Айелет Гундар-Гошен Лгунья

Йоаву

Часть первая

1

Лето близилось к концу. Жара немного отступила и в воздухе повеяло осенью. Горожане, заточившие себя в своих кондиционированных домах и квартирах, даже не ощутили этого. Возможно, осень так и промелькнула бы никем не замеченной, если бы о ней не объявили длинные рукава, внезапно сменившие короткие на всех манекенах в витринах магазинов.

Возле одной из таких витрин стояла девушка; из стекла на нее смотрело ее собственное лицо. Девушка была низковатой и немного веснушчатой, манекены – высокими и красивыми. Возможно, именно поэтому девушка не стала задерживаться и быстро пошла прочь. Изумленно хлопая крыльями, перед ней взлетела стая голубей. Девушка пробормотала: «Извините» – и пошла дальше, а голуби, уже забыв, чего испугались, снова уселись на ближайшую скамейку. У входа в банк змеилась очередь к банкомату. Возле нее стоял глухонемой нищий с протянутой рукой, но люди в очереди притворялись слепыми. Глаза девушки на мгновенье встретились с глазами нищего. Она снова пробормотала: «Извините» – и пошла дальше. Она торопилась: боялась опоздать на работу. Девушка хотела перейти дорогу, но громкий гудок приковал ее к месту: мимо сердито проехал огромный автобус. Плакат на его заднем окне поздравил девушку с Новым годом[1]. Праздник начинался только через неделю, но улицы уже пестрели объявлениями о дешевых распродажах. Через дорогу трое девушек ее возраста фотографировались на фоне фонтана, и их звонкий смех отражался от плиток тротуара. Она слушала, как хохочут девушки, и твердила себе, что ей все равно; ей совершенно все равно, что она одна.

Она пересекла площадь и поспешила дальше. Рыжеволосые продавщицы в магазинах говорили клиенткам «Вам идет», добавляли «Я бы на вашем месте взяла два» и украдкой поглядывали на часы: скорей бы перерыв, пока не лопнул мочевой пузырь.

За прилавком стоял симпатичный парень. Пальцы, которыми он сегодня утром гладил волосы любимого, бегали по клавишам кассы. Когда покупатели выходили из магазина, их пакеты с шуршанием терлись друг о друга, и это шуршание было верным знаком того, что в город пришла осень, – таким же верным, как шелест опадающей листвы.

В соседнем кафе-мороженом девушка тоже встала за прилавок. Она подавала ложечки желавшим попробовать мороженое и думала о том, что летние каникулы вот-вот кончатся, а лично ее так никто и не попробовал. Она единственная во всем классе оставалась девственницей. А следующим летом, когда поля пожелтеют, ей надевать зеленую армейскую форму.

Она протянула мороженое стоявшему перед ней мальчику и, сказав – в тысячный раз на этой неделе – «пожалуйста», изо всех сил постаралась улыбнуться. Следующий в очереди человек сказал, что хочет попробовать инжирный сорбет. Нофар сразу поняла, что он не купит инжирный сорбет: попробует, потом попробует еще десять сортов и в конце концов попросит шоколадный – однако взяла пластмассовую ложечку, зачерпнула инжирный сорбет и бросила взгляд на циферблат над прилавком. Еще каких-то семь часов потерпеть.

Но тут дверь открылась, и вошли они. Нофар ждала этого момента все лето, даже подробно описала его в своем дневнике: как в кафе-мороженое войдет Йотам; как он удивится, увидев там ее; как она предложит ему мороженого за счет заведения; как он взамен предложит подвезти ее до дома на своем мотоцикле; как она скажет, что заканчивает работать только через несколько часов, а он скажет, что несколько часов – это пустяки. Но когда – за три дня до конца каникул – этот момент наконец-то наступил, Йотам пришел не один, а с компанией, и в этой компании была Шир. Шир, которая еще четыре месяца назад была подругой Нофар. Ее единственной подругой.

Ни один из пяти человек у прилавка не был таким уж красавцем, но Нофар все они казались просто бесподобными. Принадлежность к свите Йотама словно озаряла их неким сиянием, как если бы тот факт, что их пятеро, умножал красоту каждого по меньшей мере в пять раз. Они смотрели на сорта мороженого в витрине, раздумывая, что заказать, и на мгновение Нофар захотелось, чтобы они ее не заметили; но тут Йотам поднял свои бесподобные глаза, взглянул на нее, наморщил брови и сказал:

– А ты вроде из нашей школы.

Остальные тоже подняли глаза, и Нофар едва сдержалась, чтобы не опустить свои.

– Ты в одном классе с Шир, да? – спросила Моран, завязывая волосы в хвост движением столь же привычным, сколь и очаровательным.

Нофар торопливо кивнула. Да, она училась в одном классе с Шир. Вообще говоря, она сидела рядом с Шир со второго класса, пока – четыре месяца назад – не пришла утром в школу и не обнаружила, что та ее «уволила». Без предварительного, так сказать, уведомления.

На мгновение воцарилось молчание, а затем Йотам сказал:

– Я, пожалуй, возьму ванильное с печеньем.

Нофар начала накладывать мороженое в стаканчик, и он добавил:

– В рожке.

Вот и все, что он ей сказал. Потому что сразу после этого заговорили другие: какое мороженое и с какими добавками хотят, а Моран – с фальшивой заискивающей улыбкой – попросила побыстрей, потому что фильм, на который они собрались, начинается через двадцать минут. Все это время Шир стояла молча и смотрела на Нофар немного виноватыми глазами, но в конце концов сказала, что возьмет ванильное. Хотя могла и не говорить, Нофар и так знала, какое мороженое она любит. Через пять минут они ушли в кино, и Нофар взглянула на красно-оранжевую мозаику сорбетов в витрине. Стекло было усеяно отпечатками пальцев, но все эти пальцы указывали на мороженое. Ни один не указывал на нее.

Входная стеклянная дверь открылась, и в кафе ввалилась шумная стайка детей. Когда этот день закончится, Нофар поставит не те песни, которые, как утверждает Габи, привлекают клиентов, а музыку, которую любит сама. Да, придется поднимать оброненные посетителями салфетки и собирать грязные ложки, которые малыши оставят на столах, а родители не удосужатся выкинуть. Да, надо будет мыть полы, смывать с витрины отпечатки пальцев и выносить мусор. Однако звучать при этом будет ее любимая музыка. Потом Нофар возьмет пластиковую коробку, наполнит мороженым и отнесет стоящему возле фонтана бездомному. А может, просто положит мороженое рядом. Потому что, когда она подошла к бездомному в прошлый раз, он крикнул что-то неразборчивое – она ничего не поняла.

Она так погрузилась в размышления о бездомном, о мороженом и о компании, сидящей в кино без нее, что, когда наконец посмотрела по сторонам, то увидела, что дети убежали, не заплатив. Теперь Габи вычтет у нее из зарплаты. От обиды к горлу подступил тяжелый ком; Нофар сделала глубокий вдох и сглотнула его. Еще шесть с половиной часов. Скорей бы этот день закончился!

Она не знала, что этот день кончится не так, как все предыдущие, не знала, что этот день изменит всю ее дальнейшую жизнь и что ей совсем недолго осталось быть неприметной продавщицей мороженого.

* * *

Когда она родилась, то весила три килограмма четыреста граммов, и помимо этого сказать о ней было нечего. Всего лишь потому, что за мгновенье до этого ее попросту не существовало. Люди, еще минуту тому назад именовавшиеся Ронит и Цахи, а теперь называвшиеся мамой и папой, смотрели на нее сквозь слезы волнения. Роды продолжались девятнадцать часов, и под конец голосовые связки Ронит были измочалены почти так же, как барабанные перепонки Цахи. Лежавшая между ними только что появившаяся на свет девочка была чрезвычайно красной и сморщенной, но акушерка сказала, что это пройдет.

– Она будет красавицей, – уверенно заявила она. – Как цветок.

Что заставило акушерку изречь такое пророчество, неизвестно, но родители восприняли ее слова как истину в последней инстанции. Ронит осторожно подняла девочку. Ее поражало, что эти три килограмма четыреста граммов, еще недавно бывшие частью ее собственного веса, теперь существуют сами по себе.

– Назовем ее Нофар, – прохрипела Ронит, – и она будет красавицей.

– Как цветок[2], – кивнул Цахи.

Медсестра отправилась по своим делам – в другие палаты, к другим роженицам, – а у девочки, еще до того, как ей исполнилось десять минут, были уже и предсказанная судьба, и имя.

Выбрать имя ребенку – дело серьезное. Не успевают клеточки в животе матери начать делиться, как мнения родителей разделяются. Отец хочет «Тамар», а мать требует «Даниэль»; отец настаивает на «Михаль», а мать категорически заявляет: «Яэль». Возможно, стоило бы подождать, пока клетки превратятся в живое существо – чтобы имя родилось из человека, а не человек рождался с готовым именем. Но родители ждать не способны, их чаяния и надежды мчатся вперед галопом и уносятся, бывает, так далеко, что ребенку всю жизнь приходится бежать позади, не поспевая за их мечтами. Нофар Шалев не была уродливой – отнюдь, – но акушерка сказала: «Она будет красавицей», и это предсказание преследовало Нофар с пеленок. Она выросла неуверенной в себе и замкнутой и чувствовала себя в этом мире незваной гостьей на чужом пиру. Сейчас, стоя за прилавком в кафе-мороженом, она вспоминала тот момент, когда Йотам с компанией вошел и увидел ее. «А ты вроде из нашей школы». Было ясно, что он не знал, как ее зовут. И даже поинтересоваться не пожелал.

Когда наплыв посетителей немного схлынул, Нофар взяла ключ, висевший на крючке, как самоубийца на веревке, и побежала в служебный туалет во внутреннем дворе. Две уличные кошки перестали совокупляться и сердито на нее зыркнули, но секунду спустя взмахнули хвостами и вернулись к своему занятию. Нофар вбежала в тесную туалетную кабинку и поспешно закрыла за собой дверь, как если бы увидела не кошачью случку, а – не приведи господь – соитие собственных родителей.

Выйдя из туалета, она – дрожащей рукой – оправила синее платье, которое в туалете пришлось задрать. В начале лета Нофар одолжила его у сестры. И очень надеялась позаимствовать у Майи вместе с платьем и ее шарм. Младшая сестра двигалась так плавно, так грациозно, что городские светофоры при ее приближении краснели от удовольствия, и пробок на запруженных дорогах становилось еще больше: светофоры заливались похотливым румянцем, и движение вставало намертво. Потому на каждом переходе Майя шла на зеленый, и даже на самых оживленных перекрестках ей никогда не приходилось ждать. У Нофар все было иначе: она всегда ждала.

В раннем детстве люди их не различали. Разница между сестрами была меньше года, и младшая нагоняла старшую стремительно, как антилопа. Родилась Майя преждевременно, и врачи объясняли это душевным состоянием Ронит – перед самыми родами ее мужа призвали на резервную службу. Но в действительности схватки начались раньше потому, что сестре, сидевшей внутри, не терпелось сравняться с той, что снаружи. Робкая продавщица мороженого совсем не была тогда робкой. Наоборот. Нофар была кругленькой и гладенькой, как яблочко, а ее маленькие ручки цеплялись за каждый протянутый палец. Весь мир принадлежал ей – хватай и пробуй! – а под языком медленно созревало сладкое слово «папа» – первый подарок родителям, ждущий своего часа. Однако, когда этот час наступил, отец ушел в армию, и мать, чье лицо раньше светилось, как восходящее солнце, стала походить на измученную птицу с перебитым крылом.

Нофар знала эту историю хорошо – в семье ее рассказывали постоянно. И так же, как в школе она научилась стоять по стойке «смирно», когда звучал гимн, во время прослушивания семейного «гимна» девочка вела себя соответственно: когда слышала знакомые слова, склоняла голову, а в нужные моменты бормотала «слава богу». Когда скорая помощь забрала маму, соседка – слава богу – сразу позвонила папе. Папу – слава богу – успели позвать к телефону буквально за минуту до того, как началась наземная операция. Узнав, что у папы родилась дочь, командир – слава богу – отпустил его на двенадцать часов. И (в этом месте «слава богу» говорить было нельзя; однажды Нофар ошиблась, и мама посмотрела на нее так, что захотелось умереть) невероятно, но буквально через минуту после того, как папа уехал домой, его танк вошел в Ливан и все погибли. Иными словами, благодаря рождению Майи папа – слава богу – спасся. Последнее предложение с годами укоротилось до «благодаря Майе папа – слава богу – спасся». Не благодаря ее рождению (событию сугубо медицинскому), не благодаря командиру (который дал папе отпуск, получил посмертно медаль, и в память о нем певец Шломо Арци сочинил песню), а благодаря Майе. Это знали все, и все об этом говорили. Так что, когда Нофар наконец пролепетала «папа», этого почти никто не заметил. Подумаешь. Все дети рано или поздно говорят «папа». Однако не все дети спасают папу из горящего танка.

В первый день работы в кафе-мороженом Нофар оделась нарядней, чем обычно: в платье Майи. Впервые в жизни у нее была возможность начать что-то с чистого листа, и лучшего места для этого, чем кафе-мороженое, было не придумать. Ибо кафе-мороженое – это чудесная страна вкусов и цветов. Как если бы кому-то удалось поймать радугу, на одном ее конце навесить дверь, на другом – поставить кассу и поместить радугу на углу улицы.

