Мара Винтер Лифт, или Пара шагов до убийцы


1.


Каждый город разный. Для каждых глаз в нём – свой.


Сколько их, глаз, сказать сложно: люди приезжают и уезжают, кто-то остаëтся, кого-то выталкивает, как вода покойника, на поверхность. Я вижу город, в котором живу, похожим на пещеру под горой, где полчища гномов день и ночь добывают золото. Короля у этой пещеры нет; есть мэр. Высокий, ширококостный, бывший военный, с длинным носом и густыми бровями, он больше напоминает хозяина кладбища, чем города. Без охраны не ходит. Обитает в крепости. Крепость его – склеп. Все мы, под горой, в низине, похоронены, и высотки – не выход. Житель упрятан в свой гроб, когда не охотится за сокровищами. В равной мере – житель и нежить, жив и мёртв.


Итак, вот декорации: чëрно-белая панорама, выделяются отдельные элементы, и то изредка. Так я вижу. Так я рисую, то есть рисовала. Рисую – это про данный момент. В данный момент я… есть. В данный момент я просто есть. Меня зовут Ричи, мне шестнадцать, три дня назад моих родителей, сразу обоих, сплющило об потолок лифта, когда тот (ушёл в отрыв) рухнул с (высоты птичьего полета) двадцатого этажа. Причины желать им смерти имелись у многих. Отец был судьёй. Мать была прокурором.


Они были. Я есть. Их унесли. Меня унесло. Я плохо понимаю, что происходит, думая про город. Стою на кладбище, как положено, вся в чёрном, и наблюдаю за проводами, с двумя ударениями одновременно. По плечам стекают наушники. Слеза течёт по щеке сама, без моего прямого участия. Священник бубнит какие-то заклинания, которые должны обеспечить путь в рай, сразу обоим. Я не верю в рай. Толпа призраков шепчется у гроба. Закрытого гроба. «Нормально вы, – мысленно обращаюсь к старшим, – оторвались». Ударение, опять же, можно ставить куда угодно. Ударишь, и хорошо.


Когда теряешь кого-то внутреннего себе, всë, что ни есть, снаружи и в тебе самом, превращается в удар. Хочется кому-нибудь двинуть, но по факту сил нет. Наверное, так чувствуют себя импотенты.


Кстати, о них. Главный тролль города стоит среди призраков, не как мэр, а как приятель моего отца. Глаза у него – черные дырки, кожа смуглая и восковая. Неестественно ровная. Щеки гладко выбриты. Подбородок тоже. Ему пошёл бы фрак. И туман этой сцене пошёл бы, но тумана нет, нет даже дождя. Кто-то по ошибке включил солнце. Бледное, серенькое, солнце-поганка. Начало сентября. Сегодня я должна была быть в школе, но так уж вышло, что я здесь, а не там. Так уж вышло, что мэр, этот старый импотент, сухо улыбаясь, говорил моим родителям: какая у вас прелестная дочь, будь постарше, взял бы в жены. Вышло, да не зашло. Будь я постарше, сломала бы ему челюсть.


Кладбище забитое, да не забытое. Могила на могиле, одна старше другой. Тут хоронят семьями. Вандалы тоже гуляют семьями, брат за брата. Деревья бросают тень, растопырив листья, желтые пальцы, пальцы-кости. Призраки шепчут: бедная богачка, бедная Ричи. Осталась совсем одна. Хотя, нет: есть еще двое, брат и сестра, от тех же генов. Брат, Эш, где-то за горизонтом, на востоке, учится мудрости у буддистских монахов. Он взрослый, старше меня на десять лет. Сестра… а вот и сестра. Та, что ушла в свободное плавание в моём нынешнем возрасте. Та, о ком родители старались вспоминать поменьше, или вовсе не вспоминать. Она о них – вспомнила.


Не идёт, переступает. Черные кожаные берцы, татуированные ноги в коротких шортах, тоже кожаных, с широким ремнем на талии. Талия тоненькая, как в корсете, только живая. Я будто бы даже вижу, как дышит её голый живот между ремнем и нижним краем топа. Топ, кстати – единственная на ней вещь из ткани, без лифчика, грудь, и сразу топ. Везде кожа, кожа убитых животных и её, родная. На животе – родинка, чуть слева, под ребрами. Родинка делает его, живот, ещё более вызывающим. Как, неизвестно. Круглые очки от солнца. Ярко-оранжевые. Рюкзак на плече. Волосы в небрежной косе, каштановые, как у меня, с красными прядями, как ни у кого из наших. Родинки на скуле, под правым ухом: ромб. Четыре штуки.


