В укор нашему неверию, как знак нам, недоверчиво качавшим головами на крики тиунов, читавших на площадях официальное воззвание Совета, – нам, с детства привыкшим называть его Бессмертным и Вечным, – в тот день были даны очевидные и недвусмысленные знамения.
Отвечая на тоскливый вой выводка тех страшных черных зверей с опаловыми глазами, что держал он в своих палатах, высоко вознесенных над городом, тех, что первыми почувствовали его уход, – по всему Яргороду стали выть собаки и выли с утра до самого наступления сумерек.
По приказу главы Совета Архиличей, князь-кесаря Большакова, сокрушенного известием глубокого старца, бывшего с мортиархом с самого начала, прошедшего путь от торговца пирожками до императорской десницы, звонили колокола на всех башнях, были приспущены стяги и отменены празднества, чей шум и радостная толкотня наполняют Яргород по осени. Мортиарх ушел в канун Величальных Дней, когда по всей стране готовятся машкерадные шествия и скоморошьи карнавалы, прилавки торговцев заполняют пряничные черепа и сахарные скелетики, а хорошенькие девичьи личики украшает грим Матери-Уравнительницы. Ярко-белая пудра, черные полукружия вокруг глаз, перевернутое черное сердце на запудренном носике, алые цветочные завитки по лбу и скулам. Белая помада на губах, поверх нее – тонкие черные черточки, изображающие межзубные щели.
Листопад пришел в город – шуршащая на ветру пестрота золота, фуксии и багрянца обрушилась на нас. Обрушилась на мортиархов дворец, с сухим печальным шорохом оседая на его длинные скаты и изогнутые коньки, вырезанные в форме расправивших крылья соколов, падая на нисходящие каскады крыш и остроконечные башенные шпили.
Там, внутри этих вознесенных над городом покоев, лежал он, в полысевшей накидке из медвежьего меха, в потускневших и потрескавшихся сапогах змеиной кожи с серебряными носами в виде оскаленных черепов. Лежал, вцепившись скрюченными пальцами в мозаичные плиты пола, на которых зодчими с предельной точностью воспроизведена была мировая карта – упавший на них, как и прожил свою жизнь – прямо и неуклонно. Вцепившись мертвыми пальцами в Великую Ладию – ту часть суши, на которой жили мы, и которой повелевал он, единовластно и непререкаемо, всю свою невозможно долгую по человечьим меркам жизнь.
Робея и едва дыша, мы вошли в его покои – несколько этажей, соединенных крутыми лестницами, разделенных толстыми дубовыми дверями и фигурными коваными решетками. Расписные потолки и стены, пустота открытых пространств. Не было здесь ни гор костей, ни гор золота, ни прикованных девственниц, ни огнедышащих драконов, что приписывала людская молва.
Мы с треском растворили высокие витражные окна, вросшие в оконные переплеты, чтобы впустить тусклый осенний свет и холодный осенний воздух. Сквозняк погнал по узорчатым плитам пола, по мозаичной карте мира крошечные панцири высохших насекомых.
В темной каморке, что служила ему кабинетом, мы нашли раскладную походную кровать, стеллаж, заставленный хрупкими книгами на неведомых нам языках, и обитый железом сундук. В сундуке было яйцо неведомой птицы – размером с голову взрослого человека, темно-фиолетовое в редких алых крапинках, окаменелое от древности. Там было поцарапанное кавалерийское седло, пустая вместительная фляга в шитом бисером кожаном чехле, ржавый клинок с рукояткой из лосиного копыта и пара новых неношеных сапог, сшитых из змеиной кожи, с носами в виде серебряных черепов и на размер меньше, чем носил мортиарх.
Мы почти позабыли его первое имя, с которым восходил он на престол, провозглашая себя императором. Вопреки всем, против воли карнипольского Владыки и адриумского Пасынка. Ни одна из церквей не согласилась признать легитимность его прав на престол, поэтому ему пришлось создать свою. Карнипольский ставленник в Яргороде, епископ Тенебрий, выслушав его предложение, поставил только одно условие – согласиться совершить помазание елеем и надеть на его темноволосую голову корону лишь в том случае, если мортиарх выиграет в шести раундах в кости. Епископ, до того, как встать на путь служения, воевал в вистирских пикинерах, исходил весь восток, о чем напоминали его кулаки, похожие на тыквы, и нос, свороченный набок. Самый благочестивый человек в Яргороде, он не мог отказаться от двух греховных пристрастий – игры в кости и белого сабинейского, оттого и был сослан в незапамятные времена нести Свет веры болотным варварам. Мортиарх из вежливости проиграл первую партию и выиграл, одну за другой, следующие пять. «На все воля его, – сказал Тенебрий. – «Я согласен».