Родители похвалили Нофар за то, что та решила поработать в летние каникулы, но делала она это не только ради денег. Она каждый день почти час добиралась сюда с окраины города ради людей, ради чужих глаз, не знавших, к счастью, про нее того, что знала вся ее улица: что про нее и знать-то нечего, что с ней никогда ничего не случается, ни неприятностей, ни приключений. Она была непримечательным, безвредным существом, которому только что исполнилось семнадцать.

Даже прыщи ее не выделяли. На лицах у подростков порой можно увидеть поразительные, незабываемые геологические образования: глубокие кратеры, обрамленные холмами долины; но сальные железы Нофар функционировали сдержанно – оккупировали лоб и маленький анклав на носу и этим ограничились. Прыщи Нофар никому не мешали, однако очень мешали ей самой, и втайне она называла себя «уродской мордой».

Имена и прозвища – очень опасная штука, и доказательством тому мог служить Лави Маймон, живший на четвертом этаже дома, в котором находилось кафе. Сколько бы шариков шоколадного мороженого он в себя ни забрасывал, все равно оставался тощим, как один из тех столбиков, которые мэрия устанавливает на улицах, чтобы люди пристегивали к ним велосипеды. Возможно, Лави смирился бы со своим жалким существованием, назови его родители поскромнее. Однако на своих щуплых плечах он нес имя самого царя зверей[3]. В детстве Лави надеялся, что, когда повзрослеет, у него отрастет грива, а под кожей вздуются мышцы; но годы шли, а грива расти отказывалась. На подбородке торчало всего четырнадцать волосков – каждый вечер он пересчитывал их перед зеркалом. Про мускулы и говорить не приходилось.

Его отец, подполковник в отставке Арье Маймон, командовал своим бизнесом так же решительно, как в свое время командовал солдатами, и, подобно тому как солдаты Арье Маймона взбирались в бою на холм – потому что пуль засевших наверху террористов боялись меньше, чем взрывов командирского гнева, – росли и акции фирмы, созданной Арье Маймоном после демобилизации. Страшась испепеляющего начальственного взгляда, они взлетали все выше и выше, превосходя самые смелые ожидания финансовых аналитиков.

Подполковник Арье Маймон не давал сыну имя Лави; это сделала жена подполковника, молодая красивая женщина, обожавшая мужа, страну и инструктора по пилатесу (не обязательно в этом порядке). Имя Лави ей чрезвычайно нравилось, и подполковник разрешил супруге, в виде исключения, принять решение самостоятельно. Но, когда мальчик повзрослел и стал подростком, стало очевидно, что в нем нет ни намека на хищное обаяние отца[4]. В мир больших кошек его допустили бы разве что в качестве потенциального обеда. В первые годы отец еще рычал на сына и пронзал его тем самым взглядом, которым в прошлом заставлял солдат лезть на холм, а акции – взлетать, но спустя какое-то время перестал делать даже это, и Лави заскучал по громогласным выговорам, даже по рычанию. Все лучше, чем гробовое молчание – верный признак разочарования.

Вечером, когда мама наводила марафет перед уроком пилатеса, а папа благодушно мурлыкал перед экраном телевизора, Лави открывал в своей комнате окно и смотрел на улицу. Внизу текла бурная городская река, по берегам-тротуарам которой прогуливались стайки подростков. У них были каникулы. Лави слушал их смех и думал: будут ли они смеяться, если перед ними с глухим звуком шлепнется его тело? Склонятся ли над ним сострадательные девушки? Проведут ли тонкими пальцами по его стриженым волосам, по гриве, которая так и не выросла? Посмотрят ли на него если не с жалостью, то хотя бы с интересом? Достанут ли мобильники? Сфотографируют ли его распростертый на земле труп, его обнимающие дорогу руки? Руки, которые еще ни разу не обнимали девочек…

Каждый вечер город украшал себя яркими огнями фонарей, а Лави Маймон стоял у окна и думал о своей смерти, представляя множество глаз, которые будут смотреть на него, когда он упадет перед входом в кафе-мороженое. Он бы, наверное, давно уже осуществил задуманное, если бы на южной границе не началась летняя военная операция, затопившая город воем сирен и оккупировавшая первые полосы газет. Лави не желал быть похороненным на последних страницах. Он ждал, пока бои закончатся. Но бои, слава богу, не прекращались: как только они заканчивались на юге, сразу же начинались на севере – и, просыпаясь по утрам, Лави видел, что газеты по-прежнему полны военными сводками. Куда тут втискивать историю его неудачного полета? Поэтому Лави все откладывал и откладывал свою смерть, и, таким образом, унесшая много жизней военная операция спасла по крайней мере одного городского парнишку.

А пока Лави стонал под бременем лежавшего у него на плечах львиного имени, Нофар Шалев сгибалась под тяжестью собственного. И как ей только в голову могло прийти, что именно здесь, в кафе-мороженом, из нее наконец-то проклюнется другая Нофар? Каждое утро она вставала за прилавок. Лето навалилось на город и овладело им. Соитие было веселым и потным, но сейчас на дворе стояла осень, и все вокруг снова выглядело благопристойно. Через несколько дней Нофар вернется в школу, и за плечами у нее не будет ни одной волнующей истории, принесенной из кафе-мороженого в центре города. Кроме тех, о которых она писала в своем дневнике. Как она надеялась на дерзкое любовное приключение со студентом, туристом или даже истыканной пирсингом уличной шпаной. Как мечтала, что пойдет в школу, а он последует туда за ней и будет ждать на улице, за забором. А она побежит к нему – и все это увидят. И Шир увидит. И Йотам… Нофар была готова на все, лишь бы в последний учебный год не возвращаться в школу с пустыми руками. С руками, пальцы которых никогда не касались пальцев мальчика с иной целью, кроме как дать ему сдачу. Если бы она хотя бы нашла здесь новую подругу вместо Шир… Кого угодно, кто задержит на ней свой взгляд, хотя бы на мгновение…

На четвертом этаже стоял Лави Маймон и смотрел на улицу. Во дворике, оправляя руками платье, стояла Нофар Шалев, и оба не подозревали, что не одиноки в своем страдании – страдании человека, чье имя предъявляет ему непосильные требования. Возможно, обоим было бы легче, знай они, что где-то – на другом конце земного шара или на расстоянии четырех этажей – есть человек, испытывающий такую же боль. Но не факт. Ведь человека, у которого болит зуб, не утешают стоны соседа по скамье, когда он сидит в очереди в поликлинике.

И хотя Лави Маймон и Нофар Шалев ничего друг о друге не знали, они – практически одновременно – печально вздохнули. И единственная разница между Нофар Шалев и Лави Маймоном состояла в том, что Лави так и остался у окна, а Нофар вдруг поняла, что перерыв закончился, что она опаздывает, и бросилась бежать. Она бежала так быстро, словно знала, что торопится сейчас не только в кафе-мороженое, но и к тому мгновению, когда все изменится, к судьбе, которая уже ждала ее по ту сторону прилавка.

2

За долгое время, проведенное за прилавком, у Нофар выработалась привычка вглядываться в лица клиентов и угадывать, кто оказался в кафе-мороженом случайно, а кто пришел сюда намеренно. Случайные посетители были самыми приятными. Они не спеша гуляли по улицам, плавали по тротуару, как карпы, пока не появлялась приветливая вывеска кафе-мороженого и не поддевала их на крючок. Те же, кто приходили намеренно, были совершенно иными. Для них кафе-мороженое служило пунктом, где выдают компенсацию за тяжелый рабочий день, местом, «где сердце успокоится». Нофар читала это по их злым глазам и плотно сжатым ртам. Пробовавшие все новые и новые сорта мороженого, они оставались вечно недовольны. Такие клиенты поедали свои рожки, словно глотали обезболивающее, – в один присест, лишь бы скорей подействовало.

Нофар без труда определила, что клиент, ожидавший ее у прилавка, принадлежит к числу пришедших намеренно. Не неспешная прогулка привела его сюда, а испорченный день.

– Добрый вечер, – сказала она и не удивилась, когда он не ответил. – Чем я могу вам помочь? – спросила она, стараясь улыбаться, хотя чувствовала себя без сил – после пробежки по двору и от мыслей о неурожайном лете.

Мужчина бросил на Нофар раздраженный взгляд и пробурчал, что стоит здесь уже десять минут.

– Сколько я должен ждать, чтоб меня обслужили?!

Это было неправдой: он ждал не десять минут. На самом деле он ждал меньше пяти минут. Однако за эти пять минут он успел получить эсэмэс от своего агента. Тот сообщал, что телевизионное начальство все обдумало и пришло к выводу, что им не нужен еще один песенный конкурс. Агент не стал добавлять, что, даже если бы начальство и решило, что конкурс нужен, оно все равно не стало бы прибегать к услугам певца, давно вышедшего в тираж. Уже семь лет, как вышедшего, если быть точным. Просто невероятно, как быстро прошло семь лет. Всего миг назад он был в центре внимания и на первых полосах газет; полтора миллиона человек проголосовали за него по эсэмэс в тот чудесный вечер; вся страна прислала ему цифровое признание в любви. А теперь он здесь, в этом жалком кафе, перед этой жалкой продавщицей. Она смотрит на него и ждет, пока он скажет, какое мороженое выбрал, и во взгляде ее – ни намека на узнавание. Она понятия не имеет, кто он такой!

Впоследствии, когда скандал немного утихнет, Авишай Милнер будет задаваться вопросом: не в этот ли момент все началось? Девушка посмотрела на него из-за прилавка пустыми глазами, и в этой пустоте погибла его душа. Он утонул во тьме анонимности, в пучине заурядности. Возле девушки за прилавком Авишаю Милнеру было нечем дышать. Из последних сил он твердил себе, что он не просто еще один клиент. Он – Ави-шай! Мил-нер! Так объявил его ведущий в финале конкурса, разрезав его имя, как разрезают горячий свежий хлеб, и растягивая – к удовольствию публики в зале – слоги: Ави-шай! Мил-нер! Зрители, смотревшие конкурс по телевизору, салютовали ему миллионом голосов. В последующие недели его имя было у всех на устах. В пабах и клубах на него бросались красивые женщины – женщины, желавшие отведать его, женщины, желавшие быть отведанными им, – и он занимался с ними любовью. Однако больше всего он занимался любовью с самим собой. Он совокуплялся с Авишаем Милнером до потери пульса, и каждая нимфа, стонавшая ему в ухо «Ави-шай», была всего лишь ласкающим ухо эхом того незабываемого момента, когда ведущий открыл конверт, заглянул в него своими добрыми, ласковыми глазами и на всю страну объявил победителем юношу из пригорода: «Ави-шай! Мил-нер!»

Трудно сказать, что потом пошло не так. Как певец, Авишай Милнер был не лучше Элирана Вакнина (тот же ведущий объявил его победителем за год до того, и Вакнин появлялся в хит-парадах по сей день), но он не был и хуже. Лицом он ничуть не уступал Аси Сариге, победившему через год после него и успевшему с тех пор сыграть несчастного врача в одном телесериале, несчастного солдата – в другом и несчастного отца мальчика-аутиста – в фильме, который вот-вот выйдет на экраны. Это казалось необъяснимым. Да и в его характере отсутствовали изъяны, на которые можно было бы все списать. В случившемся oтcyтcтвoвaлa всякая логика, и это-то и мучило Авишая Милнера больше всего. Абсолютная беспричинность падения приводила певца в ужас, так как намекала, что взлет тоже был беспричинным – не прямым следствием его таланта, а случайным стечением обстоятельств.

Сообщение от агента пришло Авишаю Милнеру после долгих недель ожидания. С тех пор, как он послал предложение телевизионному начальству, певца терзала одышка и бессонница. Слава сбросила его со спины, как дикий бык на родео, и била его, лежачего, копытами. Он обязан был найти способ подняться, и чем дольше телевизионное начальство медлило с ответом, тем сильнее он нервничал. Во сне к нему приходил ведущий, брал за руку и говорил, что после рекламы они споют дуэтом, но тут вдруг, к своему ужасу, Авишай понимал, что не помнит слов, а микрофон у него в руке превращался в страшную змею. Иначе говоря, шагая по улице, он понял, что ему жизненно необходимо съесть что-то сладкое. Но когда Авишай зашел в кафе, то увидел, что там пусто. За столиками сидели посетители и не спеша лакомились мороженым, однако за прилавком никого не было.

Что нужно человеку, пришедшему в кафе-мороженое и получившему плохие известия? Уверенная рука, которая предложит ему разнообразные шоколадные утешения; доброе лицо, которое будет терпеливо ждать, что он скажет; глаза, которые будут смотреть в его глаза и подтвердят, что да, несмотря ни на что, он все еще существует. Но когда Нофар вернулась к прилавку, она не узнала Авишая Милнера. И, хотя она изо всех сил старалась улыбаться, ей не удавалось скрыть проглядывавшую сквозь улыбку грусть. Как в тот раз, когда она примеряла слишком тесную блузку и из-под ткани выпирала непокорная плоть.

Авишай Милнер не знал, что платье, которое было на девушке, принадлежало ее красивой сестре. Не знал, что все лето Нофар ездила сюда в отчаянной надежде избавиться от своей заурядности. Он знал одно: он десять минут ждал, пока его здесь обслужат, а это ни в какие ворота не укладывалось.

– Это ни в какие ворота не укладывается! – заявил Авишай Милнер девушке за прилавком и, дабы подчеркнуть, насколько это не укладывается ни в какие ворота, с силой стукнул рукой по стеклянной витрине.

– Это ни в какие ворота не лезет, – ответила девушка.

– Что-что?!

– Надо говорить «ни в какие ворота не лезет» или «в голове не укладывается», а не «ни в какие ворота не укладывается».

