Гейвин Максвелл
ЛЕТИ К СВОИМ СОБРАТЬЯМ, ВОРОН
Об авторе:
Гейвин Максвелл родился в 1914 году. В 1945 он купил небольшой остров Соэй в архипелаге Гебридских островов и попытался организовать рыболовецкое хозяйство на акул. В результате появилась его первая книга "Охота с гарпуном". В 1956 году он опубликовал книгу "Да хранит меня Господь от друзей моих", а в 1958 - "Тростник на ветру", где описываются его путешествия в краю болотных арабов в южном Ираке. В 1959 году вышла книга "Десять смертных казней" - очерк о жизни сельской общины на Сицилии. В 1960 году появилось "Кольцо светлой воды" тиражом более миллиона экземпляров на английском языке. Сокращённый вариант этой книги для детей с иллюстрациями: "Сказка о выдре" опубликован в 1962 году, а продолжение истории: "Скалы остаются" - в 1963 году. В 1965 году вышла книга "Дом в Элриге" - автобиографическая повесть о детстве писателя, а в 1966 "Владыки Атласа" - история марокканского королевского Дома Глауа. Гейвин Максвелл умер в 1969 году.
ПОСВЯЩЕНИЕ
Тому, что погибло и что сохранилось, В том небольшом мире, что я воспринимаю, Тому, что кажется мертвым и что живёт, И всё же плачет в стае диких лебедей.
Всему, что я любил и о чём горевал, Всему, что бесконечно и всепрощающе, У тех, кому позволено войти В эту обширную зону без центра.
Огню и скалам, дождю и штормам, А также основе дома моего.
Посвящается Эдаль: 1958-1968 гг.
Радость, что получил от природы, верни ей
ПРЕДИСЛОВИЕ
Эта книга написана главным образом для тех читателей, которым понравилась моя первая книга о доме, названном мной Камусфеарной, - "Кольцо светлой воды", - и которые продолжают интересоваться как людьми, жившими там, так и животными.
Целиком и полностью изложить эту историю было и трудно, и иногда даже мучительно тяжело, но я постарался быть точным как в фактическом материале, так и в датах, ибо считаю, что должен сказать правду тем многим людям, с которыми познакомился и подружился в результате переписки. Все они постоянно интересовались новостями из Камусфеарны, спрашивали о выдрах. Эта книга адресована им вместо писем, которые я должен был написать, но так и не сделал этого. Причины станут очевидны читателю: каждое письмо, если быть откровенным и не отступать от истины, было бы объёмом в книгу. Читатель этой книги сразу поймёт, что непосредственным продолжением "Кольца светлой воды" является "Скалы остаются", в которой многое пришлось утаивать, без чего нельзя было обойтись в то время, и что, надеюсь, мне удалось исправить в данном полном повествовании. Это история Камусфеарны и близлежащих маяков за последние пять лет. В силу ряда причин писать откровенно о животных гораздо легче, чем о людях (и не только потому, что животные не могут оспорить того, что о них написано), и с минимальными оговорками и умолчаниями, которые вполне уместны по отношению к роду человеческому, я сделал всё, что в моих силах, чтобы изложить всё так, как было.
Любое описание человека должно быть несвязным, иначе оно будет личностным.
Поэтому, разумеется, мои герои могут рассказать обо всём этом совсем иначе; они вспомнят то, что я, возможно, забыл, и запамятовали то, что запомнилось мне.
Итог, в любом случае, будет одинаков.
Чтобы не путаться, на протяжении всей истории я сохранил название Камусфеарны, хотя неизбежно с учётом точного местоположения двух других маяков, Орнсэя и Кайлиакина, любому любознательному читателю становится очевидным, что Камусфеарна - это Сандейг, на побережье Шотландии милях в пяти от селения Гленелг. Настоящее название дома на дороге в миле от моего дома на берегу не Друимфиаклах (что означает "край зубов"), а Тормор; а семья, жившая там, носила фамилию Маклеод: Джон Дональд и Мэри Маклеод с детьми. Маклеоды теперь уехали, а сыновья их уже взрослые, они оба женились, и у них свои семьи.
Опустив эти иносказания, раскрывается, так сказать, последний из моих нехитрых секретов.
И наконец, должен заметить, что несмотря на почти очевидные свидетельства об обратном, ни одна часть из семнадцати глав этой книги не была написана с оглядкой на события, описанные в кратком эпилоге. Всего лишь тот абзац и заголовок главы 17 - это всё, что я добавил после 20 января 1968 года.
Маяк Кайлиакин Июль 1968 года Гейвин Максвелл 1 РЯБИНОВОЕ ДЕРЕВО
Поздней осенью 1966 года в один ветреный бурный день я стоял на крутом обрыве над домиком у берега моря, который назвал Камусфеарной в "Кольце светлой воды" и который когда-то был моим домом. Как бы из далёкого прошлого, но только взором я узнал небо, море и белые песчаные пляжи между островами, наполовину обнаженные при отливе: в них не осталось ничего из того, что мне хотелось бы вспомнить.
Резкие, проникающие образы прошлого, стучавшиеся в двери моего сознания, были чуть ли не болезненны, и я старался отогнать их.
Тёмно-синее море было почти черным, гребни волн - короткими, белёсыми и злыми. С юго-востока дул ветер силой в девять баллов, нагоняя огромные серые тучи, которые как бы перегоняли друг друга и оставляли между собой прорехи, сквозь которые яркие лучи солнца выхватывали то кусок пляжа, то холм, то остров. За проливом Слит, где рыбацкий баркас тяжело шел по волнам, высоко разбрасывая бортами белую пену, основания гор на Скае были припорошены снегом, а вершины их неподвижно белели на фоне тёмного серого неба. Чайки скользили на сыром ветру, тоже белые, но ветер был слишком крепок, и они не могли твёрдо держаться своего курса, скользили, вздымались, падали и кружились, пронзительно перекликаясь, когда порывы ветра разбрасывали их. По проливу, словно пена среди пены прошел небольшой косяк китов, небольших животных длиной метров по десять. Раньше бы я воспрянул, заинтересовался бы их видом, конкретно определил бы отряд. Атеперь, глядя на них, я считал их не более чем преходящей помехой в воде, почти что чем-то посторонним.
Я смотрел вниз на Камусфеарну и полагал, что прощаюсь с ней навсегда после восемнадцати лет. Вдруг налетел резкий порыв града, я поднял капюшон своей штормовки и прижался спиной к крутому берегу обрыва. Но от ветра укрыться не удалось, ни от какого ветра теперь уж не укроешься, и я вдруг отчетливо осознал это.
Внезапно столб бледного, но четко сфокусированного солнечного света высветил стоявший внизу дом, дом, в котором, как мне казалось, я буду жить всегда.
Большим усилием я постарался вспомнить, как увидел его впервые: посеревший от непогоды домишко, от которого было рукой подать до моря, который стоял без забора на зеленом лугу, а от накатывающихся волн его отделяли лишь поросшие травой дюны. Без жильцов, заброшенный, в ожидании людей. Я припомнил, как впервые поселился здесь, а мебелью мне служили лишь рыбные ящики и все те необычайные богатства, которые выбрасывало море после юго-западного шквала.
Тогда в доме не было ни водопровода, ни телефона, ни электричества, не было даже дороги к нему. Я находился в полутора милях ниже от своих ближайших соседей на одноколейной дороге, семьи, которую я назвал Мак-Киннонами из Друимфиаклаха. Как всё и вся, они тоже исчезли, их маленький домик из зеленого гофрированного железа теперь пуст, когда-то ухоженный цветник зарос сорняком и бурьяном, и теперь в радиусе пяти миль от Камусфеарны нет ни одного обитаемого человеческого жилья.
Внешне изменилось и многое другое. Когда-то здесь был травянистый склон холма, то тут, то там усыпанный камнями с купами вереска и орляка. Он был девствен и пуст, овевался всеми ветрами, и никто его не трогал. Так это и было, когда я приехал жить в Камусфеарну. У меня с собой был только примус, чтобы готовить, ведро, чтобы ходить за водой к речушке метрах в ста от дома, а чтобы развести огонь на кухне, я собирал на дрова то, что попадется на морском берегу.
Теперь же у меня за спиной, когда я оглядываюсь на дом, шумит густая десятилетняя поросль лиственницы и кедрача, ибо хозяин этого участка, после разных безуспешных опытов решил заняться здесь лесоводством. По какой-то непонятной причине некогда зелёный луг, на котором стоял дом Камусфеарны, теперьпревратился в буйные заросли, которые чуть ли не вплотную подступили к стенам дома.
И дом изменился тоже. Когда я поселился здесь, в Камусфеарне было всего четыре комнаты: две наверху и две внизу. Теперь же, глядя вниз, я видел разросшиеся пристройки, сделанные из стандартных блоков, отличающиеся уродливостью, порождённой необходимостью и стремлением построить как можно скорей. У дома, на стороне, обращённой к морю, стояли два разбитых джипа, прочность которых не устояла перед булыжниками и ухабами, из которых состояло полотно двухмильной дороги, проложенной бульдозером четыре года назад. Между этой грудой металлолома и морем на массивной колёсной тележке возвышалась моторная лодка "Полярная звезда", а её бронзовые винты влажно блестели на траве под кормой.
Телеграфные столбы и провода спускались по холму с одной стороны, электрические сети - с другой. Они сходились в Камусфеарне, а вокруг самого дома был высокий деревянный забор, за которым жили две выдры, которые когда-то были домашними ручными зверьками. Каждая из них более трёх лет назад совершенно непредсказуемо вдруг проявила такие свирепые наклонности, какие бывают у неукротимого леопарда.
С отчаянием и горьким сожалением о том, что дикие зверьки были лишены своей естественной среды обитания, я вынужден был признать, что в Камусфеарне я единственный из людей, кто ещё мог доверять им, кто в повседневном общении с ними всегда встречал у них обеих дружбу и любовь. И тогда я соорудил им то, что мне казалось идеальными условиями зоопарка. Тот страшный ущерб,который они нанесли остальным бывшим здесь людям: истерические, почти маниакальные постоянные нападения, которые характерны для зверьков семейства куньих, когда в них так или иначе пробуждается убийственный инстинкт, исключили всякую возможность оставить их на свободе. Максимум, что я мог позволить им теперь время от времени, - так это выводить их на прогулку, - раздельно, так как они ненавидели друг друга, - и нанять для них обслуживающий персонал, так как я сам не мог постоянно оставаться в Камусфеарне.
Теперь же, когда я сидел закутавшись в свою штормовку, а град барабанил по мне и, тая, затекал во все складки моей одежды, я взирал на то, что натворил в Камусфеарне: что наделал с животными и что сделал с собой.
За последние два года содержание этого хозяйства, сосредоточенного на выдрах, очень смахивало на жизнь на антарктической метеостанции. Оно обходилось в действительности в 7000 фунтов стерлингов в год независимо от того, был ли я здесь или где-то за тридевять земель.
За последнюю неделю его затапливало дождём, прошёл сильный снег и затем всё растаяло, так что снег с гор каскадами поплыл вниз по расселинам горных склонов.
Затем снова прошёл дождь, и ручей у Камусфеарны превратился в бурный стремительный поток, а от наводнения по всей территории вокруг дома появились огромные лужи. Они сверкали всякий раз, как сквозь низко плывущие тучи на время прорывалосьбледное осеннее солнце. Одна из них привлекла моё внимание из-за своей удивительной формы - это была совершенная восьмёрка. Она была в загоне для выдр с северной стороны дома в вольере у Теко, самца выдры, который уже прожил в Камусфеарне семь лет. Это был так называемый зоопарковый синдром поведения:
повторяющиеся, навязчивые движения в результате скуки и отчаяния. Час за часом, изо дня в день он ходил по этой тропинке до тех пор, пока не протоптал дорожку без растительности, достаточно глубокую, так что там застаивалась вода. Со временем, подумал я, она снова зарастёт травой, а заборы снесут, так как они больше не будут нужны. В конце концов я сдался, Камусфеарну придётся закрыть и обеих выдр отдать в зоопарк. А где буду жить я сам, ещё не знал.
Высоко на шелестящем ветру пролетел одинокий ворон, его глубокое горловое карканье почти заглушалось от собственной мощи. Я вспомнил, как Уилфред Тезинджер однажды рассказывал, что, когда караван верблюдов в Южной Аравии вдруг замечал одинокого ворона над головой, то бедуины старались отогнать дурное предзнаменование криком: "Лети к своим собратьям, ворон!" Теперь же, казалось, слишком поздно было прибегать к такому средству.
Между мной и забытым водяным знаком в вольере Теко стояло рябиновое дерево, волшебное дерево, которое растёт у любого старого дома на этом нагорье. Вокруг него сосредоточено так много гэльских предрассудков и преданий. Рябина - это хранитель, защитная сила, дерево жизни, бесконечно злопамятное, если ему навредить или отнестись к нему пренебрежительно, но способное также нести в себе добрые, - или злые, - пожелания тех, кто обладает способностью общаться с ним.
Немногие жители нагорья решаются срубить дерево рябины даже в ходе современного ведения лесного хозяйства, они не приносят её яркие ягоды в дом, ибо они - кровь дерева и на того, кто прольёт её, падёт проклятье.
Моя рябина уже сбросила свои ягоды, а ветер оголил её ветви от алых листьев, но она всё же привлекала моё внимание, потому что я смотрел на неё новым взглядом и поддался сильным, внезапным и свежим воспоминаниям. Пока я сидел там, прижавшись под ветром к мокрому склону над Камусфеарной, то вспомнил сад на берегу Эгейского моря, где был этим летом четыре месяца назад. Солнце нещадно палило, цикады трещали в густом фиговом дереве, цветы вьюнка обвивали ребристую колонну рядом с моим креслом, а над ними плясали великолепные бабочки.
Я сидел и читал машинописный текст неопубликованной автобиографии, историю жизни одной поэтессы. Я читал её, пожалуй, с большим, чем обычно вниманием, так как эти страницы относились ко мне и тем горьким событиям, которые произошли много лет тому назад. И вдруг один абзац как бы отделился от страницы и поразил меня с такой силой, как если бы меня ударили. Это было моё рябиновое дерево.
