Владимир Фёдорович Топорков Летайте самолётами

Опять потянуло в Светлый. Этот лесной посёлок для меня как чудодейственный курорт, который в последние два года обрёл какую-то магнитную силу, притягивает душу, точно там, в его деревянных домиках, спрятаны невидимые тайники, какие непременно надо отыскать, хотя я отлично понимаю – живут люди в этих двадцати двух домиках своей обычной жизнью с каждодневными хлопотами и заботами, и маленькие радости бытия приходят сюда нечасто.

Вот и эту весну я с трудом дождался солнечных дней, начавших кромсать снега, и с грустной усмешкой поехал в Светлый лечить свои душевные болячки. А может быть, я опять прячусь от судьбы? Что-то не клеится у нас с Лидией, живём как на разных концах пропасти, и трудно протянуть руки друг другу. Почему, отчего всё это – объяснений нет. Просто нет той душевной теплоты, некогда наполнявшей нас до счастья.

Нет, внешне у нас всё по-старому: Лидия утром на кухне даже мурлычет какой-то весёлый мотивчик, громко шлёпает своими невыносимыми сабо, плескается в душе ледяной водой – я знаю, она любит мыться именно такой водой, от которой у меня сводит спину и зубы клацают, потом громко начинает греметь посудой. К этому давным-давно надо привыкнуть, это повторяется каждое утро, может быть, только раньше песни Лидия пела бодрым, каким-то пионерским голоском, а сейчас сбивается на простуженный бас, точно осевший от холодной родниковой влаги. Откровенно говоря, это пение раньше я воспринимал как добрую утреннюю «разминку для голоса», воспринимал с радостью, потом равнодушно, а теперь все эти звуки из кухни раздражают, как надоедливый скрип старого умирающего дерева.

Где-то читал, что наступает такой период в жизни даже самых близких людей, когда их совместное пребывание становится нестерпимым: даже маленький повод, обычная житейская сцена раздражают до боли, до подташнивания. Говорят, космонавтов, которых готовят для длительных полётов, подбирают так, чтоб вот эта раздражительность не стала помехой делу, психологи определяют совместимость характеров, притирают их друг к другу. Нас с Лидией притирать вроде бы не надо было, сами нашли друг друга несколько лет назад, и думалось, что безоблачная и счастливая поначалу жизнь будет нескончаемой.

Теперь я понимаю, что, наверное, мы ошиблись, и если бы не сын Славка, черноглазый малыш, так похожий на Лидию, то трещины наших взаимоотношений стали бы глубокими, как горная пропасть, и перескочить их не хватило бы никаких сил. Он, этот маленький человечек, воркующий, как лесная горлинка, держит нас вместе, защищает нашу зыбкую, как болотина, жизнь, пытаясь склеить в цельное то, что несколько лет ходуном заходило под ногами…

Иногда я задумываюсь, откуда у посёлка такое название, и прихожу к выводу, что кто-то дал это имя в пику собственной грусти, однажды поглотившей этого «кто-то».

С южной стороны подходит к посёлку еловый лес. Замшелые великаны богатырским строем теснят его к реке и даже в солнечный день кажутся мрачными, как снеговая туча. От этого подступающего леса посёлок защищается, как от неприятеля: перед краем его, на песчаной опушке, разбросаны припавшие на угол баньки, почерневшие от времени до дегтярной черноты сараи, тёсовые крыши которых отливают зеленью и бурым налётом мха, высятся холмики погребцов, затянувшиеся редкой седой полынью.

С севера к посёлку подступает река, точнее, даже не река, а старица, широченный плёс, подёрнутый ряской и листьями кувшинок такой необычайной величины, что кажется: это зелёные испанские сомбреро окунуты в стоячую воду.

Когда-то давным-давно ушла река в сторону, в песчанике проложила себе путь попроще, напрямую, без этого хомута, который закладывается около посёлка, и теперь только в половодье в старицу заходит свежая вода, вымывает затхлый запах стоячей гнили. С этим потоком в старицу устремляется ещё не стряхнувшая зимнюю сонливость рыба – длинные прогонистые щуки, стремительные как торпеды, морщат воду, всколачивают пену на мелководье.

За лесной чащобой, километрах в десяти от посёлка, разместился аэродром нашего областного центра и деловитым громом сотрясает округу, наполняя её жизнью.