Призраки шепчут: Зет. Больше ничего не шепчут. Бедная, это у нас Ричи. Зет, видимо, богатая. Зет – так её зовут, хотя назвали по-другому. Она работает в стрип-клубе барменом, там же танцует. Красные губы. Широкие стрелки. Таких, как она, с мэрами не знакомят. За такими, как она, мэры бегают, теряя деньги, тапки, жён, мэрство и остатки потенции. Предплечье – экзотические цветы, бëдра – змеи. Призраки раздвигаются. Она, "эта особа" в чёрных шортах, приближается ко мне. На локте её висит куртка. В красную клетку.


– У старого тролля аж ноздри затрепетали, когда ты прошла, – шепчу ей вместо приветствия. – Нет другой одежды, видимо.


Я не видела её больше двух лет.


– Другой нет, – лаконично отвечает Зет. – Малышка Риччи совсем не изменилась. Замечает ноздри.


И улыбается мне своими полными жизни губами. Щечки-яблочки, запретный плод.


– Ты цветная, – продолжаю шептать, без улыбки. – Здесь не принято быть цветным.


– Пойдем со мной, – предлагает Зет. – Туда, где всё цветное.


Качаю головой, зная: один из старших должен оформить опекунство до моего совершеннолетия. Она или Эш, который не успел на похороны. Иначе – дом для брошенок. Она, Зет, бросила меня одну, с ними. Вернее, с их отсутствием. Они, родители, были, но их не было. Теперь их нет, но они есть. Они, спиной ко мне, смотрели на дела. И вот, сами стали делом. На что смотришь, тем и становишься. Я говорю это ей, вполголоса. Почти так, как подумала, но косее. Священник бросает на нас косые взгляды. Заклинаний не прерывая. Рая по-прежнему нет.


– Я не смогла бы забрать тебя, – откликается Зет. – За похищение детей есть статья. Тебе ли этого не знать.


Она права, и я знаю, что она права. Дело не в обиде или многолетней тоске. Скорее, попытке нервного напряжения выйти: сорваться на кого-нибудь. Кого угодно. Пусть даже на неё. Говорю: «Да». И замолкаю. Не время болтать.


Черно-белая панорама, люди в черном, разрытая земля, два гроба опускаются в бездну, кто-то плачет, кого-то нет. К нам подходят сказать три слова. Одни и те же. Замечаю, как разряжены дамы, каждая: похороны – светский раут. Кружева, вуали, шёлк. Все, кто когда-либо знал их.


– Примите наши соболезнования, – раз за разом, три слова. Колокол звонит по мне.


Моя мать была жесткой женщиной. Мой отец был жестким мужчиной. Я их жесткий ребенок, маленькая, худая, одни глаза видно, остальное прячется за ними. Рядом – сестра, вроде, от тех же, но – мягкая, текучая, до боли живая. «Вкус жизни не был бы таким ярким без ужаса смерти», – говорю себе, отчего-то её, Зет, голосом. Подходит мэр.


– Примите мои соболезнования, – произносит он, его голос сипит. – Если нужна будет помощь, любая, вы можете ко мне обратиться. – Не сводит дырок с Зет. Точно хочет втащить её в обе сразу, разорвать пополам. В самом тонком месте, самом уязвимом: где родинка. (Кожа нежная, персиковая, с пушком.) Замечаю в себе порыв сдернуть накидку, с капюшоном, и завернуть сестру, спрятать от этих трупных зрачков. Мне-то всё равно, у меня футболка и джинсы, никаких округлостей, а вот она! Её он… Ни одного лишнего движения, но как если бы всю облапал. Чёртов тролль.


Он говорил не обо мне, родителям, насчет прелестной дочери. Он говорил про Зет.


«Спасибо», – кивает она. «Спасибо», – киваю я. Он зачем-то тоже кивает, и разворачивается, и его охранники, оба, одинаковые, как близнецы, кивают, на всякий случай, и идут за ним. Мы остаемся. Мы ждем, пока все уйдут. Волны нервного напряжения бегут от неё ко мне, и обратно.


Каждый человек разный. Для каждых глаз он – свой. Тем, кто есть на самом деле, он становится, лишившись глаз, способных за ним наблюдать. То есть в одиночестве. Или, если считать собственные глаза, только после смерти.


2.1


Ты в целом – то, на что ты смотришь. Ты сейчас – то, как ты это видишь.


Сколько себя помню, я всегда смотрела во мрак. В данный момент – на Зет. Мы с ней в баре, сидим, как ровесницы. Стойка длинная, деревянная, балки на потолке длинные, деревянные, на полочках бутылочки, у бармена борода. Всё, что здесь есть, горит, всё, что я есть, горит. Сестра покупает мне зеленый коктейль, "Фею", с абсентом. Я никогда раньше не пила. На часах четыре часа пополудни.


