«Уезжайте отсюда. Ей-богу, уже пора».
«Люблю я звездную России снежной сказку».
«Как на беленький снежок
Вышел черненький жидок».
Илья проснулся от холода. Самодельная железная печка к утру остыла, а отопление нынче по Москве на ночь отключали. Кучи угля во дворах охраняли добровольцы из жильцов — отважно топтались в тулупах, жгли костры, стучали колотушками — отгоняли нечисть ночи, лезущую погреться. Да и днем батареи чуть теплились. Что, впрочем, внушало надежду — засыпанная снегами Свято-Беляевская Котельная пыхтит, едва пышет, но (нашими молитвами!) все ж не засыпает в сугробе. Глядишь, когда и поддаст, обогреет… Бог, конечно, есть, хотя и не всегда. Временами, высыпаниями.
Было еще безвидно. Говоря языком Книги, розоперстое Шемешко не спешило ишшо итти из яранги по насту небесному. Темно, как в мешке. А ведь у нас, между прочим, покамест малотемный бок года. Сильнотемный, однако, впереди.
Илья полежал, прислушиваясь. Привычно выло за окном — весенняя пурга пугала, разбойничала, вьюжила, швыряла снегом, заметала тропинки к подъездам. Сказано же — сделалась метель.
За стеной ворочался, скрипел циновкой сосед Рабиндранат, трудолюбивый дервиш в высоком колпаке, обычно трясущий миской для подаяний подле метро Беляево. Рано еще. Ранехонько. Но пора в школу.
Илья часто представлял себе, как неким славным утром он, умеренно дрожа, входит в класс с журналом под мышкой и учащиеся лениво встают, нехорошо переглядываясь: «Очередной отец Учитель пришел!» Как это где-то: «Гимназистки румяные в белых пелеринах стоят шпалерами». Да уж. Приветственно машут шпицрутенами!
Он откинул лохматые шкуры, которыми укрывался, спрыгнул с кровати и, ежась, пробежал босиком по неструганому полу к выключателю. Лампочка зажглась, что означало — повезло. Заслужил свет. Хотя, естественно, расслабляться не следовало — вон сосед снизу, Юмжагин, высчитал, что за последнюю четверть луны гасло зна-ачительно больше разов, нежели пальцев по норме на человечьих конечностях (ну, кто, не приведи, вблизи Котельной живет или, наоборот, под Пилорамой — тех отбрасываем). Юмжагин все записывает, узелки делает, зарубки ставит — пытается уловить закономерность. И в буран тухнет, и в затишье, и в сумерки, и на рассвете. Э-эх, мерзлота наша вечная! И трубы лопнут, и калоши сопрут — было, было все и ничего не будет нового…
Илья сунул ноги в обрезанные валенки и пошел к печке, за занавесочку, где стояло нужное ведро.
Это сосед, который за стенкой, Рабиндранат, все звал, помнится, одно время — а пойдем, сагибы, выдолбим возле подъезда общий сортир — тепло, уютно, благовоние, светильник возжжем, замочек навесим, никто посторонний не нагрянет, а у своих у каждого ключи — пользуйся, воспаряй!
Фаланстер такой! Мечтатель! Куда там. Лампочку же сразу выкрутят, замок заест в самый напряженный момент, дверь постепенно выломают, и будут на обледеневшем полу расти сортирные сталагмиты, и придется, установив поквартирную очередность, скалывать их ломом… Все это легко предугадывается.
Да и не стоит изощряться, проще надо, оккамней. Вон есть ведерко за занавеской, ну и славно. Выносить вот только… В окно бы хорошо выплескивать (тоже простое решение) — «на счастливого!», да потом греха не оберешься.
Илья приподнял край мешковины, которой было завешено слюдяное окошко, и выглянул на улицу. С высоты третьего этажа терема открывался давно знакомый вид — заснеженный двор-свалка со смерзшимися в диковинные кубы и пирамиды отходами. Возле подъезда — старый снежный идол с ведром на голове — для отпугивания мелких летающих гадов, обыкновенно роющихся на помойке и повадившихся что-то забираться в подъезд — надо полагать, гадить.
Мело, но не очень. Не завывало. Стихало постепенно.
Он снял с батареи завернутую в одеяло кастрюльку с вареными клубнями, сел на кровать и принялся завтракать, одновременно просматривая потрепанную тетрадку с Планом Урока — плодом долгих холодных вечеров, раздумий и скрипений песцовым перышком.
После еды он быстро и привычно собрал заплечный мешок (пара одеял, фляжка с компотом из снежевики, несколько клубней в тряпочке, письменные принадлежности, еще кое-какие нехитрые пожитки) и пошел в прихожую.
Там Илья, кряхтя, влез в тулуп, обязательный топор аккуратно прикрепил под мышку в веревочную петлю, снял с вешалки из песцовых рогов мохнатую шапку и нахлобучил на голову — так, чтобы хвосты с шапки свисали на спину. Зачерпнул напоследок кружкой воды со льдинками из питьевого ведра, омыл кончики пальцев, умываться не стал — на мороз идти, отодвинул засов и выбрался на лестничную площадку.
Тут все было привычно. За ночь кто-то навалил в углу, поленившись дойти до обугленной шахты давно сгоревшего лифта. Мезузу на дверном косяке снова расковыряли гвоздиком, на самой же двери тем же гвоздем было свеженацарапано: «Сивонисты Чесночные — прочь, вон отсель! И будет так…», «Здесь живет Жид».
С добрым утром, ребята!
Соседские двери, обитые шкурами и мехами, увешанные подковами, смотрели мрачновато, вроде как молчаливо гневались — живет, живет один такой, затесался.
Илья решительно поправил топор под мышкой и, натягивая на ходу толстые рукавицы, стал спускаться по лестнице. Ступеньки были по обычаю заплеваны, перила замысловато изрезаны и старательно вымазаны жиром и кровью, стены в подъезде сплошь изрисованы сценами удачной охоты и счастливого собирательства.
Вон и сам Илья изображен — взгляни и вспомни — «Группа жильцов поймала песца» (они, значит, грозно подъяв топоры, стоят на четвереньках на краю Хитрой Ловушки, а песец хрипло ревет и мечется по дну).
…Ша-а-а-рахх!!! Струя горячих помоев шваркнулась сверху в лестничный пролет, обдав Илью вонючими брызгами. Он взревел раненым песцом и мгновенно отпрянул к стене.
— Ты что же это творишь, ничтожество?! — растерянно бубнили наверху. — Ты же это аккурат кого-то того этого! Нам же потом за это, это самое…
— А ничего подобного! — бойко отвечал женский голос. — Ничего и не стряслось! Это ж наш еврейчик подъездный. Нехай…
Илья на цыпочках спустился вниз, быстренько просмотрел накарябанный на фанерке график дежурств по расчистке входа от снежных завалов (не его очередь, хорошо), перешагнул вечную неиссыхающую лужу мочи у двери в подъезд, осторожно вышиб дверь и вышел, как и предлагалось выше, вон.
С серого неба падал снежок. Белый пепел. Потихоньку курились трубы Котельных. По тропинкам от дома брели к метро закутанные люди, тянули детские саночки с лопатами, обернутыми в мешковину, ведрами и кошелками — выкапывать из-под снега позеленевшие клубни, собирать запорошенную ягоду, искать по сугробам съедобные коренья на варенье.
Илья шел быстро, обгоняя плетущихся бедолаг. Это напоминало легендарный поход с тазами на Ледяной ручей, походило на Исход наперегонки. Вперед, вперед! Он торопился в школу.
В учительскую семинарию Илья попал уже по возвращении из Войска Русского.
Было так — сразу после школы (учился на отлично, но медаль зажилили, а при выпуске привязывали веревкой за ногу и заставляли плясать камаринского с шалью — упал он тогда и расшибся, губу зашивали, да криво вышло), да, так вот, сразу после школы он поступал в Университет на механико-математический факультетишко, на отделение небесной механики, и срезался на устном экзамене (что-то не мог вспомнить какие-то гнусные свойства двух взаимно перевернутых треугольников), еще тополиный мох шел со снегом, как сейчас помню, добавляя беспросветности. Его вытолкали взашей и следом шапку в коридор выкинули. Он ее подобрал, отряхнул о колено, плюнул на прощанье на стенд с местными угодниками и ушел — да не хотите и не надо! Устроился до армии в пролы на ближайшее коптящее предприятие, в основном что-то поднося или что-либо оттаскивая. Пил в перекур хвойный отвар, обсасывая попадавшиеся иголки, сидя на корточках в углу бытовки и передавая помятую кружку по кругу замызганным коллегам. Пел с ними псалмы, потихоньку раскачиваясь, а после работы посещал кружок, где читали «на прокол» и толковали Книгу — пытался, ребе побери, разобраться в происходящем.
Потом загребли в армию, в Могучую Рать, где многое пересмотрелось, переоценилось (армия быстро просветляет оптику мирным очкарикам — нарядами на мытье очков), сложное выражение «механико-математический» уже с трудом выговаривалось, а сокращение «мехмат» просто казалось чурбанским заклинанием, а уж учиться там!.. И, одолев два годовых пролета, ровно семьсот тридцать шагов, и взяв в котомку обитый белым бархатом дембельский альбом, он бодро пошел в педагогический (на экзамены являлся, конечно, в грубой шинели, на костылях!) — тут тоже была, хотя и зачаточная, математика, но кроме того — много девочек, что после казармы казалось чудесным и важным — цветник-с! К последнему курсу по ряду причин Илья ввел новое определение — серпентарий. Студент ты наш Ансельм!
А сейчас у него начиналась практика, и этим московским морозно-мужицким утром он поспешал по тропинке, как дружные герои Питера Старшего — в школу, в школу…
«Девчонка-практикантка входила в класс несмело», — вспомнилось ему внезапно жалостливое песнопение.
«Я вам, козявкам, покажу — несмело! — зарычал тут же проснувшийся в Илье бравый Сержант Старший. — Ух, я вас!..»
В армии Илья, иноверец, дослужился до широкой лычки, прошел боевой путь в хозяйственном взводе — командиром отделения хлеборезчиков. В отделении у него было два бойца — Ким и Абдулин. Да, выпала такая доблестная служба — разгружать лотки, нарезать буханки, выдавливать из бруска масла строгие кругляши (по десять на тарелку), колоть и раскладывать сладости — по сорок кусочков туда же… И пока роты, не умеющие различить руки, гремели сапожищами на плацу («Хаотическое движение манипул, — меланхолично бормотал сноб Абдулин. — Копошащаяся каша… Планктон мне друг…»), они резали, кололи, выдавливали, раскладывали. С рвением дровосеков кромсали на мелкие щепки сдобные просвирки к увольнительным воскресным причащениям. И мечтали они, что когда вернутся домой — несомненно окрепшие, как ни странно — отощавшие, но пространством и временем полные, словно колобки, и в окружении радостных родственников прилягут за пиршественный стол, то прежде всего схватят краюху лепешки, четыре осколка сладкого, шматок маслица — все такое родное! — и только тогда приступят к приему пищи. Хозвзвод мало отражен в летописях, а жаль. Не всем же дано усмирять племена, кому-то приходится свершать таинства — р-рэзать хлебы, раздумывая, как об этом написать девушкам в берестяных грамотках.
О, окошко хлеборезки, обитая железом амбразура в стене, в которую, не солоно хлебавши, нощно и денно долбили «деды», так что уже надоело закрывать ее грудью, да и перепонка в левом ухе под шумок тихо лопнула, и Илья, ничтоже сумняшеся, вывесил апокрифическое: «Вот, вы матом ругаетесь, а потом теми же руками хлеб ядите», но втуне… Но участи своей сквернавцы все-таки не избегли — колесовали их всех потом на льду перед строем, сорвав значки, уже перед самым Приказом — за мятеж в банях…
Кстати, об девушках. Надо бы позвонить Люде, вон как раз телефонная будка. Предупредить, что могу задержаться, молить о снисхождении, просить не отменять долгожданной встречи.
Люда Горюнова, староста его группы, была синеглазой, строгой и красивой. А он был такой страшила мудрый и бельмастый, истребитель клубней в тряпочке. Ему давно хотелось постоянно быть рядом и, скажем так, касаться. Целовать края одежды, полы полушалка. Облизываясь. Ух, Людоед! Однако он должен был каждый раз заново трудоемко завоевывать это сладкое право. Его как бы спокойно отталкивали, равнодушно отпихивали, холодно не дозволяли. Обыкновенная скучная история. Утешало лишь то, что ей не нравился никто. Возникала зыбкая гипотеза, что надо просто расстараться и угораздить оказаться у ног в нужный момент. Илья вспомнил, как на Красную Горку он прыгал через глубокий сторожевой ров с кипятком возле ее дома — был студеный весенний вечер, скользко, довольно-таки внизу чернели разрытые трубы, оттуда поднимался тухлый пар, он загадал, что получится с Людой («Трах-тах-тах в мерцаньи красных лампад», как писал преображенный белонощник Сан Саныч), если перепрыгнет — и, разогнавшись, сиганул, ну и не сварился, а благополучно перемахнул, вроде как даже обновленный — кожа с валенок слезла. Но ничегошеньки не изменилось! Не допрыгался! Страдания. Ему совершенно необходимо было видеть ее каждый лень или хотя бы звонить ей.
В телефонной будке стекла были изначально выбиты и заделаны фанерой, жестяная дверь хлопала на ветру, на полу намело снегу. Илья втиснулся внутрь и увидел, что аппарата нет. Вернее, он был вырван с мясом и валялся в углу, где его вдобавок еще и добивали ломом. Кто, зачем? Адепты-приятели бедного древнего ткацкого подмастерья — луддить, так сказать, пачинять? Эх-х, хамовники!.. Он носком валенка слегка поворошил разрушенное. А следующая будка теперь только возле метро, у подземного перехода. Илья расстроенно вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.
Вниз по Маклаянной, держась ближе к домам, протрусил верховой разъезд Армии Спасения Руси — «дикие архангелы» — пятеро всадников с пиками за спиной, с нагаечками — патрулировали, цепко оглянулись на Илью — бачь, дичь! — покачивались крылья по бокам седел горбунков, навоз дымился на асфальте.
Проваливаясь по колено в снег, Илья торопливо вскарабкался по обледенелым наклонным мосткам на положенную ему дорогу. Передохнув и отдышавшись, он затопал по обшитым досками трубам теплотрасс, перешагивая через флегматичных лохматых лаек, дремавших на проглянувшем тусклом весеннем солнышке. Илья их не трогал, что очень их удивляло и даже настораживало, потому что каждый прохожий русский человек, как это принято среди русских людей, пырнет, бывало, сапогом, точно считая это непременною своею обязанностью. А этот какой-то… Холоден.
Справа вдоль трассы тянулись жилые многоэтажки с обвалившимися балконами, ржавыми водостоками, вывешенными за окно авоськами с приманкой, дряхлыми покосившимися крестами на крышах. Слева на пустыре дико чернело заброшенное здание древнего собора — некогда, по преданию, там, в лабиринтах, Ожиревший Поп, икая, порол любезных сердцу девок. Сейчас оттуда поднимался густой жирный дым — жгли покрышки, выкуривали песцов из их хаток.
Сторожевая «вертушка» на коротких широких лыжах прошла низко над крышами, дала гудок на раннюю молитву, тарахтя, улетела по направлению к Теплому Стану.
Вон старое капище виднеется, идолы с отбитыми носами, по грудь в снегу. Когда-то, перед выпускным, ходили здесь «на стенку» со сварогскими. Шрам глубокий на скуле с той поры. А вот уродливый рубец на шее армейский уже — работа «деда»-сикария, горбушку от него Илья утаил. Удавили того вскоре на ремне в каптерке, за другое…
Илья остановился и протер очки, слегка занесенные снегом. Ба, наконец, и знакомый столб с дощечкой «Беляево», и все вокруг, как и подобает, белым-бело, маленькая церквушка Покаянная-на-Маклаянной, часовенка, грустный ряд сгоревших киосков за оградками, а за ними — искомая телефонная будка.
Он проник в нее и немедленно горестно плюнул. Здесь аппарат присутствовал, висел, приваренный насмерть, на месте, зато трубка была срезана. Э-хе-хе, Яхве ж ты мой… Он машинально потрогал огрызок провода. Ну что же это за безобра…
Тут Илью грубо схватили сзади за воротник и выдернули наружу. Он чуть не потерял очки, они свалились у него с носа и повисли на шнурке. Давешний патруль «диких архангелов» окружил будку.
Из ноздрей горбунков валил пар, падала хлопьями пена, мохнатые гривы свисали до земли, на уздечках позвякивали примороженные скальпы по обычаю курганников. Перегнувшись с седла, огромный усатый мужик в песцовой бурке с черными имперскими цифрами двухсотника на эполетах Армии Спасения Руси держал Илью за шиворот и зорко в него вглядывался. Потом заговорил тихо и страшно, тяжело дыша в лицо Илье грибным перегаром и прокисшей травой:
— Ты што ж, ж-жидюга, по будкам ползаешь?!. Трубки православные режешь?!
— Не я это, батюшка двухсотник! — отчаянно вскричал Илья. — Навет это! Было так, Отец-Командир, уже так было, я только зашел…
Спас Илью толстый тулуп, спас мешок за плечами да подшитый тряпками малахай на голове — отведал он плеточки сполна!
Бежал Илья к подземному переходу, к спасительным ступенькам вниз, изо всех сил бежал, закрывая руками жалкую свою рожу, исковерканную страхом, и причитая «Ой, Зверь в мир!», а батюшка двухсотник скакал сбоку и лупил, лупил с оттяжкой нагайкой под веселые крики чубатых патрульных.
Не помня себя, Илья ссыпался в подземный тоннель и, загнанно дыша, кинулся к тяжелой вращающейся двери — входу на станцию, расталкивая по пути спешащих посадских с кошелками, отпихивая теток, торгующих болотной ягодой в кулечках, спотыкаясь о греющихся местных зимогоров, тихо сидящих у стен на корточках.
На станции тускло горели плафоны. Илья зубами стянул правую рукавицу и показал в окошечко дрожащий мизинец с выколотым на нем проездным на нисан месяц.
Старушка открыла узенькую железную калитку, он протиснулся боком.
Эскалатор медленно уползал в теплую темноту. Оттуда несло сыростью, со стен гулко капала вода. Илья плюхнулся прямо на ржавые ступеньки — ноги не держали, трясущимися руками стянул с головы малахай, вытер песцовым хвостом мокрый лоб. Уф-ф… Замела поземка, да мила подземка… Эскалатор, поскрипывая, тащил его вниз, к поездам.
Прокуренный самосадным ладаном вагон подземки швыряло и раскачивало, дуло в разбитые оконца, двери дребезжали. Звеня, перекатывались по полу пустые стклянки из-под песцовки.
Илья сидел в углу на перевернутом ящике, возле бака с кипятком, уцепившись за свисавшую сверху веревочную петлю. Звякало дырявое мусорное ведро в ногах. Соломонкина звезда Давидки, однозаветная, была намалевана на вагонной стене прямо перед ним, под табличкой «Места для отходов и иудеев». Коряво и старательно каким-то Книжником от руки было приписано: «О foetor judaicus!»
По вагону то и дело бродили личности в потертых власяницах, упирали в кадык жертве позвякивающую кружку для пожертвований, гнусаво требовали: «Пода-айте, люди добрые, на Третий Храм Христа Спасителя!»
Илью тоже раз толкнули в спину: «Эй, человече…», пригляделись: «Тьфу ты, нечисть пакостливая, мерзляк, брысь, брысь!» Отшатнулись, отмахиваясь руками, бормоча: «И изыдут оне в Израыль, отколь, изрыгнуты, выползли… Идише идяше вспяше…»
На остановках заходили страшные слепые патрули с остроухими русланами-поводырями, капающими, рыча, слюной с клыков, — проверяли на ощупь проездные тавра, вслушивались, кто где сидит, как себя ведет. На Илью только повели белыми пустыми глазницами, принюхиваясь — передвигается ли строго вдоль стенки, — но не трогали, даже лапу на него не подняли, слава тебе Яхве!..
Вокруг миряне, сняв шапки, истово хлебали чай, расплескивая при толчках вагона, хрустели вприкуску, говорили о том, что лукавый, что ли, миром ворочает, ей-бо, — вот надысь в церкви Вынесения Всех Святых опять заплакала угнетенно чудотворная икона Василья Египтянина, а с малых губ Пресвятой Вульвы-великомученицы слетел вздох; что в Раменском экзархате на звоннице колокол, отбивавший точное время, сам собой ударил в семь сорок, и остановить бесовские перезвоны было весьма непросто; в Охряной Лавре же кой-какие мощи, источавшие по сей день благовонную мирру, запахли вдруг чесночищем; и, наконец, шо при ремонте шпал на станции Охотный Ряд нашли глубоко замурованную капсулу, а в ней шапку с зашитыми заветами некоего Лазаря Моисеевича сыну своему Еруслану и планом тайных ходов под всей Москвой, чтоб, значит, отсидеться, когда грянет час расплаты, мужик перекрестится и придут громить.
Сходились все, утирая вспотевшие шеи, на том, что это видано ли, льды небесные, какие мучения на русской земле от проклятых недоверков (мало их амалекитяне дрючили), и не дивиться надо, а давить давно этих выползней и в чистом поле, и на стенах — до последнего-с!
Илья, скорчившись, скрючившись в три погибели, сидел на своем ящике и пытался задремать. Печку в вагоне топили кизяком, дым шел с дополнительным запахом.
«Осторожно, православные, двери закрываются! — выл вагонный кликуша. — Следующая станция — Площадь Жидов-та-Комиссаров!..»
Люди, подходившие за кипяточком, пихали Илью коленями. Лампада над головой несмазанно скрипела и раскачивалась. Стучали колеса. Он ехал в школу.
Собственно, вчера вечером Илья уже наведывался туда — к директору. Про тамошнего директора среди практикантов ходили жуткие слухи, что он с учителями не церемонится и уже двух засек «на воздусях» — а ты ему поднеси! Да, так вот, вчера Илья уже нанес ознакомительный визит — внизу, в школьном вестибюле, веничком обил с себя снег, для удачи трижды высморкался через левую ноздрю, приговаривая «Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто», испытывая понятное волнение, пропрыгал на одной ножке по широкой лестнице на второй этаж, причесался у висевшего на стене довольно кривого зеркала (ужель такая прямо кучерявость и саблезубость?!), заправил пейсы за уши и робко постучал в дверь с надписью «Директор». Раздались быстрые шаркающие шаги, и дверь распахнулась. Директор, внушительный мужчина, стриженный в скобку, нос клубнем, могучие надбровные дуги — в отличие от большинства чиновничества, видать, никогда не подкрадывался к двери, не приникал ухом, не спрашивал дребезжаще: «Хто-й там?», не вглядывался изнуряюще в специально просверленную дырку, замаскированную сучком. Не-ет, он широко распахивал дверь и, поигрывая гирькой на ремешке, радостно басил: «Кто к нам, однако, пришел! Илья Борисыч к нам пришел, однако!»
— Вы меня знаете, владыко? — изумился Илья.
— Да уж сообщили, что придет на практику… некий… — помрачнел директор. — Трудно ошибиться, м-да… Ну, вытирайте ноги, проходите в келью, однако…
Илья прошел, озираясь. Стены директорских палат были расписаны аллегорическими сюжетами на мотивы Книги — виденьями светлого Леса (где, как известно, все мы будем, если будем хорошо себя вести), Лугов Счастливой Охоты — «глянь, ягель вечно зеленеет».
С потолка свисали вязки сушеных грибов, торчали из-за икон пучки сухих трав.
Директора звали Иван Лукич, и был он Книжник — в подобающих длинных одеждах и в мягких юфтевых калошках с опушкой.
Деликатно поддерживая Илью под локоток, он усадил его на привинченную к полу табуреточку возле заваленного тетрадками и дневниками стола, а сам неспешно опустился в роскошное продавленное кресло с оторванными подлокотниками.
— Значит, на практику к нам? — начал он, ласково улыбаясь и внимательно рассматривая Илью. — Хотите, выходит, на нас попрактиковаться? Та-ак.
