Она пришла чуть заранее. Быстрый взгляд, неуверенная улыбка. Я не беру ее руку, она не берет мою.
— Я никогда здесь не был, — говорю я ей.
— Никогда?
— Нет. Хотя часто собирался.
— Ну так пошли побродим? — спрашивает она.
— Да. Или вместо этого мы можем пойти куда-нибудь выпить кофе, если хочешь. Или перекусить.
— Я уже обедала, — говорит она, — но если ты нет…
— Я не голоден, — говорю я.
— Когда ты первый раз попал в музей в Вене, это ведь было со мной, да?
— Да, — отвечаю я.
— Так что логично, что и здесь я тоже буду твоим гидом.
— Только Вена — это твой город, а Лондон — мой.
— С каких это пор Лондон стал твоим городом? — улыбается Джулия.
— Нет, на самом деле — нет, — говорю я и улыбаюсь ей. — Но я в процессе ассимиляции.
— Против желания?
— Ну не совсем.
— Остальные ведь лондонцы, да? Я имею в виду — в «Маджоре»?
— Вроде как да. Билли — родился и вырос в Лондоне. Пирс и Эллен изначально с Запада, но теперь они практически лондонцы.
— Больше всех мне запомнился Алек.
— Алекс, — поправляю я.
Джулия выглядит немного озадаченно, потом кивает.
— Я была потрясена, когда увидела тебя вместо него.
— Естественно.
— Я помню, как он цитировал какого-то канадского поэта, к удивлению наших хозяев. Сервиса[38]?
— Да. Что-то разухабистое.
— Еще я помню, как лежу в Банфе, не сплю и слушаю проходящие поезда.
— И я.
— Почему он ушел? Разве они с Пирсом не были любовниками? — Джулия смотрит прямо на меня, нежно и внимательно.
— Да, наверно, — говорю я. — Но через несколько лет… Как бы то ни было, Пирс не любит об этом говорить. Просто все развалилось, так бывает. В музыке так же, как и во всем остальном. Ты же помнишь, они менялись партиями первой и второй скрипки.
— Опасная практика.
— Да. С тех пор, все пять лет, что я в квартете, мы этого не делаем… А ты? Лондон уже твой город? О, кстати, прими мои соболезнования по поводу отца.
Джулия замирает.
— Джулия, прости, я сказал об этом так походя, — говорю, вдруг чувствуя себя виноватым и растерянным. — Я не хотел. После того как увидел тебя в автобусе, я пытался опять тебя найти. Но след потерялся в Оксфорде. Мне очень жаль. Твой отец мне нравился. И я знаю, что ты его очень любила.
Джулия смотрит на свои нежные утонченные пальцы, скрещивает их и медленно разъединяет, словно позволяя мыслям течь сквозь них.
— Ну что, пойдем? — спрашиваю я.
Она не отвечает, потом смотрит на меня и говорит:
— Ну что, пошли внутрь?
Я киваю.
Когда мы с ней познакомились, моей матери уже не было, а теперь нет и ее отца. Хотя он и отказался говорить со мной о ней, когда она была мне нужна больше всего, он был, по сути, хорошим человеком. Пацифист в душе, он писал о военной истории с объективной ясностью. Я думаю, что Джулия на него похожа по стилю мышления. Но как я могу судить, если встретился с ним всего один раз и всего на один день?
Мы бродим два часа, переходя из зала в зал, почти не разговаривая. Обстановка музея — не просто фон, она все время вмешивается. Джулия поглощена — иногда она занята картиной, иногда чем-то необъяснимым. Она вглядывается в лица на портретах, уходя в них, не обращая на меня внимания, не отвечая на мои комментарии. Она останавливается перед «Дамой с веером» Веласкеса.
— Извини, Майкл, я отвлеклась.
— Нет-нет, все хорошо. — Она смотрит на даму, я — на нее.
Но почему мне так плохо? Она всегда была такая в музеях. В Вене есть картина — Вермеер, — Джулия полчаса стояла перед ней в каком-то трансе, пока я не тронул ее за плечо.
Я следую за ней и за ее взглядом. Непроницаемый, погруженный в себя чернокожий юноша-лучник; капризная, пышно одетая молодая женщина на качелях, кидающая розовую туфельку своему любовнику; Титус, сын Рембрандта[39]. Кто эти люди и какой случай привел их под одну крышу, в это здание? Как много таких лиц каждый из нас вобрал в свою жизнь за последние десять лет?
Мы в зале, где служитель незаметно делает гимнастические упражнения. На стенах — картины с видами Венеции. Неужели она привела меня сюда из-за них?
Она переводит взгляд с картин на служителя, потом на меня.
— Так ты был там или нет? — спрашивает она.
— Нет. Еще нет.
— Я была, — говорит она тихо.
— Ну да, ты ведь так этого хотела.
— Я? — спрашивает она, еле заметно напрягаясь.
— Мы.
Она останавливается перед картиной — на ней церковь с куполом и башней вдалеке за водным пространством. И несмотря на то что я там никогда не был, этот вид мне кажется знакомым[40].
— Мы с Марией поехали туда через несколько месяцев после моих выпускных экзаменов, — говорит она. — В первую ночь была гроза с молниями, сверкавшими по всей лагуне. Я все время плакала — очень глупо, — ведь это все равно было очень красиво.
— Не так уж и глупо. — Хочу тронуть ее за плечо, но удерживаюсь. Я чувствую, что мы чужие друг другу.
— Ты должен туда съездить, — говорит она.
— Я еду, — отвечаю я. — На самом деле мы едем туда этой весной.
— Кто «мы»?
— Квартет.
— Что у вас там?
— Пара концертов — ну и Венеция, само собой. Мы летим туда из Вены.
— Из Вены? — говорит Джулия. — Вены?
— Да, — говорю я. И, поскольку она продолжает молчать, добавляю: — Мы играем Шуберта в «Музикферайне»[41].
Через секунду она говорит ровным голосом:
— Я скажу маме, чтобы она не пропустила. Теперь она живет там. И моя тетя.
— А ты? Ты не придешь?
— Я теперь живу в Лондоне.
Мое лицо вспыхивает.
— Все-таки в Лондоне! Так я и знал.
Вдруг она что-то вспоминает и бледнеет от беспокойства.
— Майкл, я должна идти. Уже четвертый час. Я потеряла счет времени. Мне нужно… забрать кое-кого.
— Но…
— Не могу сейчас объяснить. Я должна идти, действительно должна. Совсем уже опаздываю. Увидимся завтра.
— Но когда? Где?
— В час?
— Да, но где? Опять здесь?
— Нет — я оставлю тебе сообщение на автоответчике.
— Почему ты не перезвонишь мне попозже?
— Я не могу. Буду занята. Я тебе оставлю сообщение до того, как ты вернешься домой. — Она разворачивается, чтобы идти, почти в панике.
— Почему ты им не позвонишь — сказать, что немного опаздываешь?
Но она не оборачивается и не останавливается, чтобы ответить.
Вот и вся наша встреча. Даже расставаясь, мы не коснулись друг друга. Мы говорили не больше пяти минут, и то — натянуто и урывками. Я ничего не знаю про нее, о чем она теперь думает, кто она теперь. Я опустошен. След ее духов остается в воздухе, легкий, лимонный. Я брожу по залам, разглядываю оружие: мечи, ятаганы, кинжалы, кирасы, шлемы. Лошадь в черных стальных доспехах нависает надо мной, как танк. Полный зал детей, нарисованных Грёзом[42], пышущих фальшивой невинностью, улыбающихся в пустоту, мимо меня, или робко воздевaющих глаза к небу. Часы с черным ободом показывают две фигуры из золота: богиню и молодого человека — царя или царевича. Она намного его больше, но ее маленькие пальцы лежат на его несообразно огромной руке. На верхнем этаже и на нижнем я бреду в каком-то трансе, взволнованный, глядя и не видя: аллегория, миф, пейзаж, королевский портрет, комнатные собачки, натюрморт. Служитель скрестил руки на затылке, и двигает головой налево и направо, потом распрямляет пальцы. В этом зале я слышу голос моей скрипки. Венеция окружает нас — безмятежный Каналетто с бирюзовой водой, амальгамы Гварди — неопрятные и опередившие свое время.
Мы были не вместе эти часы, каждый оставался заточенным в своем мире. Этот зал — единственный, в котором мы разговаривали. И как после этого узнать друг друга? Похоже, она не обижена на меня, она даже сказала, что хочет опять меня видеть.
Я останавливаюсь у всех портретов, перед которыми останавливалась она. Я вижу и слышу ее: ее напряженные плечи, когда она стояла перед «Дамой с веером», ее смех, когда она смотрела на фрагонаровскую кокетку в розовых оборках, летящую на качелях.
Я стою перед картиной и вспоминаю ее смех. Счастлива ли она? Почему она снова хочет меня видеть? Почему из всех возможных мест она выбрала именно это? Просто первым пришло ей в голову после концерта? Вряд ли из-за Венеции.
Ее смех был радостен. И все же вдруг она забеспокоилась и погрустнела.
Зардевшееся лицо озорно смотрит на туфельку, летящую в воздухе над пеной листьев. Веревки исчезают в туманной темноте вверху. Картина чарует. Она на время задержала здесь Джулию. Зачем искать иную причину?
Окружающий мир набрасывается на меня из моего автоответчика. На нем семь сообщений: небывалый урожай. Первое — от Джулии. Она предлагает встретиться завтра в Оранжерее в Кенсингтонских садах. В нескольких минутах хода от моего жилья, но вряд ли она могла это знать.
Пара звонков, связанных с «Камерата Англика», про всякие репетиции, которые я должен то ли «вписать» в календарь, то ли «выписать» из календаря.
Эрика Коуэн звонит, чтобы повосторгаться нашим вчерашним выступлением и сказать: Эллен передала ей, что после концерта к нам подошла Джулия. Как прекрасно. Она так счастлива за меня, все приходит к тому, кто умеет ждать. И у нее есть интересная новость для квартета, но мы должны потерпеть до завтра.
Сообщение от Пирса. Он почувствовал, что я был рассеян, когда мы обсуждали концерт на пути домой. Он бы хотел кратко подвести итоги. И у Эрики есть что-то, чем она хочет с нами поделиться. Не могли бы мы встретиться у Эллен завтра в два?
Я звоню Пирсу. Как насчет пяти вместо двух? Он говорит, что не против; он спросит остальных. Интересуюсь, что за такая новость от Эрики. Пирс замыкается. Эрика считает, мы должны услышать это вместе.
Следующее сообщение женским голосом — дама несколько раздражена и удивляется, почему «Лондонские приманки и наживки» не берут трубку посреди рабочего дня.
Сообщение от Виржини, звучащее очень живо. Ей очень понравился концерт, и она ненадолго прервалась — да, она занимается, как обещала, — чтобы сказать мне, как она вдохновлена нашей игрой.
Телефон звонит, и мое сердце ухает вниз. Но это опять Эрика. Судя по голосу, она несколько переусердствовала за ланчем:
— Майкл, дорогой, это Эрика, я просто должна была тебе позвонить, просто должна, вчерашний концерт был совершенно блестящим.
— Спасибо, Эрика. Я только что прослушал твое сообщение.
— Но я тебе звоню не за этим. Вот что, Майкл, дорогой, ты должен быть очень осторожен. Жизнь — штука непростая. Я только что за ланчем встречалась со старым-старым другом и не могу отделаться от ощущения: то, что должно случиться, случается. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— На самом деле не очень…
— Конечно, это может быть физически, или духовно, или как угодно. Эллен мне сказала, конечно.
— Но, Эрика…
— Ты знаешь, к сорока годам физическая сторона становится очень интенсивной. Меня совсем не интересуют мужчины моего возраста, только моложе, они в основном совершенно великолепны, но абсолютно недоступны. Раньше я была очень разборчива: все эти люди, вьющиеся вокруг тебя с бесконечным вожделением, а ты говоришь — о нет, нет, нет, а сейчас все поменялось. И проблема в том, что даже когда ты не прочь с ними пошалить, эти юнцы хотят от тебя лишь одного — чтобы ты их представила кому-нибудь, кто им поможет найти работу.