Ледоходной весной в Светлом царит необычное, точно в праздник, оживление. Все его жители вечерами выходят к разлившейся реке, выстраиваются на берегу, словно отправляя какой-то таинственный обряд, долго наблюдают молча, как ворочаются в свинцовой пучине льдины, которые они почему-то именуют икрами. Потом самые молодые: Антон Зубарь, огромного роста мужик с лицом тёмным, как весенняя еловая чаща, или Гришка Серёгин, энергичный тракторист лесхоза, который, кажется, насквозь пропитался соляркой (бабы толкают Гришку в спину, гонят от себя подальше), – так вот они не выдерживают, ошалелыми прыжками бегут к домам, где с осенних времён лежат посеревшими днищами вверх лодки, несут их к берегу. Но, пожалуй, быстрее всех управляется с этой работой Андрей Семёнович Разин, по-уличному Разиня, бывший лесник.

Дядя Андрей – худосочный, комариной фигуры мужичонка с вытянутым злым лицом и птичьим носом. На лице, кажется, навсегда приклеилась гримаса, передёрнула, как от боли, тонкие губы, ко лбу присохли седые завитушки волос. Ещё снег киснет на огородах, а Разиня уже без шапки, в охотничьих сапогах, завёрнутых чуть ниже колен, в ватнике с длинными рукавами, отчего фигура кажется ещё москлявее, несуразней. К дому своему он направляется бегом, один взваливает крашеную лодку на спину и с прикряхтыванием волочит её к берегу. Затем он ещё раз бежит к дому, под мышкой несёт заготовленные вентери с острыми ольховыми копьями, длинную лопату, весло и под одобрительный гомон сограждан посёлка толкает лодку на волну, на ходу прыгает в посудину. Зубарь и Гришка, запыхавшиеся, сбрасывают с плеч свою плоскодонку, чертыхаются, глядя вслед Разине. Потом и они, загрузив лодку вентерями, принимаются яростно отгребать в два весла от берега, негодующе посматривая на дядю Андрея, который уже метров на сто оторвался от них, правит лодку к узкой потеклине – по ней шершавой гладью стремится в старицу поток с реки. Здесь и поставит он свои вентери-двухкрылки, перегораживая путь щукам в старицу, а Гришке и Зубарю придётся грести дальше, к промоине, тоже рыбному месту, но не такому богатому, как на протоке.

Люди продолжают стоять на берегу, захваченные соревнованием двух лодок, и, когда убеждаются, что опять Разиня захватил самое лучшее место, начинают морщиться, как от зубной боли. Мне непонятно такое отношение к дяде Андрею его соседей: ведь завтра утром он, как и Зубарь, понесёт по домам улов, и тонкий аромат аппетитной ухи будет долго плыть над посёлком.

* * *

На другое утро я просыпаюсь от громкого стука в дверь. Темнота ещё не развеялась в комнате, кажется, слоями висит, в окнах качаются смутные тени ёлок, ещё не высвеченных солнцем. Я бегу открывать запорку и на пороге сталкиваюсь с дядей Андреем. Он, как и вчера, без шапки, и седые кудряшки всклокочены ветром, как копна сена, ватник потемнел от воды, на охотничьих сапогах засох белёсый песок. В руках Разиня держит огромную пятнистую щуку. Видать, довольный уловом, дядя Андрей наконец разгладил свою гримасу, оголил ровные белые зубы.

– Долго спишь, хозяин, – говорит он с незлым упрёком и шмякает щуку на стол. Рыбина, ещё живая, жадно хватает воздух жабрами, шевелит плавниками. Оправдываться мне нет нужды: я в самом деле не люблю ранних подъёмов. Даже когда работаю – встаю за полчаса до службы, иногда не хватает времени на завтрак, а теперь сам Бог повелел подниматься поздно, – что ни говори, отпуск. Впрочем, и по деревенским меркам вставать ещё рано – нет и шести часов, радио молчит. Это достижение цивилизации достигло лесного посёлка, а вот электричества ещё нет, хотя щедрое на посул начальство давно заверяет, что Светлый действительно станет светлым, дайте только срок.

Я начинаю благодарить старика, приглашаю дядю Андрея посидеть, но он отмахивается, шмыгает птичьим носом, ребром ладони проводит по горлу – некогда.

И, уже повернувшись к двери, предлагает:

– Давай сегодня вечером на уток махнём. Северная пошла, на реке аж рябит от дичи. Жди, часам к шести зайду…

Он и точно появляется к шести часам, с ружьём на плечах, всё в тех же сапогах, но уже завёрнутых до паха, моей тётке Марье картинно кланяется. Ружьё у дяди Андрея с ржавыми стволами, вытертой самодельной ложей, которую мы с ним стругали в прошлом году из берёзового корневища.