Он посуровел, побарабанил пальцами по столу, выудил из-под бумаг пакетик с толченым грибом, забил в ноздрю щепотку серого вещества, втянул, покрутил головой: «Ум-гм». Потом вытер заслезившиеся глаза и внезапно ухмыльнулся и подмигнул Илье:
— А что ж вы, Илья Борисович, уж простите старичка за назойливость, не уползаете к себе подобным? Чего ждете — очередного Яузского погрома? Так он уж вот-вот, близ есть, при дверех… Ох, смотри-ите, кухочка, скоро уже не в городскую управу, а в юденрат придется обращаться!..
Он перегнулся через стол и горячечно зашептал:
— Декрет, слыхали, готовится касательно вашего брата: жить вам теперь позволяется только на чердаках и в подвалах — так-то! Балагур-народ наш уже прозвал этот указ: «В лесах и на горах».
Директор радостно шипел и брызгал слюной:
— Так что скоро наступит Песец вам — поднимется агромадная нога и раздавит шестиглавую гадину!.. Придет великая ОМЕГА и покроет все — считай, читай отходную! В пустых горелочных бочках не отсидитесь!.. А вот тут у нас, Илья Борисович, детские поделки…
Сопровождаемый сипло дышащим директором, Илья подошел к тумбочке в углу и стал тупо рассматривать расставленные изделия из желудей, вышитые подушечки для иголок, выточенные из песцовой кости фигурки — Патриарх на лыжах, Протопоп на Марковне…
Директор ходил рядом по келье и воздыхал, но ничего не сделал, только перебирал четки из песцовых клыков, возведя очи горе, дабы успокоиться. Илья тоже смотрел на потолок — потолок был сильно закопчен и покрыт фресками «Мучения Учителя».
— Я ведь, дорогой мой человек Илья, в педагогике давно, — неожиданно спокойно заговорил директор. — Еще со времен разрушения Второго Храма Христа Спасителя. Ты еще в хедер бегал — засранцем с ранцем, когда я уже в медресе гремел!.. Зубами стучал! Тогда аж чернила в непроливайках замерзали, дидактический материал — глиняные таблички — в руках крошился… А каких только веяний не пережил, не насмотрелся — то метла новая, то собачья голова другая…
Он включил настольную лампу в виде песца, стоящего на задних лапках, и в кабинете стало совсем уютно.
— Да вы садитесь, садитесь, — махнул он Илье, — чать, умаялись юлить за день… Чуда великого тут все равно не случится!
За узким высоким окном медленно падал снег. Директор, расслабленно улыбаясь и почесывая угреватый нос, делился с Ильей опытом. Он, Ван-Лукич, принадлежал к «старой школе», к старым мастерам («Бесстрастие и недеяние. Жизнь, наполненная днями, а не гешефтами»), и все эти суетливые новомодные штучки — линейкой по рукам, коленями на бисер, сосульку за шиворот — он не признавал. Только хорошо вымоченная, выдержанная, мореная, так сказать, хворостина — вот его метода! Благая весть от Лукича! Розга есть розга есть розга…
Иван Лукич достал берестяную тавлинку, потянул, открывая, за ременную алефку, ритуально постукал два раза по крышке («отпрянь, шаромыжник») и, священнодействуя, высыпал трошки серого порошка на бумажку. Потом зарядил ноздрю свежей понюшкой, прослезился, засмеялся и, корча уморительные рожи, с лукавыми ужимками принялся декламировать щирого сковороду Тараса Григорьича:
«Вин жид, и в тим його вина,
Що вбив гвиздь в Божьего Сына».
Илья вежливо слушал, уставясь на стенку, по которой вприпрыжку бежали к Реке счастливые нарисованные обитатели Леса — доброго безопасного Леса, где едят мед и траву и вечный досуг заполнен смехом (потом он рассмотрел подпись под сюжетом — эта была притча про Пятачка, в которого вошли бесы).
— Я, надо вам сказать, не сторонник пресловутых процентных норм, — журчал тем временем директор, копаясь в носу, тщательно там утрамбовывая. — Сидеть, вычислять… С плеча надо, по-нашенски — сегрегация, и никаких гвоздей, просто не понадобятся! Пусть, Илья Борисович, могучие, величавые, плавно несущие свою капусту Щи будут отдельно, а юркие, пронырливые, поналезшие, чтоб им, Тараканищи — отдельно. В щелях, так сказать, обетованных! Традиции, знаете ли, русской национальной гигиены, труды доктора-урапата Дубровина…
Он неожиданно резко направил настольную лампу Илье в лицо и заорал:
— Покажь язык, язык-то — высунь, высунь — желтый, небось, язык, картавый! Ну-ка, скажи быстро народную мудрость: «Жаден жидок до наживы, да жидок на расправу» — а-а, не можешь!..
Ошеломленный Илья чуть не свалился с табуретки.
— Та-ак, значит, не хотишь показывать эту часть тела, — удовлетворенно заявил директор, сжимая подушечку для иголок. — Так и запишем, занесем, всю подноготную — язык обрезанный, речь нечленораздельная. Чего ерзаешь — стигматы на заду? Ох, Тит твою, скользкий ты, как я погляжу, мойшастый, изворотливый… Но на ваши хитрые тухесы у нас есть кое-что с винтом!..
Он полез в стол, достал ветеранский «поплавок» Черной Тыщи и, старательно выпучив налитые глаза — ну чисто урапат! — принялся привинчивать себе на грудь. Закончив это доброе дело, он снова подмигнул Илье и ласково заулыбался:
— Ну, не хотите язык показывать — и не надо! Это я так. Любопытно ж просто — вот, говорят, у вас и смегмы нет, совсем даже не скапливается… А вы к нам, как я догадываюсь, на практику прибыли, ваньку валять? Так, так. Превосходно. Кувырколлегия. Шлют и шлют. Доколе?!. М-да. Ну что ж, выползайте прямо завтра с рассветом на математику в десятый «В», поучите их, хе-хе, различным вычислениям. Циркуль им покажите, угольник, отвес. Классы у нас сильные, дети своеобразные (директор вздрогнул, перекрестился). Урок проведете, внеклассное мероприятие организуете — ну, скажем, поход в Лес — за грибами там, за ягодами… Дерзайте, что поделать!.. Практикант познается на практике.
Илья старательно записал у себя на запястье: «10 «В», утрозавтра», нарисовал бегущего человечка с копьем.
— Сейчас чаек будем пить, — пообещал удивительный директор. — На травках! Пойду самовар поставлю. С ржаными сухариками и монастырскими бубликами. Вот мацы, правда, нет, чего нет, того… Не держим-с! Уж не взыщите!.. Вы ее как, кстати, любите — с кровушкой или хорошо прожаренную?!
— Да ну что вы, владыко директор, столько беспокойства вам, я пойду, — смущенно замахал руками Илья. — Готовиться надо.
— Ну, ступай себе с Богом, ирод! — согласился Иван Лукич, рефлекторно делая из полы третье ухо и показывая на прощанье Илье. Затем он подошел к окну, скрестил руки на груди и задумчиво выглянул на подворье Директории:
— Погода, погода-то какая — благодать! Лужицы уже сковал мороз. Снежок! И день стоит как бы хрустальный… А уж про ночи я и не говорю, Илья Борисыч! «Ты каждый раз, ложась в постель, смотри во мглу слюды — и помни, что метет метель и что ползут жиды…» Так что завтра у вас прекрасный волнующий денечек — начало вашей практической педагогической деятельности!.. Не проспите!
И вот, вот — он едет нынче в школу. Друг мой, тернист наш путь, как сказано в одной зимней сказке…
«Оборони, Шаддай, — мысленно охнул Илья, — опять изрекаю!» Из провалов и расселин памяти, из прошлого бездонного, как покрытая паром бадья из обледенелого колодезного сруба, поднимались, вспучиваясь, всей массой, выползали чужие неуклюжие слова и выговаривались, становясь своими. Называлось сие — «книжная речь», припадков и судорог особо не вызывало, на ножичек озаренно не падали, а лечили битьем под вздох и окунаньем в снег. Шло это, нашептывалось из древней яви, что ниспала в темную бездну, из той жизни, что текла на Руси до Нового Крещения…
«Станция Храм-на-Большой Ордынке! Переход на станции Архипова и Марьина Роща», — сурово объявил голос кликуши.
Илья, очнувшись, сорвался со своего ящика в углу вагона и бросился к выходу.
Открытая клеть, впритык набитая людьми, тяжело тащилась на поверхность из шахты метро. Натужно скрипели ржавые тросы. Вокруг кашляли, отхаркивая в ладонь мокроту, терли гноящиеся, воспаленные глаза, передергивали заволоку на затылке. Угрюмые лица, изъеденные «желтой саррой». Злоба дня, ощутимо текущая в ненависть вечера. Мужик справа от Ильи, клерк в кухлянке, досыпал на ходу, бережно прижимая к груди складной алтарь, острым углом заезжая Илье под ребра. Слева на Илью навалилась божья старушка, державшая в одной руке кошелку с очистками, собранными по тайным дням на помойках (из них пекли целебные лепешки и продавали с молитвой — многим помогало), а другой клешней сжимавшая ручонку в варежке внучонка в потрепанной овчинке, сосавшего сладкую ледышку. Старушка, поджимая губы, степенно рассказывала: «…Ну, полез Богдан-богатырь во нору, а там еврейчата, мал мала меньше, пищат, поганцы… Подавил их всех Богдахан-батыр, забрал ясак заветный, вернулся к себе на деревню и стал с Марьей-царевной жить-поживать да добра наживать…»
В морозном тумане слепым пятном висело ярило. Тускло сверкали обледеневшие купола церквей (поди, все до единой — у жидов на аренде). Двое послушников у входа в метро ломиками выкалывали вмерзшую корягу — на дрова.
Илья осторожно оглядывался. Места были нехорошие, и задерживаться тут было не надо. Позвонить бы, Люде…
Вон и будка. Правда, она уже занята. В будке находилась девка — в крашеных розовых песцах и ополченской шапке-ушанке. Илья немного подождал, пугливо бродя вокруг, зябко поеживаясь, сунув руки под мышки. Холодно, странничек, холодно. Стужа-с. Нисантябрь-брь-брь…
Народишко сновал к метро и обратно, волокли всякое-разное. Видел Илья, как из мешка просыпались мороженые клубни и закатились в сугроб, но не ринулся подбирать, солидно отошел, запомнив место.
Рында с разбитой мордой сидел на грязном снегу, в драбадан, — отдавал задарма (за пойло) новехонькую алебарду.
Послушники у крыльца тщились поддеть корягу ломиком, пыхтели, поминая мать Отца нашего, утирали пот с клейменых лбов.
К сожалению, девка в будке устроилась основательно — она и слушала, поддакивая, и сама что-то бойко бубнила в трубку, потом даже в азарте стащила с себя ушанку и оказалась почему-то стриженой наголо…
Илья вежливо постучал в стекло. Девка скосила на него подбитый синий глаз, отмахнулась шапкой и повернулась задом.
Илья вздохнул и, пересиливая себя, робко потянул дверь будки, чуть-чуть приоткрыв ее…
Ах, ты ж, дочь ночи, спаси и помилуй, Яхве, люди твоя — девка была на коньках!
Сухой снежной россыпью летели мысли Ильи — не связываться, не рассусоливать, немедленно и без раздумий — улепетывать, да поздно, вляпался уже, зацепился…
По ледяным пустырям Замоскворечья, среди черных пней сгнивших световых опор, среди всего выломанного, выбитого, загаженного метались «команды» подростков всех возрастов — с кистенями и железными палицами, на всех — бойцовые коньки, страшные сверкающие лезвия — одним ударом ноги, говорят, путника на спор перерубают. «Ночные кони». Проходу от их никому не было, пощады — никакой, и спасались только пробираясь глубокими сугробами.
— Эй, хрен песцовый! — раздался наглый звонкий голос.
Спрашивается, ну вот почему он обязан реагировать на подобное обращение?..
Илья отступил от злосчастной будки и обернулся. Трое «коней», зажав под мышками бамбуковый шест, в боевом порядке — цугом — неслись прямо на него.
Они резко затормозили, так что взвизгнула сталь, ледяная крошка брызнула Илье в лицо, залепила очки. Илья стащил их и, протирая рукавицей, подслеповато всматривался в окружавших его монстров.
С одного боку топтался белобрысый прыщавый поганец, бритый наголо по моде «глаци», в блестящем панцире с выбитым изображением толстощекой мертвой головы и надписью «Плохиш — Главный Жидовин!» На поясе у него болтался заточник в меховых ножнах. Прыщавец то и дело хватался за ножны, разевая слюнявый рот, блаженно полузакрывал глаза, покачивался на коньках — как бы в такт неслышной внутренней музыке — явно обожрался, сволочь, вареных подснежников.
С другой стороны Илью теснил к будке узкоглазый темнолицый злодей в камуфляжном комбинезоне и рогатой каске времен этрусско-хазарской резни. На руках у него были толстые от впаянного свинца кожаные перчатки с раструбами и иглами, а через плечо был перекинут волосяной аркан.
Илья, наконец, нацепил очки и убедился, что преужаснее всех был третий Подросток — поджарый, с крепкой челюстью, с длинной седой бородой, опиравшийся на бамбуковый шест.
Он смотрел на Илью и улыбался. Глазки у него были голубенькие, застывшие, равнодушные. Он смотрел на Илью, и он смотрел в Илью, и он смотрел сквозь Илью.
— Вы еврей, не так ли? — вежливо спросил он.
Илья утвердительно кивнул, сокрушенно развел руками — что поделаешь, планида такая. Потом, поразмыслив, низко, с безоружным вызовом, поклонился.
— А где же ваш капюшон, еврей? — тихо продолжал бородатый. — Где ваш обязательный капюшон с колокольчиком? Который предупреждает о вашем зловонном приближении?
Насаженными на пальцы железными когтями он соскреб сосульку с бороды.
— Холодно, — сказал он задумчиво. — Крещенские морозы. Русь. Мы вас крестим, еврей. Знаете как? Мы сделаем прорубь и опустим вас в воду. Скупнем разок! А потом вытащим и отпустим — нагим и босым — таким, какими пришли мы все в этот мир, — и вы пойдете, побежите, попрыгаете — отныне с Богом, а нам сорок грехов простят…
Дверца телефонной будки за спиной Ильи распахнулась, девка вылетела оттуда и штеко будланула Илью коленкой под зад. Рухнув на карачки, он проскользил немного по льду и въехал шапкой прямо в бритвенные лезвия коньков. Из развязавшегося мешка посыпалось барахлишко. Седобородый брезгливо отпихнул копошащегося Илью шестом.
— Энтот чеснок рвался ко мне, прикиньте, короче, пацаны! — хрипло докладывала девка. — Хочу, орет, войти в тебя!
Илья тихо ползал, собирал свои бебехи обратно в сидор.
— Жиды к нашим бабам лезут! — звонко взъярился белобрысый мальчиш. — Девок в полон берут!
Узкоглазый снял с плеча аркан, начал ладить петлю Илье на шею — тащить за собой.
И в тот же момент, выхватив согретый под тулупом топор, рванулся с коленок Илья — сразу во всех направлениях — «пусть распускаются все лепестки», как терпеливо учил улыбчивый рядовой Ким в армейской хлеборезке, разрубая сухой ладошкой очередную буханку.
Белобрысому — обухом под горло, где панцирь кончается; монголоиду — лезвием сверху по каске, сразу видно — ржавая, смялась, потекла; девке — эх-ма, милка! — не оборачиваясь, слегка валенком в живот, чтобы вмазалась обратно в будку и уселась там на полу, раскорячив ноги.
А вот велеречивый старец ловко уклонился, съездил Илье бамбуковым шестом по уху и, разом потеряв всю вальяжность, разбойно засвистал, заухал, призывая подкрепление.
— Ко мне, крещеные! Дети вдовы местных мочат!
Послушники у метро обернулись, распрямились, охотно бросили корягу и, сморкаясь в вырванные ноздри, двинулись разбираться. Здоровые малые. И ломик держали грамотно — острием к себе.
Тут главное — не задерживаться, не вступать в толковище, что, мол, все нормально, мужики, ша, мол, лом, никто ничего, тихо-мирно шел по своей надобности, а тут на тебе такое… Никаких комментариев и объяснений! Дать деру — вот истинный путь к Спасенью!
И Илья побежал. Как в сказке — припустился тут же во все лопатки. Скакал русаком по сугробам, что твой косой. Вслед ему неслось: «Жидовня наших бьет! Наших, нашенских, исконных!..»
Задыхаясь, спотыкаясь, виляя, — «Праведника… смел… бег!» — бежал Илья среди ледяных глыб Большой Ордынки.
Опять топор испачкал, думалось на бегу, мыть его теперь, снегом оттирать (не любил Илья мыть топор).
«Снег словно пух из вспоротых подух», — подпрыгивал в голове детский стишок, а в ушибленном бамбуком ухе мягко зудело:
«Ты проснулся,
А бамбук — в снегу.
Так приходит зима».
Он вспомнил мудрого рядового Кима с его тихим смехом, острым пучком волос, торчащим из-под подбородка — как тот ходит по хлеборезке, постукивая деревянными башмаками, и объясняет: «Пройти два ли не трудно, трудно осмыслить пройденное».
Ну, вот, скажем — еврей Ли вы? Вы жид, не так Ли?
Осмысливай, да смотри не оступись… Эх, склизкое существование, беглое да утекающее, вся-то стезя — вскользь!..
Илья опрометью скатился с пригорка, образованного прорвавшимся, вспучившимся и обледеневшим канализационным колодцем, чуть не врезался в тын у подъезда, но удержался на ногах и даже наддал.
Старушка, кротко сидевшая у дверей на покосившейся лавочке, перекрестилась:
— Неужто уже спозаранку гонют?
— Погнали пархатых до хаты! — с гордостью отвечал мужик в армяке, большой деревянной лопатой расчищавший дорожку к подъезду. — Кирдык картавым!
Он сбил на затылок треух и принялся радостно объяснять, чертя черенком лопаты по снегу:
— Жиды дали ходу… Бросив свои иглу, побиглы по льду… Ладно. Но мы все учли, скумекали, и ось — обрушились кроком… Держи жи-ида-а! — заорал он счастливо и затопал ботами. — Дави жидовщину!
Илья оглянулся на ходу, но преследователей-«коней» видно не было — то ли отстали, греться пошли, то ли патруль встретили и сцепились, урапаты долбанутые — кто где служил да кто больше Русь любит… А вот уже и черный толстый лед пропадал, булыжная мостовая начиналась, выщербленные тротуары-оазисы, посыпанные песком. Тут им не достать.
Тяжело дыша, Илья перешел на шаг. С Большой Ордынки свернул на Пуришкевича, где аккуратно обогнул небольшую толпу, сгрудившуюся вокруг ржавого тотемного столба с репродуктором-вещуном.
«Гензиледа, гензиледа! Медабрит Москва! — хрипела висячая опухоль на столбе. — Слухайте утрешнюю молебню…»
Люди стояли, задрав головы, сняв шапки на морозе, — слушали. Как правильно вылепить фигурку, куда надобно тыкать иголку… Служба, волшба! Притоптывали валенками, постукивали унтами. Были они заняты, и потому — неопасны.
А то, помнится, на Покров привяжут вот так к столбу — и давай снежками садить… Нос, естественно, вдрызг, постепенно даже какими-то защитными струпьями покрылся…
Илья беспрепятственно вышел на 2-ю Марковскую, перебрался по шатким мосткам через разрытую теплотрассу, и вот вам, пожалуйста, в конце улицы — школа. Церковно-приходская гимназия имени иеромонаха Илиодора. Высокая стена из грубо отесанных плит, наглухо закрытые, тяжелые ворота.
А возле ворот, под висевшим колоколом, Илью уже ждали добрые знакомцы — на коньках. Состав у них был несколько иной, кой-каких увечных не хватало в строю, но бедовая седая борода хорошо просматривалась. Значит, не отстали, а выследили и обошли. Опытные твари. Не лыбились, не щерили пасти, зыркали по сторонам собранно и деловито.
Они тоже заметили Илью, но не торопились — сам подвалит, смыться-то некуда.
Илья остановился, растерянно озираясь. И тут откуда-то, словно из-под земли, вырос мальчик, схватил Илью за руку и потащил к гимназической стене. Небольшой такой мальчонка, основательно (и обоснованно — голь гимназическая!) оборванный, в рваной кацавейке, в лохмотьишках, румяный.
— Быстро, быстро давайте, — приговаривал мальчик.
— Подожди, — вырвался Илья. — Ты кто такой?
— Давайте, давайте, — бормотал мальчик. — Из пятого «В» я, отец учитель, вы меня не знаете, а я у ваших десятиклассников подшефный, случайно иду, гляжу — плохо дело, надо выручать, вот сюда, сюда лезьте, тут плита отходит, — он пнул ногой неприметный выступ, и в стене открылся узкий проход. Мальчик втолкнул туда Илью, нырнул вслед за ним и задвинул плиту на место. Илья шагнул куда-то, провалился по колено в сугроб и, ошалело отряхиваясь, — все было, как спросонку! — выбрался на утоптанную тропинку.
Они находились в углу заснеженного школьного двора, за длинной дощатой будкой туалета.
Из-за стены доносились растерянные вопли «коней»:
— Ну, жидяра, мы тебя еще достанем! Ты еще выйдешь, жидь недобитая!..
Но крики постепенно слабели и удалялись.
Пока они шли по тропинке к школе, мальчик развлекал Илью былинами о битвах гимназистов с «конями» («ка-ак дали им, гуигнгмам!»), божился, что сам как-то попал одному стрелой в лодыжку, доверительно сообщал о вражьих повадках («Коняшки, отец учитель, они, конечно, инстинктивно хитрые, но разобщенные, у них каждый возжу на себя тянет…»), попутно же он ел снег, набирая его в варежку.
— Не ешь снег, — наставительно сказал Илья.
— А он чистый, — махнул рукой мальчонка. — Здесь Котельных нет.
Они обошли покрытый льдом и занесенный снегом фонтан, в центре которого возвышалась высеченная из цельного песцового бивня фигура писающего Патриарха. Задрав, как для пляса на Троицу, на камланье, малицу и ризы, он мочился на какой-то обрывок электропровода. Так, во всяком случае, показалось Илье — ну, вестимо, всякие там аллегории и экивоки!
Но мальчик, хихикая, объяснил, что все гораздо проще — это старикашка Патрик мощной своей, живительной, очищающей (проходили же!) струей побивает всем известного горбоносого аспида, извивающегося у его лыж.
— Писанье, — бойко заявил мальчик. — Оно же, по догадке юдаиков, Писание, сутра уж не помню какая, стих номер такой-то… «А ссуть оне во снег». А вот мы и пришли, отец учитель, вам туда, в учительскую, только там нет никого, они все на молитве сейчас, потом позовут пороть с поученьицем, ну я пошел.
И он ускакал по коридору.
В пустой холодной учительской Илья бросил свой тулуп в угол, порылся в шкафу и разыскал журнал десятого «В». Журнал бывал в переделках! Обтрепанная обложка со следами не раз ставленной сковороды, выпадающие листы, разрисованные рожицами с рожками, кроме того, его, видимо, скручивали в трубку, озирая горизонт.
Посреди учительской лежало толстое длинное бревно, к нему с обеих сторон были прислонены широкие наклонные доски. На досках этих, укрывшись телогрейками, обычно спали учителя на ночных дежурствах. Называлось сооружение — «самолет».
Илья присел на бревно и полистал журнал: физика, ботаника, прыжки через нарты, Закон Божий, химия (лист какой обгорелый — «…и яко же лед обратить в злато…»), история Патриархии, метание топора, математика…
Ну что ж, пора было идти на съеденье. Он еще раз осмотрел себя, поправил воротник свитера, подтянул белые шелковые чулки, отряхнул сюртук и вышел в коридор.
По коридору бегали, прыгали, ходили на головах, а может, и летали невысоко. Как обычно. Илья шел, лавируя. Продираясь. Классный журнал он нес, выставив перед собой, как икону, чтобы еще издали могли увидеть: «Учитель идет, раз-зойдись!» (В смысле: пропусти-ите убогого!)
