Геза Сёч, венгерский поэт, прозаик и драматург, родился в 1953 году в Трансильвании, которая после Первой мировой войны была включена вместе с более чем тремя миллионами венгров в состав Румынии. До 1920 года этот край с романтическим для нашего слуха названием веками был частью Венгерского королевства либо самостоятельным княжеством, почему и сегодня там проживает значительное, хотя и тающее с каждым годом, венгерское меньшинство.
Широкую известность Геза Сёч получил как участник сопротивления режиму Чаушеску, один из организаторов нелегального журнала «Эллен-понток» («Контрапункты») и автор открытых писем диктатору с требованиями изменить конституцию страны. В последние годы инфернального режима, с 1986-го по 1989-й, будучи выдворен из страны, он жил в эмиграции на Западе. А после свержения диктатуры стал одним из руководителей Демократического союза венгров Румынии и членом румынского Сената. В последнее время, не порывая связей со своей «малой» родиной, живет и работает в Венгрии.
Из этой краткой биографической справки кто-то, может быть, сделает вывод, что автор предлагаемого вниманию читателей текста, должно быть, из ряда тех политически ангажированных интеллектуалов, кто свой поэтический дар использует для достижения, пусть крайне важных, насущных и благородных, но прагматических целей.
По счастью, это не совсем так. Или совсем не так. Политика и поэтика, может быть, и пересекаются в книге Гезы Сёча, но где-то за горизонтом повествования, весьма далеко — как параллельные прямые у его соотечественника-трансильванца Яноша Бойяи, одного из первооткрывателей неевклидовой геометрии. Да и вопросы, которыми задается автор, того же далекого от прагматики свойства.
В романе «Лимпопо» — дневнике барышни-страусихи, переведенном на язык homo sapiens и опубликованном Гезой Сёчем — мы попадаем на страусиную ферму, расположенную «где-то в Восточной Европе», обитатели которой хотят понять, почему им так неуютно в неплохо отапливаемых вольерах фермы. Почему по ночам им слышится зов иной родины, иного бытия, иного континента, обещающего свободу? Может ли страус научиться летать, раз уж природой ему даны крылья? И может ли он сбежать? И куда? И что вообще означает полет?
Не правда ли, знакомые вопросы? Помнится, о такой попытке избавиться от неволи нам рассказывал Джордж Оруэлл в «Скотном дворе». И о том, чем все это кончилось. Позднее совсем другую, но тоже «из жизни животных», историю нам поведал американец Ричард Бах в своей философско-метафизической притче «Чайка по имени Джонатан Ливингстон». А наш современник Виктор Пелевин в своей ранней повести «Затворник и Шестипалый», пародируя «Джонатана», сочинил историю о побеге двух цыплят-бройлеров с птицекомбината имени Луначарского, которые тоже, кстати, ломают голову над загадочным явлением, которое называют полетом.
Пародийности не чужд в своей полной гротеска, языковой игры и неподражаемого юмора сказке и Геза Сёч, намеренно смешивающий старомодные приемы письма (тут и найденная рукопись, и повествователь-посредник, и линейное развитие сюжета, и даже положительный герой, точнее сказать, героиня) с иронически переосмысленными атрибутами письма постмодернистского — многочисленными отступлениями, комментариями и цитированием идей и текстов, заимствованных и своих, поэтических, философских и социальных.
Что из этого получилось — судите сами.
Уильяму Листу Хит-Муну
Весть о том, что где-то неподалеку какие-то пришлые бизнесмены занялись разведением страусов, в наш город привез заезжий удмурт. И с тех пор я все собираюсь туда наведаться. Когда я услышал об этом впервые, мне стало грустно. Страусы? В наших краях?
В эпоху социализма, к тому же в нашем умеренном климате, периодическое повторение некоторых событий являлось всегда своеобразным знамением, предвещающим что-то чарующее и необыкновенное. К примеру, при Чаушеску в течение всего года невозможно было купить апельсины — исключением были лишь предрождественские недели, да и то до поры до времени. Так что первый оранжевый блеск в вечно темных витринах или таинственной глубине магазина свидетельствовал о приближении праздника убедительней, чем все волнующие приготовления к Светлому Рождеству в дни Адвента. Когда я замечаю апельсин на какой-нибудь дальней полке, у меня и сегодня радостно ёкает сердце. Красная, похожая на круглые леденцы, редиска и золотистый бобовник предвещали приход весны, черешня — наступление лета, словом, так это было у нас — в условиях умеренного климата и народной демократии.
Но с приходом рыночной экономики продавать стали все подряд и в любой день года, и ожидаемые целый год краткие остановки вечного круговорота, которые делали мир предсказуемым и наполняли серые будни метафизическим смыслом, исчезли из нашей жизни.
Так и со страусами. Ну посудите, найдется ли среди нас человек, у которого страус ассоциировался бы не с Африкой? Думаю, не найдется. Оно конечно, в кино и в книгах, на картинках и в зоопарке — это пожалуйста. Но чтобы страусы бегали по нашим пастбищам? В окрестностях города?
С гневом в сердце думая об отечественных страусоводах, я твердо решил избавить этих птиц, самых крупных, кстати, на нашей планете, от их несуразного, ибо чуждого природной среде и ландшафту, и пошлого положения.
В населенный пункт Ф. я отправился поездом, прихватив с собой разводной ключ и ножницы для резки проволоки. Из газет я узнал, что именно здесь, по соседству с этим приграничным городом, устроили свою ферму страусоводы, рассчитывая на то, что на рынках Вены и Будапешта, Белграда и Бухареста здоровое и нежирное мясо страусов будет пользоваться растущим или хотя бы стабильным спросом.
— На страусиную ферму, — сойдя с поезда, сказал я таксисту, кемарившему на полуденном солнцепеке в черной «победе», унаследованной от прежнего режима.
— Так ведь… — начал он, — так ее же…
И, умолкнув на полуслове, посмотрел на меня с улыбкой, тоже явно унаследованной от бывшего режима.
— Откуда будете, позвольте полюбопытствовать? — Я представился. — Ах, так… Понятно… это у соляной шахты… минут десять от силы… Я живенько вас домчу.
И живо меня домчал. Я постучал в дверь сторожки, примыкавшей к большим воротам, увенчанным полукруглой синей вывеской с начертанной деревенскими полиглотами крупной надписью: ZUM STRUCC [1]. А ниже, буквами помельче: «Птицеферма ‘Гигант’».
Вокруг ни души, я имею в виду — никого из двуногих. Двор зарос сорняками, на скамейке гнила забытая шахматная доска, а в бассейне для декоративных рыбок не было не то что рыбок, но даже воды. По двору пробежала кошка — обыкновенная серая, полосато-пятнистая.
Клетки были пусты.
Конторские помещения — тоже, лишь в одном из них обнаружился колченогий топчан.
Пуст был и дровяной сарай, где в выбитое окно был вставлен картонный переплет от «Капитала» Маркса, а на полке стояла пустая бутыль с этикеткой, на которой сделанная от руки надпись гласила: «Целебная вода Самоша»[2].
На потрескавшемся сухом дне бассейна для золотых рыбок валялся открытый портфель. В нем и был обнаружен «найденный текст», который публикуется ниже. Но прежде чем это сделать, мне пришлось расшифровать использованные в нем стенографические ключи и пронумеровать фрагменты. Там, где они выстраиваются в определенную последовательность, я использовал сплошную нумерацию «глав», там же, где, как я догадываюсь, есть большие или меньшие пробелы, я пропускал один или несколько номеров. Отдельные вопиюще безграмотные конструкции и выражения мне пришлось исправить, но в целом я избегал стилизации, уважительно относясь к некоторым причудам автора этих записок в том, что касается слитного написания слов, и сохраняя такие по-детски наивные словесные обороты, как, напр., «она посмотрела на меня отнекивающимся взглядом» и т. п. Хочу также уведомить любезного читателя, упреждая его упреки, что автор этих записок явно неискушен в изощренных приемах современного повествования.
Правда и то, что хронология изложения, то есть порядок глав, на основе некоторых наблюдений (например, над особенностями языка и проч.), установлена лично мною. Разумеется, можно представить себе и другой порядок, а возможно, было бы правильнее довериться в этом вопросе читателю, что не только облегчило бы мне работу, но и более отвечало бы модным веяниям. Ведь известно, что современный читатель любит читать не подряд, а «прогуливаться по книге» туда и обратно, оценивать ее изнутри и снаружи.
Если бы я не пытался восстановить линейную логику повествования, а следовал требованиям современной прозы, то, наверное, начал бы эту историю с той главы, в которой на ферму для обучения страусов прибывает пилот-инструктор. Но можно представить себе и любой другой порядок — все, что можно выяснить из этих фрагментов, в любом случае выяснится, и ничего сверх того.
Я должен также признаться в том, что долго тянул с прочтением этой рукописи. Как только я осознал, что найденный мною дневник создан на птицеферме, в страусином хозяйстве, то есть, по сути, на скотном дворе, я начал подумывать: уж не история ли в духе Оруэлла оказалась в моих руках? В конце концов я все же ее прочитал и понял, что дело еще печальней, ибо в найденной рукописи нельзя не заметить влияния Аристофана, Эзопа и Лафонтена. Больше того, сдается, есть здесь и переклички с историей о гадком утенке; а впрочем, чему удивляться, если даже обе мечты Икара о том, чтобы обрести свободу и покорить небо, постигла судьба всех самых прекрасных легенд человечества — ее адаптировали для мультфильма.
Что поделаешь, видимо, такова сила традиции или, может быть, жанра, раздумывал я, читая 118 записей Лимпопо и следя по ним за жизнью, скажу даже за судьбой барышни-страусихи и ее собратьев. Именно сто восемнадцать, ибо из 151 фрагмента тридцать три (а может, и больше, кто знает?) не сохранились.
Очевидно, что автором подавляющего большинства этих записей является Лимпопо. Однако, учитывая вставки, начирканные другими, дневник этот можно считать скорее плодом коллективного творчества, нежели монологом отдельного индивида.
Большую часть этих вставок (зачастую более поздних по времени) легко выявить по почерку, хотя далеко не всегда можно установить их авторство.
В заключение хотелось бы обратить внимание этологов, что в этом тексте содержится ряд новых данных, способных обогатить наши представления о групповой психологии и поведении страусов. Не менее важными могут быть для историков и в особенности для историков, занимающихся судьбой знаменитых сокровищ, некоторые намеки из дневника страусов, которые, может быть, наведут их на след так называемого дискоса де ла Борды. Дело в том, что Хосе де ла Борда, бывший в XVIII веке богатейшим человеком планеты, как известно, подарил епископу Мехико самый дорогостоящий в истории католичества предмет церковной утвари. Диск из чистого золота украшали более четырех с половиной тысяч бриллиантов, около трех тысяч изумрудов и свыше пятисот рубинов. Счастья дону Хосе этот дар не принес: он в конце концов обнищал, род его вымер, а драгоценный диск — после того, как в 1861 году в соборе, вкупе с лошадьми, разместился эскадрон французской оккупационной армии — пропал.
Вот, собственно, и все, о чем хотел предуведомить любезного читателя автор.
Август-ноябрь 2005 года.
И чего мы здесь ищем, на этой ферме?
Что мы, страусы, здесь потеряли?
Да еще в таком климате?
Вообще-то, нельзя сказать, что лето здесь недостаточно жаркое или недостаточно долгое.
Нельзя сказать, что мы здесь не можем вволю побегать, что выгон для нас тесноват. По длине-ширине он довольно просторен и достаточно каменист там, где должен быть каменистым; и вообще, ферма солнечная, тут и травка, и тень, и песочек, кое-где попадаются и ракитник, и даже деревья — пускай и не пальмы.
А когда наступают промозглые, зябкие, индевелые, мглистые, непогодистые, дождливые, снежные или морозные дни, мы можем укрыться в прекрасно отапливаемых вольерах. Никто здесь не голодает, и старики наши сетуют, что их басни о хищниках мы, страусиная молодь, воспринимаем с таким же скепсисом, с каким они во времена оны относились к сказкам своих прабабушек про оборотней-перекидышей (интересно, как они выглядели, эти перекидыши) и всевозможных драконов.
Все это правда.
Но почему тогда по ночам нам слышится зов иной родины, иной жизни, иной части света — отчего, еженощно? Отчего до меня доносится этот зов, отчего ощущается эта тяга, почему мне сдается, будто по коже моей иногда пробегает воспоминание или даже физическое дуновение жарких южных ветров, доносящих из-за экватора до нашей убогой фермы обещание вольной жизни, жизни с поднятой головою?
Из Африки, где в ночной саванне сквозь чащу горят глаза страшных хищников, с того континента, где, подобно раскатам грома по тверди небесной, ураганно проносится топот тысяч и тысяч копыт; где разбуженные приближением врага — питона или пятнистого леопарда — на ветвях истерически верещат обезьяны; где галоп одинокого страуса наблюдает, воздев к небу хобот, премудрый слон и выглядывающий с любопытством из зарослей длинношеий жираф; где среди цветов невообразимого цвета и аромата тебя ждет твоя настоящая, не придуманная кем-то жизнь и где ты, да-да, сможешь пережить свою собственную, именно тебе уготованную смерть — ибо смерть эта будет твоей судьбой, а не готовой одежкой, которую на тебя напялит скучающий мясник где-нибудь на заброшенной и убогой фабрике смерти.
Однажды владелец замка не на шутку заспорил с братом — чья упряжка великолепней. Владелец замка впряг в карету двенадцать прелестных девушек, и все они были обнаженные, в особенности самая из них раскрасавица по имени Анна. Барин, стоя на облучке, нещадно охаживал их кнутом, чтоб несли его во весь дух. Но Анна его прокляла, и разверзлась под ними земля, поглотив карету вместе с владельцем замка и девушками, а на дне кратера появилось озеро. Дело в том, что события эти происходили в потухшем вулкане, там и возникло прекрасное озерцо, называемое оком моря, — от нас до него рукой подать, какой-нибудь день пути. Все девушки обратились лебедками, ну а барин, тот и поныне сидит на дне, затаившись, как тень или отвратительная камбала.
На тяжелых своих колымагах мимо фермы в полночный час проносятся иногда упыри; запах от них исходит, как от намокших зимних пальто, костей у них нет, у них нету тени, один только хохот есть. В воздухе после них остаются прохладные завихрения — сквозит или, как еще говорят, сифонит. На ногах их коней подковы поставлены задом наперед, а прозывают их так — Гашпар с компанией.
Своим появлением на кованых железом телегах они предостерегают насстарусов о возможной опасности.
Так говорят старики. Ферма наша лежит по соседству с уездным городом Ф.
С одной стороны она граничит с заброшенной соляной шахтой, с другой — с шоссейной дорогой. Кукурузное поле отделяет шахту от ликероводочного завода, где производят знаменитый напиток «Брутальная». А с третьей и четвертой сторон нас окружает лесной массив, который тянется вдоль кукурузного поля до водочного завода и даже дальше.
В лесу, на полянах, кишмя кишат, беспрерывно произрастают, цветут, плодоносят лаванда, кроваво-красный боярышник, мохнатая вика, незабудки, чистотел, рогульник, иссоп, невердай, облепиха, змееголовник, лесной хвощ, калина красная, крокус, дягиль, синайская чертогон-трава и осенний безвременник. За шоссе, на пригорке, торчат покосившиеся кресты, замшелые надгробья и обелиски маленького кладбища. А за пригорком укрылась деревня.
Ни с одним упырем я еще не встречалась.
Ну а в лес, вполне дружелюбный, мы частенько сбегаем, стараясь, чтобы нас не заметили сторожа, и так же тайком возвращаемся. За лесом раскинулась топь, а дальше — брошенная казарма, за казармой — стрельбище и башня для тренировок парашютистов, так называемая парашютная вышка. Для наших побегов это предел, убегать дальше мы не осмеливаемся.
Иногда в дальней части леса мы видим, как углежог жжет в своей печи уголь.
А напротив казармы, в бывшей монастырской церкви, расположен бордель, я не знаю, что это такое, знаю только, что, после того как опустела казарма, дела там идут не ахти как. В заведении, которое называлось когда-то «Красной юлой», а ныне зовется «К веселой распутнице» (или, может, распутице?), оказывается, еще и часы продают, о чем я знаю из рекламных листовок, которые иногда роняют во дворе наши вертухаи:
ЧАСЫ БЛАЖЕНСТВА И УСЛАД
ЛЕГКО НАЙДЕТ ЗДЕСЬ СТАР И МЛАД
А на другой стороне листовки новый соблазн: богатейший ассортимент напитков. Отечественное и импортное шампанское, пиво в розлив, самогон зрелый марочный, вина равнинные, предгорные и болотные. Хозяйка этого заведения — пресловутая барышня Ай-да-Мари.
Сегодня я стала совершеннолетней.
Восемь девушек-страусих, одиннадцать парней-страусов и шестеро страусят — это мы.
Дамы, цыпочки, женщины, бабы, самки, телки, девки, чувырлы, дивы, грымзы, герлы, мочалки и барышни: Пики, Шуба, Бойси, Зузу, Корица, Я, Туска и тетка Лула, ведьма-страусиха, которая со своим ставосьмидесятисантиметровым ростом считается среди страусов лилипуткой.
Меня, поскольку другие и не догадываются, что Я — это Я, зовут, то есть называют, Панни, что, по мнению некоторых, является уменьшительным от имени Анна, хотя другие считают, что это не так. В свою тайну о том, кто я на самом деле, я посвятила лишь Максико, поэтому он иногда меня так и называет: барышня Я.
Максико, Тарзан, Лопух, Сквалыга, Глыба, Отважный, Латька, Володя, Недомерок и Голиаф — это петухи, мальчики, самцы, парни, деды, мужчины, папаши, кобели, господа. И, разумеется, Капитан. Он — глава семейства, царь и бог нашего небольшого племени.
Шестеро малышей: Джумбо, Крошка, Гном, Бэби, Пигмей, Юниор. Имена дали нам охранники — охранники, смотрители, вертухаи, — а мы, в свою очередь, окрестили их: Восьмиклинка, Усатый, Очкарик, Пузан, а еще Михай Дубина, а также Злыдень, бывший боксер, и Лаца Копытом Зашибленный, которого на самом деле зовут Ласло Зетелаки. На ферме работают также трое сезонников: Ижак Керекеш по прозвищу Хмырь Безродный, Бладинайф и Лали Буклукаш. Усатый — начальник над всеми охранниками и скотниками. Смеется он так, как, наверно, смеялись ихтиозавры, голос у него какой-то щетинистый, походка — как у самосвала, едущего по ухабам, а еще в минуты отдыха он упражняется на бас-трубе, только все без толку.
Клетки наши смотрят на брандмауэр административного здания. В конторе с утра до трех дня работают также женщины, которые пьют — я не знаю, что это такое — кофе с избитыми сливками. Это Шпилька, Копна, Юльча Варга, Авоська, госпожа Рапсон, Цементная Черепушка, Колготка, Вартюла и Доамна Попеску.
Цементная Черепушка получила свое прозвище вот каким образом. Однажды, вымыв голову, она, как обычно, стала сушить волосы феном. Однако на этот раз кто-то в шутку — возможно, Копна, хотя это не доказано, — заполнил фен быстросхватывающимся цементом «рапид», им и посыпала свою прическу Цементная Черепушка, у которой тогда было еще другое имя, ее стали так называть уже после того, как цемент схватился и его, вместе с волосами, пришлось удалять с помощью ударной дрели, так как зубилом и молотком проблему решить было невозможно.
Вечером на ферме остаются одни вертухаи. Жалкая, надо сказать, компания, бывшие контрабандисты, вышибалы, могильщики, медвежатники, мойщики трупов. На нас они особого внимания не обращают, дуются в карты, иногда на столе появляется огненная вода, и тогда они громко орут и пинают друг друга, но в конце концов все успокаиваются.
Среди них — Пузан, заморивший свою мамашу в колодце; обычно с таким выражением, будто говорит что-то остроумное, он представляется так: Али-Баба и сорок разбойников.
А еще — Михай Дубина, он был когда-то садовником и вывел сорт розы под фантазийным названием «Но Пасаран» с запахом потных ног. Этот нарочно, чтобы позлить остальных, всегда говорит на жутком диалекте. Но никто, кроме шепелявого Злыдня, боксера из Трансильвании [3], на него не злится.
На ферме содержат также гусей и индеек. Признаюсь, что более дебильного существа, чем индюк, я в жизни не видывала, если не считать придурковатого Глыбу, одного из верховодов нашей стаи.
На опушке леса есть место, куда в свое время свезли несколько тысяч книг. Говорят, будто новая власть так решила проблему какой-то не то университетской, не то монастырской библиотеки. Со временем книги и даже писанные на пергамене летописи совершенно размокли. Прочитав одну-две страницы, я клювом вырываю из книги или из хроники лист и проглатываю его. Все же проще, чем перелистывать. Правда, я не могу из-за этого вернуться к прочитанному или «прогуливаться по книге туда и обратно», зато я наглядно вижу, сколько я уже прочитала, и к тому же желудок мой тоже наполняется знаниями.
Вчера Пузан и Усатый вслух размышляли о том, что означают следующие слова на облезлом щите, что стоит у дороги недалеко от борделя:
КРОВЕЛЬНЫЕ МАТЕРИ
ЕБЕНЬ МРАМОРНЫЙ
В ЖАТЫЕ ОКИ
— Что значит — кровельные матери? — крякнув, изумился Пузан, старый уличный хулиган. — И что значит — ебень, да еще мраморный?
Чуть ли не каждый месяц охранники подвергают нас унизительной процедуре: набрасываются, будто звери лютые, и выдирают у нас из хвостов самые красивые перья. Заказы на них поступают из модных домов и прежде всего шляпных салонов. Кстати, перья у нас отрастают заново, но все же эти периодически повторяющиеся экзекуции подрывают в нас чувство собственного достоинства.
— Есть в этих упырях что-то от призраков, — сказал мне сегодня Максико, но я от него отмахнулась.
Он утверждает, будто не раз встречался с ними. Почему-то меня они такой чести не удостоили.
Пузан в свое время, когда уходил из дома, всегда опускал свою мать в колодец, чтобы не убрела куда и не учинила какую-нибудь заваруху. И так было до тех пор, пока однажды он не надрался на храмовом празднике в Стримбе так, что пришел в себя только через три недели.
Вчера небольшой бассейн, что перед конторским зданием, заполнили водой, и сегодня в нем уже весело плавали симпатичные золотые рыбки, в том числе один выдающийся, килограмма на два, экземпляр. Эта рыба сияла, слепила своим влажным блеском, словно подводная зорька, притягивая к себе мой восхищенный взгляд.
Я подкралась поближе к бассейну и, когда эта самая золотая рыбка уже в шестой раз проплывала у меня под носом, окликнула ее. Она посмотрела на меня такими глазами, словно ее изумило мое присутствие, хотя взгляды наши пересекались уже и до этого. По радио играли последний хит трио «Лос Мачукамбос». Я представилась золотой рыбке.
— А тебя как зовут? — спросила я, видя, что сама она представляться не собирается.
Она посмотрела на меня отнекивающимся взглядом.
— Я не знаю… по-моему, Белла, — сказала она нерешительно. — А может быть, Бланка.
— Я вижу, вам здесь у нас нравится, — попробовала я поддержать разговор.
— Ты так думаешь? — спросила она с искренней озадаченностью. Я стала подозревать, что рыбка меня разыгрывает.
— По-моему, это очевидно, — успокоила я ее.
— Я этому очень рада, — сказала она. Сделала еще два круга, порезвилась с подругами и опять подплыла к тому месту, где я свесила голову над водой.
— Белла, — снова окликнула я ее. — Послушай, Белла…
Она посмотрела так, словно увидела привидение.
— Мы разве знакомы?
— Ну ладно тебе дурачиться, разве не я тебе только что представлялась?
— В самом деле? И как же тебя зовут?
Я представилась еще раз.
— Очень рада. Бесконечно рада знакомству. Ты и вообразить себе не можешь, как я рада, что мы познакомились. А ты случайно не помнишь, как зовут меня?
Я отпрянула от воды и побрела восвояси. У меня за спиной еще какое-то время слышался голос золотой рыбки, восторгавшейся знакомством со мной.
В лесу я столкнулась с философом, который влажно сверкающей краской наносил на деревья и камни разноцветные знаки. Дело в том, что наш лес изобилует совершенно круглыми — так называемыми шаровидными — доисторическими валунами, которые пробуждают в людях любопытство и жадность. И нередко случается, что горожане, особенно из недавних переселенцев, по ночам отправляются в лес и пытаются раздробить киркой поросшие мхом каменья с целью узнать, нет ли в их сердце???вине каких-нибудь драгоценностей и что вообще там внутри. Философа по так называемым политическим мотивам недавно лишили кафедры.
— Что ты делаешь? — спросила я человека, рисующего на стволах знаки.
— Размечаю лес.
— Как тебя звать?
Он вынул из ведерка с краской кисть и усталым движением вытер ее о лоб.
— Меня зовут Заадор.
— А зачем эти знаки?
— Чтобы люди знали, какие тропинки заводят в лес и какие выводят.
— Но ведь в мире и так предостаточно разных знаков.
— Это верно, потому что на свете слишком много безумцев, которые поналяпали всяких знаков куда ни попадя.
— Но раз так, какой смысл этим заниматься?
Его голубые глаза засияли — даже ярче, чем тот мазок, что остался у него на лбу от кисти.
— Это станет известно и обретет ощутимый смысл, когда никого из тех, кто эти знаки видел, уже не будет на этом свете.
Возможно, вчера мы на шаг приблизились к этому мгновенью, потому что на спиртзаводе нашли мертвой барышню-машинистку. Что с ней случилось, никто не знает, но в теле ее не осталось ни капли крови.
После долгих сборов и бесконечных приготовлений сегодня аисты решили двинуться в путь.
— Мы вернемся, — ободряюще кричали они нам.
— Но зачем тогда улетаете? — спросила я. — И куда?
— В Африку. Там будет тепло, даже когда здесь наступят морозы.
— В таком случае почему бы вам не остаться там?
— Потому что хотим с вами снова увидеться.
— Так может, нам лучше встретиться в Африке?
— Почему бы и нет! — отвечали они.
Когда высоко в поднебесье над нами пролетала стая диких гусей, на ферме в гусиных птичниках поднялся страшный переполох. Хотя у гусей-невольников крылья были подрезаны, они хлопали ими так неистово, что шум доносился до самых отдаленных уголков фермы, а наши сердца, как выразился один мой друг, охватила какая-то непонятная меланхолия.
Прохладными звездными ночами индейцы гуськом, на цыпочках, пробираются по отрогам Альп. Неслышно скользят они по заросшим травою склонам, держа своих лошадей в поводу. Развевается на ветру и покачивается воткнутая в стволы их ружей ковыль-трава.
Аисты еще не встали на крыло, еще щелкали клювами, чистили перья, готовились к перелету, иногда то один, то другой, подстегивая товарищей, делал несколько пробных кругов, когда вдруг откуда-то появился всклокоченный мужичок в двубортном пальто из драпа и закричал им:
— …умолкли вы? готовитесь к отлету?
а потом добавил:
— Там непонятен будет ваш язык…
Он еще много чего говорил им своим возбужденным скрипучим укоризненным голосом — например, повторял много раз: пойте, пойте же, дети мои! — пока, наконец, не убрался.
По окрестностям разъезжает какой-то крестьянин, который, сидя на козлах, похоже, даже не смотрит, куда везут его лошади. Крытая фура, я думаю, раньше принадлежала странствующему цирку, потому что на тенте разными красками была намалевана поразительная картина. Множество воинов скачут куда-то верхом, а над ними виден вроде бы хвост летящей по небу кометы.
Отчего он такой безучастный, этот крестьянин, никто не знает, точно так же как неизвестно, что у него под брезентом, что и куда он везет: коноплю? оружие? сахарную свеклу? бочки? гробы?
Охранники иногда устраивают аукционы, на которые собираются толпы — заглядывают даже девушки из «Веселой распутицы» и рабочие спиртзавода.
— Вы слышали, Шпилька выходит замуж? — поделилась новостью Пики.
— Да ты что! За кого?
— За какого-то изувера.
— Ты уверена?
— Абсолютно.
— Замуж — за изувера?
— За кого-то на букву «и». Может, за инженера? Или за инкассатора? Я точно не помню. Изувер или инженер. Что-то вроде того.
Мне опять пришлось представляться Белле — золотой рыбке, которая в очередной раз не узнала меня. После чего долго распиналась, как она рада, а потом вдруг спросила:
— По-твоему, я действительно неврастеничка и синий чулок?
— С чего ты взяла?
— Так обо мне говорят за глаза. Да и в глаза тоже.
— Кто?
— Да все. Остальные. И прежде всего мальчишки. Опять я забыла имя.
Я назвалась.
— Да не твое. Свое!
Бойси сказала мне: «Мальчишки иногда подкрадываются сзади и что-то над нами проделывают — не знаю что, но делают они это здорово».
«Плохо было бы без мальчишек», — сказала Бойси.
Однако, что это за тип в самом центре картины, намалеванной на брезенте фуры? Такой худой и такой мрачный, что вся сцена кажется мне зловещей.
Обыкновенный венгерский граф Мориц Бенёвский[4], изведавший лиха в русском плену, кончил тем, что стал королем на Мадагаскаре.
Рассказывающую об этом треволнительную книжку с цветными картинками своим товарищам читал Очкарик. Дело в том, что по вечерам охранники, когда им надоедает все, в том числе даже карты, читают вслух какую-нибудь книгу или газету. Таким образом, графа этого — интересно, что это значит, граф? — я могла бы назвать своим земляком, ведь, как мне рассказывали, одна из ветвей нашего семейного древа — все мои предки по материнской линии — родом с Мадагаскара, острова, на весь свет знаменитого тем, что когда-то на нем обитали исполинские страусы. Скорлупа их яиц была так прочна, что даже сегодня, спустя тысячелетия, на побережье частенько находят громадные яйца, сохранившиеся в целости и сохранности. По отцовской же линии мой род восходит к страусиному племени из долины Лимпопо, и здесь, на Венгерской низменности, две эти линии интересным образом пересеклись во мне. Как замечательно, что это случилось.
Но это еще не все. Граф, что бы это слово ни означало, оказался в плену — точно так же, как мы. Правда, его, в отличие от нас, в плен взяли русские.
К тому же из-за полученной в одном из сражений раны Бенёвский охромел, то есть ноги после этого у него были не совсем одинаковые. (Одна была, вероятно, короче другой.)
Но ничуть невзирая на это, хромой граф все же умудрился бежать и добраться до Мадагаскара, и даже сделаться там королем.
Почему бы нам, по примеру Бенёвского, не последовать тем же путем до самого Мадагаскара?
Также выяснилось, что путь, который Бенёвский с товарищами проложили к Мадагаскару, сопряжен со всяческими приключениями и проходит через Камчатку (ясен пень, что не через Гонолулу, заметил один из охранников, и над этой дурацкой остротой они долго ржали). Интересно, как она выглядит, эта Камчатка?
А еще интересно, что это за штука такая — граф? Как бы звучало, скажем: граф Янош Страус? Или графиня Страус-Я-Лично?
Все было бы проще, будь у нас глобус или географический атлас. Да еще надо бы раздобыть где-то автобиографию этого славного землепроходца.
Ведь граф этот, с картой или без карты — пока это неизвестно, пытался бежать многократно и, хотя его много раз ловили, добрался-таки до родины моих предков.
Мы устроим побег!
Нужна карта.
Нам бы только добраться до Секейкочарда[5]! Ведь Кочард, как общеизвестно, это же перевалочный пункт, место так называемой пересадки, короче, узловая станция. Стоит нам только туда попасть — и ищи ветра в поле.
Мы устроим отсюда побег!
Долой эти нечеловеческие — или, точнее, нестраусиные, хотя это не звучит, — условия!
Долой рабство! Нас ожидает Африка!
Отчаливаем, аллегро!
Этими словами — аллегро, аллегро! — обычно подбадривает носящихся по выгону страусов Восьмиклинка, щукоглавый охранник, от которого вечно разит самогоном из горечавки. Я понятия не имею, что он хочет этим сказать. А вчера Очкарик еще добавил:
— Аллегро ма нон тропо.
— Что значит «нон тропо»? — спросил Восьмиклинка. На пороге своей караулки они как раз уплетали служебный ужин. Конкретно, ели мамалыгу, которую сами они называют малай.
Михай Дубина, сняв башмак, обнюхивал свою ногу.
— Ма нон тропо, — встрял тут Пузан, — значит: не слишком шустро.
— А вот у меня был кот, — задумчиво произнес Восьмиклинка, уписывая служебную мамалыгу, — ну такой шустрик!
— Ну и что с ним стало? — осторожно спросил Очкарик.
— Я его на гуляш пустил.
— И как, вкусно было?
— Да так себе, — закончил делиться воспоминаниями Восьмиклинка и продолжил жевать малай.
Когда они приближаются к храму или к распятию у дороги, то осеняют себя крестным знамением, а в корчме смиренно раскланиваются с богомольцами и паломниками. В свое время один пилигрим по имени Барнабаш долго допытывался у местных, куда подевалась чудотворная статуя Девы Марии, а потом удалился в лес, и только его и видели.
Обретаются углежоги на самых дальних лесных полянах. Дальше них жили только медведи, но это когда-то, потому что позднее медведей всех аннексировали.
Ввалившись в корчму, они прямо в тулупах усаживаются за столы и за стойку; глаза черные, так и блестят под широкополыми шляпами, зубы белые, сверкающие в густой бороде. Не глотая, стакан за стаканом опрокидывают они в себя палинку. В гостях выпивают все компоты из бабушкиных кладовок и ковыряют в зубах охотничьими кинжалами. На концертах хлопают в паузах между частями симфонии, а в корчме вместо ножей и вилок пользуются топорами, заказывая еду громогласным криком и стуча по столам кулаками. Чарки, пинты, шкалики, кварты и штофы так и летают в стенах «Плачущей обезьяны» и «Святой жабы».
Громадные свои посохи углежоги держат всегда под рукой. А на улице, за порогом корчмы, их дожидаются неподкупные белые псы.
Любимое блюдо у них — фаршированная кобыла. А также спагетти а-ля карбонара. Им они и питаются день-деньской, потому что они — углежоги. А еще едят хэм энд эггс — бекон и яйца. Такова пища углежогов, а проще сказать — карбонариев.
Грозный батюшка! — словно в опере, мысленно обращаюсь я иногда к своему отцу. — Выслушай дочь свою, взывающую к тебе! — Но он мне не отвечает. Отца своего, как и мать, я не знаю, никогда их не видела и представить себе не могу, что сталось с ними, после того как однажды они вдруг пропали с фермы. Порой мне кажется, что в один прекрасный день они все же вернутся. Но если задуматься над тем, что пишут в газетах, то, право же, я не знаю, на что надеяться. Ведь в любой момент, как это положено в модных романах, может, к примеру, выясниться, что отец был агентом гэбэ.
У меня появился друг-человек. Это Петике, внук аптекаря с Монастырской улицы; которого так и зовут — Пети Аптекарь. Это он заметил, когда дикие гуси двинулись в путь: «Ну вот и гусиное сердце повернулось к югу». Мне кажется, он влюблен в меня. Обычно он собирает лесные травы для своей бабушки. Он примерно одного со мной возраста, лет пяти-шести; что ни день появляется он у фермы, торчит у забора и откровенно любуется мной. И стоит мне только переместиться, как он, по ту сторону, следует за мной по пятам, угощает медовым печеньем, халвой и всякими прочими лакомствами.
— Спасибо тебе за печешки, Петике, — говорю я ему. — За печешки, за семки, орешки. За то, что не забываешь меня. За все.
— Научи меня вашему языку, — пристает он ко мне. Уж не знаю, зачем ему страусиный язык, если мы можем общаться на суперлимбе, хорошо понимая друг друга.
— Но мне все же хочется общаться с тобой на твоем языке, — улыбнулся он мне загадочно-человеческой улыбкой.
Как все-таки непривычно выглядят лица людей.
Но это, видимо, оттого что у них нет клювов.
Что касается языков, которыми пользуются обитатели леса, то я понимаю далеко не все. К примеру, сегодня ни свет ни заря из-под лиственницы, что растет на поляне, послышался то ли вопль, то ли плач, быстрый, словно ручей после снеготая, и настолько трогательный, что я чуть не расплакалась. Но чьи это были жалобы, я так и не поняла.
Обновили рекламный щит рядом с бывшим монастырским храмом, в котором сейчас расположен бордель с магазином часов, возглавляемый пресловутой барышней Ай-да-Мари. Как выяснилось, щит принадлежит фирме стройматериалов «Боа-Констриктор» (или, может быть, Бау-Конструк-тор?). На щите теперь можно прочесть начертанную большими карминово-красными буквами надпись:
КРОВЕЛЬНЫЕ МАТЕРИАЛЫ
ЩЕБЕНЬ МРАМОРНЫЙ
В СЖАТЫЕ СРОКИ
— Ну народ, и зачем им понадобилось исправлять этот «ебень»? — задумчиво произнес Пузан, отирая пивную пену с усов.
Вчера вечером вместе с охранниками смотрела по видео фильм ужасов, который Усатый взял где-то напрокат. Все вертухаи были в восторге. Фильм под названием «Возвращение живых мертвецов» я смотрела через окно караульного помещения.
С экрана скалились какие-то одичавшие, с отсутствующими глазами и шаркающей походкой, люди. Это были зомби, то есть ходячие мертвецы.
Когда-то все эти зомби были люди как люди, пока не померли, как та барышня-машинистка со спиртзавода. А когда они померли, душа человеческая из них вышла вон. Но хотя она их покинула, эти люди померли почему-то не до конца. Положение это им явно не нравилось, они безобразничали, крушили все что ни попадя, потому что жить без души было плохо.
Все было бы хорошо, однако из разговора после просмотра фильма, среди прочего, выяснилось, что Создатель (или по-старому Иегова) не даровал нам, животным, душу. Поэтому возникает вопрос: достаточно ли кому-то лишиться души, чтобы сразу стать зомби, и почему в таком случае мы, животные, не являемся изначально зомби, или для этого, кроме бездушия, нужно еще кое-что? Или, может быть, для того чтобы превратиться в зомби, надо сперва иметь душу, а потом потерять ее?