Я уж не помню ни тех слов, ни предложений, из которых состоял тот абзац, остался только яркий образ, который сохранился до сих пор. Мы крепко поссорились в Камусфеарне, и когда она уходила, то обернулась и так ядовито произнесла, что поверить этому было трудно: "Да простит тебя Бог! - И я ответил: "Он простит".
Этого короткого диалога не было на странице передо мной, но я читал неизвестное мне продолжение, ибо мы встретились много лет спустя совершенно случайно на лондонской улице, когда я уже был женат на другой.
Она всегда считала, что обладает огромной и ужасной оккультной силой, и в приступе ярости не сомневалась в своей способности омрачить мне будущие годы.
Ночью она тайно вернулась в Камусфеарну,- теперь я представляю себе эту жуткую ночь при сильном ветре и дожде, - ревущем прибое и колдовской луне, - положила руки на ствол рябины и со всей силой своего духа прокляла меня, сказав: "Пусть он страдает так же, как я страдаю теперь!"
Затем она ушла, скрывшись за смутными очертаниями холма. Я отложил рукопись и уставился на жёсткую темно-зелёную траву греческой лужайки, думая о том, как верно ход событий за последние годы следовал её слепому пожеланию разрушения.
Кое-что из этого она, должно быть, знала, так как это было известно всем, и я задался вопросом, ликовала ли она, но было гораздо больше такого, чего она знать не могла. Она не могла знать, среди многого прочего, что я теперь уже принял горькое решение отослать выдр в зоопарк, найти дом для собак и покинуть Камусфеарну. Теперь я больше не держу на неё зла независимо от того, повлияло ли её проклятье на ход событий или нет. Я только не понимаю, как может сосуществовать такая любовь и такая ненависть.
Одни говорят, что мир сгорит в огне, Другие - всё превратится в лёд.
Из тех желаний, которые были во мне, Ближе всех те, что к пламени стремятся.
Но если дважды суждено ему погибнуть, То ненависти тоже было много, Чтобы сказать, что лёд тоже хорош, И этого достаточно вполне.
Посмотрев на траву возле своей книги я заметил бледное существо размером в половину спички, которое рывками пробиралось между листьев. Временами оно трепыхалось как флаг на ветру, то перемещалось на несколько сантиметров вправо или влево, то продвигалось чуточку вперёд, то отступало. Нагнувшись, я разглядел лоскуток белого, почти бумажного листочка, который тащил на себе муравей размером в четверть меньше его.
Муравей пытался протащить его в направлении ко мне, но то и дело застревал между стеблями травы, как если бы бревно тащили горизонтально через лес. Тогда муравей начинал суетиться, отходил в сторону и назад, просовывал один конецсквозь препятствие и в итоге продвигался вперёд на дюйм-другой. Я посмотрел вокруг и поискал глазами вероятную цель его пути. Позади и справа от меня, образуя прямой угол, была грубая кирпичная стена высотой, пожалуй, метра полтора, а на верху стены была терраса, которая заканчивалась выжженной, необработанной землёй. Я подумал было, что гнездо муравья находится где-то поблизости на стене, но и до неё в ближайшем месте было около семи метров, к тому же между травой и стенкой находился голый цветочный бордюр шириной около метра, земля которого была вскопана и лежала неровными комками размером в мяч для гольфа. Какова бы ни была цель муравья, - достичь её представлялось совершенно невозможно.
Через четверть часа он добрался до рукописи, лежавшей на траве рядом со мной. На ней, прямо на словах "рябиновое дерево" он остановился отдохнуть, передвигая свою ношу в челюстях так, чтобы было поудобнее. Мне вспомнился Брюс со своим пауком, и приключения муравья стали моими.
Муравей отдыхал целую минуту на ярко-белой бумаге, медленно пошевеливая усиками, как бы выясняя, нет ли впереди какой-либо опасности. Затем внезапно, как бы по взмаху флажка, дающего старт, он бросился вперёд по странице и снова погрузился в травяные джунгли, отделявшие его от стены. Та же самая огромная и упорная энергия сквозила в каждом его движении, те же самые зигзаги то вперёд, то назад, те же манёвры и очевидное понимание принципов механики, всё то жеощущение верности курса: прямо к стене. Когда, наконец, он вышел из травы и добрался до сухих комков цветочного бордюра, грандиозность возникших перед ним препятствий ничуть не обескуражила его. У подножья каждой земляной горы, которая в масштабе для человека была бы в сотню метров высотой, он осторожно поворачивался, поправлял свою ношу и задом начинал подниматься по склону. На вершине он снова поворачивался лицом вперёд и бросался вниз по спуску. Муравей ни разу не пробовал избежать препятствия и обойти следующее, даже когда это казалось так легко на взгляд человека. Как цель, так и направление его курса были превыше всего.
С того времени, как я впервые рассеянным взором заметил муравья с его похожей на знамя ношей, которой он, очевидно, придавал такое огромное значение, до тех пор, пока он добрался до подножия стены прошло почти полчаса. Кирпичи, грубые и неровные, горой возвышались над насекомым, некоторые выступали с наклоном наружу и головокружительным навесом, а в их глубоких трещинах были плотные сети белесой паутины. Они наслаивались друг на друга как хитроумно построенные баррикады.
Муравей помедлил у подножья стены, подняв переднюю пару лап и ощупывая её, как бы оценивая масштаб предстоящей преграды. Затем он повернулся и с невероятной скоростью стал задом подниматься по гладкой поверхности, а свисавшая вниз голова по-прежнему сжимала в зубах свою добычу. Первые три кирпича он преодолел легко и достиг уступа, забравшись на который, он снова двинулся вперёд. Примерно в метре от земли движение затруднилось, так как верхний кирпич выступал наружу с сильным наклоном. Муравей медленно пошёл по нему всеми шестью ногами осторожно находя точку опоры, тело его при этом отклонилось назад на сантиметр, он чудом удержался и снова соскользнул. Мгновение он висел только на двух передних лапках. Затем он изогнулся, отчаянно пытаясь достать стенку остальными ногами, и упал, с размаху шлёпнувшись на грубую спёкшуюся землю у подножья стены. В человеческом измерении это было как бы альпинист упал с горы высотой метров триста.
Некоторое время муравей лежал на спине совершенно неподвижно, а белый, похожий на бумажку предмет, который я теперь посчитал за какое-то сообщение, по-прежнему крепко был зажат у него во рту. Затем лапки у него медленно зашевелились, муравей перевернулся, повернулся к стене и снова бросился к ней как будто в ярости.
Первое большое падение. Я вспомнил своё: мой брак оказался несчастным для обеих сторон. Но я оправлялся гораздо дольше, чем тот муравей.
При второй попытке муравей избежал, то ли случайно, то ли намеренно, того кирпича, с которого упал. Он повернул к углу стены, добрался до места несколько выше, чем раньше и обнаружил над собой полог из паутины. Его ноша застряла в ней, и отчаянно барахтаясь при попытке высвободить её, муравей снова упал. На этот раз ему понадобилось несколько дольше для того, чтобы оправиться. И когда он пришёл в себя, стена его вовсе не интересовала, всё своё внимание он обратил на поиски того, что потерял. Он быстро забегал кругами и по прямой, лишь на мгновенье останавливаясь для того, чтобы позондировать воздух своими усиками. В течение нескольких минут он не отошёл и на фут от того места, куда упал.
Второе падение. Брак распался, хотя ещё не был оформлен развод. Выдры, представляющие опасность для окружающих, помещены в неволю, Камусфеарна механизирована, заполнена персоналом, её осаждают туристы. Идиллия закончилась, а сообщение где-то затерялось во время падения. Я искал его так же, как это делал муравей, и мне тоже пришлось бегать кругами.
Я нагнулся и, стараясь, чтобы тень от моей руки не падала на обескураженного муравья, освободил то сообщение от паутины. Оно спорхнуло вниз и упало на землю сантиметрах в пятнадцати от него. Оно белым пятном лежало на бледной твёрдой земле, скрытое от него, как я понял, громадными горными хребтами. Прошло несколько минут, прежде чем он нашёл его. Я почти зримо ощутил его удовлетворение и восторг, когда он приноровился, снова схватил его и бросился на стену. Теперь он уже устал, его восхождение было медленнее и неувереннее. Он даже не добрался до прежней высоты и, когда снова упал, то лежал гораздо дольше.
Когда он снова зашевелился, стало видно, что он ранен, у него действовало теперь только пять лапок. Я уж подумал, что он больше не будет пытаться, но он начал снова и вновь потащил дальше своё сообщение.
Третье падение. Автомобильнаяавария, необнаруженная травма, больница и беспомощность, боль и медленное выздоровление, чувство разгрома, медленный отход от того, что составляло смысл моей жизни, нежеланное возвращение в негостеприимное лоно. Муравей же, несомненно, вышел из положения лучше меня.
В общем и целом муравей падал шесть раз, и каждый раз оправлялся всё дольше, но после второго раза он больше не терял своей ноши.
Как это ни невероятно, но на седьмой раз он одолел стену, все полтора метра. У него на это ушло час двадцать минут, он был ранен и измотан, но всё-таки оказался наверху. Он остановился на краю террасы, на ровной, покрытой пылью тропинке, за которой были джунгли. Я встал и подошёл ближе, чтобы видеть его.
Он, кажется, совсем не шевелился. Я в мыслях очеловечил его (он, наверное, был среднего пола, работник, но я, сравнивая его с собой, посчитал его за самца) и представлял себе, как он тяжело дышит, потягивает измученные мускулы, прекрасно сознавая, что преодолел, наконец, самый страшный участок своего пути. Сообщение его было при нем, оно иногда слегка пошевеливалось у него в челюстях.
Он оставался в таком состоянии что-то около двух минут, и затем наступила драматическая развязка. С другой стороны пыльной тропы шириной в метр из необработанных зарослей травы, копошась, появился другой муравей, поменьше, краснее этого, очевидно он был другого вида. Он быстро побежал по пыли, как будто бы по известному ему курсу. Он схватил сообщение из челюстей моего муравья, очевидно, не встретив никакого сопротивления, вернулся с огромной скоростью туда, откуда пришёл, и быстро скрылся в траве. Мой муравей как бы и не подозревал об утрате, на мгновенье всё это показалось похожим на эстафету, в которой каждый из участников выполнял свою роль, и сыграл её безупречно. Так же оно казалось и мне, когда я был слаб и измотан, эстафета, в конце которой мне не оставалось ничего другого, кроме как передать палочку и доверить следующему донести её до конца и пожать лавры. Подумалось, что и мне не остаётся ничего другого, кроме как отдыхать и поправляться.
Но затем мой муравей осознал, что у него в зубах больше ничего нет. Он повёл себя так же, как после второго падения, когда его сообщение зацепилось в паутине. В громадном волнении он забегал кругами, высоко подняв две из шести лап, которыми он больше не ступал на землю. Где-то примерно через полминуты он, видимо, напал на след и погнался вслед за тем, кто его обобрал. Затем я потерял его из виду среди густой растительности.
Всё это я вспомнил в череде нескольких ярких образов, пока стоял, сгорбившись, на холодном мокром склоне холма над Камусфеарной и смотрел вниз на строение, которое было моим домом. Солнце уже начинало садиться, холодный рдеющий закат появился за рваными вершинами гор Ская, а тучи были влажными и набрякшими при сильных порывах западного ветра. Я посмотрел вниз на Камусфеарну, стараясь перефокусировать глаза, которые так долго вглядывались в тягучую жару того греческого сада в июле. Ноги у меня промокли, а за шиворот текла холодная струйка воды. Тот муравей, теперь, пожалуй, уже умер, но оставался всё же мне примером. Я-то ведь ещё жив.
Я увидел, как из дверей Камусфеарны вышла женщина и понесла выдрам рыбу. Она и её семилетняя дочка теперь оставались единственными обитателями дома. Вокруг неё вертелось больше десятка собак. Три из них были мои: две гончие и их шестимесячный щенок. Остальные были разными по размерам: от крупных датских догов до миниатюрных пуделей. Я же больше не имел контакта с ними и потерял всю связь с Камусфеарной.
Я вскочил и начал спускаться к дому. Теперь уже было темно, и виднелись только огни, огни в доме, маяка острова Орнсэй и одинокого рыбацкого баркаса в проливе, направлявшегося на юг к Маллейгу.
Я собирался нанести в Камусфеарну мимолётный прощальный визит, всё уже было устроено. Выдры пойдут в зоопарк, оставшиеся собаки - в те добрые дома, куда их смогут пристроить. Гас, мой любимый пёс, с виду суровый и неукротимый, - пиринейская горная собака, - который в действительности был мягок и нежен как спаниель, погиб в моё отсутствие, удавившись на цепи-удавке, когда его оставили на улице на ночь.
В течение нескольких коротких недель своего визита в Камусфеарну я старался не видеться с выдрами. Я никак не мог внутренне смириться с тем, что их придётся сдать в зоопарк. Это было всё равно, что отдать в интернат нежеланных детей, но другого выхода, пожалуй, не было. Я даже не мог заработать достаточно денег, чтобы содержать их, хотя уже и получил несчётное количество писем от общественности, которая самым недвусмысленным образом порицала моё решение. Что могла она знать о невозможности сохранить всё это? Семь тысяч фунтов в год, чтобы только сохранить практически пустую Камусфеарну, - сколько из моих корреспондентов может найти такие деньги, теперь или вообще когда-либо, чтобы сохранить нечто прекрасное хотя бы чуть живым в кислородной маске? И как долго?
Я уже знал, что всё кончено, полностью и бесповоротно, и всё же неизвестные лица, незнакомые голоса жужжали мне в уши, требуя от меня невозможного. Да это просто смешно! Некоторые спрашивали меня, почему я не "выпустил их на волю".