Но по засевшей в мозжечке школьной привычке он все ждал, что вот-вот кто-нибудь с уханьем прыгнет сзади на загривок и придется, кряхтя, бросать его через плечо, а потом треснуть по голове (журналом!) и убегать… Скользя валенками по паркету. Да, школьная перемена не претерпевает перемен, скажем так.
Илья прошел мимо молельной комнаты — там шло бдение, из-за высоких мозаичных дверей доносилось стройное бубненье православных мантр, шерстяной шорох свитка с «Толкованиями» и периодическое постукиванье лбами то в пол, то в коврики. Далее он заглянул в трапезную, куда как раз вносили с улицы большой короб, полный собранных Х-ради кусочков. Дежурные служки, гремя кружками, разливали из бадьи снежевичный кисель, пробивали гвоздем дырки в банках сгущенки и расставляли кушанья на столах.
Миновав светлую рекреацию с цветущими в горшках лишайниками и аквариумом, в котором ручной песец, шевеля щеками, забавно лущил шишку, Илья подошел к толстой железной двери с табличкой — 10 «В».
Рядом, примостившись с ногами на гладком мраморном подоконнике, сидел уже знакомый мальчик.
— Слезь с подоконника, — строго сказал Илья.
— А он чистый, — ухмыльнулся мальчуган. — С тех самых пор, как на дворе был воздвигнут новый заветный сортир, у нас куда попало не вляпаешься!
Илья вздохнул, взялся за массивную ручку в виде Вульвы-страдалицы, держащей в зубах кольцо, потянул — дверь открылась, и он вошел в класс.
Никто, конечно, при этом не встал, никого там еще не было. Влетят по звонку, а то и после — рельса нонче не услышали, суставы опухли, сани опрокинулись, десны кровоточат, вожак захромал, а вы оценки нам в журнал будете ставить или понарошку?..
Печь в классе, видимо, с утра топили, было тепло, уютно. Илью даже слегка разморило, с умилением вспомнилось: «Взять цибик «красного песца» и жменю «зеленого дракона», смешать постепенно на медленном огне, три раза прочитать «сгинь отченаше» и намазать этим стул учителя — тут ему и конец, а кто слушал — молодец». Сладко позевывая, Илья принялся готовиться к уроку. Прежде всего принадлежности. Вот они. Наличествуют. Верный белый мел и старая добрая мокрая тряпка. Сколько зим!..
Доска тщательно навощенная… В отрочестве что ни день, бывало, вызывали к доске и допытывались: «Перед лицом своих товарищей… Ты кто по нации?»
Он высыпал на стол из мешочка разноцветные счетные камешки; разложил загадочные, так до конца и не расшифрованные четырехзначные таблицы — заинтересовать ребятню! Выдвинув ящик учительского стола, обнаружил там сломанную самодельную пращу и сморщенный использованный песцовый пузырь… тьфу!.. Возле доски стояли большие деревянные счеты на ножках, и Илья задумчиво перебросил несколько косточек. Легкое их скольжение, дружеское математическое пощелкивание всегда как-то успокаивало, наводило на мысль о разумной расчисленности сущего. Он откусил кусочек мела и задумчиво пожевал… Раньше вкуснее был.
Ну ладно. Значит, холодновато- или даже ледовито-деловито: «Здравствуйте, садитесь, меня зовут Илья Борисович, я буду вести у вас математику, откройте тетради, запишите число, период (с утра, помнится, керахнозой был), тему урока…»
Нет, это диктат, тиранство рутинное! Тогда суматошно-проникновенно-восторженно: «Доброе утро, ребятки, отложите свои тетрадки и перышки, сегодня они вам не понадобятся, я просто расскажу о том, какая занимательная штуковина эта самая математика, о, это не примитивные догмы древних чучмеков в рваных хитонах и драных бурнусах, не мономахова «рихметика в хитрадке», но как бы лишь чудесная проталина в закопченной наледи на очочках, отважные попытки лупить зенки, мохнатые от инея, просекая гармонию в окружающем хаосе…» Ну и так далее. Тоже квело, конечно. Учителишка. А ты чего хотел — причисленья к лику?
Топот. «Кони»? Инок? Приближается звук! Голоса приближаются!
Плавно отворилась (а не отвалилась с грохотом и лязгом) дверь, и они явились ему, вежливо пропуская вперед девочек. Десятивэклассники.
Мальчики в серых гимназических рясах, подпоясанных широкими кожаными ремнями с блестящими заточенными бляхами, и девочки, одетые по-монастырски изящно и строго.
Они вошли спокойно и все вместе, как будто ждали друг друга возле школы. Организованное какое пришествие, удивился Илья.
— Здравствуйте, — сказал он. — Проходите, садитесь.
— Доброе утро, Илья Борисович, — отвечали они дружно, улыбаясь ему.
Илья тоже улыбнулся:
— Вы уже знаете, как меня зовут?
Ну слава тебе Адонай, подумал он с облегчением, кажется, разумные существа, не одичалая отрицаловка. А он-то боялся, что начнут «встречать» практиканта — в смысле «Бей жида-физрука!» (или там химика, или математика).
— Итак, ребята, на сегодняшнем уроке мы с вами… — бодро начал Илья.
— Простите, пожалуйста, — поднял руку ясноглазый светловолосый отрок с первой парты.
Неужто все же начинается, усмехнулся Илья. Традиции?
— Простите, Илья Борисович, насколько я понимаю, вы хотите обучать нас математике — то есть таинствам устного счета, или как правильно ставить геометрические значки на святой пасхе и мерять циркулем Иордань? — Отрок вздохнул. — К сожалению, в нашем расписании нет такого предмета. Как, впрочем, и многих других, упрямо нам зачем-то навязываемых.
— Вот как? Нет в расписании? — Илья спокойно раскрыл классный журнал. — А как же тогда быть с этим? Пройденный материал, контрольные работы, отметки…
Хилые какие-то розыгрыши у нынешней детворы, отметил он кстати, нехватка каши в организме, вот мы бывалоча…
— Журнал, который вы держите в руках — декоративный, — любезно объяснил светловолосый. — Да, скорбно, да, увы… Но времени у нас не хватает на всю эту заведомую белиберду, Илья Борисович, а ведь Время-то воистину невоскресимо, и мы всего-навсего остов его… Дела ж надо обделывать, до потехи ли тут! Посему из всего многообразия мы выбрали главное — язык и компьютер. Это нам нужно. Ну, язык нам преподают, есть тут один кудесник из здешних. Хоть и по жалкой школьной программе, на уровне плебса, просящего хлебца, ну да ничего, ничего… А вот с компьютером совсем тускляк и ничего не светит! Так что осталась одна надежда на вас, Илья Борисович! Рискну даже предположить, что вас нам сам Бог послал!
— Как вы сказали — ком-пью-терь? — изумился Илья.
Он закашлялся, пытаясь сдержать смех: Вечная Котельная, Бесснежный Человек, самосчетная машина…
Илья укоризненно покачал головой:
— Пригрезится же… А ведь уже большие ребята, пора бы, казалось… Давно же установлено, что там внутри просто лежал сиделец и дергал за рычажки…
— Да вы не волнуйтесь, Илья Борисович, — успокаивающе журчал светловолосый заводила. — Заниматься придется вовсе не со всем классом, вот тут списочек…
Он достал аккуратную тетрадь в кожаном переплете с надписью древней вязью на обложке: «Компьютер» и вручил Илье.
Илья отворил тетрадь: «Волокитин Антон, Волокитин Никита, Воробьева, Доезжаев, Карякин, Милушкина, Михеев, Пименов, Попова, Савельев, Телятников, Федотова…»
Какое же все-таки звучание — ощущающее, живое да великорусское! (Это тебе не: «Миранда Антоний, Миранда Виола, Флейшман Моисей, Шленкер Лена» — зыбкие тени с другого берега подсознанья, унылые звуки, зазубренные, видимо, в предшествующих жизнях: Дан Ефрем, Гад Рувим…)
— Всего двенадцать учеников, Илья Борисович, — ласково заявил отрок. — Хорошее каноническое число. Говорят, при этом оптимально усваивается.
— А что ж не всем классом наброситься изучать этот самый, как его… не выговоришь-то… кампутер? — иронически спросил Илья. — Остальные, выходит, будут дремать и бить баклуши?
— Другим — другое, — ровно отвечал вьюноша. — Куиквэ суум. Вряд ли представляющее для вас интерес — бой в толпе, например, или искусство приятного разговора при заварке.
Илья повертел в руках тетрадь и решительно отпихнул ее от себя:
— Ну ладно, ребята, пошутили и будет. Какой там еще компьютер! Неужели это вы серьезно?
Он подошел к доске, взял мел, чтобы написать, наконец, тему урока, повернулся к классу и замер.
— …обряд «брит-мила» прошел в том же году, элула месяца пятого дня… — монотонно наизусть стал зачитывать отрок. — …происхождение: из Скотников…
— …оседлость: снята условно…
(Отрок читал «Дела Его», хранящиеся, как всегда предполагал Илья, где-то за семью замками.)
— …служба в Рядах: старший хлеборез запаса…
— …образование: допущен к учебе…
(в кощеевом яйце — разрубай и выбрасывай!)
— …тавро: на левом предплечье семисвечник, обвитый колючкой акации, с надписью «Житель Иорданской Долины»…
— …временно разрешенное проживание: ула Маклаянная, хоромы 503, каморка 90…
(а яйцо в ларце, а ларец в песце!)
— …приспособляемость к Руси: оказал успехи…
— …компьютерная грамотность: хорошо грамотный…
— …декан: Синеусов Ринат Рюрикович…
— Достаточно? — тихо закончил отрок. — Сапиэнти сат?
— Как тебя зовут? — устало спросил Илья.
— Ратмир. Я староста класса, — ответил юноша, поправляя узкую ленту, охватывающую через лоб его длинные прямые волосы.
Илья вспомнил неприметную покосившуюся избушку компьютерного отделения на задах обширной семинарской усадьбы, винтовую лестницу в темных сенях, под отодвинутой кадкой с моченьями, уходящую бозна насколько вглубь, в бездну, истертые сырые ступени, шмыгающих под ногами хвостатых, чадящий потрескивающий факел, а уж внизу — мягкий фаворский свет из матовых плафонов в потолке, хлопанье дверей в коридорах шарашки, тамошних ярыжек, спешащих с бумажками, вышитые половики на свежевымытом полу…
Он как бы снова увидел доходящего преподавателя, «Иван Иваныча», в обсыпанном перхотью лапсердачке — как тот, присев перед печью на корточки и помешивая кочергой, невесело усмехается:
— Как сказал один старый еврей: «Постепенно я достиг некоторых успехов в качестве истопника». А звали его, чтоб вы знали, Норберт. Да-да!.. А у другого старого еврея на камине было написано: «Господь изощрен, но не злонамерен». Этот был Альберт. Пламя, можете поверить, напрямую отождествляется с божественным познанием…
Тут преподаватель захлопывает печную заслонку, встает, распрямляя плечи и сворачивая кочергу обратно в узел. Голос его крепнет и разносится далеко:
— Иудейская нация, должен вам доложить, сызмальства любила теплые места и вела борьбу за огонь! Издревле ихние жрецы подползали поближе к костру. Как ни придет добрый человек сушить портянки — а они уж обсели кругом, не подступишься!
Из коридора на огонек, заслышав родную речь, заглядывают праздные и вольноотпущенные — слушают, разинув ротовую щель, шевеля жвалами, отходят на цырлах…
Илья тряхнул головой, отгоняя воспоминания. Класс сидел смирно и терпеливо ждал.
— Странный какой-то урок у нас получается, ребята! — сказал Илья сухо. — Ну, грешен, ну, сталкивался я с компьютером, доводилось (неспорящий — необорим)…
Ратмир, а за ним и все остальные дружно зааплодировали. Недоросли радостно оживились, задвигались, посыпались вопросы:
— Вблизи видели?
— А сами управляли?..
— Даже зачеты сдавал по материальной части, — признался Илья. — Забор красил.
Поскольку урок явно пропал, надо было нечувствительно переводить его в классный час «Как на духу о сокровенном» — хоть проку клок!
Илья расстегнул тугой верхний крючок сюртука, ослабил узел галстука, хотел даже выпустить рубаху из штанов, да решил, что не поймут, — гимназия-с!
Он вернулся от доски к столу и присел на его краешек в вольной позе Учителя-Братца (снидешь — возвысишься):
— Чего-то не врублюсь, люди, а на кой ляд эта компьютерная ересь вам-то потребна? Вы, судя по всему, ревнители актива — «тела в делах», угадал? А это ж так, — Илья пошевелил пальцами, — узоры на стекле, предивное миганье лампочек, забава для посвященных…
Он с любопытством уставился на Ратмира:
— Это же никогда вам не пригодится!
— Да, — согласился Ратмир. — Все правильно. Никогда не пригодится — тут. Тута вот. Но мы и не собираемся здесь прозябать. Мы хотим уехать.
И тотчас же класс как прорвало:
— Сколько ж можно в сугробах мыкаться! Отродясь и до скончанья!..
— Только и слышно — бей жида да пей до дна!
— Надоело печь клубни в золе! — кричали с последней парты Волокитины, близнецы-братья. — Натаниэлев идеал!
— И ловить песцов, заливая их норки водой!..
— А потом менять шкурки на одеяла…
— Да и одеяла-то вечно колючие! Походи-ка в таком, завернувшись! — вопила девочка в пушистом белом свитере.
— И куда ходить-то — сплошь на каток?..
— Легко сказать — уехать! — забормотал Илья, ошеломленный этим натиском. — А дороги занесенные, а дураки, пошаливающие вдоль, плюс опять же в конце пути наших дрог — непременный дракон… Разве доберешься! Рогач-Косноязыка на три дня отпрашивался — и где он сейчас? Вон сколько уехало, отчаянных, и никто не вернулся!
Он подумал и тихо добавил:
— В родную Змеевку.
— А может, они просто там остались, в Зеленом городе? — засмеялся Ратмир.
Все, все там остались! По ту сторону Реки, перешедши! В Заводях! Сидят сейчас на полотенце, лениво пересыпают песок сквозь пальцы, солнечные блики на воде, книга заложена расческой… И вряд ли рвет их тоска по родной березовой каше, дикой здешней каше в мозгах и вечной раскисшей каше возле метро.
Илья откашлялся.
— Зря, — сказал он хрипло. — Пропадете ведь кто где когда…
Ратмир встал из-за парты и вышел к доске — бодрый и уверенный, явно несущий надежду.
— Был такой закрытый эксперимент «Шесток», о нем мало кто знает, Илья Борисович, а суть такова — десятый класс перед выпуском попросили предсказать свою Судьбу после школы. Целая группа подвижников бродила по домам выпускников — в лаптишках, рубище, с переметной сумой — сидели на кухнях, исподволь расспрашивали. Опросили, — постукивая мелом, Ратмир вывел на доске, — 1) самих учеников; 2) их одноклассников; 3) учителей; 4) родню (включая говорящих домашних животных). А через срок, Илья Борисович, проверили — кто же точнее оценил. И оказалось — одноклассники! Зачинщиков эксперимента, конечно, постригли, забили в колодки и посадили в ямы по дальним монастырям — дабы неповадно было баловать с Провидением. Но слово «Одноклассники» уже было сказано, уже вылетело и засияло! Да, да, именно мы знаем, чувствуем и вычисляем друг друга, как никто другой. Почему же это должно таять бесследно?!.
Он положил мел, девочка в расшитых бисером сапожках подала ему глиняную чашку с талым снегом, и он погрузил туда пальцы. Вытирая их поданной той же девочкой промокашкой, он продолжал:
— Так вот, Илья Борисович, проанализировав все, что мы знали о шатунах-первопроходцах, все эти слухи, сказанья, жалобы соседей, мы уяснили следующее: каждый уезжает в одиночку и далее ермачит по принципу «сотвори себя сам». При этом некоторые действительно выживают, выкарабкиваются, выплывают (сбросив грубый панцирь), покоряют, шевеля усиками-с, достигают определенных успехов — но обязательно еще рыща протекции, обрастая личными связями, плетя паутину знакомств, этцетера. Но зачем, напрягаясь, тужась, с шишками и кровью, знакомиться, ежели есть действительно давняя дружба, а уж она не ржавеет! Если рядом братва по духу! Тридцать Знающих Друг Друга!
Он поднял сжатый кулак с тяжелым шипастым браслетом на запястье и выкрикнул:
— Возлюби же однокашника!..
— Как самого себя! — взревел класс.
Ратмир присел на учительский стол рядом с Ильей и удовлетворенно хмыкнул:
— Ну ладно. Известно, что старец-духовидец Лев Николаич в своей сельской школе лучшую ученицу сажал на шкаф. Хорошо. Но мы все хотим на шкаф — сидеть там, нагорно болтая и шалтая ногами! Всем классом, всей командой!
— Кома-анда! — протянул очнувшийся Илья. — Ага! Это-то нам очень знакомо, как же…
Он рассматривал браслет на руке Ратмира — металлический обруч охватывал круглую выпуклую пластинку, так называемый «щит пращуров», на котором были выбиты какие-то цифры, кажется «XV».
— Понимаете, Илья Борисович, — проникновенно говорил Ратмир, — класс есть единый организм, универсум, экипаж на всю жизнь. Братство! Групповое накопление желаний, слиянье воедино, взаимозаменяемость, как бы последовательное расширение границ Троицы…
— Да что вы, ребятки, — испугался Илья. — Куды!.. Пресвятые Доктор, Физик, Координатор! И потом, неужто вы вправду считаете, что можно практически не расставаться? Ведь как обычно после школы: друзья разбрелись, разъехались, разбежались. У всех свои заботы и свои забавы, в своем кругу, по своим углам. Другой раз так тебя препояшет… и поведет, куда ты не хочешь… Это жизнь, это неизбежно, как снег.
«Зачем это я им? — подумал Илья. — Экое, значит, знание света. Или это я себе?»
— Считайте, что бродит в нас детское стремление сбиться в кучку, — улыбнулся Ратмир. — Роевой инстинкт! Остаются же всем классом в родном улусе! А мы хотим вместе навострить лыжи. Мы даже собираемся принести несомненную пользу окружающим, — Ратмир оскалился, — хотя бы тем, что, выходя из окружения, не повредим им флажки… И, главное, очень надеемся, что нам поможете вы — дав необходимые знания тем, кому это нужно.
Он мягко впихнул в руки Илье тетрадь с нуждающимися:
— Естественно, мы не останемся в долгу, будем вам бесконечно признательны и постараемся еще пригодиться…
— Да уж спасибо, да не надо… — уныло отбивался Илья от домогательств говорливого отрока.
— Ну, скажем, — небрежно обронил Ратмир, — мы гарантируем вам беспроблемную практику…
— Директор-то у нас вот где! — здоровенный парнишка, сидевший возле двери, добродушно предъявил Илье огромный кулак.
— Травки вареные владыка любят жрать, — вежливо объяснили откуда-то из угла. — Грибы нюхать… Не оторвешь!
— …А кроме того, — продолжал Ратмир, — домой целым вернетесь.
Глаза у него на мгновенье поледенели, застыли.
— В каком смысле? — вздрогнул Илья.
— В прямом русском смысле — невредимым. Да это все потом, это неважно, главное — вы теперь с нами.
— Что б мы без вас делали, отец учитель! — загудели с разных сторон.
— Хоть ложись и замерзай…
— Ой, Илья Борисович, миленький!
— Просто выручаете…
— Ну ладно, — пожал плечами Илья. — Если уж так приспичило, выпестую. Подтяну по сей дисциплине. Только как же я вам стану объяснять — на пальцах?
— Зачем же, — скромно сказал Ратмир. — Есть у нас компьютеришко. Откопали. Как положено, в подвале стоит. Может, сейчас прямо и осмотрите? Да? Ну вот и отлично, а мы тут пока свои дела вершить будем.
— Во сне не летаете? — собирая принадлежности, на всякий случай осторожно поинтересовался Илья.
— Только с крыши на чердак, — холодно ответствовал отрок. — Мы реалисты. Евпатий, брат мой, проводи отца учителя!
Громадный детина, объяснявший, где они держат директора, выбрался, сопя, из-за парты и пробасил:
— Айда, пойдемте, отец учитель. Ваде мекум!
Илья, признаться, рад был поскорей унести ноги из дружного класса, а в коридоре он даже начал подумывать, а не сбежать ли прямо сейчас из странноватой реальной гимназии, этакого Братского монастыря, но смущали узорные решетки на окнах, братан Евпатий с выбритым по-монашески затылком, косолапящий рядом, да и за ворота не уйти, догонят и поволокут по снегу…
— Вот тоже еще какие-то стремные поверья, бабкины табу — что, дескать, обязательно надо хранить сию счетную махину под землей! Невнятица! — бурчал, вольнодумствуя, Евпатий. — Какого рожна?! Это же не клубни… Где разумное внестремное объяснение?
— Говорят, от сглазу, — неуверенно объяснил Илья.
— Ну, а зачем храмы обязательно на пригорках ставить? Чтоб на салазках кататься? — иронически вопрошал верзила. — Вообще, все эти затеи настолько простодушны, что мыслящему человеку… — Он махнул рукой и сплюнул: — Может, наша Книга — для начальных классов?
Тем временем они спустились в подвальные помещения и зашли в тесно заставленную ящиками и мешками кладовку, где на горячих трубах были навалены бушлаты, а на них сладко спал замызганный мужик.
— Какой-то запах тут, — пробормотал Илья.
— Да это у нас… — Евпатий быстро взглянул на Илью. — Сушилка для грибов.
Он подошел к мужику и легонько подергал его за кольцо в ноздре. Мужик испуганно вскочил, тараща глаза.
— Что же вы, — укоризненно сказал Евпатий. — Разве так можно, веслами об лед! Пересушатся ведь.
Он заботливо оттащил несколько мешков подальше от труб.
— Вот ведь весь труд так насмарку, Илья Борисович. Ничего же нельзя доверить никому. Оглоблей бы огреть, да ладно… Идемте, идемте, не вдыхайте глубоко.
Мужик, сокрушаясь, что-то жалобно мычал вслед.
— Это кто же был — школьный сторож? — спросил Илья, когда они топали дальше по гулкому бетонному тоннелю.
— A-а, да нет, это как раз наш учитель языка. Хворает он, варенья перебрал, — Евпатий выразительно щелкнул по кадыку. — Событие же отмечалось — Сретенье Успенья, помните, еще тогда подтаяло маленько…
— Да это когда было-то!
— Вот, с тех пор… Здесь держим, настоями отпаиваем. Так-то он тихий, а бывает — кидается. Зеленоватых песцов, говорит, видит — как идут они у него по завязанному рукаву, помахивая хоботами…
Евпатий вздохнул и процитировал Илье из какой-то стародавней летописи: «Учителя пили дико и свирепо, и забывали подтяжки в публичных домах».
Осмотр компьютера, или, говоря по-книжному, индрика занял у них не много времени.
Стоял тот посреди просторного каменного мешка и был очень внушительный, на колесах. Индикаторы мигали, шкалы там разные светились неугасимо, рычаги торчали.
Илья обошел его кругом, потрогал фанерные борта, постукал валенком в тугие скаты. Тумблеры, панели — все было выпилено, как надо.
— Он самый, — с уважением констатировал Илья. — Вылитый индрик.
— Смастырено на совесть, — подтвердил Евпатий. — Теперь бы узнать, куда чего совать и на что нажимать… Научиться бы!
— Постепенно, шаг за шагом, обязательно все узнаете, — успокоил Илья. — Всему свое время под снегом.
«Как бы не оставили меня здесь, в подвале, — подумал он опасливо, вспоминая жалобное мычанье учителя словесности, — а то прикуют за ногу к компьютеру и вынудят ходить по кругу, налегая впалой грудью на рычаг, и таким образом приносить пользу, что-нибудь молоть, грибы ихние, например…»
Но Евпатий вдруг почтительно осведомился, завтракал ли носитель знаний, отец учитель, и, узнав, что завтракал, но давно, предложил немедля отправиться в трапезную («Такой строганинки с душком в другой школе вы не отведаете!»), а то ведь сегодня их ждут еще нелегкие испытания — прогулка в Лес, и надо подзаправиться перед дальним походом.