Об этом необыкновенном случае услышал в городе Лаца Зашибленный.
Дело было в мясной лавке на площади Сечени, что напротив кофейни.
Какая-то старушенция так доняла тамошнего мясника, так к нему придиралась, так ей не нравилось все подряд, то и се, пятое и десятое, то одно ее не устраивало, то другой кусок мяса был слишком жилистым или костистым — словом, так допекла бедного мясника, что у него задрожали руки, и когда он своей секирой рубил говядину, то от нервов случайно отхватил себе кончик мизинца, который упал на бумагу, где лежали отобранные уже для старухи куски.
Старая грымза и тут сделала ему замечание.
А мясник был уже в такой ярости, в таком помрачении разума, что в сердцах отхватил себе кисть левой руки, всю как есть, подчистую, и швырнул ее вслед за мизинцем.
Но старуха не унималась. Интересно, отчего люди так сатанеют при запахе мяса?
Продавец пришел в еще большую ярость, еще больше рассвирепел и в беспамятстве оттяпал себе и правую кисть, крича при этом: «Вот! пожалуйста! Забирайте! Кушайте на здоровье!»
Старушенция же, воспользовавшись переполохом, расплатилась у кассы, подхватила пакет, шмыгнула из лавки и, стуча зубными протезами и подошвами шлепанцев, растворилась в рыночной толчее.
Вот такая история. Поучительная и волнующая, но чего-то мне в ней не хватало, чего-то я недопоняла, и это меня тревожило, я никак не могла поверить, что все так и было, но поскольку никто ничего не сказал, то я тоже молчала.
А вообще, из чего состоит душа?
По словам Очкарика, люди на своих картинах всегда изображают душу в виде птицы.
Получается, что душа — это птица? Такая, как мы?
Не следует забывать, что мы, страусы, самые крупные птицы на свете. Так может быть, и душа у нас самая что ни на есть большая? Почему бы и нет?
Кто живет в птице? Другая птица?
Ну а в этой другой?
Уроки словозабвения в нашей стае проводит Глыба.
Дело в том, что кое-кто из старейшин заметил, что нам приходится учить слишком много слов, немыслимое количество слов и сложных грамматических правил. Из-за этого мир становится непонятным, а наши представления о нем — туманными. И все из-за языка. Этот неслыханно переусложненный язык люди придумали специально, чтобы держать нас, страусов, в рабстве, говорил Глыба, «но мы нашли выход из положения».
Перед занятиями он собирает какие-то ягоды, травы, грибы — корзины примерно так полторы. Всю эту смесь мы измельчаем в корыте своими клювами. Затем топчем ногами, и на третий день месиво начинает бродить. В начале урока словозабвения Глыба заставляет нас пить эту жижу.
Например, на последнем уроке мы забывали слово «любовь». Но я все же помню его, потому что пить зеленоватую бурду у меня не было никакого желания, и я обманула учителя, сделав вид, что отведала эту дрянь, и пошла на урок, так ничего и не выпив.
Глыба вещал нам о том, что самыми вредными являются слова, означающие вещи, которые невозможно потрогать, увидеть, услышать или понюхать. Такие слова всяк толкует как ему вздумается и использует, как он хочет, — в отличие от нормальных слов, таких, как охранник, кошка, яйцо, вода. А раз каждый их понимает по-своему, они порождают всякую путаницу, идиотизм, раздоры, сумятицу и хаос.
Одно из таких искусственных слов — «любовь». Его забывание происходило так: под руководством Глыбы, совершая ритмичные круговые движения головой, мы несколько минут хором повторяли слово. А потом, вращая головами в обратном направлении, скандировали слово задом наперед: вобюл, вобюл, вобюл. Не прошло и четверти часа, как мозги страусов избавились от этого, не имеющего однозначного толкования, слова, и все они облегченно, с гиком и ржанием, разбежались в разные стороны.
Рядом со мной остался лишь Максико.
— Думаю, что на следующей неделе дело дойдет до «веры», а потом до «надежды», — рассуждала я вслух. — Как же мы теперь будем жить без любви?
— Без чего? — изумился Максико. — Что за странные ты говоришь слова… Как ты сказала? Без людби… Без бюдли?..
Я промолчала. В воздухе резко пахнуло ведьмятиной. Из-за угла выкатились Глыба и тетка Лула, мелкорослая ведьма-страусиха, которые, как мне показалось, с любопытством прислушивались к нашему разговору.
— Ты не знаешь, который час? — послышался на лесной дороге чей-то скрипучий взволнованный голос.
Человек был одет старомодно, на ногах — полуистлевшие пыльные башмаки.
— Половина четвертого. Мог бы и сам посмотреть, у тебя на руке часы.
— Никогда нельзя быть уверенным, что они не опаздывают, — проблеял он, при этом левое веко у него нервно подергивалось.
— Пол четвертого, говорю. А куда ты торопишься?
— Сегодня я наконец-то узнаю, как мне добраться до Храма младенца Иисуса.
— Но ведь это мифический храм, эфенди.
— Какой же мифический, если я его сам построил семьсот двадцать лет назад во искупление своих грехов. А который час? — Достав еще и карманные часы, он глянул на циферблат и посетовал: — Все часы показывают разное время!
— Как тебя звать?
— Барнабаш. Как меня еще могут звать!
— И во сколько ты должен там быть, эфенди? И где?
— Ровно в полночь на границе Медвежьей Земли я должен встретиться со спасателем-спелеологом. Однажды мне почти удалось с ним встретиться, но как раз в это время происходила смена империй, провинцию отделили и сменили в ней часовой пояс.
— Что за пояс такой?
— Ну передвинули время на час вперед. Так что мой спелеолог подождал полчаса и исчез под землей. Но теперь я там буду на два часа раньше. Как ты сказала, который час?
Вдохновленные формами женского тела, старинные мастера придумали удивительный инструмент. Если маленький, то его называют скрипкой или виолой, если побольше — виолончелью, а уж если совсем большой, то контрабасом. Нет свадьбы, где не играли бы эти замечательные инструменты, и вместе и врозь, а иногда и в сопровождении звонких цимбал. Больше всего мне нравится голос виолончели, сладостно грустный, бархатный, янтарно-краснодеревный. Один из наших охранников, Лаца Зашибленный, сильно вырос в моих глазах, когда я увидела, что он тоже играет в свадебном банде, к тому же на виолончели.
Я разыскала в лесу Заадора. Он по-прежнему размечает деревья своими знаками.
— Как нам добраться до Африки? — спросила я у философа. — В какую сторону надо двигаться?
— Это проще простого.
И он объяснил мне все про земной шар и страны света.
— Если есть Северный полюс и Южный, то почему нет Западного?
Он объяснил и это.
— А где Восток начинается?
— В Брашшо, сразу за Черной церковью [6]. Там кончается готика.
— А где начинается Юг?
— В тебе. Взгляни в сторону Южного полюса и сразу почувствуешь.
— А это не субъективный идеализм? — спросила я. — Даже не знаю, как этот вопрос мог прийти мне в голову. Философ от изумления выронил из рук ведро, которое с грохотом покатилось в овраг, подпрыгивая на обросших мхом шаровидных доисторических валунах. — Воспользовавшись его удивлением, я снова спросила:
— А ты мог бы нарисовать для нас знак, указывающий путь на Юг?
— Разумеется. А что он должен изображать?
— Бегущую ногу.
— Я прочту вам статью из газеты недельной давности, — с такими словами я обратилась сегодня к стае. — Эту четвертушку газеты я нашла на скамейке у караульни. Вот послушайте, что здесь пишут:
Из этих краев двинулись в путь не только перелетные, но и все прочие птицы, и вся четвероногая живность бежит отсюда, куда глаза глядят. Сперва отправились ласточки, затем аисты, дикие гуси, дикие свиньи, дикие кошки, дикие козы и дикие жабы… БУКВАЛЬНО ВСЕ! Зубры и ежи, лошади и собаки, коровы и куры… Все живое спасается бегством.
Ученые недоумевают, не зная, как объяснить это необычное явление.
— Это все, — закончила я.
— А где это происходило? — без особого любопытства спросил Недомерок.
— Где-то здесь, — ответила я.
— Ну а все же?
— В Румынии.
У дедушки Петике, двухметрового роста аптекаря, посаженная на широченные плечи голова сильно вытянута вперед, как у коршуна или черепахи, вот почему за глаза его и называют — папаша Галапагос (Рèге Galapagos).
Кстати, насчет любви. Когда апостол Павел говорил о языках человеческих и ангельских, он сказал (1 Кор. 13), что без любви они — не более чем звук треснутого горшка.
Ай-да-Мари работала прежде в открытой пекарне, где за стеклом, на глазах покупателей, лепила ватрушки. Этот принцип открытости она сохранила и на новой работе в «Веселой распутице», где любопытствующие, заглядывая в панорамные окна, могут увидеть, что для них приготовлено и что они могут купить в стенах бывшего монастыря.
— …Но ты не сказала ни слова о тех жутких препятствиях, которые — в чем я не сомневаюсь — делают невозможным такой побег…
Эту обеспокоенность высказал Капитан, вожак стаи.
— Нет на свете такого клочка земли, — набрав в легкие воздуха, отвечала я, — откуда…
— Это что? Цитата какая-то? — перебил Глыба.
— Да, Глыба, цитата, и очень важная, из графа Бенёвского, который сказал, что не бывает безвыходных ситуаций и нет такого клочка земли, откуда при должной сплоченности не могла бы сбежать группа отважных свободолюбивых мужчин.
— Уши мои, что вы слышите? — встрял тут Пишта Потемко, плебей и законченный карьерист по кличке Сквалыга. — Заяц учит стрелять охотника! Желторотая пигалица… еще молоко на губах не обсохло, а берется учить нас, что значит отважный мужчина… По-моему, эта барышня не знает еще, что такое мужчина вообще…
— Все гораздо печальней, П. П., — с неземным спокойствием отвечала я. — По-моему, это ты не имеешь понятия, что значит мужчина.
Все, отвернувшись, заржали. И даже крот Игэлае заухмылялся в своей норе. Если бы нечто подобное я осмелилась сказать месяца два назад, у меня выдрали бы все перья.
Вот что значит для человека совершеннолетие.
Или для страуса.
На картине, которую сумасшедший художник намалевал на тенте загадочной фуры, командир воинов восседает на одногорбом верблюде, так называемом дромедаре, обитающем в пустынях Аравии и Египта, в чем в ближайшее время нам представится случай убедиться самим.
— …путь на юг будет проходить через Потерянный оазис — бесследно исчезнувший в море песка сказочный остров, который аборигены, в честь одноименной птицы, окрестили Зерзурой. Нога человека еще никогда не ступала на Зерзуру, но берберы уверены, что именно там находятся сокровища древних царей, которые охраняет огромная, превратившаяся в камень, птица. Надо просто уметь читать великую книгу бескрайней пустыни, так говорил граф Ласло Алмаши [7], известный также под именем Английский пациент. Ну так вот! Мы — самые быстроногие бегуны на свете, — объясняла я. — И если без передыху бежать прямо на юг, то достаточно скоро мы достигнем Африки.
— И сколько времени займет этот пробег? — полюбопытствовала Корица.
— Неделя-другая — и мы у подножия пирамид, — сказала я ободряюще. — Лично я отправляюсь завтра.
— И я, и я, — завопили они в пять клювов. Все пятеро, как один человек, точнее сказать, как один страус, изъявили желание бежать вместе со мной — Максико, Тарзан, Голиаф, Володя и Корица.
А тетка Лула, страусиная ведьма, хватая воздух, вскричала:
— Нюхательную соль, скорее, ой-ой!
Она надеялась, что этим старинным средством сможет унять сердечное треволнение.
Совещание я закончила следующими словами:
— Отныне и навсегда те из нас, кто желает обрести свободу, должны зарубить себе на клюве вопрос, который помог графу Бенёвскому успешно преодолеть сотни и тысячи безумных опасностей и преград.
Вопрос этот звучит так:
КАК НАМ ВЕРНУТЬСЯ ИЗ ЭТОЙ ЮДОЛИ ПЫТОК И УНИЖЕНИЙ В БЛАГОСЛОВЕННОЕ ЦАРСТВО СВОБОДЫ?
Спиртзавод остался уже позади. Начался новый лес, незнакомый. Успокоившись, мы галопом понеслись дальше на юг, ориентируясь, как было условлено, по начертанным Заадором знакам.
Внезапно наше внимание привлекли необычные звуки.
— Что за треск? — изумилась я.
— Ружье, — испугался Тарзан. — Точней, не ружье, а ружья.
— Охотники? — долетел до меня взволнованный шепот Корицы.
— Скорее всего, браконьеры или, как их еще называют, пострельщики, — ответил Тарзан, как будто было не все равно, чьи пули сейчас продырявят нам шкуры.
Охотничий раж между тем все нарастал. Времени на раздумья не было, и мы, стремглав, поскакали дальше, тем более что поблизости послышался жуткий собачий лай. Это было не милое тявканье наших сторожевых собак-пули, а истошный, безжалостный, ужасающий и кровавый вой прирожденных убийц. По сравнению с ним град стрел, посыпавшийся на нас с небольшого грузовичка, показался нам просто спасением. Если не ошибаюсь, на борту притаившегося за поворотом проселка грузовика была надпись: ООО «Живодеры и кошколовы».
— Эти стрелы отравленные, — прокричала я, падая, и запомнила только стремительно приближавшееся ко мне дно оврага. (Сегодня я уже знаю, что все, в кого попадают такие стрелы, против собственной воли тут же впадают в сон. Ибо нету предела человечьей злокозненности и изобретательному коварству.)
Очнулись мы уже в своих клетках. Проснулась я одурманенная, как с похмелья. И грустная, как впавшая в меланхолию кошка. Из установленных на ферме динамиков гремел шлягер: «Никуда уже не спрятаться, не скрыться…»
Меня разбудил отвратительный, густой, пробирающий до печенок дух самогонки из горечавки.
Тарзан рассказал, что, пока мы спали, всем шестерым, как делают это гусям, подрезали крылья. И Корица, и Голиаф считают, что это просто месть, но, мне кажется, дело не только в этом.
Решила подумать до завтра. И только когда буду уверена в своей догадке, изложить ее на бумаге. Поэтому никому ничего не сказала, хотя на ум мне пришли две строчки из стихотворения Эндре Ади, которое мы заучили в школе на уроке венгерской литературы:
Там, где крылья подрезали нам,
Там, где вечер — мертвецкий дурман.
С этим я и заснула.
А проснулась от какофонии свадебной процессии. Это была свадьба Шпильки, сочетавшейся с каким-то истопником. Однако это событие не заслуживало бы внимания, если бы не поразившее меня поведение Лацы Зашибленного. Когда начали играть очередную мелодию, он, вместо того чтобы водить смычком по виолончели, начал, как сумасшедший, дубасить свой инструмент какой-то палкой.
— Что он делает? Он с ума сошел? — спросила я Петике, которого тоже привлек этот шум.
— Да ничего подобного. Это так принято. Ведь это не виолончель, а гардонка, — просветил он меня.
— Такой инструмент?
— Ну да, типа виолончели.
— И не жалко тебе его?
— Если хочешь, я для тебя разузнаю, что пишут о нем в ученых книгах.
— Ну, конечно, хочу. А знаешь, что мне сегодня приснилось?
Перед тем как проснуться из-за свадебной какофонии, мне снилось, что я — скороход при царе, и в беге моем меня вдруг остановила мрачная и глубокая пропасть. В этом сне меня звали Картечью, расселина была неимоверно глубокой, не слишком широкой: казалось, что перепрыгнуть ее можно в один прыжок.
Понаблюдав за летающими животными, и вовсе не только за птицами — нет! — но и за комарами, шмелями и даже нетопырями, я открыла закономерность, согласно которой летать могут только существа, которых природа наделила крыльями. Мне кажется, что между маханием крыльями и полетом существует глубокая причинно-следственная взаимосвязь.
Ведь ни волки, ни змеи, ни люди, ни кошкодавы не способны подняться ввысь, будь они сколь угодно страшными или могучими.
Да, теперь я все поняла.
КРЫЛЬЯ — ВОТ В ЧЕМ РАЗГАДКА!
Но если способность летать зависит от крыльев, то почему страусы не летают? Почему самовлюбленные и надменные, глупые и заносчивые павлины и павы при всем желании могут отлететь — ну разве это полет? — всего лишь на пару метров?
Павлины, конечно, животные замечательные, спору нет. И хвосты, и головы, и никчемные крылья — заглядение, да и только.
Но почему они не взлетают, ну хоть на забор, когда им угрожают собаки?
Выходит, летать можно разучиться.
Но зачем нам подрезали кончики крыльев — только нам, беглецам? Не только ведь в наказание.
Наверно, боятся, что в один прекрасный день мы улетим в Африку.
Ведь можно снова научиться летать!
Ну конечно, и об этом я догадалась еще вчера!
От волнения я что есть духу припустила по выгону. Я знала то, чего не мог знать лишенный перьев и не умеющий толком бегать ограниченный человек. Что крылья, во всяком случае страусиные, как их ни подрезай, все равно отрастут!
Этого ты не учел, человек!
Мы научимся снова летать!
— Вы обязательно полетите! — заухмылялся в своей норе крот Игэлае.
— Падучая звезда! Как здорово! — воскликнула я.
— Можно и так сказать, — отозвался Петике.
— А как еще? — спросила я.
— Из запредельных космических далей к нашей планете приближается лыжник, и на виражах из-под его звездных лыж сыплются искры. Он стягивает с лица горнолыжную маску и посылает тебе улыбку.
Копна раньше была певицей сопрано в хоре театра музыкальной комедии, но из театра она ушла, повздорив с директорской протеже — драматической инженю. На новое место работы, в контору страусиной фермы, она притащила диван, на котором директор театра распределял между актрисами роли, и теперь на этом диване они пьют кофе.
Шпилька с мужем, изувером-инженером, оказавшимся на самом деле истопником, в качестве свадебного подарка получила от коллег легавую. Собаке этой в обед сто лет, зубов нет, и шерсть почти вся облезла, но они в ней души не чают, зовут ласково Бусей и позволяют ей спать в своей постели.
Из Венгрии, с острова Маргит, к нам прилетел дрозд. Поет он на каком-то чудном диалекте, что тут же заметили остальные дрозды в лесу.
Наш вожак Капитан сказал, и это меня просто потрясло, что, оказывается, страусы когда-то умели летать, а Великая праматерь страусов, возможно, и до сих пор летает по Небесным саваннам.
Летает!
Но если так, то нам нужно не учиться летать, а просто вспомнить, как это делается!
Просто вспомнить! Пррростовспоомнить! Прррррро-сто!!!
Эй, праматушка в небесах!
Кто бы мог научить нас летать?
— Ты — великая, — уставился на меня Максико, симпатичный молоденький страус, когда я посвятила его в эту тайну. — И до всего дошла сама! Ну и светлая голова! Какая ты вся логичная! И стройная! Голенастая! И пахнешь приятно! — восторгался он.
Я решила, что больше не буду ходить на уроки забвения. Кто знает, что уже стерли из моей памяти. И даже придумала раздобыть из Самоша немного воды для себя и для Максико. Говорят, будто тот, кто отведает этой воды, становится не способен к забвению. Если это действительно так, то Самош среди прочих рек — то же самое, что незабудка среди других цветов.
А может быть, тот, кто отведает этой воды, не только перестанет все забывать, но если ему повезет, то опять будет помнить все, что когда-то знал, но забыл?
«Ах, вешние деньки — они уж не твои», — напевает прибывший из далеких краев дрозд.
Струнный тамбурин, как описывается в книгах ученых этнографов, — схожий размером и формой с виолончелью самодельный четырехструнный ударный инструмент. Ударный, именно так. Если тамбурин переделывают из виолончели, он называется виолончельным. Для переделки «из виолончели вынимают душку, а подставку для струн стачивают почти до основания». Все так просто. Что касается самодельного тамбурина, то его выдалбливают из цельного куска явора или ивы наподобие корыта. Ударной палочкой служит кусок твердой древесины длиной 40 сантиметров и толщиной с черенок метлы. Смычок не используется. Инструмент применяется чаще всего как ударный для сопровождения танцев у чанго и секеев [8].
В укромной долине, на южном склоне вулкана между вершинами Арпада и Магуры, обитают лесные сатиры.
Захворала легавая Буся. Шпилька подолгу рассказывает всем остальным, какие пилюли и какие примочки она использует, чтобы помочь бедняжке, и совершенно уверена, что у собаки снова вырастут зубы и она опять будет лаять.
— С этого дня при охранниках мы будем говорить задом наперед, чтоб никто из непосвященных не понимал, — распорядилась я.
— Как на уроках забвения? — спросил Володя.
— Оннеми кат.
По решительности, энтузиазму и грандиозности планов Тарзан переплюнул даже меня.
Он сказал, что мы не можем покинуть эти места, оставив нетронутым ненавистный переработочный цех. «Мы подпалим эту бойню вместе с проклятой фермой! — с этой мыслью он встает и ложится. — Мы им покажем, как жареную страусятину лопать!» И изучает технические проблемы изготовления зажигательных бомб. Тарзан шуток не любит.
Володя же занимается изучением легендарной эпохи, когданекогда страусы господствовали в жарких тропиках и на суше, и в воздухе.
Держа в клюве длинную кисточку, он обновлял свой якобы некогда существовавший фамильный герб. На геральдическом щите он изобразил страусов, обстреливающих с воздуха каменными глыбами наполовину разбитую уже армию леопардов. На заднем плане красуются пальмы. Леопарды в панике разбегаются.
Пальмы — не те, что изобразил на своем гербе Володя, а настоящие — вырастают до облаков. По ночам в их кронах спасаются от хищников страусы. На пальму не могут взобраться ни лев, ни оборотень, ни крокодил. Злой оборотень, как он ни точит о ствол все свои тринадцать когтей, не может забраться наверх. И страусы иногда с издевкой кричат ему сверху:
— Не сдавайся, эй, перевертыш!
Полезай к нам!
Оборотень в бессильной злобе пинает пальму, но она этого даже не чувствует.
К возвращению угнанных на далекий Север страусов пальмы приготовили сладкие, чудного аромата плоды. И, покачивая кронами, словно бы говорят: потерпите, осталось совсем немного.
Из леса куда-то пропал Заадор. Говорят, будто он эмигрировал в Венгрию, но рассказывают и другое: его дядя якобы был надзирателем, и во время тюремного бунта заключенные порвали его на куски, поэтому Заадор отправился в устье Дуная, чтобы похоронить его, точней, то немногое, что от него осталось. По ночам в лесу раздается что-то вроде тамтама, а подчас слышится даже саксофон.
Одного из дедушек Максико похоронили там же, где тридцать лет назад были зарыты мученики неудавшейся революции. Зарывали их втайне, потому что те люди, которые пришли к власти, не хотели, чтобы другие возлагали цветы и венки на могилы казненных, вот они и решили, что лучше всего зарыть прах мучеников (или прахи? много мучеников — много прахов? это множественное число меня с ума сведет; сколько тел может быть у одного мученика?), короче, оставшиеся по-еле повешения безжизненные тела закопали в том месте, где хоронили умерших животных из зоопарка и цирка. Но люди все-таки разузнали про этот участок кладбища, так как в этой стране даже самые страшные тайны всегда выплывают наружу, и поэтому уже много лет весь народ, или, во всяком случае, внуки революционеров, возлагают цветы и венки на могилу, где покоится дедушка Максико.
Петике пишет роман. Действие в нем происходит в неизвестной провинции из тех, что на географических картах обозначают словами «Hie Sunt Leones», то есть «здесь обитают львы», короче, неведомая земля на обочине ойкумены. В наших местах нет ни одного льва, и, честно сказать, никому они тут не нужны.
В романе Петике эта провинция (которая не имеет, да и не может иметь отношения к нашей) называется Львиной Землей, по-научному — Terra Leonum или Terra Leonorum, уж не знаю, какое название правильней. Наверно, последнее, а что касается слухов, то, похоже, они не беспочвенны, не случайно вчера по радио передавали прелюдию к третьему Леоноруму Людвига ван Бетховена под управлением сэра Джорджа (называемого также Дёрдем) Шолти[9].
К нам прибыл летный инструктор.
Долгожданный учитель приехал из какого-то зоопарка или морского порта на любимом прогулочном кабриолете символистов.
Вывалившаяся из авто многочисленная и суетливая компания поспешила извлечь воздушного акробата из элегантной машины. Он восседал на заднем сиденье, и первое, что нам бросилось в глаза, это его благородный внушительный профиль. Из аристократического клюва свисала огромная матросская трубка.
Чуть шевельнув крыльями, воздушный ас тут же слетел на землю. Водитель кабриолета дал газ и умчался вместе с символистами, а мы обступили земное полубожество.
— Наши сердца переполнены ожиданиями и надеждами… — попыталась я начать разговор.
Учитель обвел себя взглядом и опустил голову.
— Временами хандра заедает матросов, и они ради праздной забавы тогда… oui, pour s’amuser [10], — не вынимая из клюва трубки, пробормотал он, то ли оправдываясь, то ли смущаясь. Потом он проковылял пару шагов, и мы обнаружили, что ноги его опутаны, пусть и не слишком тугой, веревкой. Он неуклюже подпрыгивал и хлопал крыльями, пытаясь сохранить равновесие, хотя они, эти крылья, как раз и мешали ему ходить нормальной, а не этой жуткой хромоногой походкой. Мне стало жалко его, и я воскликнула:
— Постойте, маэстро! Я сейчас разрублю своим клювом эту веревку!
Но альбатрос от этого отказался.
Почему — я так и не поняла, хотя позднее, довольно туманно, он говорил что-то о предопределенности, кармических силах, о которых я не имею понятия, о стоической мудрости, жертвенности и о служении племени поэтов и альбатросов. А также о невозможности избавиться от власти символа (или Символа?) и о каких-то взаимосвязях между свободой воли, кисметом и — что бы это могло означать? — ананке [11].
Был он весьма ученый, это факт, но многое из его объяснений мне было непонятно, и я, из маловерия и подозрительности, даже подумала, что, возможно, он тоже разучился летать и теперь боится встать на крыло, чтобы не опозориться. Между тем, скорее всего, дело было просто в том, что к старости он стал походить на облупившуюся переводную картинку, сжился мало-помалу с ролью, когда-то, может быть, унизительной, но со временем расцвеченной яркими красками, — с тем, что он, точно так же, как и поэты, именно из-за крыльев считается на земле не совсем нормальным. Собственная индивидуальность присохла к ставшей такой знаменитой роли, как остатки бисквита к горячему противню. Так я о нем думала, но была неправа.
Мы подарили ему банку хека в пикантном соусе. Куски рыбы он проглатывал целиком и с явным блаженством.
Как бы там ни было, но курсы все-таки начались.
Мы помогли альбатросу — которого мы называли Маэстро, Профессор или, ласкательно, Альби — забраться на одну из клеток. Свои веревки он привязал к верхней перекладине.
При первом же взмахе гигантских крыльев нас охватило безумное ликование — казалось, вспыхнул бенгальский огонь, казалось, в воздухе что-то мягко шипело, а в глубинных слоях нашей кожи побежали мурашки. Мне чудился даже запах пороха, который испускают бенгальские свечи. Приблизительно полминуты альбатрос витал над клеткой, которая вибрировала и трещала.
— Вот видите, как это надо делать! — восторженно крикнула я.
За практической демонстрацией последовали теоретические занятия. Маэстро долго рассказывал нам о вкусе соленого воздуха, об углах падения, о солнечных бликах на воде, о пассатах и ни с чем не сравнимым чувством, когда, сложив крылья, ты пикируешь вниз. Что касается последнего, то я сразу решила, что этого испытывать на себе я не буду.
Выстроившись полукругом, мы стояли у клетки, с которой излагал нам учебный материал привязанный к перекладине адмирал небес.
Я взяла инициативу на себя:
— И-и-и, раз, — подала я команду.
Вокруг поднялся просто ураган, жилы на шеях у нас набухли, все мышцы работали что было мочи. Встав на цыпочки и хлопая крыльями, мы рвались в небо.
— Вперед, страусы, вперед и выше! — подбадривал нас из своей норы крот Игэлае.
Сердца наши бешено стучали, глаза вываливались из орбит.
Но от земли нам удалось оторваться всего лишь на несколько пядей, да и то, если честно, мы скорее подпрыгивали — и это все, что нам удалось на пути от земли к облакам благодаря совершенно нечеловеческим, точнее нестраусиным, усилиям. Кто-то переживал это как фиаско, я же, когда мы рухнули наземь, чтобы отдышаться, назвала это многообещающим началом.
— Я анереву, орокс ым мителоп, — перешла я на конспиративный язык.
Кстати о криптографии. Секретные коды мы усовершенствовали, договорившись с Максико и Альби о том, что, если появится что-то суперважное и секретное, мы, стараясь не привлекать внимания, будем петь:
Шоня, Шоня, лим кожурд,
идохирп ан кожереб…
то есть Янош, Янош, мил дружок, приходи на бережок!.. Этими словами из прекрасной старинной народной баллады мы будем подавать друг другу сигналы.
Десятиминутная летная тренировка утомила нас больше, чем если бы мы восемьдесят раз обежали выгон.
— И что теперь? — несмело спросила Туска.
— Наши мышцы должны вновь привыкнуть к работе, для которой их создала природа, — объяснила я и добавила: — Они разучились работать.
— Еще немного, и мы взлетели бы под самые облака, — закончил разбор полетов Тарзан.
Помню, Кочард, пересадка… Там однажды
проезжал я, было дело —
альбатросом, перегруженным поклажей,
ковылял я неумело.
В багаже лежали сложенные крылья
и штормовка, что от соли поседела.
Выпал снег. И ударил такой мороз, что кошки, сворачивая за угол, переламываются пополам. Флегматичный крестьянин, проезжающий мимо на своей размалеванной цирковой фуре, дрожит от холода. Народ соседнего Кишберека добывает дрова на кладбище, выкапывает кресты на могилах предков, родителей, братьев и безвременно покинувших этот мир младенцев, распиливает их и тащит домой, потому что эти сухие надгробья прекрасно горят в печи. Я хожу греться к бассейну с декоративными рыбками, который, к счастью, питают термальные воды.
Золотой рыбке Белле по-прежнему приходится всякий раз заново представляться. Но я ее полюбила, и меня ничуть не смущают ее потерянность и безволие.
Из-за Полярного круга, с далекого Севера, где нет ничего, кроме лишайников и карликовых сосенок, к нам прибыли перелетные птицы. Они собираются здесь зимовать. Здешние дубы и березы кажутся им диковинными тропическими растениями, как бы бедными родственниками одной большой семьи, куда входят и пальмы, и баобабы, и ливанские кедры, и апельсиновые деревья.
— Какой замечательный жаркий климат, — верещат они. — Как у вас здесь, на Юге, тепло!
И не могут понять, почему мы над ними смеемся.
В лесу, на дальней глухой поляне, я набрела на вырезанную из дерева огромную конную статую. Когда я внезапно увидела ее сквозь падающий снег, то сначала подумала, что передо мной живой всадник, погруженный в тяжелые думы о судьбах страны. Ведь всадник был королем, это было отчетливо видно.
Как бы мы ни старались, пока что никто из нас не смог пролететь даже метра.
На спиртзаводе позавчера опять умерла молодая девушка, на сей раз дизайнер отдела этикеток. Это она разработала этикетки таких напитков, как «Коложварская семимильная», «Удар копытом» и «Ты пей, а я тебя догоню». Говорят, она была родом из Секейкочарда. А еще говорят, что девушка часто посылала родителям посылки в Кочард. Этот Кочард — паршивое место, железнодорожный узел, где приходится мучительно долго ждать пересадки, чтобы отправиться дальше — в Коложвар, Марошвашархей [12]или любую другую точку планеты. Пассажиры маются в полудреме на жестких скамьях под грохот перегоняемых в темноте составов, лязг фантомных вагонов, свистки паровоза, кваканье громкоговорителя и крики железнодорожников, размахивающих кобальтово-синими сигнальными фонарями.
Усатый и Лаца Зашибленный заспорили, с чего это один и тот же холодильник зимой охлаждает лучше, чем летом.
— Да потому что зимой в него электричество поступает уже охлажденным, — высказался Усатый. Но Михай Дубина, он же Но Пасаран, заткнул ему рот:
— Да ты разве не знаешь, что на холоде все сжимается? И что маленькое яблоко охладить куда легче, чем, скажем, большое. И чем оно меньше, тем больше ему достается холода. Вот и все объяснение. От холода все сжимается. Уж это-то можно сообразить. У нас разве не сжимается на морозе? Или в холодной воде?
А вот в Африке зимы не бывает.
Говорят, будто люди из соседнего поселения Кишберек перешли в негритянскую веру (или их подданство приняли?), чтобы власти не ликвидировали их деревню. Но это вышло им боком — за них взялся отдел по борьбе нелегальными иммигрантами. И что теперь будет с деревней — неясно.
Буся, старая и больная легавая, подаренная на свадьбу Шпильке, неделю назад умерла. Но Шпилька и ее муж за прошедшее время так полюбили ее и так привыкли спать с ней в одной постели, что отнесли дохлую животину к таксидермисту из зоопарка, который сделал им чучело, и теперь она снова спит вместе с ними в семейной кровати. Со Шпилькой и ее благоверным истопником.
В последнее время охранники читают роман Жюля Верна «Южная звезда». Мне эта история тоже кажется занимательной, но, к сожалению, не всегда удается присутствовать на вечерних читках, так что полностью воссоздать ход событий мне едва ли удастся.
Одно было понятно, что Якоб Вандергард вернулся с величайшим в мире бриллиантом. Непревзойденной красоты черный диамант окрестили «Южной звездой», и, по мнению мистера Уоткинса, легендарный кохинор не годился ему и в подметки.
Интересно, кто все-таки вырезал эту конную статую?
Взлететь по-прежнему не удается. Ни в какую, никак, хоть ты тресни.
— Замри, застынь на полдороге, — напевает нам прилетевший с далекого острова черный дрозд.
Пузан рассказывает, что в соседних странах невероятно подорожал сахар. И, прослышав про это, соотечественники, набив добрым дешевым нашенским сахаром рюкзаки, чемоданы, переметные сумы, вещмешки, авоськи и запасные автопокрышки, двинулись в путь, чтобы, продав его по соседству, получить навар. А на вырученные деньги собирались закупить дефицит и ввезти его контрабандой на родину: красный перец, мыло, кофе и пасту для гуляша. Однако после подорожания сахара тамошние не будь дураки и сами слетелись к нам, будто пчелы на мед.
Но наши доблестные пограничники и таможенники не стали смотреть сквозь пальцы на то, что творится у них под носом. Да и власти быстро взялись за ум и издали закон, что отныне можно вывезти из страны только полкилограмма сахару. Если кто-то пытался вывезти больше, на границе его останавливали. Выбрасывать сахар было запрещено, да и жалко все же, вот и принялись горе-туристы лизать и сосать лишний сахар кто как мог: кто с ладони, кто из пакета, а кто из запаски. Часть, конечно, высыпалась на землю — но кого это волновало?
Вот о чем рассказывал Пузан Злыдню, Михаю Но Пасаран Дубине и Лали Буклукашу, после чего они, дружно поднявшись, отправились навестить бывший монастырь, где ныне функционирует совмещенное с магазином часов заведение «К веселой распутице».
Тренировки обычно мы начинаем с зарядки. Ноги на ширине плеч, наклоны вперед, назад, в стороны, и даже приседания делать пытались, пока не выяснилось, что наши ноги к этому упражнению совершенно не приспособлены. Похоже, Творец не хотел, чтобы страусы перед кем бы то ни было преклоняли колени.
Среди прочего, Альби нам объяснил, что для взлета существенную помощь крыльям дает разбег.
Разбег удавался нам просто великолепно.
Пыль из-под наших ног вздымалась, как из-под всадников графа Бенёвского, идущих на штурм врага. Что значит по сравнению с этим разбег синицы или мотылька? Кто посмеет сравнить их жалкие потуги с разбегом страуса!
И все-таки нам пришлось смириться с тем, что и мухи, и воробьи, не говоря уже о бакланах, журавлях, синицах и прочих пролетариях пернатого мира, включая хворостовок, щурок, сорокопутов и шершней — все они рано ли, поздно ли встают на крыло, в то время как мы — словно парализованные неким проклятьем — то и дело с безумным грохотом врезаемся в изгородь или в ствол дерева, через которые собирались перелететь.
— Секрет успеха заключается в выдержке, — пыталась я объяснить команде. Но сама все же пребывала в неуверенности.
И тем не менее я начала тайком заниматься африканистикой. Первым делом меня интересовал животный мир саванн — в особенности с какими врагами мы можем там встретиться. Старейшины нашей стаи рассказывают, что там живут львы и драконы, леопарды и бегемоты, оборотни и волосатики, копы-лени, верблюды, гермелины и габалланы, но о внешности этих существ, их повадках, местах обитания и о том, существуют ли они вообще, мнения были самые разные. Некоторые утверждают, что львов нигде не осталось, кроме как в зоопарках, где они лишены всякой индивидуальности и только прикидываются львами в силу крайней материальной нужды. По мнению Капитана, оборотни тоже находятся на грани исчезновения, потому что аборигены на них активно охотятся. Что касается леопардов и их родичей ягуаров, то тут мнение было единым: скорее всего, они — плод народной фантазии, увеличившей до гигантских размеров обыкновенных кошек. Всеобщую неуверенность отражает и то, что и львов мои сородичи описывают как больших кошек, но при этом подчеркивают, что по деревьям они не лазят. Но какая же тогда это кошка?
— Что ты делаешь?
— Разглядываю темноту.
Пауза.
— А ты?
— Коплю силы, чтобы взлететь.
Пауза.
— А теперь что ты делаешь?
— Все еще темноту разглядываю. Не хочешь помочь?
— Это как?