— Ну…
— И вот ты буквально лопаешься от желания, а ты старая карга. Иногда я смотрю в зеркало и не узнаю себя. Кто эта женщина? Откуда эти морщины? У меня было круглое лицо, я была луноликая, а мне хотелось быть тощей, но теперь, конечно, я тощая, ужасно тощая, но я не слишком хочу быть старой каргой. Я не против опять быть луноликой.
— Ты не тощая, Эрика, ты симпатичная и пьяная.
— Тебе еще нет сорока, ты не знаешь, — возражает Эрика. — И вообще ты — мужчина.
— Куда ты ходила на ланч? — спрашиваю я.
— О, в «Шугар-клаб», у них есть все эти непроизносимые ингредиенты в еде, такие как джикама и метакса — я имею в виду метаксу?
— Не уверен.
— Но у них прекрасный выбор вин.
— Это заметно.
— Противный! Мой муж меня сводил туда на нашу годовщину в прошлом году, это было настоящим открытием. Теперь я туда вожу всех своих друзей. Попробуй кенгуру.
— Обязательно попробую. Эрика, что за интересные новости у тебя для квартета?
— А, это? Я думаю, «Стратус» собирается предложить нам записать диск.
Я с трудом верю своим ушам. «Стратус»!
— Ты шутишь, Эрика, — говорю я. — Этого не может быть!
— Вот она, благодарность.
— Это чудесно! Как тебе удалось?
— Сегодня утром у меня был прекрасный долгий разговор с Изабэлл — но давай обсудим это завтра в два.
— Не в два. В пять.
— В пять?
— В пять. Запиши.
— Да я запомню.
— Эрика, ты все забудешь. После жидкого ланча.
— Ну хорошо. Только не говори остальным, что я тебе сказала. Я хочу, чтобы это было сюрпризом. Помни — об этом ни слова.
Но я не сомневаюсь, что Эрика позвонила каждому из нас и потребовала держать это в секрете.
Перед тем как повесить трубку, я велю ей пить много воды, принять таблетку нурофена и попробовать быстро произнести «Изабэлл Шингл» десять раз подряд.
Я думаю о Джулии и не могу заснуть, смотрю какой-то невнятный триллер поздно ночью и засыпаю в три утра.
В одиннадцать свежо и ясно, но небо темнеет, и к полудню уже зарядил изрядный ливень — и прекращаться не намерен. Но Джулия не звонит, чтобы поменять место или время нашей встречи.
Без четверти час, вооружившись зонтиком, кепкой и плащом от непогоды, я выхожу в темноту дня. Давно упавшие старые листья вихрятся смерчиками. Дождь льет наискось, и мои брюки промокают ниже колена. Зонтик с его слабыми спицами превращается в черный неуправляемый парус. Парк почти пуст, кому придет в голову гулять в такую погоду?
На каждом большом суку платана сидит с десяток голубей, среди них несколько коричневых. Они противятся ветру, взъерошенные и молчаливые, как большие фрукты. Напыщенная ворона спокойно ходит внизу, по-хозяйски каркая. Меня обгоняет пара злополучных бегунов.
Добираюсь до Оранжереи. Людей внутри немного, возможно, гроза их там и застигла, они пьют чай или читают газеты. Изнутри это красивое здание: прямоугольное, очень высокое, белое, с выгородками. Его южная стена состоит из высоких колонн, перемежающихся огромными окнами, чтобы пропускать внутрь много солнечного света, ну или не солнечного, а соответствующего погоде. Джулии нигде не видать.
Тут и в лучшую погоду гуляет эхо, но сегодня воющий ветер, дождь, косо хлещущий по высоким окнам, плач расстроенного младенца и случайное бряканье с кухни создают эффект, который, безусловно, порадовал бы Билли.
Джулия входит несколько минут спустя. Она промокла насквозь. Ее светлые волосы спутаны и потемнели, платье можно выжимать. Она с беспокойством оглядывает Оранжерею.
Я мгновенно предстаю в дверях.
— Этот зонтик, — говорит она с усилием.
Я смеюсь, обнимаю ее и целую в губы, не размышляя, прямо как в тот первый раз много лет назад.
Она почти отвечает, но потом быстро отстраняется. Несколько секунд она не смотрит на меня, как будто пытаясь собраться с мыслями.
— Ну и гроза! — говорит она, проводя рукой по своим волосам.
— Почему ты не позвонила поменять место встречи? — спрашиваю я. — Ты промокла насквозь.
— Ну, это было бы слишком сложно.
— Встань возле батареи.
Она становится возле батареи, дрожа, и смотрит на дождь. Я стою сзади нее, мои руки на ее плечах. Она не освобождается от них.
— Джулия, я люблю тебя, по-прежнему.
Она не отвечает. Это мое воображение или я правда чувствую, как напрягаются ее плечи?
Она поворачивается и бормочет:
— Давай выпьем кофе. Ты давно тут ждешь?
— Джулия! — говорю я. Одно дело — просто не отвечать на мои слова, но зачем же эта нарочитая банальность?
Она читает боль в моих глазах. И все же она ничего не говорит. Мы садимся. Подходит официантка, мы заказываем кофе и имбирный пирог.
Около минуты мы молчим, потом Джулия неуверенно спрашивает:
— Ты знаешь что-нибудь про Карла Шелля?
— Я получил от него письмо несколько месяцев назад.
— Он тебе написал?
— Да. Возможно, ты знаешь — он теперь в Швеции.
Официантка приносит наш заказ. Джулия смотрит на свою тарелку.
— Ходят слухи, что он очень болен, — говорит она.
— Я тоже так подумал: что-то в его письме…
Она чувствует, что я не хочу говорить про Карла Шелля, и переводит разговор. Мы осторожно пробуем разные темы, одну за другой, будто они могут вдруг вскинуться и ударить: общие знакомые, вероятность, что гроза скоро кончится, декор. Я узнаю, что Мария после серии богемных бойфрендов вышла замуж за солидного бюргера.
Я трогаю красноту слева под подбородком — трудовую мозоль скрипачей. В этом открытом пространстве будто что-то нависло надо мной. Снова я думаю про Карла. Его смычок ходил вверх и вниз, как маленький переключатель, когда он мне объяснял, что я должен делать. Он смотрел на работу в оркестре, как мой отец — на работу в баре или в ночном клубе. Даже камерная музыка была не тем, что он от меня ожидал. Когда он играл, я слышал звук столь благородный — полный, теплый, независимый, что мне хотелось его воспроизвести, но когда я пробовал его приемы, они насиловали мой собственный стиль. Почему он не мог разрешить мне расти самому — под его руководством, но без его запретов?
Она глядит на меня — почти с опаской. Потом она что-то говорит, но я ничего не разбираю из-за шума вокруг. Где-то какой-то лязг, а через три стола орет во всю глотку младенец.
— Прости, Джулия, это невозможное место. Я не слышал, что ты сказала.
— В кои-то веки… — говорит она, и я читаю на ее лице одновременно и напряжение, и веселое удивление.
— В кои-то веки — что?
— Не важно.
— Но что ты сказала?
— Рано или поздно я должна тебе сказать, Майкл. Лучше раньше.
— Да?
— Я замужем. — Она мягко повторяет это, будто сама себе: — Я замужем.
— Не может быть.
— Но это так.
— Ты счастлива? — Я стараюсь не выказать голосом моего страдания.
— Думаю, да. Да. — Ее палец описывает дугу вдоль края ее голубой с белым тарелки. — А ты? — спрашивает она.
— Нет. Нет. Нет. Я имею в виду — не женат.
— То есть у тебя никого нет?
Я вздыхаю и пожимаю плечами:
— Нет, есть.
— Тебе с ней хорошо?
— Она — не ты.
— О Майкл… — Палец Джулии останавливается в своем движении вдоль края тарелки. — Давай не будем.
— Дети? — спрашиваю я, не отводя взгляда от ее глаз.
— Один. Мальчик. Люк.
— И вы живете счастливо вместе в Лондоне.
— Майкл!
— И ты по-прежнему, конечно, играешь?
— Да.
— Это все, что мне надо знать. Только… почему ты не носишь кольцо?
— Не знаю. Оно меня отвлекает. Отвлекает во время игры. Я вижу его и не могу думать о музыке. Майкл, это ведь ты уехал из Вены.
Это правда. Что я могу сказать? Остается только моя неприкрытая правда.
— Возле Карла я задыхался. Я не знал, что не могу без тебя. Никогда не думал, что потерял тебя, что я тебя потеряю.
— Ты мог бы написать, после того как уехал, объяснить это все.
— Я писал…
— Месяцы спустя. После того, как я медленно рассыпалась на кусочки. — Она затихает на время, потом продолжает: — Я не решалась открывать твои письма, когда они начали приходить. Думала только о тебе — каждый час, каждый день, когда спала, когда просыпалась. Нет. — Она говорит отстраненно, почти без боли или обиды.
— Мне ужасно жаль, любовь моя.
— Майкл, не называй меня так, — говорит она с печалью.
Мы молчим. Потом Джулия говорит:
— Ну что ж, это было тогда.
Дождь кончился. Сад снаружи хорошо виден — с громадными зелеными кустами, подстриженными в виде башенок. Небо очистилось.
— Слышишь? — говорю я. — Малиновка.
Джулия смотрит на меня и кивает.
— Ты знаешь, — продолжаю я, — я часто прихожу сюда — не столько в Оранжерею, сколько в «утопленный сад». Иногда весной просто прихожу и слушаю дроздов. А ты… ты все еще любишь соловьев?
На глазах у Джулии слезы.
Через какое-то время я говорю:
— Послушай, давай пойдем отсюда и погуляем. Я живу недалеко.
Она качает головой, будто отрицая все, что я ей сказал.
— Тебе надо как следует высохнуть, — говорю я.
Она кивает:
— Я тоже живу недалеко. Моя машина близко. Я лучше пойду.
— Ты не хочешь, чтоб у меня был твой телефон? — спрашиваю я.
— Нет, — говорит она, вытирая глаза.
— Ну, вот мой адрес, — говорю я и записываю адрес на желтом стикере, достав его из бумажника. — Теперь напиши свой. Я не собираюсь снова тебя потерять.
— Майкл, тут тебе не стол находок.
— Ты знаешь, что я не о том. Я все же не настолько дурак.
— Я не знаю, о чем ты, — говорит она. — И я не знаю, что я тут делаю.
— Ну вот и дай мне свой адрес, — говорю я.
Она колеблется.
— На случай, если я захочу послать рождественскую открытку. Или, кто знает, может, еще одно письмо.
Она качает головой и пишет свой адрес. Это на Элджин-Кресент, в Ноттинг-Хилле, всего-то в миле оттуда, где живу я.
— И ты по-прежнему Макниколл? В профессиональных кругах?
— Нет. Я взяла фамилию мужа.
— Какую?
— Хансен.
— А, так это ты — Джулия Хансен. Я слышал про тебя.
Джулия непроизвольно улыбается. Но перестает, возможно уловив в моем взгляде, до чего я несчастен.
Мы идем через парк, почти не разговаривая, — я к своему дому, она к своей машине.
— Нет, Пирс, дорогой, — говорит Эрика, опуская свой стакан со скотчем на один из квадратных столиков-табуреток Эллен. — Эксцентрична — да, невротична — да, но не безумна.
— Но, Эрика, — говорит Билли, — не могла бы ты попробовать ее переубедить? А? Сказала бы ей, что мы не можем и что у нас в репертуаре есть десятки вещей, которые мы будем счастливы записать? Десятки.
Эрика энергично трясет головой:
— Я два часа сидела в ее офисе и перебирала варианты — но тут либо так, либо никак. Ее не интересует ничто другое из того, что мы можем ей предложить. Она говорит, что квартетный репертуар и так весь записан-перезаписан и что она не будет в этом участвовать.
— Не понимаю, — говорит Эллен. — Она слушает целый концерт и до нее доходит только бис.