Усталый (объевшийся!), но довольный, выполз Илья из трапезной, вытряхнул кости из рукава и, мурлыча:
«Ты нас трапезой насыщаешь
И нам в Сионе зиждешь град»,
неспешно двинулся по коридору в направлении учительской.
И пища оказалось обильной и вкусной, и застольная беседа тонкой и приятной: мягко спорили, когда организму полезнее молиться — перед едой или сразу же после (сошлись на том, что главное — не мешать железными налокотниками ближним и тщательно пережевывать для пущего пищеварения).
За окнами мело. В коридоре было тихо и пустынно. Навстречу попался только все тот же отшельничающий, наверняка отлынивающий от занятий мальчик, активно зато ковырявший в носу.
— Не ковыряй в носу! — размягченно попросил Илья. — Пожалуйста!
— А он чистый! — пробормотало дитя. — Там нет ничего. Это у меня манера мыслить, задумываться…
В учительской директор Иван Лукич в фиолетовой скуфейке, стоя за трибункой в красном углу, проводил ежедневную проповедь. Учителя — в основном пожилые тетки в телогрейках и шерстяных платках, хмуро сидели на лавках, уронив натруженные руки с грубыми, почерневшими, потрескавшимися от проверок тетрадей пальцами.
Илья пристроился возле двери, где на стене висел переговорный аппарат надежного дедовского образца. Пришла дразнящая мысль рискнуть, протелефонировать Люде. Он тут же принялся крутить ручку, снял наушник и приглушенно в него заныл: «Барышня, сударыня… Пожалуйста, дайте квартиру Горюновых… Позвать Люду… Заранее вам благодарен».
«Ту, ту, ту, ту», — закапало в трубке, как в летнюю оттепель.
— Номер занят, — деловито пропела трубка. — Повторять будем?
— Будем, — вздохнул Илья.
Тут Илью заприметил златоуст-директор. Прервавшись, он некоторое время внимательно в него вглядывался — кажется, был удивлен, что на практиканте после близкого общения с детьми нет видимых повреждений, потом покинул трибунку, подошел к Илье и ободряюще похлопал его по плечу: «С почином вас, Илья Борисович!»
Наклонился к уху и добавил: «Дрожишь, жиденок? Сдрейфил, бейлисрался? Видал подвал? Трепещешь, жидова?»
Одобрительно подмигнув, он снова воротился к трибунке, зашуршал листочками «Толкований»:
— Так на чем бишь мы остановились… Ага, вот… Как Василий Ново-Блаженный мимолетно писал-то: «Сладенький жидок. Жидки вообще сладенькие. Они вас облизывают. И вам так приятно быть под их теплым, мягким, влажным языком. Вы нежитесь. И не замечаете, что поедание вас уже началось».
Директор зажмурил глаза и восхищенно помотал головой:
— Вы только вслушайтесь, почувствуйте фразу! «Жидки сладки». Какая внутренняя музыка, эвон какие глубины! «Поедание началось». А все мы знаем новину, как Андрюша из младшего класса вот так пошел гулять — и поминай как звали! Схавала, конечно, снагилила, говоря по-ихнему, в сугробьях банда этих человекообразных зверей в белых маскхалатах!.. Съели его, мамочку, жиды. Ритуальное это у них…
Директор провозвестником Грядущего Хахама горестно поднял палец:
— И ведь никуда от этого малого народца не скрыться! Куда ни плюнь — все скиты скуплены, все светлые обители обгажены, все святые иконы — в Абрамленье! Блины-съедены! Ох, недаром наш народ-терпигорец отразил пархато-пейсатое иго в безысходно-печальной поговорке: «На дворе вьюга, а на Москве евреюга»… Кстати, Илья Борисович, вы почему в грязных валенках сюда вперлись? Где ваш мешочек со сменной обувью? Немедленно переобуться! Ах, не-ету? Тогда, милости просим, в одних носках у нас походите! Надеюсь, они у вас не слишком рваные и пахучие!
Учительские тетки одобрительно зашумели:
— Сымай, — кивали они. — Разболокайся, паря!..
— Ходють, топчуть, грязищу разносять!
— Без второй обуви! Лба не перекрестят!
— А клубни русские едять…
Дверь в учительскую приоткрылась, и заглянул Евпатий.
— Иван Лукич, — позвал он робко, — можно вас на минуточку, тут у нас вот…
Директор, по-отечески сурово насупившись, прошествовал в коридор, но дверь за ним неплотно закрылась, осталась щель, а Илья сидел рядом и невольно увидел происходящее. Видел он, как директор в коридоре слабой рукой стучал в грудь, пытался рвать на себе власы и все норовил пасть на колени, но его цепко держали с боков браты Волокитины, а Ратмир, вразумитель и каратель, укоризненно качал головой. Откуда-то снова возник Евпатий, не теряя дорогого времени, ловко накинул на голову директора мешок, придвинул ногой небольшую табуреточку…
Все было почти как в балаганчике на Семеновском плацу, знаете, под Рождество, очень забавно, и Илья с интересом смотрел. («Щас они ему язычок-то укоротят да по губам надают!»)
Но тут Ратмир нехотя что-то процедил и директора зачем-то все-таки отпустили, сняв мешок, обшмонав, быстренько дав целовать крест и слегка двинув под зад табуреткой.
Директор вернулся, пошатываясь, тяжело дыша, выкатив глаза, потешно разевая рот, аки подледный песец с бояном во чреве, мученически улыбаясь. Он втиснулся боком в учительскую, низенько поклонился Илье, стянув скуфейку (от директора остро пахнуло), и побрел потихоньку на свое место, задевая за скамейки, изъясняясь знаками, впав в ничтожество.
Внезапно Илья почувствовал на себе чей-то взгляд. Оказывается, сидевшая совсем рядом тетка размотала свой платок — русая волна плавно легла на плечо, освободилась от телогрейки, оставшись в обтягивающем черном платье с высоким горлом. Красивая молодая женщина, чуть улыбаясь, спокойно его рассматривала. Удивительно яркий синий взор…
— Василиса Игоревна, — представилась она, подавая руку.
Голос был приятный, рука тоже, и Илья с удовольствием поцеловал. Она широко раскрыла глаза с какой-то чудесной поволокой, медленно отняла руку.
— Ну как вам у нас? — спросила она тихо. — Нравится?
— Нравится, — совершенно искренне ответил Илья, подъезжая. — Вот прямо сейчас, с сей минуты… А вы, значит, тоже преподаете? И какой предмет?
— Я завуч. Расписание, методики… Кстати, открытый урок не хотите у нас провести? Ах, ха-ха, если только на западном холме, в Верхнем Городе? Боюсь, не поймут нас с вами! А вообще-то я историк.
Она чуть придвинулась к Илье, коснувшись его круглым гладким коленом.
— Вы уж не обращайте внимания на него, — Василиса кивнула на директора. — Дурачина он, русофиля простодырый… Дома там жена с нарушением опорно-двигательных функций, дочь с отставанием в развитии… Да и саму избу у них сейчас забирают под какой-то Дом Собраний, а жилье дают с земляным полом, где-то в таборе. Иван Лукич очень переживает.
— А у вас дома?
— А у меня… У меня все нормально, — она снова улыбнулась. — Мужик мой пьет, сынок курит. Цветок на окне посадила, думала — померзнет, а он расцвел…
Задребезжало телефонное устройство на стене. Илья схватил трубку.
— Горюново вызывали? — лениво спросил женский голос. — Ждите. Набираю.
Василиса Игоревна легко встала, прощально шепнула: «Пойду прясть свою пряжу» и направилась к двери.
— Мы еще увидимся? — поспешно спросил Илья, отрываясь от трубки.
— Обязательно, — улыбнулась она.
— Ау, ждущий! Никто не берет там, не подходит никто, — заявила трубка. — Может, таятся, а может, там и нет никого на проводе. Хотите, просто дам послушать.
«Ту-у-у, ту-у-у, ту-у-у», — пурга гудела в трубке. Илья сидел и слушал.
Тем временем дало о себе знать обильное пиршество. Желудок, привыкший к мирному перевариванью отварной шелухи и выковырянных из клубней глазков, буйно взбунтовался из-за внезапных излишеств.
Накинув тулуп на плечи и бормоча: «Вот удел грешного, определенный ему Богом», Илья выскочил на двор и торопливо пробежал по тропинке в сортир. Школьная фаллическая символика, вырезанная на скрипучих дверях: справа неудь изящно изогнула шейку, слева — уд торчал, как кол заледенелый. Нам сюда!
Внутри — потемневшие доски старого письма, проступающие суровые лики «Оправления с Креста» (как схватило жида поперек живота), колеблющийся свет потрескивающей свечечки в позеленевшем трехсвечнике в углу, листки псалтыря на гвоздике.
Место уединенного размышления, очищения от шлаков земных. «Ибо нигде более мы не предаемся столь сосредоточенному созерцанью», как сморозил горбатенький богомаз. Спина приятно чесалась — заживала, так выходит, от третьеводнешних батогов в деканате — память вбивали, чтоб не забывал за ученостью, что есть никто и звать никак, Тетраграмматон подери. Илья, сидючи на стульчаке, почесался об угол аналоя. То-то, право, славно…
Снег падал на голову через широкие щели.
Илья покинул дом радости умиротворенным и брел себе обратно, когда увидел, что высокие створчатые ворота, ведущие на улицу, распахнуты. У ворот стояла упряжка — здоровенные лохматые вожаки, позвякивая бубенцами, жадно рвали юколу.
Гимназисты сноровисто перетаскивали вглубь двора какие-то корзины, туески, лукошки, соты, панты, ворвань в бидончике, дубленые кожи, воск, большущие зубы, пеньку, мороженые тушки.
Огромный мужик в полушубке, стоявший спиной к Илье, распоряжался разгрузкой.
— Илья Борисович! — позвали со школьного крыльца.
Ратмир, дожевывая на ходу шаньгу, спешил ему навстречу.
— Пожалуйста, пойдемте, поможете нам, чай вы геометр, — он весело потащил Илью к воротам. — А то вечно нас обсчитывают! Думают, раз гимназисты…
Мужик у ворот обернулся, и Илья замер. Это был утренний страшный ездец, «дикий архангел», усатый батюшка двухсотник из Армии Спасения Руси. И нагайка была при нем, вон она за поясом.
— Здорово, атаман! — закричал Ратмир.
— Здорово, пастырь! — захохотал мужик. — Вас, удалых, обидишь, как же…
Он оживленно кивнул Илье:
— Зим добрых! Мы с вами, земеля, кажись, уже виделись сегодня? — Он протянул сильную большую ладонь. — Павел.
Покрытые снегом гранитные многокрылые ангелы, оскалив клыки, лежали по бокам ворот. Илья прислонился к полированному твердому крылу, добросовестно пытаясь пересчитывать штуки уносимых припасов. Ратмир давал указания:
— Это тащите в ризницу! Это прямо в наш класс, под парту, это малышам подшефным… Евпатий, ты осторожнее, браток, так все горшочки побьешь, ты лучше бивни носи…
Батяне двухсотнику вынесли в миске поесть на скорую руку, добавив с поклоном еще пиалу соуса. Он стряхнул снег с постамента и аккуратно расставил все это дело между каменных когтистых лап. Потом добыл походный бурдючок, отвязал крышечку, отмерил дозу, чуть-чуть выплеснул на снег — пращурам, пробормотал: «Ну, лиха им!» — и выпил. Крякнув, степенно принялся за еду. Макая куски в соус, облизывая усы, неспешно беседовал с Ратмиром.
— Это все от Авериных? — спрашивал Ратмир, чуть хмурясь. — Не густо нынче…
— Не-е, только от Аверы-младшего. Старший божился, что фарта не было. Не идет прохожий человек и все тут! — двухсотник снова захохотал.
Ратмир пожал плечами:
— Значит, передай ему, что грев за ним — столько и еще полстолько…
— Э-э, Рат, лепо ли, возьмет сдуру да и пожалится на тебя Игумену, что не чтишь заповеди. Пришлет тот пару семеек — с десяток послушников…
— Песца за пазуху! Твой Игумен с амвона «И пользы не надобно» читает по слогам, у него мозг давно замерз, это же общеизвестно.
— Брось, брось, он в Законе Божьем! — примиряюще сказал «архангел». — Две ходки в Святопусто Место топтал. Живет по Уставу.
— Вольно ему… Он ведь серый, как гриб. Ибо как родился в сугробе, так и поныне весь там, на задворках. Мы же для него сроду были Неслухи — поперек лавки, ан поперед батьки, — шибко грамотные. Но вот себе ты заруби, Павел — кто в Духе, тот не под Законом…
— Эге, все гультяй-смутьянствуешь да потакай-жидовствуешь? Знамо-ведомо! — одобрительно загоготал двухсотник. — Швобода, раввинство, братство!
— А не колышет! Как видишь, снег не перестал. А вот из Игумена уже помет сыплется… катышками…
— Вообще что-то с ним… — «архангел» неопределенно покрутил головой. — Какой был ненасытец, лез во все, в какой-нибудь последней старушке сам участие принимал. А тут как отрезало.
Двухсотник, сдвинув папаху, почесал за ухом:
— Озаренье, что ли, ему было? Из дому, почитай, не высовывается, такой затворник стал… Ухожу, говорит, от мира, удаляюсь постепенно… Отмотал свое. Благости рыщу…
— Сани у него все те же?
— Сани у него теперьча разные, иной раз и на розвальнях простых прошмыгнет.
— Чует, значит, старец.
— На лавре в подъезд сам не заходит, чернецы сначала все обсмотрят, обнюхают, следы на снегу разберут… Сторожится!
— Ну, Бог ему вохра! — махнул рукой Ратмир. — Пусть себе… Согласись, что Игумен, как собственно настоятель, уж не зело полезен. Поскольку заколебал! Многие и многие им давно недовольны, хотя сами же — новопричтенные примитивные угоднички — кричали «Любо!» — Он усмехнулся и пхнул «архангела» в бок: — Как то: ты. Из них…
— Зато уж тебя он хвалит! — заржал «архангел». — Есмень-смена, говорит, подрастает… Последний кусок изо рта… Дай Бог ноги, говорит, каждому… Как он тебя назвал — алчный волчец?
— Волчец, Паша, не может быть алчным, — рассеянно отвечал Ратмир. — Волчец, по Книге, это репей. Жалкий такой, цепляющийся, волочащийся…
Он внезапно остановил одного из десятиклассников, прущего жестяное ведро с мороженой ягодой:
— Эй, Телятников, братишка, давай его сюда! Ставь… Это вам, Илья Борисович. Берите, берите, будете на святках москвень-цимес варить. На целый кагал хватит! Ты вот что, Максим, снеси-ка эту тяжесть в учительскую и оставь пока у завуча в тумбочке, скажи — отец учитель домой пойдет и заберет.
«Архангел» вежливо заметил, обсасывая хрящик:
— Ребятишкам спасибо, конечно. Но я бы вам, зяма, посоветовал самому ни в коем случае не возиться, а отдать ягоду здешним бабам, повелев испечь пироги на поду… — Он конфиденциально понизил голос: — Получите за одним разом два удовольствия, все девять блаженств! Я вам отвечаю. Хотите, мы с вами могли бы…
Ратмир лениво вмешался:
— Перезимуешь! Бородатого давно влику зрел?
— Какого Бородатого? «Коня», что ли? Дык… елы-палы… как-то попадался под ноги…
— А точнее — намедни, третьего дня?
— Мнится, вечор. Кстати, борода прицепная, истинно говорю, по нашим астралам пришло, да и остальная волосатость сомнительная. Лысак беглый, что ли…
— Из этих? Хара-хара? Их же всех вроде тогда… с «голубыми песцами» вместе… отлучили?
— Ну, выкарабкался, бывает, крышка отошла, отлежался… А чего он, хара, — неблаголюбец, некротец? Отвьюживать не хочет?
— Секи, Павел, в гордыне своей заявляет — максимум десятина, вот что по божеским понятиям вам ломится! Где-то что-то вычитал… Булла, мол, была… Все-таки излишняя грамотность вредна животным — прав, ох, прав был Герберт Джордж. Разинул варежку: мы, мол, вам не степняки — с нас каймак драть, ну, знаешь, все эти разговоры отмороженные…
— Метелить пора, лед ему в рот!
— Да я надеюсь — оттает еще. Ведь вот так поговоришь по душам, загнешь салазки, внушишь — он и внемлет.
— Он, хара, вообще-то на Реку тырился, конка у них там намечалась, — раздумчиво вспомнил «архангел». — Представляешь примерно, где обрыв лесной? Это чешешь от Нижнего Носа, минуешь заимку, а там через два капкана забираешь вправо и дуешь мимо Ясных Пней… Место глухое. Поговори, там удобно.
— Лады. Теперь насущное — надыбал?..
— А как же! Естественно. Притаранил, как сговаривались.
Двухсотник осторожно снял с нарт мешок, тщательно укутанный брезентом, поставил на снег.
— Зырь… — мужик сунул туда руку и принялся звякать, греметь железом. — Тут тебе и катанки, и чесанки… в масле еще… с пистонами… и кремневые есть — с кольцом на большой палец… Снежатина! Прямо с караулки.
Ратмир, близко наклонясь, смотрел.
— Баско! В дугу, — выпрямился, довольный. — Петро! Савельев! — крикнул он, повернувшись к школе. — Где у тебя Доезжаев? Уже внизу? Ну, давайте, братухи, выносите добро…
Десятиклассники резво принялись таскать к воротам туго набитые плоские мешки. «Архангел» возился, укладывал их, присобачивал, постоянно сбиваясь со счета, то зачехляя брезент, то снова в сомнении под ним копаясь, шевеля губами и загибая пальцы. Иногда он швырял гневно рукавицы себе под ноги и орал Ратмиру: «Ты мне снегиря не лепи!» Призвали, наконец, Бога и Илью в свидетели, и все благополучно разрешилось.
— Крепкое хоть зелье-то, с придурью? — отдуваясь, спросил напоследок двухсотник.
Ратмир пожал плечами:
— Сами не балуемся, ты же знаешь. Но дегустатору, «анима вили» нашему, этот сорт очень по вкусу. Буроватенький такой.
— Ани, ма, ли… Язык точишь? — уважительно молвил «архангел». — Дело! Я своего оболтуса силком заставляю, шестопером тыкаю — повторяй, Серафим, глаголы!
Вынырнув из-за крыш, над головами низко зависла «вертушка» Армии Спасения, защитно размалеванная святыми ликами.
Люк был откинут, и на порожке, свесив ноги наружу, сидел патрульный в клювастой скоморошьей маске и вывернутой наизнанку шубе. На коленях у него лежали расчехленные перуновы стрелы.
Двухсотник весело погрозил ему кулаком:
— Наши катаются! Опять за зипунами собрались!
Патрульный что-то крикнул, за гулом винта неслышное, помахал рукой, сбросил вниз пачку листовок — они, кружась, разлетелись по снегу. «Вертушка» поднялась выше, развернулась и улетела.
Илья подобрал прокламацию. Это было известное воззвание: «Миссионер, смирись!» (всем потайным проповедникам всех ответвлений, бросившим сие грешное дело, перешедшим в истинную веру, гарантировалось Прощенье. А так — секим и аминь!) На обороте в «Памятке Русскому Человеку» предлагалось нераскаявшихся ловить и варить в кипятке. Тут же приводились рецепты:
«…когда миссер сварится, воду слить в крюшонницу и подавать ее на стол. Тушку обложить морошкой, выставить на мороз и подавать попозже в холодном виде».
«Архангел» Павел, вытирая руки о листовку, попрощался с Ильей:
— Ну, зяма, удачных трудов вам, хороших мозолей! Надеюсь, увидимся еще, попадетесь. А про ягоду не забудьте…
Хлопнул Ратмира по плечу:
— Прощай, всадник божий!
— До завтра, — кивнул Ратмир.
«Архангел» лег на нарты, гикнул, особо свистнул, звери понесли.
Взметнулся, закружившись остывшим белым варевом, снег, и батька двухсотничек исчез с глаз долой, как лист перед травой.
— Пойдемте в школу, отец учитель, — вздохнул Ратмир. — Верхний Нос не замерз у вас? Будем в лес собираться.
В классе заканчивали сборы. Кто-то, забившись в угол, торопливо дописывал весточку и сворачивал треугольник конверта. Гриша Доезжаев, обвешавшись снаряженьем, подпрыгивал легонько — проверял, не громыхает ли где чего. Евпатий, вытянув богатырские ноги из-под парты, полулежал, закрыв глаза, настраивался, поглаживал молот-пернач у себя на коленях. Девочки наспех что-то доштопывали, перекусывая торопливо песцовые жилы зубками, переглядывались весело, поглядывая на Илью. Антип Прохоров рассматривал сегодняшнюю наледь на подоконнике — по форме и цвету определял погоду на вечер.
Возле доски висело свежее «Послание». Илья подошел поближе, пробежал глазами. Боевой листок! Журили Михеева, который, погнавшись сразу за двумя «конями», бездарно, с треском провалился под лед, схватил простуду и выбыл на время из борьбы, нанеся ущерб общественному здоровью, делу класса, Единому Организму.
Жучили Евпатия, который явно несдержанно ведет себя за столом — аж за ушьми трещит! берковец ходячий! — увеличивая, таким образом, постоянный Общий Вес, из-за чего кто-то должен за него отдуваться, сидеть без сладкого.
Имели место Страсти по Елисавет Воробьевой — «Пресветлый образ»:
«Он вошел, и в классе сразу как-то посветлело…
О, ты прекрасен, возлюбленный мой, ты прекрасен!..»
(Илья с изумлением обнаружил, что песнь посвящена о. Учителю, Илье свет Борисычу).
Радовало глаз изящное эссе Федотовой Капитолины: «Убожество интеллектуальной культуры в Древней Руси».
Наконец, было большое Откровение Ратмира «Лесные богатства. Экономический обзор», к сожалению, перегруженное цифрами и написанное на гимназическом арго.
Илья подошел к окну. Идти походом не особенно хотелось. На улице — слякоть. Шелег пополам с гешем. И девушка стоит рядом, белый свитер, тонкое лицо. Синеглазка. Хорошо так стоять, прижавшись лбом к холодной слюде окна, а руки положив на горячую батарею. Девушку звали Лиза Воробьева, и была она из тех, кто обязан был овладеть компьютером. Да пошто он ей, постылый?! Грубый шлемофон на изящной головке, руки вечно в смазке… Ей бы пластику там какую-нибудь, мелодекламацию, возникновение из пены… Хотя, кто ее знает, резонно подумал Илья, ведь снаружи снежно и сложно. Вот подкрадется сейчас сзади Евпатий да и рявкнет: «Сто рупьев, отче! Помните у тонкого охальника Ивана Алексеича, старче?..»
И мы едва… схватить ее за… в непродолжительном времени перейдя через границы…
Электричка объявила: «Платформа Нижний Нос», открыла, зашипев, бронированные двери, выпустила их и ушла. Только лязгнули, клацнули колеса, мелькнула кольчуга кондуктора на последней площадке, и стальная махина уползла за поворот.
Они спустились с пустынной заснеженной платформы и грозной боевой колонной влились в Лес. Ратмир и его ратники были в тяжелых, дубленой кожи куртках, и у всех на левом рукаве пониже плеча была вделана металлическая пластина — «щит пращуров» с начертанным знаком «XV».
Илья двигался как бы в обозе, опираясь при ходьбе на сложенный меховой зонтик, захваченный на случай весьма возможного снеграда. Было неожиданно привольно и хвойно. Толкотня, суматошное движение, скрип шагов и визг полозьев, крики каюров, набеги, смог, стресс, пик и все, все, все — остались дома. Вкусно пахло смолой, которую никто не лил на тебя сверху, несусветно бранясь. Стукнешь зонтиком по стволу — сыплется снег.
Цепочки полузаметенных песцовых следов — отпечатки трехпалых лап и бревна хвоста. Веточка игольчатая хрустнет — и снова тихо. Славно!
Докучал немного только известный уже подшефный мальчик-гридень из младшей дружины, тоже напросившийся в поход, обещая хорошо, тятенька учитель, себя вести. В основном он двигался рядом с Ильей, чинно держа его за рукав, но время от времени принимался вдруг скакать с резвостью меньшого братца, норовя сколупывать с коры застывшие прозрачные капли — так называемую «жуйку» и совать, немытую, себе в рот, прикладывать к снегу ухо, по храпенью разыскивая под сугробами впавших уже в спячку снежных червей-зимничков и складывать их в тут же найденную ржавую консервную банку с обрывком этикетки «…сайРа с ею».
