Сегодня вам предстоит встреча с необычным прозаическим произведением, необычной для вас историей. С мальчиком Сережей Голицыным, который родился 1 марта по старому стилю, в 1909 году, в Тульской губернии, в княжеской семье.
Все то, о чем вы узнаете, — стародавняя быль, эпизоды прошлого. И так далеко от нас то время, что удивительными вам покажутся взаимоотношения «людей» и «господ». Человечные, добрые. Кто-то может засомневаться: «А правда ли это? Мы же привыкли к тому, что «господа» и «люди» — враждующие противоположности»... Да, противоположности. Но были и человечность, доброта. Правдивостью, искренностью, обилием точных деталей подкупают воспоминания писателя Сергея Михайловиче Голицына о своем детстве.
...Впервые с «Летом в Бучалках» я познакомилась в селе Любец. Там, на окраине — деревянный уютный дом; весной, летом, осенью в нем живут детский писатель Сергей Михайлович Голицын, его семья, друзья.
Любец — это владимирская земля: низкие, тяжелые звезды; колодец в овраге; художники, живущие в соседних домах; выставки-вернисажи прямо на опушке березовой рощи; единственная на все село огромная, неторопливая, уважаемая корова Малышка; ужи и гадюки, со свистом вылетающие из-под неосторожных ног; живая печь — мягкое, обволакивающее тепло; ёж, таинственно шуршащий за голицынской баней; река Клязьма с выпуклым течением; сосновые боры; по высоким речным берегам чащи шиповника — из решетки цепких листьев свисают карминные длинные ягоды; белая церковь в начале села; соседи с домашними, простыми разговорами и грибы, грибы, грибы. Грибов в любецких окрестностях больше, чем низких чистых звёзд на небе...
Все это подарил и дарит родным, знакомым, приятелям Сергей Михайлович Голицын, детский писатель, ветеран труда и ветеран войны, прошедший от Сталинграда до Берлина. Хороший человек. Честный. Добрый.
Сейчас Сергей Михайлович продолжает писать книги. Переписывается со своими читателями. Он сохранял и сохраняет памятники старины — не только словом, но и делом. Отреставрированная церковь в Любце — хлопотное дело писателя Голицына.
...Неторопливым было первое моё чтение «бучалкинских» страниц. Непохожим на суетливое городское глотание книг — в метро, на автобусных остановках, в паузах между неотложными делами.
Так и сплелось для меня навсегда: гостеприимство, доброта Сергея Михайловича, любецкое житье-бытье, старина, свет «Лета в Бучалках», походы за грибами, август.
Чем больше каждый из нас будет помнить, КАК он читал ту или иную книгу, тем богаче душевно мы станем...
В этом году Сергею Михайловичу Голицыну исполнилось восемьдесят лет. Прекрасная дата!
Я происхожу из древнего и славного рода князей Голицыных, от жившего в четырнадцатом столетии великого князя Литовского Гедимина. Шестнадцать моих предков были боярами, двое фельдмаршалами, четырнадцать погибло на полях сражений, защищая свою родину от шведов, от турок, от французов, от немцев, но одновременно многие были владельцами имений и тысяч душ крепостных крестьян.
Есть народная мудрость, что каждый человек любит и никогда не забывает то место, где закопана его пуповина. Этим местом, моей родиной и является старинное, известное по документам с XVI века, село Бучалки Епифанского уезда Тульской губернии, где 1 марта 1909 года я родился.
О том своем далеком-далеком детстве, о совсем другой жизни, так не похожей на нынешнюю, я и хочу рассказать современным юным читателям. Ведь та жизнь — это кусок русской истории почти восьмидесятилетней давности.
Первые три года своей жизни я проводил в Бучалках и зиму, и лето, но те годы я помню смутно. А в 1912 году мой отец Михаил Владимирович поступил на службу в Московскую Городскую управу, сейчас такое учреждение называется Моссовет. А моих старших сестер и брата требовалось учить. Наша гувернантка Александра Николаевна Россет [Известная Александра Осиповна Россет-Смирнова, близкая знакомая Пушкина. Гоголя, Жуковского, приходилась сестрой деду Александры Николаевны Клементию. Но отец Александры Николаевны прокутил в карты все свое состояние, и ей пришлось пойти в гувернантки к разным «господам».] — иначе тетя Саша — едва-едва дотягивала их до четвертого класса гимназии. С того года зимой мы жили в Москве, а на лето ездили в Бучалки, с которыми была связана вся общественная деятельность и моего отца, и моей матери.
Прежде чем рассказывать о себе, хочу оговориться: своих родителей, как тогда полагалось в дворянских семьях, мы называли несколько на французский лад папá и мамá — с ударением на последнем слоге. Но теперь такое обращение давно позабыто, поэтому в дальнейшем я буду писать — мой отец и моя мать. А крестьянские дети называли своих родителей— тятька (тятя) и мамка. Много тогда слов и понятий было в русском языке, которые ныне исчезли или приобрели совсем другой смысл; время от времени я буду вставлять такие слова.
Итак, начинаю рассказывать.
Еще за несколько дней до поездки, когда майское солнышко вовсю начинало пригревать, мать приходила в нашу детскую и говорила моей младшей сестре Маше и мне:
— Скоро поедем в Бучалки.
Наша няня, которую мы, дети, называли Нясенька, начинала собирать разные пожитки, сестра Машенька и я отбирали игрушки, какие хотели взять с собой, нам хотелось забрать их как можно больше, а Нясенька нам говорила, что и так много вещей...