В те времена звали его еще не Бессмертным, но уже – Непобедимым.
Со временем, сами уже став стариками, мы вспомнили, что носил он имя Лександр. В честь Лександра Халкантийского – легендарного полководца, с фалангами своими прошедшего огнем и мечом весь Восток до Курумани. Такое имя дал будущему мортиарху отец, царский сотник, уходя в печально памятный поход на Курумань, оставляя беременную жену. Поход закончился резней в южных лесах, отец его не вернулся. Знаменитый их предшественник, легендарный халкантиец Лександр, повернул свои фаланги с полдороги, едва повеяло в лицо ему душным гнилостным духом джунглей. Царские и вистирские полки не свернули, ведомые стратегами, мыслившими халкантийца суеверным варваром, а себя – новыми живыми легендами, так и сгинули без следа в полных дикарями лесах. Что до матери – она погибла от чумного мора, про который говорили, что наслали его на Ладию недобитые лиртийские шаманы. Оставшись сиротой, был он отдан на воспитание инокам Стародубского монастыря, успел даже выучиться грамоте, но продержался там недолго – уж очень был дерзок умом.
Лександром Навским он стал много позже. Когда на реке, что несет ныне свои ленивые воды через наш Яргород, ведомые им мятежные войска, под черными знаменами с вышитым на них серебряным соколом, сошлись с 50-тысячным вистирским корпусом. Вистирцы пришли в наши леса и болота, чтобы посадить на царский престол жениха царевны Златы, единственной уцелевшей в усобице от крови прежнего, законного царя, ведшего свой род от самого конунга Рарога. Этот жених, высокомерный, загорелый юноша, едва достигший шестнадцати, с дивными пепельными волосами и глазами цвета янтаря, приходился племянником вистирскому кесарю, и семя его должно было положить начало династии, которой предстоит править Ладией следующую тысячу лет.
На скованных льдом берегах реки Нави Лександр выстроил свои полки. По рядам ходил ропот, воины матерно ругались, плевались, поминали Заступника, стучали зубами, зябко поводили плечами и дышали в сложенные ладони. На противоположном конце равнины увидели нечто такое, что не приходилось видеть им никогда прежде – припорашиваемую снегом, тускло блистающую сталью и золотом, лучшую армию мира, выстроенную к бою. Видели бесстрашных кесаревых катафрактов и боевых элефантов, дикую тарчахскую кавалерию и ко всему привычных сабинейских наемников, тысячи пеших и конных, и трепет ярких знамен, и пышное шитье гербов и хищный блеск томимой жаждой стали.
Воины дрогнули, заволновались и затрусили, и кто-то уже призвал свернуть, попятится, покаяться, разбежаться по домам, укрыться по лесам, бросить эту дурную затею. Потому что все, что видела мятежная армия до этого – сожженные царские фортеции, бросавшие оружие при первых раскатах их барабанов, бежавшие с позиций клюквенно-кафтанные стрельцы одиночных гарнизонов, невеликие ладийские городки и глухие деревни, встречавшие их увенчанными солонками караваями на расшитых полотенцах… Все это ни в какое сравнение ни шло с тем, что предстояло.
Он выехал перед войсками в сопровождении блистательной свиты. Рядом скакал в доспешном серебре и голубых песцовых мехах князь-кесарь Большаков, совсем еще мальчишка, недавно еще разносивший пирожки на мукшинской Базарной площади. Седой тридцатилетний старик с пустыми глазами – Ратислав Таланский, ходивший еще на Курумань, ратный гений, бивший по лесам зловещих лиртийских берсеркеров, снимавший Таланскую осаду, отставленный с царской службы по вольнодумству и пьянству. Укутанный в лисьи меха Ясудер Ветер, с исписанным ритуальными шрамами лицом, молчаливый тарчах, пришедший из степей, получив знамение от своих богов, что должен стать тенью, верным цепным псом мортиарха. Его вольные конники, и знаменосцы, и трубачи, и его телохранители – блистательная малая рать, на фоне которой он, мортиарх, терялся, казался незаметным.