Так что Илье приходилось хватать его сзади за шарфик и погонять перед собой.
По обеим сторонам тропы тянулись причудливо изогнутые, стелющиеся над снегом корявые стволы берез, карликовые осокори, низкие кустарники, замерзшие болотца, поросшие торчащим из-подо льда папирусом — привычная подмосковная топь, зябкие хляби. Дикий зеленый шум побегами пробивался сквозь снег — Илья сорвал, с хрустом разгрыз дольку, выдохнул родимый отпугивающий запах…
Попадались гигантские валуны, вынесенные и отполированные ледником еще до Второкрещения. Выбитые на них узловатые знаки, праписьмена — «черты и резы» — никто прочесть не мог, хотя, говорил, в полнолуние на Антиоха Зимника они оборачиваются в православную речь.
Стояли над лесом в обжигающем ледяном воздухе радужные столбы Верного Сияния. Миновали горелое неживое дерево, увешанное дощечками с пожеланиями — очередное «Древо Плача народного» (в основном, по обычаю, желали, чтоб у соседа пеструха сдохла да песцы нестись перестали). Здесь тропа разветвлялась. Слева тянуло жилым духом, подгоревшей кашей, вареным топором, казалось, даже доносится поскрипывающая музыка сушащихся на морозе портянок — заимка была близко. Сюда и повернули. Мальчик оживленно принялся вспоминать, как Патриарх, скитаясь в снежной пустыне, питался, как известно, котлетами из снежевики с грибным соусом.
«И нам велел!» — облизываясь, бубнил егоза.
Скоро из-за деревьев показалась заимка — бревенчатая избушка с узорными ставнями, резными воротами, плоской крышей с загнутыми кверху краями, на которой лежал деревянный раскрашенный крылатый чешуйчатый зверь с усами, вьющимися кольцами. Пряничный домик! На кольях изгороди — скукоженные от мороза, припорошенные черепа.
— Ветеран, значит, живет, — удивился Илья. — В такой глуши!
— Три черепа — то есть Полный Кавалер, — с гордостью пояснил мальчик. — Мало что ветеран, еще и инвалид! Ногу ему отгрызло.
Хозяева — старик со старухой — уже вышли на крылечко и смотрели из-под руки на приближающуюся колонну.
Десятиклассники, скандируя:
«Железные снега
Мели им в лицо,
Но они прорвали Кольцо врага
И взяли Яйцо!» —
промаршировали через ворота на подворье.
Старички радостно приветствовали их двуперстием, подъяв указательный и средний палец рогулькой — как бы казали громовержцу «козу».
Старушка была маленькая, в нарядном черном плюшевом жакете, личико имела сморщенное и ласковое. Старичок, как и подобает отставнику, находился в кальсонах и гимнастерке с медными пуговицами, на которую наспех накинул епанчу. Обут он был в калошу на босу ногу (правая калоша, как отметил Илья, по лесному обыкновению на левой ноге), другая нога оказалась деревянной, с костяными инкрустациями и потертым темляком за «храбрость». Вид на диво бравый. Выправка чувствовалась легендарная. Усы у него вились, спускались колечками — в точности, как у резного зверя на крыше.
Ратмир стащил с головы шлем-шишак, поклонился:
— Здравия желаем до ста двадцати лет! Принимайте гостей, бабушка Пу! Простите капитан, что нарушили распорядок, — шли мимо, решили зайти.
— Да что вы, внучатки, такое говорите, да мы ж вас всегда ждем не дождемся… Радость-то какая! Проходите в избу скорей, замерзли небось, — заголосила старушка.
Старичок сурово откашлялся и отчеканил:
— У нас на Юго-Западе так бают: «Незваным гость придет когда — похуже будет он жида». Но вы у нас гости жданные, желанные… Эй, эй, мерзляк, — возмущенно обратился он вдруг к Илье. — Р-разберись там, подтяни брюхо! Одно слово — ополченье!.. Ну ладно, слушайте и внимайте: спр-рава по одному в горницу — бегом марш!
Ратмир и его собратья оживленно и привычно рассредоточились по двору и дому. Хозяйство было основательное — теснились множественные: сараи, амбары, клети, вешала с вялившимися песцовыми щупальцами, поленницы дров, высились бревна, составленные конусом для просушки. За домом виднелась расчищенная от снега делянка, где под навесом в особых корытцах-грезаэрках вызревали грибки.
Хотя Илья всегда держался вдали от нюханья (слава те, Яхве, иже еси на Руси!) — не тянуло, он, тем не менее, слышал, что в грибах надо было понимать, разбираться. Существовали приметы, когда и где искать их, как не спугнуть, накануне чего срезать. Таинство грибной ловли. Ходить по!..
Поговаривали, что кое-кто, быстрый разумом, не чурается богопротивно выращивать их на укромных плантациях. Таковые (и сами шустряки, и плоды трудов) вроде бы подлежали беспощадному корчеванью. Однако же, вот они, пожалуйста, цветут себе, распускаются…
— Вторая и третья «звездочки» — воду таскать, Евпатий со своими огольцами — дровишки бифуркоцать! — весело скомандовал Ратмир. — Остальные множества — кто во что горазд!..
Илью Ратмир повел в дом. Было натоплено, пахло свежевымытыми полами. Тикали ходики. На стенах салфетки с вышитой надписью: «Хранись сей дом от шумных сивонистов». Старинный тихогром стоял в углу, чернел ободранным полированным боком. Когда-то носили его по Руси на спине с крюковым пением — люди поклонялися… Девочки на кухне уже вовсю шинковали, месили, сновали в погреб и обратно с соленьями и маринадами, уже что-то, аппетитно шкворча, лежало на печи.
Илья, отец учитель математики — был представлен хозяевам. Бабушка Пу робко подала ладонь дощечкой, улыбчиво мелко кланяясь.
Старичок Филемон Ахавович по-гвардейски щелкнул деревяшкой и пренебрежительно буркнул, что поставлена Москва без математики, на том стоит и стоять будет.
Оставив баб на кухне, он повел Илью с Ратмиром в задние комнаты смотреть пушнину:
— Вглядись, вот… А вот!.. Или вот еще… А?!
— Ух ты! — улыбался Ратмир, перебирая разноцветные хвосты. — Даже нет слов, капитан! Это за такой короткий срок так всласть дело поставить!.. А битую дичь тоже несут?
— Так точно. Тащут почем зря. Просто класть некуда, весь ледник забит, оживают уже на припеке, ползают… Вывозите скорей.
— Вывезем… А вообще как на фактории, тихо? Шишей, татей, варнаков не наблюдалось?
— Никак нет, ничего такого. Порождения Тьмы, правда, к обеду наведывались, я им остатки выносил, обгладывали на задах — всегда они там топчутся, в дом не заходят…
— Жаль… Ну а грибки родимые — растут?
— И растут, мил-друг, и ловятся. В этом году будем с грибами, — уверенно заявил дед. — Ежеутренне, как и завещал ты, бабка отделяет их от плевел, а я же, сидя на веранде, зарисовываю процесс роста. Кстати, совсем забыл, икону вам хочу старую подарить. В классе повесите.
Филемон Ахавович засунул руку куда-то за сундук с мехами и выволок темную небольшую доску.
— Вот, — сказал он растроганно, стряхивая с нее пыль, — старая!.. Старая моя работа. Сейчас я в этой манере уже не мажу.
Ратмир поднес доску к свету, рассматривая.
— Ох, капита-ан! — восхищался он. — Какое деяние! Как же вы добились, что снег так сверкает под луной, и чернь дерев, и запрокинутые морды святых… И текст понизу замечательный: «Живем в Лесу, молимся Малому Колесу».
— Филемон Ахавыч! — закричала бабушка с кухни. — Хватит гостей заговаривать, стол накрыт!
— Идем, идем, расшумелась!
Старичок пошкандыбал переодеться и к столу вышел в чистом подворотничке. Ратмир торжественно вручил ему кувшинчик, плотно залитый сургучом и завязанный тряпочкой:
— Это от Павла, дедушка. Помните Павла, двухсотника?
— Ну, Павка, как его не помнить! Такой бугай влесов! Я же в калоше его хожу. Справный мужик, почвенник. Его мальцом, бывало, дед бил-бил за дело, обушком… Я и мамашу его знал.
— Вот, просил вам сей сосуд передать с поклоном. Сам, говорит, гроздья давил, по старой вере — жомом. А казенную он на дух не переносит — ну ее, говорит, к скотьему Богу, они там с грязными ногами лезут…
Илья примостился было на лавке возле окна, но пришлось ненадолго привстать — расположившийся ошуюю старичок Филемон Ахавович мановеньем десницы поднял торопыг, степенно прочел над столом «И брашна примаются рушать», и уж затем дозволил сесть и, наконец, вкусить.
Ратмиру подали расписную братину с пенящимся кумысом, он отпил глоток и пустил чашу по кругу. Филемон Ахавович тем временем, содрав печати, вскрыл кувшинчик, потянул носом содержимое, причмокнул языком и негромко хлопнул в ладоши. Тут же бабушка Пу, недовольно бурча, сорвалась с места и поднесла ему потир — кубок, сделанный из позеленевшей стенобитной гильзы. Он плеснул туда из кувшина, поперчил, взболтал, посмотрел искоса на Илью и хмуро предложил:
— Примешь маленько?
— Да вы знаете… Ну, давайте… — нехотя согласился Илья. — За компанию.
— За компанию и Иуда удавился! — подхватил старичок. — Вот за что я вашу популяцию уважаю, так это за компанейство, за иудавизм этот!
Илье принесли ковш, старичок бережно набулькал туда из кувшина, плеснул чуток под стол — пращурам, и они, достойно кивнув друг другу, выпили.
— Столичное… питье… Выморозки! — выдохнул дедушка, понюхав корочки ветеранской пайцзы, выглядывавшей у него из бокового кармашка.
— Давай закусывай, — обратился он к Илье. — Накладывай побольше, вон бери коржики с салом… Оскоромься, ништо! Сгуби кошерную душу!
Он вновь разлил из кувшина, заглянул, сколько там осталось, горько усмехнулся:
— Кушать ваша вера не все позволяет, а пить, конечно, — только подставляй!.. Тоже к вам перейти, что ли…
— Филемон Ахавыч, не болтай! — махнула на него бабушка Пу. — Почечуй тебе на язык! Несет не знаю что…
Филемон Ахавович улыбался, сидя на своей лавке. Кравчий такой старичок, громокипящий. Выпили. Заговорили.
— По мне, жид — понятие растяжимое, — рассуждал дедок, значительно подняв вилку и смакуя жирную винную ягоду. — Есть, ты понимаешь, жиды, ну да не о них речь, а есть просто так себе евреи. У меня у самого ездовой был еврей — рубаха-евреюха. Корифан! Лихой рубака — самолично «коня» аннулировал, тот и крякнуть не успел! И притом душевный человек, даром что тухлым песцом вонял, на дудке играл — заслушаешься, бывало, так и стоишь, раздувши горло, в слезах, покачиваясь… Ну, это уж известно — Иван пашет, а Абрам пляшет!
Расплескивая, он щедро наполнил емкости:
— А ты, значит, отцом учителем придурился? Учишь не знаешь чему… Молодца! Вот у нас на курсах младших старшин тоже все учили: «Жидивска, мол, экспаньсья нэ мает кордонов!» Теории разводили! А после курсов — драную папаху на голову, ржавую пику за спину, плеть допотопную за обмотки заткнули (сапог в помине не было, мне смешно, когда на картинках воинство в сапогах, то брехня) — и «За обиду сего времени! За землю Русскую!» — по-пластунски в пекло! Тут уж, в плавнях армагеддонских, вплотную столкнулись, дрючки скрестили — за веру православную! — полетели клочки по закоулочкам! Влет бил и в лед вбивал!..
Старичок исступленно рванул гайтан на жилистой шее, доставая нательный железный крест и, зажав его в кулаке, сунул Илье под глаз — обороняясь…
Десятиклассники, по-детски быстро сметя все со стола, бесшумно вставали с лавок, благодарили Бога и хозяев, и двигались помогать по хозяйству.
Илья же с дедом сидели, пили и общались.
— …ну а темником у нас был Зиккурадт Карла Карлыч, из коптских дворян, с таким, знаете ли, моноклем в одном глазу и черной повязкой на другом, — рассказывал Илья, делая маленький скромный глоточек. — И кокарда у него была на папахе, вот не соврать, с кулак — горит! Ввел он, как положено, палочную дисциплину, муштру, шагистику, песни под барабан, за что его любили. К солдатам обращался исключительно: «Ну, малыш…» Кличка ему была Папахен.
Дед Филемон, воспламенившись, вспоминал Великую Общественную свару промеж племенем Белой Глыбы и людьми Алой Дыбы, воскрешал в памяти боевые эпизоды решающего Стоянья под Москвой-товарной, когда уже казалось, что все, кранты — штаны полны, мешки набрякли, хватай хоругвь, вокзал отходит, — но тут в дело были брошены резервы Третьего Белорусского и Первого Павелецкого!
— …Одно в нем было: в пьяном виде призывал к себе в ставку, прижигал железом и просил совета. Также и жена его, породистая баба, очень донимала баловством. И не отнекаешься — щипалась с вывертом. Ну, кто Илья, посудите, и кто она — жена Бесконечного Существа, Воинского Начальника!.. Кстати, пал он впоследствии за Русь — полез в прорубь подводный колокол испытывать, да сигнальную веревку не так дернул, ну, бултых, отпустили его…
— Засадный заградотряд Дмитрия, ты понял!.. — стучал кулаком Филемон Ахавович. — Генерал Мороз! Для сугреву дубравы жгли, рогом перли, дым стоял небу по колено — в тот день мы Ему, штафирке, бороду-то подпалили!
Он схватил кувшин, принявшись лакать через край, расплескал и с шумом стал слизывать со стола.
Илья выглянул в окно. Там мальчики с радением и тщанием кололи дрова. Силушка в них играла, поэтому они успевали еще и бороться, катаясь по снегу, а то принимались метать топоры — кто дальше, накидывать аркан на кол, прыгать через сани, стоящие у ворот.
Филемон Ахавович, гулко глотнув и облизнувшись, щедро вручил посудину:
— Давай прямо оттеда, хвати лишку!
Потом, несколько ошалев от выпитого, старичок-фронтовичок принялся объяснять Илье, так как же все-таки отличить жида от еврея (се он, а не иное) — ведь, казалось бы, все на одно лицо и любят друг друга…
— Уши, уши у этих не такие! — отчаянно втолковывал он. — У этих они значительно больше, чем у этих, мясистые, оттопыренные такие. В полевую сумку этих девять штук влезает, а этих шесть с трудом запихиваешь, и те торчат…
Старый воин снова припал к кувшину, а оторвавшись, икнул и мрачно уставился на Илью:
— Молчишь, ибо благоденствуешь? Нам хрен с таком, а вам хала с маком? В баньку бы тебя сводить… Там ориентировки и особые приметы враз проявятся! Там-то не смоешься!
— Лавой ходили, ты понял, отец? — заорал он, хватая Илью за грудки. — Известью засыпали, понял, учитель?
— Ну, расшумелся, расшумелся, — прикрикнула на него бабушка Пу, полоща в лохани миски и вытирая их своими волосами. — Залил глаза… Иди, я тебе в чулане постелила.
Филемон Ахавович не удостоил.
— Встать! — грозно скомандовал он Илье. — Головные уборы надеть, огнем не дышать, выходи строиться!..
Тут он с грохотом опрокинулся с лавки, и все бросились его подбирать, увещевать и под белы руки уводить укладывать.
Илья тем временем положил гудящую голову на стол, намереваясь в одиночестве прикорнуть.
Но на место старичка тут же опустился мальчик-гридень, хрумкающий коржик и болтающий ногами.
— Умаялся дедушонка! — снисходительно сообщил он Илье, раскачивая лавку. Он наклонился поближе и зашептал:
— Житие-то его не баловало… Хлебнул лиха с лихвой! Если б не Ратмир… — он махнул рукой. — Их ведь с бабушкой Пу злые люди уже совсем было отправили в приют, да наши по дороге отбили. В приюте — там сиди на койке да клей коробки. И еще в какой попадешь — в ином побегай-ка с баланом на плечах… А так они здесь, у нас, в острожке, на свежем воздухе — достойные гриболовы, ищущие и выращивающие! И клюкающие!
— Ледорубом тебя!.. — заорал дедушка в чулане. — На Чертов остров!
— А как они познакомились!.. — мальчик причмокнул и принялся вдохновенно врать. — Романтичнейшая гиштория! Бабушка Пу одно же время была подслеповатая, и вот бредет она, слепня, с корзинкой и предлагает в пространство: «Купите цветочек, кэптен!» Ну, а капитан наш после каперства с финтерлеями трюх-трюх следом… Ну, потом она уриной Богоматери исцелилась — пила истово…
— А за что в приют? — поинтересовался Илья, с трудом отдирая голову от стола.
— О Совете Ветеранов слышали когда-нибудь?
— Но ведь это… бухтина…
— Какое там, — зашептал мальчик.
Здесь Илье пришлось прослушать длинное сказание о Совете Ветеранов, мрачной организации беспощадных матерых снайперов, которые, постепенно вымирая, вели в сугробах вокруг Города свою долгую и страшную охоту.
— Это что касается дедушки, — закончил мальчик.
Про бабушку Пу он выдал, что она — ворожея. И дальше понес с три короба. Оказывается, прополов грибы и соответственно надышавшись, она возвращалась в избу, садилась как есть — в душегрейке, на нетопленой веранде и, обмакнув калям в тушечницу и обтерев о голову, вся светясь, выводила двустишия, потом сбывающиеся:
«Уносите, россы, ноги —
Дов выходит из берлоги.
Кац от блюдца с молоком
В горло вцепится броском.
А Ципора два крыла
По-над миром простерла».
— Да вы их, наверное, знаете, все эти складухи, пророчества немудрящие, пиитические воззрения славян на природу вашу — они же запротоколированы…
— Стоп, — твердо сказал Илья и, пошатнувшись, встал из-за стола. — Мне надо выйти.
— На рытье рвов тебя, рыло! — внятно пожелал дедушка из чулана. — И на закапыванье!
Держась за ускользающую стену, совершая небольшие привалы, Илья постепенно выбрался на крыльцо. Мальчик двигался следом.
На крыльце Илья какое-то время постоял, опираясь на резной столб и заглатывая свежий воздух.
— Пройтись хочу, — объявил он мальчику. — Подышать.
— Можно-с, — с пониманием отнесся малый, бережно придерживая его за талию. — До ветру, как говаривала Пресвятая Дева Мария Поппинс!
Они вышли со двора и вначале мерно топали по тропе, но потом Илья завидел удобный раскидистый куст и, проваливаясь в снег, зашагал к нему.
Пока он, плавно покачиваясь, хватаясь левой рукой за колючие ветки и распевая «Ваши взоры, ваши с инеем глаза…», облегчался под кустом, мальчик, бормоча: «Нам бы ваши заботы, отец учитель», терпеливо срезывал с сего куста ножиком веточки и плел какой-то походный венок. Затем, насупившись: «В дороге все пойдет впрок», положил его в холщовую сумку, висящую через плечо.
При возвращении обратно на тропу Илью чуть было не затянуло в снежный омут — хорошо мальчик-поводырь схватил его за хлястик и с силой чудодейственной выдернул из чавкающей сугробной воронки.
Пришлось передохнуть. Илья, вздрагивая всем телом, сидел на утоптанной безопасной тверди, пытался нюхать соль, разбросанную для подкормки здешних песцов, а мальчик, отечески ворча, стряхивал с него снежные ошметки. Затем снова побрели вглубь леса. Илья старательно перебирал негнущимися ногами, выдыхал пары, тер уши, ожидая заветного просветленья. Мальчик семенил рядом, готовый подхватить ежели что, и оживленно рассказывал, как большие ребята ушли в школу, а его оставили на хозяйстве, с девками — и что из этого вышло. Мальчик шибко смеялся: «Поддевка — тресь!», клялся шапкой, крутил головой. Надо, правда, признать, что самая суть от ослабевшего Ильи ускользнула.
Тут-то он и увидел между деревьями телефонную будку. Она была настолько невероятна, невозможна в этом суровом заиндевелом лесу, что Илья на минуточку почти очухался и печально подумал: «Ну вот, уже и мерещится всякое, уже превращаюсь в хронического преподавателя…»
Но тут и так-то смутный разум опять застило и осталось одно желание, дикое и неотвратимое — звонить, звонить, сейчас же звонить! А как же, спросим мы себя, Василиса-матушка?.. Видите ли, это совсем другое — спелость локтя, круглые клубни колен, а тут только бы услышать, только бы голос донесся!
И Илья, рыча, кинулся к будке.
Он бежал по удобной, тщательно проложенной дорожке, окруженной елками и можжевельником, заботливо расчищенной от снега и валежника, подпрыгивая от предвкушенья.
— Стойте, отец учитель! — кричал мальчик вослед. — Подождите, Илья Борисыч! Фестина лентэ! (Тоже язык учил, с малолетства). Да стой же ты, лбом об лед! — вопил он где-то далеко за спиной.
Илья рванул дверцу, влетел в будку и… провалился в глубокую сырую яму, стукнувшись при этом головой о что-то твердое.
Сколько пролежал он там без памяти, Илья не знал, но, очнувшись, залеживаться не стал. Охая, хватаясь рукой за осыпавшиеся земляные стенки, он попытался встать. Удалось. Ощупав себя, убедился, что в основном цел. Особо потрясен он не был, чего-то подобного, видимо, подсознательно и ждал от этакой жизни. Голову ломило, но это еще неизвестно почему, пить надо средственно.
Под ногами хлюпала талая вода. Яма же, в которую Илья сверзился, была, как он убедился, вполне сносная. Обычного кола посреди нее не торчало, наоборот, имелась врытая низкая деревянная лавочка (об нее он и треснулся) — сидите, мол, и ждите, когда вас вызволят. Натыканные в стенки гнилушки мягко светились. Интересно, рассказывают, что гнилушки эти — колонии микроорганизмов, которые светятся, лишь собравшись в миньян (то есть десятком тыщ), а порознь — никогда. Да-а… В общем, светло, тепло и сыро. Не хватало только чтива.
«Вовремя зажженная свеча
Да свежий нумер «Евреев Руси» —
Что еще нужно путнику на темной дороге…»
Правда, противно заныла от сырости левая рука, в прошлом году на Благовещенье порубленная в отдельных местах до кости. Это тогда соседи с верхних этажей, оскудев, вломились стрельнуть до заговенья пяток ефимков (вроде как они у Ильи под полом в горшке зарыты): «Дай, а то хуже будет!» Хуже… Оригинально! Хорошо коридорчик узкий — тут их Илья и сдерживал, пока не надоело им рубиться, отхлынули, отлив на стену из озорства, пахучую метку оставив, ушли… Ну, рука не культя безмясая, заросло все, как на песце. Да вот, побаливает…
И беспокоило, что мальчик куда-то исчез (он парень шалый) — бросил отца У одного, убежал, шельмец, отрекся.
Однако пребывание в яме оказалось недолгим. Чья-то косматая голова закрыла небо, наклонилась, всмотрелась и исчезла.
— Эй, дражайший! — закричал Илья.
Наверху заговорили визгливыми тонкими голосами. Илья терпеливо ждал. Наконец, в яму сбросили узкую веревочную лесенку («С собой они ее, что ли, таскают по кустам, избавители?» — кисло думал Илья, карабкаясь, и вечные мрачные предчувствия охватили душу).
Угрюмые люди в грязных свалявшихся шкурах окружили его. Были они все плотные, одутловатые, с безволосыми лицами. Некоторые держали в руках дротики с костяными зазубренными наконечниками. Илья подумал, что он забрался в порядочную глушь.
Откуда-то подтащили войлочную кабинку на носилках.
