Доминик Виар Литература подозрения: проблемы современного романа

Каждый год к сентябрю, в начале нового литературного сезона, во Франции выходит около четырехсот романов, не считая тех, что публикуются в течение года. Следовательно, роман как жанр, чье существование, казалось, находится под угрозой в силу популярности интернета и аудиовизуальных носителей, на самом деле весьма жизнеспособен. Жизнеспособен, по крайней мере, с точки зрения количественной, если принимать во внимание то, что он является частью издательской системы, которой выгодно наполнять книжный рынок новой продукцией. Вопрос в том, насколько эти книги качественные и интересные. В последние годы несколько критиков (Жан-Мари Доменак, Анри Ракзимов…) оплакивали французскую литературу, не имеющую больше ничего сказать, а также утратившую силу и величие. Можно, конечно, посетовать на убожество современных текстов, называемых «романами». Многие из таких книг заранее обречены, о чем «суровые законы рынка» не перестают напоминать авторам. Однако в общем потоке попадаются и исключения. Поэтому мы вправе сомневаться в осведомленности о современной литературе тех, кто заживо ее хоронит (кстати, порой эти люди сами признают свою некомпетентность). Ибо литература развивается: сегодня у нее новые цели, уже не те, что вчера. Стилистические приемы претерпевают изменения вместе с эволюцией языка, писатели находят новые способы воплощения своих идей. Нельзя подходить к современной литературе со старыми мерками, но, к сожалению, именно так поступают многие критики.

Очевидно, что начало 80-х годов ознаменовалось определенного рода эстетической модернизацией («аджорнаменто»), в ходе которой была пересмотрена концепция «литературного акта», сама по себе основанная на радикальной критике концепций прошлых лет. Феномен современного романа можно изучать начиная с этого культурного переворота. Тем не менее необходимо учитывать одну проблему: количество публикуемых романов делает невозможным проведение их исчерпывающего критического анализа. Никто не в силах прочитать все. Поэтому приходится прибегать к выборочному методу исследования. Он состоит в том, чтобы заранее задать вопрос: какие задачи преследовал автор того или иного произведения, насколько эти задачи выполнены? Ни один текст не существует без определенной цели, которая руководит процессом его создания. Цель автора, неразрывно связанная с общей идеей его писательской практики, обеспечивает книге партию в нестройном хоре общественных, философских и культурных событий. Она одновременно является мерилом амбиций автора и критерием оценки его творчества. <…>

Отличительные черты современности

Современность богата авторами, весьма требовательными к себе и, в зависимости от случая, более или менее успешными. Их произведения не более, но и не менее — несмотря на пессимизм многих критиков — интересны, чем произведения других периодов истории французской литературы: они просто другие. Именно благодаря своей самобытности они узнаваемы. В одной из своих работ я объяснил, каким удивительным образом 80-е годы изменили литературную панораму[1]. Поэтому для исследования современного романа я выбираю последние два десятилетия, когда произошел отказ от «теоретизированного» восприятия литературы. 50-е и 60-е годы, отмеченные влиянием структуралистской мысли, способствовали возникновению явления, которое, за неимением лучшего термина, мы называем «новым романом», а затем и «новым новым романом», неплодотворной литературой, лишенной «иллюзий» о художественности, субъективности и реализме произведения. Эпистемологический разрыв между словом и его референтом обрек последних авангардистов исключительно на работу с формой своих произведений.

Однако сегодня ретроспективное чтение лучших трудов авангардистов — Клода Симона, Маргерит Дюрас, Робера Пенже — доказывает, что провозглашенный ими принцип работы основывался на иллюзии. Так называемая «теория литературы» во многом стирала качества их текстов, в которых они стремились по-новому взглянуть на человека и мир, не для того чтобы отказаться от прошлого, но для того, чтобы нащупать новые пути. Что бы ни говорили в свое время о Саррот, Симоне, Пенже, Дюрас, Бюторе, Клоде Мориаке и других, все они пытались воплотить в своем письме различные проявления душевных движений, освободить роман от правил и условностей, которые лишь мешали выражению и представлению действительности. Однако вскоре изобретатели «нового романа» стали считаться приверженцами солипсизма и формализма (Роб-Грийе, Рикарду…), на самом деле им не свойственными. Продолжая работу своих предшественников — Джеймса, Пруста, Фолкнера, Кафки, Вирджинии Вулф, Жува — они хотели применить к литературе многогранные феноменологические и герменевтические подходы.