Длинный и худой, прямой, как палка, на вороном жеребце, укутанный в меховую медвежью накидку без украшений, со спадающими на лоб спутанными темными прядями, он вскинул над головой руку в грубой черной перчатке…
Мортиарх выехал перед войсками, и когда зазвучал его голос – хриплый и яростный, умолкли вначале крикуны в первой линии копейщиков, затем во второй, затем среди стрельцов – а потом уже умолкло все войско, привставая на цыпочки, толкаясь, выискивали его взглядами впереди, жадно ловя каждое слово, разносящееся над равниной.
«Нас ведет Триада мирская – Явь, Навь и Правь, – хрипло кричал он воинам, шагом пустив коня перед строем. – Явь, из которой соткано все наше бытие. Навь, куда забредаешь порой лишь во снах. Правь – великий закон предвечный…»
Северный ветер прикрывал их с тыла, вел за собой орды черных туч. Нес завихрения вьюги, снежную крошку, ледяную крупу. Ветер голодным волколаком завывал, серым зайцем нырял в дебри рыжего сухостоя, стелился по земле. Хлопал черными стягами, наполнял серебряные крылья вышитых соколов. Трепал плетеные кисти и перья, тканевые треугольники и лисьи хвосты. Гонимые ветром тучи заслоняли солнечный свет.
«Нам не нужно света», – кричал он воинам.
Холод сковывал льдами воду, серебрил ветви, дыхание превращал в клубы пара. Снежные хлопья падали на равнину, на броню и меха, на обветренные лица.
«Нам не нужно тепла», – кричал Лександр воинам.
Тысячи врагов наступали им навстречу. Верные своему кесарю и верные тому золоту, что получили от него, алчущие схватки, не знающие – ни пощады, ни жалости.
«Нам не нужна ни пощада, ни жалость! – кричал он. – Отныне и навсегда – мы бросаем вызов всему миру. Мы стальная стена, что ощетинилась лесом копий. Встаем против всех – обезумевших богов, божественного безумия, против озверелых людей, против очеловеченных зверей… Что противопоставишь нам? Швыряй громы и молнии, что выжгут наши леса, заставят закипеть наши болота. Всех небось не пережжешь! Пошли на нас легионы смертников – мы упокоим их всех на пепелищах наших лесов, в кипящих недрах наших болот!
Триада мирская – Явь, Навь и Правь… Явь ваша ныне перед вами – на том краю поля. Мы пойдем и сокрушим ее. Навь несет за вашими спинами свои воды, и за нее не переступит ныне никто. Что до Прави – отныне ведомо мне истинное имя той Прави, того предвечного закона, что предписан нам от века… С именем его мы пойдем ныне в бой. Имя его – Смерть».
Он наступал в первой линии, среди латников, и вражеские снаряды – огненные шары, тяжелые ядра, горшки с «каярратским огнем» – не задевали его, будто был он заговоренный. С рокотом барабанов, с бередящим душу снегириным посвистом флейт, хрустя по свежему снегу стальными каблуками сапог, настропалив бердыши и пики, прикурив запалы пищалей, войска его двинулись вперед, навстречу своей судьбе.
Битва при Нави решила исход противостояния. Определила наши судьбы на сотни и сотни лет вперед. С того дня стали именовать его Лександром Навским.
Вместе с листопадом, мортиарх ушел в одиночестве, никем не замеченный, будто истончившийся до призрака, но окруженный повсеместно плодами рук своих. За пыльными витражными окнами его пустых палат он мог видеть город, ставший олицетворением его славы, прочными нитями связавший всю его империю.
Но мортиарх не смотрел сквозь пыльные окна. Бродя по спиралям винтовых лестниц, по пустым галереям, шаркая стертыми подошвами змеиных сапог, кутаясь в полысевшую медвежью накидку, он с масляным фонарем проверял запоры на окнах, пересчитывал бутыли и бочонки в кладовых, принимал отчет от начальника караула, поднимался в дворцовую оранжерею, давал указания садовникам, спускался в лабораторию, давал указания алхимикам. Как отголосок тех дней, когда все в империи происходило согласно его воле, за каждым действием был его пригляд и во всем его личное участие. Наравне с простыми работниками, поплевав на ладони, засучив рукава рубахи, валил корабельный лес под Таланом. Налегая плечом, по колено в грязи, вместе с конюхами и конвойными «драконами» толкал застрявшую в распутице карету. Он учил сажать редис и принимать роды, учил мореходов ходить по звездам, а артиллеристов – наводить бомбарды. Не уставая учиться сам, учил нас, за уши вытягивая страну из болот и лесов на свет, как сказочный адриумский граф Миниганзен вытянул себя из топи за свою косичку с бантом.