Старшая дочь учительницы иврита, Нофар отлично знала, что нет людей противнее тех, что поправляют ошибки у других. Никто ведь не станет открывать рот жующему другу, вынимать еду и показывать, как правильно жевать. А слова – они как еда. Нельзя отнимать их у языка, на котором они лежат. Но этот мерзкий тип встал по ту сторону прилавка, стукнул ладонью по витрине и оставил на ней еще один жирный отпечаток. Причем не для того, чтобы определиться с сортом мороженого. Рука, ударившая по стеклу, не указывала ни на манговый сорбет, ни на французскую ваниль. Не любовь к сладкому двигала посетителем, а желание показать, кто тут хозяин. Он стукнул по стеклянной витрине просто потому, что мог стукнуть.

Семнадцать лет и два месяца исполнилось Нофар в тот вечер, но ни разу за всю жизнь ей не приходило в голову стукнуть по прилавку. Потому что так устроен мир: есть люди, которые по прилавкам стучат, а есть те, что за прилавками стоят и спрашивают: «Чем я могу вам помочь?» Но в тот вечер Нофар прорвало. Йотам, Шир, веселая компания и поход в кино. Сестрино платье. Обида на лето, подходящее к концу… Только претензий этого человека ей сейчас не хватало. Если он все-таки горит желанием предъявить претензии, пусть соизволит делать это на правильном иврите. Иначе это ни в какие ворота не лезет.

Авишай Милнер ошарашенно взглянул на поправившую его продавщицу. Какая неслыханная наглость! Он всегда считал себя человеком, который дружит со словами, – даже тексты для своих песен сочинял сам – и теперь призвал на помощь все свое умение, чтобы разодрать эту девчонку словами до костей:

– Ну ты овца! Что, брови выщипать мозгов не хватило? А прыщи? Тебе никто не говорил, что выдавливать прыщи не рекомендуется? Знаешь, на что похожа твоя физиономия? На пиццу, только маслин бы добавить! А фигура? Ты бы поменьше обжиралась, и так уже как бегемотиха! Кто с такой в койку ляжет? Давай мне мое ванильное с печеньем, корова глупая, и поживей!

Он протянул ей купюру в двести шекелей, и Нофар рефлекторно – как курица, которая и с отрубленной головой еще несколько секунд продолжает бегать, – взяла ее. Продолжая совершать привычные движения, она наполнила рожок мороженым, мгновение спустя осознала, что человек по ту сторону прилавка ее обезглавил, уничтожил как личность, – и, бросив рожок на пол, выбежала из кафе.

3

Уличные кошки несколько раз похотливо взвыли и собрались было возобновить прерванное недавно совокупление, но тут во двор снова вбежала продавщица мороженого. Она промчалась мимо кошек и понеслась к туалету. Длиннохвостые проводили незваную рыдающую гостью злобными взглядами, но та была слишком расстроена, чтоб их заметить. В ушах у нее все еще гремели слова посетителя. Слезы щипали глаза и нос. Подступали к горлу. Подумать только! Он все это ей говорил, а она стояла, слушала и молчала! Даже мороженое ему чуть не дала! Ну не дура?! Сейчас ей хотелось только одного: исчезнуть. Самые ужасные слова, которые раньше она говорила себе сама, – уродина, бровастая, прыщавая, жирная, никто тебя не захочет – эти слова только что сказал ей другой человек. В действительности Нофар была созданием вполне симпатичным; однако, втайне ненавидя себя, не сомневалась, что мужчина у прилавка сказал вслух то, что думали о ней все – клиенты за столиками, одноклассники, отец, мать, сестра. Нофар страшно хотелось где-нибудь спрятаться, но единственным местом, которое пришло ей в голову, была та самая вонючая кабинка, из которой она незадолго до того вышла. Еще мгновенье – и Нофар оказалась бы там, в надежно защищенной от внешнего мира, обложенной плиткой утробе, втиснувшись меж мусорным бачком и унитазом с поднятой крышкой… Но тут ее схватила сильная рука.

В последующие недели Авишая Милнера вновь и вновь будут спрашивать, что заставило его последовать за побежавшей в туалет малолеткой из кафе-мороженого, и он будет настаивать, что всего лишь хотел потребовать у нее сдачу с двухсот шекелей, которые он ей дал и которые, как он считал, она унесла с собой. Но бесстрастные факты будут свидетельствовать против него: девочка не уносила двухсот шекелей с собой в туалет, они так и остались лежать на прилавке. Авишай Милнер, правда, будет решительно утверждать, что не видел на прилавке купюры, когда побежал за девочкой, но его утверждение, как и прочие детали этой истории, померкнет в сравнении с впечатлением, которое произвел вопль, изданный девочкой, когда Авишай Милнер схватил ее за руку. Парень-кассир из магазина одежды поднял голову; складывавшая рубашку рыжеволосая продавщица перестала ее складывать; уличные кошки удрали с замусоренного двора; сидевший на подоконнике четвертого этажа Лави Маймон понял, что прыжок придется снова отложить. Нофар Шалев оглянулась на Авишая Милнера, который ее сначала оскорбил, а теперь схватил за руку, и закричала что было сил.

Некоторые изменения происходят медленно. Геологическая эрозия, например, растягивается на десятки тысяч лет. Вода и ветер делают свое дело потихоньку. Горный хребет превращается в долину, море становится пустыней. И все это чинно, без спешки. Время, как громадная анаконда, ползет, не торопясь, и проглатывает самые высокие горы земного шара. Но есть перемены, происходящие мгновенно. Словно чиркнули спичкой. «Да будет свет – и стал свет». Метаморфоза, случившаяся с продавщицей мороженого, была, судя по всему, именно такого рода. Семнадцать лет и два месяца ходила она по земле, но никогда даже не думала стукнуть по витрине, не говоря уж о том, чтобы завопить во внутреннем дворике. И вот теперь, рядом с этим человеком, сказавшим ей самые ужасные слова, душа девушки содрогнулась. Да, когда она побежала во двор, то хотела только одного: исчезнуть. Но когда Авишай Милнер схватил ее за руку, в Нофар проснулось желание прямо противоположное – быть услышанной. Она вложила в этот крик всю обиду на слова, которыми он ее отхлестал. И обиду на слова, которыми хлестала себя сама. Она выкрикивала свое разочарование каникулами этого лета и всеми каникулами, им предшествовавшими. Она кричала, кричала и кричала, не слыша ни сирен полиции, вызванной на место происшествия, ни сирен пожарных, которые тоже подключились к операции, потому что так устроена природа – когда один шакал начинает выть, из тьмы ему отвечают сто других. Нофар Шалев закричала – и город ответил ей своими криками.

Вся улица прибежала посмотреть, что за беда случилась в замусоренном дворе, а поскольку беда случилась с Нофар Шалев, то все – и волоокий кассир, и рыжеволосая продавщица, и соседи с балконов, и двое дорожных полицейских – смотрели сейчас на нее. Даже компания уличных балбесов с пирсингом (которых обычно никто не интересует и которыми, в свою очередь, никто не интересуется) – и та пришла поглазеть на происходящее. Тело Нофар купалось в сиянии сочувственных взглядов. В сиянии глаз, уставившихся – о, чудо из чудес – на ту, на ком раньше ничьи глаза не задерживались. И вот уже подбежала к ней красивая девушка в военной форме; ее золотистые волосы были завязаны хвостом и рвались из-под резинки на свободу, как сноп света. Она обхватила Нофар своими добрыми руками, сказала: «Все хорошо» – и произнесла эти слова так уверенно, как если бы она была уполномочена сказать их не только от своего имени, но и от имени всех силовых ведомств. Нофар отдалась теплому объятью; казалось, еще никто и никогда не обнимал ее так. Ее окутывал нежный запах духов этой феи в военной форме, а также еще один, мужской – запах офицера, который всего минуту назад, на улице, обнимал сослуживицу за талию и прибежал с ней во двор, откуда послышался вопль. А пока девушка успокаивала Нофар, офицер и дорожные полицейские держали Авишая Милнера. «Что вы с ней сделали?! – допрашивали они его. – Чем вы ее так напугали?!»

«Ничего, – заорал он. – Я не сделал ей ничего!» – и несчастная девочка похолодела. Потому что знала, что это правда. Хам-посетитель не сделал ей ничего, что оправдывало бы присутствие здесь двух полицейских и офицера в звании капитана. Ибо в этой стране каждый гражданин имеет право протыкать своими словами сердце другого гражданина. Скоро ей придется сказать это девушке с ласковыми глазами и большой толпе, смотрящей на нее с такой симпатией, какой Нофар не удостаивалась за всю свою жизнь. Все они были такими милыми, так волновались за нее… Что они скажут, когда узнают, что на самом деле ничего не случилось и они прибежали сюда совершенно зря? Они тут же отвернутся. Полицейские наверняка отругают ее за то, что она устроила весь этот сыр-бор, а она покорно понурит голову – как всегда – и вернется в кафе. Будет обслуживать ждущих своей очереди клиентов, протирать стеклянную витрину, спрашивать «Вам стаканчик или рожок?», «Чем я могу вам помочь?», «Какое мороженое вы хотите?».

И Нофар уже приготовилась со всем этим смириться, но тут Авишай Милнер снова открыл свой поганый рот. Оказалось, он не разрядился до конца. Или, может быть, зарядился злостью заново – так почти севший телефон оживает, если успеть подключить его к розетке. Людские взгляды напитали Авишая Милнера энергией. Как он истосковался по такой публике: по молодым и старым, по солдатам и полицейским! Как сказал тогда ведущий, «весь Израиль сейчас смотрит на нас». Неожиданно к Авишаю вернулось это знакомое, пьянящее ощущение, которое испытываешь, когда находишься в эпицентре взрыва, в момент расщепления атома общественного внимания. Однако на сей раз внимание было неблагосклонным – никто не бросал ему цветов, никто не аплодировал, – и это потрясло Авишая до глубины души. Он заслужил любовь публики по праву. Он не позволит этой толстухе, мариновавшей его у прилавка, посмевшей его поправить и убежавшей с его деньгами, отнять у него то, что ему принадлежит!

И он снова стал хлестать девушку оскорблениями – «мерзкая бегемотиха», «я бы до тебя даже палкой не дотронулся» и так далее и тому подобное – и они взлетали вверх, как разогретые пламенем воздушные шары. На глазах у Нофар выступили слезы. Сначала этот человек оскорбил ее без свидетелей, а сейчас позорил на глазах у всех. Она высвободилась из объятий красивой девушки, закрыла лицо руками и разревелась. Сквозь пальцы Нофар видела, как заволновалась толпа. Ей задавали вопросы, но, оглушенная своими рыданиями, она их не слышала, и не ее вина, что стороннему наблюдателю ее всхлипывания казались кивками в знак согласия. Ее спрашивали: «Он трогал тебя?» – и ее прикрытое руками лицо дрожало, словно подтверждая, что да, трогал. Каждый новый ее всхлип был еще одним утвердительным кивком, и каждый новый кивок превращался в заголовок завтрашней газеты. Так в замусоренном внутреннем дворе неожиданным и совершенно невероятным образом родилась история об участнике телевизионного песенного конкурса, обвиненном в попытке изнасилования несовершеннолетней. И взглянули все на эту новорожденную историю и увидели, что она хороша. Не история, а просто конфетка!

* * *

Котята начинают ползать через несколько дней после того, как покинут материнскую утробу; жеребятам удается подняться с земли через час после рождения; и только человеческие детеныши – ужасные копуши: проходит много месяцев, прежде чем они начинают стоять самостоятельно. Однако истории, производимые на свет людьми, в отличие от производимых ими медлительных детей, – создания на удивление проворные. Не успевает человек родить какую-нибудь историю – особенно такую, которая попахивает скандалом, – и та немедленно встает на ноги. Постоит минуту-другую, подержится за породившего ее автора – и пускается бежать. Причем вопрос не в том, откуда бежит история, а в том, куда и как далеко ей удастся добежать, прежде чем она будет остановлена неумолимыми законами природы, прерывающими любой бег.

Ужасная история про знаменитого певца и несовершеннолетнюю продавщицу мороженого появилась на свет божьим вечером, в восемнадцать часов сорок девять минут, в месяц элул[5], и немного постояла на месте, вдыхая ароматный вечерний воздух. Но всего пару мгновений спустя она, не желая больше оставаться во дворе, унеслась вдаль, тогда как сам этот двор, еще недавно так стремительно заполнившийся, сейчас – столь же стремительно – опустел.

И полицейские, и пожарные, и девушка-златовласка, и ее возлюбленный-офицер, и, разумеется, гордые родители новорожденной истории – знаменитый певец и девушка из кафе-мороженого – пошли каждый своей дорогой, и уже трудно было сказать, они ведут эту историю за руку или она ведет их. Так или иначе, двор стал для нее уже мал. Разросшейся истории требовалось место попросторнее. Скажем, полицейский участок на центральной улице.

4

В полицейском участке на центральной улице ей дали воды, чая, а потом и кока-колы, отрезали кусок медового пирога, принесенного одной из дежурных, предложили сесть, и, когда зад Нофар коснулся стула, она облегченно вздохнула. Целое лето она простояла почти без перерыва. Посетители стекались в кафе-мороженое, а она их обслуживала. Когда они уходили, она бросалась отмывать стеклянную витрину. Витрина снова начинала блестеть, но тут опять появлялись посетители, и все повторялось. Но сейчас она сидела, вытянув ноги, сжимала в руке стакан холодной кока-колы, в котором весело скакали пузырьки газа, и ее спрашивали, что случилось.