— Будешь вместе со мной разглядывать.
— Хорошо. Так нормально?
— Нормально.
— Только имей в виду, что я ничего не вижу.
— Не беда. Тебе и не нужно ничего видеть.
— Достаточно просто смотреть?
— Ты помогаешь мне уже тем, что смотришь.
Оказывается, у нас есть родственные народы, о чем мне поведал Петике. Правда, казуары, эму и нанду — что-то вроде бедных родственников, они не так знамениты, как мы, и ютятся где-то на отдаленных континентах и островах, где поселились еще до того, как на землю пришел человек, который все перепутал в царстве животных.
И как же эта родня оказалась так далеко, например, на земле кенгуру — этих самых невероятных животных, — на земле такой дальней, что лежит она аж за несколькими океанами?!
Ведь птицы не плавают.
Значит, по воздуху!
В город Ф. на встречу с читателями прибыл старый-престарый седой поэт. Он так стар, что видел Вийона и Аттилу Йожефа. Седые белые волосы развевались у него, будто львиная грива, во всяком случае именно так я себе представляю льва — Царя Экватора.
У нас появился новоиспеченный дружок — кукушонок. Присутствие этого дальнего незадачливого родственника — я зову его Кукши — меня забавляет и утешает. Единственное, что с самого начала меня огорчило, это то, что с ним невозможно общаться: стоит заговорить с ним, как понимаешь, что на самом деле ты разговариваешь сам с собой. Дело в том, что он не понимает ни нашего языка, ни суперлимбу и даже на общепонятном языке леса не смог сказать ни гу-гу.
— Ну скажи хотя бы: гу-гу, — приставала я к кукушонку.
— Ку-ку, — восторженно отвечал этот лингвистический антиталант и безнадежный случай.
— Ты представляешь, — говорил Бладинайф Восьмиклинке, — меня подменили в роддоме прямо в день моего рождения. А все дело в том, что папаша мой был там главврачом и крутил роман с фельдшерицей, но женился в конце концов не на ней. Так вот, когда мать меня родила… точней, не меня, конечно… эта самая фельдшерица как раз дежурила и в отместку поменяла ребенка врача на какого-то цыганенка, родившегося в тот же день.
Какая захватывающая история! От волнения у меня даже сперло дыхание, когда Бладинайф рассказывал о тайнах своего происхождения и своей идентичности. Вообще, Бладинайф — это что-то наподобие nom de guerre[13], а на самом деле охранника нашего зовут Мати Карас. Привалившись к кладбищенскому забору, они с Восьмиклинкой потягивали палинку марки «Ты пей, а я тебя догоню» — а интересно все-таки, что значит «цыган»? — и Бладинайф, называемый также Кровавым Ножом, продолжал свой рассказ:
— …так что пока этот бедолага Мати, сын главврача, мокнет-мерзнет в каком-то цыганском шатре, эта цыганская бестия, сын конокрадов (он постучал себя в грудь), то есть я, живу себе припеваючи, гужуюсь здесь и (при этом он отхлебнул из бутылки) жру палинку, как скотина.
Зато мой человеческий друг, Пети Аптекарь, с самого начала в лепешку готов был разбиться, чтобы выучить наш страусиный язык. Он дотошно расспрашивал меня о незнакомых ему словах и настойчиво повторял знакомые.
— Скажи, как по-вашему будет «как будет»? И как по-вашему будет «по-вашему»? — спрашивал он у меня.
— По-нашему будет «как будет», — учила я его.
С тех пор прошло не так уж и много времени, а он уже говорит по-нашему даже грамотней, чем, скажем, Бойси, Шуба или Пики.
Отвечая на один из вопросов, поэт на встрече с читателями рассказал, как после последней большой войны, вернувшись из эмиграции, он отправился на остров Маргит, чтобы в одной из тамошних гостиниц разыскать своего друга Эрнэ С. Гостиница та была до войны любимым прибежищем Эрнэ С. Однако портье на вопрос львиногривого поэта-мафусаила (который тогда был примерно на пятьдесят лет моложе) ответил, что своего друга он сможет найти в кустах.
— Какого черта он делает на закате в кустах? — изумился поэт.
— Насвистывает влюбленным парочкам, — сказал портье.
— Он что, спятил? — еще больше изумился поэт и отправился на поиски друга, который и правда сидел в кустах и вовсю выводил рулады. Дело в том, что последняя адская бойня, объяснял своим слушателям поэт, была столь ужасной и беспощадной, что на острове Маргит от безумной пальбы и бомбежек погибли все певчие дрозды. Эрнэ С. знал прекрасно, недаром он здесь столько лет прожил, с каким наслаждением слушают трели дроздов влюбленные. И решил подражать дроздам, сидя в зеленом укрытии, чтобы влюбленные любили друг друга еще сильнее.
— Так и проходят мои веселые деньки в кустах, — прищурившись, сказал Эрнэ С. своему другу поэту.
Вот такая история.
Надо, правда, заметить — но об этом я знаю уже из других источников, — что, хотя Эрнэ С. подражал дроздам просто мастерски, все же были в его исполнении и огрехи, мелкие недочеты в произношении, грамматике, ударении. Но влюбленные, разумеется, этого не замечали. Кстати, классическую песнь дроздов он разбавлял толикой меланхолии с метафизикой:
Судьба узка, пусть разминутся боги.
Замри, застынь на полдороге…
Ах, вешние деньки — они уж не твои!
На острове Маргит постепенно стали появляться и настоящие дрозды, но пел вместо них по-прежнему Эрнэ С. И не из-за праздности или лени птиц, а потому что дрозд-великан их просто очаровал. Настолько, что в конце концов из любви к нему они принялись подражать его чуть фальшивому пению, что определило затем и своеобразие их языка, чем, собственно, и объясняется, почему так странно поют на острове Маргит последние сорок пять поколений дроздов.
Сегодня днем в актовом зале состоялся аукцион. Из центра приехал какой-то мрачный начальник и выставил на торги честь Михая Дубины. После вялых неторопливых торгов честь лысеющего вертухая приобрел и сунул под мышку какой-то тип в резиновых сапогах; Михай все это время отирал платком мокрый лоб, но голову все же держал прямо и даже старался глядеть людям в глаза, не краснея.
Пузан, он же Али-Баба и сорок разбойников, который был, по обыкновению, в стельку пьян, вцепился в коллегу, бывшего цветовода.
— Эй ты, Михай, — заплетающимся языком кричал он, — Ни совести у тебя, ни чести! У тебя от стыда буркалы не лопаются? Не боишься? Ты видишь вот этот башмак? Сейчас я приделаю его к твоей заднице!
Так он грозился, но почти все мы знали, что данное экспрессивное выражение, означающее поджопник, не что иное, как калька с одного из неолатинских языков Восточной Европы.
Дело кончилось тем, что они помирились и в полном согласии отправились к «Веселой распутице» сыграть пару партий в покер на раздевание.
Тем временем разгадалась и тайна золотой рыбки Беллы. От Нуар, так зовут черную сову, я узнала, что эти рыбки удерживают в памяти увиденное всего восемнадцать секунд и именно потому так хорошо чувствуют себя в аквариумах. Ведь когда они заканчивают круг, то уже не помнят, что было вначале, и потому, на что ни посмотрят, все производит на них волнующее впечатление новизны.
По мнению юной Алисы Уоткинс бриллиант, получивший название «Южная звезда», был действительно очень красив и блестел, как раскаленный уголь. Но случилось так, что черный камень исчез средь белого дня с мраморной тумбы, и Сиприен Мере в сопровождении нескольких белых негодяев и одного честного китайца отправился на его поиски.
Мы продолжаем тренироваться.
О девушке — дизайнере этикеток — рассказывают, что в ее теле, как и в телах других жертв, не осталось ни капли крови, что просто не укладывается у меня в голове. А еще говорят, что после работы она осталась из-за свидания. И хладнокровный убийца покончил с ней прямо на рабочем месте, хладнокровно расплющив ее лицо о ксерокс, и опять-таки хладнокровно изготовил себе на память одну ксерокопию.
Среди женщин в нашей конторе растет беспокойство.
Большинство из нас, страусов, ликовали от мысли, что спустя столько тысячелетий мы снова научимся летать, нас опьяняла эта идея — тем более в сочетании с перспективой в скором времени вырваться на свободу из этого лепрозория. Странно, но почему-то раньше это никому не приходило в голову. А ведь все мы не раз выбегали за ограду фермы, однако — во всяком случае до первого побега, а после него уже и подавно — никого из нас даже не посещала мысль, что нам вовсе не обязательно сюда возвращаться и мир столь велик, что найдется в нем и для нас где-нибудь местечко. Однако идея, что мы можем не просто сбежать, а улететь отсюда, улететь и не возвращаться, — эта идея целиком захватила страусов. Правда, некоторые с самого начала приняли ее в штыки, но, когда она стала слишком популярной, чтобы выступать против нее в открытую, главной целью нападок стала я.
Интриганов беспрерывно настраивал против меня Потемко (прозываемый также Сквалыгой) — седеющий и стареющий весьма отвратительный страус-старпер из бывших номенклатурщиков, который, как я говорила, еще перед первым побегом повел себя по отношению ко мне очень недружелюбно: то угрожал, то глумился. Вообще, этот Потемко даже в нашем страусином племени всегда казался нам чересчур длинноногим; возбужденный и от этого вечно размахивающий своими конечностями, он походил на оживший колодезный журавель. Насупив седые мохнатые брови, он говорил вроде бы разумно и убедительно, и только тот, кто слышал его не впервые, знал, что является зрителем хорошо отрепетированной комедии.
— Ну а если мы даже доберемся до Лимпопо, — подначивал нас этот интриган, — что мы будем там делать? — И, выдержав театральную паузу, продолжал: — Кто из нас знает хоть слово по-негритянски? И кто там поймет хоть одно наше слово? И что с нами будет? Вот когда вы поймете, как доверяться желторотым пигалицам… — И в виде последнего аргумента повторил единственную известную ему поговорку: — Заяц учит стрелять охотника!
Но на этот раз он обжегся, потому что я тоже за словом в карман не полезла.
— Добрый уксус рано созревает! — крикнула я Сквалыге, который от такой дерзости потерял дар речи, разинул клюв, но так и не выдавил из себя ни слова.
У этого Потемко было два вида оружия, которое он использовал в противостоянии с хозяевами фермы. Один из них — голодовка, точнее, угроза ее применения. И этот его шантаж в прежние времена, как рассказывают, неоднократно срабатывал. А еще говорят о его мафиозных связях, но что это значит, мне неизвестно.
Как бы то ни было, этот Потемко, который не голодал отродясь и четверти часа, был окружен ореолом страусиного правозащитника.
Более интересной была другая, прославившая его на всю округу стратегия выживания. Потемко развил в себе совершенно особое для нас, страусов, уникальное дарование. Он так виртуозно сливался с ландшафтом, так гениально мимикрировал подо все окружающее, что подивиться на него приползали даже хамелеоны из зоопарка. Сам он считал, что для нас это единственная возможность выжить. Мимикрия.
Одним словом, Потемко (он же Пишта Сквалыга — в том, какое из его двух имен настоящее, полной ясности нет, но никого из тех, кто знает его, это не удивляет) так ловко менял свой цвет, фигуру, размеры, голос, запах, жесты и даже взгляды, что при желании мог абсолютно сливаться с фоном. Стоило ему остановиться у забора, как все его существо становилось заборообразным — и не внешне только, но также и внутренне, иначе как объяснить ту достоверность и поистине легендарную убедительность, с которыми держался — или, скажем точнее, играл свою роль — Пишта Потемко Сквалыга.
И, конечно, когда он проходил мимо орехового дерева или клеток, то тоже менялся, подлаживаясь под них.
Но к Пиште Сквалыге, этому зловещему типу, нам придется вернуться чуть позже.
Кстати, о неграх.
Злыдень, бывший боксер с расплющенными ушами, уроженец Трансильвании, несколько лет назад был отправлен сторожем на свиноферму за избиение негра. Партком и суд обвинили его в расизме, апартеиде и разжигании межнациональной розни.
Злыдень, известный в спортивном мире под именем Мозеш Ковач Цунами, пытался, и достаточно ловко, строить свою защиту на том, что он-де простой боксер, задача которого, как любого спортсмена, состояла в том, чтобы любой ценой выиграть поединок. Ведь он же не виноват, что соперником оказался негр.
Разумеется, вина его была не в победе, а в том, что несчастного он уделал, как бог черепаху, да к тому же — спортсмена из дружественной страны, каковая сражается не на жизнь, а на смерть с проклятым империализмом. И пусть Злыдень радуется, что суд не инкриминирует ему связи с империалистами, а предлагает всего лишь чистосердечно признаться в расизме.
Какое-то время Злыдень пытался доказывать, что он, право слово, хотел просто драться и чернокожего бил вовсе не из-за его внешности. То есть бил его не как негра, а как спортсмена.
— То есть как это не как негра, — рявкнули на него, — а что у него на майке было написано?
На майке соперника, действительно, красовалось название его страны, а именно Нигер, так что Злыдню не оставалось ничего другого, как сказать, что на ринг его посылали махать кулаками, а не читать и он понятия не имел о том, что его соперник негр.
Ему, естественно, не поверили и даже высмеяли: как это он мог не заметить, что дерется с негром?
А он, кстати, и не хотел сказать, будто не заметил, что соперник его чернокожий. Просто ему не пришло и в голову видеть в чернокожем негра, то есть человека, которого следует линчевать, ненавидеть, как это обычно делают с неграми (секретарь парткома тут же начал что-то строчить в блокноте), всячески преследовать, а детей его не пускать в одну школу с нашими. Вот у наш, в Траншильвании, все проишходит наоборот, объяснял парткому Злыдень с расплющенными ушами, который, когда его достают, всегда шепелявит.
— Что значит наоборот? — вскинулся на него профсоюзный босс.
— А так, что здешь наших детей не пушкают, наоборот, в швои школы, а заштавляют учиться там, где их учат на неродном языке.
Злыдень навеки был отлучен от спорта.
И даже в корчме ему было запрещено драться. А поскольку все знали, что кулаки у него «опечатаны» (так они говорили), то любой мог ударить его или пнуть, не боясь ответа. Ему и тренироваться было запрещено под страхом быть арестованным даже за удар по мешку с картошкой в собственном погребе. Работать его определили в свинарник, и только позднее судьба над ним смилостивилась, и он стал охранником на нашей ферме.
Торопкой походкой мимо меня проскользнул Барнабаш.
— Ну что, встретился ты наконец с этим чудаком из пещеры? — крикнула я ему.
Он уставился на меня мутным взглядом.
— Это ты? Да нет… А который час?
— Половина четвертого. А почему не встретился?
— К сожалению, я ждал его не на той пограничной станции… точнее, он меня… мы друг друга не поняли. Вот незадача… Ты знаешь, когда-то мы с Каспаром, да, да, с Мельхиором да Бальтазаром…
Его взгляд устремился в какие-то дали.
— Извини, я спешу к умирающему, который хочет принять последнее причастие…
— А кто этот умирающий?
— Один углежог. Ты не знаешь его.
— И что с ним произошло?
— Пилой разрезало на две части.
— И он еще жив?
— С утра жив был. И просил, чтобы я поскорее его исповедал. У тебя закурить не найдется?
— Уважаемые пернатые, — обратилась я к соплеменникам, — давайте определяться. Кто мы есть и чего мы хотим от жизни?
Слова мои были встречены ошеломленным молчанием и почесыванием.
— Ну так вот, — продолжала я, — если говорить о способах выживания… а также о некоторых важных ролях… например, кто должен быть нашим вожаком… кто может привести наш отряд к успеху… Если все это рассмотреть, то решения могут быть разные. Я имею в виду вопрос, кем мы желаем быть. Возможности есть такие:
сбродом,
стадом,
табуном,
гуртом,
ордой,
стаей,
электоратом,
быдлом,
массой,
республикой,
фаланстером.
(Всей этой премудрости я набралась от Очкарика, который, как очумелый, зубрит материал для экзаменов и временами просит Злыдня проверить его. Причем готовится он сразу по двум предметам: по психологии пчел и социологии. Боюсь, что последний будет ему не по зубам и его завалят. Он путает Шлегеля с Гегелем и Георга Лукача с Джорджем Лукасом. А кроме того, не может, к примеру, сказать, в чем сущностные отличия между античным и современным рабством.)
Короче, я предложила, давайте обдумаем возможные варианты, решим, как лучше организовать жизнь нашего маленького коллектива, рассмотрим, какие плюсы и минусы имеет та или иная форма. А потом попросила их, взвесив все «за» и «против», принять решение — сама я в голосовании не участвовала, будучи счетной комиссией, — чем нам себя объявить. Вот результаты голосования:
«Королевская рыцарская академия страусов» — один голос. (Я думаю, это был голос Тарзана.)
«Каждый страус должен быть сам по себе» — один голос. (Скорее всего, предложение анархиста Володи.)
«Диктатура пролетариата» — два голоса.
«Неважно, чем себя объявить, главное, чтобы вожаком была Лимпопо!» — Догадываюсь, кто мог это предложить.
«Быдло» — тринадцать.
— Быдлом были и быдлом хотим остаться! — торжествующим тоном заявил под конец Пишта Потемко Сквалыга, хотя сам он, как классово-зрелая личность, по-моему, отдал голос за диктатуру пролетариата.
Я же всю ночь с благодарностью в сердце вспоминала славного милого Максико, а еще размышляла о том, какой долгий исторический путь потребуется, для того чтобы из быдла превратиться хотя бы в стадо.
Мне вспомнилось, как однажды ответила Бойси на один очень важный вопрос.
Как-то раз, еще в детском садике, у Бойси спросили, кем она хочет стать, когда вырастет.
Мы, естественно, знали не только о Жозефине Бейкер, которая в одном из своих ревю каталась в роскошной повозке, запряженной страусами. Мы знали, точнее, наслышаны были о том, что есть еще феи и золушки, белошвейки и бело-снежки, Дюймовочки, танцовщицы, кинозвезды, спящие красавицы и много других персонажей с их сказочными и волнующими судьбами. Но даже и в наших убогих и примитивных условиях возможность выбора жизненного пути все-таки остается: можно стать вьючным страусом, поступить в зоопарк или цирк, работать с детьми, наконец (воспитывать цыплят в детсадике и в начальной школе), или даже быть страусиным целителем. А еще — обычной домохозяйкой, или попросту — матерью. Можно стать также вожаком стаи, которая, кстати, нуждается в своих охранниках и бойцах. Словом, перед молодым страусенком открыто немало путей, не говоря уже о профессии машиниста локомотива — пределе мечтаний всех неоперившихся петушков.
Бойси, конечно, была не петушком, а курочкой и почти достигла совершеннолетия, когда ей был задан этот волнующий, неожиданный, распаляющий наше воображение вопрос:
— Скажи, Бойсика, кем ты хотела бы стать, когда будешь большой?
— Остальными, — не задумываясь, ответила Бойси. — Когда буду большой, я буду остальными.
— Ну понятно. Хотела бы походить на всех остальных.
— Не походить, а быть. Мне тоже хочется быть остальными.
Когда ему связывали ноги на скользкой палубе под хлопающими парусами фок-мачты, он бормотал матросам строчки Омара Хайяма:
В хрустальной чаше искрится вино огневое,
То — ливень слез, что из крови гроздий возник, —
хотя на пиратском судне вино пили вовсе не из хрустальных чаш.
Альбатрос Альби родился в портовом городе Каффа, что на Черном море, в царстве пресвитера Иоанна, где на вершине одной горы произрастает кофе.
В последнее время наш альбатрос работает над своими воспоминаниями.
Он облетел и объехал множество всяких земель и морей как на собственных крыльях, так и на парусниках, перевозивших невольников, слоновую кость, контрабандное золото и оружие, и о жизни на этих судах альбатрос мог составить полное впечатление, наблюдая за нею с грот-мачты или с реи прямого паруса. Он питал слабость к персидской наливке, роковую дозу которой он и принял, когда капитан оставил однажды на палубе недопитый кубок размером со шлем — в ту печальную пятницу, в Персидском заливе, его заманили в силки и связали.
Вчера по телеку показывали баскетбол. Наши играли с Нигерией («Вперед!», «Молодцы!», «Врежьте им!» и т. д.) и вырвали-таки два очка.
— Мы победили! — орали охранники, и только Злыдень вел себя сдержанно.
А сегодня играли с Турцией, и дело кончилось ничьей. После этого зашел спор об истории, и Очкарик сказал любопытную фразу: «Когда турки нас разгромили под Мохачем [14]…» — но, как выяснилось, было это почти пятьсот лет назад. О чем они говорили дальше, не помню, я не прислушивалась, погрузившись в размышления о той странности, что употребляемые людьми местоимения и окончания множественного числа полностью изменяют мир, в котором они живут.
Ведь это «мы», которое звучит во время спортивного состязания, или местоимения вроде «наши», и даже куцее окончание «ы», как, скажем, в слове «венгры», — все эти звуки волшебным образом объединяют не только живущие сейчас поколения, но и те, которые жили когда-то. Загадочное все-таки существо — человек.
Наверное, есть некий странный цемент в их грамматике, который на протяжении веков связывает воедино миллионы и миллионы субъектов. Причем это множественное число означать может все что угодно, и удивительно, что все бесчисленные способы его применения, все его разные смыслы кажутся одинаково правомерными. Они могут сказать: «мы, люди», а могут сказать: «мы, венгры», или «мы, женщины», или «мы, белокожие», или «мы, охранники», или «мы, старики».
Интересно, отчего ночной сторож в своей сторожке чувствует, что это он забил победный гол в ворота бразильцев или именно он проиграл туркам битву под Мохачем, — что же это за тайна, которую знают все люди, за исключением разве что Злыдня, который, не имея понятия о множественном числе, отметелил до полусмерти несчастного чернокожего, не зная при этом, что избивает негра.
Да, разгадка именно в этом. Во вместимости. Вот и нам бы сподобиться — с помощью каких-то ничтожных звуков сшить расползающееся на куски одеяло мира, собрать всех вместе, всех-всех от павшего в битве под Мохачем конника до одуревшего фаната баскетбольной сборной, всех, кого можно уместить, как в клетке, в нескольких простых слогах, а то и в одном единственном звуке — «ы»!
Я слышала, будто крот учится у кузнечика играть на скрипке. Каким-то образом он уговорил кузнечика по имени Сабо давать ему частные уроки и с тех пор упражняется целыми днями. Так рассказывают в лесу.
По вечерам я развлекаю других сказками и правдивыми историями, отчасти основываясь на детских воспоминаниях, отчасти же — на легендах, которые доводилось слышать от взрослых. А также на рассказах совы, которая знает о страусах поразительно много. (И вообще, обо всем.) Ну а кроме того, иногда я рассказываю такие вещи, которые приходят мне в голову непонятно как, непонятно откуда берутся. Кто-то может сказать, что я их выдумываю. Но ничем подобным я в жизни не занималась, никогда не придумывала сказок, и никогда у меня не возникало желания сочинить какую-нибудь историю. Но позвольте тогда спросить: если ни от совы, ни от старейшин племени, ни от себя самой я их не слышала, то откуда они берутся?
Ну откуда, к примеру, мне известно о том, как крокодил забрался однажды на пороховую мельницу и от пуза нажрался там пороху, после чего носился как угорелый по городу, высунув из пасти длинный красный бикфордов шнур?!
Слова и мысли В верхнем течении Лимпопо есть огромный термитник. По извилистым его коридорам можно добраться до Сокровищницы слов и мыслей.
Одна часть коллекции содержит в себе все мысли, которые когда-либо — на протяжении всех веков — приходили в голову людям. А другая часть включает все то, что люди когда-либо говорили.
Слова и мысли сравнивает старая горилла и всякий раз, обнаружив несоответствие, трясет головой и яростно стучит себя в грудь.
Когда горилла закончит свою работу, люди получат новый язык, способный выразить только то, что они действительно думают.
Язык человечий липуч, как язык муравьеда.
Поскольку местом действия многих моих сказок являются окрестности загадочной африканской реки Лимпопо, ко мне это имя приклеилось, но я против этого ничего не имею. Поначалу меня называли так только за глаза, но теперь так ко мне уже обращаются все.
— Привет, — как обычно, поздоровалась я сегодня с золотой рыбкой.
— Привет, — сказала она. — Я снова забыла имя.
— Меня зовут Лимпопо.
— Да не твое — свое!
— А тебя зовут Белла, разве не так?
— И правда!
Но потом добавила:
— А ты в этом уверена?
Ну а пока мы разбираемся с категорией множественного числа, хорошо бы нам подыскать учителя пения.
Да и летная практика не сказать чтобы продвигалась семимильными махами, хуже того, сдается, многие саботируют тренировки. Но пока поднебесье не станет для нас родным домом (в чем я все же не сомневаюсь), нам надо бы улучшать манеры, которые кажутся мне недостаточно утонченными. Я имею в виду не только манеру держаться, внешний лоск. Отнюдь нет. Когда мы научимся сочинять и вдохновенно исполнять возвышенные мелодии, то и нашим телам будет гораздо легче парить в воздухе и взлетать к облакам. Пожалуй, в этом и кроется главный секрет. Сочинять и петь: две эти способности вместе могут стать для нас быстроходным двигателем. Вы понимаете, в чем секрет успеха?!.. Ни собаки, ни кошки, ни лошади не умеют петь! Вы обратили на это внимание? Зато крохотные певчие птички! А разве их легкие могут сравниться с нашими?! Я нисколько не удивлюсь, если выяснится, что страусы когда-то прекрасно пели.
Так наставляла я свой народ. А в конце добавила:
— Вы помните того типа в двубортном пальто из драпа? «Пойте, пойте же, дети мои!» Люди ведь неслучайно любят прежде всего певчих птиц. Их завораживает их пение. Того, кто не умеет петь, а только орать способен, люди считают невоспитанным, неотесанным, да попросту — деревенщиной сиволапой. Вы только представьте себе — в одно прекрасное утро вертухаев встречает хор страусов!
— Но тогда почему не поют орлы, соколы, коршуны, пеликаны, совы? — поинтересовалась Туска.
— Этого я не знаю, спрошу у Нуар, — ответила я.
Сова Нуар, была, как я уже говорила, ночной птицей, черной как сажа, и обитала на липе. Я подружилась с ней несколько недель назад, когда в предрассветный час занималась на лесной поляне летными упражнениями. Неожиданно я почувствовала, что за мной следит пара глаз. Это была Нуар. Говорила она со мной очень доброжелательно, подбадривала, призывала не унывать. «У меня тоже не сразу вышло», — утешала она меня.
— Послушай, Нуар, — в ту же ночь стала расспрашивать я подругу, — почему вы, совы, не умеете петь?
— Дело в том, что когда-то и люди, и большинство пернатых, включая сов, начинали петь раньше, чем говорить, но случилось так, что, состарившись, многие птицы забыли, как надо петь.
— Вот уж не думаю, что ты способна что-то забыть.
— Не я, а мой род.
— То есть как это?
— Для того чтобы петь, нужно воспринимать мир по-детски, а еще быть способным выражать свои чувства. А мы — старики, знающие слишком много.
— Как это — слишком много?
— Так много, что это не выразишь и умом не охватишь.
— Слишком много — о чем? О мире?
— О мире. И о самих себе.
— А мы, страусы?
— Вы, страусы, способны лишь вечно щипать друг друга. Вот когда вы расстанетесь с этой детской привычкой, может, и петь научитесь.
Я задумалась над ее словами.
«А льва роль у тебя переписана?» — вдруг прозвучал в сумерках чей-то хриплый голос. «Там ничего, кроме львиного рыка», — ответил ему другой, на что третий, еще более грубый, надтреснутый и прокуренный голос: «Я и льва возьму. Я так рычать буду, что у зрителей сердце зарадуется. А сам герцог скажет: „Еще пусть рыкнет, еще пусть ревнет“». А предыдущий на это: «Если станешь реветь чересчур, то испугаешь герцогиню и прочих дам, они развизжатся, и за это одно всех нас повесят».
Я глянула на Нуар, ожидая, что она скажет. Но она, как мне показалось, наслаждалась загадочным разговором, который обладатель трескучего голоса заключил словами: «Но я так усугублю голос, так буду нежно поревывать, прямо как сосунок-голубок; соловушкой буду порыкивать».
Великая новость: после пятисотлетнего отсутствия на родину вернулся маг, который во времена короля Матяша[15], в отряде под началом Балажа Мадяра[16], участвовал в освобождении Отранто — единственной итальянской крепости, которую удалось захватить османам. Но Балаж со товарищи быстро навел там порядок, и огромную роль сыграл в этом трансильванский маг Янош, который своим волшебством осушил все колодцы турок, и многие турки погибли от жажды или впали в безумство, что тоже случается, когда человека лишают воды.
Кто был этот Матяш? Где это Отранто? Что следует знать о Балаже Мадяре? Я решила не раскрывать сове своего невежества.
— Тихо! — воскликнула славка, так называемая птичка-портниха, наша первая учительница пения. — Прекратите кудахтать.
Прямо так и сказала, и взрыв негодования едва не смел бедолагу с ветки.
Дело вовсе не в том, что наша речь не нуждается в совершенствовании. Я и сама не слишком-то лестного мнения о нас, страусах. Но чтобы — кудахтать?! Спонтанная полифония, образовавшаяся из топота ног, возмущенного свиста, вырывающихся из страусиных глоток яростных и грубых ругательств, заставила замолчать зарвавшуюся нахалку.
— Ах ты шкварка несчастная! — бушевал гнев народный. — Может, мать твоя и кудахчет! Мотай отсюда! Вы слышали эту малявку?!
И с тех пор эту выскочку мы в нашей округе не видели.
Янош поведал Нуар о том, что после итальянского похода он до последнего времени жил в Апулии, будучи там одним из семи магов провинции.
Жаворонок был веселый и прыткий малый и тоже знаменитый певец, которого после неудачного опыта со славкой мы уговорили дать нам несколько уроков.
— Вот увидите, — обещала я другим страусам, — жаворонок взбирается по своей песне на небеса, как паук по своей паутине. Шандор Петефи это своими глазами видел и тоже взобрался за ним, как Человек-паук, другим словом, Спайдермен.
Жаворонок долго не колебался, а сразу взлетел и, зависнув в воздухе, самозабвенно запел:
Прошли худые времена,
Ушла зима злосчастная,
Открылось небо ясное,
Земля покрылася травою,
Я в ней гнездо свое построю,
Вокруг свежо и зелено,
Как скатертью застелено.
Веселье, свет!
Веселье, свет!
Мне унывать не велено!
— Ну как? — спросил он, опустившись к нам. Впрочем, ответы наши его не очень интересовали. Он сиял от самодовольства, если не сказать — самовлюбленности. — Если хотите, то завтра продолжим, — прощебетал он и, игриво помахивая крыльями, улетел.
Мы тупо смотрели перед собой.
— Что скажете? — спросила я.
— По-моему, у страусов совершенно иное мироощущение, чем у этого идиота, — грустно сказал Голиаф.
— Какая-то показушная радость, пустое и лживое упоение, я тоже от него не в восторге, — высказался Володя. — Все это даже из его клюва звучало не слишком искренне, а что будет, если мы, сидя за колючей проволокой, вдруг запоем: «Мне унывать не велено?!»
О том, каково было общее настроение, можно судить по тому, что к нашему обсуждению присоединился и наш новый приятель Кукши, как звали мы кукушонка. Правда, мнение его особого веса не имело: его критику мы объясняли банальной ревностью, завистью дилетанта к профессиональному исполнителю. Все это — месть профана, решили мы, которому в лучшем случае — и это предел мечтаний — суждено нести службу в дряхлых настенных ходиках в какой-нибудь богом забытой деревне. С ним, короче, все было ясно, и на этого мелкого карьериста, на его многозначительные покачивания головой, на все его мимические потуги и критическое подергивание клювом — ведь он даже говорить так и не научился — мы внимания не обращали.
Жаворонка давать нам уроки пения мы никогда больше не просили. Но, по-моему, он этого не заметил: пребывая все в том же радостном состоянии духа, он и думать о нас забыл.
Подозрение падает на темнокожего кафра по имени Матакит — уже только потому, что он сам, на что невозможно было не обратить внимание, счел за лучшее пуститься в бегство.
(Как бежали из Румынии — интересно, что это за страна? — дикие кошки и кабаны.)
Беглец, для того чтобы его не догнали, раздобыл где-то кабриолет, запряженный страусом.
Птица эта бежит быстрее всех животных и необыкновенно вынослива. Надо прибавить к этому, что упряжные страусы очень редки, так как их трудно приучать к езде.
Или вообще невозможно.
Цикады, как и бабочки-однодневки, живут всего один день. Их надсадные голоса заполняют весь лес. И живут они лишь при условии, что температура воздуха выше тридцати градусов, если ниже — они замерзают.
Вопль в лесу: «Спасите! Наважденье! Нас околдовали! Молись, ребята!»
Альби пишет в своих мемуарах, что крылатая змея вовсе не вымышленное животное, он видел ее своими глазами на полуострове Юкатан. Встреча была не из приятных, ибо сия змея — одна из самых ядовитых в мире (или самая опасная из ядовитых — я точно не помню). Она едва не загипнотизировала Альби. На вид она больше напоминает лебедя со змеиной шеей и головой — широкой и плоской, в форме латинской «V». Окраска обычно белая, с серыми пятнами. Пролететь она может только несколько метров. А ног у нее нет вообще. (Теперь уж и змеи летают? все кому не лень? сколько угодно? и только у нас ничего не выходит? что за бред? что за бред?) Индейцы майя почитали в пернатой змее Творца, но, с тех пор как согласие между майя и их богами нарушилось, змеи эти практически вымерли.
Этой частью воспоминаний Альби Володя был очарован и снова и снова просил зачитать их.
— Для нас, страусов, этот жаворонок слишком весел. Будь добра, посоветуй кого-нибудь, кто не будет из кожи вон лезть, демонстрируя нам свою жизнерадостность, — упрашивали мы сову. — Не для нас этот показной оптимизм.
— Так может, вам к соловью обратиться? — вслух размышляла сова. — Да, да, соловей — это решение, он не будет прикидываться вечно веселым. Утонченное существо. Если хотите, я с ним переговорю.
Так случилось, что к нам прилетел соловей, чтобы преподать урок пения. И запел:
Приходят музыканты,
Легки и веселы:
Чижи, дрозды, синицы
И пестрые щеглы.
И только главный певчий,
Соловушка лесной,
От траурного пенья
Как будто сам не свой!
Тут певун прочистил горлышко и продолжил в том духе, что соловушке, бедному, стало так горестно,
Что руки от мученья
Наложишь на себя!
— Вот это уже то, что надо, — закивали мы. — «Что руки от мученья наложишь на себя». Вот кто знает, что такое жизнь.
Соловей же не унимался:
Где дни мои
гонимые,
Мечты мои
любимые?
Вдали они, в ином краю!
Вдали они, не здесь они,
Изменницей унесены,
С собой она взяла любовь мою.
Как жажду я,
Как стражду я…
Мы повесили головы. Печаль, навалившаяся на нас, была тяжелой и липкой, будто нас окатили смолой. «Птичьи голоса», слова Михая Вёрешмарти, — сказал соловей и закончил печальную песнь:
И я пою,
И слезы лью,
И грудь мою
Тоской палю.
Умри душа и песней изойди,
Ведь песня — боль, звучащая в груди.
Вот так да!
Соловей раскланялся.
— Изумительно, — оживленно заговорили мы. — Упоительно. Настоящий профессионал. Пронимает до слез, зовет в небо. Браво! Мы многому научились. Да, да, очень многому научились. Вы слышите, тугоухие? Вы только представьте себе на минуточку, как мы в Африке возьмем и затянем: «Где дни мои гонимые…»
Между тем все мы впали в глубокую депрессию, а Зузу, укладываясь вечером спать, заявила, что если она еще раз послушает соловья, то, ей-богу, удавится.
От дальнейших уроков пения мы отказались. Перед этим мне удалось провалить предложение попробовать брать уроки у воронов или ворон. Говорят, кстати, что они пользуются не тональной системой, а якобы додекафонией, но что это означает, мне неизвестно. На пении мы поставили точку, решив, что сперва нужно научиться летать и тогда уж способность к пению появится сама собой. В песнях наших будут звучать победные клики свободных страусов, вера гигантских пернатых в свои возможности, зов ожидающей нас прародины и ностальгия по родине покидаемой — ведь все же мы здесь родились, а также волнение от переживаемых приключений и невыразимый восторг от бесстрашного путешествия под ослепительными быстрокрылыми облаками.
— Ерунда это все, — проворчал альбатрос, не вынимая из клюва трубки, но ему мы простили и это. Печальные песни, как видно, подействовали и на Кукши, нашего маленького приятеля-кукушонка. Уже не одну неделю о нем ни слуху ни духу. В лесу же я обнаружила новые деревянные статуи конников. Кто-то совсем недавно вырезал и поставил их, причем чем дальше заходишь в лес, тем они грандиозней.
СЕГОДНЯ Б. УБИЙСТ. ТРЕН. СИЛ НИ КАП. ТУСКА
ПОТ. СОЗН. РЕЗ. НУЛЕВОЙ. НЕ ЗН. ЧТ. С НАМИ
БУДЕТ?!
Решено было взять направление к истоку Лимпопо: все указывало на то, что Матакит поехал именно этой дорогой. Он отправился к северу в экипаже, за которым не могли угнаться и десять лошадей. Оставалось следовать за ним как можно быстрее, с расчетом на то, что страус устанет, Матакит вынужден будет остановиться и, может быть, благодаря этому потерять время.
А к этому добавилась еще странная информация Злыдня, которую он сообщил Пузану, — что якобы автомобилю, который преследует по городу другую машину, приходится ехать в среднем на двадцать километровчас быстрее, чем преследуемому им авто. Это в газете пишут, утверждал Злыдень.
Не знаю, что это такое — 20 километровчас, Пузан считал это бредом, ссылаясь на законы физики, а Злыдень напирал на то, что машина может ведь проскочить на желтый свет светофора, а следующая за ним — не успеет, и потерянное время ей нужно как-то наверстывать.
