Читатель, конечно же, сразу поймет, что замысел этой книги далеко не оригинален. Жанр подобного романа-хроники прочно утвержден в литературе В. В. Вересаевым. Две его потрясающие по простоте исполнения и притягательности книги «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни» явились для автора первоначальным толчком к долгому поиску документов для этой книги. И именно потому, что в той последовательности, которую предложил своим читателям Вересаев, нет логики и привычного порядка. Великая русская литература, как азбука наша с букв А, Б, В… начинается с имен Пушкина, Лермонтова, Гоголя…
Для начала предстояло решить вопрос: почему Вересаев после Пушкина не взялся тут же за составление документального романа о Лермонтове, а сразу перешел к Гоголю?
Скорее всего потому, что это была бы рисковая затея. Вересаев, весьма щепетильно относившийся к такому безусловному качеству своих биографических повествований, как достоверность, хорошо представлял себе, насколько был бы уязвим с этой стороны, возьмись он за жизнеописание Лермонтова. Задача сильно осложнялась тем, что первые воспоминания о великом поэте были написаны и появились в печати почти через полвека после его гибели. Император Николай I имел какие-то тайные, до сей поры не до конца выясненные причины весьма неприязненно относиться к самому имени Лермонтова, потому упоминать его, особенно печатно, не осмеливались, да и цензура не пропускала.
Когда, наконец, это стало возможно, то выяснилось, что о нем говорят в основном люди, очень плохо знавшие его при жизни, потому воспоминания изобилуют неточностями и домыслами. Ну, а поскольку характер Лермонтова был далеко не подарок, и он редко подпускал к своей душе посторонних, воспоминания эти полны непонимания, обиды и злости. А это не те чувства, которые помогают истине.
Накапливались выписки для этой книги, и одновременно крепло убеждение, что даже те, кто был рядом с ним, видели его неясно, близоруко, как бы сквозь пелену или немытое стекло. Даже о самом трагическом моменте его гибели, которую наблюдало, как выяснилось, множество людей, никто не мог сказать ничего определенного. Неизвестно даже, например, сколько выстрелов прозвучало на месте дуэли. Впрочем, всему этому есть объяснение, которое выходит далеко за рамки конкретной дуэльной истории.
«В истории жизни и гибели Лермонтова, как очень точно заметил один из биографов, есть какая-то тайна. Белые листы, корешки вырезанных страниц, письма с оторванным концом – вот что мы находим в рукописях, в которых говорится о судьбе поэта».
Автор столкнулся с этим в полной мере.
Все это, вероятно, и повлияло на то, что о Лермонтове и до сей поры написано сравнительно не так уж много (пристрастные читатели это ощущают). И это тоже говорит о какой-то роковой непредрасположенности драматических завязок его жизни, и даже посмертной истории, к благополучным исходам.
К этой же серии фатальных неувязок можно, пожалуй, отнести и случай с изданием наиболее обстоятельной из того, что написано о поэте, – «Книги о Лермонтове» известного литературоведа и историка П. Щеголева. Она-то и должна была бы восполнить тот пробел в документальной серии, о котором мы говорили. Она и задумывалась как будто по тому же, достаточно оправдавшему себя в читательском мнении, плану. Однако подчеркнутое и недоброжелательное противопоставление своего труда вересаевскому в данном случае нанесло ему заметный, если не вред, то урон. Сузились рамки повествования, не была использована возможность составить как можно более полный свод свидетельств современников. Получился скорее хронологический подбор документов, чем документально-биографический роман. Все это отразилось, разумеется, на читательском восприятии. Захватывающая мощь свидетельского показания, которым так привлекательны вересаевские композиции, ушла здесь куда-то на второй план. А это и было главным достижением новой биографической документалистики.
Это противопоставление намеренно было сделано ради строжайшего принципа достоверности. Однако и в этом смысле «Книга о Лермонтове» не избежала огрехов. Взять хотя бы эпизоды отношений Лермонтова с известной авантюристкой, красавицей Оммер де Гелль, сама возможность которых и теперь еще требует доказательств. Щеголев, создавший подложные дневники фрейлины Вырубовой, оказался весьма легковерным в отношении подобной же подделки князя Вяземского.
Все эти соображения и явились поводом сделать эту книгу именно по-вересаевски. Тем более что есть для этого особая причина. Разрабатывать принципиально новый жанр документального романа В. В. Вересаев начал в конце двадцатых – начале тридцатых годов. Значит, исполнилось семьдесят лет с тех пор, как он стал утверждаться в нашей литературе. Переиздание книг «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни», вновь ставших бестселлерами для интеллектуалов, подтвердило стойкую жизненность жанра.
В моей книге будет заметно подчеркнутое следование всем принципам, разработанным в хрониках «Пушкин в жизни» и «Гоголь в жизни», которые сам Вересаев определил так: «Многие сведения, приводимые в книге, конечно, недостоверны и носят все признаки слухов и сплетен, легенды. Но ведь живой человек характерен не только подлинными событиями своей жизни, – он не менее характерен и теми легендами, которые вокруг него создаются, теми слухами и сплетнями, к которым он подает повод. Нет дыма без огня, и у каждого огня свой дым… О Диккенсе будут рассказывать не то, что о Бодлере, и пушкинская легенда будет сильно разниться от толстовской».
Из этих соображений в данной книге использованы в качестве легенды, например, упоминавшиеся записки и письма Адели Оммер де Гелль, считающиеся мистификацией князя П. П. Вяземского. Однако делалось это человеком, который великолепно представлял себе характер Лермонтова, и так, чтобы создать видимость правды. Значит, он постарался и в этой подделке сохранить подлинность его души. Ясно, что именно по этой причине такие «факты» долгое время не вызывали никаких сомнений.