Тут я ненадолго прерву свой рассказ и постараюсь разъяснить, кто такие были няни в прежние годы.
Пушкинскую няню знают все, но, оказывается, няни были у многих деятелей искусства прошлого. И на них няни оказывали в детстве самое благотворное влияние. У писателя Гончарова, у композитора Чайковского было их даже по две.
Няни, преданные семье, безмерно любили своих питомцев, порой крепче, нежели их любили родители, служили в каждой более или менее состоятельной семье. Служили когда-то в дворянских семьях няни крепостные, позднее — бывшие крепостные, многие из них почему-либо не вышли замуж, привязались к барским детям и жили с ними десятки лет. После революции такие няни постоянно оставались со своими бывшими господами на правах любимых и уважаемых членов семьи и делили вместе со всеми невзгоды и радости.
Почему нашу няню звали Нясенька? Это я ее так прозвал — няня сестры Маши, отсюда Ня-си, иначе двухлетним я выговорить не мог, отсюда произошло Нясенька. А была у нас еще няня Буша, иначе Ня-бу, няня Большая. Она считалась моей няней, но когда мне минуло четыре года, ей стало трудно за мной ухаживать, она поступила в богадельню, по-нынешнему — дом для престарелых, а на лето приезжала к нам в Бучалки.
Возвращаюсь к своему рассказу. Весна 1912 года.
На нескольких извозчиках поехали мы на Павелецкий вокзал, моя мать, тетя Саша, Нясенька, няня Буша и я с сестрой Машей, а также новорожденная сестра Катенька. Старшие сестры Лина и Соня и брат Владимир оставались в Москве с гувернером и гувернанткой, они учились в гимназиях. Почему же поехали мы на нескольких извозчиках? Столько тогда брали вещей — пальто, теплой одежды, белья, обуви, ну и, конечно, игрушек! Чемодан был только один — тети Сашин из Швейцарии, несколько больших корзин, сплетенных из ивовых прутьев, сундук, разных размеров узлы, да еще была маленькая корзина с едой на дорогу.
Сели мы в поезд, в купе второго класса. Первый класс считался дорогим, а в третьем ездили «люди». Вот еще пример исчезнувших слов: «люди» — это лакеи, горничные, приказчики, мелкие служащие в противоположность «господам» — помещикам, купцам, крупным чиновникам, чьи дети назывались барчуки.
Колокол просигналил — первый звонок, через десять минут — второй звонок, перед самым отправлением третий звонок, главный кондуктор пронзительно засвистел, паровоз загудел, вагоны лязгнули, и мы поехали.
Всю ночь я ерзал, то клал голову на подушку, то прижимал лоб к оконному стеклу.
Начинало светать. За две станции всех будили, усатый кондуктор помогал вытащить вещи в коридор.
— Ничего не забыли? — спрашивала тетя Саша.
Мы остановились в тесноте коридора, затем перешли в тамбур. Утренний холодок прохватывал сквозь пальто. Со скрежетом поезд затормозил. Прямо с площадки я спрыгнул в объятия встречавшего нас лакея Антона, который выехал из Москвы за два дня до нас.
Солнце только еще всходило. Кругом грязь была ужасающая, крутая, глубокая.
— А вот наши лошади, — сказала мать, указывая рукой.
Я различил невдалеке за станционными постройками нашу тройку, запряженную в карету, пару лошадей, запряженных в коляску, и телегу в одну лошадь. И кучер Василий, милый, милый в синем кафтане, в синем картузе, разглаживая усы и бороду, шел к нам, с трудом вытаскивая сапоги из грязи.
Наконец все было уложено, увязано. Можно ехать. В карету уселись моя мать с сестрой Катенькой на руках, няня Буша и я, а тетя Саша, Нясенька и сестра Маша сели в коляску. Машенька не могла ездить в душной карете, ее сразу начинало тошнить. Антон взгромоздился на телегу рядом с возчиком. Поехали.
Сейчас такие дальние поездки на лошадях давным-давно ушли в прошлое. О них можно прочесть разве что у классиков. Тогдашние дороги разбивало копытами лошадей и скота, колесами экипажей, грязь на отдельных участках не просыхала, и лошади тянули все больше шагом, с трудом вытаскивая нога из чернозема. Тридцать верст от Кремлева до Бучалок преодолевалось за шесть часов.
Как медленно мы ехали! Я нетерпеливо вскакивал. Скоро ли? Скоро ли?
Наконец Василий обернулся и сказал с высоты козел:
— Бучальская колокольня видна.
Я вскочил, по пояс высунулся в окошко и заметил из-за бугра вдали белый верх и темный шпиль колокольни, увенчанный горящим на солнце золотым крестом.
На какое-то время развернулась панорама усадьбы — белый с колоннами Большой дом, по сторонам другие белые строения на темно-зеленом фоне старого сада. Начинались «владенья дедовские».
Последние две версты казались самыми длинными. Скорее, скорее! Бучалки было обширным селом, состоявшим из нескольких, тянувшихся в разные стороны слобод. Въехали в слободу Павловку! С лаем кинулись собаки под колеса кареты. Прохожие узнавали нас, кланялись, и мать кивала им и махала рукой.
Лошади, предчувствуя скорый отдых и обильный корм, перешли на рысь и помчались. Минуя церковь, они завернули направо, в проулок, еще раз завернули направо, лихо подкатили к Маленькому дому, рядом остановились.