Опять болезненная гримаса перекосила лицо старого лесника, а тут ещё подлила масла в огонь тётка Марья:

– Ты бы пожалел дичь, Андрей! Чай, за столько вёрст к нам летела, чтоб голову сложить, а? Да и какая в ней сейчас корысть – одни струпья, изголодалась, поди, птица.

Разиня начинает нервно потирать руки с длинными, синими от вспухших суставов пальцами, мрачнеет лицом.

– Ничего ты, Марья, не понимаешь! Разве в корысти дело? Охота, говорят, пуще неволи…

Мысленно я с ним соглашаюсь. Тётка у меня человек по натуре жалостливый, и ей, конечно, трудно объяснить все прелести охоты. А что касается меня, так в Светлом привлекает именно охота да ещё грибы. В прошлом году осенью обвальный на них урожай выдался, по целому дню с корзинкой в лесу пропадал. И сейчас ещё дома сушёнки лежат, суп из них – царский! Весной, конечно, грибов не будет, но зато охота – в удовольствие.

Дядя Андрей терпеливо ждёт, пока я натяну резиновые сапоги, куртку, уложу ружьё в чехол. Моя вертикалка его страшно взволновала, даже пот на лице засеребрился, но о ружье спросил только на улице:

– Позавидовал я тебе, Василий Петрович. Где ружьё такое достал, а? Небось, как начальству, штучной работы пожаловали?

– Да нет, – отвечаю я, – самая обычная «тулка», в магазине зимой купил.

Разиня крутит головой, точно его облепили комары, недовольно хмыкает:

– А что ж я такое купить не могу?

Заметил я, что у дяди Андрея это в крови – чёрная зависть и непременно намёки на то, что другим всё возможно, а вот он обделён судьбой и все его прижимают. Наверное, Разиня, сообразив, что вопрос задал неприятный, сказал примиряюще:

– Да оно и не нужно мне, вертикальное. Из своей-то я по чем хошь палю, и всё в точку.

За сутки воды в реке прибавилось, совсем к огородам подкатила водная гладь, только на середине льдин стало меньше, уже не теснят друг друга, а проплывают величаво, как белоснежные корабли. Лодка у дяди Андрея стоит в заливчике, здесь и совсем вода тихая, кружит камышины, прибивает к берегу заплаву. В лодке тихо крякают две подсадные утки, непоседливо вертя своими серыми головами.

Лучше нет охоты с подсадной уткой! Затаишься в скрадке, а она, привстав над водой, страстно хлопнет крыльями – и летит над рекой щемящий до боли птичий крик.

Мы добрались до ольховой заросли, залитой водой, в чащобу затолкнули лодку. Место я определил себе на пеньке, укрытом кустами. Конечно, лучше бы скрадок сделать где-нибудь на сухом бугорке, но это займёт много времени, а весенний день тает, вон уже солнце село на верхушки недалёкого ельника. Дядя Андрей охапку сена, запасливо припасённую, на ветвях над моим пеньком разбросал и утку самую голосистую метрах в пятнадцати посадил.

Дядя Андрей рукой мне помахал, дескать, удачи, а сам по воде зашлёпал к другому ольховому кусту. Как он там устраивался, я не видел, теперь всё внимание было обращено к подсадной. И она словно почувствовала это, закричала истошно, и неистовый любовный призыв понёсся над водой.

Селезень вырвался от леса, со свистом рассекая упругий весенний воздух, два раза над моей головой перечеркнул синеву неба и завис, снижаясь. Я не стал ждать, когда он плюхнется на воду, и выстрелил влёт. Стремительно сложив крылья, селезень с ярко-зелёной бархатной головой ударился о воду рядом со мной.

А утка всё звала и звала, накликав ещё двух селезней. Наверное, так бывает у всякого охотника – больше убивать не хотелось, и я, зачехлив ружьё, позвал дядю Андрея. Тот появился не скоро, когда уже совсем сгустилась темнота.

– Неужто надоело, Петрович? Слышу, стрелять перестал…

– Жалко стало… – признался я.

Дядя Андрей осмотрел меня прищуренным взглядом.

– Чего-то я не пойму тебя, парень. То на охоту с радостью скакал, а то вдруг жалостью запылал, а? В охотничьем деле такое не годится. Самое плохое дело – дичь да баб жалеть.