Человек без одного уха впихнул Илью внутрь: «Лезь, голубок!», задернул шторки, крикнул что-то вроде: «Лед с гор!» Понесли бегом.
Тряска была ужасная. «Полковник Ю прислал нам паланкины», — вытряхнулось при болтанке что-то из другой жизни.
Илья подпрыгивал на камышовом сиденье и размышлял: «Хроники скупо свидетельствуют… хотя и горазды приврать…
Недавнее давнопрошедшее время (введен сей термин в славянскую грамматику при Федоре Михалыче) воцерковления Руси…
Тогда еще благость была разлита, и свинчатки и кистени проверяли при входе в школу, и, ежели вдруг нет у тебя, всегда последним поделятся…
…тем лютым летом, когда II-я Вселенская Смазь Соборища исторгла приснопамятные «Толкования»…
…и воспоследовавшей затем отменой Савеловского эдикта… и Мытищинского чаепития… разрозненные толпы еретиков и непослушных в страхе бежали за Кольцевой Ров… бросая на Сходнях скарб…
…в окрестный Лес, где и залегли — зарылись в землянки, попрятались в зимовья…
Вопрос: интересно, кто же из множества причудливых разновидностей лесовиков его захватил и тащит неведомо куда, в чьи конкретно лапы он попал?»
Пока Илью не распознали и не изгнали (пригрозив напоследок ободрать кнутом) из Добровольного Народного Вечернего Ополчения, он аккуратно посещал закрытые семинары (клубню некуда было упасть, сидели на ступеньках в проходах, поставив секиры между колен), где им начитывали курс «Лесные бригады». Дремать было нельзя, ибо Зверь из Леса, того и гляди, мог выползти!
Разноверы дробились. В чащобах плутали, учащенно дыша, раскольники, недовольно таращась на след босой ноги на снегу; бродили, держась за бок, по темному бору иконоборцы; сидели где-то на торфяниках самосвяты. Сновал в снежных зарослях расстрига Радонеж-солнцевский, прибивались к нему всякие добрые люди — беглые отлученные да потерявшие гармонию, да лишенные сана. Строго ночами, утверждалось, все эти печальники, двигаясь пучком, выходили искать пропитания.
Но сейчас-то день! Вона, светило висит, вмерзнув в льды небесные! Значит, не они. Другие, выходит. Из дополнительного материала. Вспоминай, вспоминай повадки…
Существовали еще одинцы, утверждавшие, что Книга — она одна и есть, остальные — изводы. И надо плясать вокруг, и чтить, и прокалывать Ея. А все прочие бумаги с каракулями, считали одинцовские, можно сложить в лукошко да истратить. Или велеть понаделать из них пыжей. Но эти были вроде бы мирные, жгли себе костерки, путников не трогали…
Портшез внезапно остановился, носилки накренились, и Илью бесцеремонно вывалили вверх тормашками в сугроб.
Вокруг стояли мохнатые ели — одичавшие домашние растения, на одной еще сохранился красивый стеклянный шар и старинная поздравительная открытка на ниточке — со звездой над хлевом, тремя какими-то вахлаками в снегу и древлянской надписью позолотой: «Хрста ради!» Как же его, бродягу, кличут-то — Хрст?.. Сразу пахнуло Весенним висеньем, смолистой хвоей, вознесшимися пряниками и нынешними шишками.
Одноухий похититель пихнул ближайшую пушистую елочку меховым чоботом, она легко упала, обнаружилась деревянная крышка люка и скобы лесенки, ведущей вниз.
Илью подтолкнули:
— Лезь, тварь божья!
И услышал Илья, и пал на лицо свое. Страх вошел в его душу и трепет в его кости. Это был схрон. А значит, попал он к скопцам.
Внизу чадили плошки с жиром, дым тянулся вверх, к прокопченным балкам потолка. Пол в узилище был устлан вытертыми коврами.
Со словами «Приляг с дороги!» на него скопом, толкаясь, накинулись, грубо повалили на широкую низкую лавку и накрепко приторочили сыромятными ремнями.
— Лежи, блин горелый!
Хотя, обращение было, скорей, гуманное. Глазищи не только не выбили, но даже и не завязали. Ушей не лишили, головой можно было осторожно вращать. Так что молчи-радуйся, думай о душе, вспоминай прегрешения и Предвечного.
А что горелым обзываются — так действительно личность у Ильи местами паленая, частично лоснящаяся, как бы лишаястая. Это с запрошлого года — сморчок один, совсем дикий, из глухого угла, приехал на Преображенье на каникулы посмотреть Красную Прорубь и, столкнувшись нос к носу с Ильей в подземке и увидав такое впервые и ошалев, — выхватил из печи головню и ткнул Илье в самые усы…
Ну ладно. Итак, уже несомненно — скопцы. Они же — чтецы «Голубь-книги». Не повезло! В отличие от разных пришипившихся и затаившихся, эти были активные. Хорошее нужное общее дело спасения Руси они, начитавшись, понимали своеобразно — как очищение от плотской грязищи и воплощение чистокровной духовности. Поймать человеков да отчекрыжить у них оба-два — спасти, значит, от греха — вот их любимое занятие. Называли они этот процесс убеленьем — ну, операционная белизна снегов, белое мужское, так сказать, безмолвие, под самый корешок.
Вообще пытлив русский народище! Вот фрагмент из армейских лет. Когда Илья так уже обжился в хлеборезке, что оборзел вконец и даже мацу там выпекал, пришел к нему раз из медсанчасти ученый лекарь (ну, мочу он обычно анализировал, лубки накладывал) и очень просил, клянчил прямо (на плече вон отметина от его зубов) кусочек свежеиспеченной — чтоб определить у нее группу и резус. Стремился к знанью (вакцину варганил?), вгрызался! Но не успел! Забили его назавтра в больничке урапаты-шкилеты, косившие от отправки в запас — урыли за неверие в мощь — спицами всего утыкали и гипсом залили…
Коптилка над скамьей тускло освещала бревна стены. Здесь, в схроне, в этом жилом погребе, и до Ильи, видать, сиживали! На бревнах было вырезано: «Жизнь, паства, разнополосна — то постна, а то фаллосна», «Русь, ты вся, короче, поц на морозе!», «Как я рад, что я кастрат», рисунки какие-то малоприятные…
Тем временем скопцы-душеспасители переоделись в домашнее. Были они теперь в черных строгих костюмах, белых сорочках-крушеванках с узкими галстуками. Холеные холощеные мужики. На пиджаке у каждого была прицеплена фанерка с надписью «Старейшина такой-то».
Одноухий, например, имел табличку «Старейшина Хох».
«Ох, хох, хох, — тоскливо думал Илья. — Неужели ж подшефный мальчик все-таки сбежал? И искать меня не станут. Пропал отец учитель, ну и снег с ним, задрал кто-нибудь… Ура, ребя, уроков не будет, Учителя распяли!.. Илья? Борисыч? Не помню».
Скопцы привычно построились в затылок друг другу, левую руку положив на плечо переднему, а в правой зажав короткий широкий нож, полуприсели на корточки и двинулись по кругу «песцовым шагом», враскоряку — вокруг скамьи с Ильей, в ужасе замершим. Данное ритуальное действо называлось «выходить на Круг» — такой брачный танец скопцов, церемониал принятия в Большую Семью (прямо со скамьи). Илья это дело определил сразу, у него в старых конспектах даже схемка была зарисована — кто за кем расположен, какое движение что означает: впереди дежурный Резник, за ним — Первый Любимый Помощник, и так далее. Кстати, впереди всех плясал как раз Одноухий Хох, за ним какой-то «Старейшина Шмутке», а там и остальные душегубцы — сужают круги, приближаются с ножами!
«О Ты, Слово Из Четырех Букв, которое мы чтим! — мысленно воззвал привязанный Илья, пытаясь хотя бы обозначить раскачивание, обязательное три подаче челобитной. — Спаси, а главное — сохрани! Заин шель захав!»
И вы знаете — было услышано.
Крышка люка внезапно приподнялась, поддетая бердышом, и сторожевой скопец сверху крикнул:
— Базилевс с прогулки!
Все без промедленья пали ниц. Показался, застив свет, толстый зад, обтянутый полосатым ватным халатом, — такой очень самодостаточный, автономный Зад, по чину никак не меньше упразд-майора — и, сопя и кряхтя, принялся спускаться в родимый зиндан. Достигнув дна, Зад распрямился и оказался моложавым убеленным жирняком в сарачинской шапке, с мучнистым лицом, узенькими припухшими глазками и тонкими висячими усами в виде подковы. Посапывая, он вальяжно устроился на высоких подушках под широким, во всю стену, изъеденным ковром, изображавшим взятие Измаила на кораблик. Тут же к нему подполз рыжий старейшина Шмутке и с поклонами стащил с него промокшие чувяки:
— Гуляли, базилевс-башка, проветривались? Ножки, гляжу, промочили…
Он моментально приволок сухие шерстяные носки и узорные тапки с загнутыми носами.
Еще один рыхлый обрюзгший скопяк с надписью «Старейшина Убеляр», странно выстриженный — с одиноким чубчиком на темечке, поднес пиалу с чифиром. Базилевс принял пиалу растопыренными пальцами, крепко посолил, размешав длинным грязным ногтем, и стал отхлебывать. Пахло топленым песцовым жиром. Хлопцы-скопцы для увеселенья спевали — тонкими голосами тянули тоскливо: «Чому ж я не хочу…»
Базилевс дохлебал, рыгнув, кинул пиалу в угол, высморкался в край халата и принялся разглядывать Илью.
— Это кто ж такой, станишники? — пропищал он недоуменно.
Одноухий Хох-дежурный выступил вперед, приложив ладонь к персям:
— Так что новичок, базилевс! Новоспасенный, зараз поймали. Чечако!
— Какой-то он хилый… — с сомнением бормотал базилевс. — Да пятнистый… Чего-то он мне… Глаз-то у меня наметанный.
— Явный москаль, базилевс-башка, обратите внимание на форму очковой оправы, на окрас…
— Сам вижу, — брюзжал базилевс, пялясь на Илью. — Неудачный экземпляр. А подвид какой? Промеры делали?
Старейшина Шмутке сорвался с места, извлекая на ходу из наколенных карманов матерчатую рулетку и бронзовый штангенциркуль. Он измерил длину носа Ильи, высоту горбинки, поскреб колючую желтушную чешую, подул зачем-то ему в ноздрю, сверился с какой-то замасленной таблицей и изрек:
— Жидец одногорбый чешуйчатоносый.
— Ну-у, это зачем же нам такое? — заныл базилевс. — Это что же за добычу вы принесли?
— Не вели казнить, базилевс-башка! — хором завыли скопцы. — И детям закажем!
— Да вы сами поглядите на него — это же мерзкая нерусь, у них же семь пальцев! Господь не желает их спасенья. И нам не надобен! Пусть как есть остается, гибнет… (Илья обмяк от радости). Пояку науськано: «Спасай Расею!», но там же: «Изжог жидов!» Еще не хватало ейную расу разводить!
— А куда ж его, базилевс, ежели использовать нельзя? Куда прикажете?
— Да чего с ним чикаться, ну отправьте на станцию Березань, к Мелкину… — башка повел дланью. — Старейшина Кугель, распорядитесь!
Илья задрожал членами. Вот и каюк! Вот сейчас и потащат, сатрапы, выводить в расход, на корм песцам. Привяжут по обычаю к верхушкам елей да отпустят.
Но в эту минуту разверзся люк и стражник сверху нерешительно доложил:
— Не гневайтесь, базилевс, тут из лесу, понимаете, пахнет нехорошо. Чую я.
— Точнее!
Стражник громко потянул носом:
— Человечьим духом, базилевс… Я бы сказал, не к ночи будь помянуто, — семенной жидкостью, причем, вы знаете…
Он вдруг завопил:
— Эге, да вон же они крадутся! Вижу живчиков!
Илья взволнованно заворочался на лавке. Не-ет, мальчик не сбежал, а — сбегал за подмогой и привел наших к логову!
— Атас! — решительно завизжал базилевс.
Скопцы с ножами в зубах один за другим быстро карабкались вверх, хватаясь за скобы, и исчезали в открытом люке. Оттуда немедленно понеслись боевые крики, звуки месива, лязг железяк — звоны битвы.
Ох, вовремя подошла помощь, подоспели песцы гнезда Ратмирова!
Тут крышка люка, кем-то задетая, снова захлопнулась, оставив связанного Илью наедине с толстозадым верховодом.
— А ведь желал единственно добра и исключительно мирным путем! — горько пожаловался базилевс, умащиваясь на подушках. — Так разве ж оценят, взять хоть вас, например, — зашли погостить, чай да соль, приятно беседуем. А нешто они поймут, юнцы эти — со льдом в очах и сердце, эти грибные исчадья в гимназических шлемах… Чуть что не по их — сразу крушиловка!
Последовало долгое невнятное жалобное бормотанье и скуленье, по смыслу — «и кастраты чувствовать умеют».
…Крышка погреба с грохотом отвалилась, и шум и ярость внешнего мира ворвались в подземелье с задавленным криком сторожевого скопца:
— Крышка! Братва ломит! Спаса…
Он подавился, рухнул головой вниз и застыл, раскинув руки на пыльном ковре.
Базилевс резво подскочил, проворно отшвырнул мягкую рухлядь в углу, содрал со стены ковер со взятием Измаила, встал на четвереньки и, жалобно пискнув, нырнул в открывшуюся черную узкую дыру.
Илья изо всех сил завертелся, пытаясь освободить руки, но никак не получалось.
— Отче, вы целы? — услышал он знакомый глас свыше.
— Илья Борисович! — громче крикнул Ратмир, беспокойно вглядываясь в подвальный полумрак.
— Не могу встать, к лавке привязан, — слабо отозвался Илья.
Ратмир немедленно прыгнул вниз, пружинисто приземлился — как учили — на четыре лапы, выхватил из-за пояса добытый в бою скопцовский тесак и одним махом перерезал проклятые путы.
— Ну, успели, теперь — наверх! — зеленые глаза его посверкивали.
Едва они выбрались на поверхность, как Ратмир что-то извлек из-за пазухи, произвел быстрые манипуляции, швырнул эту штуковину вниз в бункер и задвинул ногой люк. После чего оттащил Илью в сторону и повалился с ним лицом в снег, закрывая голову руками. Грохот потряс лес, сугробы вздрогнули и осыпались, крышку схрона сорвало и отшвырнуло через ели, язык пламени взметнулся к небу.
— Разрыв-траву бросил, целый пучок наверное, — объяснил подшефный мальчик, неслышно возникший подле.
Он помог Илье подняться и отойти от греха подальше.
Схрон горел, трещал, что-то там в глуби лопалось, летели искры, сыпалась сажа.
— А скопцы где же? — нервно спрашивал Илья. — Все полегли?
— Иные изранены ушли, — охотно отвечал мальчик. — А многих побили, царствие им… (он перекрестил ножом подметку). Как они, значит, выскочили, вояки горемычные — ну, пошла потеха, приняли их в кулачки да всыпали с пылу горячих, — едва по твердому насту утекли в лес, кто в чем, которые и без сапог, обмаравшись конфузно… Хор-рошего песца им отвесили!
— Меня не было, — пожалел Илья.
— Давно мы до них, негожих, добирались, — рассудительно говорил мальчик, явно подражая в своих речах Ратмиру Мудрому. — Сколько они, остолопы, грядок у нас потоптали, сколько корыт поразбивали, грибниц извели — дьяволово, мол, семя — это ведь ни в сказке сказать… А сколько грибонош-одиночек сгинуло в этом урочище!
— А теперь?
— Что ж, лежбище мы ихнее разорили, — с удовлетворением отметил мальчик. — Теперь пропадут, будем верить, в сугробах — заметет к утру али задерет кто…
— Жалко, Главный Скопец ушел, базилевс-башка-заде! — азартно сокрушался Илья. — Не взяли!
— Ничего, не печалуйтесь! — успокаивал мальчик. — Он же в катакомбах прячется, а там… не очень… Следы древней канализации… Ходы узкие, зад, как успели заметить, выдающийся. Помните, в Книге — притча о страданьях Застрявшего?
Схрон догорал. На месте стойбища осталось пепелище.
Головешки постепенно заметало снегом.
Гимназисты деловито собрали походные переносные врата, воздвигли их на месте бывшего схрона, и Ратмир в окружении своей братии — к вящей славе десятивэшной — торжественно прибил к вратам «щит пращуров» все с тем же заветным знаком «XV».
И дале они пошли.
Шли и шли артелью и пели «Свечную», как все терялось в снежной мгле.
Дозорные с Евпатием во главе на легких лыжах бежали впереди. Подшефный мальчик-ординарец не отходил теперь от Ильи ни на шаг, то и дело хватал за рукав, но и этого ему, видно, показалось мало, он заявил, что ножки устали, и Илье пришлось тащить его на закорках.
Сразу вспомнилось: «Детство. Тогда для евреев еще было рабство. Я маленький. Горло в ошейнике. И папа вот так же, на плечах, везет меня, посапывающего, стылым утром, в бойцовник, в младшую группу…» Там они перед своими драками «на кулачках» гоняли прутиком по замерзшей луже маленький круглый клубень с колючками. Да, это было хорошее время, когда все только начиналось, когда Рогач-Косноязыка еще только замышлял Ледяной Бунт, подбирая в свою ватагу каждого, кто может носить меч, времечко прозрачное и поцарапанное, как лед той канувшей лужи…
Между тем мальчик, взгромоздясь и несколько успокоившись, счел необходимым развлекать Илью разговором.
— Сказывала мне школьная почасовица, учительница беспросветной судьбы, — затянул он у Ильи над ухом, — что у желтопузых косоглазых сынов Рыбников есть День Любованья Цветущим Снегом. Устраивают же себе празднички, съезжают с горки! А у нас, стало быть, нонеча — Денек Брожения Глухим Лесом. Хоть пройтись, подышать, послушать тонкий голос тишины… А то ж скоро грядет трудовая седьмица — о-опять стоять на ящике у алтаря, вытачивать там чего-нибудь для Руси…
Мальчик сумрачно плюнул Илье через плечо:
— Естественно, отец учитель, возникает желание расслабиться, вырваться из этой тягомотины, узреть незримое! Это как, помните, девочке родичи талдычат, что ангел принес ей братца: «Хочешь посмотреть братца?» — «Не-ет, — отвечает канашка, — я хочу посмотреть у ангела». Потому что хочется — необычного! Надо старательно пахтать хаос, и внезапно вглядеться, и тогда сквозь узор ветвей и угловатую форму снежинки, тающей на ладошке, проступает, — как на образке в детской, над кроваткой, скрытая картинка «Найди иудейчика» — какой-то тайный, дополнительный, глубинный смысл…
Мальчик уселся на Илье поудобнее, призадумался.
— Русь, скажем, мы обрели уже покрыту льдом, а что допрежь того было — лужи? А в них — кишащая жизнь?.. Или вот нисан — почему такое? Откуда идет? Это старина. Исконное. На санях, значит, еще ни-ни — завязнешь. Только пешедралом. По-книжному, конечно, ему другое прозвище — снежинь…
Илья двигался ровным шагом, поматывая головой, иногда слабо морщась, — свербел свищ, образованный неправильно сросшейся левой ключицей, сломанной давненько уже, на Масленицу, когда Илью по обыкновению возили по дворам в железной клетке и тыкали его через прутья вилами и палками с гвоздями.
Умненький мальчик постепенно затих и только бормотал что-то тихонько сам себе, кажется, на ходу учил заданное на дом:
— …в зиму невозвратно мелькнувшего моего детства немало льда тому назад было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту из-за дозорной Горы следы разрушенных Ворот и Башня да-да и тот самый Свод и лишь один песец седой в шатре мездра што сода…
Дозорные издали размахивали, сигналили лыжными палками, сообщали что-то, но Илья эту азбуку плохо знал, он улавливал только отдельные слова: «…рек…ле…блестеть». Однако мальчик-наездник проворно спешился, ловко соскользнув со спины Ильи, выволок из-под тулупчика укороченный самопал и, грозно щелкнув, взвел курки.
— Убери немедленно! — растерялся Илья.
— А он чистый! — ухмыльнувшись, успокоил постреленок, похлопывая по вороненому. — Не засвеченный… Этот ствол на дело со мной еще не ходил.
Деревья постепенно расступались, переходя в густой кустарник. Показалась серая лента замерзшей реки, черневший лес на другой стороне. Дул холодный ветер, нес снежную крупу по льду.
Они лежали в кустах над обрывом и смотрели вниз. Там, на шероховатой глади реки, сидели, стояли, подпрыгивали, шевелились — согнанные в кучу — юродивые, убогие, блаженные, попрошайки, нищеброды, побирушки, сироты, калики перехожие, культяпые, непарноногие, шелудивые. Кое-кто тряс веригами, кто-то приплясывал на льду босой (говорят, детки, полезно), выпевая:
«Месяц светит,
Котенок плачет,
Завтра встанем,
Утром поужинаем».
Вокруг неподвижно стояли «кони», опираясь на бамбуковые копья. Несколько конвойных костоломов в черных наглазниках — от снежной слепоты — бдили, озираясь, поодаль. Надменно подбоченясь, торчал, как на юру, главарь шайки — голощекий Белобородый. Белая борода его была заплетена в косичку и переброшена через плечо, обветренная физиономия вымазана зеленой целебной грязью. Невнятно цедя слова, он принялся что-то втолковывать толпе, до обрыва долетало: «Пялься сюда, нищенски синий и заплаканный люд московейский, разморозь уши… взнуздать гордыню… затянуть пояса потуже… на пирах вставать из-за стола слегка голодными… отстегивать отныне половину…»
— Как же — половину, милостивец? — плакало сборище, утираясь ветошкой. — Когда всегда треть была!
Сброд этот, насколько Илья знал, составляли люди все больше степенные, сурьезные, чумазые, устойчивого среднего достатка. Нахрапом их было не взять. Разом же падать наземь и подставлять выи были не в их ухватках.
— А отныне — половина! — жестоко ухмылялся Бородатый. — И присно, ну, а там дальше посмотрим. А то ведь дверцы в подземке хлипкие, можно и выпасть на полном ходу, толкнет неведомо кто — и все полушки растеряете…
— Эк Бородавочник разливается! — с восхищением качал головой мальчик в кустах, неосторожно сплевывая вниз. — «Конь», об лед!
У озорника — видимо, от азарта ожидания — напрочь пропали из речи спокойно-размеренные ратмировские интонации, зато положительно появились разбойные манеры — он цыркал слюной сквозь зубы во все стороны — благо замерзало на лету, и непрестанно бранился. Потом он впихнул Илье в руки какой-то пенал:
— Это ваш складной меч, отец учитель, именной складенец, берите, берите, я его всю дорогу за вами таскал, да вы не нюхайте, мороз трескучий, это там чьи-то святые мощи в рукоятке…
Сейчас мальчик лежал в сугробе возле Ильи и нетерпеливо грыз край шита.
«Не грызи!» — хотел сказать Илья, но смешался. Чего уж рацеи читать… Хороший ведь такой, безобидный шкет — руки в цыпках, сопельки под носом примерзшие — покорный кнехт и холодный оруженосец, а попутно, видимо, и исследователь простейших реакций Ильи. Илья со стыдом вспомнил, что они были удручающе незамысловаты (не ешь, не сиди, не ковыряй) и небось мальчик хватался за голову: «Он мал, как мы…»
Он ободряюще пожал проказнику варежку.
— Песцовья сыть, травяной мешок! — снисходительно поругивал мальчик Бородатого. — Нажевался и выступает. Так они ему и отсыплют медяков! Щас!.. Клювы разверсты, ан клубни развесисты… Мы-то их, слава Ейбогу, изучили… Костылем со стилетом ка-ак двинут промеж лопаток! Ого! А жестяная тарелка с медными грошиками, край отточенный, как бритва — метательная — по горлу целят и не промахиваются!
— …А теперь для доходчивости и понимания нового распорядка, — объявил во всеуслышанье Бородатый, — изблевав из ваших рядов некоторых — по гримеру сорока мучеников, постоявших за веру голыми на льду, — мы ими соответствующе займемся! Ста-ановись!
Нищие, зябко переступая с ноги на ногу, сдвинулись в две шеренги.