Будет заметно также, что автор избегает комментариев. Делается это вполне сознательно. Любое толкование есть навязывание собственных ощущений. А ведь каждый имеет право на свое понимание текста и события, и может быть, оно будет вернее и безошибочнее. В этом я вижу способ подчеркнуть уважение к читателю…
И все-таки совсем без примечаний не обойтись… Сделаем одно, но пространное…
Собравши все, что современники знали о Лермонтове, не мог утерпеть, чтобы не сопоставить два ряда обстоятельств, бросающихся в глаза, каждый из которых предопределил его жизнь и неотвратимо подвел к трагической развязке этой жизни. Все, что я сейчас скажу, является своеобразной разгадкой книги, которая вдумчивому читателю и без того стала бы ясна. Впрочем, как я уже говорил, читатель волен делать и другие выводы. Я же, после многих размышлений и поисков, поразился более всего следующему…
Пушкин был смертельно ранен на дуэли 27 января 1837 года, умер через два дня – 29 января в 2 часа 45 минут. Именно этот срок стал началом стремительного и рокового отсчета жизни Михаила Лермонтова. Ему оставалось прожить всего четыре с половиной года. За это время ему предстояло стать великим поэтом, прославиться волокитствами, сделаться легендой Кавказской войны. Срок маловат, конечно, но все это ему удалось. Не хотел он только смерти. Но вот тут-то выбора у него уже не было. Характер времени легче бывает понять, если узнать те слова, которые были тогда в большем ходу, чаще осмысливались, прилагались к житейским конкретностям. Может быть, эти слова и всплывали на поверхность только потому, что ими в самом деле легко было определить существо именно той жизни. Люди иногда подчиняются словам как обстоятельствам. «Рок» – было таким словом в пору Пушкина и Лермонтова.
В том, что успел Лермонтов написать, слово это сорвалось с пера его около двухсот раз. Одна только «любовь» встречается чаще. Что-то это да должно значить.
А вот что. Чем значительнее жизнь человеческая, тем меньше в ней выбора. Достаточно в ней произойти одному событию, чтобы тотчас определилась остальная их цепь. И тут даже самой великой личности уже не освободиться от предопределения. Того самого неумолимого рока.
Построение, скажут мне, зыбкое, на песке строенное, требующее доказательств.
Доказательством таким и является вся жизнь Лермонтова. Имя его сразу и удивительнейшим образом связалось с именем Пушкина. Связей этих так много, что возникает подозрение в мистическом их единстве. Это бросается в глаза. Посудите хотя бы вот по этим начальным деталям.
Жизнь его могла бы пойти совершенно иным путем, не напиши он отчаянных стихов своих «На смерть поэта». Но он их написал. Теперь смотрите, как неотвратимо, последовательно, спаянно потянутся за этим все остальные звенья его драмы. Удивительно, что он сам этого не чувствовал, не захотел исправить. Да и хотя бы почувствовал, ничего уже было не изменить. Посмотрите: можно ли было что-то предпринять против этой удивительной логики рока?
Вот написаны знаменитые стихи, которые взбудоражили Россию почти так же, как и само убийство Пушкина. В них-то и увидят наиболее проницательные современники первую из посмертных связей Пушкина с Лермонтовым – в нем угадают наместника его земной жизни. Лермонтова за эти стихи отправляют в первую ссылку на Кавказ. Он пробыл там больше года, но, вернувшись, с удивлением и удовлетворением узнал, что толки о его стихах в Петербурге не утихли и его имя здесь известно. Некоторые особо чуткие к поэзии люди уже чуют в нем преемника и поэтической славы Пушкина. Опять связь.
Именно в это время приезжает в Россию нехорошей памяти пылкий парижский юноша Эрнест Барант, сын посланника и в свой двадцать один год уже атташе министра иностранных дел. Мог ли он, представляющий интересы Франции, не полюбопытствовать: не затронута ли ее честь вообще в стихах Лермонтова, которым так сочувствует Россия? Конечно, не мог.
«Дело вот как было, – напишет А. И. Тургенев. – Барон д'Андре, помнится, на вечеринке у Гогенлоэ, спрашивает меня, правда ли, что Лермонтов в известной строфе своей бранит французов вообще или только одного убийцу Пушкина, что Барант желал бы знать от меня правду. Я отвечал, что не помню, а справлюсь; на другой же день встретил я Лермонтова и на третий получил от него копию со строфы; через день или два, кажется, на вечеринке или на бале уже самого Баранта, я хотел показать эту строфу Андре, но он прежде сам подошел ко мне и сказал, что дело уже сделано, что Барант позвал на бал Лермонтова, убедившись, что он не думал поносить французскую нацию…»
С чего бы это вдруг послу спустя два года допытываться еще раз о том, что ему должно быть и так ясно? Этим интересуется его сын. Так в истории Лермонтова впервые появляется еще одно роковое для русской поэзии французское имя – Эрнест Барант. Пушкин соединил Лермонтова и Баранта. Хотя и выяснилось, что не всю Францию винит Лермонтов, но его имя уже запомнилось мнительному французу, запомнилось в обстоятельствах, закрепивших начальную неприязнь… Далее события развиваются так.