Мортиарх вытягивал нас на свет, повсеместно насаждая мрак – официально разрешенным культом Матери-Уравнительницы будто подводя черту под теми работами, что вели его алхимики и чернокнижники. Теми работами, которыми одержим был он сам.
Граурон Искушенный стал его первейшим спутником на этом пути. Ярмарочный знахарь, которого привели к нему в день взятия Мукшина, из царского подземелья, в кандалах. «Я должен увидеть Вестника», – бормотал он, безумец, содержавшийся на нижнем ярусе царской Тайной Палаты, предназначенной для «помутненных» и политических преступников. Повезло, что попался на глаза князь-кесарю. Тот знал о страсти мортиарха к разнообразным колдунам и не мог не воспользоваться случаем и не принести ему дар. Хотел отвлечь мортиарха в поистине черный для него день.
Граурон был похож на восставшего из могилы мертвеца – в лохмотьях и кандалах, с голым серым черепом, серой морщинистой кожей. С черными, вовсе белков лишенными глазами, длинными черными ногтями и черными зубами. «Я знаю, как подчинить смерть, – сказал он мортиарху. – Ожидание мое затянулось, но час пробил. Лишь тебе, Вестник, я открою свою тайну».
Они взяли Мукшин, столицу царства. Мортиарх, слушая речи Граурона, сидел на царском престоле, с саблей на коленях, водя рукой по вытертому до блеска подлокотнику. Только что невозмутимый Ясудер принес ему весть: «Царевна Злата, о судьбе которой вы спрашивали, увидев через окно наших воинов, въезжающих во двор отеческого Окраинного дворца, приняла яд».
Безумие нашло на него, и он личным приказом велел воинам то, за что карал прежде, – грабить и жечь, насильничать и убивать в захваченной царской столице. У каждого из них был зуб на прежнюю власть, и они бросились на торговые ряды и боярские и купеческие палаты, коих в Мукшине было не счесть. К небу вскинулись истошные женские крики и языки пламени. Мортиарх сидел посреди ада, в самом центре его, в престольном зале царского дворца. На высоком троне, вырезанном из драгоценного бел-древа в виде обвивших друг друга шеями ладийских лебедей. С саблей на коленях, он молча смотрел перед собой, не слушая курьеров, прискакавших с донесениями о бесчинствах, не слушая военачальников, пытавшихся образумить. Сомкнув тонкие губы, молчал и поглаживал по стертому до блеска подлокотнику – крутому изгибу лебединого крыла. Бело-голубое ладийское знамя, с царским лебедем, верным и милосердным, успели уже сорвать, бросив перед ступенями зала, каждого входящего приглашая вытирать об него сапоги, а вместо него вывесили мортиархов черный стяг – с расправившим крылья серебряным соколом, беспощадным и гордым.
Он слушал чародея и знахаря Граурона, обвиненного в черном колдовстве, казнь которого отложена была престольным наместником Светозаром, чья голова ныне была вздета на пику над северными мукшинскими вратами, только из-за того, что к столице подступили мятежники. Слушал его и вспоминал, как впервые увидел царевну Злату, еще до всех своих блистательных завоеваний, до всех своих позорных падений.
Звали его тогда просто Ксаня. Мальчишка тринадцати лет, он брел через базарную площадь, неся завернутую в холстину доску в лавку купцу Любиму, старому отцовскому сослуживцу, для которого он малевал вывески. Послышались крики тиунов, щелканье кнутов и лихой посвист – через толпу двигался возок царевны, сопровождаемый стражей в синих кафтанах с золотыми позументами и в ярко-алых шароварах. Народ поспешно сдергивал шапки, сгибался в поклонах, а он стоял – высокий, нескладный и прямой, как палка, смотрел на украшенный золотым лебедем царевнин возок, несущийся среди согнувшихся цветных спин… Пока не ожгло его по локтю кнутом одного из конвойных, и тогда он тоже содрал шапку и согнулся пополам. Но то, что хотел увидеть – он уже увидел. В окошке на миг промелькнули тонкое нарумяненное лицо, золотые косы, алые губки… Тонкие пальчики придерживали золоченую шторку, и любопытно глянули широко распахнутые голубые глаза в тени пушистых ресниц…
Разорванный кнутом рукав не давал забыть о той встрече до самой ночи. А когда пришла ночь, Ксаня все ворочался с бока на бок, никак не засыпая, и все пытался понять, что ему мешает. Когда понял – успокоился. Закрыл глаза и провалился в сон. И во сне видел тонкие белые пальцы, с длинными ногтями, выкрашенными густо-винным цветом, что придерживали золотую шторку. Во сне уже понимал – теперь не будет ему другой жизни, кроме как добиться ласкового прикосновения этих пальцев, радости сплести их со своими пальцами, счастья держать их в своей руке, перепачканной краской. Рано или поздно, любой ценой.