Я вскочил. Ноги затекли, не сразу меня послушались. Нас встретила ключница Вера Никифоровна. Теперь занимавшую такую должность назвали бы завхозом. Выскочил еще кто-то. Собаки радостно запрыгали вокруг меня. Пока суетились вокруг вещей, мне надо было успеть удрать, пробежаться но всем комнатам дома, через черный ход проникнуть в курятник, повернуть к цветущим клумбам. Меня выдали подбежавшие ко мне собаки. Нясенька меня поймала, потащила умываться, переодеваться, повела вместе с Машенькой в столовую пить молоко с ни с чем не сравнимым по вкусноте бучальским черным заварным хлебом и бучальским же подкрашенным морковным соком оранжевым сливочным маслом.
Закусывал я невнимательно, все время думал про себя: куда бежать в первую очередь — на кухню, к собачкам или к лошадкам? Решил, что сперва к лошадкам. Мне надо было не просто бежать, а удирать от Нясеньки и от сестры Маши, которая хотела следовать за мной, но бегала она плохо и наверняка отставала бы. А мне хотелось скорее-скорее.
Вскочил из-за стола, схватил краюху хлеба, выбежал на крыльцо, повернул налево и помчался по липовой аллее к Большому дому. Издали я увидел, как Нясенька, держа Машу за ручки, мне махала, что-то кричала. Нет, побегу один, а вы гуляйте вокруг клумб.
Аллея упиралась в Большой дом; он был деревянный, оштукатуренный белой известью, выстроенный еще моим прадедом, князем Федором Николаевичем, в начале прошлого века. Дом был старый, требовал ремонта, в комнатах пахло затхлым. Наша семья там не жила, мои родители ею не любили и построили другой для себя, просто бревенчатый, который назывался Маленьким.
Теперь-то я знаю, что Большой дом с колоннами, с мезонином, с гипсовой лепниной считался бы памятником старины, если бы не сгорел в первый год революции из-за неисправных печей, когда его превратили в клуб. А раз дом не любили мои родители, значит, и я его не любил, промчался мимо, не поворачивая головы, прямо на конюшню.
С тех пор на всю жизнь у меня осталась любовь к лошадям. Мало их нынче в нашей деревне. А когда случайно увижу их, как они пасутся на лугу или плетутся запряженные в телегу, то непременно внимательно огляжу каждую: да какой она масти, не отощала ли, не потерты ли у нее спина и холка?..
Из бучальской конюшни шел широкий проем в каретный сарай. Я двинулся туда, остановился у входа, оглянулся, потянул воздух. К запаху навоза и конского пота примешивался характерный дух кожи, какой в те времена обивались экипажи и какая шла на сбрую.
Помнится, в конце войны в разгар нашего наступления в Восточной Пруссии я — командир взвода — забежал в каретный сарай богатого прусского помещика, забежал поспешно, хотел посмотреть, можно ли там разместить своих солдат. Мне в нос ударил знакомый и милый с самого детства запах. Я застыл и несколько секунд стоял словно ошалелый...
В бучальском каретном сарае экипажи были менее роскошными, нежели у прусского землевладельца, отсутствовало, например, восьмиместное ландо. Но все же и у нас, в том обшарпанном помещении, находилось много интересного.
Я подошел к той карете, на какой мы только что приехали, убедился, что ее успели тщательно вымыть: бока, рессоры, колеса и фонари по обе стороны козел блестели, прошел мимо другой кареты, более ветхой, осмотрел все три коляски — Большую, Среднюю и Малую.
Далее в глубине стояли один за другим такие экипажи, о которых ныне никто не знает.
Вот дрожки. Это просто длинная, обитая кожей доска на двух осях. На дрожки садились верхом один за другим двое или трое, правил лошадью передний; можно было ездить и одному, не только по полям и по делам. Какой-то помещик однажды приехал в гости на дрожках, так об этом вспоминали полвека спустя. Ах, это тот, чей отец приехал однажды к таким-то на дрожках! Это было все равно что в маши дни появиться в театре в майке и в трусах.
Вот шарабан. Мне он был высок, а я все равно вскарабкался наверх. Он был открытый, четырехколесный, на двоих, сидящих рядом. Я спрыгнул, влез в столь же высокую одноколку о двух колесах. Оба экипажа были легкие, на них всю дорогу ехали рысью.
Еще — линейка. Она напоминала дрожки, но куда шире и длиннее. К двум осям прикреплена очень длинная и широкая, обитая кожей доска, на которую ездоки садились в два ряда, спинами друг к другу, по восемь, а если потеснее, то и по десять человек, да еще один влезал на козлы рядом с кучером.
Были и другие экипажи, в том числе старые, разломанные, зачем их берегли — не знаю, тогда ни в утиль, ни в металлолом не сдавали.
Издали я стал наблюдать за кучером Василием. Он царствовал и на конюшне, и в каретном сарае, ему подчинялись два конюха — Василий Большой и Василий Маленький. А сам он — в синем кафтане с металлическими пуговицами в два ряда, со светлыми галунами-оторочками на кафтане, в синем картузе с высоким околышем, в смазных, с гармошкой сапогах — разгуливал по проходу между стойлами и придирчиво оглядывал лошадей, особенно тех троих, которые недавно вернулись с дальней дороги. А любил он их всех, кроме разве бедняги Булозки. Но для него было больным местом сознавать, что у соседних господ и сбруя, и экипажи выглядели наряднее, а самое огорчительное, что его княжеская тройка — Палашка, Летунок и Бедуин — была разномастная! У графов Олсуфьевых, у князей Оболенских, у господ Раевских, у господ Писаревых — у всех, у всех, у каких кони все рыжие, у каких все гнедые, а у кого даже все вороные, что считалось особой честью.