«…Спор о смерти Пушкина, – пишет известная поэтесса Е. П. Ростопчина, одна из бесчисленных кузин Лермонтова, – был причиной столкновения между ним и г. де Барантом, сыном французского посланника…»
Многие другие считают, что причиной наметившейся дуэли, напротив, были «несколько успехов у женщин, несколько салонных волокитств», но, как бы то ни было, начальная неприязнь выросла до размеров грозных. Дело надо было решать поединком. И тут еще одно необычайное и значительное совпадение. «Барант потребовал драться à l'epee française (по-французски – на шпагах). Лермонтов отвечал, что он не французский маркиз, а русский гусар, что шпагой никогда не владел, но что готов дать сатисфакцию, которую от него требуют. Съехались в назначенное место, дрались, никто ранен не был, и когда секунданты стали их разнимать, то Лермонтов сказал Баранту: я исполнил вашу волю, дрался по-французски, теперь я вас приглашаю драться по-русски на пистолетах, – на что Барант согласился. Русская дуэль была посерьезнее, но столь же мало кровопролитная, сколь и французская…» Представьте, как поразительно мне было узнать, что Лермонтов на этой дуэли мог быть убит из того же пистолета, что и Пушкин. Во всяком случае, целили в него наверняка из того самого.
Проверить это оказалось не таким уж трудным делом. Вспомним, как стрелялся Пушкин. Вернее, откуда взялась пара пистолетов, которые привез к месту дуэли виконт д'Аршиак, секретарь французского посольства, секундант Дантеса. Он взял их в посольстве, у того самого Эрнеста Баранта. А сам Барант привез их с собой в 1835 году. Это были пистонные пистолеты, которые в те годы только-только приняли на вооружение французской армии. В отличие от популярных дуэльных пистолетов Лепажа и Кюхенрейтера боевые пистонные пистолеты очень редко давали осечку. Пистолеты эти изготовил на Дрезденском оружейном дворе Карл Ульбрих. В дуэли с Пушкиным осечки не было.
Теперь, когда стрелялся сам Эрнест Барант, он, само собой, использовал для того собственные пистолеты, то есть те самые, которые уже знамениты были участием в дуэли Дантеса с Пушкиным. Смотрите, как близко история Пушкина подходит тут к истории Лермонтова. Удивительно…
Конец этого происшествия таков. Сам Лермонтов в донесении полковому начальству описал его лаконично: «Так как Барант почитал себя обиженным, то я предоставил ему выбор оружия. Он избрал шпаги, но с нами были также и пистолеты. Едва мы успели скрестить шпаги, как у меня конец переломился, а он слегка оцарапал мне грудь. Тогда мы взяли пистолеты. Мы должны были стрелять вместе, но я немного опоздал. Он дал промах, а я уже выстрелил в сторону. После сего он подал мне руку, и мы разошлись». Напрасно тут было бы думать, раз пуля просвистела мимо сердца, значит, смертная беда миновала. Пуля еще только набирала свой гибельный разбег. Ход событий, как я уже говорил, остановить или изменить было невозможно.
Далее они развивались так. Тут приведу я несколько записей современников.
«История эта довольно долго оставалась без последствий, – запишет впоследствии юный родственник поэта А. Шан-Гирей, – Лермонтов по-прежнему продолжал выезжать в свет и ухаживать за своей княгиней; наконец, одна неосторожная барышня Б., вероятно без всякого умысла, придала происшествию достаточную гласность в очень высоком месте, вследствие чего приказом по гвардейскому корпусу поручик лейб-гвардии Гусарского полка Лермонтов за поединок был предан военному суду с содержанием под арестом, и в понедельник на Страстной неделе получил казенную квартиру в третьем этаже с.-петербургского ордонансгауза, где и пробыл недели две, а оттуда перемещен на арсенальную гауптвахту, что на Литейной».
Тут до Лермонтова доходит слух, что Эрнест Барант очень недоволен его показаниями о том, что он «сделал свой выстрел в сторону». И даже утверждает, что такого не было. То есть Лермонтов в этих разговорах представляется лжецом – новое дело…
Тут надо кое-что пояснить. Этот «выстрел в сторону», по которому мы еще со школьной скамьи привычно судим о благородстве Лермонтова, на самом деле к благородству не имеет никакого отношения. По правилам дуэльной чести этот акт был достаточно оскорбительным, унижающим противника. Этим подчеркивалось, что противник как бы даже и не стоит выстрела. Потому Барант и засуетился.
«…Подсудимый Лермонтов, узнав, что барон де Барант, – узнаем мы из следственного дела, – распускал слухи о несправедливости показания его, что он выстрелил при дуэли в сторону, – пригласил его через неслужащего дворянина графа Браницкого к себе на Арсенальную Гауптвахту, на которой содержался, 22 марта вечером в восемь часов, и пришедши к нему без дозволения караульного офицера в коридор под предлогом естественной надобности, объяснился там с де Барантом по сему предмету и, как сознался, предлагал ему, по освобождении из-под ареста, снова с ним стреляться; но Барант, довольствуясь его объяснением, вызова не принял». Тут как будто бы все благополучно, но рикошет пущенной когда-то пули непредсказуем и неостановим по-прежнему. Дело выходит за пределы казенного дома. Влиятельнейшие силы участвуют в нем. Решается оно тем, что Эрнеста Баранта отправляют остынуть ненадолго в Париж, а Лермонтова – опять на Кавказ. Опустим несколько ярких подробностей из жизни Лермонтова этого периода. Скажем только, что именно с этого времени он стал подлинным героем Кавказской войны и написал все свои основные произведения. Он торопится жить и творить. Предчувствие?.. Главное, что он успел сделать многое.