Я думаю, что дело совсем не в этом. Еще в детском саду я обратила внимание на т. факт: на физкультуре, когда нужно было идти строем, страус, шествовавший впереди, шел вразвалочку, не спеша, в то время как следующим почему-то приходилось ускорять шаг, а последнему — просто бежать.
Тарзан видел фильм, где птицы учиняют восстание, нападают на людей и в конце концов устанавливают на планете свое господство.
Маяк, или фарус, поэт назвал морским светочем. В пустыне, не то Нубийской, не то Аравийской, тоже есть маяк. Но он так только называется, потому что, как говорят, он никогда не светил. Во всяком случае в наше время он не то что не светит, а испускает мрак, который потоками льется из специальных шварцевых ламп, что установлены в черных проемах башни.
В слепящие знойные утренние и дневные часы, когда изможденным путникам на проходящем вдали караванном пути (а еще дальше — морякам, уже потерявшим надежду в бушующем море) начинает казаться, что они окончательно сбились с пути, так вот: именно в это время на башне вспыхивают лучи мрака; медленно описывая круги, лучи погружают в полную темноту все, на что они падают, и уже издали указывают дорогу путникам, чем и служат им добрую службу.
Но страусы обходят этот маяк стороной.
И снова эти знакомые голоса:
— А льва дамы не забоятся?
— Как пить дать забоятся…
— …ибо нет дичины страховитей льва.
— Дать еще пролог — растолковать, что наш актер не лев.
— И назвать обязательно имя, и половина чтоб лица виднелась сквозь львиную гриву, и чтоб Цикля сам сказал в таком, примерно, духе: «Сударыни… Умоляю вас, не бойтесь, не тряситесь. Я жизнь мою отдам за вас. Если я, по-вашему, сюда явился львом, то рубите мне голову с плеч».
У Лацы Зашибленного пропали часы. Злыдень считает, что их украли беглые негры, он слышал недавно ночью, как они пели на кукурузном поле, узнал их по хриплым голосам.
Пики весь день ходила от страуса к страусу и каждому задавала вопрос:
— Сколько у меня чего на чем?
— Ты что, одурела? Чего на чем?!
На что Пики, победно хихикая, фальшивым тоном:
— У меня на юбочке семь да семь оборочек.
В городе Ф. было некогда два знаменитых храма. Оба увековечены в описаниях путешественников итальянцев и в искусных рисунках тушью, сделанных семь веков назад, после татарского нашествия и окончания гражданской войны.
Один храм был готический, стометровый, причем то была высота не башни, а только стен, над которыми возвышались еще и крыша с башней. Храм во славу Десяти Заповедей был заложен Бартоломеем, сыном Хеннинга, который перед смертью поручил завершить строительство некоему Никошу Заячьей Губе (Nykus dictus Hazinschort — так он поименован в средневековой летописи). Кафедра в храме Десяти Заповедей, будто ласточкино гнездо под стрехой, лепилась под капителью колонны на высоте 98 метров. Оттуда и низвергал на прихожан свои проповеди священник, при этом так перевешиваясь через кафедру, что, казалось, того и гляди вспорхнет на крылах своей черной мантии или свалится вниз. В храме этом звучали глаголы ветхозаветные, в сводчатой же крестильне под громогласные звуки органа крестили маленьких Мозешей, Якабов, Михаев, Аронов, Габриэлей и Абелей, девочкам же давали имена Эстер и Шара.
Второй храм был посвящен Младенцу Иисусу и построен был — к величайшему ужасу археологов и искусствоведов — в стиле барокко приблизительно за пятьсот лет до того, как этот стиль вообще появился. Достоверность старинных гравюр подтвердили раскопки. И объяснить это не могли ничем, только чистой случайностью. То есть ч. архитектор, чисто случайно, построил его именно так, не зная — да и откуда он мог бы узнать, — ч. такое барокко. Точнее, каким оно, это барокко, будет.
Размерами храм тот больше напоминал часовню, священники двигались по нему бесшумно и в полумраке проповедовали свои новозаветные истины еле слышно, чуть ли не шепотом. В храме этом перед резною скульптурой Чудотворной Мадонны, под доносившиеся откуда-то издали слабые звуки сопрано, что возносили славу младенцу Иисусу, крестили маленьких Марий, Яношей, Магдольн, Петеров, Андрашей и Аннушек.
А потом, во время очередной гражданской войны, Ароны, Михаи и Габриэли схватились с Палами, Миклошами и Дёрдями и разрушили храмы друг друга.
Сегодня на ферму явились два следователя. Опросив охранников и конторских, они с мрачным видом отбыли на черной «победе».
Как выяснилось, следователи вынюхивают трансильванского князя-невидимку, так как кто-то им стукнул, что князь прячется в нашем лесу. Поскольку служебный транспорт по нынешним временам в связи с экономией получить было невозможно, разбитую вдрызг и пережившую два капремонта «победу» агенты арендовали у фирмы ритуальных услуг «Закат». Иначе на поиски нелегального князя пришлось бы им отправляться на «скотовозке», как прозвали в народе автобус дальнего сообщения.
А все дело в том, что после смерти в 1735 году Ференца Ракоци[17] князья Трансильвании ушли в подполье и так вот, инкогнито, чуть ли не из-под земли, опираясь на верных людей, правят своим народом. Эти самые верные люди по смерти предшествующего князя избирают нового, и они же хранят как зеницу ока княжескую корону, меч и иные регалии. Ни татарам, ни туркам, ни жандармам, ни охранке, ЧК, ГПУ или НКВД (то есть Народному комиссариату внутренних дел), а также гестапо, абверу и венгерскому УТБ вкупе с румынской сигуранцей (понятия не имею, что это были за органы и чем они занимались), как они ни старались, какие бы награды ни назначали за голову трансильванских князей, так никого из них и не удалось поймать. Всего один раз им удалось, да и то уже после смерти, идентифицировать одного князя, который в обычной жизни для маскировки, или, можно сказать, ради хохмы, выдавал себя за еврея-лоточника.
Окраинная часть Буш-Вельда, которую в народе нарекли Страной львов, казалось, не соответствовала зловещему своему названию, ибо после трех-четырех дней пути им так и не повстречался ни один страшный хищник.
По-видимому, все это лишь предания, и львы скрываются где-то в глубине пустыни, подумал Сиприен.
Но когда он сказал об этом Джеймсу Гильтону, тот рассмеялся.
— Неужто вы полагаете, что львы — это вымысел? — сказал он.
Утром из помещения для охранников раздался душераздирающий рев. Я сразу подумала о львах, но ошиблась.
— Без цукру? — орал Пузан. — Чай без цукру?
По утрам охранники пьют служебный чай, однако сегодня, в связи с дефицитом и удорожанием, они, насколько я поняла, сахар к чаю не получили, точней, получили, но в не-переработанном виде. (По сахарной свекле на чашку.) Отсюда и бурный протест Пузана, оставшийся, разумеется, без ответа.
В лесу появились новые статуи.
Продолжаются тренировки, но нас все меньше.
Капитан, наш главарь, предложил мне побеседовать с глазу на глаз. Мы встретились за гаражами, где он имеет обыкновение ошиваться.
— В конце концов нам и здесь не так плохо, — начал он. — Жить-то можно в конце концов. Почему бы не жить, даже если мысль о смерти ужасает любого страуса? Так ли важно — о какой смерти, на бойне или какой другой?.. К сожалению, рано или поздно каждый из нас умрет, так стоит ли тратить и без того слишком короткую жизнь на то, чтобы о чем-то бредить, проявлять недовольство, кипеть, бунтовать. Да, конечно, у нас из хвостов регулярно дергают перья, что не очень приятно, — но, если задуматься, разве это не почетно, что перья эти, выдернутые из наших задниц, со шляпок самых изысканных дам трубят всему миру о непревзойденной красоте страусов? Ведь это в порядке вещей; когда перья самых красивых птиц оказываются на шляпках самых красивых женщин.
Кстати, припоминаю, что самые лучшие головные украшения египетских богов… они ведь были из страусиных перьев. Ты знала об этом?
А теперь о полетах.
Я не против того, чтобы мы летали, и не считаю, что это в принципе невозможно. Напротив, я бы очень гордился, если бы это удалось хотя бы вам, самым молодым… но все-таки я не думаю, что кто-то из нас сможет когда-нибудь пролететь хоть метр, хоть кто-то, за исключением, может быть, самых маленьких, которые сейчас делают свои первые шаги по двору… в лучшем случае только им удастся.
Да, Африка. Разумеется, разумеется. Я все понимаю, мыс Доброй Надежды, водный простор Лимпопо и сочные травы бескрайней саванны… Ты понимаешь, что я не из числа остряков, которые говорят, что в Сахаре вас ожидают роскошные сахариновые деревья…
Сахариновые деревья в Сахаре! Эту гнусную шуточку я слышала в первый раз, хотя сразу же догадалась, кто был ее автором.
— Но я чувствую, что я уже стар… не для дороги, а для новой жизни, — вслух оправдывался наш старейшина Капитан. — Ну и представь себе, что мы, стар и млад, все вместе поднимемся в воздух — в чем я сомневаюсь — и безо всяких проблем — в чем опять же я сомневаюсь — прибудем на место, за море. Но предположим, что мы — во что я не верю — пересечем экватор и доберемся до этой твоей прародины… И что дальше? Я уже не способен привыкнуть ко вкусу новых растений, к значению новых запахов… В таком возрасте это уже невозможно, а главное, я уже не смогу отвечать за будущее своих соплеменников…
(Весьма трезвая самооценка, подумала я, но это не значит, что мы не можем избрать себе нового вожака!)
— Короче, я предлагаю тебе… только не обижайся… я прошу тебя больше не будоражить племя… все мы прекрасные бегуны, в том числе и ты… забудь о крылатых мечтах… все это нездорово… ты меня понимаешь?
— Я понимаю тебя, Капитан, но пойми и ты… я не намерена ни коротким, ни длинным, ни тихим, ни бойким шагом шествовать — как делаете это вы — на бойню! Вам, я вижу, помочь уже невозможно. Это так. С вами ничего не поделаешь. Ума у вас меньше, чем у золотой рыбки. Вам ничто не поможет.
— Может ли быть, чтобы до сих пор где-то существовали трансильванские князья? — спросила я у Нуар. — И чтобы никто из нас даже не догадывался об этом?
— Когда-то о китайском императоре люди думали, что власть его простирается далеко за пределы империи, в том числе на те варварские народы, которые об этом и не догадывались. О том, что все они — подданные китайского императора.
— А зачем это нужно было китайскому императору?
— Потому что он был обязан охранять единство Вселенной.
— Обязан?
— Да, обязан, но потом один из слабых императоров эту силу утратил, и с тех пор мир растекается в разные стороны, и люди назвали это расширяющейся вселенной.
— Я знаю, об этом я видела передачу по телевизору, в рубрике «Мир науки». Все рассыплется и остынет, так что от мира не останется даже горсти семечек. А Солнце будет таким же черным, как мешок с углем.
— Так и есть. Точнее, так будет. Пожалуй, только свет праведных душ никогда не погаснет, потому что бессмертие душ не зависит от этого мира.
— А что такое душа, Нуар?
— По мнению некоторых, душа — это прячущийся ангел.
— Она прячется, как трансильванский князь?
— Да, только прячется она в том дремучем лесу, который называется «человек» и в котором живут ночные чудовища и свирепые звери пострашнее, чем в джунглях Африки. Говорят, кстати, что у ангела, то есть у души, есть утренний лик, освещенный встающим Солнцем, и есть вечерний. Но это уже…
— А знаменитую Китайскую стену построил тот самый слабый император?
— Сперва стену хотели построить внутри китайцев, чтобы отделить в них добро от зла, любовь от ненависти, утренний лик ангела от вечернего и так далее.
— И что же?
— Но в самих себе китайцам построить стену не удалось, и они стали строить ее снаружи, чтобы по одну сторону стены остались все добрые, а по другую — злые.
— И у них это получилось?
— Нет.
Нуар спросила у Яноша, правда ли, что есть в мире животные, обладающие магической силой. Это все слухи, просветил ее Янош, глупые суеверия, нету таких животных, за исключением разве что лауру, добавил он иронично, но его еще никто никогда не видел, и известно о нем только то, что, где бы он ночью ни появлялся, везде завязывает узелки на лошадиных гривах и волосах женщин, да такие тугие, что распутать их невозможно и приходится гривы и волосы состригать. А всякие вещие кони, коты в сапогах и говорящие петухи — это все выдумки. Да и лауру действуют только в Апулии — не случайно там столько лошадей без грив и молодых женщин в платках. Но если женщины могут сами себе завязать узелки, то в случае с лошадьми это анатомически невозможно.
Сегодня на ферму снова приезжали сыщики. Были они крайне взбудоражены, так как опять получили проверенную информацию, что трансильванские князья-невидимки скрываются где-то поблизости.
— Шоня, Шоня, лим кожурд… — пропела я так, чтобы меня услышал Максико. Что означало: с наступлением темноты, на нашем обычном месте, то есть на поляне. Надо бы обсудить это дело насчет князей.
Они увидели громадного льва, львицу и трех детенышей, которые, развалившись кружком, грелись на солнышке.
Заслышав удары подков Тамплиера, лев разожмурил глаза, приподнял огромадную голову и зевнул, обнаружив страшенные зубы и гигантскую глотку, которая без труда могла заглотнуть десятилетнего ребенка. Потом устремил взгляд на всадника.
Нынче вечером на своем выдуманном диалекте нам прочел это Михай Но Пасаран Дубина. Я содрогнулась. Проглотить десятилетнего ребенка! Это какая же должна быть глотка?!
Первое дельное предложение прозвучало, когда Совет зверей лесных и домашних уже заканчивал свое заседание.
— Сидеть на месте и выжидать, что будет, — это тактика паука! Прилетит муха — замечательно, а не прилетит — ну и ладно, — горячилась лиса.
— Я тоже так думаю, что с этой тактикой надо кончать, — присоединилась я к предыдущему оратору. — Надо действовать на опережение. Надо сплотиться! Решить наконец, чего мы хотим! Если все: и собаки, и мелкий домашний скот, и птицы, и пчелы, и рыбы, и лошади — смогут объединиться, то люди и носа из дома не высунут! Да здравствует солидарность! Вспомните бессмертного Низами:
И человек уйти спешил скорей,
Едва заслыша грозный рык зверей.
Казалось людям издали порой,
Что у могил кишит пчелиный рой.
А в качестве эмблемы движения Тарзан предложил одно из полотен Владимира Сабо.
Чтобы сформулировать общую волю животных, была избрана редакционная комиссия. Меня, к моему разочарованию, в комиссию не включили, зато зачем-то ввели в нее Пики. Манифест, который они состряпали, получился, по-моему, так себе. Вот его текст:
Слушайте, звери!
Страусы и все прочие животные домашние и лесные!
Долой тиранию людей! Сплатимся против человеческой подлости! Хватит дрожжать, голодать, хватит на нас ахотицца! Долой бойню, куда они гонят нас в самом рассвете сил!
Подпиши, размножь, передай другому!
Долой ужас, который гнетет наши души!
Победа не за горами!
Прочь тиранов! Хватит строить для них пирамиды!
Рефком.
Оруэлл?! [Маргиналия автора]
— Вот когда мы достигнем прародины, — так обычно подбадривала я остальных, — тогда все будет хорошо, все наладится. Когда мы опустимся из поднебесья на землю Африки, где нас будет приветствовать воплями Тарзан…
— Что-что? — встрепенулся Тарзан.
— Да не ты — настоящий Тарзан… он там целыми днями летает с воплями с ветки на ветку, боясь пропустить наш прилет…
Когда я разговаривала с Капитаном, пытаясь напомнить ему пример Бенёвского из альбома, который мне удалось стащить у охранников, то в пылу полемики призвала его убедиться, что обнаружил граф на Мадагаскаре, и протянула вожаку книгу. Капитан недоверчиво заглянул в нее и похмыкал, из чего стало ясно, что он, если и не совсем безграмотный, все же с чтением у него большие проблемы. Читал он только справа налево, да и то кое-как, например, вместо слова «червяк» он читал «чевряк», а вместо «коготь» — «гокоть».
Под вечер в лесу опять раздалось: «…а кто льва играет, не обстригай себе ногтей, пускай торчат львиными когтями».
Тренировки пока не дают желаемого результата, но я все же не унываю. Спросила у Нуар, в каком направлении нам держать путь, чтобы пролететь мимо Тисы, в зеркале которой мне хотелось бы искупаться, точнее, окунуть в него свое отражение. Нуар объяснила мне, где протекает Тиса, после чего мы всю ночь обсуждали с нею теоретические и практические аспекты полетов.
— Полеты очень полезны для развития умственных способностей, — объясняла она. — Четвероногие, точно так же, как и человек, видят все в одной плоскости. А мы, птицы, обозреваем мир не только перед собой или сбоку, но и сзади, и сверху. И не просто обозреваем, но и перемещаемся в нем — влево, вправо, вверх, вниз. Мы обладаем объемным зрением — совершенно особым качеством. И эта способность беспрерывно оттачивает наш ум.
— Понятно, — сказала я. — И что с того?
— А то, что те виды живых существ, которые разовьют в себе эти качества наилучшим образом, станут гораздо умней человека. Например, смогут запросто обыграть его в шахматы, не говоря уж об остальном.
— И даже Петике?
— Кого угодно. И не только в шахматы. Они будут сильнее во всем.
— И тогда этот вид будет господствовать на планете?
— Да.
— И что это будут за птицы?
— Это будут не птицы. А племя летучих мышей.
— Это которые здесь по ночам пищат?
— Они самые.
— Почему это?
— Потому что летучая мышь — единственное летающее млекопитающее. А мир принадлежит, как известно, млекопитающим. Но, кроме умения летать, они обладают еще двумя редкими особенностями.
— Первая — это то, что у них есть руки?
— Вот именно. А руками можно брать, хватать, а при известной сноровке даже инструменты делать… Это огромное, неоспоримое преимущество.
— Но руки есть и у белки, и даже у обезьяны…
— Только ума у них недостаточно.
— А у летучих мышей достаточно?
— Пока нет. Но эти ушаны, или нетопыри, как их еще называют, умеют еще кое-что, чего не умеет никто из нас, — только они да еще одно морское млекопитающее. Они издают звуки такой высоты, что уловить их не может никто. И с помощью этих звуков они ориентируются даже в кромешной тьме. Разумеется, — продолжала сова Нуар, — для меня это тоже проблемы не составляет… Но все-таки я вижу глазами, тогда как они — ушами.
— И что в этом такого особенного?
— Это требует от их мозга совершения сложнейших операций, отчего они делаются все более развитыми и разумными…
— Так вот почему они станут властелинами мира…
— Благодаря этим качествам.
— И как скоро это произойдет?
— Довольно скоро.
— Ну а все-таки?
— Очень скоро. Через три-четыре миллиона лет.
— Ах так. А я уж подумала — через неделю.
Мы помолчали.
Мне послышалось, будто на противоположном краю поляны хрустнула ветка. Я вперила взгляд в темноту, но тьма была столь непроглядная, что пришлось прибегнуть к помощи воображения, и тогда я увидела, как по краю поляны, словно тени, скользят какие-то всадники. Копыта их лошадей обмотаны тряпками — чтобы не звенели подковы.
— Я все же хотела бы попросить тебя познакомить меня с кем-нибудь из летучих мышей, не ждать же мне целую вечность, пока мир упадет к их ногам!
— Так и быть, Лимпопо. На днях я представлю тебя графу Иштвану Бэтмену, премьер-министру правительства ушанов и нетопырей.
— Рада познакомиться, — ответила я через несколько дней на писклявое приветствие будущего властелина мира — совсем крошечного господина.
Уж не знаю, чего я ждала от этой встречи, но все же была несколько разочарована. Единственное, что выяснилось из разговора, — в ближайшее время г-н Бэтмен вместе со своим трансильванским дядюшкой отправятся в Сиракузы, на юг Сицилии.
— А ваш дядюшка, он… гм… тоже нетопырь? — поинтересовалась я, поскольку ничего умнее мне в голову не пришло.
— Нет, он, как бы вам это сказать… гематолог, — ответил он с некоторым смущением. — Занимается переливанием крови. Когда-то был знаменитым жокеем, но скачки потом запретили.
— А почему именно в Сиракузы? — сменила я тему.
— Там живут наши дальние родственники, вот и хотелось бы установить с ними связи. Вообще-то, они живут под водой, люди называют их дельфинами, но это название, если разобраться, происходит от слова «ушан».
— То есть как это?
— Очень просто. Ушан, душан, дульшан, дульфан, дельфан, дельфин, — объяснил мне премьер-министр Бэтмен этимологию слова «дельфин».
— Ну тогда счастливого вам пути и всего хорошего, — решила я попрощаться, и Бэтмен, расправив крылья, неуверенно полетел. Я следила за несуразным полетом будущего властелина Земли, иронически улыбаясь, он летел, будто пьяный, но, поскольку сама я не умела летать даже так, то ограничилась только вопросом:
— И как скоро он долетит до Сицилии?
— Его дядюшка в чемодане возит, — просветила меня сова.
— А за какие заслуги он выдвинулся у летучих мышей в начальство?
— Напористый малый, этого не отнимешь… Бэтмен — это, конечно, не настоящее имя. В жизни сего господина звали сначала Иштваном Мезеи, потом он стал Иштван Мезеи Нетопырь, потом Мезеи Бэтмен и наконец — граф Бэтмен, иначе — Стэлс… Конечно, многого он добился благодаря трансильванскому дядюшке, который считается настоящей живой легендой… Но правда и то, что наш Бэтмен обладает совершенно невероятным по силе голосом, я имею в виду тот самый, неслышный для прочих смертных, голос летучих мышей… можно сказать, у него просто ультразвуковой бас, хотя ты не знаешь, что это такое — ультразвук и бас. Извини, если я не всегда выражаюсь понятно, — сказала она, в очередной раз смутив меня своей восхитительной вежливостью, — старею.
— Скажи, Нуар, а что следует знать о храме Младенца Иисуса?
— Храм, посвященный Младенцу Иисусу, основал один восточный мудрец, который в наказание за грехи свои должен до самого Судного дня всегда и везде опаздывать. Дело в том, что именно он был четвертым волхвом, который, следуя за Вифлеемской звездой, вместе с Каспаром, Мельхиором и Бальтазаром должен был принести дары к колыбели Господа. Дарами его были жемчужины, которые должны были защитить Спасителя от предательства. Но четвертый волхв заблудился и опоздал. С тех пор Барнабаш, ибо так его звать, не находит себе приюта, как гонимый, бродит по дорогам, беспрерывно поглядывая на часы, звенит ключами и моргает красными от недосыпа глазами. И всегда и везде опаздывает.
Вечерние сумерки огласил ужасающий вопль, сменившийся декламацией:
Вам страшен лев, ревущий и рычащий.
Так знайте — вовсе я не лев, не львица.
Столяр я, Цикля. Кто ж меня боится?
Да если б я пришел для страшных дел,
Тогда домой вернулся б разве цел?
Неожиданно все окрестности, покуда хватает глаз, затопило водой. Местных, которые еще не успели очухаться, выгнали в поле, где, стоя по пояс в воде, они строили дамбу. Меня это поразило.
Напевая что-то меланхолическое, они усердно трудились на этой диковинной стройплощадке. Дамба стала расти.
— Не пойму, зачем они это делают, — недоумевал Злыдень. — Ведь вода уже все затопила…
Его просветил Усатый:
— Четыре года назад тут было уже наводнение. Тогда сюда прибыл кровавый упырь Кондукатор и велел им построить дамбу.
— Ну и что?
— А они ее не построили, сами видите. И боятся теперь, что он снова приедет. И увидит, что дамбы нет.
— Кто боится?
— Ну, тот кто отвечает за дамбу, которой нет. Так надо хоть задним числом построить.
— А он не спросит у них, как попала сюда вода, если здесь была дамба?
— Этого я не знаю.
— Я бы точно спросил.
— А они бы ему ответили, что не знают. Была, мол, дамба, а вода все-таки просочилась.
В разговор вмешался Очкарик:
— Да, непросто понять его логику. Он как-то распорядился, чтобы все предприятия показывали производительность выше среднего уровня по стране.
— И что?
— Все ответили, есть, покажем.
Говорят, что скульптуры в лесу вырезают два брата-сарацина — Мартон и Дёрдь, бежавшие в наши края из какой-то южной страны. Когда на главной площади города Ф. из фургона, переправлявшего нелегалов, выгрузили все племя, оба брата буквально остолбенели, увидав в центре площади огромную черную конную статую[18]. А потом они углубились в лес и принялись там своими топориками-мачете вырезать деревянные статуи. Настолько силен был шок от увиденного на той площади.
— После того как были разрушены храмы, жители Ф. построили копии двух церквей под землей. Горожане не столько строили, сколько рыли, тесали, долбили, углубляясь в скалу подобно тому, как выдалбливают из цельного куска дерева тамбурин. Они выбрали и вынесли на поверхность внутренности скалы, вытесали внушительные фасады. Разумеется, надо представлять это не в зеркальной симметрии, то есть вниз головой, а так, как если бы в гигантский грузовой лифт поместили собор и опустили вниз. Снаружи едва виднелся один только шар от креста на башне, который смахивал на макушку замшелого доисторического валуна или на чей-то череп. Бывало, что люди, идущие мимо, о него спотыкались или просто пинали, как пинают обычные камни. Конспирация вокруг местонахождения двух церквей была столь глубокой, что строителям по окончании всех работ вырезали языки, чтобы не разгласили тайну и никто не разрушил опять соборы. Два епископа, что строили эти храмы, еще долго, играя в покер или в очко, пытались хитростью выведать один у другого, куда он зарыл свой собор. В конце концов они унесли свои тайны в могилу. И с тех пор никому, и в первую очередь верующим, неизвестно, где искать священные здания. Даже звуки колоколов, доносящиеся до поверхности, не могут помочь пастве сориентироваться, поскольку хитроумные епископы в свое время распорядились, чтобы колокола повесили не на колокольнях, а зарыли в окрестностях, один там, другой тут. Все это запутало даже кладоискателей, которые до сих пор так и не смогли разграбить соборы, потому что входа никто не знает, — щурясь от света, закончил свою историю подземный крот Игэлае.
— В чем дело? Ведь мы договаривались встретиться с вами в Африке! — с этими словами вчера вечером вернулись аисты.
— Вам бы все шутки шутить! Расскажите лучше, как путешествовали.
И те, щелкая наперебой клювами, стали терзать наши нервы рассказами о жутких приключениях и бесчисленных и невообразимых африканских чудесах.
— А у нас с тех пор появились золотые рыбки, — поделилась я с ними новостью. — Правда, они постоянно нас забывают. Да и собственных имен не помнят. Но все же они замечательные, особенно та, которую, если она хорошо помнит, зовут Белла Эрдейи.
Пики раздобыла где-то учебник английского для начинающих и начала изучать язык. Пока одолела только несколько первых страниц. И всем, кто бы ни проходил мимо, с обаятельнейшей улыбкой задает один и тот же вопрос:
— How many sisters do you have, sir?
Сегодня на тренировке мне, кажется, удалось взлететь. Не так уж и высоко; но все же, пожалуй, впервые в жизни, я ощутила, что мое тело способно на большее, чем просто подпрыгнуть. И, кажется, наконец-то в этом участвовали крылья, подгребая воздух мне под живот. Неужели прорыв? Или я ошибаюсь?
Потом наступили сумерки, и я стала ожидать, когда в мой сон прокрадется большой белый ягуар, о котором мне рассказывал Петике.
Через три дня похода члены экспедиции, после долгих поисков, наконец нашли подходящее место для переправы через Лимпопо.
На сей раз книгу продолжил читать Очкарик.
…Ли громко вскрикнул и указал на двигавшуюся на горизонте черную точку.
— Это путешественник! — воскликнул неаполитанец.
— Это Матакит! — сказал Сиприен, посмотрев в подзорную трубу. — Я отлично вижу его тележку и страуса!.. Это он!.. Несомненно, он!
Вчера я забыла записать, что, когда прилетели аисты, опять появился человек в двубортном пальто из драпа, тот самый, который их провожал. И взмахивая руками, стал декламировать, обращаясь к аистам:
…назад, назад! Лети на теплый юг!
Счастливей нас ты, мой хороший друг:
Тебе судьбой две родины даны,
У нас одна — и той мы лишены.
Лети, лети! И, встретив там, вдали,
Изгнанников своей родной земли,
Скажи, что в пропасть нация идет,
Как в поле сноп, рассыпался народ!..
А потом, широко шагая, то и дело останавливаясь и разговаривая сам с собой, словно сражаясь с призраками, человек в двубортном пальто, ни разу не оглянувшись, исчез из виду.
В верховьях Лимпопо в одном месте, покрытом травой саванны, есть забытое окно. Человек, заглянувший в него, увидит женщину, жену Петера Мармуры, которая, сидя на скамеечке, вышивает наволочки и настенные коврики.
Сюжетов вышивки всего два.
Один изображает встречу Стэнли и доктора Ливингстона в африканских джунглях.
На другой вышивке мы видим извержение вулкана Килиманджаро в 2420 году. По склонам, спасаясь от огня, бегут страусы и трансильванские венгры.
Один писатель преподает телезрителям креативное письмо, то есть учит их сочинять стихи, романы, пьесы и всяческие новеллы. С носом, смахивающим на грушу пульверизатора, этот писатель нам объяснил, что целесообразно сразу же поразить читателя непринужденным употреблением каких-нибудь редких или совсем незнакомых слов, например: «На Герече уже лежал первый снег». Или: «Под брюхом швертбота, застрявшего в камышах, тихо бултыхалась вода». Потому что читателю это импонирует, у него пробуждается чувство неполноценности и даже стыда, оттого что он этих слов не знает или не употребляет. Так говорил человек с носом, смахивающим на грушу пульверизатора. Хороший писатель должен использовать эту неловкость, эту стыдливость читателя и, сходу атаковав, направить его языковые пристрастия в нужное русло.
В последнее время наш альбатрос собирает свои стихи и песни — лирические документы душевных страстей, пережитых за долгую жизнь. Он готовится выпустить диск под названием «Чайка моя».
Сегодня — самый длинный день года. Это единственный случай в году, когда вечером страусам можно все.
Целый год страусы с нетерпением ждут этого великого дня, потому что его отмечают незабываемым праздником.
Ждут его и давно уж готовятся и лесные сатиры. Уже в утренние часы из зарослей выглядывают их волосатые рожи, повизгивают свирели, подкрадываются к месту сбора и козлоногие фавны. Чувствуется, как на опушке леса нарастает возбуждение.
А после обеда начинается само действо, то есть гульба, к вечеру принимающая самые буйные формы.
Сатиры притаскивают с собой огромные котлы и чаны с золотистым и густо-рубиновым зельем. И при этом орут как оглашенные:
Эх, как дернем бражки —
не уснут милашки!
Горбатый сатир Мохнорыл в двадцатый раз повторяет свою загадку:
Волосня-волосня, посредине колбасня…
Хотя все уже знают, что это початок. Они разводят костер и, нагрев вино, засыпают в него из пакетиков и коробочек с разноцветными этикетками одуряюще ароматные специи. И когда мимо них проходит какая-нибудь симпатичная цыпочка — стройная молоденькая страусиха, пусть даже и малолетка, им это все равно, — они подмигивают своими глазищами и, помешивая в котле пряности, спрашивают:
— Ты это пробовала? Знаешь, что это такое?
— Вы о чем? — втягивается в разговор несмышленая. — Об этой приправе? А что это?
— Трахун-трава, — регочут сатиры.
Затем они пьют, орут, оглашая лес дикими воплями, горланят до хрипоты свои песни и пускаются в пляс, подхватывая цыпочек-страусих и даже смазливых молоденьких петушков. Они лихо, с припрыжками и притопами, отплясывают гопак и матросскую джигу, краковяк и венгерку, исполняют эротический танец живота и, наконец, сиртаки. При этом повизгивают и поют:
Речка Тиса берег лижет —
Я не вшивый, сядь поближе!
А еще и такое:
Славный округ Марош-Торда[19],
Что ни девка — в торте морда!
Есть во всем этом что-то, ну как бы сказать, какое-то разухабистое беспутство. Несколько раз они задорно выкрикивают:
Пока Мани мной мани-пули-ровала,
Кати уж давно капи-тули-ровала!
Даже тетка Лула, страусиная ведьма, и та пускается в пляс, вихляет бедрами и напропалую кокетничает и флиртует.
Сотрясая небо воплями, они что-то нашептывают партнершам, и, хотя те яростно протестуют, глаза их сияют так, что того и гляди заискрят. Но вот опускается ночь, и воздух густеет настолько, что шипит и становится осязаемым. Сатиры обмениваются многозначительными взглядами, кивают, встречая в глазах или жесте другого вопрос, и вскоре, как по команде, начинают сворачивать свой бивак, подбирают свирели, арфы, лютни, или как они там называются, и, кто коротко, кто многословно простившись с нами, с поникшими головами исчезают в лесу.
Они уже далеко, но мы еще слышим их голоса:
Я не кролик, я не крыса,
жду тебя в Вальпараисо!
После вчерашней оргии случайно подслушала разговор наивной мамаши-косули с совой Нуар.
— И как это страусы не боятся оставлять своих дочерей с сатирами?
— А чего им бояться-то? — округлила глаза сова.
— Ну мало ли… вдруг они злоупотребят положением… тем, что девочки тоже подвыпили…
— Да ну? — удивилась сова. — Злоупотребят положением? А как вы себе это представляете?
— Ну что эти сатиры… пожалуй, могли бы…
— Что бы они могли?
— …сделать с девушками что-нибудь неприличное, — выдавила из себя, наконец, косуля и покраснела.
— Уху! — крикнула сова по-совиному. — Эти старые пни? Эти сделали бы… в свое время. Да только теперь самому молодому из них не меньше двух с половиной тысяч лет!
Нынче утром у соляной шахты появились три мертвых гонведа. В своих ментиках со шнурками, двое — сжимая ремни винтовок, третий — держась за рукоять клинка, они стояли, привалившись ко входу, под лучами солнца, похожие на игрушечных часовых у башни, которых я видела в одной иллюстрированной книжке Очкарика.
Мигая синими и красными огнями и завывая сиреной, вскоре подкатил милицейский автомобиль. Остановившись в ста метрах от мертвых гусаров, менты по громкоговорителю приказали им сдаться и бросить оружие. Но гусары желтушечно улыбались, щурясь на солнцепеке.
— Вам каюк! За ношение оружия и неподчинение власти! Руки вверх! Сопротивление бесполезно! — все утро орал мегафон. А я, постояв немного, поспешила к своим, потому что на ферме случилось невероятное: вылупились птенцы.
Ну вот и вылупились у нас птенцы. Пушистые очаровательные крошки, забавно разевающие клювики, почти все — здоровенькие крепыши. Уже в первый день они вовсю носились по ферме.
Есть, правда, среди них один маленький хилый цыпленочек, прямо-таки пигмей по сравнению с остальными. И ножки совсем коротенькие — так что неудивительно, что он даже ходить не может, не то что бегать.
— Что значит — вселенная? — спросила я у Нуар. — Из чего она зародилась и для чего?
— Изначально вселенная — это речь, так называемый нарратив, то есть повествование, которое постоянно ведет один бог. Стало быть, если угодно, вселенная родилась из логоса, божьего слова, причем такого густого, насыщенного, что в нем ложка стояла. Мы это называем материей.
— А он и про нас рассказывает? Прямо вот в эту минуту?
— Да, и про нас с тобой.
— Тогда все довольно просто. Но почему ты сказала, что «изначально»?
— Потому что таким был только первичный универсум. А потом всякие падшие ангелы и прочие подозрительные создания стали пытаться изменить отдельные части исходного текста, пересказывать его на свой лад и даже переводить, и прятаться в этих мирах от Создателя. Все эти рассказы также отвердевали и становилось материей. Так возникли другие миры, так называемые традуктивные мироздания, или миры-аналоги. Ну это как если бы ты взяла уравнение и привела бы его к другому виду. Но перевод не может быть совершенным, и часто случается, что то, что в оригинале было, скажем, крокодилом, в переводе становится швейной машинкой. Сама понимаешь, как могут сказаться на этом вторичном генезисе трудности перевода, всякие ляпы, недопонимание, ложные друзья переводчиков…
— Значит мир — это просто занятный рассказ?
— Можно и так сказать…
— А мы с тобой существуем в оригинале?
— То есть в праязыке, в изначальном творении? Как раз этого никто и не знает, потому что, состряпав копию, все дилетанты божатся, что это оригинал. К тому же на свет появляются и вторичные переводы, выполненные не с оригинала.
— То есть мы даже не знаем, кто и когда…
— А кроме того, есть еще тиражированные миры…
— …и, главное, для чего…
— …и поэтические вселенные…
— А на каком языке говорил этот первобог?
— Этого я не знаю.
— А что, если он случайно или сознательно заговорит задом наперед?
— Это как вы иногда? Шоня, Шоня, лим кожурд…
— К примеру. Или как Капитан читает.
— Ну, это так же невероятно, как летать задом наперед… Я полагаю, что ежели Демиург повел бы рассказ о творении в обратном порядке, то время повернулось бы вспять.
— И тогда последнее слово, которым он перечеркнет творение, то есть поставит на всем этом точку, будет звучать: тевс тедуб ад?
— Тевс тедуб ад… да, бывает, что так говорят вместо «да будет тьма»…
Если кому-то уроки пения и пошли на пользу, так это Пики. Она заучила несколько шлягеров и теперь не только интересуется на своем курином английском, у кого сколько есть сестер, но, заметив Максико, бросает на него голодные женские взгляды и слащавым своим голоском поет: Oh, my baby, oh my only love…
А Глыба, который решил довести нас всех до семантического беспамятства, сегодня хотел стереть из нашей памяти слово «Африка». Но я запротестовала.
— Извини, Глыба, но убрал бы ты лучше отсюда свои помои! — сказала я.
— Что, вот это?.. Как ты сказала? — выпучил он на меня свои ошарашенные буркалы. — Энто самое?