– Не пойму, при чём тут женщины?

Дядя Андрей вытянул лодку на чистую воду, кряковую посадил в корзину, прикрыл тряпкой и, дождавшись, пока я взберусь в посудину, начал неторопливо, с покашливанием:

– Ты как думаешь, бабы нас жалеть будут? Тебя твоя жена много нажалела?

Мне стало нехорошо. Откуда ему знать, как ко мне жена относится? Он её и в глаза-то ни разу не видел. «Жалость…» Да что о ней говорить, о женской жалости. Любая женщина в мужике прежде всего ребёнка видит. Об этом я и говорю дяде Андрею.

– Сочинять ты горазд. – Разиня начинает, видать, со злости быстрее работать веслом, плюётся за борт. – Я хоть и в лесу всю жизнь кантовался, а насмотрелся на ихнего брата за глаза. И что ни баба, то стерва. В нашем посёлке раньше школы была семилетка, так вот директоршу после войны молодую прислали – стройная, что твоя козочка. Поговаривали, будто бы у заведующего районо в полюбовницах находилась, за то и выдвинули. Ну вот, приходит пора дрова для школы заготавливать – она ко мне, дескать, помогайте, Андрей Семёнович, кроме вас некому. И бумажкой с нарядом, тем заведующим подписанной, тычет. А я, грешным делом, про себя рассуждаю: вот если ты районному начальнику полюбовницей стала, то почему бы и мне с тобой не поамурничать? И начал я волынку с дровами тянуть – то Савва, то Варвара, то сырые, то гнилые. Даром что молодая, а догадалась – бутылочку в сумочку прихватила, сама в лес явилась, меня нашла и угощенье это на пенёк выставила. А я дальше кобенюсь, к угощенью не притрагиваюсь. И что ты думаешь – сдалась! – Разиня весло в лодку втащил, начал руки потирать, продолжая: – Ты думаешь, влюбилась она в меня или жалела, потому что холостовал я в ту пору? Как бы не так. Своё удовольствие она искала, вот что я тебе скажу.

Захотелось вскочить на корму, двинуть так, чтоб полетел Разиня за борт в ледяную воду, но сдерживала какая-то сила, и я только теснее вдавился телом в корму лодки. Наверное, словно угадав моё намерение, Разиня быстрее заработал веслом, направляя лодку к берегу.

Темнота начала окутывать посёлок, казалось, с вершин высоких елей поползла на улицу, начала пеленать кусты на лугу. За дальним лесом глухим весенним громом гудели самолёты – там был аэродром, там торопились люди с чемоданами. Уносят их в дальние края серебристые, как щуки, самолёты. А может, и мне надо подаваться из Светлого?

Уже на берегу Разиня сказал:

– Видал, Юрка ворочает, аж в ушах ломит…

– Какой Юрка? – удивлённо спросил я.

– Да сын мой Юрка, – тихо, будто примиряюще, сказал Разиня, – он лётчик у меня. Знаешь, как в газетах призывают: «Летайте самолётами!..» Вот он и летает…

* * *

За ужином я заговорил с тёткой Марьей:

– Сегодня на охоте дядя Андрей про сына вспомнил. А я, грешным делом, думал, что он бобылём живёт.

Тётка Марья на кухне щипала перо с охотничьих трофеев, поругивая меня за дополнительные заботы, на мгновение от занятий своих оторвалась.

– О Юрке говорил?

– Ага, о нём…

– Как же, как же… – оживилась тётка. – Есть у него сын. Только знаешь, у блудного отца сынов, как у зайцев теремов.

Тётка недовольно повела плечами, со злобой плюхнула тушку утки в миску, вытерла руки о фартук.

– Ты Варьку Косоплёткину знаешь?

Как не знать Варвару! Она через два дома жила от тётки в низеньком деревянном домике, и сама маленькая, живая, будто ртутная капля. Что самое примечательное в Варваре – так это глаза: угольно-чёрные, горящие каким-то негаснущим блеском. Ходит Варвара быстро, частит детскими шажками и говорит так же быстро, точно кто-то вот-вот перебьёт её. За два предыдущих отпуска видел я несколько раз Варвару, и говорок этот быстрый, как стук дятла, запомнил.