Но Василий утешал себя и мне, малышу, разъяснял, что зато его княжеская тройка самая резвая, самая послушная. И начищены у него кони столь тщательно — волосок к волоску, что блестят на солнышке — залюбуешься.
Я побежал по коридору через весь Маленький дом, мимо дверей справа и слева, открыл дверь в «черную» половину дома: там продолжался коридор. Слева была просторная «девичья». Еще одно название, идущее со времен крепостного права. В девичьей спали горничная Маша, портниха, тоже Маша, позднее появилась еще подняня Лёна.
Я повернул направо, в кухню. И уже всё забыто — и рычание Арапки, и попрёки тёти Саши и Нясеньки.
Наверное, просторная бучальская кухня современному человеку напоминала бы музей. Посреди громоздилась огромная, в шесть конфорок, кирпичная плита, к ней примыкала цинковая коробка с краном, предназначавшаяся для горячей воды. С другой стороны плиты высилась огромная, вроде зáмка, русская печка, над плитой висела вытяжка из листового железа в виде огромной воронки.
По стенам шли полки с чугунами и глиняными горшками разных размеров; стояли медные, с длинными ручками кастрюли — побольше и поменьше, с княжескими коронами, отлитые, наверное, еще во времена князя Федора Николаевича. Множество разных размеров ножей, дуршлагов, весёлок, тёрок, противней, ложек висело, стояло, лежало. Для каждого предмета было своё определенное место, установленное ещё при постройке Маленького дома.
Кухня являлась царством повара Степана Егоровича. Он сам — с длинными, опущенными вниз густыми светлыми усами, с важно надутыми щеками — возвышался перед столом и священнодействовал. Тогда мясорубок ещё не изобрели, и Степан Егорович, вооружившись двумя огромными ножами, на специальной доске рубил плясовым тактом мясо для котлет. Да, конечно, «господа» приехали, обед надо изготовить отменный. Вот Степан Егорович и старался.
А я встал невдалеке, наблюдая, как он колдовал на кухне, как весело рубил котлеты. Я даже начал ногой в такт притопывать.
— А, маленький барчук прибыл! — радостно приветствовал он меня, оторвался от рубки котлет, бросил на сковороду куски мяса, они весело зашипели. Ему некогда было обращать на меня внимание. И я терпеливо ждал. Я знал, что для «господ» он жарит на сливочном масле и заправляет разными пряными соусами, а для «людей» готовит на сале. А вообще он, пять лет проучившийся в московском ресторане «Прага», тосковал, что вынужден готовить довольно простые блюда из всего того, что выращивалось на бучальских нивах и огородах, что выводилось на бучальском скотном дворе и в птичнике. Ах, какие пирожки он пек! Как блестели румяные гребешки их корочек! Пирожки с грибами, капустой, ливером, рыбой, рисом! Это для «господ». А для «людей» он пек не пирожки, а пироги потолще, примерно с той же начинкой, кроме рисовой.
Я всё ждал, когда Степан Егорович оторвется. Мне хотелось его попросить об одном деле.
Тут раздался страшный грохот. Это кухонный мужик Ваня Кудрявый свалил на пол огромную вязанку березовых поленьев. А плита и русская печка требовали уйму дров...
Я отправился в Молодой сад. Старый сад, с липовыми аллеями, с яблонями между аллеями, находился на пространстве между Большим домом и Маленьким домом. А Молодой сад рассадила моя мать по другую сторону Маленького дома. Вернее, по её указаниям выкапывались из леса молодые берёзки и ёлочки, покупались в недальнем лесном питомнике молодые клёны, липки, ясени, серебристые топольки, и она указывала, где какое деревце сажать.
Говорят, каждый человек в своей жизни должен посадить хотя бы одно дерево. А моя мать посадила их сотни, целый сад, площадью в семь десятин (больше семи гектаров). Увы, сейчас, как я слышал, ни одного дерева не осталось, все безжалостно срублены.
Я услышал отдаленный характерный звон, доносившийся с той стороны Маленького дома, и опрометью побежал на звук. Это лакей Антон звал к обеду...
Такие прогулки от Маленького дома к Большому и обратно Антон совершал дважды — за полчаса до обеда и за пять минут.
Сохрани бог опоздать! Если сигналы Антона заставали Нясеньку, сестрёнку Машу и меня где-то далеко, а полверсты считалось не близко, мы мчались во всю прыть.
Накрывал Антон всегда в определённом, шедшем с давних лет порядке. Бучальский фаянсовый сервиз был белый, с темно-синим узором — мелкие точки и черточки. У каждого прибора ставились три тарелки — глубокая, мелкая и маленькая для хлеба. При каждом приборе, слева от мелкой тарелки, лежала вилка, справа — нож и ложка, все серебряное, с вензелем — соединенными вместе буквами — «A» и «M» — Анна и Михаил Голицыны. Моя мать выходила замуж бесприданницей, что тогда считалось нехорошо, и это серебро — по двадцать четыре ложки, столовые, десертные, чайные, да еще вилки и ножи были единственными ценностями, которые моя мать принесла в голицыиский дом, а ей их подарили дальние родственники — П. Ф. и А. П. Самарины, владевшие соседним с Бучалками имением Молоденки и не имевшие своих детей.
На каждом приборе лежала салфетка, свернутая валиком и стянутая колечком. У всех нас были свои колечки, у родителей — серебряные, у остальных — костяные, с разными узорами.