«Что у него за манера такая неприятная — раздевать на морозе, — морщась, думал Илья. — Давеча меня, хара грязнозеленый, хотел в проруби скрестить…»
Оцепление подняло по команде копья, тесня оборванцев. Толпа шарахалась, давя друг друга, раздались стенанья.
И тут по-звериному молча метнулся с обрыва вожак Ратмир. И кинулась вслед остальная стая.
Илья, будучи разумным, но стадным, тоже воинственно привскочил и попытался сломя голову ухнуть с крутизны, но мальчик был начеку и крепко схватил его за штаны:
— Сидите уж, отец учитель! Без вас там… И так мне за вас влетело.
«Кони» в панцирях сноровисто выстроились тупым куренем и свирепо устремились вперед, казалось, сметая гимназистов: вот-вот врежутся и раздавят, но те, расступившись, налетели оравой с боков, да под микитки — и началось побоище!
…Послушай, далеко-далеко, у озера Чуд, где Желчь, превращаяся в реку, течет — бысть сеча ту велика…
Воины Ратмира, обрушившись с обрыва на лед, исполнишася духа ратна, грянули на врага. Такого Илья никогда не видел и не представлял даже, что нынче такое возможно — это была древняя «буза», «пляски под драку» — страшная система пагубы пустыми руками, основанная на языческих еще наговорах и медитациях, когда «дух входит в кулак» и человек превращается в чудовищную боевую машину.
Мальчик забыл про Илью и нетерпеливо все канючил, оборачиваясь к кому-то:
— Брат Саша, дай метательный снаряд… Дозволь шваркнуть…
Ему сунули в руки снежок: «Каляй!» Он радостно оживился, размахнулся и умело, по высокой дуге швырнул его на лед.
— Илья Борисович, если вас не затруднит, передайте ему припасы, — тихо попросили сзади.
Илья послушно доставал из тяжелого ящика снежки — твердые, смерзшиеся, чем-то начиненные — и подносил мальчику, потом пополз куда сказали, притащил, волоча за собой, еще один ящик, а мальчик все кидал и кидал, заледенев лицом, как тот заколдованный, в которого попали осколки. Снежки холодным беззвучным пламенем разрывались на льду, и там вспыхивала звезда-полынья, лед под ногами «коней» вспучивался, проламывался, увлекая в темную трещащую выплескивающуюся глубину.
Тут, увидев как дело-та поворачивается, вступили в битву и нищие. Слепцы, неслышащие, мычащие, лишенные отдельных конечностей, вся эта толпа безжизненных калек — в жажде отмщения гнали угнетателей. Лупили в хвост и в гриву! Уже и Илья (и аз воздам), отмахнувшись от мальчика, сорвав малахай и нахлобучив, примяв, боевую «кипу», пристегивающуюся к волосам роговой прищепкой, цепляясь за кустарник, гремя топором и мечом, сверкая сталью, издавая грозный кровный рев: «А-зе сто-зе!», скатился с обрыва — давно он хотел поучаствовать в благородно-освободительном безобразии, и вот довелось.
Загнанные «кони» (ох, не вернуться уже им в родные кочевья, ждет их иное Коньково) разрозненно метались по замерзшей реке, подвергаясь постепенному истребленью. И, наконец, последний, захрипев, лег на бок и затих…
Все завершилось. Радостно тащили Бородатого, его поймали почти на исходе, кинув перевес — ловчую сеть. Нищие оживленно галдели, шумно обсуждая сражение и показывая друг другу язвы и раны.
— Пер аспера ад бестиас, Илья Борисович! — приветствовал его разгоряченный, с закатанными и все равно забрызганными рукавами кожаной куртки, Ратмир. — На шкаф, отец учитель, на шкаф!
«И лестница туда крутая, скользкая, — привычно заныл про себя Илья, — или даже раскачивающаяся, веревочная, на ледяном ветру… Лесом до небес!»
Тут поблизости снова возник подшефный мальчик и повел победные речи.
— Доконали «коняг»! Покончили с ними разом, — распространялся шалун, небрежно дуя в дуло самопала. — Взяли на шпагу да об угол! А то ишь — расшмыгались, вскачь пошли! И разрушители они, прям, и кромсатели… Эдак каждый… А собирать кто будет?!. Достали уже, супостаты пустоголовые… И вот — виктория!
Юродивые солидно посовещались с убогими, и из их рядов выдвинулся благообразный лощеный нищий в дорогом вретище. На груди его широкой висел вырезанный из жестянки наперсный крест, и опирался он, согласно сану, на тирс с набалдашником в виде песца-двуглавца.
— Спасибо, кормильцы, поспособствовали! — сдержанно и достойно принялся благодарить он гимназистов. — Господь вам подаст! С миром ступайте, старших почитайте да падающих толкайте… Успехов в учебе!
Ратмир, не тратя утекающего времени на пустые разговоры с неинтересными людьми, от которых ничего не зависит, негромко сообщил:
— Дарить теперь будете нам — треть, как и раньше. Больше вас никто не тронет. Куны складывайте в борти, дымари заберут. И помните притчу о пчелах неверящих.
Отвернулся и стал подниматься по откосу. За ним карабкались остальные ребятки.
Преображение витязя в мытаря («Успехов в учете!») не шибко поразило Илью. Тут даже если бы сейчас из сугроба восстал Патриарх и — оц, тоц, первертоц — вытащил из митры за уши живого песца, Илья бы только вздохнул. Чего уж там…
Скребя в затылках и вообще почесываясь, нищие побрели по зимнику, постукивая клюками и посохами с железными оконечниками. Слышалось их протяжное и заунывное: «Уж мы лед усеяли, усеяли…»
Дошел черед и до Бородатого. Накладные волосы с него сорвали в пылу, всколоченная борода-мочало трепалась на ветру. Расхристанный, спотыкаясь о трещины почвы, тащился он на обрывистый лесистый холм, его для порядку потчевали сзади тычками в шею: «Съел, брат?»
Наверху гимназисты уже заканчивали монтировать и устанавливать раздвижной столб с перекладиной. Бородатого стали крепить к столбу, быстро и молча, причем — без единого гвоздя, как издавна ведется на Руси. Бичевать предварительно не стали. Звук этот неприятный на морозе… обойдется…
Тут бабка какая-то в меховой кацавейке, простоволосая, нищенка, кинулась к ногам повисшего, обхватила. Хотели было (святая простота!) оттащить, увещевая, но оказалось, что ушлая старушка просто ботинки с коньками снимала, чего добру пропадать, еще послужат — по замерзшей воде аки посуху.
Мальчик-подшефный достал из походного ранца загодя заготовленный колючий венок (вот и сгодился!), взобрался на плечи Евпатия и возложил венок Бородатому на лысую макушку.
— Кумполу, конечно, неприятно, дискомфортно — это ж не ушанка! — объяснил мальчик Илье. — Но чтоб впредь неповадно было! А не ерепенься, не самовольничай, исполняй требы!
— Славь гегемона! — говорил Евпатий и тыкал Лысака легонько под горло лыжной палкой.
— Хай виват интеллехт! — послушно вопил с креста Лысак, тряся косматой бородой, похожий одновременно на ожившее Хайгетское чудовище и на Волковский бобок.
— Огонь бы хорошо под ним развесть на снегу, — вздыхал Илья, — да мокрой шерстью обложить… Протопить по-протопопову!
Гимназическая братия, закусывая куличами (и Илье поднесли кусман, разноцветно намазанный), одобрительно кивала, лениво советовала Евпатию: «А вот ткни его еще знаешь куда…»
Бородатый бушевал:
— Каюсь! Обращаюсь! Виноват, исправлюсь! Примаю иночество и отныне прозываюсь Архип! Веру в пазухе несу!
Темнеть начинало, уж наверное и на позднюю молитву прогудело, пора было возвращаться восвояси из ледового похода.
Бородатого, посмеиваясь, отсоединили от столба (пояснив Илье, что грешно утверждать: «Он хищен и злобен», но — «Одержим был и прельстился», с кем не бывает, знамо дело — леса лысы, работа адовая будет сделана и делается уже, и тогда соблазнятся многие), он с клекотом рухнул, обвалился в снег. Ему раздобыли огромные лыковые снегоступы, и новоявленный инок Архип убрел по сугробам, горячо разговаривая сам с собой, божась, размахивая руками и запрокидывая лысую голову к небу. Валил белый снег, расстилался, заметая следы заблудившегося — в середине нисана, в чрезвычайно холодное время, под вечер…
На затерянной в сугробах маленькой станции пришлось долго ждать электричку. Ее все не было. Тоскливо выли песцы в снежных нивах: «сно-у-у!» Зима Господня…
Вечерняя платформа была пуста, пустынна. Темень — ни зги с вязигой. Евпатий подошел к предполагаемому краю платформы и пробурчал, что вот так можно ждать и ждать до второго Спаса, а потом кто-нибудь вырвет из себя орган свечения, посмотрит вниз и обнаружит, что рельсов вообще нет и все обросло льдом. Или, скажем, сказочным колючим растением.
Появился, размахивая фонарем, здешний смотритель, делающий обход. Охая, повел озябших детей и их учителя к себе в будку («как-нибудь потеснимся…»), напоил их теплым горячительным из чайника («с морозу на пользу…»), рассказал, что звезды говорят: уехать отсюда в этот период трудно — поезда, заразы, то долго не появляются, то сразу три подряд идут, передвигаются стадами. И все равно проносятся, не останавливаясь, переполненные. В лучшем случае удастся детей устроить в ящике под теплушкой, а уж отцу учителю придется трястись на крыше.
— Уедем в нормальном вагоне, — уверенно шепнул Илье мальчик. — Вот увидите. Так что не тряситесь заранее.
«Что же это за средство у них такое для очищенья вагонов, — думал Илья, — наговор какой-нибудь?»
Смотритель, распустив нюни, долго жаловался, что в лесу не стало мочи — множественные недруги бедокурят, то и дело совершают налеты на его сторожку, не отбрасывают тени, просят пить, так и до разбоя недалеко. Попутно посетовал, что вот, в принципе, загнали русского мыслителя в глушь, в тьмутаракань, а своих цадиков, вы простите за нехорошее слово, за пейсы тянут — все в теремах, звездочетами! («Ну, это от века — жидам водить, нам прятаться…») И одна надежда — на Сверхновое Крещение, — когда вспыхнет куст синим пламенем, и они уйдут туда, сложив аккуратно одежду на снегу, и сгинут, а мы останемся…
Немало дивился — станция на отшибе, вдалеке от троп, и как это они, бедолажки, сюда забрались, заплутали, видно?
— Мы едем в сторону, — нехотя отвечал Ратмир. — Разве вы нас не узнаете?
Смотритель, заслышав книжную речь, только сейчас подслеповато вгляделся в «щит» на его рукаве и отшатнулся в изумлении. Знак этот явно был ему знаком.
Евпатий рукой в железной перчатке достал из печурки уголек и аккуратно вывел на побеленной стене «XV».
— Отныне будет тихо, даже скучно, — объяснил он смотрителю, следившему за ним с испуганным почтеньем.
— Чертовски, дяденька, хочется уехать! — задумчиво произнес Ратмир. — И, может быть — эх, мечтать так мечтать! — все-таки внутри вагона, при свечах, с луной в стекле, а то, как Пришедшему и Непонятому песцами в ермолках И.Х., иногда что-нибудь хочется сделать — не могу: темно, темно…
Смотритель останавливал электричку всеми средствами — подавал знаки фонарем, разложил костры на платформе, хотел даже маленько перегородить пути бревном (отговорили — канитель), звал Илью, как взрослого человека, помочь открутить несколько гаек на рельсах, но мальчик не пустил: «Вам это нужно, отец учитель, как дыра в голове!»
Электричка — огни ж в глаза! — озадаченно притормозила. Смотритель мгновенно, сорвав какие-то пломбы, открыл своим ключом дверь последнего вагона и запустил их внутрь.
— Это прицепной вагон, исповедальня на колесах, — быстро объяснил он, прощаясь. Мигнул в последний раз его фонарь, и состав тронулся.
В тамбуре в самую душу взирал с алтаря равноапостольный образ Железного Монаха, сидящего у себя в избенке лубяной под дыбой. Это сразу настраивало на доверительный лад.
В вагоне-исповедальне было не слишком свободно, но сидячие места имелись. Пахло излитым русским духом — сивушными маслами, прокисшим квашеньем, мочой в проходе, блевотиной под лавкой, сухим дерьмом по углам. Это формула выведена веселия Руси, там все через ϖ выражается… (А так называемая Лже-История Государства Российского просто-напросто, судыри вы мои, физиологический очерк нравов.)
Кое-кто бродил, шлялся по вагону, кочевряжился. Те же, у кого, по выражению древнего автора, «хмель был незадорного свойства», мирно дремали. Шибко храпящим засавывали в рот портянку, чтоб не храпели.
Илья уселся возле окна на свежеоструганную, с ободранной кожей, скамейку. На замерзшем окне начертано было, что нам кычет Сова-страстотерпица: «Прашу падергать эсли не аткрывают». Неразлучный мальчик, пристроившись рядом, достал кусочек тетрадки-онфимки, очинил перышко и зачал делать домашнее задание, прописи, высунув язык, выводить буквицы — зверь с рогами, дом, зверь с горбами, дверь…
Потом мальчик нарисовал на полях человечка и, подумав, подписал: «Зверь Я».
Электричка тряслась и дребезжала, пожирая пространство. Прицепной, шестьсот веселый, вагон качался и скрипел. Скамейка норовила выскользнуть из-под Ильи. Вокруг гомонили:
— Православие как корпоративная этика, по сути, третьесортно. И это смущает. Трудно пережевывается. Все время в нем какие-то щепки попадаются — это что же, зима священна, с крестом рубили?..
— Ты слышь, друган, все мы в оны годы лезли через забор в соседскую церкву — там, как говорится, и свечки слаще! Но пора бы, набравшись окаянства, уже и остепениться, прозреть, что краше своей веры — исконной, пуповинной — нет нигде! А православье — лепешка насущная, детское место. В нем хорошо и уютно, можно свернуться в клубочек. Сказано же в Книге: «Крошка Русь… и воды отошли…»
— …называется Державная икона Божией матери, кстати, рекомендую сходить, раз пятнадцать помолиться — сеанс! — так вот, у нее на маковке макитра, а на ней — стародавнее изображение солнышка, крючковатое такое. Эх, выйдет, выглянет крючковатое солнышко из-за туч, разгуляется!..
— Точняк! В акафисте, накострянном на основе древних кондаков, так и читаем, частим по утрянке — «Коловрат около кола!»
— Ржа лож! И лжа рож ихних! Ал-лчные! В фартуках, с молоточками, обступают, тянут когтистые лапы — хочут хряснуть по коленке!..
— Да-с, множество жидья! Такое впечатление, что забыл про нас Господь! Положил как-то в морозильник и забыл…
— Кому зима, а кому мать родна. Им везде рай, чай — причитания наши изучают, плачи классифицируют…
— Поедом поят, силком вливают — хочут, чтоб крест пропили! У них и буква есть такая — «пей»!
— …нужен переход Руси из жидообразного состояния к ледяной твердыне — Великий покаянный канон! Всеконечное Решение!
— Вот как их отличить, выделить в толпе? «Плюнь в сугроб, смешай со снегом, протри энтим глаза — прозреешь!» Но это же нельзя понимать буквально… Надо бы жидишек как-то метить.
— А полы у них в дому, доски — струганой стороной вниз — чтоб не посклизнуться! Тем и выдают себя. По домам пройтись…
— Учили же старые люди — на отчество, на отчество тоже надо смотреть! В корень зловредный!
— Знамо, замешали квашню да на жидовских дрожжах. Вот и ешь пирог с еврейским фаршем…
Илье хотелось снять шапку и треснуться головой о стенку вагона. Когда же это все кончится, шипы в боку, все эти разыскания о начале конца Руси, упреки во всем, окромя погоды, когда же я перестану, колючка в глаз, все это видеть, слышать и обонять, когда же, а?
Илья с содроганьем вспомнил проклятый День первой бреши, этот жуткий День пролома, когда покрытые жесткой шерстью тела их хлынули из града, словно оползень, захлестывая снежные поля и ближние веси, как они бежали, перебирая обмороженными лапками, как их гнала, гнала в концентрированную тьму страшная музыка дудящего, наяривающего на сопеле чудовища. Это с люльки засевшее в подкорке кошмарное: «Трохи с жидочком побалакаю!» — и брызжущая пенящимся ядом, шипящая, хэкающая пасть размером с печь… Да, да, вся жисть моя — вечный пост и узкий мост между скорбями, и не надо бояться! Не надо! Не на-адо-о…
У вас нет другой Руси? Я хочу обязательно Русь, но без этого всего. Она пьет и бьет — значит, любит.
Тем временем в вагоне возникло какое-то ощутимое напряжение, выкристаллизовалась группа особо злобных и агрессивных особей, рычащих русичей. Лаясь на чем свет стоит, шатаясь, харкая и пихаясь, в красных рубахах, с битами для лапты, эти мордовороты двигались по проходу. Не сильно уж они были и выпимши жженки (где-то примерно на семитку), просто нарывались. Добрые люди на скамеечках срочно засыпали, утыкались в окно, не обращали внимания, отключались, закрывали глаза ладошками, это была естественная, здоровая реакция — Господи, идол ты наш, за день так устаешь, да и предложите что-нибудь конструктивное!..
Илья в бессильном раздражении лишь сжимал обросшие щетиной кулаки.
Но он заметил, как переглянулись его десятикласснички — ох, нехорошо они переглядывались, эти умники-разумники, «несмирные дети», был, был такой термин в гостомысловой педагогике. Они же готовы, понял и вздохнул Илья, они собраны и сосредоточены. Всегда и везде. Как на непрерывной тренировке. «В сугроб они меня вгонят, — уныло подумал он. — Эта их вечная вечерняя охота…»
Вот неуклюжий Егорша Карякин, привстав рассказать что-то поучительное брательнику Пименову, несколько (достаточно) загородил витязям проход, вот его, пьяно взревев, пнули: «Пош-шел, сопледуй!» — и только ухарски размахнулись вдарить раздолбая дрыном по башке…
…серой стремительной тенью мелькнул в проходе Ратмир — с застывшими, ледяными глазами, уже рассмотревшими всю тупость, никчемность, бессмысленность призрачного существования этой покачивающейся требухи. Бабы на скамейках не успели заголосить, а мужики посоветовать не связываться. Быдло смяли, прихватили, поволокли и вышвырнули в тамбур — в замкнутое заплеванное пространство, и «отбивной холодец» вовсю пошел заливаться, а на ближайшей остановке расквашенный студень шмякнулся на перрон, и слышно было, как там истошно завопили: «Это что же такое делают-то? Живых людей бесчувственных выкидывают! Снегом, снегом скорей засыпай их!.. Авось отлежатся».
А гимназисты, учинив очередное кровопролитие, свершив еще один шажок по «лествице из тридцати ступеней», скромно вернулись на свои места, к девочкам-одноклассницам и премудрому отцу учителю.
«Это как раннеправославный обряд инициации — посвящения в мужчины, — объяснил себе Илья. — Уводили в Лес и бросали — подвергали испытаниям — слабые гибли, сильные возвращались и начинали ходить на охоту и размножаться, эволюционируя от отцовской орды к братской общине. Все мы, в конечном счете, из Лесу вышли — был сильный мороз… Сам-то как яро бил бельков по носу окованной дубинкой на замерзшем заросшем пруду — в счастливом сопливом детстве… Забыл, стало? Я тебе напомню!»
Ребята тихо пели, перебирая струны:
«Будет все, как мы хотели, будет долгий звон хрустальный,
Если стукнуть лыжной палкой ровно в полночь по луне…»
«Будет все, как они хотели, — думал Илья. — Это я теперь точно знаю. Убедился. Где вы, простые и понятные прежние бунташные времена — мускулистые, рукастые и мордастые двоешники и, как водится, очкастые, головастые, хилые отличники (как на той же Луне) — ау, увы!
Новая генерация нашего смутного Ледниковья — заводные такие божьи снежинки. Школьники-ушкуйники. Что ж, свежо! Эти возьмут свое… выбьют при свечах… под звуки музыки старинной… Они будут, как ком, отважно скатываться вперед и вверх, навстречу взвешенному и расчисленному, на глубокоуважаемый шкаф… Высоко вползут уж!
А я? А — Я?! Все и вся в этом жалобном промежутке… Останусь в подножных снегах — собирать снежевику, варить в тазу и есть ложкой в поте лица своего. Вечерами ходить на станцию и со сладкой тоской глядеть на санный след…»
Я никогда не Дозвонюсь-До-Люды, — понял Илья вдруг. — Это как в сказке: некий землемер очень хотел попасть в Замок, из землемеров в небожители, но никак не мог, хотя ничего ему вроде не мешало. Не дано по определению. Не вположняк, заржал бы батюшка двухсотник, а Ратмир вежливо пожал бы плечами: «Предначертано».
Приблизился Евпатий, обратился бережно:
— Илья Борисыч, мы тут у нашего дира изъяли нынче бумажку с написанным. Может, нужное?
Илья с содроганьем принял дар, принялся разбирать кириллопись ябеды. Директор на куске старых обоев, необгрызенным пером, с росчерками и кляксами, доносил в деканат: «…понеже наш жидовин пока жив, чаю покоя едва будет… взаберясь же на крышу школы, читал оттуда вслух православную Книгу справа налево и звуки при сем извлекал премерзостные, и раскачивался, но, увы нам, не сверзился…» Ай-яй-яйхве! Как же мне не плакать…
Ратмир-воевода сидел насупротив Ильи и читал какую-то хронографию.
Вот он, повелитель бурь, снежных мух и всех единомыслящих полипов острова Буяна. Бодрый создатель анаграммы «Отчизна? Ни за что!» Ему все ясно и почти все понятно. Наколка красивая на щеке — ладья под парусом во льдах — склонен к побегу, значит. Вокруг шатия — товарищи, с которыми вместе, сплетясь, боролись. Хорошо!
— Скажи, Ратмир, что ты читаешь?
— Это, Илья Борисович, «Лекции» одного галла, он тут пишет: «Детей должно будет так воспитывать и обучать, чтобы они знали, как им действовать в человеческом обществе для того, чтобы быть счастливыми…»
— Интересный пергамент, — пробормотал Илья.
— Полезный, — тихо уточнил Ратмир. — Не просто — как выжить в общежитии, а еще и быть счастливыми. Не из-под палочки… Мне нужно. Я ведь хочу стать учителем.
Он заложил пальцем страницу и наклонился к Илье:
— Вы поймите, Илья Борисович, мы же не закаляки какие! Мирные гимназисты, вынужденно принимающие форму сосуда. Что толку в гуманности, прости Единый, если окружающий гумус таков… Сугробная жизнь, правила игры! Помните, юный ап. Павлуша осознает, что «полные баллы» от Учителя (сиречь — от жизни, от судьбины) получает не самый способный, а тот, кто быстрее всех подаст треух. Мы же еще и скорректировали, усилили — у нас самый способный и подает треух. Не переломится! На общее-то благо… Но мы ждем и ответной реакции, ходов навстречу — Сверху (вы будете смеяться, но кто-то там все-таки, видимо, есть). Это же ворожба, метанье бисера — для тех, кто понимает. Поэтому нужна уже не училка с тетрадками, а компьютерный многознатец — вот как вы, Илья Борисович, Большой Побратим, который так нам готов помочь…
Ратмир благодарно поклонился Илье и вздохнул:
— Каков поп, вдалбливали нам, таков и приход. И что Русь — внутри нас. И что движенья нет, по сути, ибо пространство повсюду однородно — заснеженная Великая Степь, а к чему кочевать во Времени?.. Сиди на печи, а уж она едет! Теория дрейфа печи. Так что, каков Уход — нигде ничего не сказано, приходится доходить самим. Мне вот часто снится какая-то огромная тихая купель, прозрачная голубая вода залива, лед сколот, пышная зелень на берегу, белый песок, и мы с брателлами зачарованно смотрим с высокого борта струга, и солнце напекает латы… К чему сей сон, зигмунд его знает!