— Вот именно, «энто» самое, напоминающее мне взбитые сопли со сливками. Мы это есть не будем.
Меня поддержала небольшая группа моих сторонников. И разъяренный Глыба вынужден был бежать, забыв даже свой глоссарий и клетчатую тетрадку с конспектами уроков. Открыв ее, я увидела начертанные большими корявыми буквами следующие слова:
СВОБОДА
РАВЕНСТВО
БРАТСТВО
ВЕНГР
Недавно, недели две назад, я снова услышала на рассвете, где-то на ветках лиственницы, захлебывающийся, пресекающийся, исполненный то боли, то отчаяния, то преданности и самоотверженности, рвущийся из глубин души голос.
На ветках явно никого не было — во всяком случае никого одушевленного. «Плёпл, плёпл, плёпл» — этими словами начиналась песня, переходившая затем в бурную, беспорядочную, жалобную, заходящуюся тоской арию.
— Интересно, какому существу может принадлежать этот голос? — поинтересовалась я у Петике Аптекаря, гениального знатока языков, постаравшись как можно ближе к реальности передать ему то, что слышала из-под лиственницы.
— Разберусь, — обещал он с такой серьезностью, что я сразу поверила, что и правда он разберется в этой загадке.
Сиприен остался один, да к тому же, промокнув до нитки, свалился в горячке.
К утру дождь перестал, и солнце уже высоко стояло на небе, когда Сиприен открыл глаза. Он увидел перед собой большого страуса.
— Может быть, это страус Матакита? — смутно пронеслось в уме Сиприена.
Но страус ответил ему на этот вопрос, заговорив с ним на чистом французском языке.
— Я не ошибаюсь?.. Это Сиприен Мере?.. Что с тобой, мой бедный друг? Что ты делаешь здесь?
Страус, говорящий по-французски, страус, знающий, как его зовут! Здесь было, конечно, чему удивляться человеку обыкновенному, находящемуся в здравом рассудке. Но Сиприен нисколько не был удивлен этим феноменом и даже нашел его вполне натуральным. Во время своего ночного бреда он видел гораздо более необыкновенные вещи: ему показалось это продолжением бреда.
— Вы очень невежливы, барышня страусиха! — ответил он. — По какому праву вы говорите мне «ты»?
Голос Сиприена был глух и прерывист, как у всех горячечных, и уже по одному этому можно было безошибочно судить о том, что Сиприен болен.
Это обстоятельство до крайности взволновало страуса.
— Сиприен… друг мой! Ты болен и один здесь, в этом диком лесу! — воскликнула птица и бросилась перед ним на колени.
Это было также совершенно ненормальным физиологическим явлением: страусу, как известно, запрещено природой преклонять колени. Но Сиприен ничему не удивлялся. Он нашел даже вполне естественным то, что птица вынула из-под своего левого крыла кожаную бутылку с водой, смешанной с коньяком, и приложила горлышко к его губам.
— Какие птицы летают выше всех? — спросила я у Нуар.
— Дикие гуси. А что?
— Значит, они ближе всех подлетают к раю?
— Рай — это не место.
— А разве он не на небе?
— Так принято говорить. Но это лишь означает, что по сравнению с нами он очень высоко. Многими этажами выше.
— А как мне туда попасть?
— Туда нет лестницы. Во всяком случае, такой лестницы, которую могут построить другие.
— Я должна построить ее сама?
— Нет.
— А как же тогда?
— Ты сама должна стать этой лестницей.
— Так ты говоришь, что рай не на небе? А где же он?
— Считается, что он в душе, так же как и ад.
— В одном месте?
— Да.
— Вперемешку или отдельно?
— Это как зал ожидания на станции Секейкочард. На одной двери написано: зал ожидания первого класса, на другой — второго.
— А что там на самом деле?
— Коридор.
Голос в ночи.
Нигде ничего не сказано. Бог наблюдает за нами через бинокль, тела наши медленно сносит ветром, а его мутит, и катятся слезы. Где это сказано?
Мимо промчался Петике, побежал опустить заполненные бабушкой квитки лото. Значит, сегодня суббота.
— А может такое быть, что нас просто уронили в материю? — подбросила я вопрос Нуар. — Как в булькающее повидло?
Она что-то пробурчала, но я ничего не поняла.
Все птенцы подают большие надежды. Именно такие потомки нам и нужны: умные, шустрые, схватывающие все на лету.
И только один их братишка — коротконогий поскребыш — ведет себя как-то странно. Ни в какую не хочет делать того же, что и они, не бегает вместе с братьями, не играет в их игры и ведет себя с ними весьма агрессивно: выхватывает у них из-под клюва самые лакомые куски, случается, щиплет их — и даже, ей-богу, пытается вышвырнуть их из гнезда. В чем нет никакого смысла, потому что все остальные давно уже весело впрыгивают и выпрыгивают из него, в то время как он только разевает клюв, верещит и размахивает хилыми крылышками.
Никто из нас таких странных страусов еще никогда не видывал.
Как выяснилось впоследствии, бриллиант проглотил страус по имени Дада. Умело прооперировав страуса, Сиприен извлекает из его зоба камень, женится на Алисе, и Якоб Вандергард дарит им бриллиант.
Как говорит Лаца Зашибленный, у писателя Уэллса в одной из историй страусы тоже глотают волшебный алмаз, но там дело происходит во время морского путешествия.
Барнабаш, восточный маг, опоздавший к рождению Мессии, уверяет, что китайцы опять строят стену, но не там, где она была, а совсем в другом месте.
— Если Глыба или другой негодяй захочет стереть или сотрет в нашей памяти, скажем, слово «страус», мы после этого перестанем быть страусами?
— В физическом смысле, конечно, нет, но вы больше не будете узнавать в себе существо, сотворенное по замыслу Божьему, то есть самих себя.
Так ответила мне Нуар.
— Однако, если взять, например, меня, Создатель, похоже, даже не ведал, что я вовсе и не хотела быть страусом, который даже летать не может, точно так же, как до рождения никто не хотел стать венгром, турком, лисой или кузнецом.
— Это испытание…
— Что — это? — перебила я сову.
— Сама жизнь. Кто как сдаст экзамен. Если ты провалился как человек, значит, ты не годишься и в тигры.
— Что значит «тигр»? И кто решает, кому какие сдавать экзамены, и определяет, что нужно, для того чтобы сдать на «отлично» или «хорошо»? На «тройку» или на «двойку»?
— Ответ на этот вопрос ты и сама найдешь. Я даже не предлагаю вернуться к нему позднее.
Я спросила у Петике, как он считает теперь, когда уже хорошо изучил наш язык, имело ли смысл так стараться. Он сказал, что в языке страусов слова отбрасывают более длинные тени, чем в других языках, и что язык наш хранит в себе множество отпечатков архаических знаний. А я как-то не замечала!
Но Пасаран, некогда рыжий, а теперь совершенно лысый, но все еще густо заросший всклокоченной бородой вертухай, про которого Пузан сказал как-то, что рожа у него такая, будто сам черт вытер о нее свою задницу, — так вот, этот Но Пасаран вчера устроил аукцион, выставив на продажу жену, собственное здоровье и белое мраморное надгробие матери. Все три лота ушли. Надгробие погрузил в фургон бывший официант, а ныне пенсионер и мастер золотые руки, делающий столы и буфеты с мраморными столешницами.
В верховьях Нила, приблизительно втехжекраях, где начинается и Евфрат, до сих пор произрастает орех, называемый лотос-кокос.
Однажды страусы, которые когда-то хорошо знали, зачем они появились на свет, наелись плодов этого самого лотоса — а может, корней или листьев — и напрочь забыли все, что знали о себе и о чем бы то ни было вообще.
Похоже, что нечто подобное произошло и с людьми. Они забыли, зачем они на земле, и, как говорят, именно тогда они стали преследовать страусов, с которыми прежде жили в мире и дружбе.
Но все это было так давно, что я еще не жила на свете.
(Что я делала вместо этого — представить себе не могу.)
Единственным, чего не могли забыть люди — а также и страусы — из того, что знали до этого, был маленький голубой цветочек, который не уставал повторять им: не забудь, не забудь, не забудь! Его пронзительный голосок доносился из-за стены забвения, а ослепительная голубизна просвечивала сквозь мрак сознания и души.
Чтобы вновь отыскать смысл жизни, страусы принялись возводить маяк высотою до неба. Возможно, была в нем и лестница. Неизвестно, на что они при этом надеялись — быть может, на то, что на небесах получат какие-то разъяснения. А может, думали, что пока им не удалось отыскать на земле смысл жизни, пусть будет хоть башня с лестницей, она хотя бы поможет им скрыть растерянность, которая овладела ими, когда они вкусили этот райский запретный плод лотос-кокос. Но пока они возводили башню, языки у них начали заплетаться, слова сделались вязкими, стали склеиваться, всяк пытался произносить их по-своему, так что башню они не достроили и из окон ее до сих пор изливается только мрак.
Из-за этих дурных воспоминаний страусы по сей день и обходят стороной эту башню.
В 2399 году начнется один любопытный эксперимент. Венгров из Коложвара с криками-матюгами будут переселять в совершенно новый город, который построят на вершине Килиманджаро, а в освободившиеся коложварские дома и квартиры переедет народ суахили.
Этот захватывающий эксперимент придумают знатоки социальной психологии и культурной антропологии с той целью, чтобы через два поколения можно было произвести сопоставительный анализ духовного мира населения двух городов — с особым вниманием к сходствам и различиям.
Ура! Этот мелкий уродец, которого мы назвали Поскребышем, преподнес нам сегодня сюрприз: то, чего до сих пор не удалось ни одному из нас, этот фокусник проделывает уже сейчас! Он способен подняться в воздух! Это чудо, наверно, не меньшее, чем то, которое испытал в джунглях Сиприен Мере, когда его разбудил страус, говоривший по-французски, и угостил коньяком.
Выходит, не зря мы, все племя, потратили столько времени, пытаясь научиться летать! Мы победили! Смотрите, что получилось, — каким-то таинственным образом труд и пот родителей, упорные тренировки, надежды, строжайшее расписание занятий дали свои плоды в одном из потомков. Несмотря на все его странности, которые, как известно, обычно характеризуют мутантов, Поскребыш будет летать! Да здравствует новое поколение! Страусиное племя все же будет господствовать в воздухе!
— Браво, браво! — поздравил нас даже крот Игэлае.
— Вы видите, — подбадривали мы остальных птенцов, — как ловко Поскребчик работает крылышками? Вы должны у него учиться.
Но учиться никто не хотел.
Поскребчик покинул нас.
И это несмотря на то, что, когда он впервые пролетел по ферме, мы устроили для него небывалый праздник! С каждым днем он держался все более уверенно. А однажды вспорхнул — да как элегантно! легко! — на забор и, даже не оглянувшись, во всю глотку крича «ку-ку!», рванул в лес.
Мы никак не могли понять, как и главное для чего страус может кричать по-кукушечьи. Мало ему страусиного языка? В мою душу закралось черное подозрение, которое я даже для себя сформулировать не могла — не то что высказать.
А потом меня просветила сова. Она рассказала, что следует знать о кукушках, об этих по природе своей гнусных тварях, которые уже в птенцовом возрасте ведут себя, как неблагодарные убийцы. Ибо мало того, что кукушки подкладывают свои яйца в гнезда других, ничего не подозревающих, птиц, мало того, что эти мамаши высиживают их птенцов, а потом жертвенно вскармливают кукушат, так эти маленькие поганцы без стыда и совести, эти желторотые убийцы еще и выталкивают из гнезда родных птенцов своей кормилицы, чтобы самим досталось больше жратвы. Я думаю, из-за этих тварей кукушек вымер уже не один вид птиц, заявила сова.
Интересно, что Пишта Потемко не выказал ни малейшего возмущения. Он, с одной стороны, злорадствовал, что «партия летунов» потерпела фиаско. А с другой — искренне изумлялся ловкости кукушат.
Я была просто убита произошедшим. По радио хор исполнял «Песню о Буревестнике».
Ну хорошо, хорошо, кукушки, подлые дряни вы и разбойницы, пусть хоть одна из вас попадется мне на глаза, уж я покажу вам, где раки зимуют.
Мы решили мстить. И подложили одно из своих яиц в гнездо аистов, но это вышло нам боком. Однако об этой позорной истории следует рассказать по порядку. План, постыдный и недостойный страусов, родился в голове Пишты Потемко.
Параллельно с жуткими беспрерывными дискуссиями об эмиграции — уезжать или оставаться, или уехать, чтобы потом вернуться, — мы месяцами без особого успеха пытались найти хотя бы одно кукушечье гнездо, чтобы вернуть должок. И поскольку поиски были безрезультатными, Сквалыга, именно тот, кого, как известно, вероломство кукушонка потрясло меньше всех, словом, именно Пишта Потемко выступил с безнравственным предложением — раз уж мы не способны отомстить кукушкам, подложить несколько наших яиц другим птицам.
Против этого я протестовала руками и ногами, но Сквалыга и его банда заткнули мне рот. Самое малое, что мы можем сделать для спасения репутации, говорили они, это смыть позор и продемонстрировать всем, что страусы — это не половые тряпки и лучше с ними не связываться.
Их выбор пал на наших добрых друзей аистов. Ведь они такие же длинноногие и длинношеие, как и мы. И, можно надеяться, что парочка страусенков, оказавшихся в их гнезде, не вызовет у них подозрений, объясняли они.
— Но какой в этом смысл? — не унималась я. — Если не считать мести, что само по себе глупо и примитивно. Мы и сами можем прекрасно вскормить собственных птенцов.
— То же самое могли бы делать и кукушки, но почему-то не делают, — ответил мне Недомерок.
— И вообще, — гнусно разыгрывал из себя святую невинность Пишта Потемко, на самом же деле готовя мне западню, в которую я и попалась, — должен признаться, что ты меня изумляешь. Именно ты, которая так одержимо настаивала на том, что страусы должны научиться летать, теперь возражаешь, — сказал он с глумливой усмешкой. И мне стало дурно от мысли, что я дышу воздухом, который этот тип только что пропустил сквозь свои, без сомнения омерзительные, легкие.
— Не научиться, — поправила я его, — а вспомнить, как это делается. Можно подумать, что я пытаюсь учить страусов дайвингу, верхолазанию или шелкоткачеству. Летать — это совсем другое. Когда-то мы это умели, и это ничуть не противоречит нашей природе, в отличие, скажем, от разведения шелкопрядов. Поэтому мне непонятно, при чем здесь аисты. Ты говоришь, я тебя изумляю — интересно, чем? Почему я должна поддерживать это свинство?
— Я тоже не понимаю тебя, ведь ежели план наш удастся, то вместе с птенцами аистов этот страусенок сможет научиться летать. Уж если кто-то из нас и взлетит, то именно этот малец!
Я просто оторопела. Ситуация с этой единственной точки зрения (для меня как раз самой важной) действительно выглядела заманчивой. Однако. Однако можно ли (а если можно, то позволительно ли) добиваться прекрасных целей с помощью гнусных дел? Мне было не по себе.
— Тогда уж лучше давайте договоримся с аистами. Попросим их воспитать одного-двух из наших птенцов. А мы будем помогать им в добыче корма, — предложила я.
Но меня больше никто не слушал. На пятачке перед нашими клетками Потемко, словно в угаре, пустился в победный пляс, а его группа, «биг-бенд Потемко», при этом орала:
Страусы — вперед!
Оле-оле-оле!
Под эту идиотскую речевку они скакали, оглядываясь на меня с издевательским ржанием.
Эта компания, Латька, Лопух, Отважный и Недомерок, почти не упоминалась выше, и это не случайно, потому что они — четверо невидимок. Бывают такие личности, совершенно невзрачные и незаметные. Однажды ученые, ради эксперимента, посадили перед началом спектакля одного такого на сцену, и на протяжении всего действия ни актеры, ни зрители не обратили на него внимания. Из таких вот типов и получаются супершпионы. (Хотя, думаю, контрразведчики это знают и сразу же замечают таких незаметных.)
Как бы то ни было, эти четверо были лучшими учениками П. П. по умению растворяться, уподобляться, сливаться с пейзажем. Но теперь они были крикливы и агрессивны — наверное, чтобы не выделяться среди окружающих.
Полюбоваться танцами страусов многие приезжают даже из дальних краев. Все приходят в восторг от наших прелестных или, как говорят, грациозных па. Привставая на цыпочки, мы словно исполняем какой-то изящный балетный номер. Так обычно о нас говорят, и это уже стало трюизмом.
Кстати, на самом деле, когда мы танцуем, нами движет словно бы ностальгия по былому счастливому знанию, неведомая энергия, которая пробивается из давно погребенных времен через наши движения, как поднимается на поверхность вода по таинственным трещинам остывающего вулкана. Люди называют ее минеральной.
Но любоваться прославленной на весь мир хореографией в эту минуту у меня не было никакого желания.
К тому же коронным номером этой программы был танец свинопаса в исполнении Пишты Потемко. Ему бурно аплодировали, и никто, кажется, не заметил, что два или три раза, выбрасывая в сторону ноги, он нарочно бил меня по лодыжке. Но я даже не вскрикивала, молча глотая слезы.
А в довершение всего откуда-то появился крот Игэлае, который, дабы продемонстрировать свою учтивость, спросил у меня:
— Как дела, Лимпопо? Как растет Поскребчик? Все так же ловко летает?
Выходит, что под землей слухи распространяются медленней.
Взгляд, который я бросила на крота, был, наверное, страшным, потому что он тут же убрался.
Туземцы — наши друзья. Вооруженные луками, стрелами, копьями, они бесшумно скользят по саванне, на лицах — татуировки, в зубах — ярко-красные розы. Когда страусы уже спят, они бесшумно подкрадываются к ним — слышно только биение пульса — и вкладывают в клюв самой красивой барышни-страусихи розу.
Вся эта ферма в венгерской степи была не более чем дурным сном, думает, просыпаясь, юная страусиха.
Жутк. кошм. выж. как лим. трен. Иност. лег. и пуст, рай земн. по ср. с этим. Кр. пот, плак. вч. цел. д. и веч.
В соответствии с планом Потемко пригласили на ужин аистов. Мы были уверены, что рано или поздно от них последует ответное приглашение. Мы выставили отборную молодежь. Весь вечер мы как могли привечали гостей, холили-нежили — я не холила, но мы — да, — и случилось все в точности, как задумал Потемко. Прощаясь, старейшина аистов с торжественной миной пригласил нас в гости на следующую субботу. Судьбе же было угодно распорядиться так, что именно в ту субботу ожидалось, что Бойси снесет яйцо.
Я чувствовала, к. нарастает во мне беспокойство.
— Вы не видали в последнее время этого типа в двубортном пальто из драпа? — поинтересовались, прощаясь, аисты. — Когда мы вернулись, то от радости забыли ему сообщить, что передали его слова.
— Какие такие слова?
— Он просил нас перед отлетом, что, если на юге мы повстречаем странников, сказать им, что нация в беде и что рассыпался, как в поле сноп, наш народ.
— И что?
— Мы с ними встретились и все в точности передали.
Разрешилась загадка мертвых гусаров. Во всяком случае, появилось естественно-научное объяснение сего феномена.
Весенний разлив через заброшенные штольни затопил бывшую соляную шахту, на дне которой спали вечным сном несколько офицеров-гонведов давно подавленного освободительного движения — спали целыми и невредимыми уже более сотни лет благодаря кропотливой и неутомимой работе соли. Возможно, они спрятались там смертельно раненные или кто-то захоронил их там, а может быть, эти тела туда просто сбросили из дружеских или враждебных чувств. И вот вода подняла их из соляной могилы, понесла, поднимаясь, по штольням и, вырвавшись на поверхность, поставила трех поручиков у самого входа. Пусть глянут еще разок на вольное небо Господне.
Менты же подумали, что под землей начался мятеж.
А может, оно так и есть.
Команду охранников представлял Очкарик, а его соперником был Пети Аптекарь. Турнир из восьми партий проходил на скамье перед караульней.
Охранники, толпясь за спиной Очкарика, орали ему, как ходить.
— Что здесь происходит? — спросила я Максико, который отирался поблизости.
— Играют в шахматы.
— Что, все сразу?
— Они так условились, что Петике будет играть один, а они — командой.
— Это как? Они ходят по очереди?
— Да нет. Договорились играть по демократическим правилам.
— Все против одного?
— Демократия — это когда правы те, кого больше. Чем больше людей говорит, что правильным будет такой-то ход, тем больше вероятность, что он окажется правильным.
— Что-то я не пойму.
— Говорю же, чем больше народу кричит, как ходить, тем правильней ход.
— Шах! — объявил тут Петике.
— d4-d5, — заорали Очкарику сразу несколько голосов, и он потянулся уже за фигурой.
— Слон-b3! — настаивали другие.
Очкарик стал считать голоса, но тут завопил Усатый:
— Ладья бьет на f7!
— D5, b3, f7, — кричали наперебой охранники, а еще в этой какофонии прозвучало: — Ферзем на b2!
Очкарик стал снова считать.
— Значит, так, d5 — 4 голоса, слон b3 — 4 голоса…
Усатый понял, что он в меньшинстве.
— Тогда не ладьей бьем на f7. А лучше конем! Точнее, не так. Ферзь b1! Посмотрим, чем этот умник ответит.
— Точно! Лучше ферзь b1, чем d5! — поддержал его Лаца Зашибленный.
Очкарик вынужден был констатировать, что d5, потеряв один голос, больше не наилучший ход. Таким образом, лучшим вариантом становится слон b3.
— Не, низзя! — захрипел опять Лаца. — Если не ферзь b1, то лучше d5.
Пять голосов.
— d5? Порядок, — сказал Очкарик. — d5!
— Мат, — сказал Петике.
— Что, что, что-о-о?! — завопили охранники. — Это как так вышло?
— Восьмилетнему сопляку продуть!.. Ну позор!
— Говорил же вам, что надо ферзем ходить!
— Идиот!
— Это Очкарик во всем виноват! — побагровел Дубина, и рожа его приобрела нецензурное выражение.
— Он играть не умеет. Придурок.
— Теперь сяду я. Вы все болваны. Если не пустите, я с вами водиться не буду!
— Ладьей надо было.
— Так я говорил…
— Говорил, но тебя не хватало.
— Очень даже хватало.
— Не знаете вы, что такое есть демократия.
— Я знаю.
— Я тоже знаю.
— Но я знаю лучше.
— Демократия — это когда другой может оказаться правым.
— Ну и что — оказался?
— Очкарик во всем виноват.
— Он опять продует.
— Очкарика надо менять. Он не сечет.
— Ни уха ни рыла не понимает. Давайте другого выберем.
Поскольку больше всех глотку драл Дубина, создатель розы с запахом потных ног, выбор пал на него.
Я пробежала несколько кругов. Много раз разбегалась, но, увы, как и прежде, взлететь так и не получилось.
Когда я вернулась к караульному помещению, то застала умопомрачительную картину: одни охранники рвут рыжую бороду Дубины, другие пинают его по заднице, а Пики, бегая вокруг них, визгливо поет: I fuck you! I fuck you!
— Что за цирк? — спрашиваю я у Максико. — Ведь они же играли все вместе.
— Играли-то они вместе, но считают, что проиграл Дубина.
— Мне это непонятно.
И я ушла. А через полтора часа, которые я потратила на тренировку, наконец объявился Максико.
— Что, турнир кончился? — спросила я.
— Только что.
— Кто выиграл?
— Петике.
— И с каким счетом?
— Восемь — ноль.
В следующую субботу аисты устроили нам грандиозное угощение. Аисты ничего не подозревали, хотя их должно было удивить, зачем это мы притащили на ужин лестницу. Но их не удивило даже то, что двое из почетных гостей неожиданно отлучились. Пишта Потемко приставил лестницу к трубе, Бойси скользнула по ней наверх. Найти в темноте гнездо аистов большого труда Не составило, и вскоре она была уже на земле.
— Все в порядке, — шепнула Бойси, и оба тихонько присоединились к честной компании. Правда, Бойси старалась не поднимать лица, которое было красное, как вареная свекла.
Зато Пики так и крутилась весь вечер вокруг моего Максико. Подсовывала ему кусочки полакомей, зачарованно слушала его речи, беспрерывно жеманничала и, вообще, всячески старалась привлечь к себе его внимание. К примеру, три раза повторила ему свое коронное: «How many sisters do you have, sir?»
Уже на той чумовой вечеринке с сатирами я заметила, как вызывающе, если не сказать с откровенным нахальством, ведет себя эта Пики в присутствии Максико. Да и с тех пор при малейшей возможности она вертится вокруг него с бесстыдством уличной девки.
Похоже, она не способна взглянуть в глаза той печальной правде, что у Максико уже есть избранница, и сердце его всецело, бесповоротно и со всею возможной серьезностью принадлежит другой.
Опять новая жертва. На этот раз добычей чудовища стала белокурая восемнадцатилетняя девушка. Направляясь домой в город Ф., она ехала через лес на мопеде (или на моторино, как говорят в итальянских фильмах), когда неподалеку от дома, где лежит мнимоумерший поп, на нее напали и высосали у нее, предположительно с помощью шприца или вакуумного флакона, всю кровь, до последней капельки.
Скандал, каких еще свет не видывал. Одному богу известно, как аисты догадались, что одно из яиц — чужое. Причем это одно оказалось нашим — не знаю, как догадались, ведь страусиные яйца такие же замечательные, красивые и овальные, как и все другие — например, яйца тех же аистов.
К их чести надо сказать, что подброшенное яйцо они не разбили. Уж, казалось бы, чего проще: вытолкнуть его из гнезда — а гнездо это расположено на вершине высоченной трубы, — да и все. Нет, они как-то умудрились осторожно спустить его вниз, потом откатили его к нашей ферме и оставили у забора, приложив к нему следующее письмо, над которым затем потешался весь лес:
АИСТЫ НЕ ПРИНОСЯТ ДЕТЕЙ СТРАУСАМ,
но возвращают принесенные им страусиные яйца.
Говорят, что даже кукушки несколько дней, хихикая, летали к забору.
…по ферме, словно лесной пожар, заставив забыть обо всем на свете. Кто принес ее, неизвестно, но уже через четверть часа новость взбудоражила всю ферму, включая даже депрессивное старшее поколение.
И хотя, повторяю, никто не знал, кто принес этот слух, среди нас не было никого, кто бы им не заинтересовался, не обсуждал его и не спорил о нем.
А слух был такой: якобы в скором времени страусиная ферма будет закрыта, а нас распустят на все четыре стороны — иди куда хочешь и делай что тебе вздумается.
По радио в это время передавали Шумана — концерт для виолончели. Ми ля соль ми! Ми до ре ми!
Играл какой-то Мстислав.
Пики, видя, что кукушечьи трюки уже позволительны и для нас, тоже решила этим воспользоваться, полагая, что дурное дело — не хитрое. Конечно, в отличие от Сквалыги, ее подвигла на это не месть, а банальная лень — ну кому охота возиться с подрастающими детенышами! На это дело она подбила и Зузу, и вот как-то вечером они отправились в зоопарк в поисках птиц, готовящихся к откладке яиц.
И действительно, в одном месте они обнаружили в песке кладку яиц, подсунули туда свои и растворились в ночной темноте. Только позднее они узнали, что на этом песчаном участке выводили свое потомство крокодилы.
Другие же говорят, что духовным (а может, не только духовным) отцом этого предприятия и на этот раз был Сквалыга, и Пики с подругой оказались в зоопарке совсем не случайно. По этой версии, сия еще более безответственная авантюра, сия леденящая кровь баллада о подмененных младенцах родилась в голове Сквалыги, который тем самым хотел поправить авторитет, подмоченный ужином с аистами. А расчет был двойной.
Ведь крокодилы, как общеизвестно, тоже вылупляются из яиц. И как ни трудно представить себе крокодила-наседку, мастер мимикрии уговорил Пики и Зузу подложить свои яйца в крокодилову кладку.
Таким образом, по теории Пишты, у них появится страшная и влиятельная родня. Ведь их птенцы, вылупившись вместе с земноводными малышами, будут расти бок о бок с ними, станут их братьями. И всю жизнь потом будут под покровительством своих гигантских сородичей, так говорил Сквалыга.
Вот почему — если верить рассказам, — прокравшись ночью в зоопарк, мои подруги дождались, пока крокодилы уснут, и совершенно осознанно подложили к их яйцам свои. Но, услышав кряхтенье приближающейся крокодилихи, сломя голову бросились наутек с места преступления.
Как бы там ни было, сами они никогда этим случаем не бахвалятся, а что касается их детенышей, то никто их не видел, никто о них не слыхал — неизвестно даже, вылупились ли они вообще. Представляю себе изумление крокодилов, когда те увидели, что за потомки выползают из их яиц.
Убитая девушка лежала в открытом гробу в белом платье. Последнего было почти не видно, так как гроб утопал в красных ягодах, покрывавших покойницу — невесту одного очень бедного садовника. От безмерного горя, все-все, чем отблагодарил его за труды его маленький садик, весь урожай клубники-малины он высыпал в гроб, решив вместе с невестой похоронить и свои предпринимательские мечты. И даже мопед девушки был опущен в могилу вместе с ее гробом.
Малолюдная траурная процессия во главе с садовником, который пошатываясь, толкал вперед моторино, прошла по проселку мимо нашей фермы, и минуту спустя только жужжащее облако диких пчел и ос указывало, где она находится.
Невозможно было отделаться от мысли, что клубника-малина-брусника-смородина-земляника уже пропитали своим красным соком белое платье девушки. Но даже если и так, а иначе и быть не могло, никто этого не замечал.
Могила убитой девушки покрыта венками, сплетенными из ветвей, усеянных красными ягодами дикой черешни и вишни. На кресте выбито всего два слова: «Мы встретимся».
Я простояла у могилы до темноты. В изгибе месяца светила яркая звездочка, словно блистающий, как алмаз, единственный глаз выросшего до Луны темнокожего раба-стражника, как сказал бы персидский поэт.
Где-то вдали послышался чей-то голос. Я узнала в нем резкий, клекочущий, временами вибрирующий тенор альбатроса:
Я СМОТРЕЛ, КАК ГОРЕЛ ТАДЖ-МАХАЛ.
КТО НА НЕМ НАПИСАЛ «TOUCH MY HEART»?
А В САДУ МОЕМ ГРУСТНЫЙ ТАДЖИК
НАД МОГИЛОЙ МОТЫГОЙ МАХАЛ.
Тренировки мы бросили — все равно ведь скоро освободимся. После этого первым делом я постараюсь стереть все воспоминания об этом кошмаре, говорит Володя. Я же думаю, что было бы жаль забыть эти невыносимые годы. Возможно, без этого опыта мы будем уже не мы, рассуждала я про себя. (Однако хотим ли мы этого? Чтобы мы были мы?)
Кстати, вчера стали известны уже и такие подробности, что нас не только освободят, но каждого доставят на родину или куда он сам пожелает. Я хотела бы жить на Мадагаскаре. А Тарзан заявил, что так просто они от нас не отделаются, потому что за все страдания нам положены какие-то компенсации-репарации. А сегодня до нас дошел слух уж совсем удивительный — в день нашего освобождения посреди фермы нам якобы поставят памятник, который будет изображать многострадального страуса в момент обретения им свободы.
Память — это кафельный пруд,
в нем ручные рыбки живут,
а еще в глубине что-то светится на дне… —
так напевала я про себя на поляне, поджидая черную сову Нуар.
— Ты слышала? Нас скоро освободят! — поделилась я новостью, едва она появилась на клене.
Нуар почему-то заржала.
— Ты думаешь, будет не так? — пыталась я как-то интерпретировать ее веселье, кот. вызвала у нее эта благоприятная новость.
Она промолчала, отирая слезы.
Но потом все же заговорила:
— Запомни, пожалуйста, Лимпопо, что нельзя уповать на то, что кто-то подарит тебе свободу. Свободу можно добыть только самому.
— Говорят, кстати, что каждого отвезут, кто куда пожелает…
Тут сова просто покатилась со смеху. И я решила сменить тему.
— Ты случайно не слышала, за какие грехи мы мытаримся на этой ферме?
Этот вопрос я задавала ей не впервые, но она отмалчивалась. Вот и вчера только головой покачала.
Но на этот раз я проявила настойчивость:
— Ну а все-таки?.. Может, о чем догадываешься?
Она отвечала нехотя.
— Слышала я один апокриф, то есть историю недостоверную… о том, что одному особому и с тех пор даже не упоминаемому роду ангелов было поручено дуть в шофары, как только заметят, что вокруг рая ошиваются посторонние.
— Дуть в шоферы?
— Шофар — это духовой инструмент такой. Господь сам изготавливал их из рогов самых крупных баранов. Шофар издавал мистический страшный звук. Говорят, что от этого звука обрушились стены Иерихона. Был в древности такой город, великий и неприступный. А еще о звуке шофара следует знать, что он отгоняет дьявола от трона Всевышнего. И даже ангела смерти отпугивает. Во всяком случае, если шофар настоящий, собственноручно Создателем изготовленный.
— И что же произошло?
— Не знаю. Известно только, что на небесах случилась какая-то заварушка, и с тех пор смерть и здесь, на земле, косит живых почем зря. А из старых шофаров не осталось ни одного, только копии, сделанные людьми, но на них оригинальную мелодию не исполнишь.
— И сегодня еще существуют такие… шорафы?
— В шофар трубят только в синагогах — обычно на Новый год еврейский. А еще он каким-то образом связан с отлучением от общины. Это все, что я знаю.
— Скажи, Нуар, а тебе приходилось когда-нибудь слышать шофар — хотя бы ненастоящий, которым сегодня пользуются?
— Он издает три звука. Один называют текиа. Его описывают, как призывный, пробуждающий, как сигнал тревоги.
— Понятно. Это текиа.
— Есть еще шеварим, что-то вроде возгласа изумления.
— А третий?
— Теруа. Напоминает рыдания.
— А ты не думаешь, что, возможно, мы…
— Я ничего не думаю. И ни о чем таком, о чем ты сейчас подумала, не знаю ни я, ни другие.
— Кто мы такие, Нуар? О чем нам должны напоминать наши крылья? Ведь если они остались, значит, когда-то они нам понадобятся? Иначе какой в них смысл? Сколько нам еще здесь мытариться? Как ты думаешь?
— Не знаю, Лимпопо. Отправляйся с миром домой, хватит себя изводить.
Я ушла и, как обычно на рассвете, долго-долго смотрела на золотой диск солнца.
Ск. освоб. Пдгтвк. Сб. вещ. прощ. плны. спры. кто куда. Альбтр. в Перс. Лимп. на Мадагаск. Я тоже.
Однажды в пятницу, что пришлась в тот год на двадцать девятое февраля, в полнолуние, Дада с величайшим в мире алмазом в зобу, который весь так и искрился у него внутри, набрел в верхнем течении Лимпопо на Источник тайн.
С тех пор как он проглотил бриллиант, некоторые называли его Бриллиантоедом, другие же, по названию проглоченного, — Южной Звездой. Он стал надеждой всех страусов на земле. А самые верные из его сторонников назвали себя дадаистами.
Размышляя о смысле множественного числа, я гуляла по лесу около парашютной вышки за стрельбищем, когда вдруг услыхала голос крота Игэлае.
— Понятно, — сказал он, — сперва взять пониже. Понятно.
— Тогда начнем, — просвиристел тоненький, но уверенный голосок. — Вот послушай.
И кузнечик Сабо, этот лысеющий, неказистого вида виртуоз, исполнил какую-то то ли арию, то ли каденцию. Он словно снимал паутинку с ночной звезды. (Петике это мое сравнение наверняка понравилось бы.) Несомненно, то была музыка сфер, неземная, я бы сказала, музыка, хотя это суждение и не отличается оригинальностью: очевидно, любому, кто слушает песни кузнечиков, приходит на ум разговор звезд. Он пел о рассвете и ложном рассвете, который обольщает смертных и у персов зовется «субх казиб», потому что он опережает рассвет настоящий — «субх садик».
Очередь была за кротом.
Из норы донеслись ужасающий скрип, скрежет, хрипы. Потом Игэлае высунул мордочку и нахально спросил:
— Ну как, здорово?
— А зачем Богу верующие, — спросила я вчера у совы, — если он настолько громадней нас?
— Он не громадный, а бесконечный. У бесконечности нет размеров.
— To есть Бог — это что-то бесформенное. Понятно.
— Скажем так: он искал для себя очертания. И думал, что найдет их в душе человека.
— То есть Бог — это силуэт?
— Поговорим об этом в другой раз, Лимпопо.
— А правда, что его имя состоит из тридцати шести звуков, только никто не знает, в каком порядке их надо произносить?
— Не знают даже самих этих звуков.
— А человек? Он какую при этом играет роль? Если не считать, что Бог иногда отдыхает в нем, как пассажиры в зале ожидания на станции Кочард, перед пересадкой. В чем цель человека? Какие им движут амбиции?
— Человек, если разобраться, это взломщик чужого софта.
— То есть?..
— То есть хакер, который только о том и думает, как бы взломать код Господа и проникнуть в Программу.
— И у него получится?
— Проникнуть? Да никогда.
И, подумав, добавила:
— Но испортить ее — это, скорее всего, получится.
Иногда, когда наступает полнолуние, и пятница, и двадцать девятое февраля, Южная Звезда вновь отправляется к Источнику тайн и пьет из него, отчего начинает расти вширь и ввысь. А когда голова его уже упирается в звезды, он взмахивает крылами и взлетает. Он летит по просторам Вселенной вдоль течения времени — к его истоку, пока не достигнет начала времен.
А достигнув начала, он осматривает артезианский колодец, из которого вытекает время.
Из колодца время течет на север, но один его кран направлен на юг. Только он перекрыт. И тогда Южная Звезда закрывает северный кран и пускает время через другой. С этого момента время течет на юг, из-под земли восстают умершие, как те трое поручиков, и в мире начинают происходить те же события, только в обратном порядке.
Так и мы, страусы, вернемся в Африку, откуда мы родом.