Литература подозрения

Осмысляя принципы написания вышеперечисленных произведений, литература 80-х годов задалась вопросами, давно назревшими, но до сих пор скрытыми. Не для того чтобы возвратиться к реализму, к эстетике подражания реальности или к субъективности, словно никакой критики этих методов и не существовало, а чтобы снова задаться вопросом: как говорить о реальности, не искажая ее эстетически и идеологически? Каким образом лишить сюжет карикатурных черт психологической литературы, не подчинив его какой-либо структуре? Как воссоздать коллективную Историю или жизнь отдельной личности, не пользуясь уловками повествовательной линии? Словом, как вновь писать «переходную» литературу, отдавая себе отчет в подозрениях? Ведь подозрения нас преследуют: ими были одержимы писатели старого поколения, их получили в наследство современные писатели. Как писать с подозрением? Таков основополагающий вопрос, который содержат в себе современные литературные произведения; он ставится в них напрямую или имплицитно.

Современный роман занят размышлениями о своей форме и предназначении, которые он стремится поместить в контекст эпохи и текущих событий. Подверженный влиянию новейших теорий гуманитарных наук, он становится пространством, где ни одной теории и ни одному предположению до конца не доверяют. Голос повествователя или рассказчика оказывается не только объектом, но и субъектом этих размышлений. Его сомнения, его вопросы о собственной природе и способности творить выводят на первый план «когнитивный поиск» неопределенного настоящего. Заботясь о том, чтобы должным образом передать ощущение или мысль, он часто прислушивается к своей «нарраторской совести», сигнализирующей об искажениях в повествовании, и меняет свою речь. Тем более что в ощущениях и мыслях никогда не может быть уверенности, и любые феномены бессознательного или культурные ассоциации способны ее поколебать. В итоге повествователь или рассказчик погружается в «экзистенциальную тревогу»: он чувствует себя беспомощным и растерянным, не зная Доподлинно, кто он, какова его история, каким образом он может себя осознать. <…>

Значение «другого»

Семейные истории

Большинство современных романов несут в себе довольно примечательную мысль: субъект не может быть полностью самостоятельным, не подвластным какому-либо определению. Гуманитарные науки поделили между собой работу над этой проблемой. И роман также занимается ею на материале собственного литературного наследия. Рассказ о семье — не просто история, а скорее предание. Легенда, составленная из фрагментов и недомолвок, из неясных тем и потерянных воспоминаний, благодаря которым начинается расследование, из прошлого вылавливаются и заново придумываются забытые жизни (Симон, Сиксус, Бергунью, Мишон, Руо, Жанне…). В последние годы таких книг — на стыке романа и автобиографии — стало много — больше сотни, разного уровня, конечно (Клеман, Адели, Вайнштейн, Бассез, Миньяр…). В сплетении различных повествовательных линий, комментариев, критических соображений (исторического, аналитического, социологического и т. п. характера), лирических отступлений, воспоминаний выстраивается биографический материал вне всякого жанра, предполагающего надуманные и чересчур жесткие границы. По правде говоря, такие книги имеют условное отношение к литературе: художественный вымысел для них лишь методическая уловка. В таких книгах используются всевозможные литературные приемы, даже если они работают друг против друга (Ив Наварр «Биография, роман», Пьер Паше «Автобиография моего отца»…).

Стоит ли говорить о том, что семейные истории преимущественно бывают повествованиями скорбными? Они скорбят о тех, кто никак не может до конца умереть, продолжая диктовать свою последнюю волю ныне живущим (Симон, Бергунью, Гибер, Жюлье, Вигуру). Раньше редко кто занимался раскопками прошлого: хотя литература и жаждала вытащить прошлое на поверхность, тяжесть семейных воспоминаний ложилась на плечи авторов мертвым грузом. Симон, восстанавливающий по документам и недостоверным рассказам судьбу отца, человека, придерживавшегося ценностей Третьей республики, Бергунью, бесконечно анализирующий психические отклонения отца, сиротливого отпрыска Первой мировой войны, или социокультурные последствия его происхождения из глухой провинции, подтверждают мысль Франсуа Вигуру о том, что жизнь существует лишь как долг сыновей по отношению к не воплощенным до конца чаяниям отцов.