На одном конце стола место оставалось пустым. Его займет отец, когда приедет в отпуск, на другом конце садилась мать, я рядом с нею, потом тётя Саша, потом сестрёнка Маша. Другую сторону стола займут мои старшие сёстры Лина и Соня и старший брат Владимир, когда после экзаменов приедут в Бучалки.
Посреди стола в тарелочках лежали кружочки алой редиски в сметане, кружочки огурцов, стояли прозрачные кувшины с только что принесённым из ледника чудесным бучальским квасом и другие прозрачные кувшины-мухоловки: в них тоже наливался квас, и мухи, попадая через отверстие, бродили по его стенкам туда и сюда.
Какие были супы — позабыл. А вторые блюда — птица, мясо, овощи — подавались под разными соусами, изготовленные заправским мастером кулинарии Степаном Егоровичем. Часто подавались овощи, нынче совсем необычные, выращенные на нашем огороде,— спаржа, брюссельская и савойская капуста, земляная груша, кольраби; помидоры тогда считались редкостью.
После обеда Антон поставил на стол самовар, медный, блестевший, как солнце, и совсем круглый, как шар. Он аппетитно пыхтел. Мать начала разливать чай, Антон разносил чашки.
И тут меня начало клонить ко сну. И хоть времени было не более четырех часов, меня и Машу повели наверх спать. Да, конечно, с дороги и с беготни я сильно устал.
На второй этаж вела лестница с перилами. Там были четыре комнаты — детская, спальня родителей, спальня тети Саши и спальня сестры Сони.
Пришла мать, она хотела, чтобы я прочитал вечернюю молитву, да какое там, я готов был заснуть стоя. Она помогла мне раздеться, напялила на меня длинную ночную рубашку, и голова моя камнем упала на подушку, сквозь сон я ощутил, как она меня перекрестила и ушла...
А вскочил я на рассвете, начал прыгать, разбудил сестру Машу, мы начали кидаться думками. Думка — это очень маленькая подушка, которую подкладывают под щеку и очень её любят. Наверное, уже будучи взрослым, я расстался со своей милой думочкой, и то потому, что другие засмеяли.
Нясенька начала ворчать. Конечно, она была недовольна — полагалось вставать в полвосьмого, а дети, такие противные, вскочили на два часа раньше. «Противный» было любимое Нясенькино бранное словцо.
Пришла мать в длинном лиловом халате, с волосами, ниспадающими по плечам. Нясенька сразу начала на меня жаловаться — эдакий непоседа. Мать молча положила руку мне на голову и посмотрела на меня своими светло-голубыми и такими грустными глазами. Я сразу стих, и мне стало очень стыдно.
Мать сказала, что после завтрака мы пойдем гулять, чтобы я скорее одевался.
Я запрыгал, не дожидаясь Нясенькиной помощи, стал напяливать на себя штанишки, рубашонку, юбочку. Я не оговорился, да, да, меня одевали, как девочку, в короткую юбку, и волосы я носил длинные, с шелковой ленточкой, распущенные по плечам. Я знал, когда мне минет шесть лет, мои кудри остригут, но штаны я буду носить короткие до восьми лет.
Пришлось мне терпеливо ждать, пока Нясенька не расчешет мои ненавистные кудри, которыми моя мать всегда любовалась.
По утрам полагалось сырое молоко, холодное, с погреба, от наших бучальских коров. Тогда ни о каком заразном бруцеллёзе и не слыхивали и все пили только сырое, густое, очень вкусное. Закусывали яичком всмятку и ещё чёрным хлебом с маслом, тоже бучальским. Молочная ферма находилась в деревне Ипаковке, по ту сторону реки Таболы, всего в двух верстах.
...Прошли мимо Большого дома, вышли за ограду барской усадьбы и очутились в бучальской слободе Поповке.
Там крестьянских изб не было, а стояли в два ряда добротные дома, крытые не соломой, а железом. В одном ряду находились школа, мастерская, «больничка», церковь и дома, принадлежавшие дворовым. Дворовые — это барские слуги и их семьи. В отличие от крестьян у них не было земли, только что маленькие участки вокруг домов, они жили на жалованье, которое получали от господ, и питались с господского стола. Вот дом кучера Василия, далее — лакея Антона, ключницы Веры Никифоровны, не помню, кем служил её муж, ещё дом Сергея Акимовича — приказчика, брата нашей Нясеньки. А на другой стороне улицы стояли дома духовенства, жили один священник, другой, потом дьякон, пономарь. Оттого-то слобода и называлась Поповкой.
Нам предстояло идти в «больничку» и в мастерскую, в те два расположенных рядом по нижней стороне Поповки длинных дома в несколько окошек, под зелеными железными крышами...
Я ненадолго отвлекусь от своего рассказа и хочу отступить на несколько лет назад, в самый конец прошлого XIX века.
Родители мои поженились в 1899 году, моя мать Анна Сергеевна происходила из древнего, но сильно обедневшего рода Лопухиных. Может быть, читатели знают, что первой женой царя Петра была Евдокия Лопухина, которую он бросил и заточил в монастыре города Суздаля. Мой дед Лопухин Сергей Алексеевич был судейским чиновником, на свое жалованье купил маленькое именьице в Тульской губернии, всего 26 десятин. И было у него одиннадцать человек детей, моя мать — вторая по старшинству. Оттого-то и вышла она замуж бесприданницей.