Граурон сказал ему, сидящему теперь на мукшинском престоле, с сомкнутыми губами и застывшим взглядом: «Я знаю, что тревожит вас, мой Господин, и я знаю, что надо делать».
Все были против, никто из его свиты не доверял этому безумцу с маслянисто-черными, нечеловеческими глазами. Но никто не осмелился спорить, он уже тогда был – мортиарх, хотя никто из них тогда не мог предположить, что появится когда-нибудь в Ладии такой титул. Но всю ту власть, что будет заложена в этот титул, вся его свита ощущала уже тогда.
Запершись в верхних хоромах царского Окраинного дворца, двое суток Граурон колдовал над телом царевны, запретив входить всем, включая самого Лександра, изредка давая через приоткрытую дверь поручения приставленным к нему людям. Они выполняли беспрекословно все, что бы он ни приказал. Принести ли истопленного оленьего сала, или кофейных зерен, или живого черного петуха, или грубую нитку, иглу и масляную лампу. Грабежи и погромы в городе к тому времени сами собой сошли на нет. Нечего было больше грабить, некого было больше громить. Лишь воронье, радостно галдя и переговариваясь, хлопая крылами, пировало теперь на исходящих дымом развалинах столицы, которую велеречивые вистирские пииты называли «искристой жемчужиной средь мрачных северных болот».
Когда же истекли вторые сутки, Лександр, так и не сомкнувший глаз, не желая больше ждать, сопровождаемый следующим за ним как тень Ясудером, вошел в верхние покои – он увидел царевну. Он понял, что Граурон выполнил обещанное и, значит, заслужил обещанную ему в обмен жизнь. Но он понял также, почему по приказанию покойного Светозара ярмарочный знахарь с черными глазами без белков дожидался казни на нижних ярусах подземелья Тайной Палаты, среди безумных убийц и преступников, угрожавших царскому венцу.
Царевна стояла посреди комнаты, облаченная в белую ночную рубаху, через тонкую ткань просвечивало стройное девичье тело. Лександр вглядывался в ее тонкое лицо в алых завитках ритуального рисунка, выведенных пальцем Граурона кровью черного петуха. Смотрел на ее ярко-золотые тяжелые косы, падавшие на грудь, остриями напряженных сосков натягивавших ткань рубашки. На синие губы, тонкой строчкой прошитые ниткой. В широко распахнутые глаза ее – голубые, как сапфиры чистейшей воды, в тени пушистых ресниц, без единого проблеска мысли и чувства. Она была неподвижна и холодна, и лишь тонкие иссиня-бледные пальчики, на которых проступала каждая тончайшая жилка, потянулись к нему, поманили приветственным жестом.
Он велел отправить ее за край света, в таежную гриболюдскую обитель, в закрытой повозке, под присмотром трех верных людей. Поспешил вычеркнуть из своей памяти, но то преображение, свидетелем которого он стал, отныне вошло в жизнь Ладии. Стало неотъемлемой частью ее на годы и годы вперед. Граурон возвысился до второго лица в стране, в обход прочих ревнивцев и льстецов, в обход самых преданных – неистового Ратислава и блистательного Большакова, осыпанный почестями и доверием, набирая с каждым годом все больше людей, которых обучал сам, а после – уже им доверял обучать новых.
Они сумели победить смерть. Преодоление смерти они поставили на поток. Зашелестели страницы запрещенных трактатов, заварились котлы с водой мертвой и водой живой, и потянулись от них вереницы преобразованных, новых людей, не живых, но и не мертвых.