Нарушая логику смены поколений, скорбь может проявиться и в противоположной ситуации: смерти детей вызывают желание написать об их жизни (Форест, Шамбаз, Адлер). <…> В этом случае мы становимся свидетелями опыта другого рода, характеризующегося смятением и ощущением ненадежности. <…> Однако авторы, о которых идет речь, сохраняют ясность в изложении своих мыслей, держась подальше как от ложного пафоса, так и от позитивизма. Литература и сам опыт открывают для них неизведанные пространства и чувство долга, которые помогают преодолеть скорбь.

Художественные биографии

Погружение в прошлое или переживание потерянного настоящего доказывает тезис о том, что субъект познает себя лишь через другого. Осознание этого факта не только позволяет Анни Эрно, Пьеру Бергунью или Жану Руо создавать в своих произведениях тонкие описания внутрисемейных взаимодействий, но также вдохновляет других авторов на иные романные формы. Относясь к жанру художественной биографии или автобиографии, тексты Киньяра, Мишона, Масе, Луи-Комбе, полузачарованные, полувопрошающие, иногда собранные в целые коллекции («Один и другой» в «Галлимаре»), изображают — или устанавливают — отношения родства, основанные скорее на свободном выборе, чем на биологической связи, но оттого не менее определенные.

Самые легендарные писатели: Рембо (у Пьера Мишона, Доминика Ногеза, Алена Борера…), Тракль (у Клода Луи-Комбе, Марка Фромана-Мёриса, Сильви Жермен…), Бодлер (у Бернара-Анри Леви), Харт Крейн (у Жерара Титюс-Кармеля), Кафка (у Бернара Пинго), выдающиеся художники (Ван Гог, Гойя у Мишона; Фрида Кало у Леклезио; Караваджо у Волтер) чаще всего оказываются тем самым воскрешаемым прошлым. Их заново придуманные, досконально изученные жизни очаровывают нас, а сила искусства переносит в эпоху, которую мы считали «безнадежной». Но стоит только заговорить о менее значимых личностях (Мишон «Мизерные жизни»; Бергунью «Крошка»), как появляется повод оценить каждого человека с точки зрения его мечты и каждую жизнь наполнить тем, чего в ней не хватает. Интерес к биографии и фантазиям, которые она пробуждает, увековечивает посмертный успех маргинальной литературной формы, разработанной Марселем Швобом в начале века в «Воображаемых жизнях». Так окольными путями литература возвращается, но не в виде исторических или реалистических эпопей, отныне она стремится овладеть тонкой материей субъективного опыта.

Рассказывая историю своего героя, автор одновременно подчеркивает разницу между ним и собой, его инаковость по отношению к нему самому. Автор и герой оказываются спаянными тревогой нашего времени, настойчиво задающего вопрос о «другом» (Левинас, Рикёр, Тодоров). Увеличение числа биографий, как и увеличение количества семейных саг, свидетельствует о растущем равнодушии к видам художественного воображения, не предполагающим каких-либо стимулов. Вместо того чтобы по кусочкам создавать неправдоподобный вымысел, современная литература-исследовательница, выстраивает свое повествование на основе неточных и неполных впечатлений опыта. Это представляется мне отличительным признаком вопрошающей эпохи. Сиротливый рассказчик, лишенный определяющих ценностей своего времени, силится понять ускользающую от него современную эпоху, связать свое настоящее с прошлым, внять его кумирам и достижениям. Такие тексты показывают, насколько существование, как и язык, всегда пронизано опытом и словами других, формирующими его и отзывающимися в нем. <…>

Недоверие к знанию

Реисторизация

Как признает Пьер-Андре Тагиефф, будущее теперь произрастает из тайны, а не является плодом воинствующего волюнтаризма. Наше время порвало с эпохой утверждения законов и манифестов. Оно, за редким исключением, больше не знает, чем «должна быть» литература, и не решается строить предположения на этот счет. Дело не только в исторических сдвигах — «Как писать после Освенцима?» — частая тема рассуждений о литературе второй половины XX века, — но в скрытом незримом процессе разрушения наших аксиологических и культурных убеждений, которому исторические переломы, конечно, по-своему поспособствовали (Жан-Франсуа Лиотар). В условиях неуверенности и безвестности, столь свойственным современности, человек обращается с вопросами к прошлому. Речь идет не о ностальгии по «золотому веку», цель вопрошания состоит в том, чтобы определить исток и направление течения, по которому мы приплыли в настоящее. Мы должны увидеть то, от чего освободились в ходе этого путешествия, но также и то, что потеряли по пути и чье забвение представляет для нас угрозу.