Можно с таким же успехом спросить, почему нельзя отпустить собаку, которую держал и лелеял семь лет. А эти две выдры, Эдаль и Теко, были вскормлены из соски с самого младенчества, жили в домашних условиях до тех пор, пока положение не стало действительно опасным, и они привыкли, что пищу им подают в строго определённое время. Да они и сами не уйдут, и даже если, напротив, ты сам уйдёшь, то они не смогут ни сами себя обеспечить, ни просто выжить при суровом шотландском климате без отапливаемого спального помещения, к которому они привыкли. Совсем иначе дело обстояло с несколькими шотландскими выдрами, которых мы держали в Камусфеарне. Их мы выпустили, и они самым чудесным образом выжили, по крайней мере, несколько лет, несмотря на то, что были так доверчивы к людям.
Иногда я их видел сам, однако, гораздо чаще получал письма от англичан-туристов, которые побывали на Западном нагорье. Они писали мне, что в том или ином месте, но всегда в пределах около пятнадцати миль от Камусфеарны, из моря вдруг выходила выдра, безбоязненно подходила к ним и нюхала у них обувь. Некоторые при этом спрашивали, что это, нормальное поведение для выдры? Каждое такое письмо очень меня радовало, так как в нём говорилось, что те существа, которых мы приучили доверять людям, ещё не погибли из-за их доверчивости.
Но в отношении Эдаль и Теко не могло быть такого простого решения, и я, наконец, понял, что если любить животных так же, как людей, то при этом усугубляются собственные страдания. Иногда я завидую тем, кто равнодушен к млекопитающим другой породы, отличающейся от своей, но, возможно, при этом усиливается общее восприятие и понимание, сострадание и нежность, которые слишком уж заторможены у большинства из рода человеческого, настолько заторможены, что теперь мы оказались перед угрозой своему собственному существованию. Вот из всего этого слагалось моё отношение к этим двум выдрам, поэтому решение оказалось результатом болезненной борьбы с самим собой, гораздо более болезненной, чем можно описать словами. Но борьба уже закончилась, и решение принято. Выдры уходят, Камусфеарну закроют, а я где-то обрету себе новую жизнь.
Ничего, однако, на свете нет совершенно определённого. Если любишь человека или животного, то тебя тянут крепкие нити обратно к объекту любви, а руки, которые тянут эти нити, - твои собственные. Но теперь любить уж было поздновато.
Я стал спускаться по косогору к огням дома. В темноте ночь казалась ещё более бурной, чем это было в сумерках. Дождь, налетавший со шквалом с моря, бил и хлестал мне в лицо. Начинался прилив, и был слышен рёв и шипенье громадных волн, ухающих на пляже за домом. Обстановка была довольно подходящей для прощания надолго, прощанья не только лично моего, но в разной степени всех тех, кто писал мне и принимал близко к сердцу не только мою небольшую и незначительную трагедию, так как они связывали это, возможно, с чем-то гораздо большим в своей собственной жизни. Это был, в конечном итоге, конец эры, и она воспринимается в большей или меньшей степени как шок для любого живущего на свете человека. Для этих людей моя собственная несостоятельность была как бы символом их возможностей. Если я нарушил свой образ жизни, такой, как они представляли его себе, то я как бы подвёл их, и их жизнь тоже нарушится. Я никак не пойму, как я обрёл этунежеланную ответственность, как не могу понять, почему мой первый рассказ о Камусфеарне "Кольцо светлой воды" затронул какую-то неосознанную потребность в тех, кто читал его. Для меня это был не более чем личный дневник, дневник нескольких лет значительного счастья и некоторых бед, и конечно же это не отчёт великого или выдающегося человека, судьбу которого так близко принимают к сердцу другие люди в такой степени, что разделяют мою горечь по поводу отъезда из Камусфеарны. Я помню даже такие строчки из писем людей, с которыми вовсе не был знаком. "Что бы Вы ни собирались делать, не говорите только, что Камусфеарны из "Кольца светлой воды" никогда не было. Если угодно, скажите, что она исчезла, но только не говорите, что соврали. Я этого не вынесу, так как это было единственноедляменясвидетельство, что где-то был Рай"... "Что бы Вы ни говорили, Камусфеарна для меня навсегда останется такой, как Вы её описали. Я хочу сохранить этот образ, даже если её никогда не увижу. Заберите его у меня, и вряд ли у меня что-либо останется"... "Ваша книга "Скалы остаются" потрясла меня. Не потому, что она мне так понравилась, вовсе нет, а потому что избавила меня от иллюзий о том, что где-то есть счастье, удовлетворение, мир, в который за свои пятьдесят четыре года я так и не попал"..."Мне тринадцать лет, я прочитал Вашу книгу. Вот только такой жизнью мне и хочется жить. Скажите, пожалуйста, как начать? Расскажите, как начинали Вы, как уехать из города и жить просто в сельской местности вдали от людей, в особенности от родителей и родственников"... "Если хотите знать, то Вы паршивый писатель, который то и дело заставляет читателя лезть в словарь. Да я лучше буду читать кого угодно другого.
Бонд - мой любимый, но всё-таки мне нравится, как Вы живёте, если это действительно так"...
Ну что ж, так оно всё и было, но этого больше нет, и ничьей вины, кроме моей собственной, тут нет.
Я прошёл между рябиной, формы которой едва различались на фоне летящих ночных облаков, и вольером Теко. Теко теперь уже должен быть в своём спальном помещении, небольшой пристройке к покрытому шифером сарайчику у северной стены дома Камусфеарны. Там у него сверху была подвешена инфракрасная лампа, помостик и постель из большой шины грузовика, наполненной одеялами. Проходя, я мысленно представил себе его спящую фигуру. Я уж не думал, что увижу его ещё раз, так как не предполагал, что смогу навещать его в зоопарке.
В темноте ко мне вдруг подбежала собака и ткнулась мне в ноги. Большая, ростом мне до пояса. Я ощутил её и узнал свою борзую шотландскую суку Хейзел, такую же мокрую и измазанную, как я, но теплую и радостную. С тех пор, как погиб Гас, пиринейская горная собака, Хейзел, была моим лучшим другом, её большое тело спало на моей кровати к нашему обоюдному неудобству, но к её вящему восторгу.
Кое-кто может подумать, что мне должно быть стыдно писать о том, что в эту, пожалуй, последнюю нашу встречу, я был на грани слёз. Она положила свои лапы мне на плечи, и голова её оказалась намного выше моей. Я попрощался с ней и впустил её в дом, чтобы дать ей обсохнуть и обогреться.
Я уже попрощался с Хейзел, и теперь мне мучительно захотелось попрощаться с Теко. Несколько минут я простоял в темноте под дождём и при сильном ветре, сознавая, что можно только усугубить всё, но, пожалуй, подсознательно предчувствуя то, что будет впереди и стремясь изменить то, что происходит с Камусфеарной, и переправить все уже принятые мной решения, я повернул ручку и открыл высокие деревянные ворота его маленького дома. Закрыв за собой ворота, я включил свет в его спальном помещении. Его там не было, и нечему было удивляться. Ветром сорвало шифер с крыши, на полу было чуть ли не по щиколотку воды, одеяла промокли насквозь, а инфракрасная лампа перегорела. Я позвал его, и он появился из большого вольера, где был его плавательный бассейн, мокрый, грязный и несчастный.
Он приветствовал меня так, как брошенный на пустынном острове человек встречает спасательный корабль. Все те выражения, которые я так хорошо изучил за семь лет, он испробовал, приветствуя, упрекая меня , выражая надежду на будущее. Приступ эмоций у пушных зверей, который может оказаться таким опасным, теперь был полностью любовным и исполненным желанья утешенья. Он ласкался и терся о меня, совал свои пальцы мне в рот и уши, прижимался ртом к моему и стал меня слюнявить.
Я крикнул, чтобы принесли сухие полотенца и одеяла. Когда они появились, он с удовольствием стал обсушиваться так же, как это было в детстве, а когда я уложил в шину теплые одеяла, он по мановению руки залез туда и улёгся спать на спине, положив голову мне на руку, рот у него раскрылся и он слегка захрапел.
Я осторожно освободил руку и оставил его спать, зная теперь, что не смогу отослать его в зоопарк, что так или иначе его нужно будет водить к водопаду, к каменным омутам, к морю и речке, чтобы он свободно бродил так, как когда-то приучился давным-давно. Я не знал, как этого можно будет добиться, но знал, что так оно и должно быть, что если этого не произойдёт, я буду чувствовать себя предателем, а если кто-то предал животного, тот может предать и человека.
Мне не хватило мужества, и я попросил кого-то позвонить в зоопарк, куда должен был попасть Теко, и сказать, что Эдаль теперь вроде бы обрела независимость от человеческого общества и её можно туда отправить, а Теко - нет, и я оставлю его у себя. Я ещё не знал, как, но сознавал, что это необходимо. Я просто обязан сделать это. Мне захотелось провести следующее лето с этим зверьком и дать ему ту радость и свободу, которую мы когда-то испытали вместе в Камусфеарне. Моё собственное будущее омрачилось и стало неясным из-за множества проблем, его же будущее я могу, по крайней мере на один сезон, восстановить.
Итак, когда я уехал из Камусфеарны в Северную Африку в декабре 1966 года, я всё же не распрощался с ним насовсем, как предполагал и планировал. Я вернусь, что бы не случилось, пусть даже огонь и воды. Теперь я чувствовал, что прошёл и то, и другое.
2 ПОЗДНОВАТО УЖЕ ЛЮБИТЬ
Кое-что из истории Камусфеарны после публикации "Кольца светлой воды" я попытался изложить в книге "Скалы остаются", но это была вынужденно неполная история, и многое я там представил как полуфарс, что сейчас мне уже довольно трудно сделать. Тогда я представлял себе события как разрозненные и эпизодические явления, как бы печальны ни были худшие из них, а не как часть цельного курса, который неуклонно вёл к концу Камусфеарны и всего, что она собой олицетворяла. Оглядываясь назад, теперь можно считать, что каждый шаг этого пути был ступенью лестницы упадка, хотя даже и сейчас можно сказать, что только немногого можно было бы избежать.
В августе 1961 года самка выдры Эдаль чуть ли не совсем отгрызла два пальца руки своего попечителя Терри Наткинза; со временем даже Джимми Уатт, который знал её так давно, утратил доверие к ней, и она теперь была полностью изолирована, как это делается со всеми зверями в зоопарке. Это само по себе было страшным ударом, но это был только первый признак, так что со временем ничего, кроме ударов, я больше не ждал.
В октябре того же года произошло крушение "Полярной звезды". Такой кошмарной ночи мне больше не пережить.
В ноябре я был помолвлен, а в декабре самец выдры Теко зверски набросился на сына моей невесты Саймона, тринадцати лет. В январе 1962 года, когда я в Лондоне готовился к свадьбе, назначенной на первое февраля, Теко напал на Джимми Уатта, и после этого обе выдры стали жить в условиях зоопарка.
К концу года стресс этого неудачного брака непозволил мне больше писать, и продолжение "Кольца светлой воды", которое давно уже следовало закончить, было едва начато. Один приятель предложил сдать мне пустую виллу в одной глухой деревне на Мальорке, и я отправился туда, собираясь отгородиться от всех домашних проблем и сосредоточиться на работе, чего я раньше никогда в жизни не делал. В день моего приезда в порту Пальмы у меня украли машину, и через полчаса её непоправимо изуродовали. Всё время моего пребывания на Мальорке ушло на юридические и полицейские формальности, и когда я вернулся в Англию, книга не намного продвинулась по сравнению с тем, как я уехал туда.
По возвращении я узнал, что Терри Наткинз уволился, Джимми Уатт остался один, и теперь дня не хватало на то, чтобы управиться со всеми делами по хозяйству Камусфеарны. Это было начало целой череды временных помощников, и почти все они, каждый по-своему, приближали конец Камусфеарны.
Месяца полтора спустя мы разошлись с женой, хотя развелись только в июле 1964 года. На этом заканчиваются "Скалы остаются" по весне 1963 года, и вот отсюда я продолжаю историю Камусфеарны, или, если кому-то так больше нравится, историю рябинового дерева.
24 июня 1963 года я уехал из Камусфеарны на юг. Я собирался погостить полмесяца у своего брата в Греции. Как правило я с большой охотой собираюсь в такие поездки, но теперь мне не хотелось покидать собственный дом, или то, что от него оставалось, так как я отчаянно старался сохранить его в целости.
На вершине холма я перегрузил свой багаж из джипа в большой "Лэндровер", в котором собирался доехать до Инвернесса и пересесть на поезд, идущий на юг. В этом "Лэндровере" я ездил ещё по Северной Африке, и у него был ряд особых приспособлений. Среди них было одно, которое несколько минут спустя, вероятно, спасло мне жизнь. Это была усиленная крыша с багажником, выдерживающая вес человека и снаряжения. Помнится, было тихое солнечное утро, а море в проливе Слит внизу было абсолютно синим. Высокие белые кучевые облака стояли над пурпурными холмами Ская.
Первые семнадцать миль от Камусфеарны дорога одноколейная, через каждые две-три сотни метров устроены места для разъезда, а первые пять миль до деревни она совсем узенькая. К примеру, она едва годится для того, чтобы разъехаться машине и велосипеду.
Я проехал около полумили и поднимался в гору со скоростью миль двадцать в час, когда из-за поросшего вереском пригорка справа от меня на дорогу прямо под колёса прыгнул олень. Я инстинктивно дернул рулём и увернулся от него. Он запрыгал вниз по склону слева от меня, а я только стал выравниватьрулевое колесо, как за ним последовал второй. Я, наверное,что-то делал, но от этого увернуться уже не смог. Я почувствовал глухой стук удара, затем машина накренилась и сталапереворачиваться. Я стукнулся головой о крышу, когда машина перевернулась первый раз, а на втором кувырке что-то тяжёлое ударило меня по рёбрам.