На следующий день после воскрешения царевны он выступил перед перепуганными, чудом уцелевшими жителями Мукшина, которых воины согнали на площадь перед дворцом: «Я верну вам всех, кто погиб в эти дни, если вы обязуетесь отныне доверять мне всецело, присягнете мне как единственному вашему правителю и охранителю».
Они присягнули ему. Стараниями Граурона никто из тех, кто погиб в дни разграбления Мукшина, не упокоился в земле на съедение червям, по карнипольской традиции. Никто не был сожжен на костре вместе с фигурками духов-хранителей и запасом еды, как заведено было в Ладии издревле. Черной магией, тайной забытой техникой – все они вернулись к своим родным. Переменившиеся, совершенно иные, чем те, что были прежде, – но вернулись.
Мортиарх и до, и после тех событий всегда держал свое слово.
Из-за тайной страсти своей ввязавшийся в одну войну и развязавший другую, еще более страшную, он сумел, в конце концов, дотянуться до своей мечты. И вынужден был отвернуться от нее, предать ее забвению.
С тех пор и до самого пришествия листопада страсть посещала его лишь дважды.
Окончились страшные дни Вторжения, на западе именовавшегося Очистительным Походом, когда соединенные силы Священной Адриумской Империи, Фарлецийского королевства и Торнхаймского Альянса перешли через наши границы. Желали покончить с «царствием воплощенной Тьмы, самая суть которого оскорбляет своим присутствием на нашей земле всех честных людей, в чьем сердце остались еще малейшие крупицы света», как вещал, благословляя поход, адриумский Пасынок.
Наступление их захлебнулось у самых стен столицы, перенесенной в Яргород на Нави. Велик был вклад многочисленного племени славояр, прежде не принимавшего участия в исторических событиях и почитавшегося в Ладии вовсе дикарями. Пропустив через свои земли армию вторжения, рассеявшись по лесам, они устроили Пасынковым «очистителям» такую малую войну, что вражеские полководцы поневоле задумались о переговорах. Когда в дело вступили еще и извечные ладийские союзники – распутица и мороз, стало понятно, что речь идет уже не о переговорах, а лишь о сдаче на милость победителей.
В благодарность славоярам мортиарх отправился с долгосрочным визитом к диким подданным, про которых говорили, что все они сплошь заросли бурым волосом и по лесам бегают голышом, хватая редкую дичь острыми зубами. Ему сразу бросилась в глаза эта хрупкая девочка, едва вошедшая в возраст, дочка Громоеда из рода Зверил, одного из старейших в Ладии, могущего поспорить в знатности с самими Рарогами. Чистая лицом, почитавшаяся дурнушкой среди сородичей, у которых буйство волос на лбу и щеках было равнозначно обилию пудры и умелой расстановке мушек при фарлецийском дворе, она с первого взгляда покорила почитавшееся мертвым сердце мортиарха. Владыка Тенебрий венчал их во вновь отстроенном Яргородском Всехсвятском соборе, из-за обильного украшения фасада в духе обновленной, смерть покорившей Ладии получившем в народе прозвание «костяной».
Недолгое счастье, выпавшее им, осталось на его памяти краткими эпизодами, позднее размытыми, совершенно потускневшими за хороводом впечатлений его невозможно длинной жизни. Как он сам расчесывал ее длинную, ниже колен, каштановую косу, как всякий раз жадно ловил посылаемый снизу вверх взгляд ее доверчивых серых глаз, а морозными ночами, в плену меховых одеял, утыкаясь в ее терпко пахнущую подмышку с завитками мягких волос, спасался от извечного своего одиночества. Наследник их, который должен был, по пророчествам славояр, соединить в себе звериную удаль предков матери и сияющее величие отца, погиб при родах. Несколькими днями после скончалась от лихорадки и его мать.
Следующей и последней его страстью, много лет спустя, стала Вермилия Козалевски, пшетская маркитантка и вдова гусарского трубача, взятая в качестве трофея в Рюгге и успевшая побывать в кухарках у князь-кесаря Большакова. Поэт в душе, любитель поесть и выпить, горлопан в завитом парике и кружевах, с золоченой саблей, тот посвятил ей нежно-похабное стихотворение «девочка-коза, зеленючие глаза».