Ему выхлопотали отпуск ровно за полгода до смерти. Он, чувствуя, что призвание определилось, упорно мечтает об отставке. «Он зрел с каждым новым произведением, – записывает в это время А. Дружинин, – он что-то чудное носил под своим сердцем, как мать носит ребенка».
Можно ли было все задуманное осуществить? Только не в случае с Лермонтовым. Его жизнь по-прежнему определял тот самый рок. Чтобы понять, насколько он был неодолим, приведу расклад сил, противостоящих теперь Лермонтову. Из записок Ю. Арнольди: «Пессимисты в этом деле полагали: во-первых, что вторичная высылка Лермонтова, при переводе на сей раз уже не в прежний Нижегородский драгунский, а в какой-то пехотный полк, находящийся в отдаленнейшем и опаснейшем пункте всей военной нашей позиции, доказывает, что государь император считает второй поступок Лермонтова гораздо предосудительнее первого; во-вторых, что здесь вмешаны политические отношения к другой державе, так как Лермонтов имел дуэль с сыном французского посла, а в-третьих, по двум первым причинам неумолимыми противниками помилования неминуемо должны оказаться – с дисциплинарной стороны – великий князь Михаил Павлович, как командир гвардейского корпуса, а с политической стороны – канцлер граф Нессельроде, как министр иностранных дел…»
Могла ли не подсуетиться тут через известного Бенкендорфа заботливая мамаша нашкодившего Эрнеста: «Я более чем когда-либо уверена, что они не могут встретиться без того, чтобы не драться на дуэли…»
Пуля, пущенная в Пушкина, продолжает свой полет. Вот еще эпизод, будто специально призванный окончательно сблизить роковые совпадения в жизни двух русских гениев. Пушкину предсказала течение всей его жизни в мельчайших подробностях знаменитая в Петербурге ворожея Александра Кирхгоф. Сам я к гаданиям отношусь без почтения, но и без равнодушия. С осторожностью, которая ведь и означает инстинктивный страх перед неизвестным. Как ко всему, что невозможно доказать и нельзя опровергнуть. Во всяком случае, я знаю, что жизнь Пушкина так и сложилась, как распланировала ее эта гадалка.
И вот теперь Лермонтов. Он в последний раз покидает Петербург. Неясные и тягостные предчувствия гнетут его. «Мы ужинали втроем, – вспомнит Е. Ростопчина, – за маленьким столом, он и еще другой друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну. Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти…»
«За несколько дней перед этим Лермонтов с кем-то из товарищей посетил известную тогда в Петербурге ворожею, жившую у «пяти углов» и предсказавшую смерть Пушкина от «белого человека»; звали ее Александра Филипповна, почему она и носила прозвище «Александра Македонского», после чьей-то неудачной остроты, сопоставившей ее с Александром, сыном Филиппа Македонского. Лермонтов, выслушав, что гадальщица сказала его товарищу, со своей стороны спросил, будет ли он выпущен в отставку и останется ли в Петербурге. В ответ он услышал, что в Петербурге ему вообще больше не бывать, не бывать и отставки от службы, а что ожидает его другая отставка, «после коей уж ни о чем просить не станешь». Лермонтов очень этому смеялся, тем более что вечером того же дня получил отсрочку отпуска и опять возмечтал о вероятии отставки. «Уж если дают отсрочку за отсрочкой, то и совсем выпустят», – говорил он. Но когда неожиданно пришел приказ поэту ехать, он был сильно поражен. Припомнилось ему предсказание. Грустное настроение стало еще заметнее, когда после прощального ужина Лермонтов уронил кольцо, взятое у Соф. Ник. Карамзиной, и, несмотря на поиски всего общества, из которого многие слышали, как оно катилось по паркету, его найти не удалось…» Еще один случай, поразивший многих, произошел тогда. Лермонтов, считавший виновницей смерти Пушкина жену его, страдал чуть ли не комплексом ненависти к Наталье Николаевне. Им приходилось присутствовать в одних и тех же домах, на балах и в собраниях, но он упорно и демонстративно сторонился ее. А тут вдруг, накануне отъезда, пришедши провести последний вечер у Карамзиных, сел рядом с ней и завел разговор, поразивший ее своей необычайностью. Она передала содержание этого разговора своей дочери, и та выделит в нем главное: «Он точно стремился заглянуть в тайник ее души и, чтобы вызвать ее доверие, сам начал посвящать ее в мысли и чувства, так мучительно отравлявшие его жизнь, каялся в резкости мнений, в беспощадности суждений, так часто отталкивавших от него ни в чем не повинных людей».
Тут можно подумать, что сам Пушкин сблизил в нужный момент этих людей, и это он говорил тут устами Натали, потому что дальше следует запись удивительная: «Может быть, в эту минуту она уловила братский отзвук другого, мощного, отлетевшего духа, но живое участие пробудилось мгновенно, и, дав ему волю, простыми, прочувствованными словами она пыталась ободрить, утешить его, подбирая подходящие из собственной тяжелой доли. И по мере того как слова непривычным потоком текли с ее уст, она могла следить, как они достигали цели, как ледяной покров, сковывавший доселе их отношения, таял… Прощание их было самое задушевное, и много толков было потом у Карамзиных о непонятной перемене, происшедшей с Лермонтовым перед самым отъездом…» В начале мая он выехал на Кавказ. Смерть его могла еще подождать. Случай мог все исправить. Но и случай был уже на стороне рока. Тенгинский полк, куда ехал Лермонтов, стоял за речкой Лабой. Туда и должен был прибыть опальный поручик и великий поэт. Случай, окончательно предрешивший роковой исход, произошел в областном Ставрополе. Лермонтова вдруг неумолимо потянуло в Пятигорск. Решили бросать монету. Гривенник упал «решетом». Это означало ехать в Пятигорск – так было загадано. Там, у подножия Машука, закончится долгий гибельный рикошет пули, убившей Пушкина…
Итак, Лермонтов погиб за гривенник. У русского бесшабашного человека всегда так: судьба – индейка, жизнь – копейка.
