Синяя ночь…
Такие ночи только в Украине и бывают. Небо — точно оно живое и дышит — тихо трепещет от мерцания звезд, под ними важно плывет огромный золотой месяц, с его круглого лица падает в бездну ночи поток молочного света, и вся воздушная пропасть как будто насквозь пропиталась жидким серебром.
Наплыла синяя ночь на старую Корсунь [1], нежит ее, лелеет и клонит ко сну. Корсунский замок, что еще Понятовских помнит, купает свои высокие башни в свете луны, а зубчатую браму [2] — в прохладе туманов, и его белые стены позеленели под месяцем, все равно как и мазаные мелом хатки — там за шумною Росью, на церковной горе.
Спят хатки, спит замок, спит дремучая дубрава — сад вокруг него, — хмурое, неподвижное море кудрявых деревьев. Остроголовые тополя стоят — как монахи на молитве — черные, строгие, величавые. Одна Рось не спит — плачет и грохочет седою волной по каменным порогам.
Мало ль простора на Украине? Широко разлеглись ее зеленые степи, есть где разгуляться реке. И хорошо текут они, реки, степями: тихие, прозрачные, рыбные; бархатное дно, шелковые берега!.. Одна буйная Рось поссорилась с матерью-степью и ушла от нее в чертово гнездище — в каменные кручи и красные, точно казацкой кровью мытые, скалы: и откуда только выплыли они по-над украинскою ширью и гладью? Живет Рось в гнездище и жизни своей не рада: давит ее каменный берег, поперек горла становятся ей пороги, и она грызет их и точит волнами, как острыми зубами, а сама ревет от тоски и боли, словно девка, у которой жениха взяли в солдаты. И так — до тех пор, пока не осилит она гнездища, не вырвется из каторжной муки и не разольется, пониже Корсуни, гладким и быстрым потоком.
Рада Рось воле и простору: бодро бежит между казацкими могилами и сторожевыми курганами, что насыпали на степи в незапамятные времена неведомые люди, и шепчется с ними, зелеными, про старые и новые дни — про татарщину, про старого Хмеля, как он, батько казацкий, побил в Корсуни вражьих ляхов, про полковника Золотаренку, что спит в Корсунском храме, сраженный не простою — серебряной пулей, потому что был он характерник [3], и не могли достать его ляхи ни свинцом, ни железом; про Железняка и его колиев… про москалей и новый мирный век…
Шепчет Рось… Слушают ее могилы; качаются в ней изумрудными пятнами небесные звезды; дрожат по волнам красным отблеском костры на прибрежных заливных баштанах [4].
Старый баштанник Охрим тоже слушает Рось. Стар он… Господи Боже, как стар! Когда француз приходил на Москву, Охрим уже жениться думал, да на место того угодил под красную шапку. Как-то раз приезжал в Корсунь один панок из москалей, разговорился с дедом про стародавние были и насчитал Охриму все сто семь годов. А ничего еще — держится старик, крепкий дидусь! Мясо, конечно, Охриму уже не по зубам, и ходит он — попирается на клюку, спина дугой, но годов на десяток еще хватит места душе в теле!.. Только вот сон съела старость у деда. По целым ночам он зевает, охает и ворочается в своем курене. Скучно ему и боязно. Известное дело: ночью, во тьме, по земле ходит враг и сеет тоску, смуту и страхи. Обвеет деда предутренним ветерком, заря выглянет из-за дальних могил, выкрасит господский палец в розовую краску и, что дивчина в новом монисте, залюбуется собою в Роси, — разве-разве тогда сморит Охрима короткая дрема.
Нынче деду повеселее, чем всегда. Правнук ночует у него на баштане — Марко, славный хлопец. Прибежал с Корсуни к деду за кавунами [5], да и опозднился, — не заметил за мовой и байками [6], как упали сумерки. Не идти же мальцу одному темною степью, где, коли верить людям, то и дело вспыхивают на могилах разными огнями свечи над скрытыми кладами, да еще Бог весть кто и лежит в этих могилах! Может быть, такие злодеи и характерники, что и земля-то их не принимает и выбрасывает каждую ночь из своих недр бродить по свету жадными упырями… Оставил дед хлопца у себя и рад: любит старый Марку! Сказки ему рассказывать, кормить его кавунами, дынями, семечками, огурцами с медом до тех пор, аж потом хлопца хоть веди к корсунскому фельдшеру; майстровать Марке дудки, луки и самострелы — самое охочее для деда Охрима дело.