Узнав о страсти мортиарха, князь без возражений уступил свою кухарку другу и повелителю. Только вдохновенное стихотворение его очень быстро превратилось в народную песню. Ее распевали пьяными голосами в кабаках и на ночных улицах. Распевали с лихим посвистом, ужимками ложечников и барабанным боем, выдвигаясь к чужим границам с пищалями на плече. Распевали, прячась в лопухах и бренча по гуслям под окнами волоокой зазнобы, ловко уворачиваясь от помоев, что выплескивает из ведра, внезапно распахнув ставни, ее строгая матушка.
С песней мортиарх ничего не мог поделать. «Ты можешь убить каждого из этих певунов, – сказала ему Вермилия, – но по силами ли тебе убить песню? Пусть веселятся, что это изменит?» Она была прирожденным политиком, не в пример своему легендарному мужу. Еще у нее было чувство юмора. На личном своем гербе, украшавшем дверцы возка, посуду и кафтаны прислуги, велела увековечить и образ непоседливой девочки-козы, и образ «меча возмездия» из финала песни – крапивную ветвь.
Говорили, что, узнав об этом, князь-кесарь Большаков велел подать водки, сказав: «Хороня мою кухарку, ныне чествую мою повелительницу», стал пить. Пил целую неделю или две, до того как присутствие его не понадобилось срочно на Совете Архиличей и ему не пришлось рано поутру приводить себя в порядок, купаясь в проруби и обтираясь снегом.
Вермилия Благословенная, покорившая черное сердце мортиарха, очаровавшая весь его двор, всех его вассалов и наместников, всех заграничных посланников и владык, что имели удовольствие беседовать с ней, включая даже джаферского визиря, даром что тот был евнухом… Вошедшая с тяжелой руки мортиарха в наши жизни, став нашей правительницей. Как и он сам – вездесущая и неотъемлемая от этой страны и этого города, ныне засыпаемого листопадом. Мортиарх пережил даже ее, Благословенную государыню, сопровождавшую его во всех поздних походах, подарившую ему двух мальчиков, хохотунов и непосед, ничем не похожих на своего мрачного отца и, как показало время, совершенно неспособных к правлению.
Он пережил все три своих страсти и всех тех уличных девок, трактирных потаскушек и походных шлюх, что охотно отдавались ему за звонкую монету, а он равнодушно брал их, будто выполняя давным-давно заученный ритуал, не сбрасывая с плеч своей медвежьей накидки, не снимая с ног своих змеиных сапог с серебряными носами-черепами. Он пережил всех своих сподвижников, кроме старца Большакова, первым из вельмож осмелившегося пройти через то Превращение, что некогда продемонстрировал им Граурон.
Он пережил всех своих врагов – от вистирского кесаря до адримуского Пасынка, но даже он – наш Бессмертный и Вечный, наш мортиарх, хотя в это невозможно было поверить, оказался не вечен.
Мортиарх ушел, а за распахнутыми витражными окнами его громадного и чудовищного, пестрого и безвкусного терема-дворца дышал и жил его город, сердце его империи. Горожане не оплакивали его, потому что давно смирились с его кажущимся бессмертием. Потому что давным-давно позабыли о его существовании. Как и его величественные хоромы, ставшие прижизненным памятником-склепом, он, сперва так пугавший и восхищавший своими ужасающими нечеловеческими пропорциями, своим темным величием, своей неуместностью в мире живых, сроднился с нашим зрением. Стал неотъемлемым, незаменимым и… незаметным. Как рука или нога, ухо или нос, как всякая часть тебя, что считаешь неотъемлемой, истинную важность ее присутствия в твоей жизни начинаешь замечать, лишь потеряв…
Потеряв его, мы поняли, как необходим он нам был. Пугало ушедшей эпохи, страшный старик, слепленный будто не из плоти и крови, а из пепла, железа и льда. Бессмертная мумия, чьим истинным знаменем был вовсе не серебристый сокол на черном поле, но страшный лик Матери-Уравнительницы, девы-с-косой, что в Величальные Дни примеряют на себя пригожие девицы – черные провалы глаз, перевернутое сердечко носа, оскал голых зубов. Влюбленный в смерть, мортиарх и нас приучил любить ее, сроднил с мыслями о ней. Избавив навсегда, от рождения и до встречи с Ней, от сомнений и страха.
Листопад стал вестником его ухода. На смену ушедшему мортиарху в Яргород входила осень – в шорохе сухих листьев цвета багрянца, фуксии и золота, в мрачно-торжественном вдовьем уборе. Единственная плакальщица по ушедшему заморосила по улицам и крышам, зубцам стен и флюгерам башен скучным серым дождем.