Дело было так. В последнюю ссылку на Кавказ ехали они с родственником (двоюродным дядею, который был не намного старше его) Алексеем Столыпиным. Приставлен он был к Лермонтову оберегать его от безрассудства. Не уберег. В Ставрополе вышел у них спор, куда лучше ехать. Лермонтова влекло в Пятигорск. Рок? Он вынул из кошелька, осыпанного бисером, полтинник и подбросил в воздух. Это было 15 мая 1841 года. Жить Лермонтову оставалось ровно три месяца.
Легко читаемая мистика есть в этом эпизоде.
Но сплошная мистика присутствует и в самом появлении поэта Лермонтова на этом свете.
Философ Владимир Соловьев, которого очень трудно заподозрить в какой-либо бульварщине, взял да и сочинил вдруг следующую историю, основанную на древних сведениях о шотландских корнях Лермонтова.
В пограничном с Англией шотландском местечке в XIII веке известен был замок, мрачноватый с виду, Эрсильдон. Тут жил знаменитый в то время рыцарь Лермонт. Слава его основывалась на том, что он представлял собой нечто вроде тогдашнего Нострадамуса, ведуна и прозорливца, наделенного к тому же громадным поэтическим талантом. За что имя ему дано было Рифмач – Thomas the Rhymer. Слава его особо возросла, когда предсказал он неожиданную и вполне случайную смерть шотландскому королю Альфреду III.
Сам Томас Рифмач закончил свою земную жизнь при весьма странных обстоятельствах. Он поехал на охоту. Там попались ему два совершенно белых оленя, за которыми он погнался. С тех пор его не видели. Пошли однако упорные слухи, что это были вовсе не олени, а посланцы подземного царства фей. С тех пор гениальный певец и обитает в том царстве, услаждая лирой слух своих неземных слушательниц. Философ уверен, что давний случай этот имеет к истории русской литературы самое непосредственное отношение.
«А проще сказать, это душа зачарованного феями Томаса Лермонта (Рифмача) выходила в очередной раз на поверхность бренного мира в облике причисленного к десятому его поколению неправдоподобно гениального в своем возрасте рифмача Михаила Лермонтова».
Англоманию Лермонтова можно объяснять его корнями. Как на главную причину его смерти некоторые указывают на ложно понятый байронизм. В чем выражался этот байронизм, давший когда-то пышные всходы на русской почве, нам надо бы хорошо знать, потому что без этого мы многое не поймем в нашей литературе. Не поймем многих мотивов творчества и поведения Пушкина, а особо – Лермонтова. Байронизм, и без того злая маска, становился особо опасным в форме той беспощадной карикатуры на него, которую изображал собой Лермонтов. В том вижу я зов его предков. И это он увел его в очередной раз в заколдованное царство английских фей.
Первый признак байронизма заключался в том, что самые талантливые поэты наши, изображая своих героев, даже самых темных и негодных, стали награждать их только теми чертами, которые имели сами. Если черт этих недоставало, то их надо было приобрести, воспитать в себе. Лермонтов занимался этим с большим успехом. Тут он, как и в поэзии, – образец классический. Особо удавались ему почему-то те черты, которые к положительным никак не отнесешь. Известен ответ его на вопрос о том, кого изобразил он в главном герое поэмы «Демон».
– Как? Вы не догадались? Да ведь это я и есть собственной персоной…
Самое поразительное в его Печорине, конечно, тончайшие оттенки его переживаний. Это потрясает. Не верится, что, обладая даже гениальным воображением, можно с такой беспощадной достоверностью переживать придуманные события. Вот тут-то и закавыка.
Придуманных событий в романах Лермонтова почти нет никаких. А то, каким образом появлялись эти события на страницах его рукописей, и есть в его творческом методе самое занимательное, уникальное, возможно, поучительное, но больше… жестокое. В рамки традиционной морали и даже морали сегодняшнего дня ну никоим образом вместиться не способное.
Вот он задумывает написать некоторого рода сатиру на светское общество – роман «Княгиня Лиговская». Ему всего двадцать лет. Но приемы уже вполне сформировавшиеся и определенно – демонические. Весной 1835-го, за год до написания этой, незаконченной, правда, повести, пишет он письмо родственнице своей, Александре Верещагиной. А в нем такие строки:
«Теперь я не пишу романов. Я их затеваю…»
Его биограф запишет потом нечто в этом же духе:
«Я изготовляю на деле материалы для будущих моих сочинений», – ответ Лермонтова на вопрос: зачем он интригует женщин?»
Посмотрим, что это за интриги.
Одна из них, самая странная и с большим налетом цинизма, отмеченного еще современниками, произошла с известной в лермонтоведении Елизаветой Сушковой.
Это она однажды спросила Лермонтова:
– Вы пишете что нибудь?
– Нет, – ответил он уже известное, – но я на деле заготовляю материалы для многих сочинений: знаете ли: вы будете почти везде героиней…
Она не обрадовалась бы, если б знала, какой именно героиней ей выпадет стать.
Тут надо вспомнить сюжет «Княгини Лиговской».