Отец мой Михаил Владимирович служил тогда в Епифанском уезде и жил в селе Бучалки, в имении, принадлежавшем его богатому дяде князю Александру Михайловичу Голицыну. Он привез молодую жену в Бучалки, и они поселились в Большом доме, неуютном, холодном. Тоскливо было моей матери, когда её муж уезжал по делам службы в Епифань или в Тулу, и она оставалась вдвоём с горничной. А на дворе завывала метель. Она вспоминала, каким шумным был родительский дом, как её любили братья и сестры.
Надо найти какое-либо полезное дело. Она стала заходить в крестьянские избы. И ужаснулась, как бедно жили бывшие голицынские крепостные. Избы под соломенной крышей, с земляными полами, много детей; одетые в лохмотья, они копошились вместе с курами, телятами, поросятами, питались плохо, часто болели, многие из них умирали.
И моя мать поняла: надо помогать женщинам, в ту пору их звали «бабы». У них по зимам было много свободного времени — только что воду принести и накормить детей и скотину.
Не моя мать придумала. А жили тогда в Москве богатые фабриканты Якунчиковы, их текстильная фабрика была в нынешнем Наро-фоминске. Сам Якунчиков пожертвовал много денег на постройку здания консерватории в Москве, а жена его сына Мария Федоровна в их тамбовском имении устроила кустарную мастерскую; не сама, конечно, а нанятая заведующая раздавала по окрестным деревням готовые женские и детские льняные платья. И бабы в зимний досуг красивыми узорами, цветными нитками по вороту, рукавам и подолу вышивали, сдавали заведующей, получали деньги, словом, заимели заработок; потом эти расшитые платья продавались с большим успехом.
Некоторые барыни тоже организовали в своих имениях такие мастерские, кое-кто из них и для себя получал немалую выгоду. Организовала мастерскую и моя мать.
Моей матери советовали брать часть выручки себе, она с негодованием отказывалась — всё шло крестьянкам.
В эту мастерскую и привела она меня. Валентина Александровна — заведующая, погладила мои кудри и сказала, как я вырос за зиму. Мы стали рассматривать образцы новых узоров, взятых с крестьянских вышитых полотенец из Вологодской губернии. Валентина Александровна показала нам очень красивые льняные платья, их собирались упаковать и отправить в Америку.
Мы распрощались и направились к соседнему, такому же длинному дому— «больничке». Откуда такое название — не знаю. В том доме помещался детский приют для самых маленьких детей-сирот. Моя мать его организовала на доходы с бучальского имения.
Моя мать обменялась несколькими словами с воспитательницей и вошла внутрь дома. И там застряла. Я ждал, ждал, от нетерпения захныкал. Ко мне подошла воспитательница, стала меня успокаивать, что мамашенька твоя скоро придет, подожди немного...
С тех пор прошло очень много лет. И только теперь, задумав писать эту книгу, я начал расспрашивать тех, кто знал когда-то моих родителей. И они мне рассказали, когда у моей матери рождались дети, у нее оставалось много молока, и она ежедневно потихоньку ходила в приют и кормила там новорожденных сирот. Я могу с гордостью за нее сказать: она спасала их жизнь. А почему она ходила потихоньку? Да её засмеяли бы другие барыни, какие, чтобы не портить фигуру, нанимали кормилиц.
Читатель, наверное, заметил, как много народу обслуживало нашу семыо! Вот появилась подняня Лёна, а еще в отдельной избушке, недалеко от Большого дома, жили садовник Михей и его жена Мавра-прачка, и у них был сын Камама. Его так прозвали, потому что в раннем детстве он все плакал и звал свою мать. А еще был садовник и был огородник. Не помню, как их звали.
Не надо удивляться и не надо забывать, что тогда была совсем-совсем другая жизнь. И хоть жили мои родители нельзя сказать, чтобы богато, а всё же мы принадлежали к классу господ. И такой порядок считался естественным, согласно веками установившимся обычаям. Слуги верой и правдой ухаживали за своими господами, были безупречно честными. Но между теми и другими всегда как бы стояла невидимая стеклянная перегородка. Тот же верный лакей Антон никогда бы не осмелился сесть в присутствии моих родителей.
Иные господа были совершенно равнодушны к своим слугам, а другие, как мои родители, всегда заботились о них, интересовались жизнью их семей, между такими господами и людьми была искренняя привязанность, но одни обслуживали других. Никогда господа не стали бы убирать за собой постель, выносить горшок, им просто не пришло бы в голову ходить за покупками, а в условиях поместий исполнять какие-либо работы по дому, так, моя мать никогда не заботилась, чтобы огурцы, грибы и капуста были посолены, погреб набит льдом, молоко привезено с фермы, варенье заготовлено на весь год. Все хлопоты по бучальскому хозяйству исполняла Вера Никифоровна.
Наша воспитательница тётя Саша очень следила, чтобы я не смел общаться с крестьянскими детьми. Однажды пришла баба с лукошком земляники, а за руку держала мальчика. Я отвел его в сторону к песчаным формочкам, собрался с ним поиграть, а тетя Саша подскочила, хотела меня увести. Нечего тебе водиться с мужицким сынком. Спасибо мать увидела и остановила тетю Сашу. А другие барыни, наверное, остались бы довольны усердием воспитательницы.
Да, жизнь господ была совсем иной, нежели жизнь крестьян. Но у тех не возникало чувства зависти. Они считали эту разницу естественной. И уважали своих господ, но только исконных, с прадедовских времен, таких, как в Бучалках, в Орловке, в Буйцах, но не таких, как в Молоденках.