Тихо. Выползли старый и малый из куреня, развели костер, постелили рядно и лежат — дид под свитой, хлопец под кожухом. Охрим задумался, в огонь глядит, ворошит уголья клюшкой, а Марко лежит на спине, ручонки под голову, широко открыл карие очи и ищет в глубоком небе: где та зирочка [7], что ему счастье ворожит? Много их, много ходит вокруг месяца, и все ласковые, все улыбаются и быстро-быстро мигают… А иная возьмет, сорвется с места, да и перекатится на другое: только никак невозможно уследить, откуда она сорвалась и куда покатилась…
— Диду!
— А що, хлопче?
— Для чего зирки падают?
— Хиба ж упала?
— Много упало. Для чего?
— Осень скоро, Марко, для того и падают. Святые ангелы Божии лампады гасят. Осенние-то ночи пойдут мутные да черные, холодные да зябкие.
— Нынче тоже зябко, диду.
— А ты кожух на себя покрепче тяни: угреешься. Хочешь, кулеш сварю? поешь — тепло станет.
— Я сыт, дидуню!..
Старик замолчал и, подняв голову, тоже уставил взор в осыпанную зелеными искрами синеву.
— Звезды падают… ге! — задумчиво сказал он, — а кто знает, что оно такое? Разное говорят люди — чи брешут, чи ни… Один скажет, что это ангел летит со свечой, чтобы зажечь новую душеньку в христианстве. Другой — что коли звезда упала, то, значит, Бог прибрал кого-нибудь с грешной земли в свой светлый рай. Разное говорят… Ты, хлопче, не смотри много на звезды — нехорошо. Еще покойный батько — пером земля над ним! — учил меня: когда увидишь, Охрим, что звезда падает, крестись и — очи в землю! Бо бачь [8], хлопче: и звезда от звезды разнствует… да!.. это, голубь мой, в Писании значится. Какую звезду и впрямь ангел Божий зажигает на радость и на пользу людям, а другая — хоть и светит ярко — только кажет звездой, на самом же деле и не звезда совсем, а так… проклятая летавица.
— Что, диду?
— Летавица, голубь, летавица.
— А что оно такое?
— Да… не к ночи сказать, не то чтобы вовсе нечисть, а недалеко от того…
— С рогами?
— Ни, хлопче! — протянул дед, — с рогами бесы… А о летавице мне москаль один говорил — тому лет уже полсотни, когда царь Микола замирял венгерца…
— Это которые с мышеловками?
— Так, так, хлопче!.. с мышеловками и всяким коробьём. Как мы их замирили, тут они с коробьём и пошли… Так вот и говорил мне москаль о летавице: есть такие звезды, что живут на них проклятые души. Заскучает проклятая душа, захочет на землю — она и покатит с неба свою звезду, скинется дивчиной или парубком и бродит в народе, по злому нраву своему, сея грех между добрыми людьми. То и есть летавица.
— Диду, как же то может быть, чтобы на звездах жили проклятые души?
— А подивись на месяц, хлопче: що бачишь?
— Не знаю, диду.
— Каин Авеля на вилы подымает, Марко. Брат брата убил. Вот Господь и посадил его, бисову виру, на месяц, чтобы люди видели его во веки веков и ужасались такого злодейства. И ты поверти разумом, Марко: если Каину можно жить на месяце, отчего летавицам на звездах не жить? Тому и на Литве [9] тоже веруют. Знаешь лопацонов — белые колпаки, что приходят к нам работать на заводы? Так когда мы стояли в ихней земле, то и у них я про летавицу много слыхивал… все жалкое такое да сумное…
Дед примолк… Еще звездочка побежала по небу, оставляя за собой белый, быстро тающий след.