Если я и потерял сознание, то всего лишь на несколько секунд. Я по-прежнему сидел за рулём, но машина лежала на правом боку, трава и кусты вереска через окно упирались мне в шею и щеку. Мотор всё ещё работал, но я не мог дотянуться доключа зажигания левой рукой, так как большой чемодан на месте пассажира прижал мне к боку левую руку. Спереди на "Лэндровере" были укреплены две полные канистры с бензином, и бак был полностью заправлен. Я был не в состоянии разумно оценить возможность возгорания, но знал, что если это случится, пока я нахожусь в таком беспомощном состоянии, то обгорю довольно сильно. Я попытался спихнуть с себя чемодан, но сделать это можно было только повернувшись наполовину на сиденье, чтобы можно было пошевелить левой рукой. Это оказалось ещё трудней, так как левая нога у меня застряла где-то между педалей, не поворачивалась и не давала мне двигаться. Я пыжился, дергал ногой, пока она не заболела, но вытащить её не смог. Хоть мне и не удалось сдвинуть чемодан, я всё же сумел просунуть левую руку под ним и дотянуться до замка зажигания. Затем наступила полная тишина, а я лежал, пытаясь отдышаться.
Чемодан пошевеливался только тогда, когда я пихал его одновременно головой и левым плечом, но при каждом толчке возвращался назад. Наконец, при одном из толчков сильнее остальных он опрокинулся через перегородку рычага скоростей и упал в ноги пассажирского места. У меня освободились обе руки и я попробовал выбраться. В "Лэндроверах" спереди три сиденья, и дотянуться до противоположной дверцы наверху было довольно затруднительно. Я попробовал приподняться с помощью большого рычага, и тогда только до меня дошло, что левая нога застряла основательно, и мне её не вытащить. Как я ни елозил, ни крутил и вертел ею, она держалась там крепко. Наконец я дернул ею изо всех сил, стало больно, как при сильной ссадине, и я освободился. Я неуклюже выбрался через горизонтально расположенную дверцу со стороны пассажира, спрыгнул на землю и закурил сигарету.
На машине с виду почти не было никаких вмятин. Не было никаких следов от оленей, хотя от второго на бампере остался клок шерсти. Нигде не было видно крови. Мне подумалось, что ни я, ни олени серьёзно не поранились. Как же я тогда ошибался!
Я не понял тогда и не понимаю до сих пор причин той аварии, у которой оказались такие далеко идущие последствия, которые фактически изменили мою жизнь на много лет вперёд. Прежде всего, олени побежали вниз прямо к забору лестничества в каких-нибудь тридцати метрах от дороги, а олень летом сделает это только в том случае, если его вспугнёт сверху человек. Но даже и тогда они должны были слышать шум приближающегося "Лэндровера". Разозлившись, я взобрался на пригорок, думая, что там всё-таки кто-то есть, тот, кто видел, что машина свалилась под гору, и оказался настолько равнодушным, что не помог мне, пока я лежал там как в западне и думал, что вот-вот зажарюсь.
Но там никого не оказалось, только следы копыт оленей в черном торфе в нескольких метрах от дороги, а чуть выше несколько овец разбрелись и паслись в полном спокойствии. Это исключало возможность появления собаки, так как тогда овцы сбились бы в кучу. И я отправился пешком назад, туда, откуда выехал.
Добравшись до Друимфиаклаха, домика у дороги над Камусфеарной, я зашёл к своим старым друзьям Мак-Киннонам, полагая, что чашечка чая у Мораг не помешает мне, прежде чем отправиться дальше вниз по склону, позвонить и вызвать помощь, для того, чтобы мне подняли "Лэндровер" на дорогу. Кэлум Мэрдо так же как и я удивился поведению оленей.
- Это совсем на них не похоже, - сказал он.
Думаю, что он даже и не поверил мне, пока не увидел клочья шерсти оленя в зазорах бампера.
Пока я сидел на кухне Мак-Киннонов, к ним заглянула врач. Она была относительно новым человеком в округе, а в деревне уже много лет не было врача-мужчины.
Проезжая, она увидела "Лэндровер", заинтересовалась как и любой другой человек, как же произошла авария, и заехала в Друимфиаклах, чтобы спросить, не пострадал ли кто-нибудь. Я вкратце рассказал ей ,что произошло.
- И вы не поранились? - спросила она.
- Нет, ничуть.
- Да верно ли?
- Абсолютно. Парочка синяков, да ссадина на ноге. Чувствую себя хорошо.
Я был уверен в этом настолько, что, когда обнаружились симптомы травмы, поначалу вовсе не соотнёс их с этой аварией.
- Ну что ж, - сказал Кэлум Мэрдо. - Не знаю, повезло вам или нет, майор (моё звание военных лет так и пристало ко мне в округе, несмотря на все мои усилия избавиться от него). Вам сошла с рук езда не "Мерседесе" со скоростью сто пятьдесят миль в час, и от этого не пострадали ни вы, ни население британских островов, а теперь вы съехали с дороги в "Лэндровере" на скорости менее двадцати миль в час. Говорят, что сатана любит своих, так вот у него много разных путей для этого, и может быть, он применяет для этого как оленей, так и специально оборудованные "Лэндроверы". Во всяком случае верно одно: раньше своего срока не помрешь..."У меня назначено свидание со смертью на баррикадах..." Извините, если я увлёкся своим собственным краснобайством.
Пять дней спустя я прибыл в аэропорт "Афины". Когда вышел из самолёта и стал спускаться по трапу, жара прямо-таки прижимала меня к земле. Пассажиры двинулись по лётному полю в направлении аэровокзала, находившегося метрах в двухстах от самолёта, и не прошёл я и четверти пути, как почувствовал, что весь обливаюсь потом. Пройдя полпути, я испытал вдруг какую-то странную судорожную боль в левой ступне, тупую боль, как при ушибе, которая постоянно нарастала. К вящему моему удивлению стало так больно, что пришлось остановиться. Я поставил багаж и покрутил ногой, полагая, что, пожалуй, отсидел ногу в самолёте. Примерно через минуту боль утихла, но появилась вновь, когда я добрался до таможни. Как только я стал неподвижно, а в течение долгого времени мне не оставалось ничего другого, она отошла. В аэропорту меня встречал брат с автомашиной, после этого мне уже не пришлось ходить пешком, и вскоре я совсем позабыл об этом случае.
У моего брата была яхта и две прекрасных стоящих рядом виллы на острове Эвбея.
Их террасы, увитые плющом и виноградником, находились метрах в стах от моря. В течение лета он обычно сдавал внаём как яхту, так и большую из вилл, и только изредка, когда в последнюю минуту кто-то отказывался, как вот теперь, он пользовался яхтой сам со своими друзьями.
В некотором плане, с учётом климата и отличной, более чеканной красоты, дом моего брата в Катунии был удивительно похож на мой собственный в Камусфеарне.
Небольшое приморское селение в пяти милях к северу, порт рядом с торговым центром - в семнадцати милях к югу.
Мы доехали от Афин к этому порту, Халкису, где мост перекрывает узкий пролив с быстрым течением между материком и островом Эвбея, и где стояла его яхта в ожидании нас. Когда мы добрались до Халкиса, было уже темно, и брат решил переночевать там и плыть дальше утром. Мне опять не пришлось ходить пешком, и я выбросил из головы странное поведение моей ноги в афинском аэропорту.
Мы ужинали в ресторане на набережной, а узкая полоса воды, отделявшая нас от материка, искрилась многоцветным серебром отражённого света, который извивался как угорь в набегавшем прибое. Мы пили вино из изюма и ели жареных крабов. К счастью, я уже закончил есть, когда увидел, как их готовят, и мне пришлось отодвинуть кресло, чтобы больше не видеть этого. В нескольких метрах от нашего столика девчушка, нежное создание с ангельским ликом лет десяти-одиннадцати, стояла у мангала с углями, а рядом с ней был большой поднос, полный щупалец осьминога и крабов. Время от времени она брала щипцы и клала что-то новенькое на противень перед собой. Решётка, на которую она клала их, с трех сторон была огорожена стеклом, как виварий, и я задумался, к чему бы это. Затем я вдруг увидел, что ноги ближайшего ко мне краба на решётке шевелятся, что единственно неподвижными на всей этой поверхности были щупальца осьминога. Несколько минут спустя я понял, что крабов зажаривают живыми на очень, очень малом огне. Те, которых я видел, были на поздних стадиях приготовления, они лежали на спине с тлеющими углями под ними и могли выразить протест своей угасающей жизни только таким образом.После долгого времени всё движение прекращалось, девочка проверяла их и давала сигнал официанту. Тот приносил поднос, и она щипцами перекладывала горячих крабов и щупальца осьминогов, пока решётка не освобождалась совсем. И только тогда я понял, для чего нужны стеклянные стенки. Она щипцами выбирала свежего краба и осторожно укладывала его спиной на решётку. В течение нескольких секунд он оставался неподвижным, затем, когда жар от тлеющих углей проник сквозь панцирь, краб вдруг приподнялся на правую сторону и буквально выстрелил собой в воздух. Он ударился о стеклянную стенку, упал назад на решётку и со страшной скоростью стал вертеться на ней. Одна из его лап провалилась сквозь решётку, попала на угли и подгорела. Девочка снова подхватила краба щипцами и терпеливо уложила его опять на спину. Ей пришлось проделать это три раза, только тогда ноги у него беспомощно зашевелились, и она смогла обратить своё внимание на следующую жертву. Эта даже перепрыгнула через стеклянную стенку с первого же прыжка и упала на тротуар, где и завертелась на обожженных ногах. Кто-то за соседним столиком заметил это и засмеялся. Тогда я отодвинул свой стул, чтобы не видеть эту девочку, и сзади ко мне доносился лишь восхитительный аромат жареных крабов.
Когда поутру мы отплыли, тревоги, заботы, стресс и душевные волнения моей жизни дома, казалось, сошли с меня как ставшая ненужной змеиная кожа. Здесь, при свежем ветерке с севера, рябившем море до оттенка темной ляпис-лазури, и ярких миниатюрных радугах, вздымавшихся от белых волн, рассекаемых носом нашей яхты, при солнышке ещё не слишком жгучем для голого тела и досках палубы , ещё не обжигающих босые ноги, я чувствовал себя свободным и вдохновлённым, как обычно ощущал себя в Камусфеарне. Я думал, что, пожалуй, секрет сохранения своего видения состоит в том, чтобы всегда кочевать, никогда не оставаться на одном месте достаточно долго, чтобы зрение не затуманивалось мертвенным пологом, нарастающим бельмом, состоящим из тревог о прошлых ошибках и их последствиях в настоящем. Я чувствовал солёные брызги у себя на лице и был счастлив.
Думаю, что при смерти Одиссей забывает, Кто была Калипсо, а кто Пенелопа, И помнит лишь ветер, дующий с Мимаса, И как бесконечно щипало у него глаза от соли, И Аргуса, счастливо прыгающего щенка, И своего старого отца, окучивающего виноградную лозу.
По правому борту у нас башней высился бледный утёс горы Кандели, подымаясь на целый километр из морских глубин, пара орлов кружила крутыми дугами в голубой тверди небес над нами. У подножья был тихий заливчик, где вода была изумрудно зелёной на фоне дикорастущих розовых олеандров. Я сказал брату:
- Боже, какой ты счастливый, что живёшь здесь!
- Ты полагаешь? - помедлив, ответил он. - Не знаю, почему. Ты ведь тоже живёшь у моря, у тебя есть лодка и доход, полагаю, больше, чем когда-либо был у меня.
Здесь тоже есть свои заботы и тревоги, и только потому, что ты здесь гость и не несёшь никакой ответственности, ты чувствуешь себя таким образом. Пожалуй, и я также почувствовал бы себя в Камусфеарне, если бы только не климат.
Мне нечего было ответить, потому что он изложил словами те мысли, которые только что промелькнули у меня. И тогда я спросил:
- А как здесь с почтой? Регулярно ли и четко вы получаете корреспонденцию?
Он ответил:
- Ни так, ни эдак. Если ты приехал сюда на полмесяца, то вряд ли получишь хоть одно письмо, как бы много тебе ни писали.
А я добавил: "И слава Богу!"
После обеда мы сели в надувную резиновую гоночную лодочку под названием "Гришкин" и отправились на вёслах в тихий заливчик, который я заприметил у подножья горы Кандели. Мы высадились там на горяченном галечном пляже под гигантской скалой, и я отправился поплавать с аквалангом. Без него я не могу даже держаться на воде, так что это не только моё любимое водное удовольствие, но и единственное, которым я увлекаюсь довольно редко, так как это по существу праздное времяпровождение, а море у Камусфеарны никогда не бывает настолько тёплым, чтобы можно было поплавать ради удовольствия.
Я медленно плыл, как всегда очарованный стаями ярких разноцветных рыб, колышащимися водорослями, изобилием морской природы, проплывающей перед чистым незамутнённым стеклом маски. Я доплыл до края шельфа, морского дна глубиной не более трёх метров, и заглянул в громадный сумрачный мир, где кончался шельф и дно уходило на неизвестную глубину. Там внизу шевелились какие-то тени, которые были слишком неясными, но мне показалось, что это тунец. Я развернулся к берегу; акваланг может отказать как на глубине сто метров, так и на глубине в один метр.
Ведь даже отличные пловцы рассказывали, что испытывали такой же безотчётный страх, когда смотрели вдруг в сумеречные тайны морской пучины.
Когда я выплыл назад на мелководье, то увидел блестящий перламутровый диск раковины морского ангела, раскрытой и пустой, лежавшей между черными позвоночниками морских ежей на камне. Я попытался было нырнуть за ней, как с моей левой ногой случилось то же самое, что было в аэропорту, но на этот раз всё произошло гораздо быстрее. Не прошло и минуты, как наступила сильная боль. Мне понадобилось довольно много времени, чтобы достать раковину морского ангела, затем я как можно скорее направился к берегу. Я выбрался на гладкий камень и снял акваланг. Сел и внимательно осмотрел ногу. Я рассматривал её и тыкал в ногу пальцем, но сначала ничего не понял. Она ничем не отличалась от другой ноги, за исключением следа от длинной ссадины на изгибе подошвы. Я вспомнил, что, когда вернулся в Камусфеарну после аварии с "Лэндровером", носок у меня почти весь пропитался кровью. Был также и синяк, но он вскоре прошёл. И вот тут-то я впервые соотнёс происходящее с тем, что нога у меня застряла в педалях. Нечто зловещее и невидимое, должно быть, происходило под следами этой ссадины. Камень был настолько горяч, что мне пришлось переступить, и я сразу же почувствовал, что боль прошла.