– Ну так Юрка – сын её. Она в наш посёлок после войны прибилась откуда-то с Украины с ребёнком на руках. Муж у неё на фронте в последний день войны погиб. Вот она и сбежала от тоски, мальчонку своего на руках принесла четырёхлетнего. А голодуха была – не дай Боже! Она и питалась, кто чего подаст, ночевала по домам, кто примет. Мальчонка её поболел-поболел и умер. Тут уж Варвара совсем ослабла, в глазах только огоньки и теплились. И из посёлка уезжать не хочет – родная могилка рядом, и тут жить – крыши над головой нет, кормиться нечем. Тогда в лесхоз рабочей пристроилась. Тут её и обворожил Разиня проклятый. Это он сейчас жердина жердиной, а в молодости представительный был, идёт, как лось стройный, и лицо лоснится. Прибилась к нему Варвара, от него и родила Юрку. А он, как только малыш появился, ей на дверь указал. И опять по домам пошла Варвара, где кто приветит. Потом, видать, совесть у Андрея заговорила, выписал ей леса, а домишко этот мужики поселковые за четыре выходных срубили.

– А что ж сын? – спросил я.

– А что сын? – повторила она. – Сын вон вырос, весь в Разиню, двухметровый вымахал, как он там в этот свой аэроплан вмещается – ума не приложу. Небось лбом все притолоки посбивал.

Я улыбнулся: в самолёте притолок нет.

– Не знаю, не знаю, – зачастила тётка, – Бог дал, ни разу не летала и об этом не тужу. Он, Юрка, к матери желанный, гостинцы ей возит, барахлишко всякое. Так что Варвара теперь нужду пережила, живёт в своё удовольствие. А Андрея этого на дух не принимает, он иногда вокруг её домишка как мартовский загульный кот бродит, да только заказаны ему пути-дороги. Им бы объединиться, двум бобылям, вместе старость покоить, ан нет, гордая Варвара.

* * *

Юрка появился в посёлке в воскресенье. Я понял сразу, что этот высокий стройный лётчик в синей аэрофлотской шинели и есть сын Варвары. Мы сидели с тёткой на пороге, чистили рыбу (опять угостил Разиня, и хоть я был категорически против, тётка рыбу взяла и долго благодарила рыбака). Юрка проходил мимо с «дипломатом»; заметил я, что у лётчиков это как обязательное приложение к форме, но, увидев тётку Марью, повернул к нашему дому и ещё за несколько метров фуражку с «капустой» стащил с головы, приветливо поздоровался.

Всё-таки права тётка – поразительно похож на Разиню сын, вон и нос острый, как жало, губы бескровные, тонкие, и так же, как у отца, завитушки, только без седины, приклеились к высокому лбу. Юрке лет двадцать семь, почитай, мой ровесник, но то ли серьёзная служба тягот добавляет – на лбу приметно морщины копятся.

Тётка Юрку с ног до головы осмотрела, на меня взгляд перевела, точно сопоставляла, гожусь ли я своему погодку в сравнение. Заметил: нет, не вытянул я в глазах тётки на Юркин уровень. Да это и понятно. Юрка – как дядя Стёпа, которого в детских книжках рисуют, даже чёрные усики к губе приклеены так же.

Тётка между тем в дом смоталась, стул для гостя притащила. Юрку заботливо усадила и вопросами засыпала. И самый главный в конце подбросила:

– А жениться когда, Юра, а? На свадьбе погулять хочется…

Юрка точно ждал этого вопроса.

– Будет, будет, тётя Маша, свадьба. Возьмём да и через две недели такое дело сварганим. Так что пятки готовь…

– Правда, что ли, Юра?

– А ты что думала? Жениться не напасть, как бы женатому не пропасть…

– Ну, ну, ты парень хоть куда, а ещё о пропаже толкуешь. Такой орёл у нас на весь посёлок один – и высотой, и красотой, – засмеялась Марья. Потом на меня пальцем указала, подмигнула Юрке: – Вот племянник мой давно уже с этим делом управился. Сейчас мальчонка растёт, а ты всё женихаешься.

Юрка зубы ровные оголил, заулыбался:

– Ну вот и я скоро с холостяцкого круга сойду.

Наверное, от дома своего заметила Юрку мать, заспешила через дорогу к нам. Сухонькая, она точно птица из силков рвалась вперёд, махала руками, семенила мелкими шажками по росистой мураве. Юрка повернулся, мать заметил, побежал навстречу, высоко поднимая длинные ноги, так что песчаная пыль вихрилась вслед за ним. Они обнялись, и мне даже страшно за Варвару стало: такой великан и подмять может как медведь, вон сколько силищи в его упругом теле. Потом Юрка руку положил на худенькое плечо матери, вдвоём неторопливо побрели к дому, и даже издалека было видно – играло солнце радости на лице Варвары.