Ратмир решительно скатал свиток в трубку и взмахнул им, как мечом:
— Пора, пора проламывать лед и покидать первичный бульон! Выберемся на край Тарелки единым организмом, дерзновенно ползя на цепких формирующихся конечностях по скользкой, в цветочках, поверхности… Что уж там движет нами — свойственная ли Руси тяга к исправленью карт, стремление ли к самосовершенствованию? Вон стоялый праведник Федор Михалыч носил Дома сначала по восемь кирпичей, а потом аж по пятнадцать стал перетаскивать!..
Лицо Ильюши: горбоносое, вытянутое, подслеповатое (мое, значит, очкастое лицо в его простой оправе) выражало какую-то тупую, болезненную заботливость (о, как он угадал!).
«Правда, штольц, обрести новые небеса и новую землю? — лениво размышлял Илья, ковыряя заплату на валенке. — На вывод, в дивное дикое поле, с табунным резонансным топотом? Там, слышно, — невидаль! Не надо будет больше пробираться к кучам мерзлого угля, откалывать, озираясь, куски и тащить в наволочке, по пути подбирая щепки для растопки. Не потребуется ходить с ведрами на саночках за водой, спускаясь к проруби по проклятому обледеневшему откосу с вмерзшими дохлыми песцами (а ведь есть, говорят, такие ведра, что идут домой сами). Хочется, наконец, сидеть возле оттаявшего окна, завешенного тонкими прозрачными одеялами (говорят, есть такие), а окно приоткрыто, и ветерок (не пурга, смутно представляете?) надувает и колышет их… Причем сидеть не на привычном старом ящике с торчащими сучками, а на ящике мягком (говорят, существует), под лампой, которая светит, вблизи батареи, которая греет, — и держать на коленях не Книгу, а книгу, а на стене — полки из гладких блестящих досок (говорят!..), а на полках книги, книги, книги, и письменный стол, как советуют, придвинут вплотную, и самопишущее перо под рукой, а за окном скита не вечнозаснеженная помойка с обрыдлыми пирамидами, а что-нибудь, я даже не знаю… другое! В ином инее… Хочется также большей предсказуемости при выходе из подъезда, какой-то хотя бы последовательности («один из них Утоп…»). А то вместо обещанного острова канцлера из морозного тумана все время выплывает остров доктора…»
— Но с другой, с другой стороны, с родимой, так сказать, сторонки! — смиренно встрял Внутренний, скорей даже Нутряной Голос. — Отродясь жить на Руси, в теплой ее шерстке, худо-бедно в сытости и оседлости — и вдруг уходить из избы, бродить, скитаться, неизвестно где паразитировать — на чужой стороне, за чужим столом — неблагодарно, даже неудобно как-то. Да и ухо с детства шилом проколото — знак рабства навеки… А тут милый знакомый подъезд с его домашними запахами, родная речь-матерь, ласково вопрошающая: «Яша, хочешь щец?» А куда к лешему девать врожденную здешнюю способность различать десятки оттенков цвета снега?..
— Эх, было бы все очерчено, тут формула, тут геометрия, а то у нас все какие-то неопределенные уравнения! — горячо отвечал себе Илья. — Уехать-остаться, ать-два… Уехать и, таким образом, — остаться, уцелеть?.. Русь и «Я». Помнишь это знаменитое сравнение с замерзающими песцами? Ну, как же — замерзающие песцы, как правило, жмутся друг к дружке, но при этом инстинктивно выставляют колючки — и, естественно, отскакивают, да холод опять сгоняет воедино… Но уж этот мне гимназический общий котел, пресловутый коллективный разум! Деликатнейше подтрунивавшему Антону Палычу, скажем, общий разум мерещился, представлялся какой-то студенистой массой, вроде холодца. Не хотел он туда вливаться, в их штербень…
Илья, покашляв, печально обратился к Ратмиру со строками Книги: «Не падайте духом, провождая время с жидами и маршируя в грязи, уповайте на будущее, и, если вам невероятно повезет, вы может быть, и выйдете в один прекрасный день из Леса и увидите впереди Длинное Чермное Болото».
— Хучь в раббины… — начал Ратмир, улыбаясь, но в этот момент вагон дернуло, заскрежетали колеса, электричка резко затормозила. Многие попадали со своих мест, но как-то равнодушно, без оторопи.
Народ, кряхтя и охая, принялся собирать разлетевшееся имущество, родное рванье, хмуро переговариваясь:
— Чего там — опять пути впереди разобрали?
— Шпалы на идолов, рельсы на Царь-ботало…
— Да нет, судари, это банда Василисы…
— A-а, лесные Воительницы пошаливают, весталки-встаньки…
— Снегини, тудыть им клубень!
Илья осторожно выглянул. Вдоль вагонов на низкорослых мохнатых горбунках скакали крепкие ядреные девки-православки в ватниках, с боевыми рогатинами. Вздымали горбунков на дыбы, свистели люто. И среди них, отдавая приказанья, ехала предводительница — русоволосая, русскоглазая Василиса-краса. Илья машинально облизнулся.
Через малое время двери тамбура слетели с петель, и в вагон лихо ворвались снежные весталки — румяные, разгоряченные, пахнущие хвойной свежестью и нежным потом. За ними, свиристелками, неспешно и строго вошла Василиса — в какой-то невиданной, в морозной пыли, роскошной шубе, а уж рогатина у завуча была серебристая, с блестками. Оглядела притихших людишек, нахмурила пушистые брови и вдруг улыбнулась, глаза протаяли:
— Ну, конечно, зима священна, десятый «в», и, как всегда, в полном составе!
— Здра-а-асте, Василиса Игоревна!
— И обновка у вас, я гляжу и вижу — новый Учитель? Вечер-темец, Илья Борисович!
Пока Илья решал, повалиться ли в ноги или достаточно отвесить поклон, слегка подпрыгивая и помахивая перед собой малахаем, Василиса спросила:
— Как успехи, вэшки? Успеваете?
— Да-а-а, Василиса Игоревна!
— Как Учитель — не балуется?
— Не-ет, Василиса Игоревна…
— Похвально, душа моя, — обратилась она тогда к Илье, — что вы нашли контакт с нашими детьми. Вникли в массовую душу. Это, милейший, и редкостно, и радостно. Я же их вела когда-то, еще несмышленышей, начинала… Есть, значит, в вас что-то свыше! Вы пока спрячьтесь под лавку, чтобы не видеть происходящего, а как мы уйдем — вылезете.
Под лавкой оказалось тихо и уютно, как в темнице, глухо доносившиеся звуки можно было трактовать разнообразно, посещали дорожные мысли: «Я знаю теперь, что все люди в езде равны… и братья!», и Илья, лежа на боку и с интересом позевывая, уже было начал задремывать, убаюканный, когда раздались дикие прощальные посвисты и прогремело:
— Доброго снега вам, Илья Борисович! Опосля еще увидимся!
— Масса учитель, вы целы? — с беспокойством спросил Ратмир. — Вылезайте. Можно уже.
Выбравшись из-под лавки, Илья заметил, что простору в вагоне значительно приросло. Зияли очищенные места. Он тут же прильнул к окну. При свете луны увидел он, как Василиса, сидя бочком в седле, небрежно махнула рукавом кому-то на паровозе — пшел, кыш!
Получив отпущение, электричка задымила, запыхтела, медленно тронулась. Всадницы возвращались обратно в Лес, гоня перед собой небольшую колонну зачуханных, основательно отмутуженных мужичков со связанными за спиной руками, в каких-то бабьих тряпках, наверченных на голову.
— У нее огромная усадьба в посаде — такая микулишна! — объяснял Ратмир, тоже глядя в окно на Василису. — Надо же кому-то возделывать сей сад. Кайло в зубы, в обед — сухарь из кулича. Очень хваткая баба. Сущая грушенька — везде поспевает! Мешками на торг возит. Песцов откармливает. Вы, кстати, обратили внимание — вечно от нее паленой щетиной несет?..
— Ратмир, тут братки гипотезу выдвигают насчет одной каверзы… Давай вместе обмозгуем, — позвал Евпатий.
— Иду. Извините, Илья Борисович…
Электричка набирала ход. Вокруг дремали, закусывали, усевшись калачиком, разложив на коленях тряпочку — лупили сваренные вкрутую клубни, посыпали крупной красной солью, разглагольствовали:
— У нас ведь как. Встань, кличу, русский богатырь-муромец, раззудись башка! А он мне: «Не подходите, не подходите: вы с холода!» Ну а бесам самый шабес!
— А надобно в Духов день вывести их за хвост на главную артерию (или лучше сказать — вену) нашего городища, да носом хорошенько потыкать в оскверненное — и пущай щетками трут обледенелый булыжник московский!
— А вот, чтоб копыто их раздвоенное не ступало на святую землицу, у нас на окраине народ давно средство придумал — ходули им, мерзлякам, осиновые! Диво нехитрое! Видишь, ковыляет на ходулях, возвышается, отрыгивает жвачку, колеблет свой треножник — ага, бей, не промахнешься!
— Однако ж серебром их не пробьешь — что ты! Только черной костью…
— И ведь что люди городят — они, мол, вроде как тоже даже боль чувствуют, и когда их рубают — звуки издают…
— Вот и послушаем. А то вся Москва от них, пришельцев чужеродных, желтой травой заросла, уже из-под снега лезет…
— Зато на огородах хоть шаром покати — одни муаровые гряды!
И проч., и проч.
Илья задумчиво водил пальцем по стеклу, протаивал дырочку. «Все эти разговоры — инерционные, вслед, — думал он вяло. — Вторение задов. Исконно местное маханье на лестнице. Никого уже нет, и трава таки проросла на пороге. А на траве дрова, на носу очки, а в душе — зима. Спина уезжающего арамея излучает сиянье… Я — один, яхвезаветный, последний из изь, размазня-шлимазл, и моя тень так крепко примерзла к этой земле, что я никак не могу ее оторвать. Голота галутная, сухая листва под здешним снегом… И я никогда не дозвонюсь до Люды».
«Яникогданедозвонюсьдолюды, зелен дол юды, — пробормотал он, — и помер бедный рабуног». И грустно вспомнил, что вот у них в группе Маша Кац — желтобилетница и отличница — постоянно старается на лекциях сесть рядом с ним, подсовывает свои аккуратные конспекты, приглашает в гости по поводам и без — тут разночтений быть не может!..
Маша Кац: папа имел свое дело — покупал селедку, счищал ржавчину, резал на кусочки и продавал дороже; мама вела дом. Милые усталые интеллигентные люди, всегда такие благожелательные. Они потчевали его чтивом, подсовывали альбомы лубочной живописи, глиняные свистульки, отлакированные шкатулки, навязывали даже расписные подносы («О, нет!..»), и приглашали обязательно заходить. Он набивал всем этим рюкзак, гордый самец-поскребыш, утрамбовывал и, сопя, волочил прочь.
— Уж, пожалуйста, и подносик вместе возьмите, — подмигивая книжничал папа, провожая в прихожей и помогая навьючить рюкзачище.
А мама, тихо улыбаясь, собирала со стола в гостиной хрусталь и серебро, шепотом, в стихах, пересчитывая вилки. Он им нравился, это же всегда чувствуется.
У Люды мать пахала звеньевой, а отец вкалывал углежогом. Он регулярно поддавал, но, как равнодушно говорила Люда, не колобродил, сразу приходил домой, в панельный их курной сруб, ложился в сенях под вешалку и засыпал. Илье доводилось осторожно перешагивать через него и видеть откинутую в сторону руку, державшую закопченные очки с дужкой, прикрученной веревочкой.
Конечно, это все не главное, все это зола, пепел. Но, согласитесь, все же окружение формирует… А как оно, въевшись, влияет!
У Маши родители готовились к отъезду. Давно уже готовились. Перекати-поле еще те! Кунктаторы… Не спеша собирались, педантично и аккуратно — ну там, два ножа, сухари, компас («Русь обрастает мхом с северной стороны…»), увеличительное стекло для добывания огня. Так, может быть, как бы это выразиться, — женихов берут? Тук-тук, пустите меня в теремок, пока Телемак не закрыл на замок. Да-а, Маша Кац. Фельдкуратская дочка. А что? Скорей всего, нивроко, судьба не есть жестко закрепленная система и возможность слабо трепыхаться присутствует. Сказочка про бабушку и зеро: «Садись поближе к печке, Малыш!» И вообще — из-за леса, из-за гор варяг Серен утверждал: «Как бы ты ни поступил — все равно пожалеешь». Или — или: однофигственно!
Печальными нежными голосами пели девочки в вечерней электричке — как большой песец порвал сети, опрокинул баркас и никто не вернулся назад, не спустился с холмов… И здесь нечего больше ловить…
Электричка мерно катилась. За окном, опережая, бежала упряжка, звеня бубенцами в морозном воздухе. Илья поскреб стекло левым мизинцем, скрюченным навечно. Это в бытность его бедным студентом старушка одна, Аленушка, укусила — чтоб пил по-человечески, по-русски, а не цедил, морщась, тварь, яд рожащая…
Илья смотрел в проталину на затуманенном стекле.
Лес кончился. Начиналась городская свалка, места богатейшие, но осваиваемые варварски и поверхностно. Какие-то фигуры в ватных стеганках ковырялись в мерзлой земле, искали в культурном слое что попадется. Вдоль путей брели в кольчужках лыжники с заиндевелыми хоругвями, возвращаясь с крестного хода. Проехали Дачные Пустоши, Ближнее Запустение, замелькал городской частокол. Пошел уже собственно город — буераки в несъедобном бурьяне, косогоры в снегу — град мал, древян, занесен по самые крыши и наречен Москва. Виднелись полуразрушенные зубчатые стены, обвалившиеся башни — там, где был сход снежных лавин. Так все и брошено было с тех пор: чего укреплять-то — по Книге — на погибель?.. Вдали, за городскими чертогами, как яишня с луком на старинных росписях, золотились купола Царь-церкви (по слухам — тож у них на посылках).
Показался утыканный горящими факелами ханский Курган. На вершине его громадная каменная баба-синильга, распахнув хлебало в матерном крике, занесла огромную метлу над обуялым страхом городом: «Ратуйте, крестославные! Идет орда рогатая, очередная! Шеломы блестят, шаломы слышатся… Прибудет много жида и пребудет их царствие…»
На соседней скамье бархатно, успокаивающе повествовали:
— Э-э, батенька, вспомните Русское Ханство — экая катахреза! — а ведь было же… Так и Московская Синагога, сей злой оксюморон… «И желтым звездам на забаву даны клочки твоих знамен…» Так что, брат мой, усталый, страдающий брат, — не падай душой! Сгинет все несметное, канет, распашется, как поле, — а Русь останется!
Илья уткнулся лбом в стекло и обозре очима своими семо и овамо. Далекие светлячки ночных церквей, лампадки в окнах домов. Там живут. Там не спят, спорят до посиненья, что огненней — пещь али геенна. Там дрожат всенощно возле ржавых ледяных радиаторов от ужаса грядущей Парниковой Напасти, напущенной злокозненными мудрецами-опарышами известного роду-племени.
Желтенькая, жалкенькая звездочка, я повторяю имя — звезда Кац, висела над Москвой — мерцающе светила, пульсировала, колядовала — гори, гори, не надо ора, все к лучшему в этом христианнейшем из скотных дворов других миров. И пусть даже дадут по тебе мешалкой, ан печатные пряники все-таки снимают со шкафа, влезая по лесенке приставной…
А электричка, наконец, докатилась, устало раздвинула двери, и все высыпали на морозный перрон. Скитаний пристань, Рим-Три. Вновь твердая родная почва под ногами — асфальт («жидовская смола», как убеждал толковый падаль Владимир Иваныч).
Они шли по перрону сплоченной дружной бригадой — Илья и его десятый «В», распевая «Почуй себя снежинкой в общем паде…» Симбиоз крепчал! Ах, мой Яхве, братание бродило в стылой крови. Это, кажется, у Пятачка или у самого Святаго Пуха висела над жилищем скрижаль: «Посторонним В». Своим В! Ибо и братья десятого поверили в него!
У спуска в подземный переход сподвижники и их Илья остановились.
— Пора домой, — вздохнула Лиза Воробьева. — Приближаться к человеческому жилью.
— Метро закрывается. Архангелы расступаются, — прогудел Евпатий. — Вот теперь, вдосталь погуляв, свежими и отдохнувшими, и можно приступать к выполнению домашнего задания.
— Надо еще зайти к подшефным, в пятый «В», — напомнил Ратмир.
— Передавать опыт и знания? — не удержавшись, ощерил рот с огрызками зубов Илья. — Как грамотно обложить данью приготовишек?
— Нет, — покачал головой Ратмир. — Мы просто учим малых сих Братству. Пусть они начнут раньше, чем мы. Больше шансов. Авось воздастся…
— Хорошо бы в ночное успеть, Павлуша зовет, — озабоченно заявили братья Волокитины. — Помочь просил патрулировать, трясти разжиревших лавочников. Только уж больно нынче холодно, опять ларьки жечь придется…
Илья вспомнил батьку-«архангела» и поежился.
Ратмир, внимательно смотревший на Илью, протянул ему круглую выпуклую пластинку — все тот же «щит пращуров» с выбитым «XV».
— Это значит: десятый «V», — объяснил он. — Победный! Не потеряйте, Илья Борисович. Лучше всего повесьте на шею, вот тут дырочка для веревочки. Это опас, пропуск. Всегда и везде, в любую погоду.
Разбитная Капитолина Федотова, внезапно зардевшись, сунула Илье записочку: «Элия + Капитолина. Дав. вмес. делать уроки!!!»
Евпатий приобнял доверительно:
— Род-то ваш древний, от Сына Звезды, вот уж был бой-воин… Может, предания какие сохранились, приемчики?
Мальчик, хныкая, извлек из отрепьишек зеленый леденец на лучинке:
— Хотите лизнуть на дорожку, отец учитель?
— До свиданья, Илья Борисович! — заговорили все. — Вале! Всего доброго! До завтра!
— До завтра! — помахал Илья.
Он стоял и смотрел, подбрасывая опас на ладони, как они сбегают по ступенькам.
«А как же я? — хотелось крикнуть ему. — Позовите меня с собой, братца-прозелитца! Я стану бродить по классам и учить, что основа мира — Единое. «Возьмите веник, — буду говорить я. — И слушайте притчу». И, кстати, я тоже хочу постоянно выигрывать, а не изредка выпрашивать».
Хотенье такое принесло неожиданный результат. Откуда ни возьмись, возникнув из вокзального охлоса, возможно, слепившись из белка падающего снега и желтков лунного света, — на Илью налетела Василиса — в той же разбойничьей, невероятной роскошной шубе до пят, схватила его за руку:
— Ты здесь… Где ты ходишь, я вся обыскалась, пойдем скорее…
Она повлекла его в какой-то грязноватый, пахнущий мокрыми песцами подъезд, куда-то вниз по темной лестнице, заботливо стряхивая по пути с его плеч снежные хлопья. Илья машинально семенил по ступенькам.
«Шо? Шо такое, Яхве? — перепуганно метались мысли. — За что завучиха меня тащит? План Урока вовремя не сдал, проповедь игнорировал… разъяснение вышло «Нащот жыдов», так ахнули, опомнились, самокатчик наказ привез: считать евонную заранее обдуманную педагогическую деятельность растляющей… и посадить на цепь… по месту обнаружения…»
Вот и лестница кончилась, под ней была запертая на ржавый замок дверь пытошной подсобки, рядом валялись метлы, колодки, сломанные стулья, лопаты. Василиса прислонилась к столу без одной ножки и распахнула шубу. Приятная неожиданность — она была совершенно голой. Праздник, что ли, сегодня какой-то славнославянский?
— Ну, Илюшенька…
Он чуть подсадил ее на край стола, лихорадочно копаясь в своих меховых штанах, рвя примерзшие крючки, расшнуровывая ширинку, доставая своего заиньку… И вот — сладостное вхожденье в обволакивающую нежность, нырянье в теплую мягкую норку, в милый уютный тоннель. «Здесь, здесь, не сам костер, но его отблеск… волосатое пещеристое тело… огнь чресл сокрыв в стволе, вошел я в лабиринт, где нет Исхода, и семя отворит твою пустыню…» Она откинула голову назад, выгнув спину, часто задышала, глаза закатились. Илья уткнулся губами в сладкую грудь, русые волосы облепили ему лицо.
«Ру-у-усь ласковая, — летело в буйной его головушке. — И я на ней, родимой, в ней, горяченькой, наконец-то, с Божьей помощью, тону в мокром щастье, пру, рву, хлюпаю — вот и выгреб, выгреб, выгреб! Спа-а-асся! Уф-ф…»
— Василиса Игоревна! — позвал женский голос сверху через перила. — Вы у себя, под лестницей? Там из управы звонят насчет детских утренников…
— Ничего не бойся теперь, — быстро говорила она, прощаясь, и целовала Илью в лоб, в щеки, в глаза (очки он суетливо сорвал и сунул за голенище валенка). — У тебя теперь будет все, все благополучно. Я твоя Берегиня! Опосля еще увидимся…
Облизывая губы и механически ощупывая, все ли у него застегнуто, Илья медленно поднялся по лестнице, толкнул дверь подъезда и вышел на улицу. Детские утренники да жертвенники, чтоб им! Плестись в свою берлогу, к месту правожительства совершенно не хотелось, желалось остаток дней лежать, обнявшись с Лисанькой, под чудесной лестницей на хромом столе, изредка лишь плавно передавая друг дружке баклажку из выдолбленного клубня — хлебнуть хорошего… Эй, эй, а как же Люда? И бесплодные доселе старанья — дозвониться до?..
— Здра-асьте! Снова по многоскрипучему снегу пришли мы на остров! — раздраженно возник Нутряной Голос и потребовал: — Сними-ка, брат, с меня пальто… Чего ты надоедливо долбишь в одно и то же место — очумел? Где еврейская сметка, жидовская жилка? Увеличь разброс. Проведи эксперимент — поищи свежую будку, смени комбинацию цифр.
Илья двинулся по тротуару. Проносившиеся машины швыряли снежную грязь из-под колес. Осиянно сверкали витрины Елисеевских, спешили под липким снегом прохожие. Через дорогу горели огни «Макдональдса», и громадные буквы бежали по крыше: «Сам сунь» — реклама какого-то Надмирного Банка, предлагающего сунуть свой хвост в прорубь и ждать.
В ближайшем киоске Илья купил хот-дог с кетчупом, баночку «колы» в зашел под пластиковый навес троллейбусной остановки. В углу, рядом с урной, валялись окурки и апельсиновые корки. На стенке, под джинсовым пастушком с плаката «Мальборо», на фоне глянцево сияющих снегов («Посетите Ратмирову пустынь!») серела старая ободранная листовка: «Хотите похудеть? Русь, опояшься мечом!»
«Вот будь сейчас здесь, на этом самом месте, телефон — позвонил бы Машке! Ей-Яхве! — помышлял Илья, с урчанием прожевывая сосиску. — Смех смехом, а песец кверху мехом!»
Направившись к урне — выкинуть пустую жестяную банку, он поскользнулся на банановой кожуре, взмахнул руками и чуть было не грохнулся на шейку бедра (прощай, практика!), но, к счастию, был подхвачен под локоть маленькой, но крепкой рукой. Это был все тот же мальчик-снежачок — явный подшефный и тайный опекун, сторож брату — в яркой «дутой» курточке и лыжной шапочке.
— Все мечетесь, Илья Борисович? — сочувственно спросил мальчик, притоптывая сапожками-«снегоходами».
— Эксперимент ставлю, — угрюмо пробормотал Илья.
Спаситель покивал:
— Надо думать, это «экспериментум круцис», «опыт креста», в смысле — решающий эксперимент. Название, как известно, восходит к тем крестам, что ставились на распутье, указывая разделение дорог. А он чистый, эксперимент-то, помех нет?
— Как же им не быть, — бормотал Илья. — Хочу вот позвонить, да сам не знаю… Ходить, искать…
Мальчик, размотав пушистый шарф, извлек из внутреннего кармана куртки «мобилу»:
— Позвонить? Ну что же, позвоните, Илья Борисович.
Илья вздохнул, положил телефон на ладонь, махнул рукой и решительно потыкал в кнопочки.
И номер был не занят, и сразу ответили — жда-али…
Конец первой части