В нем изложена история «отцветающей» двадцатипятилетней светской львицы, которую увлек молодой, недостаточно красивый и не совсем светский офицер по фамилии Печорин. Ему это надо было с единственной целью – чтобы о нем заговорили.
«Полтора года назад, – говорит о своем герое Лермонтов, – Печорин был в свете еще человек довольно новый: ему надобно было, чтоб поддержать себя, приобрести то, что некоторые называют светскою известностью, то есть прослыть человеком, который может сделать зло, когда ему вздумается; несколько времени он напрасно искал себе пьедестала, вставши на который, он мог бы заставить толпу взглянуть на себя; сделаться любовником известной красавицы было бы слишком трудно для начинающего, а скомпрометировать молодую и невинную он бы не решился, и потому он избрал своим орудием Лизавету Николаевну, которая была ни то ни другое. Как быть? В нашем бедном обществе фраза: он погубил столько-то репутаций – значит почти: он выиграл столько-то сражений».
Тут точно описаны собственные переживания Лермонтова.
Начало жестокого романа с Екатериной Сушковой в изложении самого (в письме к А. Верещагиной) Лермонтова выглядит так: «Если я начал за ней ухаживать, то это не было отблеском прошлого. Вначале это было простым поводом проводить время, а затем… стало расчетом. Вот каким образом. Вступая в свет, я увидел, что у каждого был свой пьедестал: хорошее состояние, имя, титул, покровительство… Я увидал, что если мне удастся занять собою одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества. Отсюда отношения к Сушковой».
Первое свое сражение Лермонтов выиграл так.
Детальные донесения с этого удивительного поля сражения он посылал, с недобрым смехом, упомянутой А. Верещагиной.
«Я публично обращался с нею, как с личностью, всегда мне близкою, давал ей чувствовать, что только таким образом она может надо мною властвовать. Когда я заметил, что мне это удалось… я выкинул маневр. Прежде всего в глазах света стал более холодным с ней, чтобы показать, что я ее более не люблю… Когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я первый ее публично покинул. Я в глазах света стал с нею жесток и дерзок, насмешлив и холоден. Я стал ухаживать за другими и под секретом рассказывать им те стороны, которые представлялись в мою пользу… Далее она попыталась вновь завлечь меня напускною печалью, рассказывая всем близким моим знакомым, что любит меня; я не вернулся к ней, а искусно всем этим пользовался…»
Вслед за этим буквально то же самое проделывает и Печорин с бедною Лизаветой Николаевной:
«…Печорин стал с нею рассеяннее, холоднее, явно старался ей делать те мелкие неприятности, которые замечаются всеми и за которые между тем невозможно требовать удовлетворения. Говоря с другими девушками, он выражался об ней с оскорбительным сожалением, тогда как она, напротив, вследствие плохого расчета, желая кольнуть его самолюбие, поверяла своим подругам под печатью строжайшей тайны свою чистейшую, искреннейшую любовь. Но напрасно, он только наслаждался излишним торжеством…» И т. д.
Есть в том жестоком романе эпизод с письмом. Шокирующий, настоящего мужчины совершенно недостойный. Мне никак не представить, чтобы совершил его, например, Пушкин, тоже часто достаточно вольно поступавший с женским полом.
Чтобы выйти из надоевшей игры в любовь, Лермонтов поступает самым примитивным, но опять скандальным образом. Он пишет Екатерине Сушковой анонимное письмо, полное чудовищных нелепостей. Злорадно при том сознается: «Я искусно направил письмо так, что оно попало в руки тетки. В доме гром и молния…»
Девушка скомпрометирована окончательно. Эта по всем признакам дикая и нелепая история продолжается около года. Все это время Лермонтов наслаждается своей убийственной ловкостью. Он страшно доволен собой. И особенно тем, что влюбленная в него Екатерина Николаевна отказывает блестящему жениху. Вновь остается на бобах и в критическом возрасте своем рискует навсегда засидеться в невестах. В тогдашнем обществе – женская трагедия из самых жестоких.
Этот эпизод, который, повторим, Лермонтов затеял и шлифовал целый год, в романе занимает всего несколько страниц. Такая тщательность в отделке литературного шедевра наверняка единственна в своем роде.
Есть там и злополучное анонимное письмо. В интерпретации Печорина оно звучит так:
«Милостивая государыня!
Вы меня не знаете, я вас знаю: мы встречаемся часто, история вашей жизни так же мне знакома, как моя записная книжка, а вы моего имени никогда не слыхали… Мне известно, что Печорин вам нравится, что вы всячески думаете снова возжечь в нем чувства, которые ему никогда не снились, он с вами пошутил – он недостоин вас: он любит другую, все ваши старания послужат только вашей гибели, свет и так показывает на вас пальцами, скоро он совсем от вас отворотится…»
За то, что это письмо без изменений вставлено сюда из того житейского романа, который мы сейчас наблюдаем, говорят несколько собственноручных строчек из того же интимного письма, которое мы уже цитировали. Лермонотов – Верещагиной:
«Но вот веселая сторона истории. Когда я осознал, что в глазах света надо порвать с нею, а с глазу на глаз все-таки оставаться преданным, я быстро нашел любезное средство – я написал анонимное письмо: «Mademoiselle, я человек, знающий вас, но вам неизвестный… и т. д.; я вас предваряю, берегись этого молодого человека; М. Л-ов вас погубит и т. д. Вот доказательство… (разный вздор)» и т. д. Письмо на четырех страницах…»
Как видим, цинизма во всей это истории Лермонтов даже и не предполагает, не видит ни малейшего намека на него. Тут для него просто ряд веселых эпизодов. Отчего это? Может ли великий человек страдать особого рода нравственным дальтонизмом? Житейское поведение великого Михаила Лермонтова дает нам достаточно поводов задать этот вопрос.