На крыльце своего дома Разиня появился, долго глядел вслед Варваре и сыну. Он потоптался несколько минут на скрипучей терраске, потом юркнул в дверь.

– Видишь, Вася, Бог шельму метит, – вздохнула тётка Марья. – Он в молодости, Андрей Семёнович, дюже круто себе цену возвышал. На дохлой козе не объедешь. Бывало, всегда присказку такую говорил: «У нас в лесу как хворостинка, так полтинка, как сучок, так троячок», намекая нам, грешным, чтобы мзду леснику тащили. Нас-то нужда в лес гнала – то дров нету, то стропила на хатёнке обломилась, то тёсина нужна пол подправить. А он свою должность так непомерно возвеличил, будто не лесник, а какой-нибудь царь на престоле сидит. – Тётка в сердцах сплюнула. – А вот сейчас как зверюга затравленный крутится, даже к родной кровинке подхода нет.

* * *

Через два дня к нам пришла тётка Варвара. На улице в этот день моросил, будто через сито пропущенный, мелкий дождик, и она долго смыгала затасканными галошами, очищая прикипевший белёсый песок. Наверное, это всё-таки чисто крестьянская привычка – долго расспрашивать о здоровье, о близких родственниках, расспрашивать неторопливо, обстоятельно, словно только за этим и пришёл.

Пока две соседки, перебивая друг друга, говорили о том, кто чем хворает да какую напасть чем лучше лечить (благо, теперь в лесу начала пробиваться травка, и от любой хворобы можно найти надёжное средство, а не какую-нибудь «химию», так они лекарства именовали), я поближе рассмотрел тётку Варвару. Рассмотрел и вывод сделал – в её живом, годами и невзгодами подсушенном лице неистребимо осталась теплота, мягкие голубые глаза точно струили её на собеседника, и только в уголках залегла болезненная усталость.

Закончив с тёткой, Варвара на меня перекинулась, зачастила про здоровье.

– Да знаете, – смущался я, – как-то не успел нажить болячек.

– И слава Богу, – вздохнула Варвара, – болезни входят легко, а обратно не вытолкнешь ни за какие деньги.

Я закивал утвердительно, а Варвара, не останавливаясь, про сына заговорила:

– Я об этом и Юрке говорю – береги здоровье! Думаешь, если в небе скачешь, так тебя не прихватит? Ещё как стеганёт, дай Бог терпенья…

И, ещё раз глубоко вздохнув, тихо сказала:

– А ведь я к тебе, Василий Петрович! Ты сейчас у нас в посёлке, можно сказать, один-разъединственный мужик, кое-что значащий. Других-то старость одолела, свела в сухарь. А меня Юрка обрадовал – через две недели свадьба. Забот теперь не расхлебаешь. Вот пришла просить – в палисаднике столы сколотить. В домишке моём разве развернёшься? Даже посадить негде. – И вдруг захлюпала носом, морщинки на лбу пучком собрались.

Тут тётка Марья и ляпнула:

– Да он небось, Вася, по-плотницки и не умеет. С горожанина какой спрос? Ты других попроси – деда Сафронова или Разиню.

Как молнией сверкнули глаза Варвары, заискрились слезинки.

– Ты мне про Разиню не говори. – И я почувствовал, что она сжалась в тугой комок, как будто обожгло её огнём.

Я поспешил на выручку:

– Ладно, тётя Варя, завтра приду. Материал найдётся?

Варвара по краешкам глаза провела платочком, улыбнулась:

– Чай, в лесу живём, – и добавила оживлённо: – Да ты шибко не смущайся, дед Сафронов тебе поможет, он хоть и не дюже резвый, а толк в плотницких делах понимает.

С этими словами Варвара с лавки поднялась и ещё раз поглядела на тётку откровенно непримиримым взглядом.

* * *

Столы и лавки мы сколотили за три дня. Материал для ножек притащили из леса, выпилили из сушняка, а доски у Варвары нашлись – заготовила для ремонта крыши. Прямо на улице мы установили верстак, наточили рубанок, начали на переменку со стариком доски скоблить, и хоть немудрёная работа, а всё-таки для меня непривычная, до пота взмок. А у деда Сафронова навык большой, да силёнка ослабла, рубанок по доске тянет через силу, с хриплым кашлем и матерщиной. Он только две доски и сумел остругать, а потом рубанок очистил от стружки, передал мне:

– Видать, ты, Вася, сам за это дело берись. А то у меня получается как в анекдоте. «Час сорок одна» называется. Так вот я час настраиваюсь, минуту скоблю, а сорок минут кашляю. Не работа, а одна срамота.