Она курит тонкую сигарету. Я, совершенно неожиданно, спрашиваю у нее сигарету для себя. Зет приподнимает брови.


– Не бросишь, если начнешь, – лаконично предупреждает. – Что бы кто ни говорил, если решила сама, не бросишь. Кто ради прикола, в компании, начинал, те бросают. Кто из внутреннего побуждения – не бросают никогда. Даже если делают перерывы. По себе тебе говорю.


– Я знаю, – пожимаю плечами. – Всё равно. – Принимаю из её рук сигарету и зажигалку. Зажигаю, тяну, выдыхаю, без затяжки. Дым щекотит нëбо. Вдыхаю еще раз, на сей раз в легкие, не кашляю, дышу дымом. Зет наблюдает. Ещё раз, внутрь, ожог, наружу – облегчение. На сей раз закашливаюсь. Зет улыбается.


– Ничего, научишься, – говорит она. Я пробую, что налили. Сладко, но с чем-то, не совсем сладко. Почти как радость от встречи. Во время похорон.


Звякает колокольчик. Новые посетители. Девушка с распахнутыми, как окна в небо, глазами, блондинка. Выглядит немного болезненно. Наверное, сопровождающему её мужчине это нравится. Старше лет на двадцать, но в хорошей форме: редеющий в волосах, густеющий кошельком. Она видит Зет, останавливает на ней взгляд и незаметно кивает. Зет поднимает свой хайбол, пока папик отвлекся, одними губами: привет. Дальше их общение не идёт, видимо, не время.


– Кто это? – спрашиваю сестру. Та живо откликается:


– Морин О'Нил. Умница, красавица и… эскортница. Я её давно знаю. Если будешь жить со мной, узнаешь тоже. Но пока что вот тебе предыстория. – И, потягивая коктейль, она тут же её рассказывает. Сигарета в моих пальцах дымится сама по себе, далеко от лица. Приближать её желания нет. – Отец Морин, тихий человек и громкий барабанщик Уилл Честертон, умер, когда мать носила её в утробе. Мать, не растерявшись, быстренько нашла ей нового. Отчим Морин был ирландцем по имени Сэм О'Нил, гитаристом и выпивохой, он дал ей это имя и свою фамилию. Поговаривали, что не просто так. Они были друзьями, он и Уилл, играли в одном бэнде. Друг, как ветхозаветный брат, после смерти поддержал его род: и жену на поруки взял, и ребёнка, будто своего родного, принял. Бил обеих тоже как родных. Частенько сопровождая битьë протяжным "детка". Морин до сих пор не переносит, когда к ней обращаются таким образом, хотя самого отчима уже несколько лет как прирезали в кабаке. Что до её матери, Энджи, то она была, и есть, какая-то странная, будто бы в мире, но не от мира. Окончила Гарвард, но вернулась на родину, преподавать английскую литературу в школе. До сих пор преподаёт, драму, которую всегда любила. За ней мужчины, теряя тапочки, бегали, а она, из всего этого великолепия, выбирала. Тех, кто ей не подходит. – Блестят глаза. Ярче ламп блестят, очки лежат на стойке и поблескивают тоже. Зет продолжает. – «Им было не о чем поговорить, – говорит Морин о предках, – поэтому они только и делали, что дрались и трахались. Периодически чередовали». К матери она относится прохладно, несмотря на то, что давно простила ей и отца, и отчима, и детство, полное страха. Не тот она человек, чтобы копить обиды. Слишком умна. А это вот всё, ругань, страсти – не по её душу. Ходит себе под ручку с такими дяденьками, смотрит загадочно, мимики мало, вот ей, за загадку, и платят. Не хватает людям в жизни тайны. Это у нас нет тайны, кто такая Морин. Любит, чтобы было шикарно и вкусно, деньги любит, внимание любит, ну и, собственно, всё. Мы знаем. Он, – кивает в сторону очередного её клиента, – нет. Хотя, тайна в том, что и для нас она – тайна.


Зет смеется, с хрипотцой, надрывно.


Парочка, уединившись в тихом уголку за ширмой, скрылась с наших глаз. Я смотрю на Зет, смотрю в упор. Говорить о ком-то ей легче, чем о себе.