Сидевшая напротив приятная женщина наклонилась вперед. У нее были изящные тонкие пальцы, а лак на ногтях – красивый и очень нежный, почти прозрачный. Приятная женщина сказала, что ее зовут Дорит и что Нофар, наверное, трудно говорить и отвечать на вопросы, но это было Нофар как раз таки нетрудно. Труднее было, когда ее ни о чем не спрашивали. Труднее было целый день, целую неделю, целое лето работать, ни с кем не разговаривая. Женщина спрашивала, Нофар отвечала, и все это получалось на удивление просто. Всего-то-навсего повторять то, что уже сказано. Как на экзамене по истории еврейского народа. Зубрить Нофар умела хорошо – не зря она была отличницей, – и слова лились потоком. Сидящая напротив женщина никуда не торопилась. Ее добрые глаза смотрели на Нофар с огромным интересом. Она не перебивала, и, растаяв от ее внимания, Нофар говорила все более охотно. Неожиданно сбылось давнее предсказание акушерки: тело Нофар забыло о своей неуклюжести, ее щеки разрумянились, глаза загорелись, а бледные – обычно плотно сжатые или бормочущие невнятицу – губы порозовели. Так что, если бы в кабинет сейчас зашел посторонний, увидел Нофар, и если бы его попросили ее описать, он несомненно сказал бы: «Она расцвела».

«Расцвела». Это было слово из лексикона ее матери. Когда Нофар закончила начальную школу, мама пообещала, что в школе второй ступени дочь расцветет. Когда Нофар закончила седьмой класс, сказала: «Ничего не поделаешь. Переход из начальной школы в школу второй ступени всегда труден, но теперь, в восьмом классе, ты расцветешь по-настоящему». Так она и переходила из класса в класс, таща за собой шлейф из бутонов, которые вот-вот, буквально с минуты на минуту, раскроются. И как странно было обнаружить, что эта перемена – которая так и не произошла ни при переходе во вторую ступень, ни даже при переходе в третью – настигла ее осенним вечером в полицейском участке. Чем больше Нофар говорила, тем ярче расцветала.

Наконец она замолчала (хотя могла бы, если б захотела, говорить еще), и следователь Дорит – женщина с приятным лицом и тонкими пальцами – сказала:

– Ты очень смелая девочка.

* * *

– Говорю вам, я ее не трогал! – крикнул сидевший в одном из кабинетов на втором этаже полицейского участка Авишай Милнер и стукнул рукой по деревянному столу. Однако на двух полицейских это никакого впечатления не произвело, а уж на деревянный стол – и подавно. За свою жизнь он получил столько ударов – как от подследственных, так и от следователей, – что давно перестал надеяться на спокойное существование. Его собратья по конвейеру стояли в публичных библиотеках и почтовых отделениях, а один добрался аж до бюро переписи населения. Но этому столу не повезло: его привезли в здание полиции на центральной улице, где сейчас по нему стучал охваченный гневом Авишай Милнер. Потому что в это было просто невозможно поверить. Час назад он вышел из дома и направился в кафе-мороженое, а теперь смотрел на улицу через зарешеченное окно. Это привело Авишая в такое бешенство, что у него просто не оставалось другого выхода, кроме как снова стукнуть по столу и заявить, уже в который раз, что это уму непостижимо!

Полуседой полицейский взглянул на часы. Через зарешеченное окно был слышен стон города, окутанного запахом духов. Городоненавистники наговаривают на него, утверждая, что город – всего лишь мешанина из автомобильных гудков и смога, но в предновогодние дни в магазинах одновременно открываются крышечки бесчисленного множества стеклянных флаконов с парфюмом самых разнообразных расцветок, и по городу разливается опьяняющий аромат.

Подобно носу опытной охотничьей собаки, нос полицейского умел различить среди доносящихся с улицы заманчивых запахов аромат духов супруги. Ему хотелось вскочить со стула и бежать к ней, однако вначале требовалось установить истину, без чего рабочий день никак не закончить. Полицейский искоса взглянул на подозреваемого и сказал:

– А я вас помню. Моя жена голосовала за вас в финале.

Авишай Милнер моментально размяк. Подобно печенью, которое посетители кафе макают в чашки, он не смог устоять перед окутавшим его теплом. Этот человек его знал! Его жена голосовала за него в финале! Для этой замечательной женщины он был все еще «Ави-шай! Мил-нер!». И теперь он отвечал на вопросы полуседого полицейского уже охотно, чуть ли не с восторгом, как отвечал в свое время на вопросы журналистов. Он больше не видел никакой необходимости стучать по столу. Встреча с давними поклонниками должна проходить в приятной атмосфере. Он откинулся назад, расслабился, стал время от времени приветливо улыбаться и, когда его снова спросили, трогал ли он эту жалкую продавщицу, даже позволил себе пошутить:

– А как же! Я просто тащусь от прыщавых шестнадцатилетних девчонок.

Полуседому полицейскому большего и не требовалось. Второй следователь, его коллега, задал несколько дополнительных вопросов, и подследственный ответил на них в том же ироническом ключе. Но ирония – союзница опасная. Она как надушенная писчая бумага, которую покупают девочки. Запах через какое-то время выветривается, а бумага остается. Так произошло и в этом случае: не прошло и нескольких часов, как ирония испарилась, а признание осталось.

В кабинете следователя на первом этаже сидела Нофар Шалев – и расцветала все больше и больше. В кабинете следователя на втором этаже сидел Авишай Милнер – и как рехнувшийся паук плел паутину, в которую сам и попался. А на улице, возле полицейского участка, стоял глухонемой с площади и раздумывал, стоит ли ему войти. Он очень любил такие предпраздничные дни. Весь год ему приходилось тяжело трудиться. Он не умел так хорошо играть на музыкальных инструментах, как русская, стоявшая у входа в торговый центр, и у него не было седых волос, которые могли бы ему помочь, как помогали коллеге, избравшему себе место на шумной улице. Седые волосы напоминают спешащим людям про их престарелых родственников. Вспомнит спешащий человек про своего дедушку – и опечалится, а так как испытывать печаль он не любит, то откупится от мрачных мыслей, бросив нищему монетку. Глухонемой же, с его черными волосами, ни на чьего дедушку не походил, поэтому зарабатывал на жизнь с трудом.

Когда глухонемой пришел на площадь впервые, он боялся, что его раскусят. Он думал, что будет очень неприятно, если кто-то узнает, что он не глухонемой. Он думал: а что, если кто-нибудь спросит меня, как пройти туда-то и туда-то, а я машинально отвечу? Или кто-нибудь просто поздоровается? Но через какое-то время он заметил, что никто не спрашивает, как пройти туда-то и туда-то, – не говоря уж о том, чтобы просто поздороваться, – и постепенно разучился говорить. Когда он это понял, то очень испугался и решил, что обязан заговорить снова, но оказалось, что это примерно то же самое, как после двадцати лет перерыва сесть на велосипед. Говорят, что разучиться кататься на велосипеде невозможно, но каждый, кто пробовал сесть на него заново, знает, что, даже если тело еще немножко и помнит велосипед, гораздо лучше оно помнит страх падения. Тем не менее в конце концов у глухонемого получилось. Очередной спешащий человек прошел мимо и протянул ему монетку, а глухонемой открыл рот и сказал: «Спасибо». Однако спешащий человек не обратил на сказанное глухонемым никакого внимания – слишком уж он спешил, – и весь тот вечер глухонемой с площади так и простоял: с монеткой в руке и словом «спасибо» во рту. В результате он снова онемел. На этот раз по-настоящему.

Сейчас, стоя напротив полицейского участка, он прокручивал в голове то, что видел во внутреннем дворе. В тот день он спокойненько мочился в углу двора, как вдруг услышал топот бегущих ног и тяжелое дыхание. Он сильно удивился. Прямо на него бежала девушка в синем платье. Ослепшая от слез, она не заметила писающего в кустах мужчину. Спустя мгновение появился человек со злым лицом, а потом все происходило с какой-то головокружительной быстротой: двор заполнила толпа людей, человек оскорбил девушку, девушка сказала то, что сказала, и все направились в полицию. Единственного свидетеля инцидента никто так и не заметил. Однако глухонемой знал: зря вызвали полицейских, зря прибежала красивая девушка в военной форме и зря прибежал ее возлюбленный-офицер. Потому что не произошло в том дворе ничего, кроме пустяковой жестокости, убийства в миниатюре: один человек просто-напросто растоптал другого.

Глухонемой сел на деревянную скамейку на углу и вспомнил искаженное горем лицо девушки, а потом подумал о разгоревшемся скандале и улыбнулся: никто, кроме него, не знал, что случилось на самом деле. И если до этого момента он был немым вынужденно, молчал просто потому, что никто его не слушал, то теперь стал немым добровольно, и его рот закрылся намеренно. Над головой у него, в ветвях фикуса, порхали – как ангелы – летучие мыши, и глухонемого охватило неземное блаженство. Если он захочет – то все расскажет, а не захочет – будет молчать. Судьба девушки зависела теперь от него, а она этого даже не знала.

5

Ночь накатила на город темной волной, заливая улицы и топя попадавшихся на ее пути горожан. Сначала она закрыла глаза детям, а потом усыпила их родителей. Загулявшие холостяки продержались на отмелях баров еще несколько часов, но в конце концов свалились с ног и они. Все больше и больше опускалось отяжелевших век, пока наконец не остались только ровное сияние уличных фонарей и красные глаза продавцов мелких лавочек. Город погрузился в сон. Он был похож на лежащую на спине крупную женщину, морщины которой скрыла сердобольная темнота. Да, крупный немолодой город подобен крупной немолодой женщине: как легко любить ее в темноте и как трудно – при свете! За ночным приливом последовал отлив. Тьма медленно, не спеша отступила, на улицах послышался шум мусоровозов, проворные рабочие молча спрыгивали с них, таскали мусорные баки, очищали жировые складки города, как цапли – спину бегемота.

В этот ранний утренний час Нофар все еще спала в своей постели, и, надо признать, спала отлично. Грустными летними ночами ее постоянным и верным спутником был голубой экран телевизора, скрашивавший ее одиночество полицейскими расследованиями изнасилований в Сан-Франциско, убийств в Нью-Йорке и хитрых сочетаний того и другого – изнасилования, а потом убийства или убийства, а потом изнасилования – в основном в Чикаго. Телевизор стал для нее тем же, чем был медвежонок в детстве: щитом, защищавшим от ужаса ночи, крепостной стеной, оборонявшей от одиночества. Однако той ночью ее рука не потянулась к пульту. Какой смысл смотреть истории про других людей, когда у нее наконец-то появилась своя собственная? Именно это чувство удовлетворения, это ясное осознание, что ее жизнь интересна не менее, чем жизнь персонажей из «ящика», и даровали Нофар спокойный сон.

Когда наконец наступил следующий день, продавщица мороженого открыла глаза и увидела, что ничего не изменилось: солнце по-прежнему вставало на востоке, а ее сестра по-прежнему была красивее ее. Однако на четвертой полосе газеты (к которой, в свою очередь, отсылал хорошо заметный, красный, как сорбет из лесных ягод, заголовок на первой полосе) говорилось: «Знаменитый певец подозревается в попытке изнасилования несовершеннолетней». Склонившаяся над миской с утренними хлопьями мама обеспокоенно посматривала на Нофар. Вчера, поздно вечером, Ронит вызвали в полицию и поставили в известность о том, что случилось. Она заплакала, обняла дочь и потребовала, чтобы преступник был наказан. Когда она была девочкой, сосед сунул ей руку под юбку, и Ронит до сих пор помнила, как ее тогда буквально парализовало. Возвращаясь из полиции домой, она попросила Цахи сесть за руль, а сама пересела к Нофар на заднее сиденье. Всю дорогу она держала дочь за руку, чего не делала с тех пор, как та была маленькой. Теперь она внимательно разглядывала Нофар – оставила ли перенесенная травма шрамы? Но девочка ела завтрак даже с бо́льшим аппетитом, чем обычно, и заявила, что идет на работу.

– Ты уверена? После всего, что…

– Да, – сказала Нофар. – Я уверена.

Когда она подошла к остановке, то увидела, что автобус уже трогается, но, вместо того чтобы смириться со своей участью и терпеливо ждать еще сорок минут, подняла руку – стой! Есть люди, способные мановением руки остановить вселенную. Майя, например. Если бы она приказала земному шару прекратить свое вращение, тот несомненно ее послушался бы. Каково же было удивление Нофар, когда водитель остановился ради нее в нескольких десятках метров от остановки!

Тарахтенье двигателя казалось Нофар веселой песенкой. Ей даже чудилось, что пассажиры вот-вот повскакивают с облезлых сидений и пустятся в пляс: бородатый хареди и старушка лет восьмидесяти закружатся в танце, а русский солдат[6] и бубнящая псалмы девушка весело задрыгают ногами. Но хотя поездка была длинной, а ноги у стоявшей Нофар уже начали уставать, стоило ей увидеть у пассажиров бесплатную газету – и усталость как рукой сняло. Потому что на четвертой полосе была напечатана ее история. Нофар преисполнилась тайной гордостью. И еле удержалась, чтобы не вырвать газету из рук у какого-нибудь пассажира, не вскочить ногами на сиденье и не крикнуть во весь голос: «Это я! Я!»

Наконец пришло время звонить в звонок[7], и – под веселое «динь-динь» – она выскочила из автобуса. По дороге в кафе-мороженое она прошла мимо двух лавок и одного супермаркета, и отовсюду ей, как старая знакомая, подмигивала газета. Как прекрасен был этот день! Как прекрасны были люди, рекламные щиты и белье, развевавшееся на балконах домов, подобно флагам!