Но и у меня получалось не лучше. Наверное, заметив наши потуги, на другой день пришёл Разиня, кивком головы поздоровался, в сердцах пнул стружку сапогом.

– Потешная компания у вас собралась. Старый да слабый. Вы эту городьбу до будущей масленицы не закончите. Кто ж так строгает?

– А как надо, ты знаешь? – спросил Сафронов.

– Да уж сделаю – комар носа не подточит. Только не пойму, зачем Варваре городьба эта.

– Свадьба у неё… – ответил дед.

– Значит, Юрка женится? – Разиня лицом посветлел, точно на него сноп света упал. – Тогда, мужики, мне прямой резон столы эти городить. Как-никак, сын родной. – И он, оттолкнув старика, поплевав на ладони, рубанок схватил клешневатыми руками. Но через секунду подивился я прыти деда – тот ладонью ударил по рукам Разини так резво, что инструмент упал в песок.

– Не подходи, слышь, не подходи, – по-гусиному зашипел дед Сафронов, – зашибу…

Разиня волчком крутанулся на месте, ссутулясь, двинулся в сторону.

Дед Сафронов поднял рубанок, отёр с него прилипший песок, начал строгать доски, беззвучно шевеля губами.

– Ты что, старина? – встревожился я.

– Что, что… – Дед оторвался от рубанка, свёл брови к переносью. – Лезет куда его не просят. Вовремя надо было прыть проявлять. – И вдруг спросил с неожиданной доверительностью: – Слушай, парень, вот ты по грамоте мастак, скажи мне на милость – любовь есть?

Я горько усмехнулся. Откуда мне знать это, если дома у меня полнейший туман, может быть, на предельном терпении семья держится.

– Не знаю… – растерянно сказал я.

– А я так думаю, – дед на верстак взгромоздился, руки платком вытер, – всё-таки зараза такая есть в человеке. Вот я на Варвару гляжу – голова кругом. Сколько ей мученьев натерпеться пришлось из-за Разини этого, а ни разу не крякнула, как тяжкий камень свою ношу несёт. Вот за бездушье это и не люблю Андрея. Не люблю, и всё, хоть убей…

Видел я – Разиня добрался до своего крыльца, устало уселся на лавочку, точно перед этим исполнил непосильную работу, но взор, острый, сверлящий, был направлен в нашу сторону.

* * *

Юрка приехал за день до свадьбы на красном «Москвиче», осмотрел нашу с дедом работу и остался доволен. Мы с Сафроновым сделали всё что могли. Даже по собственному почину над столом полиэтиленовую плёнку – нашлась у запасливого деда – натянули с таким расчётом, чтоб и дождь праздничного настроения гостям не испортил.

Варвара, наблюдая за нашей работой, хвалила:

– Ох, мужики, молодцы вы какие! Сама-то я бы не додумалась. Чем вас только благодарить?

А Юрка сказал:

– Я с ними, мама, рассчитаюсь, заплачу. А заодно приглашаю вас на свадьбу.

Дед покряхтел, замотал головой:

– Не надо оплаты, Юра. Береги деньги на дело. А на свадьбу мы вместе с Васей придём, по чарке пропустим. Правда, Вася?

– Правда, правда, старина!


В воскресенье Юрка ещё до солнца укатил на «Москвиче» в город за невестой и гостями, а мы с тёткой помогали Варваре на стол собирать, расставлять закуски и едва успели справиться с этой работой, как на поселковую дорогу вырвалась красная разнаряженная легковушка, за нею основательно пылил автобус.

Юркина невеста в фате казалась сказочной снегурочкой. Небольшая росточком, но складная, как в деревне говорят, из машины без жеманства вышла, к Варваре приблизилась, в низком поклоне замерла.

Гости высыпали из автобуса – молодые рослые парни и девчата – затолпились на выгоне, и посёлок наш малолюдный всеми цветами радуги, как весенний луг, заиграл. К Варваре родители невесты подошли, люди ещё не старые, и долго обнимали искрящуюся счастьем старую женщину.

Уже гости к столам направились, дед Сафронов калитку распахнул, на правах старшего молодёжь приглашая, как вдруг раздался выстрел – резкий, будто хлопок бутылочной пробки разодрал тишину. Я обернулся – сизое пороховое облако плыло над крыльцом Разини. Кто-то толкнул меня вперёд, и я побежал через дорогу, к дому Разини.