Вот еще эпизод, относящийся ко времени печального романа с Екатериной Сушковой.
Была тогда такая мода. Неравнодушие свое можно было выражать в те времена разными трогательными способами. Она связала к его именинам кошелек. Узнала его любимые цвета и сделала его из голубого и белого шелка. Отправила к нему тайно, но тайна эта была опять же шита белыми нитками. В тот же день Лермонтов играл с некоторыми дамами в карты и за неимением разменной монеты поставил на кон этот самый кошелек. Проиграл его без всякого сожаления.
Это, конечно же, издевательство.
Оказывается, всей этой фантастически нелепой истории есть объяснение. Когда-то, будучи еще вполне ребенком, Лермонтов испытал к ней острое чувство влюбленности. А та просто не заметила этого. Ей было двадцать, ему – шестнадцать. Тогда мальчик Миша был косолап, с вечно красными глазами, со вздернутым носом и тогда уже был жестоко язвителен. Злопамятность его поразительна.
«Вы видите, – с жестоким задором объясняет он, – что я мщу за слезы, которые пять лет тому назад заставляло меня проливать кокетство m-lle Сушковой. О, наши счеты еще не кончены! Она заставила страдать сердце ребенка, а я только мучаю самолюбие старой кокетки».
Эта месть его вышла громадной. Неожиданно, может быть, даже для самого мстителя. Какое-то и впрямь странное упорство и необъяснимый расчет двигают им.
Год он мучает ее искусной интригой. Этого ему мало. Как теперь выясняется, роман свой он задумывает лишь как продолжение этой интриги и составную часть своего плана страшной мести. Он находит для нее самые язвительные и уничтожающие женщину слова в этом своем романе. А это теперь надолго. Проживи Лермонтов еще сорок лет, и таких романов могло бы появиться множество. Поскольку кандидаток на подобную месть было у него, оказывается, предостаточно.
«Мне случалось слышать признание нескольких из его жертв, и я не могла удержаться от смеха, даже прямо в лицо, при виде слез моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским донжуанским подвигам…» Это напишет о нем та же Евдокия Ростопчина.
И пытается объяснить это тем, что мы уже частично знаем:
«Не признавая возможности нравиться, он решил соблазнять или пугать и драпироваться в байронизм, который был тогда в моде. Дон-Жуан сделался его героем, мало того, его образом; он стал бить на таинственность, на мрачное, на колкости. Эта детская игра оставила неизгладимые следы в подвижном и впечатлительном воображении…»
Более прозаическими причинами объясняет его странное отношение к женщинам его двоюродный брат И. А. Арсеньев. И он, пожалуй, ближе к истине:
«В характере Лермонтова была еще одна черта, далеко не привлекательная – он был з а в и с т л и в. Будучи очень некрасив собой, крайне неловок и злоязычен, он, войдя в возраст юношеский, когда страсти начинают разыгрываться, не мог нравиться женщинам, а между тем был страшно влюбчив. Невнимание к нему прелестного пола раздражало и оскорбляло его беспредельное самолюбие, что служило поводом с его стороны к беспощадному бичеванию женщин».
«Огромная голова, широкий, но невысокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, угрястое и желтоватое, нос вздернутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики и волосы на голове, коротко остриженные. Но зато глаза!.. Я таких глаз после никогда не видал. То были скорее длинные щели, а не глаза!.. и щели, полные злости и ума». – Это сказал о нем человек, видевший его только раз, прежде никого не пытавшийся описать. Лермонтова описывали все. Даже те, кто видел его лишь мгновение. Описаний таких осталась – туча.
У него комплекс неполноценности.
Один из его героев, Лунгин, мучается: «Я дурен и, следовательно, женщина меня любить не может. Это ясно». И далее: «Если я умею подогреть в некоторых то, что называется капризом, то это стоило мне неимоверных трудов и жертв; но так как я знал поддельность этого чувства, внушенного мною, и благодарил за него только себя, то и сам не мог забыться до полной безотчетной любви: к моей страсти примешивалось всегда немного злости, все это грустно, а правда!..»
Странно то, что этот комплекс женоненавистничества внушен был ему еще в детстве. И именно потому, что воспитан он был исключительно в женской среде. В детстве и юности окружали его, влияли на него только женщины. Рос он безотцовщиной, мужского влияния не знал. Характер в нем воспитался женский, со слабой волей, склонный к интриге, неспособный находить самостоятельный выход из сложных житейских обстоятельств. Всех ему заменила бабушка, к которой трогательно привязан был он до конца своих дней и которая все решала за него. Женственность его характера заключалась и в том, что в женщине видел он не то, что должен видеть мужчина. Он не признавал за женщиной слабости. Вот и боролся с ними с полной серьезностью, с тем азартом и упорством, с которыми может преследовать соперницу только женщина.
Это с чисто психологической стороны.
С физиологической стороны еще с детских пор разрушено было в нем то, что составляет истинную красоту полового инстинкта, без чего не бывает в половом влечении благородства, не бывает подлинного чувства. Не было тайны. Тут роль свою сыграла та же бабушка.