Но как грязно было в кафе-мороженом! Вчера вечером Нофар собралась впопыхах, чуть не забыв запереть кассу, и отправилась вместе со всеми в полицию, и теперь на прилавке валялись липкие пластмассовые ложечки, пол украшала мозаика из грязных салфеток, а из работавшего всю ночь кондиционера натекло небольшое озерцо. А еще надо было помыть кофейные чашки, собрать со столов тарелки, наполнить пустые контейнеры для мороженого, заново чистить до блеска прилавок. Нофар решила, что для начала выкинет мусор. Неся в каждой руке по полиэтиленовому мешку, она, как всегда, молила бога, чтобы на нее не капнула липкая гадость, но та все-таки капнула – и Нофар снова стала той, кем была, – прыщавой и неуклюжей девочкой. Вытекшая из мешка вонючая жижа облила ей щиколотку и затекла в туфлю. Нофар предстояло стоять в этой туфле, потеть и спрашивать «Какое мороженое желаете?» целых восемь часов.

Как приятно смотреть на девушку, когда она цветет! Какое печальное зрелище, когда она увядает! Но в тот самый момент, когда Нофар решила, что вчера вечером ее цветок распустился, по-видимому только для того, чтобы утром увянуть, в кафе-мороженое вошла освещавшая культурную жизнь страны тележурналистка и попросила шарик шоколадного мороженого.

– В стаканчике или в рожке?

В рожке, разумеется, в рожке. Рожок можно сжевать, а стаканчик – после того, как мороженое съедено, – совершенно бесполезен. Журналистка не любила бесполезных вещей. Она была прагматиком в еде, прагматиком в работе и прагматиком в постели. Настойчивое и последовательное стремление к извлечению максимальной пользы из любого явления окружающей действительности превратило ее во всеми уважаемого профессионала и желанную любовницу.

Тележурналистка ела мороженое и разглядывала девушку. Вся эта история казалась ей малоправдоподобной. Она знала Авишая Милнера еще с тех времен, когда тот был «Ави-шай! Мил-нер!»; знала его спереди, знала сзади, а особенно хорошо – сверху (именно так она предпочитала заниматься любовью с мужчинами, которых не слишком уважала, чтобы в момент оргазма не встречаться с ними глазами). Тележурналистка вглядывалась в девушку и размышляла, не ошибся ли источник, направивший ее в это кафе. Не верилось, что столь невзрачная девица может вызвать у кого-то желание. И тележурналистка совсем уж было решила, что нет, не может, как входная дверь вдруг снова отворилась, и в кафе вошли двое – рыжеволосая продавщица и миловидный кассир. Они подошли к этой тонущей в своей заурядности девушке и сказали:

– Мы пришли узнать, как ты себя чувствуешь.

И снова эта перемена – быстрая, как восход солнца. Только что была тьма, и вот уже свет – ломкий, как вафельный рожок на языке. Буквально минуту назад Нофар стояла и мучилась, чувствуя, как по ногам у нее стекает мокрая дрянь, – а уже в следующую минуту пересказывала своим новым знакомым (которых приметила вчера во внутреннем дворе) все, о чем говорила в полиции. И странное дело: глаза у нее стали голубее, губы – полнее, плечи, обычно опущенные, вдруг – точно крылья – расправились, и сразу стало видно, что грудь, которую опущенные плечи раньше скрывали, у Нофар очень даже симпатичная, осанка – красивая, и двигаться она умеет грациозно. Так устроен мир: есть люди, которым идет правда, а есть те, кого красит ложь. Водным растениям, чтобы цвести, требуется летняя жара; Нофар Шалев, чтобы щеки у нее порозовели, потребовалась эта скандальная история; и, как только они порозовели, сомнений у тележурналистки не осталось. Она поспешно доела свой рожок и подошла к девушке, чтобы застолбить право на эксклюзивное интервью.

* * *

Но был там человек, знавший правду. Возле стеклянной двери застенчиво стоял юноша с четвертого этажа, Лави Маймон, и не отрываясь смотрел, как продавщица мороженого рассказывает свою историю. Он видел, как сияет от удовольствия ее купающееся во взглядах слушателей лицо, видел, как в глубине ее глаз горит темный огонь, и понимал, что она лжет. Потому что видел этот огонь дома, в глазах своей матери. Он загорался каждый раз, как та убегала на урок пилатеса. Отец сидел на диване и смотрел новости, посылая начальнику Генштаба и министрам разъяснения, что и как им надо делать, а мама относила посуду на кухню, накладывала в плошку орешков, чмокала отца в обращенную к экрану голову – и уходила. Отец на нее даже не смотрел; все, что ему было нужно, – чтобы ему не мешали спокойно сидеть у телевизора, одной рукой зачерпывая орешки, а другой – держась за мошонку. Но сидевший на подоконнике Лави видел, как менялась мама, когда выходила на улицу. У нее неожиданно появлялось другое лицо и другая походка. Она всегда была красивой, но тут вдруг становилась красивее во сто крат; ее тайная жизнь билась в ней, словно еще одно сердце. По улице шагала жившая в маме тайная женщина, и Лави Маймону хватало одного взгляда, чтобы понять, что идет она вовсе не на урок пилатеса.

Сначала он думал, что красивой маму делает любовь, но оказалась, что это не одна большая любовь, а много маленьких. Тщательно спланированный взлом маминого мобильника показал, что, наряду с многомесячными любовными романами, у нее были также перепихи на скорую руку, и постепенно Лави понял, что лицо у нее светится не из-за какого-то конкретного человека и что не страсть заставляет ее щеки пылать, а опьяняющая свобода, которую она обретает, когда поворачивается к отцу спиной и выходит на улицу. Лави смотрел на продавщицу мороженого и видел, что в ней горит тот же огонь, то же счастье – знать, что она знает то, чего не знают другие.

Лави не подозревал и не предполагал, что девушка из кафе-мороженого говорит неправду. Он просто это знал. Все мы что-то наследуем от родителей: у Лави были глаза матери, у Нофар – лоб отца. Но, помимо переходящих из поколения в поколение черт лица, дети получают и кое-что еще. Не таланты родителей, а скорее их противоположность: маниакальная чистоплотность достается тому, кто растет в доме, где царит вечный бардак; непреодолимая смешливость – тому, чья мать всегда печальна; редкая способность распознавать выдумки – тому, чья мать непрерывно лжет. Да, это тоже имеет значение, если говорить о наследственности. Родители передают детям не столько черты своего характера, сколько некие внешние признаки того, каким способом они сами реагируют на удар. Родитель задает ребенку модель поведения, и тому – хочешь не хочешь – приходится что-то с ней делать.

С тех пор как Лави все узнал, он ел приготовленный мамой рис и думал: предательница. Она спрашивала, как дела в школе, а он отвечал ей про себя: шлюха. С тех пор как он все узнал, ему постоянно казалось, что мать что-то скрывает. Даже когда она говорила что-то совсем обыденное, вроде «сходи в магазин», он смотрел на нее с подозрением, как киношный детектив, который, прежде чем повернуть ключ в замке зажигания, проверяет, не заминирована ли машина. А отец, про которого Лави всегда думал, что его рост больше метра восьмидесяти, хотя на самом деле в нем не было и метра семидесяти (этого не знал никто – ни его солдаты, ни работники, – и даже на фотографиях было невозможно заметить, что самый могущественный в компании человек – самый низкорослый)… Лави посмотрел на своего отца и вдруг увидел, какого тот на самом деле роста.

Ему не надоедало наблюдать, как мать лжет отцу. Это было как расчесывать комариный укус. Лави завораживало противоречие между невинным выражением ее лица и тайной, которую оно скрывало. Ложь слетала с маминых губ легко, как колыбельные, что она когда-то пела ему на ночь. С тех пор как он все понял, каждое мамино слово было как пухлый кошелек, содержимое которого нужно украсть. За каждой повседневной фразой скрывалась другая, донная: одна плавала по поверхности беседы, а другая обитала внизу, в темноте. А этот вояка, этот опытный стратег… Как он мог оказаться таким идиотом?! Это было ужаснее всего. С тех пор как Лави все узнал, он уже не мог ни ненавидеть отца, как раньше, ни любить.

Именно поэтому Лави с такой легкостью распознал ложь продавщицы мороженого. Он почувствовал зазор между ее словами и тем, что произошло на самом деле. И когда все ушли, он сказал:

– Я знаю, что ты врешь.

Он думал, она заплачет, испугается, но Нофар смотрела на него как ни в чем не бывало. Лицо у нее было спокойным.

Он заявил: «Я знаю, что ты врешь», – а она, вместо всех слов, которые могла бы сказать, спросила только: «Чего ты хочешь?» – и он понял, что не ошибся. То, что было лишь догадкой, теперь получило подтверждение.

– Я хочу, чтобы ты упомянула меня в интервью на телевидении. Назови меня по имени.

– А как тебя зовут?

– Лави Маймон. Когда тебя спросят, откуда у тебя взялась смелость закричать, скажи, что твой друг, Лави Маймон, научил тебя приемам самообороны.

Он сказал это быстро, шепотом, а на словах «твой друг» еще сильнее понизил голос – словно фраза упала в яму и выбралась из нее с большим трудом, – и Нофар всерьез задумалась. У нее никогда не было друга. В конце концов она посмотрела на юношу в упор, увидела, что он очень худой, что волосы и глаза у него черные, и объявила:

– Я скажу «мой парень». Скажу, что самообороне меня научил мой парень.

Так, еще до того, как закончился первый час ее смены, у Нофар Шалев появился парень.

6

Следующие несколько часов пролетели быстро. Кафе-мороженое заполнилось посетителями: отчасти любителями сладкого, но в основном – любителями скандалов. Транспорт по городу перемещался с трудом, зато слухи распространялись стремительно. Из-за возраста девушки и характера преступления газеты не упоминали ее имени, но все его знали. Все осуждали поступок певца. Все восхищались ее смелостью. А когда восхищаются смелостью, не забывают давать чаевые. К полудню стеклянный стакан на прилавке – обычно пустой – заполнился монетами. Трижды опустошала его Нофар, но тот наполнялся снова – словно нефтяная скважина, которую наконец-то пробурили в правильном месте, и из недр земли хлынули ее сокровища. В четыре часа Нофар пришел сменить юноша с непроницаемым лицом. Она дважды пересчитала кучку монет, чтобы убедиться, что не ошиблась, – невероятно, но она и вправду получила двести пятьдесят пять шекелей. Потрясенная своей удачей, Нофар отправилась на маленькую площадь и зашла в бутик дизайнерской одежды.

– Что вас интересует? – спросила продавщица, подразумевая: «Здесь для вас ничего нет». Это было ясно и по ее интонации, и по взгляду, которым она окинула девушку. Бутик был маленький и дорогой, а девушка – крупная и нищебродка. Не совсем, конечно, толстуха, но определенно и не с осиной талией. На ней были не сильно льстившие ее бедрам легинсы и простенькая кофточка. Но если раньше в таких случаях Нофар вела себя, как трусливая мышка, то сейчас подошла к этой городской кошке с наманикюренными когтями и дернула ее за хвост:

– Мне надо что-нибудь для интервью на телевидении. Оно состоится сегодня вечером.

Она сказала это просто и уверенно – как «абракадабра!», как «сим-сим, откройся!» – и, как только продавщица поговорила по телефону с продюсершей передачи, о которой шла речь, магазин открылся перед Нофар, как по мановению волшебной палочки. Со склада принесли новую коллекцию, а из бутика на юге города вызвали главного дизайнера.

– Примерьте и вот это. Может, синее? А об обуви вы подумали? Давайте добавим на талию ремешок.

Продавщица тут же протянула руку к стоявшему в витрине спесивому манекену, сняла у него с талии ремешок и вручила потрясенной Нофар.

Нофар подошла к зеркалу; перед ней стояла совершенно другая девушка. Продавщица нарядила ее в сиреневый шифон, и голубые глаза Нофар поголубели еще больше. Из выреза загадочно выглядывали выпуклости грудей, в осанке вдруг появилось что-то аристократическое. Но стоило Нофар взглянуть на цену, как глаза у нее округлились от ужаса. Две тысячи шекелей! И это со скидкой! А у нее в рюкзаке только двести пятьдесят пять… Нофар вспомнила, как звякали монеты, когда продавщица переносила ее рюкзак, чтобы тот не загораживал проход в примерочную. Да и вообще, как она наденет свой убогий школьный рюкзак на ласкаемые шифоном плечи? Как будет ковылять с ним на спине в туфлях, которые специально принесли из соседнего магазина – в тон платью? Она пошла в примерочную и спешно сняла роскошный наряд, но тут появилась дизайнер:

– Упаковать?

Нофар хотела было сказать: «Нет» – но та протянула руку, схватила платье, умело его сложила и сунула в разноцветный пакет.

– Только не забудьте напомнить продюсерам, чтобы поблагодарили в титрах наш магазин.

И вот Нофар снова оказалась на улице. В руке у нее был пакет с платьем, а в рюкзаке по-прежнему лежали двести пятьдесят пять шекелей, которые никто и не подумал с нее взять. Нофар пошла на автобусную остановку. Голова у нее кружилась.

Ждать не пришлось ни секунды. Как только Нофар подошла к остановке, рядом с ней затормозил автобус и открыл двери. Они были оранжевые. Как будто это был не автобус, а огромная тыква.