Эрика улыбается по-матерински:
— Я ей сказала, что это не то, что вы обычно играете. Она ответила: «Жаль, но тогда тем более, если я предложу им запись, они должны будут сыграть это». Ну правда, Эллен, я очень-очень редко видела Изабэлл Шингл в таком восторге насчет чего бы то ни было, в каком она была после вашего Баха. Получить предложение от «Стратуса» — большое дело. Я не имею в виду деньги, — быстро добавляет Эрика, — много вам не заплатят. Но ваш диск точно будет замечен.
— Это может плохо обернуться, — говорит Билли, — запись «Искусства фуги» на «Стратусе» получит много отзывов; и, если людям не понравится, мы будем выкинуты на периферию, во мрак.
— Да, — говорит Эрика, — а если им понравится, вы окажетесь в лучах славы. Ну вот так. Решать вам. Но я готова провести пару часов, убеждая вас, поскольку разубедить ее мне не удалось. Не разубедить, а скорее даже отразить ее натиск.
— Это безумие, — говорит Пирс. — Это отвлечет нас от нашего репертуара.
— Это вызов, — говорит Эрика.
— Тебе легко говорить, — отрезает Пирс.
Нисколько не смутившись, Эрика поворачивается ко мне:
— Ты что-то мало участвуешь в разговоре, Майкл.
— Он совсем не участвует, — говорит Эллен. — Черт возьми, что с тобой происходит, Майкл? Тебе как будто все равно. У тебя все в порядке?
Билли глянул на меня.
— Что ты думаешь? — спрашивает он.
— Я не знаю, — говорю, — я просто поражен. — Поворачиваюсь к Эрике, пытаясь сосредоточиться. — Ты поэтому нам не сказала по телефону, что именно предлагает Изабэлл?
— Возможно, — говорит Эрика. — Да. Мне хотелось посмотреть на вашу реакцию. И я хотела, чтобы ваши мнения были независимы друг от друга.
Пирс фыркает.
— Сколько длится «Искусство фуги», Билли? — спрашиваю я.
— Полтора часа — два диска.
— И все, что мы играли из него, — четыре с половиной минуты, — говорит Пирс.
— Но с больши́м удовольствием, — говорю я.
— Да, — говорит Эллен, — с бо́льшим, чем когда бы то ни было.
— Вы играли великолепно, великолепно! — кричит Эрика, возбуждаясь. — И аудитория молчала целых пять секунд, прежде чем начать хлопать. Раз, два, три, четыре, пять! Никогда ничего подобного не видела.
— Это очень плохая идея, — говорит Пирс, не реагируя на ее энтузиазм. — Это оторвет нас от того, что мы хотим делать. Это будет мешать нашим концертам, а не помогать. Мы не можем сыграть всю эту чертову штуку на сцене, только в студии. Квартеты не играют такого на концертах. Кроме того, Бах это написал не для струнного квартета.
Билли неуверенно покашливает.
— Ну, знаешь, если бы струнный квартет существовал в его время, он бы это писал и для квартета.
— О да, Билли, у тебя опять Бах на проводе? — говорит Пирс.
— На самом деле неясно, для кого он это написал, — спокойно продолжает Билли. — Я почти уверен, что он написал это для клавишных, поскольку они были под рукой, но некоторые считают, что никакой конкретный инструмент в виду не имелся. Есть мнение, что это даже было написано не для того, чтобы играть, а просто как некое приношение Богу, или духу музыки, или кому там еще — но я думаю, что это глупости. Джанго, кстати, тоже так думает. Нет, я не вижу вреда в том, что мы его сыграем.
— И альт в кои-то веки играет на равных с остальными, — говорит Эллен задумчиво.
Пирс воздевает глаза к потолку.
— На самом деле оба альта, — говорит Билли Эллен.
— Что ты имеешь в виду? — спрашивает она.
— Ну, — Билли невозмутим, как Будда, — ты помнишь, что в «Уигморе» Майклу пришлось опустить свою нижнюю струну на тон? Если мы будем это записывать, а не играть в концерте, он может всю фугу исполнить на альте вместо скрипки и избежать этих проблем. И есть несколько других фуг, где его партия идет так низко, что он на самом деле должен будет играть на альте.
Я загораюсь от мысли, что снова возьму в руки альт.
— Итак? — говорит Эрика, налив себе полный стакан неразбавленного виски. — Каков вывод из нашей встречи? Что мне сказать Изабэлл?
— Да! — говорит Эллен, прежде чем другие могут что-нибудь сказать. — Да! Да! Да!
Билли неловко пожимает плечом, головой и правой рукой, как бы говоря: да, это рискованно, но, с другой стороны, для чего мы живем, и Бах настолько фантастичен, и Эллен так неймется, что да, ну хорошо.
— У кого бы одолжить альт? — размышляю вслух.
Что нам играть, обычно решает Пирс, но если он попробует настоять сейчас, то будет бунт.
— Давайте предложим другую программу и поймаем ее на блефе — говорит он.
Эрика качает головой.
— Я знаю Изабэлл, — говорит она.
— Ну и когда мы должны это записать? — раздраженно спрашивает Пирс. — Если согласимся, конечно.
Эрика улыбается уголком рта в ожидании триумфа.
— Удивительно, но Изабэлл не настаивает ни на каких датах, однако хочет получить быстрый ответ, беретесь ли вы вообще. Это может заткнуть дыру в ее каталоге, и, если мы проваландаемся или откажемся, она может начать искать кого-то другого, чтобы ее заполнить. Кстати, она вдруг начала говорить — или, скорее, шептать в своем стиле — ничего конкретного, может, я не уловила связи, как это со мной бывает, конечно, про то, как ей нравится звучание квартета «Веллингер»…
— Мы не должны торопиться, — говорит Пирс, пытаясь противостоять тактике Эрики.
— Нет, но и канителиться мы тоже не должны, — говорит Эллен. — Мы не единственный приличный квартет в округе. Помнишь, как мы затянули с ответом фестивалю в Риджбруке и они позвали вместо нас Шкампу[43]?
— Знаешь, Эллен, — говорит, отбиваясь, Пирс, — ты всегда вначале загораешься, но — помнишь гончарный круг? Ты страшно всех доставала, пока отец его тебе не купил, а потом слепила один горшок, кстати не больно-то и красивый, если правильно помню, и бросила это дело. А круг по-прежнему лежит в гараже.
— Мне было шестнадцать, — вскидывается Эллен. — И при чем тут это вообще? Если «Веллингер» обойдет нас, виноват будешь ты.
— Ох, ну ладно, — говорит Пирс. — Ладно, ладно, давайте скажем сумасшедшей Шингл: мы настолько идиоты, что готовы рассмотреть ее предложение. Но нам нужно время все обдумать. Мы не готовы решать сразу. Я отказываюсь. Давайте разойдемся по домам и подумаем. Неделю. По крайней мере неделю.
— Хладнокровно подумаем, — предлагает Эллен.
— Да, конечно, хладнокровно, — говорит, дымясь, Пирс.
Ночь опускается на этот странный день, так наполненный переменами. Я должен прогуляться. В дверях, на выходе из Архангел-Корта, ко мне бросается мистер Лоренс — мистер С. Й. Лоренс, — с серебряной гривой, безукоризненно одетый и немного загадочный.
— Гм, мистер Холм, можно с вами поговорить? Про лифт — мы говорили с управляющим агентством, и… с Робом… некоторое неудобство… но довольно удачный конец, вы согласны?
Я почти не слышу, что он говорит. До меня доходят только отдельные фразы, как метеоры на горизонте. Но я гадаю, что означает «Й.» в его имени.
— Да-да, полностью согласен.
— Ну, должен признаться, — говорит мистер Лоренс, удивленно и облегченно, — я надеялся, что вы так скажете. И конечно, мы должны принять во внимание других постоянных жильцов… Неудовлетворительная работа… Особенно неудобно для вас… конечно, можно поменять на «Отис»… пользовательское соглашение… плюсы и минусы… ну, вот, собственно.
— Прошу прощения, мистер Лоренс, я должен торопиться. «Этьен» скоро закрывается. Круассаны, понимаете. — Я открываю дверь и выхожу в мокрую ночь.
Зачем мне понадобилось объяснить про круассаны? — спрашиваю я себя.
Когда я снова увижу Джулию?
В булочной «У Этьена» новая продавщица: даже в такое позднее время дня у нее свежее лицо; судя по внешности и акценту, она из Польши. Я иду мимо греческих ресторанов, австралийского паба, ряда телефонных будок с фотографиями девушек по вызову, прикрепленными скотчем изнутри. Мне нужны пустые улицы. Я направляюсь на запад к площадям.
Их сердца полны деревьев, к которым не добраться. Их тротуары почти безлюдны. Я бесцельно гуляю целый час. Небо затянуто облаками, воздух мягок для зимы. Где-то далеко воет автомобильная сигнализация, звучит полминуты, потом затихает.
Я сказал, что люблю ее, и она не ответила. Мои руки оставались на ее плечах, и я чувствовал их напряжение. Она смотрела вперед через огромные окна на голые, побитые ветром ветки конского каштана.
Когда мы шли обратно через парк, она не сказала почти ни слова. Прутья валялись как попало на Широкой дорожке, чайки кричали над Круглым прудом. Шел несвязный разговор, будто она хотела избежать того, что я должен был сказать.
Мы расстались около тусклых серебряных куполов отеля «Стакис».
Мистер и миссис Хансен и их сын Люк. Кошка? Собака? Золотая рыбка? Телефон не должен звонить в их доме, в их спасительной гавани.
Если бы я мог с ней поговорить сегодня вечером, это облегчило бы мне сердце. Если бы я мог снова ее обнять, я бы обрел покой.
Я засыпаю около полуночи, воображая, что я с ней. Я не вижу снов, может, потому, что очень устал.
В десять утра кто-то звонит снизу. Я смотрю на миниатюрный синий экран и вижу ее лицо, несколько искаженное. Шарф закрывает ее волосы.
Это поразительно: будто мысль о ней создала ее наяву.
— Майкл, это Джулия.
— Здравствуй. Поднимайся. Только я бреюсь. Первый лифт, восьмой этаж, — говорю я и нажимаю на кнопку входной двери.
Кажется, входной ритуал приводит ее немного в замешательство. Она открывает внутреннюю стеклянную дверь и улыбается. После кажущейся вечности я слышу звук лифта, затем звонок входной двери. Отпираю.
— О, прости, я тебя отрываю, — говорит она, глядя на меня; у меня на плечах полотенце, пена для бритья на подбородке и шее и широченная идиотская улыбка на лице. — Я не поняла, что ты бреешься, — продолжает она.
— Странно, как я не порезался, — говорю я. — Что тебя сюда привело?
— Не знаю. Я была недалеко. — Пауза. — Какой вид! Чудо. И так много света.
Я делаю шаг к ней, но она быстро говорит:
— Пожалуйста, Майкл.
— О’кей, о’кей, хорошо… пена на лице… я понимаю. Поставить какую-нибудь музыку? Я сейчас вернусь.
Она мотает головой.
— Не исчезай, — говорю я. — Ты ведь мне не снишься?
— Нет.
Через несколько минут я выхожу из ванной. Иду на запах кофе в маленький закуток в моей гостиной. Джулия смотрит в окно. Когда я оказываюсь прямо за ней, она испуганно оборачивается.
— Надеюсь, ты не возражаешь, — говорит она. — Я сварила кофе.
— Спасибо, — говорю я. — Давно никто этого для меня здесь не делал.
— О? Но я думала…
— Ну да — но она никогда не остается здесь.
— Почему?
— Мы не живем вместе. Я иногда остаюсь у нее.
— Расскажи мне о ней.
— Она студентка, скрипачка. Француженка; из Ниона. Ее зовут Виржини.
— Она бы мне понравилась?
— Не знаю. Возможно, нет… Нет, я о другом — может, она тебе и понравилась бы, не знаю, просто у вас мало общего. Мне она, однако, нравится, — быстро добавляю я, чувствуя себя предателем.