Человек не способен мыслить себя ни вне традиции, ни вне Истории, более того, наша эпоха стала временем реисторизации сознания субъекта. А реисторизация возможна только при критическом переосмыслении прошлого. Она прежде всего уделяет пристальное внимание дискурсам прошлого, что нередко влечет за собой опровержение старых принципов, ныне представляющихся ложными. Иногда изучение прошлого происходит под маской детективного расследования (Дидье Денинкс, Себастьян Жапризо, Жан-Франсуа Вилар, Тьерри Жонке…). Однако исследование в таком случае не нуждается в определенной романной форме: оно накладывается на письмо. Детектив выходит за рамки своего жанра: рассказчик из «Акации» Клода Симона, так же как и рассказчик из «Полей чести» Руо, стремится к одному — узнать. Субъект, «другой», память, семья, История отныне не просто объекты линейного повествования, в котором говорится, кто есть кто и какое событие происходит сначала, а какое потом, теперь они изучаются в процессе письма, которое постепенно исследует их во всей замысловатости.

Работа памяти

В данном случае правильнее будет говорить не о «долге памяти», как это принято, а о «работе памяти». Эволюция романов Модиано от смутных воспоминаний о неопределенной эпохе к документальному расследованию («Дора Брюдер») — пример того типа сознания в произведении, которое вопрошает прошлое. Возврат к истокам помогает воскресить множество реальных событий и персонажей Истории, ранее скрывавшихся за общими словами, вновь услышать голос боли, затерявшейся во времени (Лиди Сальвейр «Жизнь с призраками»). В качестве примеров можно привести также романы «Берг и Бек» Робера Бобера, «Я учу немецкий» Дени Лашо, где рассказывается о неизвестных эпизодах Второй мировой войны, «Двенадцать писем неизвестному солдату» Оливье Барбарана о Первой мировой. Не обделена вниманием и Алжирская война (Рашид Буджедра, Рашид Мимуни, Арно Бертина). Вместо того чтобы подробно описывать окружающую обстановку, необходимую для драматизации романного повествования, как всегда делают авторы традиционных исторических романов, эти писатели создают дискуссионные пространства, открытые для противостояний и разоблачений. Отныне историческая реальность больше не является основой художественного повествования, к ней относятся как к условно сконструированной реальности, а знания, полученные о ней ранее, самим этим отношением отвергаются как вымысел. <…>

Раньше письмо было сосредоточено на физиологических ощущениях, оно прислушивалось к телу, а не исследовало смыслы. Таково завещание Клода Симона — не приниматься за воссоздание прошлого вне его связи с феноменологией чувственного. Тело человека тоже имеет свою историю, которую пишет в своих романах Франсуа Тибо. Вовлечение в литературный процесс человеческого тела со всеми его потребностями помогает уравновесить чрезмерность концептуальной мысли. Понятие тела в современной литературе играет очень важную роль, в особенности в литературе, создаваемой женщинами начиная с 70-х годов (от Элен Сиксу и Шанталь Шаваф до Лоретт Нобекур и других), и в литературе геев (от Тони Дювера и Рено Камю до Эрве Гибера и Гийома Дюстана). Но было бы неправильно ограничивать этот круг, ведь в настоящее время это касается все большего числа книг самых разных жанров и категорий. Часть писателей, сочиняющих на эту тему, обращаются к эротической литературе или «новой» порнографии, а иные редкие авторы (Буджедра, Холоденко, Белхаж-Касем, Ногез в «M&R»…), преодолевая огромные препятствия, пытаются по-настоящему, не выбирая легких путей, описать жизнь тела, сексуальность, желание.

Археология знаний

Интерес к истории не ограничивается доступным прошлым, с которым нас связывают живые свидетели. Он проявляется также в изучении исторического и культурного фундамента нашей цивилизации. Целая область повествовательной литературы раскрывается навстречу эпохам древности, впитывая их нравы, культуру, мысли и интеллектуальные открытия, философский или мистический энтузиазм (Паскаль Киньяр, Ален Надо, Клод Луи-Комбе…). Впрочем, речь не идет об историческом романе, даже если такие книги, как «Философский камень» Маргерит Юрсенар, вызывают именно интерес к истории, поскольку по форме он снова напоминает расследование. Осознание неточностей и провалов в знании, отделяющих нас от верного восприятия прошлого, зачастую пронизывает подобные тексты. До такой степени, что все эти интеллектуальные и «заумные» романы — суть «археологические» романы, в которых прошлое представляется нам с точки зрения, о которой мы не подозревали, учитывая наше относительное невежество касательно того, что было на самом деле.