* * *

В приемной телестудии сидели гости передачи, ждавшие своей очереди. Среди них был отставной генерал. С тех пор как он вышел в отставку, прошло уже двадцать лет, но каждый раз, как ситуация на севере страны обострялась, его приглашали на телевидение. В двух стульях от него женщина-врач, задрав вверх подбородок, повторяла про себя главные тезисы выступления: очень важно привиться еще в начале осени! грипп особенно опасен для стариков и детей! По правде говоря, эпидемия гриппа волновала врача даже меньше, чем генерала – минометные обстрелы на северной границе. Гораздо больше ее волновал вопрос, будет ли сегодня смотреть телевизор Михаэль Шустер, узнает ли он ее (если будет) и пожалеет ли об их скоропалительном разрыве восемь лет назад (если узнает). Генерал поглаживал бороду и надеялся, что сегодня телевизор будет смотреть министр обороны. Если нет, то, может, хоть кто-то из помощников проинформирует его, какой глубокий системный анализ сделал отставной генерал и каким глубоко системным человеком является он вообще, и, возможно, тогда министр пожалеет, что не назначил генерала начальником Генштаба, когда еще была такая возможность.

Возле кофейного столика с одноразовыми стаканчиками стояла третья гостья передачи – актриса, у которой завтра в Национальном театре был моноспектакль. Она думала о том, не забудет ли домработница-филиппинка включить телевизор в то время, в какое она просила, и развернуть сидящую в кресле мать лицом к экрану. Может, тогда старуха хоть что-то вспомнит? Может, даже проворчит: «Почему бы тебе не найти серьезную профессию?» Потому что даже по ее ворчанию актриса уже скучала.

Сидели среди этих людей и Нофар Шалев со своей мамой, учительницей иврита. Обе смущенно молчали. Пока они ехали в такси, мать все время напоминала дочери: говори правильно! не глотай слова! Ронит Шалев была вообще-то женщиной доброй, но как-то незаметно для нее самой язык, который она преподавала, ею полностью овладел, и она постоянно поправляла дочь: не «походу, они не придут», а «похоже, они не придут», не «я по-любому это не куплю», а «я в любом случае это не куплю», не «я понимаю о том, что он не прав», а «я понимаю, что он не прав». Эти замечания помогли Нофар получить на экзаменах по ивриту самую высокую оценку за всю историю школы. А еще из-за них она боялась лишний раз рот раскрыть. Выйдя из такси, Нофар уже полностью утратила уверенность в себе. Ее смыл ливень падежей и ударений.

У входа в студию их встретила продюсерша с телефонным наушником. Такие молодые и самоуверенные амазонки наводили на Ронит ужас, и, сама того не замечая, она принялась делать то, что делала всегда, когда чувствовала себя жалкой и ничтожной: стала давать еще больше указаний дочери. «Выпрямись. У тебя плечи опущены. Опусти подбородок. Вытяни шею». Потом она пригладила Нофар волосы, заправила за ухо выбившуюся прядь, поправила ей бретельку лифчика, стерла невидимое пятно с подола платья, и девушка, которая всего несколько часов тому назад мановением руки остановила автобус, мало-помалу съежилась почти до полного исчезновения. Поэтому трудно сказать, что произошло бы дальше, не появись откуда ни возьмись гримерша (широкие бедра, оранжевые волосы, рот, в котором на постоянной основе совместно проживали язык и жвачка) и не умыкни она девочку в свою увешанную зеркалами комнату.

В гримерке, среди пудр и порошков, Нофар взглянула на свое отражение – и вся сжалась. Она опустила глаза, и гримерша, размер сердца которой уступал только размеру ее бедер, сразу все поняла. Она прекрасно знала: есть люди, которые, усевшись перед зеркалом, раздуваются от самодовольства, а есть такие, на кого зеркало, наоборот, действует, как ожог медузы, – и этих последних гримерша очень любила.

– Смотри, какие у тебя замечательные скулы! А губы какие!

Нофар пробормотала что-то про прыщи.

– Вот эта мелочь, что ли? Да кто их видит-то? Смотри, какой я сейчас фокус сделаю.

Нофар изо всех сил старалась не глядеться в зеркало и не заметила, как всего двумя мазками кисточки гримерша убрала с ее лица позорную красную сыпь. Затем она вынула из ящика нежно-коралловую помаду, провела ею по губам Нофар. Задумалась, какой румянец наложить – персиковый или яблочно-розовый, решила, что заливающего щеки девушки естественного румянца вполне достаточно, и наконец спросила:

– Ну? Хочешь взглянуть?

Нофар неуверенно подняла глаза. Она ожидала увидеть сутулое, прыщавое и совершенно заурядное существо – но из зеркала на нее удивленно смотрела совсем другая девушка. Тушь на ресницах подчеркнула ее глаза; губы стали розовыми, как конфеты; точеные скулы, прятавшиеся обычно под густыми волосами, предстали теперь на всеобщее обозрение. Но самое главное – прыщи! Гримерша, эта добрая фея на минимальном окладе, словно спрятала их под белоснежной простыней.

На глазах у девушки выступили слезы благодарности.

– Только не плачь! – испугалась гримерша. – Все потечет!

Нофар послушно кивнула и не позволила слезам пролиться.

Потом все стало происходить очень быстро. В гримерку вбежала продюсерша и потащила Нофар за руку. Возле двери студии ее ждала мама с посеревшим лицом. За несколько минут, проведенных в одиночестве, Ронит успела придумать еще уйму советов, которые следовало дать дочери перед интервью, но, увидев открытое, миловидное, очаровательное лицо Нофар, она – что случалось крайне редко – осталась ею настолько довольна, что решила ничего не говорить. Продюсерша открыла дверь студии и втолкнула Нофар внутрь. «Дыши, – твердила себе девушка, – дыши», – но тело ее не слышало, а если и слышало – не слушалось. Ноги и руки отказывались шевелиться, язык присох к гортани, и только предательницы-подмышки непрерывно потели, заливая платье реками страха. Она уже жалела, что дала тогда тележурналистке согласие появиться перед камерой с открытым лицом. Тележурналистка похвалила ее за мужество и сразу сообщила об этом в новостную редакцию. От матери Нофар было получено письменное разрешение, и под Нофар выделили большой кусок эфира – сюжет всегда выигрывает, когда у жертвы есть лицо. Однако сколь бы выигрышным ни был сюжет, Нофар сковал страх. Она сжалась, как перевернутая на спину гусеница, и хотела только одного: чтобы чья-нибудь милосердная рука перенесла ее в надежные стены ее комнаты. Но рука не появлялась, и, парализованная ужасом, Нофар услышала, как тележурналистка объявляет следующий сюжет:

– Попытка изнасилования в центре города, во внутреннем дворе. Арестован знаменитый певец Авишай Милнер. На допросе он во всем признался. Смелая девушка сейчас находится у нас в студии. Расскажите нам, как все это случилось, – обратилась она к Нофар, но та молчала.

Терпеливая тележурналистка предприняла новую попытку:

– Вы пришли на работу и…

Она подала девушке эту фразу, как весло тонущему; надо было лишь за него ухватиться. Но Нофар ничего не ответила. Как если бы решила утонуть.

Из аппаратной приказали: «Попробуй еще раз. Если не получится, прервемся на рекламу».

Нофар прокашлялась. Проглотила слюну. Глубоко вдохнула – и заговорила. И – о, чудо! – слова потекли из нее потоком. Гладкие, круглые, как речная галька, как булочки. Не зря Нофар смотрела бесчисленные серии бесчисленных телесериалов. Она даже не подозревала, как много знаний дал ей голубой экран: он научил ее формулировать мысли короткими и ясными предложениями, вставлять между ними многозначительные, сопровождаемые скорбным взглядом паузы, вести слушателей по извилистой, но хорошо размеченной сюжетной тропинке, на которой есть и спуски («Я уж думала, мне конец…»), и подъемы («…но в последний момент пришло спасение»). Лицо говорящего играет не менее важную роль, чем слова, и надо сказать, что здесь гримерша превзошла себя. И не потому, что сделала девушку невероятно красивой. Невероятная красота не только поражает, но и раздражает. Однако в среднестатистической внешности Нофар было заключено ровно столько обаяния, сколько нужно, и мудрые руки гримерши сумели это понять. Они превратили девушку в ослепительную – но не ослепляющую красотку.

Пока Нофар отвечала на вопросы тележурналистки, перед глазами у нее всплыло лицо Шир. Может, она ее сейчас видит? Может, она все-таки немножко по ней скучает? Нофар вспомнила, как по пятницам они сидели вечером перед телевизором и разговаривали о телесериалах – чтобы не говорить о том, что все одноклассники, кроме них, сейчас тусят. Но тут вдруг она с горечью подумала, что ни Шир, ни Йотама, ни остальных сейчас, наверно, дома нет, что они пошли вместе со всеми (потому что всегда есть какие-нибудь «все») в кино, что интервью скоро закончится, она пойдет домой, смоет макияж, снова станет прыщавой…

А поскольку гримерши рядом не было и сказать «Только не плачь!» было некому, на глазах у Нофар выступили круглые, тяжелые слезы. Тележурналистка – собравшаяся уже было закругляться – решила повременить. Зрители сейчас ужинали, они смотрели новости и жевали – а ничто не способствует пищеварению лучше, чем слезы красивой девушки. И как только по щеке Нофар скатилась первая капля, вместе с ней полились и тысячи других: слезы телезрителей и фотогеничные слезы тележурналистки. От слез глаза Нофар поголубели еще больше и стали похожи на бездонное море.

Но когда ведущая от нее отвернулась и посмотрела в камеру, Нофар вдруг пронзил страх: из-за всех этих переживаний она совсем забыла про черноглазого юношу! Трудно сказать, чего она испугалась больше: что он ее выдаст или что он ужасно расстроится, если интервью закончится, а она его так и не упомянет, – так или иначе она набралась смелости и перебила ведущую, уже открывшую рот, чтобы завершить передачу.

– Я только… Я только хотела сказать…

– Наше время истекло.

– Но это важно! Я хотела сказать, кто меня спас, кто научил кричать в чрезвычайных ситуациях «Помогите!». Это мой парень, Лави Маймон. Он сейчас проходит отбор в спецназ.

– Спасибо, Нофар Шалев. Вы очень смелая девушка. После рекламы мы поговорим об эпидемии гриппа и обострении ситуации на северной границе.

Корабль новостей поплыл дальше; отыгравшую свою роль Нофар небрежно выбросили за борт; ведущая, камеры, армия продюсерш преспокойно отправились в дальнейшее плавание; и только добросердечная гримерша – когда Нофар с матерью садились в такси – помахала им на прощанье рукой. Только тут Нофар остро осознала, что все кончилось: интервью завершилось и ее отсылают назад, в унылую жизнь. Когда такси тронулось, она – пока телестудия не скрылась из виду – не отрываясь смотрела в окно, стараясь запечатлеть в памяти каждую деталь.

7

Когда они вернулись домой, настал вечер. В полутемном коридоре стояла Майя. Лицо ее было освещено пробивавшимся из ванной слабым светом, а тело погружено в тень.

– Я вас ждала, – сказала она, подходя к Нофар и обнимая ее своими тонкими загорелыми руками. – Ты была великолепна! – Несмотря на то что сестер разделял год, они были одинакового роста. – Но что они сделали с твоим лицом?! Ты вся какая-то другая!

И еще до того, как мама успела напомнить, что уже поздно, сестры закрылись в ванной, чтобы внимательно изучить в зеркале работу гримерши. О, как это было приятно – просто стоять рядом! Поверить невозможно, что за все каникулы они ни разу так не стояли.

– Ты выглядишь потрясающе, – сказала Майя, придвинувшись к Нофар, чтобы лучше ее видеть. – И говорила потрясающе. Я прямо горжусь тобой, горжусь, что я твоя сестра.

Нофар улыбнулась; Майя тоже. У нее была очень красивая улыбка. Даже когда она была еще совсем крохой, люди говорили, что ей надо сниматься в рекламе; они бы охотно купили все, что она предложит, – подгузники, стиральный порошок, дорогой кондиционер в кредит. Но Майя ничего такого никому не предлагала, и за это ее любили еще больше. Майя научилась чувствовать эту любовь до того, как сказала первое слово, и так к ней привыкла, что представить себе не могла, что когда-нибудь любовь исчезнет. Она была как восход и заход солнца; она была естественным ходом вещей. И поскольку Майя неустанно ждала эту любовь, та приходила к ней снова и снова. Так приходят утро и вечер. Они знают, что люди ждут, и не смеют их разочаровывать.

Когда Нофар уехала на интервью, Майя села перед телевизором и стала ждать. То и дело звонил телефон: ее приглашали повеселиться – но Майя всех отшивала. Ее старшая сестра скоро будет в новостях, и она должна это видеть. Она терпеливо слушала, пока дикторы говорили о коалиционном кризисе, позевывала, глядя на протесты оппозиции, и, когда лицо Нофар наконец-то появилось на экране, восторженно – мол, знай наших! – захлопала в ладоши. Но Нофар как в рот воды набрала, и сердце младшей сестры сжалось. Парализованная Нофар сидела в студии, а парализованная Майя смотрела на нее с дивана. Стыд, который она чувствовала за старшую сестру, был как физическая боль. И чем дольше Нофар молчала, тем невыносимее становилась эта боль. Майя уже накрыла лицо подушкой – только бы этого не видеть, – как вдруг сестра заговорила.