Я достаточно разбираюсь в медицине, чтобы понять связь. Из той смехотворной аварии я не вышел цел и невредим, подача крови к ноге была нарушена, тепло даёт временное облегчение, но сама нога находится в начальных стадиях отмирания. Без поступления крови она не сможет жить.
Если бы даже тогда я предпринял какие-то меры, положение уже вышло из-под контроля. Я, возможно, был прав в том, что на время своего короткого отпуска хотел забыть о том, что со мной случилось нечто ужасное с далеко идущими последствиями. Я пошёл назад к своей лодочке с раковиной ангела, уверяя себя, что это временное нарушение, которое восстановится само собой. Я не мог заставить себя поверить, что в действительности могу стать калекой. Я так привык к большим физическим нагрузкам и полному владению мускулатурой и конечностями как к необходимому условию своего существования, что и мысли допустить не мог о том, что возможны какие-либо изменения, кроме как в чисто абстрактном плане.
На следующий день мы начали круиз по эгейским островам: Скирос, Скиатос и Скопелос с его крутым, белым как мел, городом и мраморными морскими пещерами с эхом, где к высоким сводчатым потолкам прилепились гнёзда тысяч стрижей. К этому времени пределы моих физических возможностей чётко определились и стали предсказуемы: сто метров медленной ходьбы, затем надо остановиться и отдохнуть, чтобы прошла боль, пять минут купания в море, затем надо выйти на берег и погреть ногу на горячем камне, пока не ослабнет судорога.
Вернувшись из Греции в Англию, я сразу же пошёл к доктору по поводу ноги. Его мнение было довольно туманным, но в общем обнадёживающим. Температура ноги была значительно ниже, чем у второй, что указывало на замедленное кровообращение, но он считал, что вполне возможно его естественное восстановление. Он дал мне принимать таблетки для расширения сосудов и велел внимательно следить за ходом болезни. В случае ухудшения он посоветовал мне обратиться к специалисту и не довольствоваться только одним заключением.
Я вернулся в Камусфеарну. Очутившись там, я окончательно понял, что без знойной жары летнего греческого солнца, без её воздействия на мою босую ногу, улучшающего кровообращение, я теперь практически стал калекой, независимо от того, смогут ли порванные сосуды в конечном итоге восстановиться или нет. Я еле ходил, и когда сидел и писал у себя за столом, мне приходилось держать левую ногу на грелке, чтобы её не свело судорогой, даже если не двигать мускулами. Из Камусфеарны улетучилось чувство свободы, она теперь была крайне непригодна для проживания человека в моём состоянии, ведь до дороги было больше мили. Я чувствовал себя таким же невольником, как и выдры, которые теперь жили в условиях зоосада. Я всегда усердно работал там, писал каждый день по многу часов. Теперь же, по окончании работы мне нечего было делать, кроме как продолжать сидеть за столом и тревожиться по поводу бесконечных проблем, которые возникали в связи с будущим Камусфеарны. Остро встал вопрос с персоналом. Джимми Уатт, который был со мной вот уже пять лет, вначале имел на своём попечении одну выдру и несложное хозяйство. Теперь же ему надо было управляться с двумя джипами, "Лэндровером", большим баркасом "Полярная звезда", полудюжиной лодок и подвесных моторов. Кроме того, мы недавно купили два домика у маяков на островах Орнсэй и Кайлиакин, а ещё два дома я купил рядом с деревней. В разной степени все эти дома требовали более-менее крупного ремонта и переделок, и если уж я собираюсь продолжать писать, то ответственность за каждую мелочь ляжет на него.
Если подует сильный ветер, кому-то надо идти к "Полярной звезде", стоявшей в не очень-то пригодной бухточке к северу от островов почти в миле отсюда, чтобы откачать воду из трюма и укрепить брезент. Довольно часто кому-то надо было отвести её за семнадцать миль к югу на заправку. Кто-то должен был заказывать продовольствие и забирать его на дороге на вершине холма. Помощники приходили и уходили, а после них оставались те или иные следы бедствия.
И совершенно очевидно, что без Джимми и двух помощников просто невозможно вести хозяйство в этой крохотной, но бесконечно сложной империи. Анализ счетов свидетельствовал, что, за исключением зарплаты, но с учётом всех остальных расходов, таких как свет, отопление, горючее, ремонт транспортных средств, продовольствие для людей и животных, прачечная, страховка и телефон, - содержание каждого человека в Камусфеарне обходилось почти в двадцать фунтов в неделю. Даже в те времена сам дом Камусфеарны обходился в пять тысяч фунтов в год, и единственный способ, которым я мог покрывать эти расходы состоял в том, чтобы забыть все радости, которые имел от её красот и свободы, - это замуроваться в стенах моего кабинетика-спальни и писать дни напролёт. Случайные гости, часто посторонние люди, которые хотели посмотреть на выдр, вряд ли могли войти в моё положение, и я постоянно выбивался из графика.
Единственная свобода теперь заключалась в "Полярной звезде". В дни каникул, когда все условия совпадали и мы отправлялись на ней на маяки или же просто поплавать по длинным извилистым морским заливам, которые подобно норвежским фьордам кружевами обрамляют прибрежные скалы, я испытываю такое же чувство свободы и восторга, как это было на корабле моего брата в Греции. Я до сих пор переживаю те славные летние дни на "Полярной звезде", дни, когда море было совершенно гладким, когда стайки кайр оставляли расходящиеся круги, ныряя в воду перед носом судна, а пенящийся след за кормой пушился как мех. Глубокий, пульсирующий шум двигателей едва слышен в расположенной впереди рулевой рубке, всасывающая сила водоворотов во время прибоя в проливах Кайлирии тянет за рули.
Шумные, крикливые тучи чаек, кружащих над нами и кормящихся мелкой рыбёшкой, выбитой к поверхности огромными косяками макрели под ней, и упругое натяжение перемёта, за которым пляшет дюжина ярко-голубых и зеленоватых рыб, отливающих эмалью. Шторма, когда корабль скачет по волнам, как молодой мустанг, и ужасная белая стена воды подбиралась к подветренному борту, так что он наклонялся градусов на шестьдесят, вынуждали меня бороться не только с рулевым колесом, но и со страхом. Всё это, а, пожалуй, больше всего тихие вечера, когда мы возвращались к причалу на закате и подолгу сидели под навесом за капитанской рубкой. Солнце, опускающееся за гору Куиллин на Скае, алые потоки облаков отражались в водах пролива огромной кровавой полосой и окрашивали гребешки волн, слегка плескавшихся у борта корабля переливающейся мозаикой бледного пламени и нефрита. Мы сидели там до тех пор, пока холмы не становились чёрными силуэтами на фоне уже зеленоватого заката, и только плеск воды о борт и крики морских птиц, целые колонии чаек и полярных крачек на островах рядом с нами нарушали покой. Эти периоды покоя и тишина на стоянке "Полярной звезды" стали для меня тем, чем когда-то был водопад, теперь обезображенный свисающими черными трубами водопровода, подающего воду в дом и в вольеры выдр. Вся Камусфеарна теперь представлялась мне вольером, и единственная свобода - это море. Дом и его окружение теперь стали для меня такой же неволей, как и для выдр, упрятанных за забор.
В течение нескольких недель я уже не мог скрывать от самого себя, что состояние моей ноги быстро ухудшается. Но по какой-то инерции, возможно от подсознательного страха за будущее, я не предпринимал никаких решительных действий. К октябрю, когда сошёл крепкий греческий загар и выявился настоящий цвет кожи, выяснилось, что она была холодного голубовато-белого цвета, а у основания большого пальца начала образовываться глубокая язва. Однажды по вызову одного из членов моего хозяйства приехала врач и осмотрела мою ногу. Она заявила:
- Вам безотлагательно надо что-нибудь делать, откладывать больше нельзя, иначе потеряете ногу. Говоря это, я имею в виду гангрену и полную ампутацию ноги по щиколотку. Теперь вам здесь не место.
Да, действительно, мне здесь было не место, ни физически, ни умственно, казалось, я попал впросак, без мира и спокойствия, связанного с тупиком.
Тогда, в конце ноября, я отправился в Лондон и обратился к специалистам. Первый сказал, что возможно придётся заменить повреждённые сосуды искусственными; второй -что эти сосуды слишком малы, чтобы их можно было с успехом заменить, и во всяком случае они будут отторгнуты организмом через год-другой. "Люмбарной симпатектомии, - сказал он, альтернативы нет". Сидя за своим большим столом, он поправил очки, сложил кончики пальцев обеих рук вместе и, наклонившись вперёд, заговорил медленно и осторожно.
- Люмбарные симпатические нервы расположены по обе стороны позвоночника на уровне, скажем, почек. Среди прочих функций они регулируют подачу крови к нижним конечностям, и их можно назвать клапанами, которые постоянно наполовину открыты.
Если убрать левый из них, то этот клапан устраняется, и весь нерегулируемый поток крови выливается вниз целиком вместо струйки, которую обычно пропускает клапан. Ничто, кроме хирургического удаления левого люмбарного симпатического нерва, операции, которую мы называем люмбарной симпатектомией, не может теперь спасти вам ногу. Это звучит, как мне известно, довольно опасной операцией. Её, однако, делают довольно часто, и результат чаще всего бывает успешным. Если не будет осложнений, то вы пробудете в больнице не более двух недель при полном выздоровлении, скажем, через месяц-другой. Вынужден, к сожалению, подчеркнуть, что, по моему мнению, у вас нет выбора между этой операцией и неизбежной ампутацией ноги, у которой уже проявляются начальные симптомы некроза.
Я постарался оценить ситуацию, которая, казалось, была совершенно нереальной, и вдруг стала иметь непосредственное отношение ко мне. Я не поверил в названные им сроки не потому, что не доверял ему, а из-за афоризма, который я сам когда-то изобрёл в Северной Африке, и который, как выяснилось, неизменно оправдывался.
"То, на что вы думаете, понадобится пять минут, потребует часа; то, на что вы думаете, понадобится час, потребует дня; то, на что вы думаете, потребуется день, понадобится неделя, на неделю нужен месяц, а то, на что нужен месяц - вообще невозможно сделать."
Я спросил: - Когда, по-вашему, операция станет неотложной?
- На этот вопрос ответить очень трудно. Прогноз- это ведь не ясновидение, как вы сам понимаете. По-моему, не очень долго : два-три месяца, если повезёт, - четыре, судя по нынешним темпам ухудшения состояния. Вы когда-нибудь видели гангрену?
- Да. - Я действительно видел. С ужасом я вспомнил пальцы Терри после того, как их отгрызла Эдаль. Смрад, ампутация, сознание того, что части молодого человеческого тела пропали навечно, что они, почерневшие, лежат в эмалированной посудине, и ничто на свете никогда уж не сможет вернуть их. В некотором роде, смотреть на них было ужаснее, чем на труп.
- Тогда вы понимаете, что при появлении начальных признаков прогрессирование может быть весьма скоротечным. Неотложная операция всегда нежелательна. Теперь, полагаю, вы смиритесь с необходимостью хирургического вмешательства?
- Да. - "Смирился" - не совсем уж подходящее слово, но теперь не время обсуждать более тонкие оттенки значений. Я полагал, что никогда не смирюсь с тем, что так изменило мою жизнь, даже если и осознаю его грозный ореол.
- Как я понимаю, вы живёте в Шотландии. Где вы предпочитаете оперироваться, там или в Лондоне?
Во мне бурлили проблемы Камусфеарны, пока я сидел в тихой, клинической обстановке врачебного кабинета на Хартли-стрит. За окном приглушенно звучало уличное движение. Я не мог оторваться от них на пятьсот миль и ответил:
- В Шотландии.
- Отлично. Хотите, чтобы я вам всё устроил, или же у вас есть надёжные средства сделать это самому?
Я ответил:
- Думаю, что смогу устроить всё сам, если это не нарушит этикета.
Я был знаком с, пожалуй, самым известным хирургом в Шотландии. Теперь, когда мне казалось, что я уже знаю худшее, я был намерен отдать себя в его руки. Однако же, я далеко ещё не знал самого худшего. К счастью, ни люди, ни животные никогда не знают об этом.
Из Лондона я отправился в Шотландию. Великий хирург подверг меня ещё более тщательному обследованию, чем те, которые я прошёл до тех пор. Когда оно закончилось, он сказал:
- Завтра утром я отвезу вас в больницу, где сделаем рентген. И это, друг мой, будет болезненно, мне следует вам об этом сказать. Чтобы определить, в каком месте прекращается кровообращение, мы вводим в артерию вещество, которое на снимке будет непрозрачным. Вводится оно в паху, и это довольно неприятно...
Это было более чем неприятно. Была большая операционная, в которой толклось много сестёр, студентов и прочего медицинского персонала, а я лежал среди них на столе голый, несчастный, и мне было очень стыдно. Скромность, присущая большей части нашей западной культуры, заставляла меня закрыть глаза, так, чтобы я, по крайней мере, не смог читать в их глазах оценку моей беспомощной наготы. Спустя довольно долгое время ко мне придвинули рентгеновский аппарат, и облачённая в белое фигура захлопотала вокруг меня с иглой, показавшейся мне толщиной в карандаш.
- А теперь постарайтесь не шевелиться, - сказала она и вонзила свой чудовищный инструмент мне в артерию в левом паху. Я только что не взвыл. Такой боли, мне кажется, я никогда в жизни не испытывал. Игла была внутри, и через неё вливалась окрашенная жидкость, если бы я хоть немного двинул тазом даже просто от страха, - это только усилило бы агонию. Мне страшно захотелось что-нибудь укусить, и, к сожалению, ничего другого, кроме языка, уменя не было. Я сильно укусил его и почувствовал, как кровь медленно заполняет мне рот.