– Ну а ты сама? – спрашиваю. – Как ты жила, после всего? Когда они…


– Я жила, – отсекает Зет, – а не как они. Знаешь, вот эти вот все правила… Я считаю, одно в жизни правило: не диктовать никому свои правила. Сколько людей, столько и правильностей, не повторяются они. Один живёт в мире, где нет никакого бога, у другого даже капля в стакане, и та бог. Кому-то полезно учиться дисциплине, подвергать себя всяким там ограничениям, для другого то же самое – губительно. Кто-то мясо не ест, из жалости к животным, и совесть его так спокойна, на душе птицы поют, а у иного организм хищный, сдохнет он, без свежей плоти. Они нам, родители, что говорили? «За всё будет суд». Так вот, я сама – свой суд. Я сама – свой закон. И не голова моя мне закон, а внутренний голос, который лучше меня знает, что лучше для меня, а что – без меня. Мать наша знать не знала того, что мне открылось, особенно про своё тело… У неё была нарушена связь с ним. Она говорила: думай головой. Я решила эту проблему, с головой. Тело мудрее, можешь мне поверить. Лучше, конечно, сама проверь, не верь на слово. У тебя свой мир и своя правда. – Вздыхает, зажигает ещё одну сигарету. – Я долгое время считала себя лучше неё, лучше матери. Что я знаю, как надо, а она нет. Но я сама наступила на те грабли, о которых предупреждала других: отрицала её, то есть мысленно диктовала ей правила. Так ведь у нас, в обществе, принято: «Принимающих – принимай, отрицающих – отрицай». Принимающих и отрицающих то, что правдиво для тебя. Нет, нет, это слишком просто! Принимай – отрицающих твою правду, вот это уже я понимаю, уровень! Не сравнивать с собой, а просто признавать за другим право на существование. – Прихлебывает из высокого стакана. – Мать отрицала меня, отец отрицал меня, мой образ жизни, мои склонности, меня всю, а я сказала им, внутри себя сказала им: принимаю вас такими, какие вы есть. Хотите, судите, но и вас засудят. Я одну себя сужу, и другие меня пусть не судят…


– «Не судимы будете», – цитирую я. – Странно слышать из твоих уст библейские цитаты, – усмехаюсь. – Звучит, как про щеку: принимай отрицающих… – Зет машет пальцем, качает головой: нет, не то.


– Внутренне принимай (я это имела в виду), не внешне. Можешь спорить, можешь рассказывать о том, как ты видишь, сколько угодно, как угодно, хоть ори. Но как только перестанешь уважать оппонента, считай, всё, ловушка съела тебя. Нет ничего ужаснее, чем монстры за стеной, невидимые, не понятые… Хотя, выбирая отрицание, ты тоже имеешь на это право… Ты знала, что у зависимого и святого одна природа? А вот, одна. Просто один выбрал низкую зависимость, а другой высокую. Вот и вся между ними разница. Реформатор и тиран, учёный и бунтарь, тоже из одной связки, просто с разной стороны одного явления. – Разговор утекает в философское русло. Слышала, это нормально у пьющих.


– Почему из одной? – не понимаю я.


– Потому что дано одно. Дана власть: можешь её использовать во благо другим, людям жизнь упростить, можешь одному себе во благо, с ущербом для других. Кто собой жертвует, выигрывает, будет и миру в мир, и себе не в убыток: мир благодарность имеет. Кто другими жертвует, и вокруг никому не поможет, и себя потеряет. Дело только в выборе стороны, куда направить. Дано воображение: вообрази себе рай, и делай так, будто ты уже в нём, а другие этого просто не поняли. Или погрязнешь в маниях того или иного толка, нарко, алко, игро… каких только нет. Дана способность к прорыву, выходу за границы, ну так давай, сноси старое ради нового. Снесешь не для чего-то, а просто, ради сноса, останешься в пустоте. И так далее… Дано: контроль. Вилка, – показывает два пальца, – либо управляешь, либо подавляешь. Дано: религия. Либо помогаешь найти свой путь, либо сажаешь в вакуум. Дано: воля, энергия. Либо делаешь, несмотря ни на что, активничаешь, либо злишься от неспособности действовать. Дано: комфорт. Либо красоту множишь, либо ленишься. Дано: ум… Либо ты его, либо он тебя. Понятно же так, более менее? – Я киваю. – Ты спросила, как я, что я, – понижает голос, – мне мать вот, позвонила, представляешь. Только, на днях. Позвонила, чтобы сказать, что помнит про меня. Что ей жаль. Хотела увидеться. Отец был там, с ней, не говорил, но я слышала его шепот. Вот, – разводит руками, – увиделись. Что теперь мне до всего этого, отрицание, принятие, стороны… – допивает остатки коктейля, залпом. – Я ни то, ни другое, насчёт их смерти. Может, шок, или просто их слишком долго не было, и я привыкла, что родители – это только образы в моем сознании, тени, которых реально нет. Ладно, ладно. Морин О'Нил, – прищелкивает, – я могу рассказывать тебе о ней ещё. Или ещё о ком-нибудь. Знаешь, вокруг столько жизней… на них смотреть куда интереснее, чем без конца пялиться в одну свою. Смотришь, смотришь, и себя начинаешь лучше понимать. На сравнении: вот здесь принимаю, а здесь ни в какую, аж кроет, хочется в морду дать. Что за проблема у меня с этим? Не с человеком: с тем, что он выражает, за что – в морду. Чаще всего именно это я вытеснила. В каждом из нас есть всё. Без преувеличения, да-да, всё, и не меньше. Просто так удобнее, делить на "моё" и "чужое", безопаснее что ли. Радж, – громко, – сделай мне добавочки. И Риччи забацай что-нибудь эдакое, от себя. Не понравилось? – показывает на сигарету, стлевшую в пепельнице.