О, как красиво она говорила! Когда интервью закончилось, Майя немедленно растрезвонила об этом всем своим знакомым, но во рту после этого появился какой-то неприятный вкус. Сначала она его почти не ощущала, но через какое-то время почувствовала, что дыхание воняет кислятиной. Такого с Майей никогда раньше не случалось, и ей ничего не оставалось, как позвонить своему парню и сказать, чтобы он сегодня не приходил: она плохо себя чувствует. Майя снова и снова выдыхала воздух себе на ладонь – может, эта гадость уже исчезла? – однако та не исчезала. Наоборот: чем дольше Майя вспоминала сиявшее на экране лицо сестры, тем кислей становилось во рту.

Впрочем, когда Нофар вернулась домой и сестры отправились болтать в ванную, Майя перестала чувствовать странный вкус и решила, что он исчез навсегда.

* * *

Стояла ночь. На четвертом этаже лежал на спине Лави Маймон. Он уже пытался лежать на животе, потом – на боку, но все напрасно. C тех пор как шесть часов сорок одну минуту назад показали интервью, он не мог успокоиться. Какая она была красивая, когда рассказывала свою историю! Как блестели ее глаза, когда она говорила о выдуманном отборе в спецназ! А эта стекавшая у нее по щеке слеза! Лави ужасно захотелось высунуть язык и осторожно ее слизнуть, но это желание его напугало. Как и большинство мальчиков его возраста, он постоянно смотрел порно, но эта слеза и жгучее желание поймать ее языком показались Лави гораздо более неприличными, чем все, что он видел в кино для взрослых.

Он снова и снова прокручивал в голове вчерашние события – четырехминутное интервью казалось вечностью, – снова и снова вспоминая тот сладостный миг, когда девушка перебила ведущую, уже готовую перейти к следующему сюжету, и назвала его имя. Она про него не забыла! Она исполнила его просьбу! И хотя Лави знал, что не оставил ей другого выхода, это все равно потрясло его до глубины души.

* * *

Нофар проснулась, едва рассвело. Мебель в ее комнате была такой же, как всегда, но это ее почему-то удивило. Странно, что после вчерашнего ни стол, ни кровать, ни шкаф не поменялись местами. Нофар снова и снова возвращалась мыслями к интервью. Она вспоминала каждую секунду так подробно, проживала каждое мгновенье так остро, что четыре минуты превратились в четыре часа. В голове у нее стоял такой тарарам, что Нофар не слышала, как в соседней комнате бормочет во сне Майя.

Нофар вышла из комнаты в коридор. Она боялась повстречать кого-нибудь из домочадцев: казалось, если она встретится с ними глазами, чувство, которое она до сих пор подавляла, вырвется наружу. Но, придя в гостиную, Нофар увидела, что там никого нет. Только диваны, ковер да телевизор. Все – на своем месте, все – как обычно. Нофар взглянула на часы. Остальные проснутся не раньше чем через час. Целый час она может наслаждаться воспоминаниями о чудесном вчерашнем вечере. Так бывает всегда: когда ты одна, когда ты пребываешь на границе ночи и дня, мечты сильнее раскаяния, а желания берут верх над страхами – пока не взойдет солнце, не погрозит людям пальцем и не загонит мечты в их норы.

Но, сев на диван, Нофар почувствовала на себе чей-то взгляд. Со стены на нее уставился дедушка Элькана. Нофар отвела глаза и попыталась снова думать о чудесном вчерашнем интервью, но герой Войны за независимость продолжал сердито на нее смотреть. Да, в телестудии Нофар объявили героиней дня, но дедушка Элькана знал, что такое настоящий подвиг, – недаром его имя упоминалось на сто восемьдесят четвертой странице учебника истории, в третьем абзаце – и под пронзительным взглядом героя Нофар почувствовала себя жалкой блохой.

Родители рассказывали ей, что дедушка даже на скаку мог подстрелить вооруженного диверсанта из соседней деревни, однако молчали о том, что самой большой его любовью была земля. Элькана обожал ходить по полям босиком, обожал зимой чувствовать под ногами мягкую траву, а летом – ломкие колючки, обожал, когда его ноги целовали пьяные от ароматов весны сороконожки. Когда дедушка ложился спать, одна его нога всегда свешивалась с кровати – не только для того, чтобы он мог сразу вскочить по тревоге, но в первую очередь чтобы чувствовать спящую землю. Даже любовью с женой он занимался стоя – чтобы ни на миг не отрываться от своей настоящей возлюбленной. Он отказался обуться даже на собственную свадьбу и лишь на обрезании сына вынужден был изменить своему обычаю. Раввин, помнивший, что случилось на свадьбе, пригрозил, что откажется проводить обряд, если Элькана снова придет босиком. Жена умоляла его уступить, из глаз у нее потоком текли соленые слезы – и Элькана согласился, в первый и последний раз. Возможно, из страха, что соль повредит урожаю.

В его паспорте сотрудник иммиграционной службы записал «Эльканэ», но в кибуце чья-то озорная рука исправила имя на «Элькана», и с тех пор оно к нему прилипло. По ночам он охотился на коне за диверсантами и убивал их из ружья, а по утрам выходил в поле с двумя мотыгами – на случай, если одна устанет; тогда он сможет взять вместо нее ее подругу. Пока Элькана хранил верность земле, земля хранила верность Элькане, но после инсульта она к нему охладела. Охладела, как только жена посадила Элькану в кресло-каталку, накрыла его колени клетчатым пледом и поставила его ноги на подножку. Эта согбенная Далила отлично знала, что произойдет, когда ноги ее супруга оторвутся от земли. Если бы не коляска, он бы наверняка выздоровел. Ибо люди вроде Эльканы от инсульта не умирают: их либо смывает волной с пристани, либо испепеляет в поле молнией. Стоило разлучить ноги Эльканы с землей, как он стал чахнуть – и скончался спустя несколько дней.

Только одна просьба была у Эльканы в завещании, и она удивила всех членов кибуца, кроме одного, давно преставившегося. Элькана просил похоронить его как можно дальше от Дворкина.

До войны Элиягу Дворкин был закадычным другом Эльканы. Именно на груди у Дворкина Элькана плакал, когда жарким летним днем выгорел его участок поля. Именно рука Эльканы вытащила жеребенка, застрявшего в матке кобылы Дворкина и никак не желавшего ее покидать. Да и в том знаменитом штурме во время войны, том самом, благодаря которому Элькане уделили строчку на сто восемьдесят четвертой странице учебника, – участвовали они оба: Элькана – командиром, а Дворкин – замкомандира. Но хоть крепость на горе они захватили вместе – спустились с горы порознь. Дворкин был единственным, кто знал, что Элькана приказал отступить. Вокруг грохотали снаряды, и приказа больше никто не услышал, а если бы даже кто и услышал – не поверил бы. Ну не мог такой вояка испугаться в самый разгар сражения – и все тут.

Но факт остается фактом: он испугался. Земля у Эльканы под ногами была покрыта сосновыми иголками – сквозь этот ковер он ее почти не чувствовал. И он вдруг подумал, что, возможно, это их – его и земли – последнее свидание, а проклятые иголки не дают им соприкоснуться. Эта мысль наполнила Элькану таким ужасом, что рот его проревел: «Отступаем!» Какая, в конце концов, разница, кто победит, как назовут эту страну и какие имена дадут ее горам и долинам. Ведь имена не делают горы ни выше, ни ниже и не влияют на направление рек.

В десяти метрах от Эльканы стоял Дворкин, готовый передавать его приказы подчиненным, но, когда Элькана заревел: «Отступаем!» – Дворкина это совсем не удивило. Он уже давно подозревал, что любовь его друга к земле зашла слишком далеко. Он повернулся назад, к солдатам, и приказал: «В атаку!»

За ним самим они, может, и не пошли бы: Дворкин был ниже Эльканы на полторы головы и лишен его мощного магнетизма. Но, когда Дворкин отдал приказ, солдаты подумали, что он повторяет приказ Эльканы, и этого оказалось достаточно, чтобы они бросились на штурм. Когда же они бросились на штурм, то увлекли за собой и своего дрожавшего от страха командира. Лишь когда пустился в бегство последний вражеский солдат, его сердце снова забилось нормально. Но на сто восемьдесят четвертой странице об этом ничего не говорилось, и Нофар этого не знала. Впрочем, долг уважения к историческим фактам обязывает нас отметить, что шрам, украшавший руку дедушки Эльканы, был получен не в пылу атаки, а во время неудачной попытки бегства, предотвращенной его заместителем.

Элькана не хотел быть героем; он отказывался рассказывать про тот бой. Однако к нему приехал сам премьер-министр и, глядя на Элькану снизу вверх, отругал за подрыв морального духа нации. «Мы не спрашиваем тебя, хочешь ли ты быть героем; мы ставим тебя в известность, что ты герой, – сказал он и добавил: – Страшно даже представить себе, что будет, если каждый начнет сам решать, кем он хочет быть, а кем – нет». В конце концов, не каждая ложь – зло; есть ложь, без которой нельзя построить государство.

В ближайшие выходные приехал первый автобус с туристами, и Элькану попросили рассказать про крепость. Так и пошло. На выходных прибывали туристические группы, а в будние дни Элькана, как обычно, работал в поле. И лишь по ночам из дома Дворкина на другом конце кибуца до ушей Эльканы доносился отчетливый, разносящийся по всей долине, плывущий над землей и не затихающий шепот: «Лгууууун…»

Нофар смущенно стояла в гостиной перед фотографией. Первые лучи солнца поблескивали на застекленной рамке, придавая дедушкиной бороде еще большую солидность. Его пронзительные темные глаза безмолвно изучали внучку, и трудно сказать, из-за них ли девушка дрожала или из-за утренней прохлады, но, когда Нофар пошла на кухню, чтобы сделать себе чаю, ей почудился еле слышный глухой шепот: «Лгууууунья…»

Чувство вины приходит по-разному. Оно может выскочить из-за спины и вонзить в тебя когти, а может напасть спереди. Но вина Нофар вела себя, как персидская кошка: несколько секунд терлась о ноги, ненадолго усаживалась на груди – и уносилась прочь. Дольше ей задерживаться не хотелось. Двадцать долгих минут Нофар терзали угрызения совести. Еще немного – и она позвонила бы следователю с тонкими пальцами, позвонила бы – и во всем призналась. Но ее отпустило. Нет, этому человеку с его поганым ртом она ничего не должна!

8

Лави безучастно наблюдал, как пробиваются сквозь жалюзи первые лучи солнца. Он был совершенно измотан: всю ночь его сердце колотилось как бешеное и не успокоилось даже с восходом солнца. Словно в грудной клетке открылся новый филиал сети круглосуточных супермаркетов. Лави лежал в кровати и слушал биение сердца, пока не закружилась голова. Городским тусовщикам наверняка пришелся бы по вкусу столь бешеный бит, но для такого парнишки, как он, это чересчур. Кто-то другой, забейся у него сердце так же сильно, захотел бы танцевать. Лави хотелось умереть. Юноша не понимал, что боль, которую он чувствует, – это не что иное, как счастье.

Из-за двери доносилось шуршание газетных страниц. Отец сидел в гостиной. Отставной подполковник Арье Маймон был жаворонком: даже по субботам вскакивал с постели ровно в шесть. В остальные дни недели он имел обыкновение подстерегать и пугать мальчишек, разносивших газеты. Затаивался возле входа, а заслышав шаги несчастного почтальона, выжидал, пока тот бросит газету на коврик, – и распахивал дверь. Арье Маймон уважал фактор внезапности. В армии он больше всего любил подкрадываться со спины – из-за куста – к какому-нибудь старшему ефрейтору, беззаботно дремлющему на своем уединенном посту, и внезапно разбуженный бедняга обнаруживал, что его схватил за яйца не кто иной, как командир. После демобилизации подполковник изрядно скучал по своим ночным проделкам и даже дважды подкрадывался к сотрудникам собственной фирмы. Но это было не то.

Лави, в отличие от отца, был совой. В его жизни не было ничего, ради чего стоило вставать рано. Правда, отцу не нравилось, что сын допоздна валяется в постели, но отцу столько всего не нравилось в сыне, что тот не видел никакого смысла жертвовать утренним сном. Еще несколько лет назад он искренне пытался исправиться: заводил будильник, чтобы проснуться рано и успеть пообщаться с отцом, пока тот не ушел на работу. Но утро они проводили в неловком молчании. Молча хлебали (Арье Маймон – свой кофе, Лави Маймон – свое шоколадное молоко), молча кивали друг другу головой – и расставались. Однако став подростком, Лави перестал вставать рано, чтобы повидаться с отцом. Отец это заметил и расстроился, но не знал, что сказать. Спросить своего единственного сына, почему тот больше не выходит к нему по утрам? Легче совершить диверсию в тылу врага. Карту Ливана Арье Маймон знал прекрасно, но на тайных тропах, соединявших гостиную с комнатой сына, и в оврагах, отделявших коридор от кухни, чувствовал себя беспомощным.

За завтраком отец читал раздел «Мнения», после чего изучал прогноз погоды в разных странах мира. Арье Маймон был не из тех, кто проводит отпуск за границей, – дела не позволяли. Возможно, именно поэтому он так любил всемирный прогноз погоды. На маленькой газетной полосе умещались все материки, и ему достаточно было на нее взглянуть, чтобы узнать – на Эйфелеву башню сейчас падает снег, а с прохожих на улицах Токио капает пот. В полвосьмого утренний ритуал заканчивался. Арье Маймон аккуратно складывал газету – с такой же аккуратностью, какой требовал от солдат, когда те складывали одеяла перед утренней поверкой, – принимал душ, брился, целовал жену (всегда в одно и то же место на щеке) и уходил. Стены дома облегченно вздыхали и принимали стойку «вольно», да и маме, похоже, сразу становилось легче.