— Ишь какая красавица полетела, — сказал Охрим. — Кому-то навстречу, где-то упадет, кого-то погубит? Вот, хлопче, сказывают люди, что жил в старые годы на Волыни паробок, звали его Дайнас. Веселый был и работящий. С зарей выедет с плугом новь поднимать — поет. Полдень, жарко, как в пекле, другие плугари еле плетутся по пашне, согнулись, как столетние деды, а Дайнасу хоть бы что. Идет прямой, как осокорь, утирает лицо рукавом и песни поет… Голос у него, хлопче, был звонкий да сильный, аж солнышку были слышны его песни… Вечером другие плугари с великой устали норовят как бы поскорее — на сено да под кожух, а Дайнас танцует с дивчатами и поет им думки про чумаков, да про пана Швачку, да про молодицю, що качура [10] за копейку продала…
«Добрый ты паробок, Дайнас! — говорят ему люди, — пора бы тебе и жениться…»
«Ге! — смеется Дайнас, — моя суженая еще в колыци [11] лежит!..»
«Что же ты загордился? Чем тебе наши дивчаты не хороши?»
«Как не хороши! Хороши, только не по сердцу».
«А кто же тебе, козаче, по сердцу?»
«Задумался Дайнас — ничего не сказал… Грустно ему стало, и что впрямь — который он год живет на свете, всем друг и товарищ, со всеми дивчатами тоже как брат родной, а нет между ними ни одной, что пришлась бы ему по душе так крепко, что не грешно с нею и под венец стать, и закон принять, и век вековать. Лег он под тополем — вот, к примеру сказать, как ты сейчас лежишь, хлопче, — и затянул сумную песню. Далеко пошла она по свету и взвилась до самых звездочек, что в ту пору по вечернему часу уже высыпали пастись в небе, как стадо белых ярок. Поет Дайнас — слушают звезды, и чудится Дайнасу, словно одна звезда, самая светлая и большая на всем небе, стала ближе к нему, растет, растет, да вдруг как сверкнет!.. и — пропала: только след от нее засветился на небе. А вместо звезды стоит пред Дайнасом дивчина такой красоты, что и не видано на этом свете: очи большие, синие, как вот это небо над нами, хлопче, и блестят, как звезды; была она простоволосая, а волосы… ге! то были волосы! — чистое золото! так ручьем и катились с головы до пят, так и горели под месяцем. И вся она сияла и сверкала, как самый дорогой самоцветный камень, и была такая белая, бледная и нежная, что показалось Дайнасу, будто она вся светится».
«Кто ты?» — спросил Дайнас.
«Чи не бачишь! дивчина… своей матери дочь!» — сказала она, и тихий голос ее прозвенел по степи, как колокольчик на графской упряжке.
«А для чего сюда пожаловала?»
«Твоих песен послушать. Пой, Дайнас, пой поскорее, да позвончее! Я из дома не на долгий срок отпросилась, дом мой и далеко и высоко…»
Запел Дайнас — слушает девица, улыбается, а у Дайнаса от ее улыбки сердце прыгает. Кончил Дайнас песню и сказал:
«Вот, дивчино! люди на селе смеются надо мной, что я не хочу жениться, а как было жениться, когда никого не было по сердцу? Теперь же смотрю я на тебя, и думается мне, что краше тебя уж не найти мне никого на свете. И если бы ты пошла за меня — не было бы счастливей меня человека. Часу нет, как я тебя зазнал, а вот все готов тебе отдать, только будь моею женой. Мабуть, то чары, но мне все равно, потому что очень ты мне люба! И если твой батька не согласится отпустить тебя в чужое село, я, даром что богатый хозяин, пойду к вам приймаком… [12]»
Дивчина усмехнулась и ответила:
«У тебя хороший голос, Дайнас, и ты знаешь много песен. Если ты к этому еще так же хорошо танцуешь, как поешь, — я пойду за тебя замуж. Я — веселая, и ты будешь как раз по моему нраву!»
И запела она сама песню.