— Я не видела в гостиной никаких фотографий, кроме твоей семьи, — говорит Джулия.
— Ну да, у меня вообще нет ее фотографий, — быстро говорю я. — Во всяком случае, не под рукой. Наверно, я могу ее описать: черные волосы, черные глаза… Нет, не могу. Я не умею описывать лица.
— Ну, мне нравится лосьон для бритья, который она тебе подарила.
— Мм.
— Как он называется?
— «Гавана».
— Как столица Кубы?
— Есть еще какая-то Гавана?
— Наверно, нет.
— А мне нравится этот лимонный запах. Что это?
— Майкл, не делай вид, что тебе интересно название моих духов.
— Подарок твоего мужа?
— Нет, я купила сама. Всего месяц назад. Джеймс бы тебе понравился, — говорит Джулия.
— Конечно, — соглашаюсь я машинально.
— Не знаю, зачем я пришла. Глупо. Мне было интересно, где ты живешь, — продолжает она. — Даже в тот день, когда увидела тебя на Оксфорд-стрит, я знала, что ты живешь недалеко от меня.
— Откуда ты могла это знать? — спрашиваю я.
— Первые три цифры телефона.
— Понятно.
— На самом деле я нашла тебя в телефонной книге. Я не могла вспомнить твой номер целиком.
— То есть в конце концов ты его посмотрела?
— Да.
— И не позвонила?
— Я помню, про что думала, когда смотрела на имена в телефонной книге — Холланд, Холидей, Холлис, Холт и так далее. Это просто имена. Самые обычные имена. И конечно, в венской телефонной книге я читаю Кинд, Климт, Ольмер, Петерс — и ничего в моей голове не происходит, никаких эмоций.
— О чем ты говоришь, Джулия?
— Бетховен, Гайдн, Моцарт, Шуберт — не понимаешь, о чем я? Это просто имена, имена из телефонной книги, я иногда так и думаю. Нет, вижу, ты не понимаешь. Но тут так высоко — так высоко надо всем.
— Да. Действительно, — хватаюсь я хоть за что-то, доступное моему пониманию. — И тут много света, как ты сказала. И вид издалека на Святого Павла в качестве компенсации за слабый напор воды. — Я поворачиваюсь и показываю на розетку. — Если включить сюда пылесос, можно пропылесосить всю квартиру. Три маленькие комнаты — не дворец, но больше, чем в Вене. Тебе нравится?
— С молоком, но без сахара? — вопросом на вопрос отвечает Джулия.
— Теперь — ни с тем ни с другим.
— Прости? — Она взволнована, как будто эта перемена моих привычек означает нечто большее, чем на самом деле.
Я улыбаюсь ей:
— Я больше не пью с молоком.
— Да? А почему?
— Я все время забываю его купить. А то, что в холодильнике, обычно просрочено. Так, чтобы не испортить кофе, я привык его пить без ничего.
Мы несем наши кружки в другой конец комнаты и садимся. Я смотрю на нее, она на меня. Что означает вся эта болтовня и все это молчание?
— Ты рад, что я пришла? — спрашивает она.
— Да, но не могу в это поверить, — говорю я. — Это невообразимо.
— Я тебя не отвлекаю?
— Нет. А даже если бы и так? Но сегодня утром у меня нет уроков. Правда, у нас через час репетиция. Странная вещь случилась вчера. Ну, вторая по степени странности.
— Что именно?
— Нам предложили записать «Искусство фуги».
— Все «Искусство фуги»?
— Да. «Стратус».
— Майкл, это совершенно замечательно. — Лицо Джулии освещается радостью, удовольствием от этой мысли — и, безусловно, радостью за меня.
— Да, замечательно, — говорю я. — Ты что-то из него играла. И до сих пор играешь?
— Иногда. Нечасто.
— У меня есть ноты. И пианино в соседней комнате.
— О нет, нет — я не могу, не могу. — Она протестует почти яростно, как будто борясь с каким-то ужасом.
— Все хорошо? — Я трогаю ее плечо, потом накрываю его моей ладонью.
— Да. Да, — говорит она.
Я кладу руку ей на шею. Она мягко отстраняет ее.
— Прости, если я тебя расстроил. Просто я был бы рад тебя снова услышать. Хотелось бы что-нибудь с тобой сыграть.
— О нет! — говорит она печально. — Так я и знала: ты захочешь, чтобы мы вместе играли. Я не должна была приходить. Так я и знала. И я тебя разочаровала.
— Джулия, о чем ты? Какое может быть разочарование, если ты здесь? Это невозможно!
— Школа Люка тут, за углом. Я его отвела и потом сидела в машине, думая, что мне делать. — Она будто поражена чем-то. — Даже после того, как решила зайти к тебе, я не могла — думала, что слишком рано. Так что я час просидела в кафе и меняла свое решение каждые десять минут.
— Почему ты не позвонила? Я проснулся в девять.
— Мне надо было самой все продумать. Я ведь не просто была неподалеку. Я хотела тебя видеть. Я хочу тебя видеть. Ты был такой огромной частью моей жизни. И остаешься по-прежнему. Но я ничего от тебя не хочу — ничего сложного. Ничего вообще. Не говоря уж о том, что и тогда было непросто.
Я чувствую, что основное бремя разговора перевалено на меня.
— Кем работает Джеймс? — спрашиваю.
Я стараюсь произнести его имя как можно нейтральнее, но во мне все восстает против этого. Лучше бы я говорил «твой муж».
— Он банкир. Американец. Из Бостона. Мы там жили с тех пор, как поженились. Пока не переехали в Лондон.
— Когда это было?
— Больше года назад… Люк скучает по Бостону. Он часто меня спрашивает, когда мы поедем обратно. Не то чтобы он был несчастлив тут. Он в некотором роде лидер в своей компании.
— Сколько ему?
— Почти семь. Шесть и десять двенадцатых, как он говорит. Он любит дроби — но он совсем не зануда, он замечательный.
Я физически чувствую волнение в сердце.
— Джулия, когда вы поженились? Как скоро после моего отъезда в Англию?
— Примерно через год.
— Нет. Нет. Я не могу в это поверить. Я не могу. Это невозможно. Я говорил с твоим отцом примерно тогда же. Он мне ничего не сказал.
Джулия молчит.
— А Джеймс уже был на горизонте, когда я еще не уехал?
— Конечно нет. — В ее голосе почти презрение.
— Я не могу это вынести.
— Майкл, я лучше пойду.
— Нет, не лучше.
— А твоя репетиция?
— Ах да. Я забыл… Да, наверное, лучше иди… А ты не можешь зайти завтра? Пожалуйста. Я встану около девяти. Даже раньше. Когда начинается школа?
— В восемь тридцать. Майкл, я не могу так — отвести Люка в школу и прийти к тебе. Не могу. Это будет слишком, не знаю — слишком удручающе.
— Почему? Мы что-то не то делаем?
Джулия качает головой:
— Ничего. Ничего. И я ничего не хочу. И ты не хочешь. Отправь мне факс через день или два. Вот мой номер.
— Факс?
— Да. И, Майкл, я знаю, это звучит глупо — пиши мне по-немецки… Этот факс мы используем оба, и я не хочу, чтобы Джеймс волновался…
— Да, конечно. Кстати, сегодня у тебя очень голубые глаза.
— Что? — Она будто в смятении. — Я не понимаю…
— Твои глаза. Иногда они серо-голубые, иногда — зелено-голубые, но сегодня они просто голубые.
Джулия краснеет.
— Перестань, пожалуйста, Майкл. Не говори так. Это меня расстраивает. Мне это действительно не нравится. Мне больше не двадцать один.
Я стою с ней за дверью. Приезжает лифт, она входит. Ее лицо обрамлено сеткой, как для крестиков-ноликов, на стекле внешней двери. Легкий лязг — и внутренняя дверь, из гладкой стали, выезжает, быстро закрывая ее нервную улыбку.
Мы собрались репетировать программу квартетов двадцатого века — Барток, Шостакович, Бриттен, — но до этого не дошло. Последние полчаса мы обсуждали, принимать ли предложение «Стратуса».
Эллен жжет глазами Билли. Билли явно неуютно.
Билли указал на проблему, которую легко сформулировать, но сложно решить. Если играть квартетом «Искусство фуги» в тональности ре минор, как написано — а Билли и слышать не хочет ни о чем ином, — некоторые пассажи второго по высоте голоса (моего) попадают ниже скрипичного диапазона. Я могу их играть на обычном альте, это не вопрос. Но к этому добавляется, что в некоторых частях третий по высоте голос — Эллен — на целую кварту ниже диапазона альта. И это главная загвоздка.
— Я не могу настроиться на кварту ниже, не будь идиотом, Билли. Если ты настаиваешь на той же тональности, мы просто должны транспонировать эти части на октаву выше.
— Нет, — говорит непоколебимый Билли. — Мы уже через все это проходили. Это не вариант. Мы должны это играть как следует.
— Ну? И что же нам делать? — спрашивает Эллен, отчаявшись.
— Ну, — говорит Билли, не глядя ни на кого из нас, — мы можем попросить какого-нибудь виолончелиста сыграть эти конкретные контрапункты, а ты можешь играть остальное.
Мы все трое налетаем на Билли.
— Ни в коем случае, — говорю я.
— Чушь! — Пирс.
— Что? — Эллен.
Джанго, сын Билли, который играл один в дальнем конце гостиной, чувствуя, что его отец под огнем, подходит к нам. Иногда жена Билли, Лидия, фотограф, оставляет на него Джанго в дни репетиций, и Билли и все мы должны как-то с этим справляться. Джанго — хороший ребенок и очень музыкальный. Билли говорит, что, когда он репетирует, Джанго его слушает часами и иногда танцует под музыку. Но он не мешает нам, когда мы играем, несмотря на все диссонансы нашего века.
Сейчас Джанго взволнованно смотрит на нас.
— Прыг-скок, — говорит Билли и поднимает его на колено.
Эллен по-прежнему качает головой в рыжих колечках в стиле горгоны Медузы.
— Эх, зачем Эрика предложила эту несчастную идею. Я вся на нервах.
— А ты не можешь все-таки настроить альт на кварту ниже? По крайней мере, нижнюю струну? Или она ужасно провиснет? — спрашивает Билли.
Его безыскусное предложение встречено с отвращением.
— Иногда, Билли, — говорит Эллен, — я думаю, что ты самый тупой из нас всех. Я только что тебе сказала, что не могу.
— О! — Все, на что Билли способен в качестве ответа.
— Ну что? Мы говорим Эрике «нет»? — спокойно спрашивает Пирс. — С самого начала идея была не такой уж блестящей.
— Нет, Пирс, мы не говорим, мы ждем неделю. Мне надо подумать, — говорит Эллен.
— Подумать о чем?
— Просто подумать, — отрезает Эллен. — Это абсолютно потрясающая, прекрасная вещь, которую мне дают сыграть, а ты у меня ее отбираешь. Я тебе не позволю. Ты всегда так делаешь, Пирс. Очевидно, тебе это доставляет удовольствие.
— Ну ладно, ладно, — говорит Пирс. — Вернемся к репетиции? Нам надо много чего пройти.
— Мы не могли бы только… — говорит Билли неуверенно. — Перед тем, как начнем, я имею в виду…
— Мы не могли бы чего? — спрашивает Пирс раздраженно.
— Я обещал Джанго немного Баха, если он будет хорошо себя вести.
— Ну елки-палки, — говорит Пирс; даже меня поражает нечуткость Билли.
— А почему бы, черт возьми, и нет, — говорит Эллен, к нашему удивлению. — Давайте сыграем.
Итак, я быстро настраиваюсь ниже, и мы играем первый контрапункт «Искусства фуги». Бедная Эллен. Но я кошусь налево и вижу, что она вроде бы успокоилась. Пирс тоже смотрит на нее, с особым братским пониманием. Билли уставился на своего сына, который сидит перед ним, наклонив голову набок. Неясно, как много он понимает в его возрасте, но он явно получает удовольствие от нашей игры.