– Да так, – пожимаю плечами, поджимаю губами, – не очень, если честно. – За час, что мы сидим, я, изрядно опьянев, узнаю обо всех её знакомых, кучу разных историй. Смешных, печальных, глубоких, глупых. Рассказывать она умеет, этого не отнять. Ты в целом – то, на что ты смотришь. Я смотрю на Зет. Зет пытается смотреть на кого угодно, кроме самой себя, но видит себя лучше, чем я, в себя смотрящая.


2.2


То, что вокруг тебя – и есть ты сам. Но это не значит, что за пределами твоих глаз – то же самое.


Вот так, сухо и скупо, я переформулировала для себя страстный монолог сестры. Вокруг тебя – одни твои проекции, ты реагируешь только на то, что в тебе уже есть, видя его отражения. Прочее проходит мимо. Одну из гостей заведения зовут по имени. Зовут, как маму. В любой другой день я не обратила бы не это внимания. Мужчина говорит по телефону, даёт кому-то указания. Прямо как отец. Хотя, ну не похож он на отца, никак: ни внешне, ни голосом. Бар называется "Лифт". Ироничнее нарочно не придумаешь.


Мы там же, когда мой телефон ловит звонок. Это брат, он опоздал на день. Минус солнце бы, не опоздал. Он говорит: «Риччи? Риччи, это ты?» – сколько я его не слышала, столько не слышала бы и дальше, если бы лифт так резко ни упал. Сестра усмехается, слыша его голос в моей трубке. Они никогда не были близки. «Конечно, – удивляюсь, – кому бы ещё быть, с моим-то номером?» Ему интересно, где я. Я объясняю, но я или стены, сказать трудно. Качаемся мы с ними одинаково. Он едет из аэропорта.


– Ооо, – тянет Зет, тянет звук и виски, уже чистый, – сейчас явится наш цветок лотоса. Радж, повтори-ка, пока его нет. Я морально не готова. – Бармен согласно наливает. Я прошу кофе. Сестра смотрит с уважением. – Знаешь свою норму, хотя к алкоголю не привыкла. Очень интересно. Так можно быстро понять, что за человек перед тобой. Кто знает меру, тот обычно хорош в делах, но, увы, не в постели. Годы наблюдений, – отзывается на мой вопросительный взгляд. – Я за стойкой уже сколько… – напоминает, мне и себе, – столько не живут. Хотя, – перебивает сама себя, – знаешь, про постель, это очень на любителя. "Мерным" ребятам троганья заходят, трогательные они, тактильщики. Либо садомазо. Мне это так, мне бы сразу к делу, без предисловий. Тут уж кому что.


Бармен с интересом косится на Зет. Борода сползает, проявляется тролль. Все они, с таким взглядом, выглядят одинаково.


– Знаешь, – говорю я ей, – то, что ты мне сказала, про мать, что она звонила… Она любила тебя, я знаю.


– Любит, – говорит она мне, – никуда человек из мира не девается, всё цельно на уровне души. Как личность, да, девается, конечно. Как душа – нет.


– Нет никакой души, – брякаю над кофе, любезно подставленным Раджем. Морщусь от его угодливости. – И рая нет. И ада. Ничего нет. Только тролли.


– И как же ты это выяснила? – интересуется Зет. Блики пляшут в зрачках, рикошетят от стекла. Помада у неё хорошая, стойкая: пей, не пей, держится. – Про душу и троллей?


– Сама. Головой дошла.


– Головой можно дойти до чего угодно. Возьми любой тезис, дай его уму, и он найдет пути это доказа…

Загрузка...