Так, в современном романе знания невероятным образом перемешиваются. Современная литература не только восполняет недостающие и искомые знания при помощи упражнений в письме, но и выступает пространством для критики знаний. Паскаль Киньяр рассматривает нашу культуру с нетрадиционной точки зрения, находя ее новые истоки и модели («Кар», «Разум», «Спекулятивная риторика») и подменяя известных нам авторов восточными или неизвестными авторами, писавшими на латыни. Ален Надо рассказывает нам о тайнах и сомнениях, царящих вокруг фундаментальных представлений о Книге, Изображении, Числе («Книга проклятий», «Иконоборец», «Археология нуля»). И каждый раз, испытывая сладостные муки неведения, мы ставим перед собой двойной вопрос: что мы знаем, а что чтим, где проходит граница знания и «сакрального».

Подходы к реальности

Отказ от реализма

Вопрос о том, как изображать мир, — одна из самых важных проблем, к которой возвращаются современные писатели. Реальность, к которой литература 70-х годов отчаялась апеллировать, продолжает заявлять о себе искусству. Десятилетие структурализма придало реальности статус референта, не поддающегося словесному описанию, однако сегодня реальность вновь стала объектом пристального внимания, тем более что старые системы мышления показали свою ограниченность в ее познании. Какая бы реальность ни рассматривалась в произведении — историческая, о которой говорилось выше, или социальная, злободневная, — литература сталкивается с ее сопротивлением.

В 80-е годы письмо представляло реальность в качестве «свидетельских показаний» (Роберт Линхарг «Станок») и стремилось отобразить действительность во всех подробностях, не прибегая к созданию миметической иллюзии (Франсуа Бон «Уход с фабрики», Лесли Каплан «Переизбыток-завод»). Реалистический роман существенно видоизменился. Он не только порвал с эстетикой реализма, который был изобличен сначала как «эстетика», потом как идеологическое заблуждение («пролетарского реализма» или «социалистического реализма»), но поставил под вопрос саму форму повествования. Разумеется, существует целая традиция романа, который можно назвать «популистским» (Рагон, Пеннак, Вотрен, Иззо…); эта ироническая, иногда несерьезная литература словно появилась в результате неожиданного сотворчества последователей Даби и Кено, однако в большинстве случаев она ограничена жанром детектива и ему подобными.

Другие писатели, напротив, выбирают уход от реальности, стремясь избежать искажений в описании действительности. Не заботясь ни о скрупулезном подражании, ни об эстетической традиции, Мари Редонне, Эжен Савицкая, Мари Н’Дьяй, Эмманюэль Каррер, Эрик Шевийяр и другие нарушают гармонию привычного мира, чтобы вытащить на поверхность его незаметные странности и причудливые черты, прибегнув к построениям вымысла, в которых улавливается далекий мрачный отголосок романов Бориса Виана. В них — та же безудержная фантазия, несоответствие реальному миру, которое на самом деле показывает, насколько сам мир неадекватен по отношению к населяющим его персонажам, его не понимающим. Эти персонажи, марионетки («Роза Мели Роза») или воплощения фантазмов («Женщина, превратившаяся в полено»), несут в себе простодушие жестокого насилия. Время от времени посреди этих враждебных вселенных раздаются язвительные (Меди Белаж-Касем) и беспощадно критические (Валер Новарина) голоса.

Картина мира

Существует и иной подход к реальности: не следуя никакой «литературной модели», он, однако, противится отказу от изображения действительности. Пытаясь уйти от классического жанра романа, писатели этого направления более охотно используют прием перечисления объектов, нежели их «изобретение», и представляют мир в виде множеств, будь то события, факты, обрывки историй, которые муссирует пресса (Оливье Ролен «Изобретение мира»), или материальные предметы (Франсуа Бон в книге «Железный пейзаж» последовательно описывает все здания, включая заброшенные строительные объекты, свидетельствующие о конце индустриальной эпохи). Однако в наше время литература не помышляет о том, чтобы постигать и воспроизводить «бытие-в-мире». Отныне ее смысл заключается в том, чтобы предоставить слово самому миру, чтобы раздался его голос. Язык же таким образом помогает читателю увидеть и услышать мир. Язык не сводим лишь к тем прозрачным смыслам, которыми его наделяла традиция подражания. Изменения и искажения в языке обнаруживают себя в изображаемой реальности и придают ей особый колорит.