Все слишком быстро кончается.
— Это не прощание, — решительно говорит Эллен. — Это просто au revoir. Мы не собираемся это отпускать!
На следующий день рано утром звонит телефон. Я лежу в постели, думая про Джулию, но вызвать ее чудесным образом на связь не удается.
— Майкл?
— Да. Да. Эллен?
— Тебе повезло, что это я. Помни, если ты слышишь женский голос, никогда не называй имени. Если ошибешься, она расстроится.
— Эллен, ты знаешь, который час?
— Знаю, даже слишком хорошо знаю. Я сегодня вообще глаз не сомкнула. Я ужасно выгляжу.
— Это все, — я зеваю, — к чему?
— Почему Билли такой?
— Какой?
— Совсем не шоколадный. Мягкий только снаружи, а внутри — твердый.
— Билли — это Билли.
— Поговори с ним. Пожалуйста.
— Все разговоры на эту тему бесполезны.
— Думаешь, это только укрепит его позицию?
— Нет, Эллен, ты и сама знаешь, что не укрепит — просто не поменяет.
— Да, пожалуй, так. Потому ты и должен мне помочь.
— Эллен, я люблю Баха, и я с радостью снова сыграл бы на альте, и, наконец, у нас обоих фантастические партии, но что есть, то есть. Что я могу сделать? Пирс уже, наверное, сказал Эрике, а она сказала Ля Шингл.
— Нет, он не сказал. Я заставила гадского Пирса пообещать неделю ничего не говорить этой гадской Эрике.
— Ну и что я-то могу сделать?
— Помоги мне найти альт, который я смогу настроить на кварту ниже.
Я делаю пару вдохов.
— Эллен, ты знаешь, и я знаю, что альт — любой альт — слишком мал даже для звука, который он уже издает. Ты не можешь его настроить еще ниже. Уж точно не на кварту.
— Я смогу. Я должна. Я достану громадный семнадцатидюймовый Гаспаро да Сало, и громадные толстые струны, и…
— …и остеопата, и физиотерапевта, и невролога, и даже тогда это не сработает. Эллен, даже мне неудобно все, что больше шестнадцати дюймов. Я знаю, о чем говорю — у меня были проблемы с пальцами…
— Но мы с тобой одного роста, — говорит Эллен; ее одержимость берет верх над ее тщеславием. — И ты привык к скрипке, конечно, тебе с большим альтом сложно. И я поговорила с Эриком Сандерсоном. Он думает, что это возможно.
— Он так думает? Серьезно?
— Ну, он… сказал, что это интересное предложение. Мы едем к нему в три. Ты же ничем не занят сегодня после полудня? Я могу взять кредит, если надо, и закажу ему инструмент.
— Когда ты поговорила с Эриком Сандерсоном?
— Прямо перед звонком тебе.
— Эллен, ты опасна для общества.
— Но у него двое маленьких детей, я решила, что его семья просыпается в семь.
— И наш дорогой лютье отвечал тебе бодро, будто у него ушки на макушке и хвост трубой, да?
— Нет, сонно и удивленно, как ты, но был вполне способен к разумному диалогу.
— И почему я должен с тобой пойти?
— Для моральной поддержки. Мне это нужно. Мы — средние голоса — должны держаться вместе. И потому, что ты много узнаешь. И потому, что он лучший наш мастер по ремонту инструментов и лучший мастер по их созданию, и тебе надо понять, почему твоя скрипка иногда звенит. И потому, что я дам тебе поиграть на моем прекрасном, волшебном альте в тех местах в «Искусстве фуги», где тебе будет надо и где я буду на более низком инструменте.
— Я даже представить себе не мог, до чего ты коварна, Эллен.
— Да — это всё я, как формулирует Рикки Лейк[44].
— Боюсь, что я не смотрю Рикки Лейк.
— Тогда ты пропускаешь все самое лучшее. Если бы я только слушала ее советы, у меня бы был и мужчина в моей жизни, и песня в сердце, и — о да — высокая самооценка. И у тебя тоже.
— Я не хочу мужчины в моей жизни.
— Я заеду за тобой в два пятнадцать. Его мастерская в Кингстоне.
— О, земля британских железных дорог. Я поражен, что ты углубляешься так далеко в джунгли.
— Требует жертв… До встречи в начале третьего.
Я кладу трубку и лежу на кровати, закинув руки за голову. Уже три дня никаких новостей от Джулии. Я встаю и иду по квартире, открывая шторы.
Я включаю «Радио-3». Для меня, даже с полным шкафом дисков на выбор, в Лондоне — городе, таком богатом концертами, — утром или вечером это почти инстинктивный жест. Теперь радио меня радует и балует сюрпризами, но когда я жил в Рочдейле, это было мое спасение, поистине единственный источник классической музыки. Раз в год оркестр Халле[45] играл в «Чампнесс-холле», три-четыре раза в год миссис Формби брала меня на концерты местного музыкального общества или на что-нибудь особенное в Манчестере, и это были все мои контакты с профессионально исполненной живой музыкой. Мой маленький радиоприемник, выхватывающий музыку из общенародного эфира, был для меня всем; я слушал его в своей комнате часами. Не могу себе представить, как бы я стал музыкантом без него и без публичной библиотеки в Манчестере.
В уходящей ночи я ищу Венеру. Начинается рассвет — восхождение розового по всему горизонту, с одной почти вертикальной чертой самолетного следа, напоминающего Люцифера, что рушится с небес. Я включаю чайник и выбрасываю из вазы в мусор толстые веточки остролиста с уже почти черными ягодами.
По радио передают кантату Бахa «Wie schön leuchtet der Morgenstern…»[46]. Слова напоминают мне одного из любимых комических поэтов Джулии. Я сочиняю по-немецки записку, пытаясь имитировать стиль, который он любил пародировать, и печатаю ее:
Я, ниже не подписавшийся, хотел бы предоставить свидетельство своего продолжающегося существования и запрашиваю присутствия получательницы (в единственном экземпляре) в моем скромном, однако возвышенном помещении между девятью и десятью часами завтра утром или, в случае невозможности оного присутствия, перенести его на послезавтра. Я выкажу радость и благодарность в равной и превосходящей мере, если она будет сопровождаема духом благословенной памяти Иоганна Себастьяна.
Посылая выражение высочайшего уважения, остаюсь постоянным, неисправимо Вашим покорным слугой.
Над именем Отто Шнёркель[47] я подписываюсь большой самодовольной закорючкой. Такого рода вещи ее развлекали, но, как она говорит, ей уже не двадцать один.
Сверяясь с инструкциями, убираю имя и телефон из информации, которая обычно бывает напечатана наверху сообщения, и посылаю ей факс.
Я плету запутанную паутину. Если я выдержал десять лет отсутствия и пустого сожаления, почему же три дня настолько невыносимы?
Виржини звонит около полудня:
— Почему ты мне не звонишь, Майкл?
— Я был очень занят.
— Ты так хорошо играл, и я тебе оставила по крайней мере три сообщения.
— Ты не просила меня перезвонить.
— Ты не ценишь, что я тебя ценю.
— Я ценю, но я правда не понял, что было что-то срочное.
— Да нет, ничего срочного, — говорит сердито Виржини.
— Прости, Виржини, ты права. Я должен был тебе перезвонить, но у меня так много всего происходит.
— Что именно?
— О, ну, то и это.
— И еще другое?
— Другое?
— Да, Майкл, ты всегда говоришь «то, это и еще другое», когда увиливаешь.
— Я не увиливаю, — говорю я раздраженно.
— Кто она?
— Она?
— У тебя какая-то новая женщина?
— Нет! Нет, у меня нет никаких новых женщин, — говорю я с напором, удивляясь ему не менее, чем Виржини.
— О, — говорит она с тенью раскаяния, так что теперь я себя чувствую виноватым.
— Почему тебе это пришло в голову? — спрашиваю я.
— О, я просто почувствовала — но ты ведь нет — правда ведь, нет — не спишь с кем-то еще, Майкл?
— Нет. Не сплю. Не сплю.
— Тогда почему ты не спишь со мной?
— Я не знаю. Просто не знаю. У нас бывали перерывы и дольше. У меня много всего. — Я стараюсь говорить спокойно, но необходимость изворачиваться злит меня все больше и больше.
— Да-да, Майкл, — говорит Виржини терпеливо. — Ты ровно это мне и сказал. А что у тебя?
— О, Бах, «Искусство фуги», возможная запись.
Виржини никак не реагирует на эту новость. Ни поздравлений, ни удивления, ничего.
— Правда? — спрашивает она. — Я хочу тебя видеть сегодня. Пойдем в кино?
— Я не могу, Виржини.
— А что ты делаешь?
— Тебе нужно знать все? — спрашиваю я.
Молчание на другом конце.
— Ну, если тебе так уж необходимо знать, — продолжаю я, — я должен поехать к Эрику Сандерсону показать мою скрипку. Ты знаешь, она иногда звенит, и это меня беспокоит.
— Ты едешь один?
— Мм, нет — на самом деле нет. Эллен должна с ним увидеться по поводу альта.
— Эллен? — говорит Виржини приглушенно и немного подозрительно.
— Виржини, хватит. Это мне действует на нервы.
— Почему ты мне не сказал, что едешь с Эллен?
— Потому что ты меня не спросила. Потому что это не важно. Потому что тебе необязательно знать каждую деталь моей жизни.
— Va te faire foutre![48] — говорит Виржини и бросает трубку.
Эллен безнадежно теряется, как только мы пересекаем Темзу. Я веду ее с помощью атласа «От А до Я». Она на редкость молчалива. Думаю, ее напряжение вызвано не только тем, что мы в незнакомых ей частях Лондона, где на картах нарисованы киты и слоны, но и тем, что она не верит в решение проблемы с альтом.
— Что это за история про гончарный круг? — говорю я, чтобы ее отвлечь.
— О Пирс, Пирс, Пирс, — говорит Эллен раздраженно. — У него плохое настроение всякий раз, когда мы в моем доме, и он ко мне придирается. В любом другом месте все в порядке. По крайней мере, обычно. Это вина моей тетки, на самом деле.
— Попробуй перестроиться в левую полосу, Эллен. Каким образом это вина твоей тетки?
— Ну, очевидно, потому, что она оставила свой дом мне — не в буквальном смысле вина. Она была права, считая, что женщинам приходится тяжелее в жизни, чем мужчинам, и что надо поддерживать друг друга и так далее и так далее. Но на самом деле я думаю, что она не одобряла Пирса. Или, скорее, его поведение. Его стиль жизни. Она была милая. Мне она нравилась, да и Пирсу тоже. Может, нам не надо репетировать в этом доме, но где же еще? Он начинает ворчать, как только переступает порог.
— Ну, если живешь в подвальной студии…
Эллен пролетает на желтый свет и поворачивается ко мне:
— Лучше бы дом был достаточно велик для нас обоих, но увы. Да и Пирс, думаю, может позволить себе снимать что-то поприличнее. Но он копит на лучшую скрипку. А копить ему совсем не подходит по темпераменту. Это тяжелая борьба.
Через несколько секунд я спрашиваю:
— Ваши родители не могли бы ему помочь?
— Могли бы, но не будут. Как только отец об этом заговаривает, мать начинает возражать с пеной у рта.
— О.
— Думаю, она немного двинулась умом за последние лет десять. С родителями никогда не знаешь, как они себя поведут. Я затеяла об этом разговор на Рождество, а мать взвилась и устроила жуткую истерику: любая скрипка не хуже другой, и когда они все умрут, пусть Пирс делает что хочет с его частью денег, но пока она еще может как-то влиять, ну и тэ дэ.
— Тяжело Пирсу.
— Он был у «Бира»[49] на прошлой неделе, но все, что ему нравилось, было далеко за пределами его возможностей. Бедняга Пирс. Мне на самом деле его жаль. Он хочет попытать счастье на аукционах в этом году.
— У тебя очень хороший альт, — говорю я.