На могильный крест девушки со словами «Мы встретимся» кто-то прикрепил листок со следующими стихами:
ВЫ, КОНЕЧНО, ВСТРЕТИТЕСЬ — В УРОЧНЫЙ ЧАС,
НО ПРЕЖДЕ ОН СТАНЦУЕТ В ПОСЛЕДНИЙ РАЗ,
КОГДА В ЕГО ЛАЧУГЕ ПОГАСНЕТ СВЕТ
И ЗАПОЕТ СОБАКА, КОТОРОЙ НЕТ.
— А что такое сонет? — огорошил меня вопросом Максико.
Сонет? Это любовное стихотворение с неожиданной развязкой в конце, примерно так я ему ответила, потому что почти ничего не помнила про сонет.
С мордами, как у питбулей, они уже рыщут по лесу, перебегая от ствола к стволу и размахивая револьверами. Это сыскари, или попросту — следователи. Рожи у них страшны, кожа шелушится, они жуют жвачку и говорят такие слова, что человека от них тошнит. Человека?! Это я так, просто оговорилась.
Главное обвинение против князя связано с тем, что в надписи «Наш лидер» под огромным портретом Великого Кондукатора, что на центральной площади, букву «л» кто-то переправил на «п», да еще заменил какую-то одну букву. Кроме того, князя обвиняют в том, что, в сговоре с углежогами и сатирами, он готовит мятеж и что это именно он пригласил сюда мертвых гонведов, а также индейцев. Короче, вменяют ему целый букет — подстрекательство, злостное тунеядство, валютные махинации и нарушение тишины и покоя граждан.
Кстати, о следователях. Под ногами убийцы-маньяка, похоже, горит земля, поэтому он на днях, обмазав себя с головы до ног люминесцентной краской, забрался на огромный платан, что у входа на городскую аллею со стороны улицы Конца Света. (Улица Конца Света означает примерно то же, что Finis Mundi — хотя, я цитирую Петике, не совсем ясно, идет ли речь в данном случае о «соф хаоламе» или о «кце хаоламе», иными словами — надо ли понимать этот конец в пространстве или во времени, или, может быть, в виде катаклизма.) Оттуда он бросился прямо на куртизанку Марфу из «Веселой распутицы», которая охотилась на клиентов под тем самым платаном, где сидел в засаде люминесцентный садист. Но Марфа умудрилась вспрыгнуть на подножку проезжающего грузовика, с которой ее, уже огласившую воплями полгорода, удалось стащить только на восьмом перекрестке. Она была в шоке, однако наутро дала вполне достоверный словесный портрет злоумышленника.
Да, все в мире так перемешано, святое и грешное, прекрасное и кошмарное, восхитительное и мерзкое — и наверно, как знать, так оно и останется, пока не будет построена великая стена.
А пока остается что есть. Остается то, что мы знаем из стихотворения Сун Юя «По южную сторону Великой стены»:
Всадники бьются — там, за Великой стеной.
Падает снег на падающих коней.
— А, может быть, рай — это все же какое-то место? — огорошила я сегодня своим вопросом сову. Сон слетел с ее глаз.
— С чего ты взяла?
— А по радио пели:
…а в раю свежи, румяны
продают с утра тюльпаны…
И из них сплетают букеты королю Стефану. Выходит, в раю есть рынок? И чем же на нем торгуют?
— Что за пошлое любопытство!
— А вдруг рай захватили или держат его в осаде, как крепость, которая ждет и надеется, что кто-то придет на выручку…
— Гм.
— Из чего бы ни состояла душа, но она ведь окружена материей? Она ведь, как пленница, и, наверное, хочет освободиться из плена?
Сова тут задумалась, а потом ответила коротко:
— Наверное.
Закатную тишину нарушила песнь альбатроса Альби:
Синее море, белый пароход,
в плен мое сердце захватил морфлот.
Перед тем как заснуть я представила себе небесные проспекты, которые сбегаются к главной площади рая, а по сторонам этой площади стоят два собора — храм во славу Десяти Заповедей и церковь Младенца Иисуса.
Несколько дней назад, так никому и не передав свои знания, умер маг Янош, вернувшийся из Апулии. Не нашел себе подходящего (и даже неподходящего не нашел) преемника.
Любопытно, что на следующий день гривы всех лошадей в деревне были так перепутаны, что народ чесал тыквы и ругался по матушке.
Перелетные птицы рассказывают.
В Финляндии, на горе Вечности, что за Полярным кругом, живут две птицы. Одна знает все, включая смысл жизни, и зовут ее Низачтонескажу. А другая, в красном жилете, занимается тем, что сторожит время, и звать ее — Никогданекончится.
— А ты знаешь, что такое любовь? — спрашивает Никогданекончится.
— Знаю, — отвечает ей Низачтонескажу.
— Любовь — это когда одно существо постоянно желает совместиться с другим во времени и пространстве.
— Ты так думаешь?
— Сколько мне еще сторожить здесь? — решает сменить тему Никогданекончится. — Ты случайно не знаешь?
— Я-то знаю, — говорит всезнайка.
— Так скажи.
— Это тайна.
— Тогда давай поменяемся. Ты будешь сторожить время, а я буду охранять тайну.
— Ну и дура ты, птица, — ответила ей Низачтонескажу.
О Трансильвании я знаю немного, хотя давно хочу разобраться, что это за такая провинция под небом Господним. Петике сдержал свое обещание и все, что узнал, описал для меня в излюбленном своем стиле сецессион. Так что теперь, несмотря на кажущуюся архаичность чувств автора, нам, возможно, и правда откроется некая — как бы это сказать? — энигма, тайна, загадка нашего леса, имеющая отношение в конечном счете и к Трансильвании.
Вот письмо Петике, которое я привожу целиком:
Любезная Лимпопо!
Лунными апрельскими ночами, перед самой зарею, в ветвях лиственницы можно услышать голос, наполняющий души смертных сладостью, роковыми предчувствиями и надрывающими сердце тайнами.
Этой пьянящей песней любви, по некоторым данным, приветствует восход солнца последний из представителей вида трансильванских рассветных глухарей (глухарь трансильванус, проверить по Брему).
Дело в том, что в далекой Трансильвании, в бассейне реки Хомород, жил когда-то необычный вид птиц — гигантский рассветный глухарь с черным блестящим оперением и багряно-красным хохолком. Птицы эти облюбовали широкие, поросшие кустарниками поляны и мало-помалу разучились летать — настолько, что в лучшем случае и лишь изредка использовали крылья, для того чтобы спланировать. И большую часть свой фантастической жизни проводили в зарослях.
Гигантский трансильванский глухарь относился к отряду (семейству? уточнить в Бреме) тетеревиных и знаменит был тем, что в брачный период ухаживающие (токующие) самцы теряли чувство реальности и ничего не видели вокруг себя. Этим пользовались некоторые охотники, считающие правильным отстреливать глухарей в период их токования и презирающие тех горе-охотников, которые полагают возможным охотиться на этих загадочных птиц и в другие месяцы, то есть в периоды, когда глухари совершенно нормально воспринимают происходящее вокруг них. (С таким же успехом они могли бы отстреливать и спящих зимой медведей, презирая тех более щепетильных своих товарищей, которые не гнушаются сразиться один на один с бодрствующим зверем.)
За все, что изложено мною ниже, я не могу ручаться, поскольку сведения эти почерпнул всего лишь из одного — и не самого надежного — источника. А именно, что, возможно, в судьбе населявших когда-то Внутреннюю Трансильванию глухарей роковую роль сыграли вовсе не пули жестокосердых охотников. Случилось нечто гораздо более поразительное.
Говорят, что, пока глухари, пребывая в любовном экстазе, ничего не видя и не слыша, приветствовали восходящее солнце и пели любовные гимны, петушки из другого семейства на цыпочках уводили всех курочек подальше от токовища, приманивая их веселым свистом. И когда глухари-гиганты, оттоковав, приходили в себя, вокруг них были только незрелые, хотя и поглядывающие призывно, цыпочки да вихляющие высохшими бедрами дряхлые старухи. Когда же борьба между глухарями наконец завершилась и веселые соседи увели у гигантов последнюю курочку, то самый главный их миннезингер, победитель турниров, автор самых прекрасных и самых мистических гимнов солнцу, обладатель самого мужественного в окрестностях Хоморода голоса, замертво упал с лиственницы, а призрак его поселился в нашем лесу неподалеку от страусиной фермы.
Как считает знаменитый охотник граф Жигмонд Сечени, с которым я совершенно согласен, если записать пение глухаря, его тоскующую и призывную песнь, этот гимн жизни и вместе с тем плач достойно смотрящего в лицо смерти самца, эту переходящую в реквием колыбельную Солнцу, то мы увидим, что каждая строфа токования состоит из 4 (четырех) частей, а именно: а) клекот, б) трель, в) щелчки и г) вжиканье.
Подробнее:
а) плёп-плёп-плёп или дёгл-дгл-дгл… — звук, напоминающий падающие в бочку крупные дождевые капли;
б) дробный звук, описанный выше, но все ускоряющийся и переходящий в мистического звучания трель;
в) далее следует серия возмущенных щелчков, отдающих стеклянным и в то же время глухим звоном, напоминающим одновременное открывание множества бутылок: чпок, чпок, чпок!
г) нечто, напоминающее звук, когда где-то вдали точат серп: вжик-вжик-вжик.
Выше я попытался тебе описать неописуемый (без Фрейда тут не обойтись) смысл глухариного пения. И если я правильно понимаю, песнь эта обращена к великим невидимым сияющим бестелесным ангелам, которых певцы умоляют принять их к себе, уберечь от забвения и разрешить поселиться там, куда их влечет душа, и места эти больше не покидать. Мне кажется, что гортанные, захлебывающиеся арии глухаря точнее всего можно передать с помощью слов Ламартина, которые он написал на острове, где в лучах восходящего солнца шуршит в ветвях сосен ветер:
Я облит радостью, любовью пламенею
И, чтоб природу знать, живой сливаюсь с нею;
Я душу новую, я чувств хочу других
Для новой прелести восторгов неземных!
Но это всего лишь короткий отрывок, образчик — я думаю, ты понимаешь все сложности перевода сначала с языка глухарей на язык Фрейда, затем на страусиный [20].
С остальным я пока не справился.
С любовью приветствующий тебя
Пети.
P. S. Граф Жигмонд Сечени, слушая на рассвете весеннее токование глухарей, вспоминает слова другого поэта:
Wenn am weiten Firmamente noch die Sterne nicht zerronnen,
Aber schon am Horizonte silberhell cLer Tag begonnen,
Singt der Troubadour dies Waldes; singt geheimnisvoll und leise —
Und er singt dock nur die alte, wundersame Frühlingsweise
Von der Siegerin, der Liebe…
С приветом, П.
— Скажи, Петике, а что означает этот немецкий текст? — спросила я, прочитав письмо. Он перевел мне его с листа, и поскольку перевод этот мы не записали — он из скромности, а я из лености, — помню я его только приблизительно:
И лишь тонкою полоской тьма по краю серебрится,
Песнь лесного трубадура слушай молча в сонной чаще —
О весне победоносной, о весне животворящей.
О любви поет он вечной…
Революционный комитет переработал свой манифест. Вот новый текст:
Страусы и страусихи, точнее, страусихи и страусы, обитательницы и обитатели леса, зверюхи и звери!
Долой рабство! Да здравствует солидарность!
Долой зиму, холод и голод! Долой пневмонию, бури и бураганы!
Подпиши, размножь, передай другому!
Долой упырей! Долой бойню! Долой людей и людих!
Победа не за горами!
Долой фараонов с их пирамидами!
Построим в пустыне гигантские усыпальницы для себя!
От имени всех рабов и рабынь
Совет зверей, лесов и ферм.
Пики, проходя мимо Максико, вечно цепляется к нему, говоря что-нибудь вроде: «О бойфренд! I am your girlfriend!»
Восьмиклинка по случаю распродажи какого-то выморочного имущества прикупил у старьевщика двадцать шесть килограммов книг. И свалил их в сарае рядом с караульней. В основном все какие-то комиксы да подшивки «Курантов Тольны» (что за Тольна[21] такая?), а кроме того, там еще «Молитвы ангелам на каждый день недели», «Капитал» Карла Маркса, 7-й том Собрания сочинений В. И. Ленина, несколько пособий по пчеловодству, брошюра «Все на борьбу с ДЦП», а также «Детство Ильича», «Заветы Ильича», «Светоч Ильича» и, наконец, «Смерть Ивана Ильича» графа Льва Толстого.
— Кто такой Бог? — опять спросила я вчера у Нуар под липой, на которой она обитает. По радио передавали концерт латиноамериканского женского ансамбля «Лас Лубурдинас».
— Бог — это тридцать птиц и зовут его, если не ошибаюсь, Симург. Есть такая легенда, где тридцать птиц преодолевают препятствия в поисках своего легендарного правителя Симурга. А в конце пути они узнают, что правитель и есть они сами… Не веришь — спроси у других. Да хоть у летучих мышей.
С Бэтменом, с тех пор как он вместе с дядюшкой-извращенцем вернулся с Сицилии, я не встречалась, но от Нуар мне известно, что там у них было множество неприятностей. Я видела его только мельком, недалеко от ликероводочного завода, когда с он кем-то разгоряченно спорил.
Нуар навела по совиной линии справки и узнала, что когда Бэтмен сел в Сиракузах на прибрежной скале и направил свой ультразвук на воду, то море поблизости закипело. Одному Богу известно, верно ли (или превратно) истолковали дельфины послание Бэтмена, но морды у них были такие злые и шипели они ему что-то такое, что он счел за лучшее смотать удочки, даже не попытавшись расшифровать точный смысл их шипения.
Сам Бэтмен об этом эпизоде помалкивает, но с семьей кое-чем поделился: испускаемые им ультразвуковые сигналы якобы были столь мощными, что радары НАТО посходили с ума, один бомбардировщик потерял управление и упал, а одна подводная лодка чуть не затонула. Вот почему им пришлось, поскорее и не привлекая к себе внимания, возвращаться домой. Уж не знаю, что из этого правда, что нет.
А случайная встреча с ним произошла при таких обстоятельствах: в тот день на закате я медитировала на краю поляны. Неожиданно послышались чьи-то голоса, и на противоположной стороне я заметила Бэтмена. Он спорил о чем-то с высоким, в черном плаще, сухопарым мужчиной, который время от времени измученно отирал лоб призрачно-белым платком. И тогда только выяснилось, что голос у Бэтмена не только в ультразвуковом, но при желании и в слышимом диапазоне впечатляюще громкий. Он визжал собеседнику в черном:
— Ну за каким дьяволом тебе надо было еще и ксерокопировать их?! Да пропади ты пропадом ко всем чертям болотным!
Тут, заметив меня, они замолчали, поэтому, что ответил дядюшка, я не знаю.
Но думаю, это был именно дядюшка.
Мир вылупился из страусового яйца. Только яиц было не одно, а два.
Из другого вылупился второй мир. И ходы между двумя мирами были известны лишь страусам.
Иногда мы наведываемся к нашим сородичам, иногда они навещают нас.
Те, кто оттуда возвращаются, об увиденном говорить не хотят. И когда их расспрашивают, отвечают: «Этого не расскажешь. Описать это невозможно».
VOX POPULI
Нуар оказалась права.
Минуло уже две недели, в течение которых нас должны были отпустить на волю, но ничего не произошло, и самое интересное, что никто из страусов на это не обратил внимания, никого это уже не волнует, и никто об этом не вспоминает.
Завтра снова начнем тренировки. Придется выкладываться, наверстывая упущенное.
— Пифта, да поди ф ты! — с безопасного расстояния дразнил шепелявого Злыдня Дубина.
— А что такое «воке попули»? — спросила я у Нуар.
— Фокс попули? — уже туговатая на ухо, переспросила сова. — Народная лиса, я так понимаю.
Страус по имени Южная Звезда подружился однажды с ядовитой змеей. Змею затоптало стадо каффрских буйволов, спасавшихся от землетрясения. Он нашел ее, вылечил, на-кормил-напоил и отнес в безопасное место, подальше от угорелых буйволов.
Большинству ядовитых змей чувство благодарности неизвестно, и укусить руку дающего им ничего не стоит. Как, кстати, и людям. Мне рассказывали о человеке, которого чуть ли не затоптали его друзья и ученики, прямо как стадо буйволов, да вдобавок еще покусали, в точности, как змея.
Однако змея, которую подобрал Южная Звезда, как ни странно, в отличие, скажем, от вышеописанных людей, знала, что такое благодарность. Змея эта подружилась со страусом, и вместе они совершили не один замечательный подвиг. Обычно она путешествовала, обернувшись кольцом вокруг шеи страуса, и была то ли очковой гремучей змеей, то ли гадюкой шумящей.
Однажды им повстречался лев или пустынный упырь. Дело происходило там, где саванна граничит с пустыней. Южная Звезда с обмотанной вокруг шеи змеей как раз подошел к границе, где резвились маленькие страусята.
Льву (или упырю — точно уже не помню) очень хотелось отведать свежей страусятники, что издали было видно по его вороватой физиономии. Он подкрался к страусятам, и, когда Южная Звезда прикрыл их собой, зверь бросился на него, собираясь перекусить ему горло. Он явно не понимал, почему эта странная птица не бежит от него, а когда понял, то был уже мертв. Он умер в полете, и можно сказать, что прыжок его пережил его самого. Свалившись мешком на поросший травой песок, он перевернулся на спину и задрал к небу все четыре одеревеневшие лапы.
Одеревенели они от змеиного яда. Или окостенели. Кровь застыла мгновенно — но это внутри, потому что снаружи ярко светило солнце.
Так бывало неоднократно. Стоило любому, самому лютому зверю только потянуться к шее страуса, как его настигала мгновенная смерть.
Многие вообще не могли ничего понять, в лучшем случае обращали внимание на странное угрожающее шипение, слышимое, если они вдруг решались только приблизиться к Южной Звезде. Так о страусе пошли слухи, что он шепелявит, и даже прозвание ему дали — Юшная Швешда.
Я стала расспрашивать сову, как так получилось, что в здании монастыря теперь находится заведение, такое далекое от его изначального назначения.
По мнению Нуар, монастырь этот строили двенадцать каменщиков-подмастерий, но все, что они строили днем, по ночам разрушалось, так что пришлось им замуровать в стену жену их мастера. Иначе не схватывался раствор. А дух женщины, после того как там поселились монахи, беспрерывно их искушал, заигрывал с ними, хихикал, пока наконец вся благочестивая братия не бежала оттуда куда глаза глядят.
Мне привиделся сон, будто я — китайский поэт и по велению императора над одним из источников были выбиты такие мои стихи:
С северной стороны
сердце мхом поросло.
Матушка кличет из толщи стены.
На днях следователи снова допрашивали наших охранников, из взволнованных разговоров которых я узнала, что в 1861 году тогдашний князь Трансильвании — естественно, невидимка, как и все после Ференца Ракоци, включая и двух несчастных его сыновей, — словом, в 1861 году подпольный князь, который правил, по-видимому, под именем Серлира III, добыл где-то солнечный диск из чистого золота, украденный французскими солдатами в Мехико. И с тех пор этот дискос находится в княжеской сокровищнице, наряду с богатствами настоящих князей Батори, Заполяи, Апафи, Ракоци и подлинной короной мятежного Бочкаи[22], копию которой бережно хранят в Вене, и то, что это средней руки подделка, им и во сне не приснится.
Но следователей почему-то волнует именно солнечный диск.
Они и не догадываются, что мне этот диск хорошо, можно даже сказать, очень близко знаком.
Очкарика выперли из университета за покушение на общественное имущество. А выяснилось все вот как. В город Ф. толпами повалили туристы, дабы подивиться на голубей на центральной площади. Да что там туристы — орнитологи стали приезжать, чтобы изучать необычный полет этих птиц. Ведь где это видано, чтобы птицы летали задом наперед, а голуби города Ф. прославились именно этой своеобразной техникой — перемещались они если и не совсем уж хвостом вперед, но все же влетали в окно готической колокольни собора Архангела Михаила каким-то особым манером. Говорят, будто летать задом наперед способны стрекозы, но голуби — все же не стрекозы.
И когда уже полстраны только и говорило что о голубиных причудах, случилось, что один мент, на том самом этаже колокольни, где было окно, назначил своей милашке свидание. Подружке милиционера, рассказывала Вартюла, непременно хотелось, чтобы у ног ее лежал не только сержант, но и целый город.
Словом, девушка собралась обозреть с высоты центральную площадь, но свиданию помешал Очкарик. Попасть на колокольню ему было просто, потому что отец его служил в храме ризничим. Они уж вовсю целовались там, миловались, нежничали-миндальничали, короче, устроили классный петтинг, как вдруг слышат — Очкарик по лестнице поднимается. Потому как это он самый и был. Прелюдия была прервана, и любовники, укрывшись за какими-то балками, прекрасно могли наблюдать за гнусными проделками сына церковного служки.
Обвязав прочной ниткой, а может быть, леской хлебные шарики, то бишь приманку, он выкладывал их на козырек окна, и, когда голуби, заглотив хлебы, вспархивали, чтобы лететь по своим делам, наш Очкарик, этот «птичий рыбак», начинал потихоньку подтягивать голубей, которые, как ни сопротивлялись, как ни барахтались, в конце концов заканчивали свой путь на его сковородке. Никакие воздушные пируэты, никакое, что было сил, хлопанье крыльями им не помогало — Очкарик, крепко державший леску, все же втягивал птицу в окно, чем и посягал на общественное имущество (ибо голуби, несомненно, часть общественного достояния). В довершение всего шум подняли военные — и разведка, и контрразведка лишились лучших почтовых голубей. Которых зажарил и слопал Очкарик.
Вот такая история с голубями. Что касается нас, то нам, страусам, тоже хотелось бы знать: чьей собственностью мы являемся? Кому мы принадлежим? Ферме — могут сказать.
Но мне интересно, кто нас продал ей, кому конкретно, на какой срок, на каких условиях и главное для чего?
А может быть, вообще никто себе не принадлежит? Кроме старого негра Джима, беглого раба из фильма «Гекльберри Финн», который говорил, что он богатый, он сам себе хозяин, и стоит он восемьсот долларов.
Ну и что с того, что он столько стоит? Ведь не может же он получить за себя эти деньги от самого себя.
В последнее время Володя работает над эпохальным по своему значению исследованием, в котором, в свете новых и поразительных фактов, доказывает близкое родство между страусами и грифами.
Как выяснится из этой работы, нашими близкими родственниками являются не только грифы, но и птица феникс.
А вчера около меня стала вдруг отираться Зузу. Я удивилась, потому что совсем недавно во время одной из дискуссий она была на стороне тех, кто возражал против всей этой «африканской аферы», выступала за то, чтобы оставаться на ферме и не желала слышать о возобновлении тренировок. Тех, у кого еще хватало душевных сил для этого, была жалкая горстка. Да оно и понятно, ведь если мы хотим наверстать упущенное, тренировки нас ждут изнурительные.
И теперь, когда Зузу обратилась ко мне, я сначала подумала, что она пришла оправдываться и уже так и слышала ее виноватые эску… эксу?., экскузации.
Но она решила не тратить время на объяснения и сразу перешла к делу.
— Лимпопо, когда будешь в Африке, то, пожалуйста, не забудь обо мне.
— Ну, конечно, я тебя не забуду, — изумленно сказала я.
— А когда будешь возвращаться…
— Но я вовсе не собираюсь быть перелетной птицей.
— Хорошо, хорошо, но, может быть, иногда, пусть не каждой весной, ты все-таки будешь нас навещать…
— Не знаю.
— Ну, пускай не ты. Вон аисты каждый год прилетают.
— Чего тебе нужно?
— Чтобы ты кое-что принесла или прислала мне…
— Что ты имеешь в виду?
— Да сущие пустяки, — лепетала она, — стеклянные бусики. Красненькие, мне красное очень идет. И зеленое тоже. А еще у некоторых птиц я видела кольца на лапах.
— Так это ведь люди их окольцовывают…
— Но мне тоже нужно кольцо! Неужели тебе не хочется порадовать меня подарком? Не хочется, чтобы всякий раз, надевая на шею ту красную низочку, я вспоминала тебя?
Не слишком убедительным тоном я обещала, что не забуду о ней.
На следующий день с той же просьбой меня навестила Бойси, потом подкатилась Шуба, потом Лопух и даже Пики, а под наконец и старуха Лула, страусиная ведьма, это страшилище, которая, жутко хрипя и икая, извинилась за свой отсыревший гнусавый простуженный голос.
— Извини, я, кажись, подхватила какой-то гриппер, — виновато сказала она, почесывая гноящиеся глаза, чихая и харкая сгустками то ли крови, то ли черной желчи.
Вид у старой карги был кошмарный. И где она могла подцепить этот жуткий гриппер?!
Сегодня во многих местах на заборе фермы и самых толстых деревьях лесного массива появились листовки следующего содержания:
Животные, братья и сестры, товарищи по судьбе!
Давайте не горячиться! Ведь только от нас зависит, как замечательно будут процветать дела в наших загонах и как будет расти и крепнуть качество нашей жизни!
Давайте бороться за всестороннее улучшение условий нашего содержания.
Не будем любой ценой бросаться в глаза и выделяться на фоне ландшафта.
Группа подлинных реалистов.
С обычной своей робкой ухмылкой на мордочке пришел попрощаться и крот Игэлае. Выглядел он растроганным и даже растер в уголках своих слеповатых глазок пару слезинок. Он меня ни о чем не просил, а просто вручил визитную карточку — чтобы я о нем помнила. На карточке не было указано ни адреса, ни профессии или звания. Только имя, изображенное таким образом:
EAGLE-EYE[23],
крот
Максико сделал мне предложение.
— Знаешь, Максико, — начала я издалека, — граф Мориц г… Бенёвский…
— Да пошел он к дьяволу, Лимпопо, этот злосчастный граф, — перебил он меня. — Ведь я не на нем собираюсь жениться, а на тебе. И меня сейчас не волнует, что и когда он кому-то сказал. Я хочу жить с тобой. Ты одна, никто тебя ни во что не ставит. Позволь же мне разделить с тобой одиночество.
Мне показалось, что за ближним кустом мелькнула фигура Сквалыги. Но мне было на него начхать, мне важно было дать доходчивый ответ Максико, безо всяких графьев и графинь.
— Людей, как они сами считают, от всех прочих земных созданий главным образом отличает то, что они обладают божественным даром. И дар этот называют душой. Душа, — продолжала я, — это словно птица Зерзура, охраняющая в пустыне сокровища. Душа — это как бы уменьшенная копия того, кто носит ее в себе.
— …как огромная рыба, которая проглотила маленькую, и та плещется у нее в животе?
— Именно так. Только разница в том, что маленькая рыбешка все же повелевает большой, так и человеком повелевает душа. Кстати, он никогда ее не проглатывал, он с нею родился. А когда наступает час смерти, то человек исчезает, а душа остается.
— Лимпопо!..
— Демиург, создавая мир, якобы пожелал, чтобы душой обладал только человек. И может, еще собака.
— То есть как — собака?
— Она должна была охранять рай — это такой преогромный сад, населенный ангелами. И был один баламут, каких свет не видывал, от которого этот сад нужно было охранять, чтобы он ну никак, ни за что туда не проник. Пес же тот охранял райский сад абы как, и негодник попортил Господни посевы, растоптал цветы, наворовал фруктов. Поэтому в наказание псу суждено было навсегда остаться слугой, но теперь уже охранять человека, раз не смог уберечь сад. Говорят, душа у собаки малюсенькая, но все же бессмертная.
— И что же?
— Знаешь, Максико, иногда мне кажется, что не только я обожаю тебя, но и кто-то живущий во мне, что он тебя тоже любит. Я догадываюсь, — продолжала я, — что когда-то давным-давно я, возможно, была возле райского сада и, наверно, чего-то недоглядела и за что-то была наказана. Мне кажется, потому я и здесь. А может быть, у меня тоже душа есть? Ну хотя бы совсем малюсенькая, размером, скажем, с муравьиную королеву?.. Но даже если она еще вполовину меньше, от этого бессмертие ее может быть не менее продолжительным, чем у ангелов, так ведь? Как ты думаешь, Максико? Ты у нас такой умница…
— Ну а все же…
— И вот этой крошечной копией, что во мне, этой миниатюрной душой я люблю тебя точно так же, как вижу с помощью глаз и как с помощью крыльев мечтаю взлететь в поднебесье.
— И, значит, ответ твой…
— Пойми, Максико, мне нужен не только ты. Так же сильно и страстно я хочу свободы и стану твоей женой, когда мы ее обретем для нас и для наших цыпляток. Признайся, ведь ты и сам так думаешь! Поэтому мой ответ: да! Я буду счастлива стать твоей на земле Африки. Это я тебе обещаю.
— Обещаешь? Так же твердо, как веришь в эту землю обетованную?
— Верю, еще как верю. У нас получится. Если и ты поможешь, то все получится.
— А что такое спасение? — неожиданно спросил Максико. — И воскресение? То, о чем вы обычно разговариваете с Нуар.
— Спасение, по мнению некоторых, и есть воскресение души. Это можно представить так, как если бы ты вошел в зал ожидания второго класса, а вышел уже из первого.
— А жизнь человеческая…
— Жизнь человеческая, по словам Нуар, есть не что иное, как арест на неопределенный срок.
— А вечность? Что это?
— В зависимости от того, имеешь ли ты в виду «азал», то есть безначальную вечность времени, или «абад», акцентирующий только нескончаемость времени.
— Я имею в виду ту вечность, которую мне хотелось бы провести с тобой.
Когда мы прощались с Максико, мне опять показалось, что в кустах ошивается Пишта Сквалыга. А немного спустя к моему изумлению Максико вновь оказался передо мной и, сильно покашливая, еще раз попросил моей руки.
— Ыт у янем оп марвок тидох шедуб, — добавил он на тайном языке, которым мы пользовались между собой. Ыт у янем? Я сразу расшифровала: ты у меня по коврам ходить будешь. И он стал меня убеждать, что я, бедная, нуждаюсь в защите, то есть конкретно — в нем…
— Но ведь я тебе только что все объяснила…
— Что объяснила?
— Не валяй дурака.
И тут я заподозрила неладное.
— Это ты, Сквалыга?!
— И да, и нет, — хитрецки ответил он.
Я внимательней присмотрелась к глазам жениха и все поняла.
— Потемкин, ты — гнусный зомби! — с гневом набросилась я на мастера перевоплощения. — Поганка вонючая, симулякр двуногий — вот ты кто, скользкий грязный убогий хамелеон! Развлекайся так со своей мамашей! Да как ты посмел?! У тебя шары от стыда не лопнули? Ах ты, дундук! Ах ты, Сикстус Бекмессер[24]! Что, стемнело? Гоп-ля! Спляшем свадебную! Уже вечер! А ну-ка давай танец свинопаса! И если наглости хватит, то еще и копытом пнем даму… Гоп-ля, тру-ля-ля! Давай свадебную, сиртаки, танец свинопаса! Чмо болотное! Сию же минуту попроси у меня прощения и вали отсюда! Считаю до двух. Раз…
Я стала свидетельницей жуткого перевоплощения. Не прошло полминуты, как передо мной снова стоял Пишта Потемко, который кхекал и бормотал что-то вроде того, что, мол, это розыгрыш. Я нанесла ему последний удар:
— Запомни, что если бы ты был единственный парень на всем пространстве до великой пустыни и даже дальше, то я предпочла бы выйти за последнего грязного вшивого бородавочника, чем за тебя, старого монстра, сквалыжного шелудивого изолгавшегося паяца! Только не смей ко мне прикасаться! Катись отсюда! Ты слышишь? Чих-пых! СИЮ ЖЕ МИНУТУ!!
Где-то недалеко напевала какую-то фривольную песенку Пики.
Отойдя уже на приличное расстояние, чтобы я не могла ему врезать по заднице, мой женишок обернулся и прокричал:
— Это я-то? Я враль? Разве не ты постоянно обманываешь этот несчастный народ? На Мадагаскаре страусов нет и никогда не было!
В Трансильвании, в некоторых фонтанах, обитает двоесердный народ.
Одно сердце стучит у них днем, а другое — ночью. Одно выстукивает мажорные ритмы, другое — минорные. Когда они влюблены, то любят друг друга в общей сложности четырьмя сердцами.
В тех фразах, из которых состоит вся их жизнь, женщины являются прилагательными и определениями, а мужчины — глаголами и сказуемыми.
— Лимпопо, мне приснился такой дурной сон, что у меня от него кровь пошла из ушей. А кроме того, здесь опять проезжали упыри на кованых своих колымагах. Ты чуешь эту нестерпимую вонь намокших зимних пальто? Когда Гашпар с компанией появляются — жди беды, сама знаешь… А к тому же они еще злы как собаки: кто-то так перепутал гривы их лошадей, что пришлось состригать их.
— От беды, Максико, если уж суждено, жди не жди, все равно не уйдешь. А то, о чем ты сейчас рассказывал, — гадкие суеверия. Нет в природе никаких упырей, злыдарей, морокуний, водяных, вурдалаков, вампиров.
— Ну это я так, чтобы ты поостереглась…
— Конечно, конечно, Максико.
— Ну а насчет вампиров ты перегнула. А кто же тогда этих бедных девушек…
— Мы знаем, кто это сделал, Максико. Весь лес об этом шушукается. Не хочешь ли ты сказать, что не знаешь убийцу?!
После инцидента со сватовством прошло уже несколько дней, когда на ферму въехал грузовик с прицепом. На видавшем виды прицепе, который шофер и сопровождающий называли по-румынски «реморкой», стояли клетки.
— Давай, Шурделян, пошевеливайся, — бросил водитель напарнику-усачу.
Вообще, я терпеть не могу ласкательные имена, но, когда ко мне обратился Сквалыга, я, чисто из вежливости, не повернулась к нему спиной.
— Пойдем, Лимпика, глянем, что там происходит, — примирительным и даже извиняющимся тоном предложил старый мерзавец и, взяв меня под одно крыло, повлек в сторону грузовика. Я же, глупая курица, ничего не подозревая, пошла вместе с ним.
На грузовике приехал и врач, которого все величали господином ветеринаром.
— Какими судьбами в наши края? — как старого знакомого, приветствовал его Усатый. — Ты ведь в столице практиковал?
— Да вот, перевели в зоопарк Ф… на край света, куда только волки трахаться[25] бегают, — унылым и безразличным голосом ответил лысеющий, с одутловатым лицом, ветврач. Выражение это к югу от Дуная используют, когда о какой-то местности хотят сказать, что она находится где-то на отшибе, т. е. весьма далеко. Достав из кармана фляжку, ветеринар приложился к ней и забормотал стихами:
В зияющих степях брожу, как страус,
Бесчинствую, и лгу, и прочь бегу,
А сердце ноет и о ребра бьется.
Я тень, я призрак — что мне остается?
Лишь сам с собой подраться я могу,
В зияющих степях бродячий страус…
До этого мне казалось, что зиять может только пропасть. А вот по мнению Эндре Ади, получается, что и степи могут зиять.
Ветеринар еще разок приложился к фляжке. А потом рассказал, что с ним произошло. Все случилось из-за приема, устроенного в столичном зоопарке после праздничного фейерверка.
— Ну поддал я, — рассказывал ветврач Усатому, — потому как вино было дармовое. Вы ведь тоже, поди, не отказываетесь, ежели на халяву? — Охранники закивали. — Потом на глаза мне попалась декольтированная, без стыда и совести разухабистая девица. Ноги длинные, как у страусихи. Я думал, она балерина, а выяснилось — что жена министра, — врач мечтательно замолчал и дальнейших подробностей не раскрыл.
Единственно, что стало нам известно, — это то, что через 24 часа он оказался в этой глухомани, «где у него будет возможность познакомиться с целой стаей страусов и от души наслаждаться их обществом», — так утешали его в столичном зоопарке, пока он собирал манатки.
Неожиданно кто-то набросил на меня сеть. Охранник и двое скотников кинулись ко мне, навалились, связали и, зашвырнув на прицеп, впихнули в клетку.
— Готова цыпочка, — удовлетворенно констатировали они.
Капитан наблюдал за событиями с почтенного расстояния. А Шурделян хитро усмехался в свои усы.
— Аааааааааааааа, что такое? Пишта! На помощь! — верещала я как безумная.
Потемко с невозмутимой рожей стоял как вкопанный.
— Только не надо паники! — сказал он.
На шум сбежалось несколько страусов, и старый пердун так информировал их о случившемся:
— Эти люди приехали из зоопарка, их прислали за молодой курочкой, которую зоопарк купил у нашей фермы. А Лимпочка как раз здесь прогуливалась, и бедняжке не повезло — сеть упала прямо на нее.
— Ты, животное! Ты знал об этом заранее? — рыдала я.
— Если ходишь, не затыкая уши, то много чего узнаешь, — нагло ответил он. — Но в зоопарке тебе будет хорошо, никто тебя обижать там не будет. — И, удаляясь, добавил: — Ты наконец-то встретишься с казуарами. И сможешь тренироваться, сколько твоей душе угодно.
— Заводи, — прокричал Шурделян.
Тихий ужас — ничего другого о зоопарке я сказать не могу. Об этом позорном месте, о жмущихся в клетках развалинах, некогда называвшихся животными, которые без стыда и совести выставлены на всеобщее обозрение, и вообще, о той пошлости и жестокости, которые здесь правят бал.
В соседней клетке, забившись в угол, сидит день-деньской маленькое волосатое существо. Волосы покрывают даже его лицо, а зубов у этого существа столько, что в рот не вмещаются — один или два вечно торчат наружу. Сперва я подумала — обезьяна, но она была без хвоста. Одета была в какие-то рваные трусики и обута в крохотные башмачки.
В воскресенье к клетке приблизилась элегантная пара. На мужчине были отглаженные панталоны, на женщине (его жене?) — дорогой костюм. Остановившись, они зашептались, словно о чем-то споря и словно бы не желая, чтобы их заметило маленькое волосатое существо. Но оно их заметило и с плачем подбежало к решетке: «Мама! Папа! Заберите меня домой!»
Супружеская чета быстро повернулась. И, не оглядываясь, удалилась.
Прошло три кошмарных дня.