Так же, как степень выдержки боли колеблется у отдельных людей, в особенности среди мужчин и женщин, думаю, что и степень восприятия боли тоже разная. У некоторых этот порог довольно высокий, и даже тяжёлая травма воспринимается не более, чем сильное неудобство. У других, где порог низок, такое же физическое состояние может привести к такой острой агонии, что вызывает потерю сознания. Я сознания не потерял, но пока глотал кровь из прокушенного языка, очень сожалел, что со мной этого не произошло. Я было удивился, почему меня сюда привезли с постели в кресле-каталке; возвращаясь, я больше не удивлялся этому.
Пока хирург вёз меня из больницы обратно в гостиницу в сутолоке уличного движения в наступавших сумерках, я думал обо всём этом и о той операции, которая мне теперь предстоит. Я попробовал было объяснить ему. Кажется, я сказал, что, если при операции будет так же больно и это продлится гораздо дольше, то лучше уж пусть отнимают ногу. Не знаю, насколько уж серьёзно я говорил об этом, но, конечно же, именно так и чувствовал себя в то время.
- Друг мой, - сказал он, когда большая машина остановилась у светофора, а мелкий дождик заливал лобовое стекло и устилал черную дорогу перед нами размытыми отражениями света от уличных фонарей, - друг мой, боли не будет. Совсем. На животе у вас останется длинный шрам, он должен быть таким, чтобы хирург мог просунуть туда обе руки, но это будет совсем тонкий шрам, и вы ничего не почувствуете, а живот останется таким же плоским и твердым, как теперь. И вы снова сможете ходить, а затем всё это станет просто эпизодом, о котором вы вскоре забудете.
Я всё время думаю об этой краткой проповеди, которая оказалась, хоть и не по его вине, весьма далёкой от истины. Несколько лет спустя мне напомнило о ней письмо от моего брата из Греции. В нём была приписка: " Читал ли ты, как один англиканский священник на юге Англии после своих проповедей проводит их открытое обсуждение в близлежащем кафе. Обсуждение на тему "В чём я был не прав?" Можно представить себе подобную же вечерю по обсуждению ошибок в Нагорной проповеди."
Даже без угрозы гангрены и ампутации было совершенно ясно, что оставаться в таком положении я больше не могу. Дело было в декабре, и так как я был теперь в городе, то подумал, что можно заняться рождественскими покупками. Выяснилось, что я едва могу ходить. Я хромал по улицам медленнее, чем слепой. В список своих покупок мне пришлось неожиданно включить ещё один предмет: инвалидскую палку.
Помнится, беспрерывно шёл дождь и было очень холодно.
3 ТРЕТЬЕ ПАДЕНИЕ
Меня положили в больницу на второй день Рождества 1963 года. Я, разумеется, боялся, но, думается, уже подошёл близко к определению консультанта "смирился".
В действительности, это учреждение и не называлось больницей, это был большой интернат, построенный, казалось, с полным безразличием к расходам. Я несколько смутился, обнаружив за столом приёмного покоя, просторного зала с объявлением и просьбой к посетителям не носить обуви на шпильках, нянечку-монашенку. Я подумал было, а что делать человеку, если он пришёл сюда именно в такой обуви. Бледная, как восковая фигура, нянечка записала обычные сведения с холодным безразличием, ни разуне подняв головы от бланка, который заполняла.
- Ближайшие родственники? Вероисповедание?
Так как верования мои довольно сумбурны и сугубо личны, я вдруг понял, что не могу ответить на этот вопрос. Я колебался так долго, что, наконец, она подняла взор и с ледяным выражением лица, сжав тонкие губы, повторила тихим невыразительным голосом: "Вероисповедание?" Я знал, для того, что мне нужно сказать есть определённое слово, но никак не мог его вспомнить. Она положила ручку и стала ждать, а я себя чувствовал жертвой испанской инквизиции. Тогда я отчаянно выпалил:
- Боюсь, что не принадлежу ни к одной из определённых религий.
- Неопределённая, - пробормотала она, вложив бесконечное презрение в эти слова, а я смотрел, как она пишет их почерком, таким же невыразительным, как её голос и лицо. Затем она нажала кнопочку звонка и передала меня другой нянечке, которая была такой же человечной и добродушной, какой бывает хорошо смазанная шестерня.
Процедура, которая по логике должна быть рутинной, показалась мне гротескной.
Меня уложили в постель, измерили должным образом температуру и пульс и сообщили, что при отсутствии предписаний врача мне нельзя даже перейти через коридор в уборную. Дежурные няни совершенно не знали, зачем я здесь, и, когда я попробовал было объяснить одной из них, что мне должны сделать левую люмбарную симпатектомию в результате травмы шесть месяцев тому назад, она в ответ спросила:
- Что это за операция, о которой вы говорите?
Я попробовал было сообщить ей сведения, которых она не знала, но она лишь произнесла:
- Это меня не касается, я не хирургическая сестра.
И точно, как выяснилось позже, она даже не была профессиональной медсестрой. Как и подавляющее большинство нянечек, работавших в этом огромном здании, монашенки просто исполняли здесь трудовую повинность по уставу своего ордена. И во многих случаях целесообразность такой работы была менее чем очевидна.
Позднее на дежурство заступила ночная сестра, которая хоть и была католичкой, но не была монашенкой.
- Что за чепуха! - воскликнула она. - Конечно же вам можно ходить в уборную и гулять взад и вперёд по коридору хоть всю ночь напролёт, если вам так нравится.
Эти нянечки просто цепляются за жесткие правила, которые лишь усложняют нам работу. Какой смысл заставлять кого-то носить вам "утку" и прочее, если вы сами в состоянии делать всё это? После операции - совсем другое дело, и сестре не сносить головы, если она ступит не так. Но теперь, когда вас положили сюда на такую операцию, это просто глупо. Меня тошнит от одного их вида, их столько здесь, они так бездушны, что никто мне не докажет, что в интересах пациента, когда с ним обращаются как с трупом, с тех пор, как он пересечёт порог больницы.
Не хотите ли чаю?
- Ну прямо сейчас, если бы я не был в больнице, я попросил бы выпить.
- Вы хотите сказать спиртное? Я могу вам устроить это, только никому не показывайте. Я вернусь через пять минут, и не задерживайтесь, так как ещё через пять минут я заберу стакан.
О, крутая медсестричка, я с благодарностью и любовью буду вспоминать тебя всю жизнь! Надеюсь, что ты примешь это как должное и будешь гордиться своим призванием, которое более очевидно, чем призвание монашенок из ордена.
На следующее утро появился парикмахер, и после получаса весьма добросовестной работы тело моё стало гладким и безволосым как у дитяти. Он даже пользовался увеличительным стеклом, чтобы удостовериться, что совершенство его работы не оставляет сомнений. "Странно всё-таки, подумал я, - как вся эта процедура приёма больного может восприниматься посторонним человеком, каким-либо антропологом, наблюдающим незнакомый племенной ритуал и не знающий его причин.
Он может посчитать его за преднамеренное низведение в зависимое младенческое состояние беспомощности. Даже снятие волосяного покрова - это видимый символ подчинённости. Даже слово "няня" по существу относится к детству, а тут ещё были и другие в целой иерархии званий : "Преподобная матушка" и "Мать-настоятельница". А я же был нижайший пациент.
Когда меня везли в операционную, я был под сильным наркозом. Из своего лежачего положения на каталке я увидел хирурга без пиджака в соседнем проходе. Он улыбнулся и сказал:
- Вы прибыли несколько рановато, обычно мы не даём пациентам видеть нас без полного колдовского облачения!
Затем меня вкатили в операционную, и несколько минут спустя меня окружали только анонимные лица, скрытые белыми масками. Я увидел огромный шприц, и как раз тогда, как его ввели мне в вену, кто-то сказал:
- Считайте до десяти.
Я досчитал до трёх. Когда пришёл в себя, то был уже в коридоре у дверей своей палаты и смотрел на море незнакомых лиц, среди которых всё-таки узнал сестру, которая дала мне выпить сразу же после поступления сюда. С левой стороны живота у меня была страшная боль, я попытался было пощупать его, но не смог пошевелить рукой. Наверное, руки были связаны. Не помню, чтобы я разговаривал тогда, но она потом говорила, что я крикнул ей:
- Rectus abdominus! Rectus abdominus! - а она ответила:
Что ж, это хорошо, только бы не было "rigor mortis!".
А в голове моей происходило в это время нечто совсем другое. Большую часть войны я провёл в SOE, организации, занимавшейся движением сопротивления в оккупированных странах, подготовкой и вооружением агентов, которых потом забрасывали с парашютом - чаще всего это заканчивалось смертью под пытками - на вражескую территорию. Там был один инструктор из Глазго по рукопашному бою и борьбе с ножом. Он начинал обучение каждой новой группы неизменной словесной формулой, которую даже не произносил, а скандировал высоким поющим голосом:
- Видел ли кто-либо из вас, ребята, как убивают человека ножом? Я этого не видел, но видел, как человека режут бритвой.
И вот эта присказка вновь и вновь вертелась у меня в голове, подсознательно вызываемая, без сомненья, ассоциациями с Шотландией и ножевыми ранами. Как я уже говорил, восприятие боли у меня необычно сильное, и с тех пор трудно было себе представить, что бывает боль сильнее той, что переношу я. Мне казалось, что нянечки грубы, несимпатичны и чрезвычайно неуклюжи, когда они проделывали свою работу, заправляя постель и передвигая незнакомое мне теперь тело, которое, как мне чудилось, держится в поясе агонизирующей полоской не толще чем у осы.
Казалось, в их отношении ко мне подразумевалось, что страдания идут на пользу моей душе. Если я вдруг непроизвольно стонал, одна из них, как сейчас помню, отрывисто говорила:
- Просто рана у вас в плохом месте, и всё тут.
К сожалению, это было не всё. Однажды вечером я проснулся и увидел, что рядом сидит та сестра, которая давала мне выпить, а под мышкой у меня градусник.
- Как вы себя чувствуете? - мягко спросила она.
- Еле-еле душа в теле, - ответил я, - а что случилось?
- Вы очень больны. У вас больничный стафилококк. Они выделили его.
Staphylococcus aureus. Через несколько минут вас будет осматривать хирург.
Пока он пришёл, меня стало тошнить, целое море черной рвоты, и при каждом позыве рана как бы широко раскрывалась.
- Друг мой, - сказал он. - Я очень, очень сожалею, что так вышло. Операция прошла блестяще, никогда я ещё не делал симпатектомии лучше, чем эта, уверяю вас, но я не смог предусмотреть этого осложнения.
Анестезиолог, которого за своё долгое время пребывания в больнице я стал считать своим ангелом-хранителем и лучшим другом, вошёл в мою палату с большой тележкой, и я снова услышал:
- Считайте до десяти.
Когда я снова пришёл в себя, из моей раны торчали три дренажных трубки.
В общем и целом, как теперь видно из подробного счёта больницы, меня ещё трижды возили в операционную, но время и их последовательность у меня теперь перепутались. Я больше уж ничему не сопротивлялся, что бы со мной не делали, я сдался полностью. Камусфеарна и то, что когда-то было там, стало смутным сном, иногда кошмаром. В те редкие минуты, когда я сознательно думал о будущем, у меня возникал только один чёткий образ, что я снова смогу ходить, что переведу часы назад к тому времени, когда те два оленя ещё не перебежали мне дорогу. В сравнении с этой целью, которая требовала покорности, проблемы Камусфеарны представлялись теперь маловажными, как в тревожном сне.
А худшее ещё было впереди. Во всех хирургических операциях, когда требуется трогать и перемещать внутренности, может возникать состояние, которое называется ileus, при котором мягкие и ритмичные сокращения, перистальтика, выполняющая пищеварение, вдруг полностью парализуется. Прекращается всякое движение, что, как считают теперь многие школы мысли, является протестом всего целого единого (ибо психика и соматическая система, мозг и тело образуют единое целое, которое нельзя произвольно разделять), - против внешнего вмешательства, что подсознательно истолковывается как фактор враждебной силы. Как бы то ни было, а в результате получается, что кишки прекращают функционировать, и как следствие образуются газы, которым некуда выходить, как это бывает у трупов. Пузо вздувается и вздувается как у выброшенного на берег кита, или как в моём случае, как целая куча бурдюков волынки, из которой во все стороны торчат трубки. Если к тому же это огромное растяжение напрягает большую рану, стремясь раскрыть её чисто механически, то в результате возникает боль и затуманивание сознания. До совсем недавнего времени такое состояние было частой причиной смерти. Полагаю, что на мне испытывали несколько лекарств, но без нужного результата. Я признателен хирургу за то, что он не обращался со мной как с ребёнком, он объяснил мне всю концепцию, добавив, что будет стараться до тех пор, пока не найдёт действенного лекарства.
Он не скрывал, что в его отсутствие моя жизнь находится в опасности. Я ему весьма признателен за такое абсолютно честное откровение.
Первые лекарства, конечно же, не подействовали. Моё пузо величиной с гору несколько уменьшалось на некоторое время, а затем вновь вздувалось до прежних чудовищных размеров. Я теперь уж и не помню, как долго сохранялось моё гротескно вздутое состояние.
Однажды ночью я вдруг проснулся от какого-то звука, раздавшегося в палате, звука, который бывает, когда шумно выпускают дурной воздух. Я никак не мог понять этого, в палате я был один и не мог себе представить, что ночная сиделка может позволить себе такое нарушение приличий. Тут он повторился ещё раз, громоподобный как землетрясение, долгий, шумный и невероятно оглушительный грохот. Такого я никогда в жизни не слыхал. Звук такого великолепного и продолжительного свойства, что, казалось, он находится далеко за пределами человеческих возможностей. С ужасом я вдруг понял, что именно я - автор этого громоподобного слоновьего концерта. Я положил руку на живот и почувствовал, что он опускается как проткнутый заградительный аэростат. Они, наконец, нашли нужное лекарство, и результат оказался настолько зримым (или слышимым), что я даже пожелал было, чтобы его изготовители записали всё это на магнитофонную плёнку в рекламных целях.