Не слыхивал Дайнас таких песен: тяжелая, долгая, смутная, она, точно на медленном огне, припекала его душу, и он сам не знал, что с ним творится, — так от этой песни переполнилось его сердце печалью и жалостью. Казалось ему, что его дивчина хоть и хвалится, что веселая, а нет ее несчастнее никого на свете… Поет девка, а тополь над нею чубом кивает, что зажурившийся казак, а звезды мигают — подумаешь, стряхивают слезы с ресниц. Совсем зажурился Дайнас… но, едва он повесил чубатую голову на грудь, дивчина запела другую песню, да такую живую, быструю, веселую и громкую, что у Дайнаса в ушах зазвенело и душа привскочила, как с переляку [13]. Летела та песня — быстрая, как птица, неудержимая и буйная, как вода, прорвавшая запруду, горячая и жгучая, точно раскаленное железо в домне; летела и била Дайнаса по слуху и сердцу, как ковали колотят молотами но наковальне. Видел и слышал Дайнас: вся сонная степь стала оживать на голос дивчины. Светляки засветили в траве и сделались большие и яркие, как звезды, трава без ветра качалась, как пьяная, и гудела, как народ на сходе; ни одной тучи не было на небе, и зирочки перебегали на нем с места на место, словно хлопцы, когда играют в пятнашки; старый тополь над головой чаровницы весь дрожал и топорщил свои длинные ветви, как будто напруживал всю их силу, чтобы выдрать из черной земли свои корни-змеи и пуститься в пляс, следом за Дайнасом и дивчиной, а они-то давно уже кружились по степи, так что — гон-гон! — земля стонала от топота Дайнасовых подковок.
Крикнул петух на селе. Ярче прежнего засияла дивчина, и бачь, Дайнасе! она уже не по степи пляшет, а поднялась на локоть над травой и реет крылатым мотыльком — сейчас, сейчас улетит!
«Летит?! — закричал Дайнас, — куда? стой! я тебя не пущу!»
И прыгнул, как рысь, ухватился за одежду дивчины и повис так.
«Пусти меня, человек! — рвется дивчина, — меня дома ждут, мое время пришло, моя очередь всходить…»
«Не пущу, — кричит Дайнас, — ты обещала выйти за меня замуж!»
«Эй, пуети, Дайнас! худо будет! не своя воля зовет меня».
Но паробок кошкой вцепился в дивчину, летает вместе с нею по-над степью, точно ястреб с белою чайкой.
«Я тебя с собою унесу!» — грозит дивчина.
«Неси, того только и хочу!» — говорит Дайнас.
«Дурень! Ты не знаешь, кто я и где живу: ведь я — Денница-летавица».
«Мне все равно!»
«Пропадешь ты, как осенняя трава!»
«Нехай так! Что за важность пропасть, если я без тебя и жить-то не хочу? Неси меня, куда хочешь, а я тебя не выпущу!»
Во второй раз пропели петухи на селе. Как крикнет летавица, как рванется — и разом, точно турман, взмыла в позеленевшее от рассвета небо и засияла звездою, высоко-высоко… Вон, хлопче, и посейчас она, синеокая, мерцает там, над белыми облаками, об утреннюю пору… А Дайнас, что взвился было с нею, оторвался от ее одежды и ударился, как мешок, оземь — верст, може, за тысячу от своего села.
Ударился, а жив остался, даром что полетел из-под самых облаков. Встал на ноги — и боли не чует. Ах, казаче! лететь бы тебе снова следом за нею, за красавицей звездою-летавицей, кабы только крылья были!.. Ге! да они есть!.. Рванулся Дайнас в воздух — есть крылья! Малые, правда, но ведь и сам-то Дайнас стал невеличек — точь-в-точь как жаворонок, ранняя пташка, что поутру степь будит. Слышишь, хлопче, как заливаются? Скоро солнце выглянет.
«Воротись! воротись! воротись!» — кричал Дайнас, когда поднимался кругами к своей желанной звезде, что его зачаровала и погубила: из человека сделала птицей, — и совсем было уже добрался он до нее, но заря протекла между ними красною рекой, и звезда утонула в ней и стала невидимкой. И напрасно Дайнас с той поры и до нашего века от утренней зари до вечерней мечется по поднебесью, хлопочет-ищет звезду-летавицу — не найти ее: не дано! Только когда, усталый, упадает он на поле в свое гнездо под колосьями, выплывает та звезда на небо и, пока спит Дайнас, сияет ярко; когда же он проснется, увидит ее и полетит к ней — загораживается от него румяною зарей и тает в ней, как воск в пламени… Так-то, хлопче!.. Эге! Да ты спишь, хлопче?
И точно: убаюканный рассказом, Марко давно спал крепким сном, не чувствуя ни утренней прохлады, ни того, как алое зарево, наполнившее собою небо, степь, Рось. Корсунь и баштан, сделало и его, и деда из смуглых хохлов медно-красными индейцами; не слыша даже, как десятки жаворонков-Дайнасов щебетали в розовой пучине неба, высоковысоко кружа в нем на вечных поисках прекрасной обманщицы — звезды-летавицы.