Приехали наконец, благополучно сдав экзамены, мои старшие сёстры Лина и Соня и брат Владимир, вместе с гувернером французом мосье Кюэс, а также подруга сестры Лины, наша троюродная сестра Маня Гагарина. А вскоре прибыл в отпуск и мой отец.
Сразу стало веселее и оживлённее; теперь за обеденным столом сидело вон сколько народа. Антон едва успевал разносить блюда.
Затеяли поездки. Грибов в лесу ещё не было. Куда ехать? Сестра Лина собирала бабочек. В комнате нижнего этажа, слева по коридору, где она жила с Маней Гагариной, на стене висели два ящика, там под стеклом наколотые на булавки рядами выстроились бабочки, пойманные предыдущим летом. Но в коллекции не было тополёвых ленточниц, а они водились в Большом лесу. За обедом было решено:
— Завтра с утра едем за тополёвыми ленточницами!
Сразу после завтрака я помчался в конюшню. Влетел с криком:
— Василий, запрягать!
...На крыльцо все вышли в полотняных халатах-пыльниках, дамы в платках, подвязанных не по-бабьи у подбородка, а на затылке, начали рассаживаться, кому куда. Лина, Маня Гагарина и мосье Кюэс вскочили верхами в седла. Брат Владимир когда-то упал с лошади возле конюшни прямо в навозную лужу и с тех пор, несмотря на уговоры и насмешки, никогда не садился в седло. Он взгромоздился на козлы рядом с Василием. И мы поехали.
Рассматривал я как-то современную карту Тульской области и не без гордости убедился, что вокруг Бучалок зеленели пятна лесов. Значит. Голицынские леса до сих пор целы — за деревней Исаковкой лес Арсеньевский, а левее села Барановки, в шести-семи верстах — сперва лес Большой, далее леса Овсянкин и Мурин. Еще дедушка Саша говорил: леса надо беречь.
Тополевые ленточницы — черные с белыми пятнами крупные бабочки — водились на дороге, идущей через Большой лес, куда они слетались на водопой.
Лина и Маня Гагарина с сачками в руках подошли крадучись к лужам в колеях и спугнули бабочек. Одна из них — надо же было случиться такому курьезу! — села Василию на загривок.
— Василий, не двигайся! — зашипела истерическим шепотом Лина.
Обе девочки подскочили к нему, взмахнули сачками и разом хлопнули его по спине. Он только глазами заморгал.
А бабочка взвилась кверху, к макушкам деревьев.
Так и вернулись в Бучалки ни с чем, на обратном пути дружно обсуждая неудачу поездки. А всё равно было весело!
В самые дальние, принадлежавшие Голицыным леса — Овсянкин и Мурин — никогда не ездили, там водились волки. Я только издали видел синеющие полоски лесов, и каждый раз у меня от страха сжималось сердце. Рассказывали, что когда-то волки съели мужика, приехавшего в лес за дровами, а его лошадь привезла к избе пустые сани...
В другой раз поехали в лес, называемый Ласки. По правому склону речки Бучалки тянулась полоса старых дубов, у их подножия, пока не наступила пора сенокоса, росло множество необыкновенно крупных цветов. Мы набрали целые снопы купавок, анемонов, ночных красавиц, иван-чаёв, ромашек. Все это потом было поставлено по комнатам в вазы различных форм и размеров, помню одну — огромную фаянсовую, ярко-жёлтого цвета, в форме чугуна.
Однажды отправились в Арсеньевский лес на пикник. Линейку и всадников сопровождали две телеги: одна была ндаюлнена разной снедью, наверху восседал Антон с самоваром в обнимку, в другую набилась целая ватага мальчишек — приятелей брата Владимира.
Мы очень любили пикники, они привлекали всею необычностью обстановки. Выбрали поляну, расселись — нет-нет, не на травке, а на маленьких ковриках, побежали на ключ пить родниковую ледяную воду, принялись уписывать большие ломти черного хлеба, посыпанного крупной солью, и самое-самое вкусное — обугленную печёную картошку из костра. А потом затеяли беготню босиком по мягкой, тёплой травке, разделились на две партии, начали играть в лапту — с мячиком. Почему-то эта игра, такая зажигательно-веселая, ныне совсем исчезла.
Очень я любил поездки в Молоденки.
А любил я ездить туда потому, что... Это была моя большая и сокровенная тайна, о которой все знали и постоянно дразнили меня, особенно ехидничала моя старшая сестра Соня.
Этой тайной была моя любовь. Да, да. младшая дочь Оболенских моих дяди Алёши и тёти Любы— Любочка была моей первой и, уверенно сейчас утверждаю, очень и очень крепкой любовью. А мне минуло пять лет, а Любочке — два годика.
Приезжая в Молоденки, я брал её за ручку и вел в сад. Мы шли молча, я старался увести её подальше, отдалиться от других. Я шёл и всегда любовался ею, в беленьком платьице с алой ленточкой в тёмных волосах. А однажды ей понадобилось кое-куда. Я помог ей расстегнуть панталончики, скромно отвернулся, а некоторое время спустя помог застегнуть. Я действительно очень её любил и много о ней думал.
Я тут упомянул, что сестра Соня постоянно меня дразнила. Расскажу такие случаи.
Мне и сестре Маше часто подавали куриные котлеты. В конце концов они мне надоели, и я сказал, что есть их не буду. Но я забыл о своем решении и однажды с аппетитом стал уплетать котлетку.
Сестра Соня вздернула своим носиком-пуговкой и заметила:
— А она куриная.