Остаток моего вроде бы бесконечного пребывания в больнице шёл в курсе нормального, но несколько затянувшегося выздоровления. Выяснилось, что не все нянечки в этом заведении так уж бесчеловечны, как те две, которые занимались мной после операции. Некоторые из них были просто святые, умелые и добросердечные, искренне преданные своей работе, хотя вся эта организация в целом осталась для меня загадкой. Через день-другой после моего великого взрыва я позвонил и попросил "утку". Удивительно красивая светловолосая девочка, которая показалась мне просто ребёнком, хоть и была в форме сотрудницы-практикантки с испытательным сроком, явилась на мой вызов. Она вроде бы смутилась, услышав мою просьбу, но принесла то, что мне было нужно. Пока она помогала мне установить судно, то старалась смотреть в сторону и очень сильно смущалась. Позднее, когда она пришла выносить его и выполнить обычные обязанности нянечки, она просто совсем растерялась. Я решил узнать о ней побольше и, когда час-другой спустя она принесла мне еду (а качество пищи, как и всё здание и его оборудование было великолепным), я сумел удержать её и завязать разговор. Ей только что исполнилось шестнадцать, она была сиротой из рыбацкой семьи в Коннемаре, которую взял к себе этот орден монашенок, чтобы она сама потом стала монахиней. С десяти лет она была членом команды в небольшой рыбацкой лодке отца, умела обращаться с сетями и фалами не хуже любого мальчика. Её привезли из Ирландии неделю назад, а в этой больнице она работает ровно три дня.
До сегодняшнего утра она никогда в жизни не видела нагого мужчины, так что не удивительно, что так смущалась. Я спросил её, в чем заключаются её остальные обязанности.
- Ну, во-первых, утром я помогаю монахиням одевать головные уборы. Они не могут делать этого сами, так как им не разрешается смотреть в зеркало.
- Что? Никогда? А что, если они увидят себя, к примеру, в витрине магазина?
- Им полагается отвернуться. Так вот, головные уборы занимают у них массу времени, после этого я прихожу из монастыря в больницу и делаю то то, то сё, что скажут.
- Но ведь когда ты станешь монахиней, ты ведь тоже не увидишь больше своего лица?
- Да, никогда, таковы правила ордена.
- Ты много потеряешь, - сказал я, и она снова глубоко покраснела. Однако, с другой стороны, мне пришло на ум, что для некоторых других монахинь это правило было величайшим бесплатным благом и счастьем в жизни. Я и сказал ей об этом.
- Не следует так говорить, - ответила она мягким ирландским говором, это немилосердно.
- А хочешь ли ты быть монахиней? - спросил я. - Разве ты не хочешь выйти замуж, иметь детей и быть женщиной?
- Нет. Мать-настоятельница убедила меня в том, что мне надо отказаться от всего земного, и теперь моё самое заветное желание - стать членом ордена. Ничто теперь не изменит моих намерений. Мне дадут другое имя, и я забуду свою жизнь до того, как меня привезли в монастырь.
"Забыть море и солёный ветер, солнце, и огромное небо над головой, подумал я, - забыть ощущение мокрого песка под ногами и водоросли, забыть покачивание лодки на волнах, плач чаек, забыть шипенье распустившихся и капающих канатов на детских ладонях, забыть миленькое личико, которое она, должно быть, разглядывала в потрескавшемся зеркале с пробуждающимися надеждами и сомнениями подростка.
Меня охватила слепаязлость за то, что казалось мне подавлением и принижением человеческой жизни.
Я сказал:
- Но ведь ты ещё ребёнок, как ты можешь быть уверена в том, что именно этого и хочешь? А что будет, если через месяц-другой ты полюбишь парня или мужчину?
- Я люблю Христа, - так просто и нежно произнесла она, что у меня не нашлось слов, чтобы ответить ей, хотя гнев мой не прошёл. Единственная из больничных монашек, имя которой мне было известно, и которая некогда, должно быть, была так же прекрасна, как это дитя теперь, звалась сестра Тереза Кровоточащего сердца. Я всё думал, чьё же сердце кровоточит, судя по её лицу - её собственное.
Во время моего выздоровления, пока я ещё был в больнице, со мной случилась любопытная вещь. Как только у меня появилась энергия и необходимое для работы вдохновенье, я стал работать над автобиографией своего детства, которая былаопубликована в 1965 году под названием "Дом в Элриге". С абсолютной уверенностью я понял, что моя беспомощность и зависимость, моё лишённое волос тело, то что я в своём пожилом возрасте низведён до детского состояния, сотворили во мне некое чудо перевоплощения, я снова смог мыслить по-детски и вспоминать образы и отношения, которые иначе бы мне не явились. В некотором смысле я действительно снова жил в те молодые годы, так как должен был теперь вписаться в те далёкиеавторитарные структуры. Это воссоздание прошлого было удивительно полным, я прошёл через этап тяжёлой болезни, соответствующий зависимым годам младенчества, и пришёл к нетерпеливому и раздражительному выздоровлению, которое имело своей параллелью нетерпимый протест полового созревания и возмужания. Таким образом, а также потому, что последовательность написания верно и непреднамеренно соответствовала этим этапам, давно позабытые сцены и чувства, разговоры и течения мысли стали явлениями настоящего, а не прошлого. Те образы, вероятно, были отрывочными, но они были реальными, а не придуманными.
Посвящаю эту книгу тому дому И всем, кого я целовал, Но гораздо больше тем детям, Каким был когда-то и я, Если только такие бывают.
Это посвящение, по моему, было риторическим. Я, в общем-то, не верил, что они существуют, и искренне удивился, когда мне стало приходить множество писем от детей, где говорилось, что они именно такие, каким был и я, что я выразил их собственные мысли и путаные понятия ясными словами. Это суровый упрёк родителям или другим взрослым, ответственным за воспитание, что дети вынуждены обращаться за доверием и, по-видимому, за прощением, к совершенно незнакомому человеку. Я знаю, что обязан этому неоценимому комплименту двум оленям, которые стали причиной моей автомобильной аварии и травмы левой ноги. Возможно, я даже обязан этим проклятью той рябины в Камусфеарне. Оглядываясь назад, а проклятья часто обращаются вспять, я сознаю, что если бы я не изложил историю своего детства так искренне, как мне это удалось тогда, то теперь вокруг меня не было бы столько приёмных сыновей и дочерей, жить с которыми мне гораздо светлей.
4 НЕВОЛЬНИКИ И СВОБОДНЫЕ
Когда, наконец, меня выписали из больницы, температура в моей левой ноге восстановилась, - она даже была несколько выше, чем у здоровой, - но ходить я всё-таки толком не мог.
После такого же расстояния как и перед операцией снова наступала судорога. Никто не мог мне толком сказать, когда же я смогу нормально ходить, а я сам считал, что это произойдёт самое большое через несколько недель. Я вышел из больницы дважды калекой, так как помимо судорог в ноге у меня не заросла операционная рана. И в животе я чувствовал кучу колючих мячиков для гольфа, которые прыгали при каждом моём неуверенном шаге. Брат мой, который приехал в то время погостить домой из Греции, отвёз меня в наш отчий дом Монтрейт в Уигтауншире. Я запомнил этот долгий путь домой, так как много недель не видел ничего кроме больничных стен и унылого вида стенки из кирпича в окне своей палаты. Теперь же были зелёные поля, луга, цветущие деревья и воздух, пахнувший зеленью, а не дезинфекционными средствами.
В несколько восстановленной таким образом свободе, в этом первом взмахе давно не летавших крыльев есть определённый подъём, вызывающий остроты, которые в других случаях лишь вызвали бы улыбку, свидетельствующую о вспышках необычайного остроумия. Помнится, когда мы ехали по пригороду мимо рядов отдельно стоявших домиков, на каждом из них была телевизионная антенна и на ней обязательно сидел петух. Я обратил внимание брата на это, заметив, как это странно: вокруг столько деревьев, а осторожные, как правило, петухи выбирают себе в качестве насеста исключительно телевизионные антенны. Без малейшей паузы, которая обычно предвосхищает спонтанную остроту, он ответил:
- Можно вполне предположить, что каждый хозяин преисполнен решимости доказать своё превосходство над соседом.
Должно быть, я давно уже от души не смеялся над чем-либо, так как острая боль, вызванная им в животе, оказалась совершенно неожиданной.
Я отправился в Монтрейт не только потому, что это мой отчий дом, и брат говорил, что я там поправлюсь, но и потому, что мне нужно было находиться под постоянным медицинским наблюдением, а местный участковый врач, доктор Гейвин Браун, был нашим очень старым другом. Он приехал в нашу деревню, когда мне было чуть больше двадцати лет, а сам был лишь на несколько лет старше меня. Он был одним из редких представителей своей профессии, чьи способности могли бы вознести его практически к любым вершинам, но он предпочёл сельскую практику в глуши, где знал каждого из своих пациентов и в лицо, и более близко, оказывая им помощь, пожалуй, не только своими медицинскими знаниями, но сочувствием и глубоким пониманием человеческой природы. Именно он приходил и ко мне каждое утро, чтобы сменить тампон и повязку на ране, и задерживался, если мне удавалось убедить его, чтобы поделиться рассказами из своей практики, иногда ужасными, но нередко и очень смешными.
В первое же утро, осмотрев мою рану, он сказал:
- Да, наворочали у вас тут в животе, Гейвин. Одно уж точно, тут никогда не будет тоненького шрама и, если вы не сделаете себе косметическую операцию, то у вас не будет и плоского живота. Здесь у вас будет довольно неприглядный бугор.
И как обычно, он оказался прав. (Когда два года спустя всё-таки стал вопрос о косметической операции, я просто струсил и не согласился на неё. Прогноз, хоть он и был на французском языке, так как я тогда был в Швейцарии, настолько же ужасно совпадал с диагнозом великого хирурга в Шотландии до люмбарной симпатектомии, - столько же времени в больнице, тот же период выздоровления. Я просто не поверил, что всё пройдёт гладко, и из-за этой отвратительной раны я до сих пор не смею появляться в плавках из-за сильного смущения, вызываемого ею.)
Через неделю-другую Гейвин предложил мне прогуливаться по километровой аллее навстречу ему.
- Через несколько дней, - сказал он, - надеюсь встретить вас у ворот своего дома.
Но я так и не добрался до тех ворот, хоть и пробыл в Монтрейте довольно долго, пока не растаял снег и не появился первоцвет, а леса наполнились пением ухаживающих лесных голубей. Грустно было в этом доме, там отражался мой собственный дух эпохи, которая прошла и не вернётся вновь. Более половины комнат было закрыто, сад совсем зарос, а сильный ветер пронёсся по лесам зимой и повалил редкие рододендроны и коллекционные деревья, которые ещё мой дед посадил вдоль аллей почти столетие назад.
Прошло гораздо более года, пока я смог пройти пешком по всей аллее без поминутных остановок на передышку, более двух лет после того, как те олени перебежали мне дорогу в Камусфеарне. К этому времени мускулы мои без упражнений стали дряблыми, и как-то пытаясь уединиться, я чуть ли не приобрёлсебе сидячее, почти инвалидское умонастроение.
В самом деле, хотя к 1965 году я больше не считал себя калекой и мог пройти пешком миль десять своим неспешным шагом, нога у меня всё-таки никогда в жизни уж больше не будет такой, какой она была до аварии. Тот срок, по которому теоретически могло произойти полное выздоровление, давно прошёл.
Когда поздней весной 1964 года я, наконец, вернулся в Камусфеарну, то был совершенно беспомощен. Ходить я не мог и даже не мог ездить на джипе по горному склону, так как от ухаб и выбоин рана болела так, что я почти не выходил из дома, а если и выезжал, то почти всегда на лодке. Это было начало какого-то странного взаимодействия между мной и персоналом Камусфеарны. Их одиночество и стремление освободить меня от всех забот и обязанностей, помимо писательства, психологически лишь усиливали мою беспомощность и зависимость. Вначале я чувствовал себя ничтожеством в своём собственном хозяйствеи постепенно таковым и стал. Они, молодые и здоровые, действительно и фактически были хозяевами, и никогда ещё подростковый протест не увенчивался таким полным успехом при такой незначительной затрате сил. Я не мог участвовать в деятельности остальных сотрудников и каждый день писал всё дольше и дольше, работая одновременно над "Домом в Элриге" и "Владыками Атласа", но чувство подавленности во мне нарастало всё больше и полагаю, я стал больше брюзжать и раздражаться. На каком-то незапамятном этапе воспитания меня приучили считать, что жалость к самому себе, - это одно из самых недостойных проявлений человеческих чувств, и, несомненно, моя угрюмость и раздражительность подменяли у меня то умонастроение, которое я в действительности испытывал. Я чувствовал себя неподвижным коконом, в котором заботливо поддерживают жизнь как в ячейке ради моего повседневного выделения написанных слов. Если бы мои думы были не так затуманены отчаянием, то я бы понял, что глупо было стараться сохранять мутантную фазу Камусфеарны, которая в плане эволюции оказалась неприятным тупиком, и вместо того, чтобы расходовать большие средства на обустройство двух изолированных домов на островных маяках, которые я купил в октябре 1963 года, мне следовало продать их и купить себе дом у дороги и тем самым свести до минимума последствия своей увечности. Но эти маяки очень увлекли меня, как потому, что я мог добраться до них на лодке, а также потому, что они как бы представляли собой нечто нарождающееся и полное надежд в общем водовороте моей личной судьбы.
Обе выдры, Эдаль и Теко, как и я теперь, были в неволе. Две шотландских выдры, Мосси и Манди, которых мы выпустили на свободу в начале 1963 года, ещё несколько месяцев жили под полом дома, но в конце концов предпочли менее шумное место жительства. Они стали жить на одном из близлежащих островов, и мы всё реже и реже стали их видеть. Однажды, во время моего выздоровления в Монтрейте в Камусфеарне появилась одна из самых любопытных выдр в уже тогда довольно большой цепи её обитателей.