На второй день от дизентерии умер ленивец.
А ночью четвертого дня мне послышались знакомые шаги. Я глазам не поверила: в тени маячила фигура Максико. Где-то взревели львы, и если всеобщие представления о внешности этих животных страдают неточностями и преувеличениями, то воздействие, которое производит их рев на простого смертного, не говоря уж о страусе, преувеличить невозможно.
— Лимпопо, — прошептал Максико, — я пришел за тобой. Я спасу тебя.
— Беги отсюда скорей, — взмолилась я.
— Смотри, что я принес. Это Пети Аптекарь тебе посылает.
— Что это? Беги! Сейчас здесь будут охранники.
— Это окоченитель. Если проглотишь эти таблетки, то станешь, как мертвая. Все подумают, что ты умерла. А через несколько часов ты придешь в себя, но до этого тебя уже куда-нибудь вышвырнут. Ты поднимешься и вернешься ко мне на ферму.
— А что будет, если…
— Тсс! Идут! — предупредила нас черная зверушка из соседней клетки.
Приближался ночной обход. Максико бросил мне какую-то коробочку и исчез. О направлении, в котором он скрылся, я могла догадаться по бешеному рыку львов.
На коробочке сверху было написано:
ЛЕТАРГИЧЕСКИЕ ПИЛЮЛИ
оригинальные
по рецепту отца Лёринца.
Время действия — 8 часов.
Применять по назначению врача.
Хранить в недоступном для детей месте.
Под надписью был рисунок, изображавший прекрасную длинноволосую девушку, которая со скрещенными на груди руками лежала на сундуке.
В самой коробочке я нашла инструкцию по применению снадобья, на обратной стороне которой были замечательные стихи:
Песок зыбучий, вьюнок ползучий,
настал прощанья час неминучий.
Стань моей розой, дай поцелую,
облачком стань, колесницей летучей.
Стань колесницей мне и лошадкой,
виолончелью, скрипочкой гладкой,
нежной, небесной, горькой и сладкой.
Еще цветочней, еще нежнее,
еще скрипичней, еще роднее…
Проснулась я в еще большем ужасе, чем в зоопарке.
Рядом со мной на телеге лежал дохлый мерин, а также задавленная насмерть овчарка и несколько столь же безжизненных кошек, наверно, охотившихся на отравленных крыс.
Мы как раз въезжали в ворота, над которыми светились огромные, в человеческий рост, разноцветные буквы:
БИОРИТМ
БОЙНЯ, ПЕРЕРАБОТКА ОТХОДОВ, КОЛБАСНЫЙ ЦЕХ
Так вот мы куда попали — на бойню! Отходами была я, это меня везли на переработку, намереваясь сделать из меня колбасу.
Ну уж это вам не удастся! Не видать вам страусиной колбаски!
Мышцы мои еще были окоченелыми, так что не оставалось ничего другого, как наблюдать.
Творившееся вокруг по кошмарности намного превосходило все фильмы ужасов, которые, заглядывая в окно караульни, я смотрела по видеомагнитофону охранников.
Бетон, сверкающие железяки, колючая проволока, с пугающим безразличием вращающиеся исполинские шестерни, транспортеры, рельсы, крюки, то и дело приоткрывающиеся двери холодильных камер, тележки, которые толкали перед собой рабочие в белых халатах или комбинезонах, промышленные весы, тельферы, здоровые мясники, неоновый свет, кафельная плитка, поставленное на поток убийство и беспрерывная хладнокровная погрузка-разгрузка — все это вместе было настолько ужасно, что, наверное, я бы оцепенела и без горсти оригинальных, изготовленных по рецепту отца Лёринца, летаргических пилюль.
На конвейер как раз загоняли стадо крупного рогатого скота. И быки и коровы покорно шли, куда их направляли гуртовщики, хотя и ревели, конечно, догадываясь о том, какая страшная их ждет участь.
Я вновь потеряла сознание не знаю даже, на какое время. А открыв глаза, увидела, что какой-то мясник уже замахнулся своей секирой, чтобы опустить ее на меня.
— Ну-ка, Карес, разделай ее! — послышался чей-то голос.
Но в следующее мгновение Карес был уже не в том состоянии, чтобы что-то либо кого-то разделывать. Или делать вообще что-нибудь, кроме одного — скулить, сложившись в три погибели. Удар моей ноги пришелся ему прямо в пах, а ведь пинок страуса, как известно, считается (среди тех, кто случайно выжил после него) одним из сильнейших в мире.
На прощанье я еще врезала ему клювом по черепу. Послышался треск, но меня уже след простыл. Ворота, к счастью, были открыты, потому что подъехала фура с надписью «Биопродукты» на тенте и девизом: «Выбери настоящее!»
Не прошло двух часов, как я была уже на ферме и рассказывала другим о своих злоключениях, не скупясь на всяческие знаки признательности и благодарности, которыми я осыпала Максико.
— Oh, my Господи! — ужасалась Пики. — Чего только не бывает на свете! О, мой God! Oh!
К сожалению, пропал Петике, потому что аптекаря, папашу Галапагоса, тем временем арестовали (или, как у них говорят, «забрали»). Любопытно, что уже на другой день по городу пошли слухи, что в семье у них вышел скандал из-за какой-то певички или субретки и по этой причине они уехали и даже уже развелись (хотя всем известно, что бракоразводный процесс — дело очень длительное).
Впечатление, будто кто-то умышленно дурит городу голову. А город и рад, что его дурят. «Вы слышали, папаша Галапагос бежал с инженю?!» Из всех земных существ проще всего дурить головы людям. А мне из-за этого не удалось поблагодарить Петике за его героические усилия по спасению моей жизни.
Но как знать, вдруг однажды каким-то чудом в его руки попадет мой дневник?
— Добро пожаловать, Лимпопо! — радостно приветствовала меня на следующий день серебристая белка по имени Белочка, но Максико сердито махнул в ее сторону клювом.
— Не надо с ней разговаривать, — предостерег он меня. — Если бы все зависело только от этой вокши, то ты и сейчас находилась бы в зоопарке или на бойне.
Белочка, взобравшись на телеграфный столб, подслушивала наш разговор.
После того как меня похитили, Максико попросил ее отправиться с ним в зоопарк и помочь меня вызволить. План был таков: он собирался выкрасть на вахте ключи от клетки, однако, чтобы открыть замок, нужны были сноровка Белочки и ее ловкие лапки.
Но Белочка идти в зоопарк наотрез отказалась, заявив, что она не дура.
Когда Максико рассказал мне все это, Белочка крикнула со столба:
— Все правильно! Правильно! Так и было!
— Так чего ж ты тогда?! — рявкнул Максико. А Белочка, хихикнув, ответила со столба:
— Так я ведь всего лишь белочка, а не герой!
(P. S. Значительно позже.) Сегодня я сожалею, что я так немногословно описала тогда зоопарк. Если б я только знала, какие зигзаги судьбы ждут меня впереди! Если б догадывалась, что придет день, когда я буду мечтать о том парке, где столько разных животных делят друг с другом воспоминания и тоску по самим себе, как только наступит ночь и люди уберутся восвояси, а воздух наполнится шепотом, шорохами и шуршанием, вздохами, именами и осязаемой, шероховатой на ощупь ностальгией по фантастическим дальним краям.
Когда я бежала домой, я заметила красноватые всполохи. Подозрение мое пало на углежогов, и действительно, углежоги и были окаянными нечестивцами, которые разожгли на поляне костер вокруг самой большой конной статуи. Я почувствовала, что зрелище это отбрасывает какую-то жуткую тень на будущее.
Костер уже почти прогорел, испепелив ногу короля и большую часть коня, и только шея животного выглядывала еще из углей, из этого малиново-черного урчащего студня, готового поглотить, словно чавкающая багровая топь, фигуру прославленного государя. При этом мне показалось, что среди деревьев суматошно метались какие-то черные тени.
С тех пор как Нуар рассказала мне о шофаре, звук которого отгоняет дьявола, в голове у меня бродит такая мысль. Бабушка Петике по воскресеньям всегда готовила суп ангаджапур — непременно, как полагается по традиции, с чертогон-травой.
Интересно, где теперь Петике и вспоминает ли он обо мне?
Как пригодилась бы мне теперь эта чертогон-трава, оберегающая от порчи, подлости, помешательства, злодейства и страуса-вельзевула.
Как-то Петике, о чем я давно забыла, вручил мне конверт и сказал, что письмо это очень важное, но прочесть я его должна только в случае, если мне будет очень грустно. Я не знаю, сколько нужно печали, для того чтобы вскрыть конверт, как бы ни было мне иногда грустно, мне всегда почему-то кажется, что это еще не предел.
Голос в ночи.
Боже грозный!
Господи, есть ли Ты или нет Тебя, ты скользишь в ночи в поисках жертвы, боже, отвороти лицо мое от себя, дабы я, направляясь к Тебе, не узрел Тебя, дабы не ужаснулся Тебя, Господь мой!
Господи, есть ли Ты или нет Тебя, это Ты, вместе с ветром, свищешь на закате жизни, Боже, занеси песком следы ног моих, когда я направлюсь к Тебе, чтобы мне не найти дороги, если вздумаю повернуть назад, Господь мой! (Угасающим голосом.) Боже, не допусти того…
Не всем страусам суждено оказаться в Небесных саваннах. Кое-кто попадет во власть страуса-мефистофеля.
Страус-мефисто имеет черное оперение, на голове торчат рожки, сзади болтается хвост, вроде как у зебры, на ногах — большие копыта.
Каждому страусу однажды в жизни является страус-мефисто и обещает исполнить любое его желание. И если тот соглашается, то много лет спустя — «по скончании времен», как он выражается, — страус Мефисто опять появляется и говорит: сударыня — или сударь, — прошу за мной. Отныне вы — моя собственность.
А если ты воспротивишься, то он выхватит договор, который ты подписал, толком не прочитав его. Тебе даже припоминается, что это вовсе не договор был, а так, что-то вроде прошения или заявки на грант; но факт, что ты этот текст не читал, в особенности те его части, что напечатаны мелким шрифтом.
— Куда ты меня ведешь, Мефи? — расспрашиваешь ты явившегося за тобой.
— Я не обязан тебе отвечать, — говорит он, сверкая начищенными копытами; дыхание его отдает серой. — Но так уж и быть, скажу. Мы идем в Коложвар.
И больше не произносит ни слова.
— А что там? — спрашиваешь ты, заикаясь, и при этом не можешь решить, надо ли угостить его ментоловой жвачкой. Из-за серы, понятно. — Где это? И что там будет происходить?
Но в ответ — молчание.
Хотя кое-что все-таки просочилось. Говорят, что этих несчастных страусов Мефи превращает в тыквенные фонарики, которыми освещает подвал коложварской оперы. А потом бросает их в пруд на прогулочной площади, где они становятся золотыми рыбками. Коложварцы вылавливают их и после воскресного променада готовят дома уху, добавляя в нее розовые лепестки, лаврушку, львиный зев и шиповник, весьма богатый, как общеизвестно, витамином С. Удивительно только, что никому никогда не приходит в голову приправить уху чертогон-травой.
Но стоит лишь коложварцу, помешав уху, поднести ко рту первую ложку, как время оборачивается вспять. «И тогда вы освободитесь, превратившись сначала из золотых рыбок в тыквенные фонарики, а потом снова в страусов», — доносится до меня чей-то успокаивающий голос.
Но, конечно, возможно, что все это небылицы, и в действительности тех, кто окажется в руках страуса-мефистофеля, ожидают ужасы куда более страшные. Этого мы не знаем.
А вообще-то, я бы не возражала, чтоб этот рогато-копытый Мефи здесь объявился. Верни нам способность летать, скажу я ему, если он предложит сделку.
— И пусть пропадаю, пусть стану тыквенным фонарем в подвале оперного театра, пусть разварюсь до пюре в коложварской ухе, — говорила я Нуар.
— Душа-то заглядывает в тебя еще только знакомиться, а ты уж готова ее продать?! — обрушилась на меня Нуар. — Разбазарить ее почем зря?!
— Нет, нет, я не душу, ни в коем случае… — залепетала я, — а остальную себя… свое тело. Пусть тело мое пропадет…
— Что значит — остальную себя? Ты — это твоя душа. Вон Петер Шлемиль у Шамиссо продал только тень свою — и перестал быть самим собою. Потому что вместе со своей тенью он продал именно самого себя, ту часть, в которой была его самость. А ты говоришь, что хочешь продать не душу… А что же тогда? Да кому твое тело нужно? Кому нужен самолет, который разучился летать?
— Так в том все и дело, — пролепетала я. — Я хочу летать. И именно потому готова пожертвовать даже…
— У птиц летать может только тело, — заключила сова. — А у тебя, если хватит выдержки… я думаю, ты это заслужила… полетит и душа. Так что побереги ее. Если не хочешь быть «как тень и призрак» в «зияющих степях», как выразился поэт, то забудь о сделках с нечистым.
Я взглянула на небо. И на память пришли слова неопознанного немецкого поэта:
В час, когда на горизонте не горит еще денница
И лишь тонкою полоской тьма по краю серебрится…
Ну а что касается тела, то Нуар, по всей видимости, права. Еще в переработочном цехе я обратила внимание, что несчастные коровы — это вовсе не коровы. Под шкурой у них — какие-то большие, темные кровяные пустоты, скользкие потроха, мослы с синеватыми округлостями, жилы, ошметки, словом, совсем не то, что со стороны кажется нам коровой.
На рассвете опять появился зловещий олдтаймер — черная «победа», арендованная у предприятия ритуальных услуг «Закат». Я слонялась поблизости и слышала каждое слово, поэтому сразу узнала, какая нелегкая их сюда принесла.
— Глухаря брать приехали, — похвастал осведомленностью Михай Дубина. — Прознали, что трансильванский-то князь глухарем прикинулся и в нашем лесу под большой лиственницей схоронился. И баламутит отселя народ супротив власти. Он же и могиканов энтих сюда призвал, за свободу бороться. Что тоже доказанный факт.
Сломя голову бросилась я на поляну.
— Князь, спасайся! — крикнула я, став под лиственницей. — За тобой на черной машине приехали!
С соседнего дерева сонным голосом отозвалась сова — днем она вечно сонная.
— Да ведь тут живет только привидение. Как они будут его ловить?
— Привидение?
— Именно.
— Так, может, князь в привидении спрятался?
— Нету здесь никакого князя! — отрезала Нуар, метнув взгляд на сорок, что галдели поблизости на орешнике.
— Ага, поняла, — ответила я.
А сыскари были уже тут как тут.
Удалились они много часов спустя, пыльные, грязные, с чертыханиями и с пустыми руками, с колючками в башмаках и репейниками на штанах, толкая перед собой небогатый улов — двух связанных чернокожих скульпторов.
И при этом кляня своего информатора — одного из доверенных людей князя, который его и выдал, позарившись на солидный куш за голову невидимки.
Да выяснилось еще, что этот доносчик, по которому плачет веревка, этот иуда, раскрывший лесное инкогнито князя, этот подлый и низменный, вероломный и алчный тип не кто иной, как наш вертухай.
Один из охранников страусиной фермы.
Кто именно, этого я не знаю.
Но князь, я надеюсь, знает.
Говорят, что, пока я была в зоопарке, крот Игэлае съел кузнечика Сабо, так как тот оказался плохим наставником, не оправдавшим надежд ученика. Крот убедился в этом на собственном выступлении, на которое он пригласил избранную публику, сплошных знатоков-меломанов.
Перед сегодняшним совещанием ко мне подошла Бойси и, угостив персиком («…классный фруктик, отведай»), опять попросила не забывать о ней в Африке. Мы говорили недолго, потому что началось собрание.
Наш вожак, страдающий дислексией Капитан, попросил нас собраться после обеда. Все думали, ч. будут даны какие-то разъяснения насчет панических слухов о том, что ферма якобы заключила с бойней контракт на поставку девятнадцати взрослых страусов и шести малолетних. Вместо этого Сквалыга и страусиная ведьма тетка Лула набросились на меня, обвиняя во всех смертных грехах. Отвечать на такую подлость я считала ниже своего достоинства. Максико, разумеется, попытался меня защитить, но ему быстро заткнули клюв. И тогда слова попросила Бойси, моя подруга детства и главная героиня нашей авантюры с аистами, та самая, что минуту назад угощала меня персиком. Какое-то время она только разевала клюв и пробовала голос. А потом вдруг запела, да как!
И как бомба, разрываясь,
Клевета все потрясает
И колеблет мир земной.
Тот же, кто был цель гоненья,
претерпев все униженья,
погибает в общем мненьи,
пораженный клеветой,
Да, клеветой!
Так значит, Бойси тайком продолжала ходить на пение. Интересно, к кому? Загадка.
Замечу, что этот фрагмент знаменитой арии она исполняла, как и положено, басом.
— Львы совсем не такие, какими они нам кажутся, — сказала сова, когда я спросила, что она думает об этих ночных голосах в лесу.
И еще пояснила, что где-то недалеко от нас идут съемки фильма, и, возможно, кто-нибудь из актеров, ну тот, кто играет льва, репетировал за деревьями роль. Но не исключено, что здесь оказался и настоящий лев, что в принципе то же самое, учитывая, что жизнь — скорее всего или в самом деле — всего-навсего симуляция: генеральная репетиция, в которой задействованы дублеры, кагэмуси, альтерэго, каскадеры и двойники, так как жизнь штука слишком опасная, чтобы в ней выступали сами актеры. Поэтому настоящие львы, кузнецы, страусы и индейцы сидят в зрительном зале и наблюдают за нами, оценивая критическим взглядом, достоверно или фальшиво мы их играем.
— Это звучит занятно, но я в это не верю, — кисло отреагировала я, а Наур призналась, что и она, мол, тоже не верит.
Я полистала книги, которые Восьмиклинка свалил в сарае. Сначала открыла том Карла Маркса под названием «Капитал» и с изумлением обнаружила на титульном листе нечто совсем другое. А именно: «Рутилиус. Книга пятисот философов». Старинный текст на незнакомом мне языке, изящный, но несколько нервный каллиграфический почерк, непонятные мне рисунки и роскошные буквицы.
Похоже, кому-то очень хотелось позабавиться, потому что все в этих книгах было шиворот-навыворот. Молитвослов, например, содержал в себе следующие рукописи: Первое Евангелие, Второе Евангелие и Третье (тайное) Евангелие от Иуды Искариота, Утраченное Евангелие от Лазаря, а также двадцать одно пророчество ангела Анаэля. Среди книг был упрятанный в переплет от пособия по выделке кож Скитианос, были Митрас и Симон-маг, был Мани, например, его «Книга великих подвигов», — и все в рукописных подлинниках, а еще комментарии, дневники и свидетельства приближенных учеников, приверженцев, избранных и посвященных. Был тут «Парсильвнамех», рукопись, посвященная «Соннику» Рушди, и еще одна — об учении колдуна Фрестона. Все эти книги закамуфлированы лжепереплетами. Не знаю, будет ли у меня время прочесть их.
Охранники делают вид, будто понятия не имеют, кого искали в лесу сыщики. А скульпторов-негров — Мартона с Дёрдем — все, даже Злыдень, жалеют, хоть тот гоношится и говорит, что физиономия одного из них показалась ему знакомой, скорее всего, это был боксер, его давний соперник, которого он измочалил.
Барнабаш вычитал в каком-то романе, что в жизни каждого человека есть день, точнее, был день, который бесследно пропал. Как карта, которую ночной вор выкрал из хранящейся в серванте колоды, или как улепетывающий суслик, который проваливается вдруг среди поля, будто земля его поглотила, и, кроме его отсутствия, от него никакого следа. Сквалыга готовится прочесть в вольном университете лекцию о гемоглобине и демократии.
Иудин сад даже среди всех зоопарков заведение самое наимерзкое. Туда попадают те, кто в человеческой жизни предали бывших своих благодетелей и наставников, предали, оказавшись в высоком кресле, друзей, не отвечали на их звонки, не взяли с собой на подводу или на борт корабля.
Угрюмый зверинец Иудина сада состоит из шакалов, гиен, крыс, стервятников и ворон. Кто в какое животное превратится, решается следующим образом: возьмем для примера предательство друга.
Когда вас подлым образом предает друг, то он, этот друг, тем самым откусывает и кусок самого себя. Воспоминания о совместных похождениях; о шахматных партиях; о похоронах друзей; о спорах, игре в рулетку; откусывает от себя лишь небольшой кусочек, но именно тот, который и делал его тем, кем он был. Предав бывшего друга, он разрушает и всю свою жизнь, ее «опоры и несущие стены», как выразилась Нуар.
Ведь нельзя же сломать в доме первый этаж, не разрушив все остальное. И в предателе, как будто его поразила какая-то необычная проказа, мало-помалу усыхает все благородное, и в конце концов мы будем иметь на выходе лисицу или жалкого брюхоногого слизняка, которого и облобызает восторжествовавший Иуда.
И они будут с ним лобызаться еще долго и много раз.
Короче: любое предательство губит самого предателя. Его богатырское тело, выдающийся ум, на который его отец возлагал такие надежды, находчивость, юмор — все постепенно деградирует, и в итоге многообещающая личность превращается в стареющего шакала с облезлой шкурой, которого связывают с его бывшей земной оболочкой разве что вечная тяга к случке да трухлявое подлое сердце, кое-как поддерживаемое ржавым кардиостимулятором, дабы оное существо могло без конца размышлять о своем предательстве.
Говорят, будто иногда на рассвете у врат Иудина сада появляется дух ребенка, привидение отверженного мальчика-сироты, о котором никто не знает, чья это детская тень, — преданного ли когда-то друга или же самого предателя, который со временем из ребенка превратился в отпетого шулера, в толстокожего жулика с прогнившей душой, в кретина с воняющими ногами, в мастера брачных афер — короче, нет слов, чтобы описать его.
У входа мальчик кладет в окно или под порог монетки и конвертик с письмом.
В письме только три строки:
принесла вам сдачу —
три гроша —
неприкаянная душа.
Надпись над входом в Иудин сад обещает: «Не хватит слез, так будешь плакать кровью!»
Один аферист был известен тем, что обожал фотографироваться во время спаривания, что дело неслыханное, но человек, он на все способен, так вот, этим спортом он занимался в обществе своего лакея Лаци, которого сделал потом управляющим; сам же развратник и совратитель, по капризу судьбы, а также благодаря подкупу, стал президентом; он не знал, потому что его никогда не учили, что гордыня — это клеймо людей, обреченных на поражение, и с бывшими своими друзьями вел себя отвратительно, а одну из случайных любовниц и вообще опозорил, хвастая ее интимными фотографиями в компаниях, таких же как он, пошляков. Свою величайшую благодетельницу, которой он был обязан высоким постом, за глаза издевательски называл обезьяной мохнатой и вонючей цыганской курвой (интересно — что значит «цыганской»?) и распускал о ней сплетни, будто ее выгнали с телевидения за хищения. Как бы там ни было, все его гнусности и предательства со временем стали притчей во языцех, и надо ли удивляться, что Черный Тапир — Боженька бьет не палкой! — наслал на него проклятие страшной водянки. Вот когда он опомнился, но было уж поздно: из президента он превратился в урологический случай.
Сегодня утром Капитан сложил с себя полномочия.
Сославшись на возраст и подорванное здоровье, он в своей косноязычно-гугнивой манере объяснил, что в современных сложных условиях не считает себя способным «решать проблемы». О чем, кстати, давно уже знали все страусы.
Выборы нового вожака были назначены на вечер.
Около полудня меня посетила делегация: крупная жирная куропатка в сопровождении двух солидных зайцев. Куропатка представилась: я — серая куропатка, по-латыни меня зовут perdix perdix, сказала она. Как выяснилось из ее слов, слава обо мне разнеслась уже весьма далеко. У них даже в школе детям рассказывают о том, как удивительно быстро я научилась летать, как боятся меня львы и сыщики и каким фантастическим образом я сбежала из зоопарка, взмыв из клетки, как ясный сокол.
[Далее следует неразборчивый текст.]
………………………………………………………………………………
………………………………………………………………………………
После своего избрания П. П., как говорится, вошел во вкус и с ходу, в очередном туре, — вопреки нашим древним обычаям и добропорядочности, которые запрещают быть вождем более чем два срока, — хотел заставить нас проголосовать за то, чтобы его можно было избирать сколько угодно раз, больше того, сделать его вождем пожизненно.
Но даже у самых глупых страусов хватило ума не голосовать за это, так что предложение получило всего один голос — самого Пишты Потемко, заявившего также, что отныне он будет не Пиштой, а Ричардом Львиное Сердце и именно так требует себя называть в дальнейшем.
Говорят, демократия — это власть народа, то есть большинства. Над кем? Ну понятно — над меньшинством. То есть это такая власть, когда желания меньшинства подавляются волей большинства.
Например, если 51 из 100 страусов захотят остальных изничтожить, вырезать, послать в зоопарк, на Переработку или в газовую камеру, передушить, затоптать их, повыдергивать им все перья из задницы, в таком случае — ведь так хочет большинство — в стае установилась, наконец, власть народа, то есть демократия.
Все эти важные сведения о сущности демократии сообщил нам Сквалыга, только неясно было, читал ли он нам теоретическую, то есть научную, лекцию или излагал конкретную программу действий нового вожака.
Говорят, упыри с гиком носятся на своих телегах по ферме уже каждую ночь, а последнее время даже и на рассвете. Но я с ними никогда не встречалась и не верю в них.
А китайцы, я слышала, опять начали возводить Великую стену, которая на сей раз должна опоясать всю Землю. Вроде начали строить ее и в Ф. Пока, правда, неизвестно, кто будет жить по эту, а кто по ту сторону.
Семью Петике после постигшего их здесь кораблекрушения судьба якобы забросила в Хышову, что в низовьях Дуная. Я постараюсь, чтобы наш полет прошел через эти места, хотя вовсе не уверена, что эти ползучие слухи окажутся правдой. Не исключено, что семья их рассеялась на все четыре стороны. Копна говорила, что папашу Галапагоса последний раз видели на маленькой, богом забытой посреди степи станции Лехлиу-Гарэ.
Он стоял под единственной лампочкой на перроне и читал «Правду».
Я лежала спокойно на верхней поляне и размышляла над космогонией, которую мне изложила Нуар (что мир есть эпическое произведение бога). И вдруг в голове у меня молнией вспыхнул вопрос: ну а если творец возьмет да и бросит свой нарратив? Прервет, как Петике свой роман, и скроется по одному из неведомых никому адресов, которых, я думаю, у него достаточно, — и что тогда будет с нами?
Не святотатство ли думать об этом? — подумала я, но вовсе не потому, что мне так уж хотелось посвятотатствовать — надеюсь, создатель и сам хорошо это понимает.
Утром третьего дня после выборов вожака мы обнаружили, что мастер перевоплощения и пятеро его приближенных — Латька, Лопух, Отважный, Недомерок и Бойси — куда-то пропали ночью.
Пропала и общая касса племени, но П. П. в оставленном нам письме призывал нас, что бы ни случилось, сохранять спокойствие. Он считает, что жизни главы коллектива (или предводителя быдла, как он себя называл) угрожает опасность, и поэтому, дабы страусам не остаться без вожака, он готов пойти на любые жертвы, включая побег. И все исключительно из чувства ответственности перед нами. Ради нас он готов на все, даже на горький хлеб скитальчества. И навсегда останется верен нашему святому страусиному делу.
Задача номер один теперь, говорилось в письме, избавиться от пагубного влияния Лимпопо, которая, как душевнобольная, представляет опасность для жизни всех страусов. Он, Сквалыга, предложил бы побить Лимпопо каменьями или защипать ее до смерти, как поступают перед отлетом аисты с больными и недоразвитыми товарищами, чтобы на перелете не подвергать опасности весь отряд. А поскольку и страусам предстоит долгий и трудный путь… — Продолжение этой фразы было вымарано.
Пока вопрос с Лимпопо не решен, читали мы дальше в письме, он, Потемко, считает целесообразным изъять казну, дабы ее не смогла захватить Лимпопо. Он, кстати, готов ради нас в любой момент объявить голодовку. Мы должны верить в него и в его ответственность. Он же наше доверие оправдает. И подпись: (зачеркнуто: Мое) Его Велич. Рич. Львиное Сердце, или Самолично Я.
Таков был наказ, а точнее, политическое завещание П. П., ибо никто из нас не мог всерьез и подумать, что он будет впредь подчиняться вожаку племени, который слинял вместе с кассой. Да к тому же в такой момент, когда, по всей видимости, над головами у нас сгущались самые мрачные тучи.
Дело в том, что, как выяснилось, вчера Сквалыга отправился на разведку, то есть подслушивать и вынюхивать, одним словом, шпионить в расположение конторских помещений, откуда вернулся с весьма озабоченной рожей. А вернувшись, собрал упомянутых своих прихвостней и о чем-то долго с ними шушукался, после чего все пораньше отправились спать. Предводитель быдла стащил где-то торбу, которую можно повесить на шею, куда они и сгребли все наши сокровища: несколько пуговиц и мелких монеток, наручные часы Лацы Зашибленного и пригоршню пивных пробок. И пустились в бега, отдавшись во власть судьбы, которая понесла их, как полноводная Миссисипи мертвого отца Гекльберри Финна.
— Очень часто в фильмах и книгах употребляют это загадочное выражение — «половина земного пути». Но откуда мы можем знать, что кто-то дошел до половины своей земной жизни? — размышлял вслух Максико. Мы как раз огибали поляну, и я остановилась попить у источника. У каменного креста лежало потрескавшееся изваяние святителя Иоанна Милостивого.
И не успела еще я ответить, как над нашими головами раздался охриплый, свистящий, лающий мрачный голос. То был дядюшка Бэтмена, отставной вампир, обратившийся к нам с ветки дерева:
— В тот день, когда человек доживает до середины своей земной жизни, он просыпается с головной болью. С раздражением глядит в зеркало и, если присматривается внимательно, то замечает, что один глаз стал немного меньше и сверкает чуть ярче другого.
— А что если у человека всего один глаз, как у того темнокожего раба-стражника, достающего головой до луны? Или вообще нету ни одного? — заспорил с ним Максико.
— К сожалению, у таких людей период полураспада вычислить невозможно, — сверкнув клыками, ответил дядюшка уверенным тоном знающего человека.
Об ужасных событиях той роковой ночи толком нам не могли рассказать ни удмурт, ни лесные сплетницы, но некоторые наши предположения о судьбе Ричарда Львиное Сердце и его приспешников все-таки подтвердились.
Во всяком случае несомненно, что, миновав императорско-королевский манеж и казарму, они оказались в районе стрельбища. И тут великий мастер перевоплощения и виртуоз «выживания ради выживания» решил, по-видимому, прибегнуть к излюбленному приему: полностью слиться с ландшафтом. Можно не сомневаться, что тащившие торбу приспешники до конца слепо следовали за мэтром. Все это так, но если представить, что фон, с которым человек, то есть страус, конечно, желает слиться или хотя бы сделаться незаметным, состоит из мишеней и к тому же на стрельбище именно в этот момент идут учения, то вся хваленая теория мимикрии, все тактические уловки — маскируйся не маскируйся — стоит не больше шкуры дохлого хамелеона. И, похоже, наш идеолог перевоплощения этого не учел.
Как же странно, что, для того чтобы их не убили, эти страусы добровольно и совершенно осознанно превратили себя в мишени. Вот о чем я подумала, когда Хмырь Безродный и возглавляемые им вертухаи приволокли на ферму изрешеченные пулями трупы. Тела к тому времени вновь обрели данный Создателем, но преданный их хозяевами птичий облик — в минуту смерти природа, видимо, все же прорвалась сквозь маски и мишуру и восторжествовала над фальшью.
Стоя над разложенными на земле трупами, охранники чесали затылки, но потом пошвыряли их в тачки и, поминая нехорошим словом мать Пишты П., быстро зарыли их во дворе казармы.
По завершении печальной церемонии один из охранников, которого мы до этого здесь не видели, — гастарбайтер, судя по внешнему виду, — окинул нас не предвещавшим ничего хорошего взглядом и произнес:
— О sa va sacrifice ре totii [26].
— Что он говорит? — спросила Пики. — Что этот тип лопочет?
— Я не знаю. Это ведь ты у нас изучаешь английский, — сказала Зузу.
А Туска, которая, кажется, догадалась о смысле сказанного, завсхлипывала:
— Не хо-хо-чу… не хо-хо-чу… на бо-бо-ой-ню…
Очкарик сошел с ума. День-деньской он сидит на заборном столбе и без конца бормочет себе под нос: ширли-мырли, хули-вули, кале-вала, ахи-охи, трали-вали, шили-мыли, танцы-шманцы…
Ему уже не помочь.
Я пошла к маленькому бассейну, чтобы попрощаться с Беллой — не важно, как ее звали на самом деле, и не важно, что дружбу нашу нельзя было назвать по-настоящему близкой.
Однако бассейн был пуст и сух, как пустыня Сахара.
Я заглянула в окно караульни. Пузан и Дубина размешивали что-то в медном котле, стоявшем на очаге, и засыпали в него лаврушку. Свет, отражавшийся от котла, был столь ослепительный, что я отвела глаза. Новый охранник, появившийся только вчера, напевал:
Никуда уже не спрятаться, не скрыться…
Degeaba[27], ёптыть, боженьке молиться…
В задумчивости я отправилась в свою клетку. На плацу, под предводительством старой грымзы Лулы, страусы дружно скандировали: «Мы хотим остаться! Не хотим летать!»
— …но ведь еще ни один из страусов не пролетел здесь ни метра… — пыталась вставить мне лыко в строку привереда Пики. — Как ты это себе представляешь?!
— Сегодня ночью каждый из нас должен заглянуть в себя и найти там того бывшего страуса, который когда-то…
— Вы слышали, дядюшку Бэтмена объявили в розыск? — некстати вмешалась Туска.
— …найти в себе, — продолжала я, — ту большую и благородную птицу, которая пересекала целые континенты наперекор бушевавшим морским стихиям и песчаным бурям… Эту птицу вы должны отыскать в себе, пока спите, и утром ее крылья поднимут вас в воздух, и мы покинем эту юдоль печали с ее бойнями, немытыми живодерами, провонявшими жутким пойлом охранниками, борделями, кашляющими привидениями и подземными гонведами…
Поблизости замелькала чья-то зловещая тень. Это был Глыба.
— Привет, Глыба. Чего мечешься с такой рожей, будто завтра война? — встретила я его.
— Опять небольшая промывка мозгов? — цинично поинтересовался Максико.
— Welcome, Глыбушка, — приветствовала его Пики. — Ты к нам?
— Я пришел возвестить вам решение совета старейшин, — изрек он не часто используемым им ветхозаветным тоном.
Ничего доброго это не предвещало, поэтому я почувствовала недоброе. Совет, кстати, — или ЦК, как в шутку иногда называл его покойный Потемко, — после бегства нового вожака состоял всего лишь из трех-четырех членов: из самого Глыбы, Шубы, старой перечницы тетки Лулы, страусиной ведьмы, и, естественно, Капитана.
— Совет старейшин постановил, — небывало натянутым голосом продолжал Глыба, — за смутьянство, неуважительность, неурядицы…
— Какие еще неурядицы? — опять раскрыла клюв Туска.
— …своеволие, отступление от Закона и неподчинение вынести Лимпопо наказание в виде анафемы и изгнания на вечные времена из наших рядов.
— Теперь-то я понимаю Иеремию, — сказала я. — «А дщерь народа моего стала жестока подобно страусам в пустыне», плач Иеремии, глава четвертая, стих третий.
— А завтра эта кара постигнет всех, кто не прекратит с ней общаться, а также не явится на утренний урок забвения, на котором мы будем стирать имя Лимпопо.
— И память о ней заодно, — добавила я. Мной овладели невыразимые гнев и горечь. — И на это вы нашли время? Именно сегодня вечером? Для вас сейчас нет более неотложных дел, чем травить меня?! Неужели и правда вы думаете, что завтра у стаи не будет более важных дел, чем выживать с фермы Лимпопо? Вы в своем уме?
— Будет так, как здесь сказано. А теперь — отбой, — распорядился Глыба.
И страусы разбрелись по клеткам и — не знаю, с какими мыслями — вскоре затихли. Тишину нарушало лишь монотонное бормотание Очкарика со столба: мумба-юмба, елы-палы, аты-баты, шуры-муры, мене-текел, ёксель-моксель, шито-крыто…
Где-то вдали Усатый дубасил сорокасантиметровой палкой из дерева твердых пород по струнному тамбурину, переделанному из виолончели Гварнери, из которой удалили душку и почти до самого основания сточили подставку для струн.
Я отправилась на излюбленную поляну, перед тем заглянув к альбатросу.
— Маэстро, наступает час истины, — постучалась я к нему.
— Хорошо. В таком случае можешь освободить меня от пут, — сказал он.
Не прошло двух минут, как я избавила его от веревок, опутывавших ноги.
— Может, выполните пробный полет? — сказала я.
Он задумался.
— Ты права, пожалуй, не помешает.
И взмахнул огромными, словно паруса, крыльями.
Уже с высоты он сказал мне:
— Я скоро вернусь. Так когда, говоришь, отправляемся?
— Как только солнце взойдет! — прокричала я.
— Отлично, — донеслось сверху. — Встретимся на плацу! Хорошо?
— А ты правда вернешься?
— Ну конечно. Ждите меня, где условились!
ПИСЬМО ПЕТИКЕ
[Примечание автора. В этом месте между страницами дневника вложен помятый конверт с двумя сложенными вчетверо листами бумаги. «От Петике» — написано на конверте. Все письмо состоит из двух нижеследующих строк.]
ГЛЯДЯТСЯ ПТИЦЫ В ЗЕРКАЛО РЕКИ;
БОГ — ЗЕРКАЛО, ЧТОБ ДУШАМ ПОГЛЯДЕТЬСЯ.
[На обороте — две строчки Омара Хайяма и какое-то замысловатое рассуждение.]
Душой, перенесшей страданья, свобода обретена.
Пусть капля томится в темнице — становится перлом она.