«Когда Мишенька стал подрастать и приближаться к юношескому возрасту, то бабушка стала держать в доме горничных, особенно молоденьких и красивых, чтобы Мишеньке не было скучно. Иногда некоторые из них оказывались в интересном положении, и тогда бабушка, узнав об этом, спешила выдавать их замуж за своих же крепостных крестьян по ее выбору. Иногда бабушка делалась жестокою и неумолимою к провинившимся девушкам, отправляла их на тяжелые работы, или выдавала замуж за самых плохих женихов, или даже совсем продавала кому-либо из помещиков…»
Странно думать, сколько прямых потомков великого поэта можно было бы при желании отыскать среди крестьян бывшего Чембарского уезда, где родовое гнездо Лермонтовых – Тарханы. Удивительное дело, эти потомки его – из крепостных.
На женщин взгляд у него сложился скучнейший, элементарный.
О разбираемых нами особенностях натуры Лермонтова Белинский, который одновременно боготворил и ненавидел его, сказал лаконично и доходчиво: «Мужчин он так же презирает, но любит одних женщин. И в жизни их только и видит. Взгляд чисто онегинский…» Это сказано за год до смерти поэта. Дальше он растолковывает, какова эта любовь: «Женщин ругает: одних за то, что дают, других за то, что не дают… Пока для него женщина и давать одно и то же…»
Вот такой пошлейший байронизм. Дон-Жуаном здесь и не пахнет. Дон-Жуан был романтик.
Жуткий внутренний портрет Лермонтова составил упоминавшийся мною Владимир Соловьев. Основное в этом портрете – опять отношение к женщинам. Черты этого портрета производят гнетущее впечатление. Возможно, потому, что слишком густо насыщен он непривычными деталями. Но, что особо печально, порознь все эти детали подтверждаются воспоминаниями современников:
«…Уже с детства, рядом с самыми симпатичными проявлениями души чувствительной и нежной, обнаружились в нем резкие черты злобы, прямо демонической. Один из панегиристов Лермонтова, более всех, кажется, им занимавшийся, сообщает, что «склонность к разрушению развивалась в нем необыкновенно. В саду он то и дело ломал кусты и срывал лучшие цветы, усыпая ими дорожки. Он с истинным удовольствием давил несчастную муху, и радовался, когда брошенный камень сбивал с ног бедную курицу». Было бы, конечно, нелепо ставить все это в вину балованному мальчику. Я бы и не упомянул даже об этой черте, если бы мы не знали из собственного интимного письма поэта, что взрослый Лермонтов совершенно так же вел себя относительно человеческого существования, особенно женского, как Лермонтов-ребенок – относительно цветов, мух и куриц. И тут опять значительно не то, что Лермонтов разрушал спокойствие и честь светских барынь, – это может происходить и случайно, нечаянно, – а то, что он находил особенное удовольствие и радость в этом совершенно негодном деле, так же как ребенком он с и с т и н н ы м у д о в о л ь с т в и е м давил мух и радовался зашибленной курице.
Кто из больших и малых не делает волей и неволей всякого зла и цветам, и мухам, и курицам, и людям? Но все, я думаю, согласятся, что услаждаться деланием зла есть уже черта нечеловеческая. Это демоническое сладострастие не оставляло Лермонтова до горького конца; ведь и последняя трагедия произошла от того, что удовольствие Лермонтова терзать слабые создания встретило вместо барышни бравого майора Мартынова…»
Напомнить надо, что история с Мартыновым – это та же женская история. Началась она, как и всякая лермонтовская история, в которых главное действующее лицо – женщина, с вещей весьма неблаговидных. Лермонтову, возвращавшемуся из отпуска, поручено было семейством Мартыновых доставить пакет лично в руки будущему его убийце, Николаю Соломоновичу Мартынову. Сестра Николая Мартынова, за которой Лермонтов усердно волочился, вложила в этот пакет свой дневник или какие-то письма. Лермонтов знал об этом. По дороге он не удержался и всрыл этот пакет. Слишком велик был соблазн узнать, какого мнения Софья Мартынова о своем нынешнем пылком воздыхателе. Случай, конечно, небывалый. Лермонтов, разумеется, предполагал, какой необычайный урон нанесет его офицерской и дворянской чести этот чудовищный поступок. Поэтому он рассказал Мартынову весьма романтическую историю пропажи этого пакета, которая с таким блеском изложена была потом в повести «Тамань». Заметим опять эти странности его творческого метода. Лучшая, может быть, прозаческая вещь написана им в доказательство выдумки, которая одна только могла спасти его честь. Задачу эту, повторим, выполнил он блестяще.
Подозрения у Мартыновых зародились тогда, когда по Пятигорску поползли вдруг сплетни о Софье Мартыновой в таких деталях, которые никому не могли быть известны, но которые были изложены в том дневнике или в тех письмах. Значит, эти дневники-письма кем-то были прочитаны? К тому же Лермонтов отдал Мартынову пятьсот рублей, которые в тот пакет были вложены, но о которых Лермонтову никто не говорил, и знать о том он никак не мог. Мартынов якобы эти свои подозрения Лермонтову высказал. Тогда-то Лермонтов чуть ли не в один присест и написал «Тамань». Не верит Мартынов, пусть поверят другие. Давней дружбе пришел конец. Отношения двух бывших друзей вплотную приблизились к трагической развязке.
Закончить это тягостное вступление надо другим. У Лермонтова была та «одна, но пламенная страсть», которая необычайно украшает его. Несчастливая любовь к Вареньке Лопухиной. Чувство это наделено всеми благородными чертами и по трагически высокому содержанию своему вполне стоит того, чтобы быть образцом во всеобщей истории любви. Надо думать, что подлинный Лермонтов именно в этом, как и в массе других лучших проявлений своего необычайно сложного характера. Об этом речь далее…
Е. Гусляров