Освобождаясь от «реализма», реалистический роман одновременно не хочет мириться со статусом «романа». Он ничего не «романизирует». Он скорее напоминает выступление. В этом он наследует Фолкнеру, Джойсу или, в последнее время, Пенже, как я говорил выше, рассуждая о субъекте. На самом деле, в данном случае мы видим ограниченность каких бы то ни было классификаций, которые предполагает работа исследователя. Невозможно точно описать тексты, опираясь лишь на предмет повествования. Важно понять, каким образом трактовать само письмо: по нему можно определить не только тот или иной эстетический период, но и этику письма. И с этой позиции повествование в форме расследования, озабоченность подозрением, внедрение оригинальных мнений характеризует современный роман независимо от каких-либо тематических различий. Тем не менее реалистический роман ничего не объясняет: не пытаясь проанализировать законы общественной жизни, он лишь наблюдает за ментальными импульсами и надломами, чаще всего происходящими в условиях десоциализации. В первых романах Франсуа Бона («Граница», «Цементная декорация»), Лесли Каплан («С этого момента»), Жака Серены («Нижний город») или в книгах, изданных совсем недавно, таких как «Вдали от них» Лорана Мовинье, реальность существует лишь в словах, которые составляют сознание. Нередко в качестве посредника между романом и реальностью выбирают сцену из кино («Собачья Голгофа») или театра (его «черного ящика», как писал Франсуа Бон в «Нетерпении»). Это связывает литературу с новой социологической практикой, в частности, Пьера Бурдье и его соратников, которые переносят разговорную речь в текст (см. сборник статей «Нищета мира», вышедший с подзаголовком «страдание, слово, разговор»), не ограничиваясь обобщениями и размышлениями, возникшими в результате разговоров. Таким образом возникает «поэтика голоса» (Доминик Рабате), чьи принципы можно также найти в диалогах, которыми изобилуют романы последних десятилетий (Пенже «Дознание», Сальнав «Изнасилование»).

Новые формы ангажированности

Что означает в данном случае ангажированность? В нынешнюю эпоху роман не подчиняется никаким идеологическим доктринам. Не существует больше ни «идеологического романа», ни преданности принципу «фиктивного авторитета» (Сьюзан Сулейман). Это не означает, что романисты держатся подальше от политических или идеологических вопросов. Их участие в них теперь имеет иную природу: в отличие от позиции Сартра (а также Мальро или Арагона), новые формы ангажированности предполагают в большей степени критический, нежели художественный дискурс. Такие формы не подчиняются какой-либо системе или дидактическим целям. В них отражается та реальность, которую общество знает, но не хочет анализировать.

Отсюда — «ничейные пространства», о которых пишет социолог Марк Оже и которые находят яркое воплощение в текстах Франсуа Бона, «записках» Дидье Денинкса или Жана Роллена, отсюда — социальный детерминизм, чье влияние на жизнь личности оценивают Пьер Бергунью или Анни Эрно. Другой пример литературы, отказавшейся от роли «поставщицы» дискурса и отдавшей предпочтение реально пережитым страстям и насилию, демонстрирует нам Клод Симон, по-новому взглянувший на Историю, или Рашид Буджедра, начиняющий Историей свой «политический фикшн». Как написал Буджедра, «из недр Истории литература извлекает страхи, тревоги, сомнения, боль». Поэтому ангажированность литературы отныне является не следствием подчинения высшей необходимости, как считал Сартр, а политическим шагом, в широком смысле — выходом на сцену художественной прозы. Теперь мы говорим не об ангажированности литературы, а об ангажированности с помощью литературы или благодаря литературе как пространству, в котором есть место для совершенно разных типов дискурса. В этом смысле роман особенно тесно связан с театром (Бернар-Мари Коль-тес, Валер Новарина, Мишель Винавер, Оливье Пи…).