Эллен кивает:
— И твоя скрипка тоже. Хотя ты ее так любишь, что это совершенное безумие.
— На самом деле она не моя.
— Знаю.
— Я провел с ней больше времени, чем с кем бы то ни было, но тем не менее она не моя. А я не ее.
— Ой да ладно, — говорит Эллен.
— Кстати, она вообще почти не звенит последнее время.
— Угу, — говорит Эллен.
Мы молчим.
— Знал ли ты, что такое быть в квартете? — спрашивает Эллен. — Что мы так много времени будем проводить вместе?
— Нет.
— Слишком много?
— Иногда, на гастролях, я думаю, что да. Но мне кажется, что Билли труднее всех. Он ведь связан. Даже дважды.
— А ты — нет? — спрашивает Эллен немного напряженно.
— Ну, я наполовину связан. Наполовину не связан, что одно и то же.
— Я говорила с Лидией недавно после концерта. Она сказала, что иногда чемодан Билли так и стоит неразобранный в коридоре, пока не приходит время снова собираться. Не думаю, что семье это легко.
— Ну и как решать эту проблему? Случайные связи? — испытывая неловкость, спрашиваю я.
— Не знаю, — говорит Эллен. — Ты помнишь Киото?
— Конечно. Но стараюсь не вспоминать.
— А я стараюсь это помнить, — говорит Эллен. — Иногда.
Она улыбается — не мне, скорее самой себе.
— Эллен, это был один-единственный раз. И я не испытываю этих чувств. И никогда не буду. И хорошо, что нет.
— В «Куартетто Итальяно» женщина была по очереди замужем за всеми тремя мужчинами.
— Ну в «Куартетто Маджоре» это чревато полигамией и инцестом.
— Но с тобой ведь нет.
— Я, Эллен, не хорош ни для кого. Пойми это наконец раз и навсегда.
— Уж не для Виржини — это точно.
— Возможно, я так с ней резок, потому что она моя студентка. Но ничего не могу поделать.
— А с Джулией? — Не получив ответа, Эллен отвлекается от дороги и внимательно на меня смотрит. — Ты сильно изменился, — говорит она, — с того вечера в «Уиге».
— Эллен, давай сосредоточимся на дороге. Тут довольно сложно. Следующий поворот направо, а потом через сотню ярдов налево. Мы почти приехали.
Эллен кивает. Она понимает, что лучше не настаивать.
Эрику Сандерсону около сорока. Большой, бородатый, в совиных очках.
Его мастерская на чердаке полна дерева на всех стадиях обработки — от немых чурбанов до полностью готовых скрипок, альтов, виолончелей с натянутыми и настроенными струнами. Пара девушек в фартуках стучат и стругают. Стоит дивный запах — сложная смесь разной древесины, масла, смолы и лака.
— Вот это — полная неудача, — говорит он, представляя нам вполне нормальную на вид скрипку возле двери. — Спешу добавить — редкая неудача. Но она нашла своего покупателя. Что делать? Мне же надо зарабатывать. И кто-то ее берет, и играет на ней, и говорит: «Этого-то я и хочу». Ну и что мне делать? Я хотел бы сказать, что она не продается. Она звучит как плохая деревенская скрипица… но тут приходит письмо из банка, и надо платить по счетам… Однако, если я ее продам, хотелось бы, чтобы мир об этом не узнал. Конечно, и хорошая скрипка может начать плохо звучать пару лет спустя. Или наоборот, как вы думаете?
— Я уверена, — говорит Эллен, озабоченно и смиренно.
— Это натуральный цвет? — спрашивает он, глядя на волосы Эллен.
— Да, — отвечает Эллен, краснея.
— Хорошо. Хорошо. Последнее время кругом много хны. Интересный пигмент. Использовал бы ее Страд, если б у него она была? Марена.
— Марена?
— Да. Марена. Во-от. Этот дивный красный цвет, этот глубокий красный лак. Каким чудом это должно было казаться после бледно-желтого. Страдивари использует его в Кремоне, Гальяно — в Неаполе, Тонони — в Болонье, и… но у вас для меня как раз Тонони, да? — спрашивает он, поворачиваясь ко мне.
— Да, но не красный.
— О, — несколько разочарованно говорит Эрик Сандерсон. — Этого я никогда не мог понять. У старого Иоганнеса такой прекрасный красный в Болонье, но молодой Карло едет в Венецию и возвращается к старому желтому. Почему? Почему?
Он смотрит на меня сквозь свои совиные очки. Два его подмастерья продолжают работать, никак не реагируя на крики мастера.
— Боюсь, что не знаю, — говорю я. — Но что уж, я к этому привык, и на самом деле мне цвет нравится. Это не просто желтый, а такой медово-янтарный.
Я вынимаю скрипку из футляра, и Эрик Сандерсон крутит ее в руках.
— Да, — говорит он одобрительно. — Из медово-янтарных это, пожалуй, вполне неплохой медово-янтарный. Но она иногда звенит? Сыграйте что-нибудь.
Я играю полминуты из партиты Баха.
Он — с сомнением:
— Не так уж сильно звенит. Но я полагаю, она стесняется в компании. Оставьте ее здесь.
— Не могу, — говорю я. — По крайней мере, не на этой неделе.
— Но как тогда я могу вам помочь? И вообще, расскажите историю проблемы.
— Она звенела довольно ощутимо в нашу прошлогоднюю американскую поездку. Несколько месяцев назад ее поправили, но она снова взялась за свое через неделю-другую. Сейчас она пришла в себя, но я беспокоюсь, что это начнется снова.
— Причин могла быть масса. Вы были на Аляске и на Гавайях в течение одной и той же недели?
— На самом деле ни там, ни там.
— Лос-Анджелес и Чикаго?
— Именно так.
— Люди сейчас слишком много путешествуют, — говорит Эрик Сандерсон. — И слишком быстро. Если бы они были сделаны из дерева, они бы еще хорошенько подумали. Гм, немного состругано, — говорит он, заглядывая внутрь через зубоврачебное зеркальце. — Неплохо, однако. Трещин не видно. Может быть что угодно. Недавно была выставка венецианских инструментов. Думаю, они хорошо посплетничали. «Столько веков не виделись, моя дорогая. Ты слышала про „Фениче“? Я там была, когда это случилось первый раз, но мне удалось спастись. Бедная старая Серениссима[50]. Она теперь, конечно, потеряна для музыки, но все родилось там — опера, антифония… Во-от. Кто-то как раз недавно это обсуждал…» Где вы нашли эту скрипку?
— В Рочдейле.
— В Рочдейле, говорите? — Сандерсон поглаживает бороду, морщась.
— Да.
— В этом названии отсутствует поэзия. Никакой поэзии, вообще! Эшби-де-ла-Зуш[51] — вот это нечто. Вслушайтесь: сандарак, даммара, мастика, канифоль… — Он произносит названия смол с мистическим благоговением.
Эллен вздыхает.
— Поэзия для меня важнее музыки, — говорит Эрик Сандерсон. — К тому же большинство музыкантов сидит на бета-блокаторах. Это вам дорого обойдется, — поворачивается он к Эллен, которая выглядит встревоженной.
— Правда? — спрашивает Эллен в замешательстве от этих быстрых перескоков сюжета.
— И оно не стоит того. Насколько я понял из вашего звонка, вы хотите, чтобы я сделал инструмент для одной конкретной цели. Скордатура… скордатура… вот это восхитительное слово. Но как он будет жить всю оставшуюся жизнь? Неиграный, неуважаемый, ненастроенный.
— Ну, — говорит Эллен, — может, потом настроим его нормально и буду играть на нем, как на любом другом альте?
Это встречено молчанием, за которым вновь следуют посторонние рассуждения.
— Я верю в английский клен и в английские деревья, — говорит Эрик Сандерсон. — Почему все используют итальянский клен? Разве итальянцы не работали бы с английским кленом, если бы жили здесь?
— Конечно работали бы, — говорит Эллен.
— Они использовали бук, тополь… Во-от. Даже для уса… грушевое дерево тут, эбеновое дерево там — что было под рукой. Я тут недавно восторгался узором, а кто-то говорит: «Ну, это же просто ус». — «Ус — никогда не просто, — сказал я ему. — Никогда, никогда не просто». — Он поворачивается ко мне. — Кто знает, может, ваша скрипка звенит из-за уса.
— Так вы сумеете?.. — спрашивает Эллен жалобно.
Сандерсон постукивает по гипсовой форме для виолончельных колков.
— Я уже думал, — говорит он. — Моя первая реакция была — это интересная проблема. Но по размышлении… смотрите: понизить на секунду — не вопрос. Скорее всего, вы сможете это сделать и на вашем альте. На малую терцию — очень сложно. На большую терцию — я бы сказал, невозможно. Даже если удастся потом извлечь звук, он будет очень слабым. Кварта? Ну кто в здравом уме захочет настраивать альт на кварту ниже? Ну да, «Искусство фуги», «Искусство фуги», вы говорили. В такое время суток я не очень хорошо воспринимаю. И дочери требовали завтрак. Знаете, думаю, вам надо обратиться к спецам по старинной музыке. Они вам дадут гораздо лучший совет, чем я. Хитрая настройка и перестройка — это по их части. Я вам дам пару телефонов.
— Значит, вы не сумеете?
Эрик Сандерсон поджимает губы:
— Вы правда хотите выбросить семь-восемь тысяч фунтов на нечто настолько специфичное? Ну, это будет интересная дизайнерская проблема. Но альт должен быть очень большим.
— Однажды я играла на семнадцатидюймовом альте, — говорит Эллен. — Через какое-то время он перестал казаться неуклюжим.
— Это был хороший инструмент?
— Это был замечательный инструмент.
— На вашем месте, — говорит Эрик Сандерсон, — и я это говорю против моих собственных интересов, так вот, я бы нашел тот альт снова и поговорил с друзьями-барочниками. Они со странностями, но знают, как тянуть жилы.
На обратном пути Эллен молчит. Потом, когда мы переезжаем мост Альберта, она говорит:
— Он не сказал ничего, чего не мог бы сообщить по телефону.
— Ну да, пожалуй. Но всегда полезно…
— Я собираюсь сказать Пирсу, что все уладилось. Мы должны это записать. У меня есть альт, который мне нужен.
— Но, Эллен, это бесстыдная ложь. У тебя нет такого альта.
— Есть. Я его вижу внутренним взором. Слышу в голове. Он существует.
Эллен беззаботно ведет машину через Челси.
— Ты ведь пойдешь со мной к барочникам? — спрашивает она.
— Нет, не пойду.
— Ну, Майкл, да ладно тебе. Ты всегда мне так помогал. Как бы я без тебя повесила полки?
— Нет-нет, Эллен, не пытайся мне льстить. И помогать тебе обманывать Пирса я тоже не буду. Ты что, не понимаешь, как это будет ужасно для нас всех, если ты скажешь ему, что проблема решена, мы примем предложение «Стратуса», а потом придется отказываться?
— Не придется, — говорит Эллен спокойно. — Давай остановимся, выпьем кофе. Это такое облегчение — вернуться в Лондон.
Беспокойное утро после беспокойной ночи. В одиннадцать, когда я уже давно перестал ее ждать, Джулия звонит в мою дверь, минуя домофон. Моя радость, как и удивление, должно быть, очевидна. К тому же она потрясающе нарядно одета: длинное черное кашемировое пальто, серое шелковое платье, опаловые серьги. Ее волосы собраны наверх неким узлом. Она протягивает мне руку — полагаю, чтобы удержать от попытки ее поцеловать.
— Твой консьерж меня впустил в здание. Наверное, запомнил, как я в прошлый раз мучилась с домофоном.
— Это меня не удивляет.
— Но в этот раз он не пытался со мной заговорить.
— И это тоже не удивляет. Ты похожа на видение.
— Извини, меня задержали.
— Ничего страшного. — Я помогаю ей снять пальто. — Но почему такой наряд в одиннадцать утра?
Джулия, ничего не говоря, направляется к огромному окну. Я не настаиваю на ответе.