— Нет, она из петуха! — выпалил я и доел котлетку.
Вот еще один рассказ, как Соня меня подвела.
Я уже упоминал, что няня Буша зимой жила в богадельне, а на каждое лето приезжала с нами в Бучалки.
В отличие от ворчуньи Нясеньки она никогда не повышала на меня голоса и была не просто доброй старушкой, а добрейшей. И я вовсю пользовался её мягкосердечием. Когда она огорчалась за мои проделки, то на её глазах проступали слёзы. Вот пример её доброты.
Жила она в белой половине Маленького дома, за последней слева по коридору дверью в узкую, в одно окно комнату. Далее начиналась «черная» половина дома. Была няня Буша не просто толстуха, а рыхлая, с дряблой кожей, и живот её настолько выдавался вперед горой, что она сажала на него, как на полку, младенцев, придерживая их рукой.
Однажды сестра Соня сказала мне под страшным секретом, что у няни Буши под юбкой спрятан арбуз.
Я поверил и, конечно, очень этим заинтересовался. Подошел к няне Буше, изловчился и, как Д'Артаньян, сделал выпад и ткнул ей в живот вместо рапиры указательным пальцем.
Няня Буша громко рыгнула и повалилась кувырком. На миг мелькнули белые кружева нижней юбки. Я от ужаса убежал и спрятался в кабинете отца под его письменный стол. Няня Буша пожалуется на меня тете Саше, и мне крепко влетит.
Часа два меня искали, звали. А я сидел съёжившись и молчал. Наконец меня нашли, вытащили. Я с удивлением убедился, что никто о моём скверном поступке не знает. Значит, няня Буша никому не сказала, значит, она добрая как ангел. Я прибежал в её комнату, бросился перед ней на колени и неистово, со слезами раскаяния начал просить у нее прощения. А она меня начала гладить и ласкать, да ещё угостила молочными тянучками. которые варила весьма искусно и постоянно держала у себя разлитыми по тарелкам...
У нас в доме задавали обед для многих гостей. Ещё накануне в курятнике поднимался гвалт и переполох. По указанию Веры Никифоровны Ваня Кудрявый гонялся за одним, за другим, за третьим и уж не помню, за каким цыпленком; я бросался ему на помощь. В свежевыбеленной кухне повар Степан Егорович точил ножи. Вычищенные бузиной медные кастрюли сверкали. Все в доме двигались быстрее, озабоченней. Нам, детям, свежевымытым, чистеньким, строжайше запретили возиться в песке и со щенятами. Утром в кухню явились дополнительные помощники; один из них сел вертеть специальную кадушку-мороженицу.
Гости приезжали после посещения ярмарки. Неизменно являлась орловская барыня — бабушка Женя Писарева с сыном и невесткой, приезжали незнакомые мне помещики с женами, епифанские чиновники. А Оболенские считали ниже своего достоинства связывать свои визиты с ярмаркой; они иногда к нам приезжали, но в будние дни.
И неизменно прикатывали троюродные братья моей матери — дядя Ваня и дядя Петя Раевские [Иван Иванович Раевский был только помещиком, а его брат Петр Иванович также и врачом; возле своего дома он построил больницу, в любой час дня и ночи ездил к больным, о его благородной деятельности до сих пор помнят.] со своими жёнами и многочисленными детьми. Все они — и взрослые, и дети — были чересчур шумные, разговаривали самоуверенно, очень громко, сдобными, характерными только для Раевских голосами.
Мальчиков Раевских моя мать всегда мне ставила в пример: они никогда не ревут, не капризничают, не обижают младших сестёр, они храбры, слушаются родителей. А после революции, когда я начал учиться, ко всем их достоинствам добавилось: они не лентяи и даже по собственной охоте в свободное время решают задачи. Вот дураки!
Что подавалось на обед, какими соусами и подливками изощрялся повар Степан Егорович, чтобы показать во всем блеске свое кулинарное искусство, я не помню; но не забыл традиционное бучальское мороженое — земляничное, малиновое, черносмородинное. Оно изготовлялось в виде разноцветных шариков размером с небольшие яблоки и подавалось не на тарелках, а на листьях с того древнего клена, что рос перед окнами отцова кабинета.
После обеда взрослые оставались разговаривать, а дети высыпали наружу и перед домом начинали играть. Я до сих пор помню разудалую считалку, которую мы переняли от Раевских:
Анку, дранку, дриле, дру,
Читер, фабер, фибер, фу,
Ам. дпм, ритерштам
Види, види ханекам,
Ейм, цвей, дрей,
Ду бист фрей.
А жизнь в Бучалках продолжалась. Наступила грибная пора. Очень любила собирать грибы няня Буша. Она брала меня с собой, и мы отправлялись с корзинкой в Молодой сад, грибные места хорошо знали.
Там и сям росли посаженные моей матерью лиственницы, все они носили имена — Красавица, Раскидистая, Безверхушечная, еще как-то. Под ними росли маслята. Зеленели небольшие березовые рощицы — Первые Березки, Вторые Березки, Третьи Березки. Там мы находили свинушки, волнушки, изредка подберезовики.
Ездили мы за грибами и в недальний лес Арcеньевский, там в ельнике росли рыжики. Чаща была такая густая, что иногда приходилось ползти на животе. Ключница Вера Никифоровна эти рыжики солила в кадушках, их отправляли в Москву, и зимой за обедом после маленькой серебряной чарочки водки ими закусывали мой отец и гости-мужчины...
Источник: http://zhurnalko.net/=detskie/pioner/1989-07