Он лежал на крыльце, неестественно широко разбросав босые ноги. Правой рукой он пытался прикрыть грудь, узловатые пальцы тискали набухшую кровью майку; и бурая, как болотная ржавчина, пена сочилась через пальцы. Ружьё, то памятное, с самодельной ложей, валялось в стороне. От ствола медленно, как от незагашенного окурка, ещё тянулась сизая полоска дыма. «Наверное, ногой спусковой крючок нажимал», – мелькнуло в голове.

Я склонился над Разиней, схватил левую руку, отыскал пульс. Под пальцем упруго дёргалась кожа, и я вскочил, замахал руками. Но люди уже сами поняли всё, от Юркиной хатёнки спешили ко мне, и впереди всех Юрка в ослепительной белой рубашке, с галстуком, закинутым на плечо. Варвара бежала с ним рядом, усиленно растирая глаза, точно в них влетела острая песчинка.

Юрка ботинком отбросил ружьё в сторону, начал поднимать тощее, усохшее, как плеть, тело. Я поспешил ему на помощь, и вдвоём мы втащили Разиню на траву. Тётка Варвара, сорвав беленький платок с головы, приложила его к простреленной груди, и он моментально побурел, как головешка в загасающем костре.

– К врачам, быстрее! – крикнул Юрка и сам сорвался с места. Через мгновение он подъехал прямо к крыльцу, распахнув заднюю дверцу.

Вдвоём мы осторожно уложили Разиню в «Москвича», я уселся на заднее сиденье, чтоб придерживать обмякшее тело. В раскрытое окно дошёл заполошный крик Варвары:

– Скорее вези, сынок!

Машина запрыгала по обнажённым еловым корням, ёлки хлестали по окнам, но Юрка не сбавлял скорости.

Дядя Андрей глухо стонал, свистящее дыхание его рвало воздух, капельки пота заискрились на поблекнувшем вытянутом лице. Я зажал посиневшими от напряжения пальцами платок на груди дяди Андрея, но обжигающая руки кровавая пена ползла по рубашке, перекрашивая её под бурый лесной мох. Дядя Андрей не открывал глаз, но однажды сквозь стон я явственно услышал слова «Юра… сынок».


…Андрей Семёнович скончался уже в больнице. Нет, мы с Юркой не чувствовали своей вины. Всего двадцать минут и потребовалось нам, чтобы разбитой дорогой проскакать эти километры до аэродромовской санчасти. Когда к нам потом вышел врач и сказал, что спасти Андрея Семёновича не удалось, заряд дроби ударил в сердце, Юркины плечи зашлись в неукротимой дрожи…

* * *

Хоронили дядю Андрея через два дня. Вчетвером – я, Юрка, Зубарь и Серёжка – выкопали на кладбище могилу среди могучих елей, на дно настелили мягкого ельника (говорят, покойнику мягче будет), вчетвером вынесли гроб из осиротевшего дома. Жители посёлка стояли у ограды, суровые, со свинцовыми лицами, точно зимняя туча набежала на них. Собрались все поголовно, молодые и старые, и только не заметил я в толпе тётку Варвару – что случилось с матерью, спрашивать у Юрки не стал.

На плечах понесли гроб до кладбища. Гулко стукнули комья земли о крышку гроба, а потом скоро вырос холмик рыжей земли.

Зубарь с Серёжкой соскребли прилипшую глину с лопат, потихоньку зашагали между елей к посёлку. Я тоже хотел было идти, но Юрка поглядел на меня.

– Помоги.

Вдвоём мы вкопали покрашенный крест, и Юрка прикрепил к нему подсвечник, а затем и свечку зажёг.

– Мать просила, – сказал Юрка и отвернулся.

– А чего она сама не пришла? – робко спросил я.

– Слегла совсем. Сердце прихватило.

Мы уходили с кладбища под моросящий дождь, мелкой сеткой затянувший округу. Было по-осеннему тихо и пустынно, как вдруг где-то сбоку в черёмуховой чащобе оглушительно звонко запела какая-то птаха. И меня вдруг осенило: да ведь любила же Разиню тётка Варвара! Любила тихо, безответно, неразделенно…

До конца моего отпуска оставалось пять дней, но я твёрдо решил завтра же ехать домой – скорее увидеть жену и обо всём рассказать. Обо всём… А там будь, что будет…

Загрузка...