Возможно ли, что после грехопадения Адам вновь обрел дар речи с помощью падшего ангела Абаддона? Или научился петь? Ведь песня древнее речи. Hamann. Aesth. in N.: «Одна лишь страсть может дать абстракциям и гипотезам руки, ноги, крылья, а образам и знакам — дух, жизнь, язык…» Изначально язык наш был уменьшенным образом и подобием Бога. Manilius: Exemplumque Dei quisque est in imagine parva Но образом и подобием кого может быть язык, на котором…
[На втором листке было несколько почти неразборчивых фраз. Больше всего он напоминал страницу из черновика романа, еще не выправленную, испещренную зачеркиваниями и вставками. Вот все, что мне удалось разобрать.]
В Панаме из зоопарка вырвались на свободу львы. Часть из них откочевала в Бразилию, и что с ними стало, никто не знает. А те, что остались в Панаме, не имея естественных врагов, расплодились. Но они не умели плавать и теперь, собравшись на южной стороне Панамского канала, нервно расхаживали взад-вперед и вприщур разглядывали противоположный берег.
— Я теперь знаю, как мы дошли до жизни такой, — объясняла я звездам. — Я знаю, что с нами произошло, а можно сказать и так: я помню. Когда-то давно мы несли службу у трона вращателя колеса, или в райском саду, или где-то поблизости, и были кем-то навроде ангелов.
Догадываюсь я и о том, что за какое-то тяжкое упущение мы расплачиваемся теперешним нашим обликом и теперешним положением, при котором народ наш живет во все более неопределенных, лишь местами еще ощутимых, рамках свободы.
Но настоящее падение у нас еще впереди. Вниз по лестнице из свободы в рабство мы прошли только полпути, и закончится этот спуск — это можно предвидеть — где-то в кротовьих норах. Именно так мы окажемся под землей, среди мертвых, только не в качестве мертвецов…
Под землей? Это с нашим-то богатырским сложением, с нашими страусиными габаритами?.. Это как же будет? Мне трудно себе представить, как мы роем когтями ходы и лазы в матушке-земле, отчего когти наши делаются все более устрашающими, в то время как крылья все более атрофируются, и как мы грыземся друг с другом… Огромные птицы, бывшие властелины небес, роющие себе норы, — разве это не посмешище? Разве не жалкое зрелище?
Однако не факт, что мы останемся огромными птицами. Вполне возможно, что к тому времени мы, потомки дюжих мадагаскарских страусов, сморщимся, и усохнем, и будем росточком с мышку-полевку или даже с кузнечика.
Ведь, может быть, крот, до того как дойти до жалкого состояния, тоже начинал, как мы. Парил под облаками, наблюдая орлиным взором за миром, а потом стал сдавать, и вот он уже только щурится, тыкается вслепую в подземной норе — со смущенной ухмылкой на морде, не понимая, что происходит вокруг, — и все роет и роет свои ходы, не ведая, чего ищет; но я знаю: он ищет себя и все то, что уже забыл, — высоту, простор, голубое небо, облака, полноту бытия, свет, свободу. И быстрые крылья.
И тогда я подумала: ну а вы, крылья наши страусиные, на что вы сгодитесь нам там, внизу, — там, долу, как молвил бы соловей? Может, только на то, чтобы смахивать вами песок с глаз или стряхивать с брюха грязь?
А что если завтра, когда прозвучит шофар, я не взмою под облака, чтобы взять курс на юг, и все кончится самым жутким образом на Переработке? Кто из страусов тогда разгадает, кем мы были и почему разучились летать? Кто сможет понять, что дело вовсе не в атрофии мускулатуры? Что это лишь следствие?
Крылья наши еще и сегодня помнят полеты, поэтому каждый страус — памятник, о господи, скоро начнет светать!.. — а еще эти крылья помнят о том, что некогда, еще до того, как он впал в грех беспечности, наш род, обладая блестящим наследием, был призван к большему, призван к лучшему, но забыл об этом, и с тех пор вбирает в сознание и инстинкты только все низменное и порочное.
Где-то хрустнула веточка, и послышались скользящие мягкие шаги — это мокасины индейцев, в чьих ружьях колышется на ветру ковыль-трава. Ступив на тропу войны, они пришли к нам, но остались одни, потому что, пока они шли, борьба за свободу была подавлена.
Но это, конечно, не их вина!
И куда им теперь податься? Надеть широкополые шляпы и тоже пойти в углежоги?
Я не знаю, есть ли у меня душа, но если есть, то, быть может, сегодня ночью мне удастся ее очистить, ведь понятно, что только с душой незапятнанной, sine macula, я смогу взлететь — легко воспарить и без особых усилий в один перелет одолеть гигантское расстояние, добраться до самой Лимпопо, не останавливаясь на отдых, хотя не исключено, что в Египте у нас будет возможность передохнуть, пускай и недолго.
Интересно, сколько нас будет? Тех, кто захочет — и сможет — завтра взлететь и отправиться вместе со мной? Ну а те, кто останутся?
Я не должна бояться, ведь Тот, кто изрек этот мир, помнил и обо мне, знал, что хочет посредством меня сказать. Поэтому я, словно героиня романа, которая, выглядывая из книги, расспрашивает автора: ну а со мной что будет? — именно с таким жадным любопытством я жду, когда же раскроется, какую судьбу уготовал мне Автор. Ну а что если Автора нет, а есть лишь неуправляемый нарратив наподобие кораблей-призраков или фантомных железнодорожных составов, маневрирующих вокруг станции Кочард?..
Рядом со мной что-то колыхнулось. Даже не видя ее очертаний, я знала, что это на ближнюю ветку села моя подруга Нуар.
— Тревожишься, Лимпопо… боишься завтрашнего дня, не так ли? — голосом совы спросила меня темнота.
— Как думаешь, все получится? — спросила я в ответ. — Ведь это последний шанс для нас.
— Я знаю, — сказала она.
— Утром за нами должны приехать и куда-то нас отвезти.
— В переработочный цех.
— Боже, только не это, — вздрогнула я. — Я не хочу такого конца… Как ты думаешь, что теперь будет? Что будет с нами?
— Я тебе завидую.
— Мне? Это почему?
— Ты счастливая, потому что тебе удалось снова обрести метафизическую опору. А это самое важное. Это даже важней, чем способность летать.
— А что это за мета-фи-фическая опора?
— Метафизическое равновесие — это ангел. Он дает нам уверенность в причастности к бытию… Он следует за твоей звездой и имеет ключи к вратам…
— …но послушай, Нуар, откуда известно…
— …и тот, кто укоренен в бытии, обладает и этой уверенностью. Если этого нет, то мы говорим об отсутствии в жизни метаф. опоры. Говорим, что не разглядели мерцающий где-то в подвальной каморке сердца слабенький огонек, который, бывает, так освещает все сердце, что оно светится, как фонарик, который качается на ветру в ночи.
Я представила себе темноту, в которую погружено почти все наше сердце.
— И тот, кто…
— Кто сопричастен бытию, тот, через эту свою сопричастность, познает и всю полноту бытия, как эти бедные князья-глухари, живущие здесь на лиственницах в виде привидений.
— Не знаю, что и сказать…
— Никто не знает сейчас, взлетишь ли ты на восходе солнца, чтобы через неделю носиться уже по саванне со своим суженым Максико. Я слышала, ты обещала ему сегодняшнюю ночь. Это правильно, — сказала сова, и я покраснела, чего в темноте, к счастью, было не видно.
— Не надо краснеть, Лимпопо, — продолжала моя подруга. — Все хорошо. А что касается завтра, то я полагаю, что душа твоя, которая невесть за какие былые грехи, возможно, была уже на краю погибели, теперь вновь свободна, а стало быть, сможет опять обрести незримые связи со всеми другими душами. «Смерть каждого человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством», — так сказал один знаменитый английский поэт-метафизик, бывший также и звонарем, если не ошибаюсь…
— И, следовательно, выходит, что каждое рождение будет возвеличивать и меня?
— …у кого есть душа, тот способен ощутить полноту бытия. Точно так же, примерно, как мы ощущаем ушами звук, а глазами свет, каким бы ничтожным он ни казался в бездонном мраке. Точно к тому же способна и душа — ощущать таинственный свет, зачастую не более сильный, чем блики далекой звезды, еле слышно царапающий нашу сетчатку…
— Значит, ты думаешь, у меня есть душа?
— Когда ты организовывала побег и летные тренировки, когда занималась уроками пения, когда спорила с другими об Африке, когда ты была в зоопарке и когда пыталась учить свой народ, планировала его будущее — ты и сама не заметила, как твои слова и поступки стала направлять душа. Среди страусов, поверь мне, такое бывает нечасто… Я с тобой, Лимпопо, — завершила сова. — А теперь ступай, тебя ждет твой жених.
— Я хотела бы написать несколько строчек Петике. Ты передашь ему?
— Разумеется. Об этом не беспокойся.
Я услышала, или, может, мне только примнилось, что она взлетела. Как-то давно я сказала ей: «Ты знаешь, Нуар, ты летаешь ну прямо на цыпочках». Именно так она растворилась среди ветвей и на этот раз.
Петике, в усвоенном от него же стиле, я написала следующее:
Мрачную камеру моего сердца сейчас осветила свеча. Но прозрачные, как стекло, слова ничего обо мне не расскажут, друг мой, и будут молчать до конца времен. Слушай же эти слова, пока я не вернусь. И
После «И» я наклеила цветок незабудки. А на обратной стороне листа поместила цитату, найденную в одном из манускриптов, которые под фальшивыми переплетами валялись в сарае: Возможно, это были слова Мани:
И вот я освободился от мира ошибок. Я сбросил с себя шкуру льва. Я не позволил недругам задуть мой светильник. И бег свой направил в сторону блага. И вернулся на родину, радостный и ликующий. Гляди же: теперь я освободился даже от бремени смерти!
Возвращаясь из леса, я заметила у забора фермы нечто меня поразившее. Трое охранников закладывали кирпичом последние проломы, через которые мы обычно убегали в лес и возвращались обратно. Я едва успела проскользнуть на ферму. Кирпичи, суживая проход, ложились один на другой. Неужто китайцы? — подумала я, но времени на наблюдения у меня не было.
Когда я подошла к самым клеткам, от забора отделилась тень. Это была Пики, поравнявшись с которой, я услышала:
— Have a great night, Лимпопо.
— Ты что, свихнулась, Пики? Что значит «хэвэгрэйг»?
— Я просто пожелала тебе бурной ночи! Адьё, и до несвидания в Африке.
С одного из столбов ограды доносился монотонный голос Очкарика: сикось-накось, накось-выкусь, фокус-покус, бляха-муха, фигли-мигли, стуки-бряки, моле-кула, кука-реку…
Я вернулась домой. Максико, как мы и договаривались, ждал меня у колодца.
— Любовь. Тебе это слово знакомо, или его тоже стер в твоей памяти Глыба?
Неожиданно послышалась песня дрозда. Я узнала голос совы Нуар, которая подражала дроздам, которые мастерски подражали поэту, который, в свою очередь, подражал дроздам. Я повторила вопрос:
— Так ты знаешь, что такое любовь?
— Не знаю.
— Тогда пора узнать. Пойдем?
— Пойдем.
Дрозд запел о любви, которая на легких крылах облетает все уголки вселенной, из-под ног ее искрами сыплются звезды, и она, как огромная горнолыжница, мчится к нашей планете, чтобы наполнить собою сердца счастливых избранников.
Полночь давно уже миновала, скоро рассвет. Мой милый и верный возлюбленный Максико тоже заснул.
— Дгл, дгл, плёп, плё-лё-лёп, — вдруг послышалось далеко за забором, с ветвей большой лиственницы, — плёп-плёп, дёг-дёгл-дёгл…
Я знала, что это голос разыскиваемого с собаками князя, спрятавшегося так, что его никогда не найти, — голос призрака трансильванского глухаря, последнего из своего племени, чьи сыны перессорились-передрались, а дочерей соблазнили соседи… Плёп-плёп-плёпёлёп… А может быть, это грохот приближающихся колымаг и подкованных задом наперед коней нарушает ночное безмолвие?
Или стук легкой двуколки Матакита? Или сюда направляется странный мужик в своей крытой фуре, на тенте которой когда-то давным-давно изобразили пришествие венгров? Интересно, что за народ были эти венгры? Или скачет сюда из саванны Южная Звезда, и почти уже доскакал до забора фермы? Или я слышу биение своего сердца?
Вскоре под предводительством воздушного адмирала альбатроса Альби мы двинемся в путь.
Все пока спят по своим клеткам, спят глубоко, собираясь с силами, ища, призывая в самих себе ту немую, не шевелящую даже крылом, но все-таки не пропавшую птицу, которую кто-то наверняка отыщет в себе этой ночью, а кто-то уже никогда.
…Словом, завтра, когда охранники явятся, чтобы всех нас угнать на бойню, они обнаружат пустые клетки — а нас и след простыл!
— Што за шорт? — изумится шепелявый Злыдень. И, как знать, может, вечером, в пивнушке на окраине Коложвара или в «Русалке Самоша», кто-нибудь из дружков Зашибленного будет ему рассказывать: представляешь, сегодня ни свет ни заря меня разбудили какие-то звуки. Выхожу на крыльцо и при свете солнца, которое только-только восходит, и еще не погасших звезд замечаю, как под облаками несутся причудливой формы огромные тени. У одной из них под мышкой сверкает золотой диск. Они летят под звездным небом на юг. И поют.
В заключение — несколько слов относительно самого языка страусов. Грамматический строй этого языка не знает ни достаточно четких различий между прошедшим, настоящим и будущим временами, ни привычной триады подлежащее — сказуемое — дополнение. Можно сказать, что субъект высказывания, авторское «я» в речи страусов, до конца не отделены от вещей и событий мира. Таким образом, сознание говорящего как бы склеивается с предметом, неразличимо сливается и отождествляется с ним. Сказанное можно представить примерно так, как обстоит в некоторых человеческих языках в первом лице единственного числа — мы говорим: пью, бегу, пишу, — и эти формы включают в себя действующий субъект (я пишу, я сплю). А иногда, как, например, в венгерском, такое возможно и во втором лице: látlak, szeretlek, várlak (я вижу тебя, я люблю тебя, я жду тебя). В индоевропейской семье языков едва ли найдется еще один, в котором одна словоформа могла бы в себе сконцентрировать одновременно и действующее лицо, и само действие, и другое лицо, на которое это действие направлено.
Кто-то может из этого заключить, что язык страусов — родня венгерскому. Однако тот лингвистический гений, который у венгров проявляется в сиротливо единственной этой глагольной форме, у страусов порождает целую вакханалию подробностей и взаимосвязей, поражающих алогичностью и богатством. Все, что сразу охватывает их взгляд или восприятие, их язык не дифференцирует. Страсть к конкретному, единичному, сиюминутному, частному сочетается у них с полным отсутствием склонности к обобщениям, способности создавать понятия, символы и идеи.
Так, страусы не знают множественного числа и, похоже, даже не догадываются, что в мире что-то может быть «сосчитано», то есть поставлено в один ряд с другими подобными же вещами, иными словами, отнесено к некоей категории. Все сущее для них уникально и единственно в своем роде. («Два страуса» — выражение бессмысленное. Есть один страус и, рядом, еще один. И это не то же самое, что два страуса. Точно так же не может быть трех страусов, а может быть только один страус, еще один страус и еще один страус.) Сходство внешних признаков — еще не достаточная причина, для того чтобы растворять индивидуум, или хотя бы индивидуальность какой-либо вещи, в фиктивной категории множественного числа, этом абстрактном плавильном тигле всего и вся. Таким образом, выражения вроде «два страуса» или «две клетки» для них совершенно непостижимы — по их мнению, речь всегда может идти только об одном страусе, иногда в сочетании с еще одним страусом, опять-таки необъединимым с другими и ничего общего с ними не имеющим. (Но ведь я — это я, а не «два»!) Точно так же и с клетками — каждая из них является особой, конкретной, обладающей собственной сущностью клеткой; вполне допустимо, что у них есть и общие свойства, но это не повод, чтобы две клетки считать одной (точнее, одну — двумя). То есть эти общие признаки невозможно объединить, как невозможно дважды съесть одно яблоко, или «съесть его еще раз», ведь это яблоко опять будет уникальным (а значит, единственным), хотя и другим.
Взять хотя бы первую фразу этих записок: «И чего мы здесь ищем, на этой ферме?» Действительное содержание этого глагола в оригинале: искали/ищем/будем искать. То есть — чего мы ищем (уже сколько времени, с каких давних времен) и, поскольку, как надо думать, ситуация эта не изменится, (неизвестно, до каких еще пор, как необозримо долго) будем искать. Таким образом, для перевода в данном случае больше всего подошла бы форма глагола несовершенного вида, выражающая действие, переходящее из прошлого в будущее.
Подобно тому, как в китайской письменности используются не буквы, а символы, или иероглифы, означающие целое слово или понятие, так и грамматические конструкции в языке страусов отличаются такой гибкостью и пластичностью, что любая ситуация может быть выражена особенным, нестандартным языковым клише. Складывается впечатление, будто грамматическая система времен, наклонений, спряжения и склонения обладает в их языке такими резервами, которых вполне достаточно, чтобы отобразить любое, какое только можно представить, жизненное положение.
Самая главная сложность для любопытствующего постороннего заключается в том, что строительными элементами языка страусов являются вовсе не буквы какого-нибудь алфавита. Речь их складывается не из звуков и даже не из слогов, а из слов и особого языкового связующего материала, поддающегося не морфологическому, а в лучшем случае разве что фонетическому описанию.
Таким образом, языковая репрезентация конкретных жизненных ситуаций происходит не с помощью привычных схем, шаблонов и парадигм. Фраза типа «выла собака», как неконкретное высказывание, абстрактное сообщение, в этом языке, пожалуй, вообще невозможна. На страусином в этом простом высказывании будут содержаться указания на место (у забора), время (ночью, при луне), продолжительность (коротко, долго), на объект и цель (на кого и зачем выла), на способ (тихо, во всю глотку) и т. д. и т. п. Человеку, который захочет понять и использовать этот язык, он подарит ошеломительный опыт острого, зоркого, насыщенного, естественного и спонтанного восприятия событий во всей их неповторимой сложности, текучести и динамике, и фантастические впечатления от протекающей прямо на глазах жизни.
Нет в этом языке и предложений — его конструкции бесконечно ветвятся и растекаются, проникают друг в друга, поражая непосвященного немыслимыми семантическими интерференциями. Если взять для сравнения шахматы, то логика этого языка напоминает не прямолинейные перемещения ладьи, а скорее ходы конем. Можно сказать, «ход конем» — это способ мышления страусов. А также их речи.
Какое-то время меня завораживала задача передать язык страусов во всей его фантастичности, как текучий, нерасчлененный на фразы поток с его недоступными человеческому разумению грамматическими конструкциями и неслыханными оборотами. Но потом я понял: текст подобного рода мог бы стать интересным, с точки зрения философии языка, документом, и даже в стилистическом отношении принес бы кое-какие открытия, сделанные в процессе волнующей лабораторной работы, но все это так осложнило бы чтение, что терпение любезного читателя лопнуло бы на первом абзаце. (Вернемся-ка к упомянутой выше начальной фразе. Если интерпретировать достоверность как буквализм, то фразу эту я должен был бы перевести приблизительно так: «Кто же некогда породил и порождает поныне страуса именно в этом месте, дабы он был еси, есть и будет здесь?»)
Вот почему, выполняя просьбу издателя, я отложил буквальный перевод и создал внятный обычному человеку вариант (вспоминаю свое детское чтение: Перевел и переработал для юношества Тивадар Синнаи). Много ли в нем искажений? Пожалуй, не больше, чем в переводах с русского языка, в котором совсем нет артиклей, — тем не менее «Преступление и наказание» и «Войну и мир» переводчики всего мира без зазрения совести перелагают на свои языки таким образом, что всяческих der, die, das, a, the, le, la, il, les, las и los в этих переложениях как песку морского.
Примерно так поступал и я. С нескрываемой гордостью упомяну также, что по ходу дела я дошел до того, что местами начал передавать даже некоторые огрехи, допускаемые Лимпопо (и другими), разумеется, отдавая себе отчет в том, что всякий другой переводчик наверняка облек бы оригинальный текст и заложенное в нем послание в совершенно другую словесную оболочку.
С учетом сказанного и прошу вас читать этот текст.
Крепость Ф. (гл. 3 и др.) — укрепление, крепость, город по соседству с местом действия.
Странным образом как в предисловии автора, так и в записках страусов этот город, расположенный неподалеку от фермы, обозначается именно этой начальной буквой. Конечно, издательство может заблуждаться, но все же считает нужным обратить внимание читателей на розенкрейцеровский роман герметика Генриха Ноллиуса[28], автор которого пишет в своем предуведомлении:
Есть на Востоке замок, который одни называют замком счастья, или Фортуны, другие же — замком мудрости. В замке этом природа явлена нам без покровов тайн, и небесные и земные сокровища вечной мудрости также можно здесь созерцать совершенно свободно.
Разумеется, мы не утверждаем, что страусиная ферма находилась прямо под стенами этого замка. Но коль уж мы взяли в руки роман, процитируем некоторые места, например, следующие слова из авторского предисловия:
Мир, всецело погрязший в скверне и мерзости, осознал, что истинную жемчужину, скрытую под убогим вретищем, дано узреть только глазам души.
А в главе четвертой говорится дословно так:
Кто узнает дорогу к замку Фортуны и дойдет до врат, крепко держа в руках ключи, коими оные отпираются, тот узрит и постигнет все, что только есть во вселенной.
В конце концов герою розенкрейцеровского романа удалось отомкнуть врата замка, над которыми горел такой яркий карбункул, что при свете его впору было читать.
Когда же Филарет проник во дворец поглубже, то увидел на потолке маленькое, ослепительно сияющее солнце. Оно было точным подобьем большого солнца, царящего в макрокосме, и светом сего малого солнца был залит весь замок со всеми его чертогами.
[В одной из небольших комнат] были разные зеркала, показывавшие удивительный облик вещей. Были там, например, дальнозоркие зеркала, с помощью коих ты мог различать буквы даже на расстоянии в три мили. Из той комнаты они проследовали в пятую, где находились всякие колокольцы, коими можно было вызывать души. Стоило позвонить, и к тебе поспешала чья-либо душа, и ты мог с ней общаться.
(Парергон к Зерцалу философии. Розенкрейцеровский роман герметика Генриха Ноллиуса / Перев. с лат. Петера Касы. Сегед, 2003. — Серия «Публикации молодых философов».)
Трансильванские князья (гл. 73 и др.). Издатель далек от мысли искать какие-либо связи между мотивами дневника барышни-страусихи и романа Генриха Ноллиуса; точно так же мы не считаем возможным отождествлять замок фортуны с каким-то реальным городом.
Но чтобы представить себе, какие необыкновенные города существуют в виртуальной истории Трансильвании и какой необъятной властью обладали порой тамошние князья, стоит заглянуть в одно из малоизвестных сочинений Якоба Палеолога [29], которое появилось на свет примерно за полвека до романа Ноллиуса (изданного в Гиссене в 1623 году).
Богослов Палеолог, один из апостолов унитариев, приглашенный в Коложвар епископом Ференцем Давидом [30], в подробностях повествует о том, как трансильванский князь Жигмонд Янош [31], получив поручение свыше, устроил на небесах вселенский собор с прениями о вере. С этой целью князь воздвиг на Олимпе, в долине Темпе, нечто вроде небесной копии Коложвара. Жигмонда Яноша Палеолог выводит в своем произведении под именем короля Иосии, а виртуальный Коложвар называет Янополисом. Вот лишь некоторые выдержки из этого сочинения:
Местом выбрана была Темнейская долина, при том что границы ее раздвинули вширь и вдаль, убрав помехи вроде лесов, рощ, оврагов, а все это случилось по мановению короля, ибо Всевышний велел природе повиноваться воле Иосии.
Посередине долины Темпе, окруженный мощными стенами, возведен был неимоверной ширины и длины прямоугольный град Янополис. Во граде том было много роскошных дворцов для приема бессчетных гостей со многим числом золотых и серебряных скамей и стульев затейливой формы, с узорами из драгоценных камней на стенах, с гобеленами и коврами. Город пересекали прямые улицы, крытые не булыжником, а чистым сверкающим золотом, в котором отражались фигуры прогуливающихся и стоящих прохожих. Стены крепости и дворцов сложены были из серебряных кирпичей с цветным отливом, в каждом — по многу тяжелых талантов, а швы кладки, которые мастера оставляли пустыми, заполнены были большими и малыми самоцветами и являли собою зрелище феерическое. Иосия распорядился, чтобы солнце стояло всегда ровно посередине неба, а под ним скользили бы легкие облачка, дабы свет и тепло приятны были обитателям града. А земле же велел не отражать лучей, ибо оное отражение производит жару, а пропускать их в подземный мир, к антиподам, — и тогда впервые подземный мир узнал свет земной и антиподы узрели солнечные лучи.
Венгерский народ, воспользовавшись торжествами по случаю прений, покинул свои дома; к королю Иосии, аж в самый Коложвар, была послана депутация с просьбой, чтобы дозволил им, помимо места проведения прений, посетить и весь Старый и Новый Свет, а коль скоро у короля есть такая власть, сделать еще и так, чтоб при этом они могли оставаться и дома, исполняя каждый свои обязанности, больше того, могли бы свободно бывать, где их душе угодно — ибо границ в эти дни не существовало, — весь мир осмотреть, оставаясь одновременно и в рядах слушателей собора. И король исполнил просьбу самого любого его сердцу народа и дозволил ему даже больше, чем тот просил, и не только ему, но и всем народам, живущим под небом Господним.
С пышной, ласковой, преисполненной любви речью обратился Иосия ко всем курфюрстам и королям, князьям и герцогам, графам и баронам, сеньорам и рыцарям, дворянам и простым подданным Священной империи, стоявшим в разных местах. Точно так же, лично, одновременно и сразу во многих местах, он принимал христианских князей, маркграфов и королей.
Однако когда к воротам прибыл французский король Карл[32], ангелы, стоявшие на страже, прогнали его от замка, мол, в Янополисе нет места вероломству.
Прибыл и король шотландский. А английская королева Елизавета сперва колебалась, опасаясь, что, будучи единственной особою женского пола в таком многолюдном мужском собрании, не поставит ли под сомнение законность своих монарших прав.
Каждый день длился вечность.
И, как я уж упоминал, никто не знал ни препятствий, ни устали, все было возможно. В одном месте могло находиться людей бессчетно, а один человек мог быть сразу в бессчетном множестве мест. Кто был на правой стороне, мог быть и на стороне левой, кто вверху — тот внизу, кто позади — тот спереди, или быть сразу и семо и овамо, если он того пожелает. На утренней и вечерней заре у двенадцати городских врат стражники принимались трубить в трубы и бить в барабаны, ветер подхватывал благоухания, птичьи трели и звенящее в небесах сладкозвучное пение ангелов, осеняя ими всю округу.
Первый день завершился совместной проповедью Иоганна Зоммера и Николо Паруты[33], каковую они читали всяк на своем языке, но все слышали ее, как единую речь.
[После этого Иосия] проводил гостей в их покои, спускаясь сразу по нескольким лестницам, говоря любезные речи, с одними только присаживался к столу, <…> с другими разделял трапезу.
Но вот занялось утро второго дня, хотя на самом-то деле день продолжался все тот же. <…> Наступил час словесного поединка, все умолкли, никто не мог говорить, хотя все посланники были наделены даром выражать речью молчание, а молчанием — речь, могли кричать, не нарушая безмолвия, и безмолвствовать, крича во весь голос.
Тогда слово взял Ференц Давид…
Пожалуй, этих выдержек из сочинения Якоба Палеолога, казненного впоследствии в Риме, будет достаточно, чтобы понять, что замок фортуны, Янополис и Коложвар, если и не являются одним городом, все же связаны между собою загадочными незримыми нитями.
Цитаты заимствованы нами их текста «Схоластического диспута» («Disputatio scholastica»). Любопытно, что в другом произведении Палеолога («Двенадцатидневное поучение») Ференц Давид обучает теологии индейца по имени Телефус, неизвестно какими путями попавшего из Мексики в Коложвар.
Все эти работы вошли в хрестоматию «Дискуссии о вере, небесные и земные», которая вышла в 2003 году в издательстве «А Дунанал» (пер. с лат. Я. Надьиллеша, ред. Михай Балаж).
Суперлимба (гл. 12.) — особая частота мозговых колебаний, на которой телепатически, без каких-либо языковых ограничений, могут общаться друг с другом люди и животные. Эта способность развита не у всех людей.
Чертогон-трава (гл. 3, 132 и 133).
В 1289–1296 годах в Киликийской Армении правил царь Хетум II, оставивший книгу, в которой мы можем прочесть о свойствах растения, называемого синайской чертогон-травой. Согласно запискам царя, когда Моисей восходил на Синайскую гору, на чертогон-траву его внимание обратил ангел. Отваром ее Моисей исцелил свою бесноватую сноху. Растение это армяне наделяли чудодейственными свойствами. Сбор его подчинялся особому ритуалу. Священник с крестом и евангелием отправлялся на место, где оно росло, по пути распевая псалмы. Выкапывали его, по указанию священника, вместе с корнем и относились к нему с великим почтением. И на протяжение столетий сохраняли веру в то, что растение это изгоняет дьявола, нечистую силу из одержимых — иными словами, не подпускает близко лукавого.
Об этом, в связи с приготовлением супа ангаджапур, можно прочесть в статье Иштвана Сёча и Пала Ковача «О кухне армян Трансильвании». А короля Хетума II, который в 1300 году захватил Иерусалим, а позднее под именем Иоанна постригся в монахи, через какое-то время убили.
И, как бомба разрываясь… (гл. 135). — Фрагмент арии Базилио о клевете из оперы Россини «Севильский цирюльник».
Улица Конца Света (гл. 115) — это название указывает на космические масштабы: в Ф. может произойти что угодно. Кстати, конечная граница мира пролегает там же, где и конечная граница языка. Известно также, что Финистер, департамент на северо-западе Франции, получил свое наименование от латинского finis terrae, а в венгерском городе Веспреме этим же именем названа часть аллеи в городской крепости, не имеющая продолжения, «ведущая в никуда», где сегодня красуется памятник королевской чете, устремляющей взоры в будущее.
А еще, кроме прочего, название этой улицы вызывает в памяти одно из стихотворений Шандора Ременика:
Над Коложваром снежная гора
Синеет. Если поглядеть с базара,
За Монастырской улицей — гора.
Теперь я знаю, там конец вселенной.
…………………………………………….
Над Коложваром синяя гора.
Уже под сединой ее холодной
Бурлят ручьи, и снова разлился
Вокруг подножья Самош полноводный.
О Самош, вспять повернутая Лета!
Здесь верят: кто напьется из него,
Вовеки не забудет ничего.
Фарид ад-Дин Аттар. Логика птиц
Пикатрикс (Цель мудреца), приписывается Аль-Маджрити
Альфред Эдмунд Брем. Жизнь животных
Мани. Жемчужные песни. Книга псалмов
Омар Хайям. Рубаи
Низами. Лейли и Меджнун
Конрад Лоренц. Кольцо царя Соломона
Якоб Икскюль. Странствия по мирам обитания животных и человека
Якоб Икскюль. Невиданные миры
Джулиан Хаксли. Эволюция. Современный синтез
Джулиан Хаксли. В зоопарке
Херберт Нильссон. Идея развития и современная биология
Жигмонд Сечени. Дневники охотника
Ласло Крижан. Исследователь тайн пустыни (О Ласло Алмаши)
В «комментариях венгерского издателя», которыми заканчивается книга, содержится также исчерпывающая информация об источниках стихотворных и прозаических цитат, которые в изобилии встречаются в дневнике барышни-страусихи.
Эту часть, для русского текста иррелевантную, мы сочли возможным опустить. И вместо этого указать с возможной подробностью те русскоязычные источники, которые использованы нами в переводе.
О прозе. Цитаты из романа «Южная звезда» Жюля Верна (гл. 70, 74, 76,85) приводятся по изданию: Верн Ж. Южная звезда. Восемьдесят дней вокруг света: Романы. — СПб.: Logos, 2000. — Серия «Библиотека П. П. Сойкина» (переводчик не указан). Однако не все отрывки из этого увлекательного повествования принадлежат Ж. Верну. Иногда Лимпопо пересказывает роман своими словами (гл. 42, 50), а порой, давая волю фантазии, дополняет классический текст новыми эпизодами (как в гл. 113,114,). Такие вставные сюжеты, как и некоторые другие «собственные» произведения барышни-страусихи — сказки, притчи, которые по ее словам, «непонятно откуда берутся», — выделены шрифтом. Что касается их источника, то на этот счет можно высказать только предположение: вероятно, все это части забытого знания, которым страусы обладали, когда они еще умели летать.
О драматургии. Фрагменты комедии У. Шекспира «Сон в летнюю ночь» (гл. 63, 68, 71, 79, 81) в венгерском тексте приводятся в переводе Яноша Араня. Для русской версии книги из многочисленных переводов этой пьесы был выбран неканонический и, по нашему мнению, наиболее подходящий к стилистике «Лимпопо» перевод Осии Сороки, изданный под названием «Сон в шалую ночь».
И несколько подробнее — о поэзии.
В тексте встречаются выдержки из стихотворных произведений многих классиков мировой и венгерской литературы.
Стихотворение Михая Томпы «К аисту» (гл. 85) цитируется в переводе В. Левика.
Стихотворение Михая Вёрешмарти «Птичьи голоса» (гл. 67,69) переведено Д.Самойловым.
Авторство «Ночного монолога», заключающего гл. 40, принадлежит Гезе Сёчу, а его перевод на русский — Марине Бородицкой[34]. Ей же принадлежит и перевод неустановленного немецкого поэта в гл. 117. Вообще, заслуги замечательного поэта и переводчика М. Бородицкой в создании русскоязычной версии этой книги следует отметить особо. Кроме упомянутых, ее перу принадлежат переводы фрагментов стихотворения Анны Леснаи «На песнь дрозда» (гл. 48), частушек и песенок сатиров из гл. 87, стихотворных текстов в гл. 111,112 и 114, стихотворения китайского поэта Сун Юя и других стихотворных фрагментов в гл. 115, «китайского» стихотворения Лимпопо из гл. 122, «сонета» неизвестного автора (гл.128) и там же фрагмента стихотворения Эндре Ади «В бешеном смертном бою», стихов Петике из его письма Лимпопо (гл. 148) и заключающей «комментарии венгерского издателя» элегии трансильванского поэта Шандора Ременика «Над Коложваром снежная гора».
Цитата из Альфонса де Ламартина в гл. 117 приводится в переводе И. Козлова.
А четверостишие из эпоса Низами (гл.79) дано в переводе Т. Стрешневой.
Отдельно скажем о переводах из Омара Хайяма. Комментатор венгерской версии отмечает, что в гл. 57 альбатрос Альби (в оригинальной страусиной рукописи) бормочет рубаи Хайяма, естественно, на фарси, но Геза Сёч, простоты ради, приводит эти строки на венгерском. Точно так же поступили и мы, воспользовавшись переводом В. Державина из книги: Омар Хайям. Рубаи. Лучшие переводы. Ташкент, ©Издательство ЦК Компартии Узбекистана, 1982.
Неизвестно, почему права на бессмертные строки Омара Хайяма (или только на переводы?) присвоило себе Издательство ЦК Компартии Узбекистана, зато хорошо известно, что русские переводчики блестяще переводили с фарси рубаи Хайяма и до, и после возникновения названного издательства. Например, мысль Хайяма о том, что рай — это не место, а состояние души (см. гл. 92), воплотилась в строках переводчика Германа Плисецкого:
«Ад и рай — в небесах», — утверждают ханжи.
Я, в себя заглянув, убедился во лжи:
Ад и рай — не круги во дворце мирозданья,
Ад и рай — это две половины души.
А Владимир Державин эту же мысль Хайяма передал в строфе:
Сперва мой ум по небесам блуждал,
Скрижаль, калам, и рай, и ад искал.
Сказал мне разум: «Рай и ад — с тобою, —
Все ты несешь в себе, чего алкал».
Кстати, один из лучших венгерских переводчиков Омара Хайяма Андор Сиклаи в своих комментариях обращает внимание читателей на то, что за полвека до Хайяма ту же мысль людям, в потемках блуждающим в поисках рая, внушал арабский поэт и мыслитель Абу-ль-Ала. (О Марло не будем и говорить.)
Строки Хайяма цитирует в своем письме и Петике (гл. 149), которые мы приводим также в переводе В. Державина. А говоря о зеркале реки, в которое смотрятся птицы, Петике явно воспроизводит для Лимпопо картину венгерского художника Шандора Балинта.
И, наконец, о том, с чего, может быть, стоило начать. Ни автор, ни издатель в своем комментарии не раскрывают нам, почему эта книга посвящена писателю Уильяму Листу Хит-Муну, автору замечательных книг о путешествиях по Америке. Чтобы пояснить это, нам придется обратиться к одному эпизоду четвертьвековой давности, когда в Венгрии правили еще коммунисты, а в соседней Румынии дела обстояли и того хуже. Там была личная диктатура «великого кондукатора» Чаушеску, и наш автор, преследуемый за издание самиздатовского журнала и иные провинности, находился, можно сказать, в положении Лимпопо. Осенью 1985 года в Будапеште на Европейском культурном форуме, проходившем при стечении огромного количества дипломатов и деятелей культуры, член американской делегации Уильям Хит-Мун, писатель индейского происхождения, неожиданно для собравшихся заговорил о том, что, как ему стало известно, румынские власти содержат под домашним арестом поэта Гезу Сёча и стражу порядка, надзирающему за его квартирой, дано указание, как только тот сядет за пишущую машинку, вырывать из нее бумагу. И призвал правительство этой страны «к поэтам относиться как к национальному достоянию».
Так вот откуда в этой книге взялись индейцы, может сказать читатель. Выходит, роман этот автобиографический? И будет в конечном счете прав. Ведь творческое воображение для того и дается писателю, чтобы он смог донести до других то, что сам пережил, и то, что его в этой жизни волнует.