Уже вошло в привычку у всех, у кого появлялась никому ненужная выдра в Шотландии, а иногда и из гораздо более дальних пределов, даже из Южной Африки, обращаться к нам. Из тех выдр, которых действительно посылали нам, очень немногие выживали то ли из-за их младенческого возраста, то ли из-за болезней, завезённых из дальних стран. Эта новая выдра, которую хозяин назвал Тибби, находилась у калеки-холостяка, который жил один на острове Эйгг, и который мог передвигаться только на костылях. Всё более частые пребывания в больнице заставили его встревожиться о будущем благосостоянии Тибби и подыскивать ей новый дом, где бы она могла жить свободной, к чему она привыкла, и он сразу же вспомнил о Камусфеарне. Так вот, во время моего отсутствия Тибби появилась в Камусфеарне в сопровождении хозяина. Ей было, полагали, около года, она была небольшой, общительной и домашней, а по внешности её почти нельзя было отличить от Манди в то время, когда они с Мосси жили под полом нашей гардеробной.
Хозяин Тибби погостил несколько дней в Камусфеарне, а когда уехал, Тибби неделю-другую не выпускали из дома с тем, чтобы она привыкла к новой обстановке.
В конце этого срока её поместили в вольер к Теко, так как тот никогда не проявлял враждебности к выдрам, которые бывали в его жилище либо случайно, либо преднамеренно. Чтобы у неё было своё, независимое от него убежище, ей сделали отдельную будку с таким маленьким входом, чтобы толстое тело Теко не влезало туда. Вот так обстояли дела, когда я вернулся в Камусфеарну из Монтрейта.
Некоторое время всё было хорошо, но Тибби вдруг обнаружила, что каменные стены - это не тюрьма, а железные прутья - не клетка. И она также посчитала, что не согласна с таким затворничеством. Она просто-напросто выбралась и отправилась не на юго-запад к дальнему острову Эйгг, с которого приехала, а на северо-восток к деревне, в направлении которой уехал её хозяин несколько недель назад, хоть она и не видела его отъезда. В это время местный житель Алан Макдиармид, который провёл своё детство в Камусфеарне ещё до того, как я впервые появился там, работал у нас, готовясь открыть своё собственное дело в округе в качестве строителя и контрактора. Теперь он жил в деревне и каждое утро приезжал на машине в Друимфиаклах, домик на дороге в миле над Камусфеарной, и спускался пешком по тропинке к нам. В первый же день после исчезновения Тибби он пришёл к нам, а Тибби послушно плелась сзади. Он обнаружил её на дороге неподалёку от деревни, безо всякого труда поймал её и посадил в багажник своего белого автомобиля "Райли". Он выпустил её в Друимфиаклахе, и она, не упираясь и ничуть не сетуя, последовала за ним по тропе к Камусфеарне. Мы нашли то место, откуда она сбежала, и заделали его, как нам казалось, намертво. Алан целый день работал над вольером и, когда закончил, мы посчитали, что даже сама Манди, Гудини в мире выдр, не сможет убежать оттуда.
Два дня спустя Алан снова приехал, а в ногах у него опять путалась Тибби. Он снова нашёл её около деревни, поймал, посадил в багажник и привёз в Друимфиаклах. Не помню уж сколько раз повторялся этот фарс, но Тибби решила больше не попадаться. Она обнаружила единственного человека, который был похож на её бывшего хозяина тем, что тоже ходил на костылях, и попробовала прибиться к нему. Она наносила травы и стала строить себе гнездо под его домом. К сожалению, он не был любителем выдр и отнёсся к её предложению о партнёрстве с полным отсутствием энтузиазма. Отвергнутая и, несомненно, сбитая с толку, она ушла из этого района, и прошло довольно много времени, прежде чем я убедился, что она действительно жива. Месяц-другой спустя совершенно ручная выдра появилась у причала парома Кайлирии, в миле или двух от деревни, и преспокойно уселась есть рыбу в нескольких метрах от группы туристов, которые со своими машинами ждали переправы. Но, может быть, это была и Манди. Несколько месяцев спустя мне позвонил один несколько подвыпивший господин, сообщил, что поймал "полувыросшую"
самку выдры и поинтересовался, не куплю ли я её. Насколько я мог понять, звонили из деревни милях в двадцати к северу. Я спросил, как он её поймал. Он собирал раковины на берегу, а она подошла к нему и стала нюхать ему ботинки, так он взял и "набросил на неё свою куртку". Я заметил, что эта выдра не может быть дикой, что она, вероятно, одна из моих выдр, и предложил ему тут же выпустить её. Но он возразил, выдры ведь стоят денег, даже просто шкурка обойдётся в четыре фунта стерлингов. Я сказал, что заплачу ему вдвое, только пусть отпустит её. Он заупрямился, сказал, что подумает и перезвонит мне через несколько минут.
Полчаса спустя он сообщил мне, что переговоры закончились, ибо выдра исчезла.
Так как способность испаряться была присуща как Тибби, так и Манди, то я не совсем уверен, кто же из них это был, но всё же посчитал, что Манди теперь стала слишком осторожной и не стала бы нюхать чужие ноги.
Однако в следующий раз сомнений быть не могло. Звонивший сказал, что выдра буквально пришла следом за ним домой. Она хотела было войти, но он побоялся и отогнал её. Повинуясь внезапному вдохновению, я спросил:
- А вы, случайно, не ходите на костылях?
- Да, - удивлённо ответил он, - но вы-то откуда можете знать об этом?
Я рассказал ему историю Тибби, и он пообещал мне дать знать, если она вернётся.
Но он мне больше не звонил, а я не запомнил его имя и сам справок навести не смог.
Пожалуй, если бы я не перенёс ту операцию и если бы мне ампутировали ногу, то на всю жизнь Тибби привязалась бы ко мне.
У нас побывала ещё одна дикая кошка. Однажды летом из подполья, где когда-то жили выдры Мосси и Манди до того, как они ушли прочь, я услышал отчетливые звуки кошки, попавшей в беду. Это был тоненький, писклявый, жалобный визг, вернеевсего котёнка, а не кошки. Я притащил старую рыбацкую сеть и загородил ею все выходы, затем отправился на кухню, чтобы взять подходящую приманку. Открытая консервная банка сардин обладала самым сильным запахом из всего прочего, и я поставил её на землю снаружи сетки у одного из самых очевидных выходов. Я отошёл на несколько шагов, чтобы выждать, но ждать мне пришлось недолго. Через минуту котёнок так запутался в сетке, что мне понадобилось целых пять минут кропотливой работы, чтобы с помощью ножниц высвободить его оттуда. И тогда у меня в руках оказался малюсенький, очень истощённый детёныш дикой кошки. Он весил, должно быть, всего лишь несколько унций, не то чтобы фунтов, и сквозь его мягонький мех в руки мне крепко упирались его когти. Даже в таком состоянии исключительной слабости это было суровое маленькое существо, оно фыркало, шипело и царапалось в лучших традициях своей породы.
Он уже был отлучён от титьки, так как принялся за еду уже через четверть часа после поимки, но совершенно очевидно был не в состоянии добывать себе пищу сам.
Так или иначе, он, должно быть, отбился от родителей и остального выводка, судя по его состоянию, уже давненько, и к дому его, очевидно, привел запах рыбы у выдр. Мне не оставалось ничего другого, как оставить его у себя на некоторое время, а когда узнал, что эдинбургскому зоопарку срочно нужна самка дикой кошки, каковой оказался мой котёнок, я решил продержать её у себя, пока она полностью не поправит здоровье, и затем отдать в зоопарк в вольер к диким кошкам, где её уже ждал спутник жизни.
Так я и сделал, но как это часто бывает с дикими животными, вырванными людьми из своей природной среды, она вскоре безвременно и зверски погибла. В эдинбургском зоопарке она находилась во временной клетке, ожидая знакомства со своим будущим супругом, а в соседней клетке был барсук, самый резвый и непредсказуемый представитель семейства куньих. Кошечка, которую назвали Феарна, так как она была из Камусфеарны, нашла всё-таки лазейку, в которую и просунула лапу в клетку барсука, в результате её так изуродовали, что её пришлось усыпить.
Мосси и Манди, я почти уверен, принесли трёх щенят на острове у побережья Камусфеарны, где в прошлые годы было гнездовье выдр. Здесь большие валуны нагромоздились таким образом, что под ними были довольно удобные, но недоступные для человека палаты. Мы знали, что в гнезде никого не было в то время, как Мосси и Манди были в неволе, а затем были выпущены, но жили под домом; мы также знали, что там снова стали жить вскоре после того, как они ушли от нас. В конце лета 1964 года, когда я сидел и писал в своей комнате в Камусфеарне, то услышал очень пронзительный звук, нечто среднее между свистом и визгом, какой издают молодые выдры когда им хочется восстановить контакт с потерянным родителем. Звук доносился от водопада; я проковылял через поле и осторожновыглянул с берега, поросшего кустарником, который заслоняет водопад со стороны дома. И я вначале увидел только Мосси, самца; мне подумалось, что никакая другая выдра не может выглядеть так глупо, совершенно не замечая постороннего. Он сидел на карнизе скалы сбоку от пенящейся белой воды, чуть пониже того места, где на крутом берегу возле самой воды рос куст падуба, и как обычно, ничего не делал. Затем этот пронзительный зов послышался вновь, гораздо ближе, но ниже моего поля зрения. Я поднял голову немного повыше и увидел трех очень маленьких щеночков примерно такой же величины, как были Мосси и Манди, когда впервые попали к нам.
Один из них сидел на камне посреди ручья ниже водопада, а двое других -на крутом высоком скалистом гладком утесе, на противоположном от Мосси берегу. Пока я наблюдал, один из них наполовину соскользнул, наполовину кувыркнулся в воду, побарахтался там немного, снова выбрался, и затем, глядя на гребень водопада, снова позвал. Я мельком тоже глянул вверх и едва заметил маленькую хитрую мордочку Манди, выглядывавшую из-за камня на самом гребне каскада, откуда скатывалась вода. Ситуация была очевидной: она забралась на водопад, а щенки не могли следовать за ней. Мосси же, как и во всех остальных ситуациях, насколько мне было известно, не знал, что делать. Это напомнило мне карикатуру в журнале "Нью-Йоркер", где семейство крыс пыталось забраться на корабль по якорному канату и задержалось у огромного диска, надетого на него от крыс. Крысята суетились на канате сзади родителей, а мать смотрела на них через плечо и говорила: "Да прекратите же трещать, ради Бога, дайте возможность отцу подумать". Надо полагать, Мосси теперь думал, но как обычно, безрезультатно. Я решил сделать себе фотографию на память об этой семье. Вряд ли Манди видела меня, но если она все-таки видела и решила увести детенышей вниз по течению до того, как я вернусь с аппаратом, то я принёс кусок сети и протянул её поперёк ручья у деревянного моста ниже по течению от дома. Затем я снова вернулся к водопаду с фотоаппаратом. Когда я пересекал поле, то понял, что тех криков больше нет, что они прекратились ещё до того, как я установил сеть. И когда я снова выглянул с берега, там не было ни выдр, ни их детёнышей. Я прошел вниз по течению к сети, но они тут не проходили, так как по обоим берегам ручья был мягкий песок, и, если бы они обошли сеть по берегу, там бы остались их следы. И как же это я, дурак, подумал, что мне удастся перехитрить Манди, которая так часто в прошлом убедительно доказывала, что может разгадать любую загадку, какую бы я ни выдумал? Она, должно быть, сразу увидела меня, и каким-то образом сумела в первую же минуту после моего ухода увести щенков и своего глупого супруга вверх через водопад в недоступное ущелье выше по течению. Манди, имея большой опыт общения с людьми, была свободной, и была преисполнена решимости оставаться свободной как сама, так и её щенки. И все же два с половиной года спустя, весной 1967 года она приковыляла в Камуссфеарну, вошла на кухню с лапой, перебитой вкапкане, и оставалась в доме до тех пор, пока лапа не зажила, а она в это время была снова на сносях. В беде она доверяла нам, это наивысшийкомплимент, который дикое животное может воздать человеку, который некогда был для него захватчиком.
А то, что она доверяла только Камусфеарне и никакому другому дому, видно из того, что ей удалось выжить все эти годы отсутствия.
5 ГОРЬКАЯ ВЕСНА
1965-й год начался с такой ошеломляющей серии ударов, что, хоть я к тому времени и не ждал ничего иного, что боксёры называют суровым наказанием, меня чуть не выбросило с ринга совсем.
За девять лет до этого, в 1956 году, я опубликовал результаты долгого и трудного исследования жизни и таинственной смерти одного сицилийца по имени Сальваторе Джулиано, которого итальянское правительство окрестило "бандитом", но чья глубокая политическая приверженность, начиная ещё со времён союзников до того, как Италия капитулировала и стала воевать вместе с ними, была очевидна даже самому поверхностному наблюдателю. Книга была опубликована в Англии в 1956 году под названием "Да хранит меня Господь от друзей моих", а в США - под заглавием "Бандит". Её перевели на несколько других языков, и она появилась в Италии в 1957 году как "Dagli amici mi Guardi Iddio", что по-сицилийски точно соответствует английскому названию. Её также печатали в отрывках на первой полосе итальянской национальной ежедневной газеты "Иль Темпо". В результате этих публикаций в Италии некто синьор Бернардо Матарелла, который был в то время в Риме министром почт и телесвязи, возбудил против меня и моего итальянского издателя судебное дело по обвинению в клевете. После обычных затяжных судебных проволочек дело слушалось в Милане. Мне не удалось проследить за ходом дела, но в конечном итоге я проиграл его. Меня приговорили к восьми месяцам тюремного заключения и присудили значительный денежный штраф. В Италии у меня были кое-какие деньги, и я их потерял, но из своих длительных изысканий я знал достаточно об ужасах и тяготах в итальянских тюрьмах и поэтому во время всего судебного процесса оставался в Англии. Мне нужно было только не ступать ногой на землю Италии, что включало в себя также корабль или самолёт, чтобы избежать ареста. Мне пришлось пережить один неприятный момент на борту французского авиалайнера, который из-за какой-то незначительной неисправности двигателя совершил непредвиденную посадку в римском аэропорту. Но пассажирам разрешили оставаться на борту, и хоть я и поволновался целых полчаса, всё-таки остался цел и невредим.