— Какой спокойный и красивый отсюда вид, — говорит она. — Парк, озеро, далекие холмы с обеих сторон. А по всей долине между ними — люди. Сегодня утром, когда одевалась, я спросила себя, что такое лондонец. Ни ты, ни я, ни Джеймс — не лондонцы, Люк им быть не хочет. Сегодня в Сити какой-то ланч, и Джеймсу зачем-то надо, чтобы я туда пошла. Ты, наверное, удивляешься, почему я так одета.
— Когда этот ланч?
— В полпервого. До того у меня еще кое-какие мелкие дела, так что я тороплюсь. Я пришла не с Бахом, но кое с кем другим. Ничего?
— Ну да. Конечно да.
Мы входим в маленькую звуконепроницаемую комнату. Я поправляю лампу, чтобы свет падал на пюпитр фортепиано.
— Не беспокойся, у меня нет нот. Это всего одна часть, и я ее достаточно хорошо знаю. Ты тоже вспомнишь.
Я сажусь сбоку от нее.
Джулия начинает играть, даже не попробовав, как звучит инструмент. Первые же четыре ноты переносят меня на студенческий концерт в Вене, когда мы впервые встретились. Это медленная часть сонаты Моцарта до минор, К330.
В ее игре есть нежность, и необъяснимая странность, и что-то ищущее, как будто она внимает чему-то, что я не способен услышать. Не могу уловить, что это, но я потрясен. Я сижу, обхватив голову руками, а Моцарт падает нота за нотой мне прямо в душу.
Кончив играть, она поворачивается ко мне, глядя очень внимательно.
— Этого я не ожидал, — говорю я.
— Было хорошо? — спрашивает она.
Я качаю головой:
— Нет, это было не хорошо. Это было немножко лучше, чем хорошо… Иногда в эти последние годы я думал, что ты умерла.
Джулия хмурится, как будто пытаясь понять, что привело к такой реакции, потом бормочет:
— Я должна идти.
— Не уходи так сразу. Как насчет чашки кофе? — говорю я, когда мы выходим в коридор. — Или чая. Я что-то не то сказал?
— Я действительно не могу. — Она смотрит на часы.
— Хотелось бы, чтобы ты послушала часть другого произведения, — говорю я, чтобы потянуть время.
— Что это?
— После твоего ностальгического трипа — очередь моего.
— Не дразни, Майкл. Что это?
— Ты не узнаешь, если не услышишь. Забудь свои мелкие дела. Я поставлю пластинку. Это преображенный старый друг. Но я не скажу тебе заранее, что это.
— Оно на компакт-диске? — спрашивает растерянно Джулия. — Дай мне его послушать. У меня правда на это сейчас нет времени. И я не хочу — совсем не хочу — расплакаться перед тобой.
— Это пластинка.
— Ничего. У нас есть проигрыватель.
Я убираю обложку бетховенского струнного квинтета и даю ей пластинку в простом белом конверте.
— Только не смотри на «яблоко», — предупреждаю я. — Пожалуй, дай мне ее на секунду. Иногда трудно противостоять соблазну прочесть. Я заклею «яблоко» желтым стикером.
— Почему это такая тайна?
— Чтобы ты не знала, пока не услышишь первые несколько тактов.
— У тебя есть и ноты тоже?
— Ну да.
— Дай мне их в конверте. Я не буду их сразу открывать.
Помогая ей надеть пальто, я чувствую почти неодолимое желание обнять ее, поцеловать. Но вижу, что именно этого она и боится. Я должен не выходить за невинные рамки, установленные Джулией для этих визитов, таких (в ее глазах) тревожных. Даже то, что мы вместе слушаем музыку, заставляет меня угрызаться. Пластинка в ее руке напоминает мне о нашем трио, и Джулия так близко, что я слышу ее дыхание.
Я жду лифта вместе с ней, и в эти несколько общих минут чувствую себя счастливее и напряженнее.
На этот раз, когда она уже внутри лифта, я прижимаю нос к стеклу с бороздками и, когда внутренние дверцы закрываются, вижу и слышу ее смех.
Поздно ночью приходит факс от Джулии:
Милый Майкл,
я просто не могла поверить. Никогда его не слышала. Даже не слышала о нем. Ты знаешь, как много для меня значило это трио.
Может быть, увидимся завтра утром, около девяти? Я поняла из твоего предыдущего факса, что ты свободен. Если это не так, пожалуйста, напиши мне.
Джулия
Я читаю и перечитываю эту записку. Между первыми и последними словами, написанными тем же неизменившимся почерком, спрессовались прошедшие годы. Она не написала «с любовью», но ведь невозможно быть «милым» без любви.
В девять Джулия звонит прямо в мою дверь, опять избежав домофона. Должно быть, Роб совершенно очарован ею, думаю я, хотя сегодня она в джинсах.
— Что ты знаешь наизусть из Моцарта? — спрашивает она с порога, ведя меня в звукоизолированную комнату.
— Из его скрипичных сонат?
— Да.
— А почему ты спрашиваешь?
— Я не хочу, чтобы ты стоял за моей спиной, глядя через плечо.
Я уставился на нее в изумлении.
— Могу поставить мои ноты отдельно на другой пюпитр, — говорю я.
— Ответь мне, — говорит Джулия почти резко.
— Ты имеешь в виду всю сонату целиком? Боюсь, никакую. Не теперь.
— Одна часть сгодится, — говорит она. — Да, на самом деле часть будет даже лучше. Вторая часть ми-минорной? — Она напевает фразу в идеально правильной тональности.
— Да! — говорю я, по-прежнему изумленный от предвкушения. — Думаю, это одна из немногих, которую я знаю наизусть. Или почти наизусть. Я ее недавно слушал, но не играл, кажется, несколько лет. Надо посмотреть ноты… Вот они. Я открою свою партию на том пюпитре, но буду поглядывать, только если запнусь. Я встану здесь, если нужно. Но почему ты не хочешь, чтобы я смотрел тебе через плечо?
— Считай это капризом.
— Хорошо. Сейчас, настроюсь только. Дай ля.
Я пробегаю глазами две открытые страницы моих нот и говорю ей, что готов. Меня захлестывают счастливые воспоминания о Вене.
Мы играем эту часть целиком. Кажется, Джулия меня ведет. Ее партия не прерывается — у нее нет вступлений, которые она должна делать по моему знаку. Она ошиблась — или это я ошибся? — когда мы не смогли вместе вступить после паузы. Она часто взглядывает на меня. Но, как и вчера, поглощенность музыкой, сосредоточенность глубже прежней венской насыщает ее игру чудесной утонченной прямотой, и как следствие — мою тоже.
В одной фразе, нисходящей ломаными арпеджио, я играю ля вместо ля-диеза — ужасная ошибка, — но она ничего не говорит, ни тогда, ни после. Может, она решила не делать замечаний на первый раз. А может, просто подумала, что глупо придираться к одной ноте в части, сыгранной с таким чувством.
— Сыграем другую часть? — спрашиваю я, когда мы кончили.
— Давай оставим так, — говорит она.
Мы смотрим друг на друга.
— Я люблю тебя, Джулия. Наверно, без толку говорить это, но я люблю — по-прежнему.
Она вздыхает, в ее вздохе нет и следа счастья. Ее пальцы массируют воображаемое кольцо. Снова влюбиться в нее, в ту, кого я никогда не забывал, мне ничего не стоит. Ей же, сумевшей перестать думать обо мне, поменявшей даже свое имя на имя другого, это может стоить очень дорого.
— И я — тебя, — наконец отзывается она голосом, столь полным сожаления, как будто она говорит ровно противоположное.
Мы не касаемся друг друга в подтверждение только что сказанного. Потом нежно, легко, я целую ее шею сбоку. Она медленно дышит и ничего не говорит.
— Так что ж? — спрашиваю я.
Она улыбается, немного печально:
— Занятия музыкой и занятия любовью — не слишком ли простое уравнение?
— Ты ему сказала про меня?
— Нет, — говорит она. — Я не знаю, что делать со всеми этими ухищрениями: факсы по-немецки, эти мои утренние визиты сюда… На самом деле я чувствую, что это я Люка…
— Предаешь?
— Меня пугают эти слова. Слишком резкие и сильные.
— И музыка пугает? — спрашиваю я.
— Да, и музыка тоже, в каком-то смысле. Но по крайней мере я могу с тобой о ней говорить. Мне так не хватает разговоров о музыке — и возможности играть с кем-нибудь, кто понимает меня такой, какой я была до… до всех этих перемен в моей жизни.
Я беру ее за руку. Она качает головой, но руку не убирает.
— Что мне сказать, Джулия? Что ты хочешь, чтобы я сказал? Мне легко говорить «люблю, люблю, люблю». Я не женат.
— А твоя подруга из Лиона знает? — спрашивает она.
— Из Ниона. Нет. Не знает… Что ты читала в тот день, когда я тебя видел в автобусе?
— Не могу вспомнить. Странно, да? Совсем не помню. А ведь такие вещи обычно не забываются.
— Я так до конца и не оправился, потеряв тебя. Ну да сама знаешь. Но сейчас я боюсь с тобой разговаривать — боюсь неверно шагнуть и никогда больше тебя не увидеть. Неужели между нами все так изменилось?
— Я не знаю. Не знаю. Я только что отвела Люка в школу. Он не очень музыкален. Майкл, это ужасно. Мы правда не можем.
Она закрывает глаза. Я их целую, и они открываются.
— Так что?
— Я вижу пару седых волос, — говорит она.
— Незаслуженные седины, — говорю я.
— Сомневаюсь.
Она целует меня. Я ее обнимаю в этой звуконепроницаемой комнате, далеко от дневного света и звука машин на Бейсуотер и от тенет всего мира. Она обнимает меня так, словно больше никогда не позволит мне ее покинуть.
Солнце освещает наши тела. Она не хочет закрывать ставни. Я провожу рукой по ее волосам, они гораздо длиннее, чем раньше. Мы упоены любовью, не нежностью, но экстазом, утоляя жажду друг друга, — и я чувствую, что ее напряжение уходит. Она не хочет, чтобы я говорил, и не говорит сама, но она глядит на мое лицо, будто чтобы уловить каждое мое выражение. Запах ее тела, смешанный со слабым ароматом духов, сводит меня с ума.
После, когда я возвращаюсь в кровать, она кладет голову мне на плечо и засыпает. Я не вижу ее лица. Свободной рукой легонько касаюсь сперва одного ее века, потом другого. Она глубоко в другом мире, далеко от меня. Где-то в отдалении гудит вертолет, но она не просыпается. Чуть позже я поднимаюсь, мягко высвободив руку. Недолго — не больше полминуты — смотрю на нее. Наверное, она это чувствует. Она открывает глаза; смотрит на меня, как будто читает мои мысли. На ее лице, сначала страстном, потом умиротворенном, я читаю возвращение неуверенности.
— Я лучше пойду, Майкл, да?
Я киваю, хотя совсем не согласен. Пытаюсь ободряюще улыбнуться. Когда мы были вместе, мы почти никогда не занимались любовью днем, не знаю почему. Мои мысли спутаны: они мечутся между тем моментом, когда я впервые увидел ее еще студенткой, и всеми событиями этих последних дней — разговорами, музыкой, любовью. Знаю, меня что-то тревожит, с чем я не могу смириться, — но даже не сформулировать, что это может быть. Но сама мысль о случившемся горит сквозь легкий, не осевший в голове туман.
Хотя она ушла много часов назад, комната пахнет ею. Проходит день, второй. От нее ничего ни слыхать: ни звонка, ни факса, ни письма, ни визита.
Днем, ночью я зарываюсь лицом в простыни. Я во всех мгновениях, которые мы провели вместе. Я во всех комнатах, где мы вместе были.
Проходит три дня. Я так больше не могу. Выхожу в парк, чтобы успокоить мысли.
Платаны все голые, но их облезающая кора залита косым светом. В конце озера Лонг-Уотер еще пару недель назад сухие и окруженные грязью фонтаны снова заиграли. Пятна снега исчезают, и кое-где вылезают редкие крокусы. Вдоль Серпентайна лимонно-зеленые плакучие ивы тоже возвращаются к жизни.