Лави еще какое-то время полежал в постели, надеясь, что произойдет чудо и ему удастся снова заснуть, но в конце концов сдался и вышел из комнаты.

– Ты куда? – спросила мама, подняв глаза от мобильника.

– В кафе-мороженое.

– Утром?! Но это же вредно для здоровья!

Любовников мама меняла как перчатки, зато хранила абсолютную верность здоровому питанию. Двенадцать лет тому назад известный диетолог составила ей диету, и с тех пор мама не отклонялась от нее даже в периоды душевных кризисов. Она была убеждена, что ничто не заряжает человека с утра энергией лучше, чем витграсс, и при каждой возможности сообщала это мужу и сыну, которые упрямо продолжали пить кофе и шоколадное молоко. Поняв в конце концов своим женским чутьем, что сопротивление ей – единственное, что хоть как-то связывает Арье и Лави, она позволила им смеяться над витграссом сколько влезет.

Сейчас она пробормотала что-то про сахар и пустые калории, но Лави пожал плечами и сказал, что все равно пойдет.

Как он обрадовался, увидев за прилавком Нофар! На ней была прелестная зеленая кофточка, и, когда девушка нагнулась поднять упавшую на пол бумажную салфетку, ее грудь робко заколыхалась. Если б Лави знал, как Нофар измучилась сегодня утром, пока не выбрала эту кофточку! Весь шкаф на кровать вывалила: и хлопковые блузки, и трикотажные. Всех цветов радуги. Розовая подчеркивала ее прыщи, синюю она надевала вчера на работу, в сиреневой ходила на интервью, желтая ее бледнила, а белая просвечивала. Нофар понимала, что если будет и дальше копаться, то пропустит автобус, но никак не могла принять решение. И тут вспомнила про зеленую кофточку Майи, которую раньше не осмеливалась даже примерить. Вырез казался ей слишком глубоким, а покрой – слишком оригинальным. Это была кофточка из разряда тех, что взывают на улице к прохожим: «Посмотрите на меня! Ну разве я не потрясающая?» Что ж, кофточка и впрямь была потрясающей, но потрясающую кофточку нужно надевать на потрясающую девушку, и вот сегодня утром Нофар впервые набралась смелости, чтобы попросить кофточку у сестры.

Всю дорогу она думала про Лави, и даже не удивилась тому, что все песни, звучавшие по автобусному радио, были такими прекрасными. Даже болтовня ведущих между песнями, обычно навевавшая скуку, сегодня казалась Нофар удивительно мелодичной. Наконец автобус подъехал к остановке. Нофар спрыгнула на тротуар, уверенно перешла дорогу и заняла свое место за прилавком. Целых два часа, пока она ждала Лави, проходившие мимо кафе-мороженого люди казались ей ужасно красивыми, доносившиеся из колонок песни – ужасно приятными, а работа – ужасно легкой. Если бы кто-нибудь сказал Лави, что он способен творить такие чудеса: делать лица прохожих красивыми, заставлять песни казаться лучше, чем они есть, а мытье полов превращать в приятное времяпрепровождение, – он бы не поверил. Точно так же, как рассмеялась бы Нофар, если бы кто-то сказал ей, что из-за нее мальчик может лишиться сна. Но именно эта их застенчивость, неспособность понять, как много они значат друг для друга, и превратила вожделенную встречу в полную катастрофу. Когда Нофар отвела взгляд от клиента и увидела Лави, она – вместо того чтобы сказать «Я думала о тебе всю ночь» или хотя бы «Здравствуй. Как дела?» – неожиданно для себя брякнула дежурное: «Какое мороженое желаете?»

Рычащий лев, только что скатившийся вниз по лестнице, потерял дар речи, а продавщица мороженого, так здорово выступавшая перед телекамерой, взглянула в черные глаза стоящего перед ней юноши и проглотила язык. Как в тот раз, когда гуляла по центральной улице и вдруг обнаружила, что у нее вытащили кошелек. Только сейчас вместо кошелька у нее украли слова – все до единого, ничего не оставили. И подобно тому, как тогда она смотрела на витрины, так сейчас она мысленно перебирала фразы, которые могла бы, но была не способна произнести.

Лави Маймон не смог заставить себя попросить Нофар Шалев стать его девушкой: боялся, что она ему откажет. Но тот, у кого не хватает смелости попросить, вполне может найти в себе смелость потребовать. Ибо, когда просишь, твоя слабость бросается в глаза, а когда требуешь, она не заметна. Просящий зависит от воли другого человека – требующий навязывает ему свою собственную. Когда Лави понял, что не способен открыть сердце стоящей перед ним девушке, он подошел к прилавку и потребовал, чтобы ровно через час она ждала его во внутреннем дворе.

– Иначе я все расскажу.

* * *

Оставалось еще пятьдесят девять минут. Нофар взглянула на часы и покраснела. Кто знает, что он у нее там попросит – за мусорными баками, на ничейной территории между газовыми баллонами и туалетом… Она снова и снова перебирала в голове возможные варианты. Он может потребовать денег. Может потребовать весь год бесплатно снабжать его мороженым. Может… Глаза у Нофар округлились от ужаса. Он ведь может потребовать ее! Она видела такое в одном сериале. Там все кончилось убийством. Она не помнила, чьим именно – то ли шантажиста, то ли жертвы шантажа, – но так или иначе потом оказалось, что гроб был пустым, а убитый или убитая все еще живы. Лави Маймон был совсем не похож на героя сериала, но, если у него хватило смелости заявиться в кафе-мороженое и вот так, посреди бела дня, ее шантажировать, поди знай, на что он еще способен. Это «поди знай» воспламенило ее воображение и затуманило глаза. Клиенты приходили и уходили, Нофар их обслуживала, но мыслями была далеко, в тысяче разных мест. Подобно разносчикам пиццы на мотороллерах, ее мысли добирались даже до самых отдаленных улиц.

В полдвенадцатого она ненадолго покинула прилавок с кассой и сбегала в ближайший магазин – посмотреться в зеркало. Рыжеволосая продавщица приветливо с ней поздоровалась, а волоокий парень-кассир крикнул: «Мы видели тебя по телевизору!» Взгляд в зеркало подтвердил, что между зубов у нее ничего не застряло, что у нее сегодня красивый хвост на голове. Через несколько секунд она вернулась в кафе-мороженое. На часах было уже почти без четверти двенадцать. Колени у Нофар дрожали, в горле пересохло – как вчера в телестудии, только гораздо сильнее. Что, если он потребует его поцеловать? Что, если он потребует его там потрогать? Несчастная девушка тяжело дышала и с трудом сдерживала слезы. «Ничего удивительного, что она в таких расстроенных чувствах, – перешептывались клиенты, которые были в курсе дела. – После того, что она пережила». Нофар вспомнила, о чем сплетничали в школьном туалете девочки. В прошлом году она слышала, как одна из них, под хихиканье подружек, жаловалась, что это на вкус соленое. Если так, то надо подготовиться. На всякий случай Нофар достала из холодильника для напитков бутылку кока-колы, а поразмыслив еще немного, сунула в карман брюк влажную салфетку: девочки говорили, что это – липкое. Опыт обращения с липкими предметами у Нофар был изрядный – как-никак провела лето в кафе-мороженом, – но соленый вкус ее беспокоил. Нофар боялась, что ей не понравится и Лави обидится. Но больше всего она боялась, что он узнает ее секрет: поймет, что она впервые в жизни пробует на вкус и трогает чужое тело.

Минута проходила за минутой, Нофар мучили опасения и страхи, и, будь время господином более милосердным, оно бы несомненно замедлило свой бег. Однако часы – этот старый бюрократ, этот брюзгливый клерк – не готовы отклониться от своего распорядка даже на миг. В результате двенадцать часов настало ровно в двенадцать часов и ни секундой позже.

* * *

Лави сидел на подоконнике на четвертом этаже, и хотел умереть. Если в тот момент он не прыгнул вниз, то только потому, что ему было неудобно перед девушкой, которой придется увидеть, как его жалкое тело шлепнется на землю. Ему не нужно было смотреть на часы: он и так знал, что двенадцать наступило и прошло, ведь секундная стрелка билась в его сердце. Лави уже давно должен был встать и спуститься во двор, но не мог пошевелиться. Выйдя из кафе, он – точно карапуз, слопавший мороженое, – все еще ощущал во рту вкус свидания с Нофар, но не прошло и десяти минут, как его обуял страх. Как если бы карапузу велели съесть целое ведерко мороженого. Ибо есть предел количеству сахара, которое может переварить организм.

– Говорила тебе, не ешь мороженое с утра, – бросила мама, взглянув на лицо Лави. И что он должен был ей ответить? Что язык у него ворочается с трудом не из-за мороженого, а из-за того, что́ его рту только предстоит попробовать? Он не знал, что сказать, и потому молчал. Мать собралась было предложить ему стакан витграсса, но Лави развернулся и бросился вниз по лестнице.

* * *

Во внутреннем дворе стояла Нофар и грызла ногти – ничего удивительного, что давно забытая гадкая привычка вернулась именно сейчас. Нофар стояла и ждала уже целых пять минут. Даже подмышки обнюхать успела. Дезодорант, слава богу, еще не выдохся. Она распустила волосы, снова завязала их на затылке, опять распустила и, наверно, проделала бы это еще много раз, если бы вдруг не услышала за спиной шаги.

От страха Лави Маймон чуть не обмочился и все желание у него пропало. Как жаль, что он не способен просто взять и спросить, согласна ли она. Как жаль, что вместо этого приходится требовать… Он схватил девушку за плечи и поцеловал.

Веселая, влажная, розовая трепыхающаяся пресноводная рыба щекотала полость рта, кругами плавала по небу и по деснам, ныряла вниз, взмывала вверх и ласкала своими плавниками зубы. Так вот что такое целоваться! Это было совершенно не похоже на то, что Нофар себе представляла. За годы, проведенные перед телевизором, она видела тысячи поцелуев, но, как нельзя научиться плавать заочно, так нельзя ощутить вкус поцелуя, глядя на экран. Только сейчас, когда язык юноши был у нее во рту, а ее язык был во рту у него, она поняла, как это влажно, как это странно и каково это на самом деле. Возможно, именно в этом как раз и состояло волшебство: пока длился поцелуй, они не думали ни о чем другом. Ни о том, что видели в кино, ни об обжимавшихся в школе сверстниках. Жизнь других людей, жизнь, которая была намного лучше, интереснее и богаче событиями, чем их собственная, – эта жизнь их больше не волновала. Наверху, на втором этаже, женщина развешивала носки, с которых капала вода, и стоявшей с закрытыми глазами Нофар казалось, что идет дождь; а две сидевшие возле мусорных баков уличные кошки со скукой смотрели на затянувшийся поцелуй и думали, что сами за это время успели бы уже совокупиться.

* * *

Когда Нофар вернулась в кафе-мороженое, то увидела, что у прилавка вытянулась длинная очередь. Большинство клиентов понимающе кивали. Однако некоторые – не распознавшие в девушке героиню свежего скандала – принялись возмущаться. Нофар рассеянно извинилась, положила «кофе с кардамоном» в рожок клиенту, просившему «мятный шоколад», дала сто шекелей сдачи с купюры в пятьдесят, а через шесть часов вышла из кафе и побрела на остановку. Но к тому моменту, когда она вспомнила, что ей надо сесть на автобус, их проехало уже два. А если бы за ужином мама не напомнила, что завтра – первый день последнего учебного года, не исключено, что Нофар забыла бы и об этом тоже.

9

Настал первый день последнего учебного года. Все каникулы Нофар боялась этого дня. В предыдущие годы она говорила себе: «То, что не произошло в этом учебном году, наверняка произойдет в следующем. В следующем году у меня будет парень, в следующем году я буду сбегать с уроков с веселой компанией друзей». Но «следующего учебного года» уже не будет…

В каникулы долгими летними вечерами она лежала на кровати и смотрела молодежные драмы. На экране жизнь била ключом; хохочущие девушки истекали соком, и парни склонялись над ними, чтобы его слизнуть. Мальчики, расхаживавшие по школьным коридорам, были не такими красивыми, как на экране, но Нофар нисколько не сомневалась, что они тоже жили в том загадочном мире, дверь в который была для нее закрыта. Если в последнем учебном году она не сумеет подобрать к двери ключ, то не войдет в этот мир никогда.

В первый день последнего учебного года Нофар пришла в школу без пяти восемь. На улице возле школы кучками стояли ребята. Ей ужасно хотелось подойти к одной из этих кучек. Так всегда делала Майя, так в конце концов научилась делать Шир – но Нофар была не Майя и не Шир. Поэтому она прислонилась к ограде и уткнулась в мобильник, словно на его экране разыгрывались события мирового масштаба.

– Все в порядке? – спросила Майя. С плеча у нее свисал рюкзак. Всего час назад, дома, они вместе мерили одежду, но, как только дошли до школы, Майю, как всегда, окружили подружки, и последние несколько метров пути Нофар пришлось проделать одной. Сейчас Майя снова к ней подошла. В ответ на вопрос сестры Нофар поспешно кивнула: мол, да, все в порядке – и немного удивилась, когда Майя вдруг наклонилась к ней и обвила ее руками. Никогда еще сестра не обнимала ее в школе. Потом Майя развернулась и пошла в школу, а оставшаяся во дворе Нофар снова уткнулась в мобильник.

Загрузка...