Около трех пополудни. Школа скоро закончится. Будет ли Джулия встречать Люка у двери? Ноги сами приводят меня на угол площади. Я слежу за улицей — бесцельно, тревожно. Получается, я вышел из дома, чтобы ее найти?
А вот и она. Быстрой походкой преодолевает ступеньки и стоит в очереди с другими женщинами. Через несколько минут выходят маленькие мальчики в зеленых кепках, их обнимают, целуют и уводят.
Джулия и Люк идут вдоль площади рука в руке и потом вдоль улицы, отходящей от площади. Они останавливаются возле «рейнджровера» и выпускают огромную коричневую собаку с черной мордой, которая так счастлива их видеть, что трудно надеть на нее ошейник.
Теперь они на моей улице. Я смотрю на них со стороны: маленький мальчик в кепке; хорошо, но буднично одетая женщина среднего роста с милой неторопливой походкой — ее волосы скорее золотистые, чем каштановые; и огромная золотисто-каштановая собака со смешным, немножко неуклюжим аллюром, — ее присутствие защищает семью. Мне, полуосознанно их преследующему, трудно разглядеть лицо Джулии со стольких ярдов сзади.
Я вижу выражение ее лица, только когда она проходит мимо моего дома. Она кидает взгляд направо и вверх, ищуще, тревожно. Затем они продолжают идти к парку.
Они останавливаются на пешеходном переходе. Собака натягивает поводок. Мальчик прижимает лицо к руке матери.
Теперь я там же, где начал, — в парке. Иду за ними на расстоянии, пока они гуляют по аллее молодых лип, мальчик и собака то и дело выбегают на траву. Через пару минут собака, чья морда напоминает медведя-гризли, с лаем вприпрыжку проносится мимо меня, потом разворачивается и бежит к хозяину.
— Базби! Базби! Назад! Хорошая собака! — кричит Люк звонким голосом.
Джулия поворачивается; останавливается; и что-то в ее позе говорит, что она меня увидела. Я колеблюсь, она колеблется, потом мы начинаем идти друг к другу. Мальчик и собака вращаются вокруг нее, как планеты по нерегулярным пересекающимся орбитам.
— Ну, здравствуй, — говорю я.
— Здравствуй.
— Это, значит, Люк?
Мальчик вопросительно смотрит на мать.
— Да. Люк, это Майкл.
— Здравствуй, — говорю я.
— Здравствуй, — говорит Люк, пожимая мне руку.
— Ты часто сюда приходишь? — спрашиваю я.
— Иногда — когда мама меня забирает после школы.
— Наш пес это любит, — объясняет Джулия. — За домом у нас есть общественный сад, довольно большой, но Базби предпочитает парк.
— Базби! — говорю, потрепав собачью голову. — Славный пес. Славное имя.
Джулия смотрит на меня с удивлением.
— Люк его позвал, — объясняю я.
— Ах да, конечно, — говорит Джулия.
Базби уносится полаять на ветер. Люк — за ним.
— Прошло три дня, — говорю я.
— Да, — говорит Джулия, улыбаясь мне.
— Я был так счастлив. Я по-прежнему так счастлив. Но почему ты исчезла?
— Я не исчезла. Вот она я.
— А ты счастлива?
— Я… ну как я могу ответить на этот вопрос? Но я счастлива тебя видеть.
— Вы правда часто сюда приходите? То есть я мог бы случайно тебя тут встретить еще в прошлом году?
— Не так часто, на самом деле. Пару раз в месяц или около того. Зимой реже. И ведь мы действительно встретились здесь случайно, нет?
Я начинаю хохотать. Она тоже. Люк возвращается. Он смотрит на нас довольно спокойно, немного нахмурившись, пока мы не перестаем.
— Мам, давай поведем Базби вокруг Круглого пруда, — предлагает Люк, четко выговаривая слова и так, что слышны остатки акцента, должно быть бостонского.
Он смотрит на меня с интересом. А я смотрю на него. Красивый ребенок, с волосами гораздо темнее, чем у Джулии, — такими, какие у него могли бы быть, если бы он был нашим сыном.
— Думаю, пора возвращаться, — говорит Джулия. — Очень скоро стемнеет.
— Это была белка, — говорит Люк мне, чтобы потянуть время. — От белок он с ума сходит. Еще пять минут. Честное слово, мам.
— Люк, я сказала «нет», — говорит Джулия довольно строго. — И я достаточно нагулялась.
— Майкл может нас отвести, — говорит Люк, хватая меня за руку. — Базби он нравится.
И Базби, будто чтобы подтвердить это, возвращается и останавливается перед нами, внимательно слушая.
Джулия смотрит на меня, я — на нее, Люк — на нас обоих, Базби — на всех троих.
— Если ты не вернешься через десять минут, Люк, я завтра положу тебе к ланчу яблоко.
— Ой, фу, как страшно! — говорит Люк, улыбаясь. — Что может быть хуже, чем найти в яблоке червяка? — спрашивает меня Люк.
— Ну, Люк, — говорит Джулия.
— Так что же? — спрашиваю я.
— Найти в яблоке половину червяка, — говорит Люк и радостно хохочет.
Его мать, которая это слышала, наверное, уже раз сто, слегка нахмуривается. Его мать… Его мать… Что она думает, когда доверяет мне своего сына?
Когда мы с Люком доходим до Круглого пруда, он говорит:
— Нет, не по часовой стрелке, против часовой стрелки. Базби так больше нравится.
— Разве вы, американцы, не говорите «против движения часовой стрелки»?
— Да, наверное. Мой папа как-то сказал так. Но тут я англичанин. Откуда ты знаешь мою маму?
— Мы познакомились в Вене.
— Это было до того, как я родился.
— Действительно.
Люк, кажется, задумался. Базби уносится прочь, затем возвращается, чтобы полаять, довольно доброжелательно, на лебедей.
— На самом деле меня зовут Люциус, — делится Люк. — Люциус Хансен. Моего дедушку тоже звали Люциус.
— Но тебя все зовут Люк?
— Ну да. Чем отличается утка от балерины?
— Ты сказал «утка» или «шутка»? — вдруг стало неясно, что он говорит.
— Утка, глупый. Ой, прости. Утка.
— Ну я не знаю. Одна толстая и летает, другая тонкая и умирает.
— Балерина не умирает.
— В «Лебедином озере» умирает.
— Что такое лебединое озеро?
— Это балет: знаешь, когда люди танцуют на сцене. Не очень интересно. Музыка, однако, красивая.
— Вообще-то, это неправильный ответ, — говорит Люк, не очень слушая меня.
— А какой правильный?
— Одна крякает в болоте, другая кружится в балете.
Мы оба смеемся. Базби бежит к нам, отряхивая воду.
— Ты сам сочинил? — спрашиваю я. — Неплохо.
— Нет, я прочел это в книге загадок. Папа мне подарил на Рождество. Он подарил мне три книги: книжку загадок, книжку самолетов и книжку про марки.
— А про динозавров — нет?
— Динозавры вымерли, — провозглашает Люк.
— Что это за порода? — спрашиваю я. — Какой-то гигантский лабрадор?
— Лабрадор? — восклицает Люк презрительно. — Это леонбергер. На самом деле он еще щенок. Ему одиннадцать месяцев.
— Щенок? — восклицаю я. — Но он же большой, как лев.
— Он довольно глупый, — доверительно сообщает Люк. — Недавно он наелся травы с улитками и получил диспепсию или что-то такое.
Словарный запас Люка велик не по годам.
— Что это за история с яблоками к ланчу? — спрашиваю я его.
Он кривит лицо:
— Я не люблю яблоки.
— Все дети любят яблоки.
— Я — нет. Я предпочитаю персики. Или апельсины. Или еще что-нибудь.
Когда мы обошли пруд наполовину, Люк говорит:
— Ты встретил маму до того, как она встретила папу?
Кажется, ему это не нравится.
— Что? А. Да. Мы учились вместе. Я музыкант.
После короткой паузы Люк, переварив эту информацию, наконец говорит:
— Мама заставляет меня заниматься на фортепиано. Я ей говорю, что хочу быть пилотом, так что мне это ни к чему, но она не слушает. Вообще.
— А тебе нравится?
— Да, ничего, — говорит Люк, вглядываясь в воду, добавляя что-то невнятное про гаммы.
— Я не понял, что ты пробормотал.
— Я так разговариваю, — неожиданно мрачно говорит Люк.
— Но ты только что говорил очень разборчиво.
— Это потому, что маме трудно меня слушать. Она глухая… Ой! — Он зажимает себе рот обеими руками.
Я смеюсь.
— Почему? Потому что она заставляет тебя играть гаммы?
Но Люк глядит на меня широко раскрытыми глазами: кажется, он совершенно в ужасе от того, что сейчас сказал.
— Не говори ей… — выпаливает он.
— Не говорить ей что?
Люк побелел. Он, кажется, напуган.
— То, что я сказал. Это неправда. Неправда.
— Хорошо, Люк, хорошо. Не переживай.
Люк молчит следующие несколько минут. Он выглядит виноватым и встревоженным, почти больным. Я кладу руку ему на голову, и он не возражает. Но мне неловко и ужасно беспокойно, и я не знаю, что сказать на эти его слова.
Мы возвращаемся туда, откуда пришли. Базби подбегает к Джулии, энергично лая, и описывает около нее несколько кругов. Люк снова кажется расстроенным.
Если это правда… не знаю даже, что и думать. Свет уходит. Я вспоминаю, как в Оранжерее, когда она стояла перед батареей, я говорил, a она не отвечала, и другие похожие ситуации — те, что я помню, — теперь получают какое-то подобие объяснения. То, как она избегала каких-то, как я думал, случайных тем в разговоре: вспомню ли я теперь, смотрели мы тогда друг на друга или нет? Или я придаю слишком много значения случайной реплике Люка и его краткому замешательству?
Она все та же. Она смеется, говорит, что мы опоздали почти на минуту. Базби, обернувшись дважды по орбите, покидает солнечную систему, и Люк бежит за ним.
— Я надеюсь, с ним было не слишком тяжело? — говорит Джулия. — На него иногда вдруг накатывает. Он и сейчас вроде как загрустил — будто думал, что ты можешь пожаловаться на его поведение. Все было хорошо?
— Лучше не бывает. Но он не знает, что такое «Лебединое озеро».
— О чем ты? — Джулия выглядит озадаченно.
— «Лебединое озеро», балет. — Я объясняю осторожно и нарочито внятно.
Она хмурится:
— Конечно — но, Майкл, ему еще и семи нет. Про что вы говорили?
— В основном про книжки. И загадки.
Ее лицо светлеет.
— Да, это он любит. Про балерину и утку рассказал?
— Болото и балет. Да.
Я слышу далекий автомобильный гудок и звук лебедей, поднятых на крыло.
— Что-то случилось? В чем дело? — спрашивает Джулия. — Что тебя беспокоит?
— Ничего.
— Ничего?
— Правда, ничего. Просто лебеди. Я тебя увижу завтра? — Беру ее за руку.
— Перестань.
— Прости. Я забыл.
— Думаю, что мы не должны встречаться какое-то время. Серьезно.
— Я должен тебя увидеть. Надо поговорить.
— Что случилось, Майкл, ты в порядке? — спрашивает она полным тревоги голосом.
— Да, я в порядке. Скажи, что мы встретимся…
— Хорошо, но…
— Завтра утром?
Она настороженно кивает.
Темнеет. Мальчик и собака возвращаются. Если это правда, скоро для нее будет совсем темно, она уже не сможет разглядеть, что я говорю. Заявляю, будто хочу продолжить свою прогулку, и они втроем поворачиваются, чтобы идти.
Люк держит ее за руку. Она наклоняется и целует его в лоб. Звуки вокруг меня расплывчаты. Три силуэта уходят в сумерки, сливаясь с другими гуляющими. Вскоре они теряются, и я тоже отворачиваюсь.