Литературные практики

Ностальгия по литературе

Размышления 60—70-х годов об «истощении» литературы глубоко повлияли на последующие поколения, особенно на те, что выросли в тени Мориса Бланшо и Луи-Рене Дефоре, чей смутный образ был воплощен в задумчивом затворнике Ламарш-Ваделя («Его жизнь, его творчество»).

Жан-Бенуа Пуэш также очарован призрачностью этого образа, и через своего вымышленного посредника, Бенжамина Жордана, писателя, которому он доверил свое перо, «публикуя» и «комментируя» его произведения («Обучение роману»), он тоже воскрешает в своей книге двойника Луи-Рене Дефоре — Деланкура. Пьер Мишон, стремящийся в своих текстах к элегантности «высокого стиля», прекрасно осознает предсказуемость устаревших приемов, и его книги являются своего рода символом ностальгии по литературе. Пытаясь от противного воссоздать в своих произведениях чрезмерный стиль громогласных писателей (Рембо, Бальзака, Фолкнера), уравновесив их антиподов, Мориса Бланшо или Луи-Рене Дефоре, не хочет ли Мишон освободиться от чар «литературы истощения», которыми околдованы его соплеменники? Как бы то ни было, он обращает критику одновременно к собственным стремлениям («мы все литературные крысы») и к современности, которая их отрезвляет («гордый холм современности, где не вырастет ничего, кроме современности»). Тяжкий груз культурного наследия, представляющего собой множество прекрасных текстов, от которых невозможно и нет желания отказываться, не дает современным писателям покоя.

Вариации на тему романа

Даже если наши знания о литературе и ее истории, приемах и формах сегодня чересчур обширны, чтобы кто-то мог позволить себе наивные тексты, многие продолжают делать вид, будто ничего не произошло. Они борются за возвращение к классическому роману, отстаивают свободу воображения и требуют, почти воинственно, признания литературы, не задающейся какими-либо сложными вопросами и, напротив, целиком посвятившей себя усладам «нового фикшена» (Марк Пти, Фредерик Тристан, Франсуа Купри, Юбер Аддад…), скроенного по образцу прошлых веков (Стивенсон, Конрад, Диккенс…). Их подходы различаются, однако все они оживленно ищут способ продолжить традицию. Многие относятся к литературе не как к модели для подражания, а как к практике и наследию, содержащим в себе материалы для новых произведений.

Писать после кого-то для этих писателей означает писать с помощью кого-то. Клод Олье, например, проводит «сопряженное» исследование нарративных и романных форм. Не для того чтобы скопировать их в своем творчестве, а для того, чтобы их видоизменить, повернуть под другим углом, по-новому расставить акценты. Ведь если и есть что-то интересное в подобных текстах, художественных фрагментах, порой заимствующих приемы из научной фантастики, так это столкновение с пространств вами, лишенными гармонии, и неопределенными временами («Фельетон», «Аберрация», «Предыстория»). Традиционное повествование в них подвержено опасности, поскольку писатели гонятся за новаторством, которое постоянно обманывает ожидания и все шире раздвигает границы романа. Такие тексты, дающие волю неудержимому духу изобретательности, можно назвать удачными полями для экспериментов; иногда они претендуют на то, чтобы синтезировать весь мир (Ролен «Изобретение мира», Бадью «Тихий континент на этом свете», Дэв «Условие бесконечности»). Антуан Володин доводит эти литературные вариации до крайности, превращая свои тексты, в зависимости от жанра, в «нарраты», «постэкзотические тексты», «саги», которым порой бывает сложно подыскать определение. Но у него свои, особые, цели. Его романы ближе к «политическому фикшену», нежели к игре с романной формой. В них писатель обращается к неясному будущему, чтобы затем снова вернуться к смутному настоящему (и недавнему прошлому), доведенному до глубокого разлада.

Эстетика переработки

Понятие «переработка» (Фредерик Брио) употреблялось применительно к творчеству Володина. Оно характеризует и произведения некоторых других романистов, созидающих на развалинах романа. Ироничные писатели-интеллектуалы, Жак Рубо (цикл о Гортензии, «Большой лондонский пожар») или Жильбер Ласко («420 минут в городе теней»), добавляют к своему таланту чувство юмора и жонглируют теми литературными формами и мотивами, которые импонируют их изобретательности в духе УЛИПО[2]. Игровое отношение современности к возделыванию нераспаханных культурных полей прошлого стимулирует литературу к заимствованию не только из романов XIX века, но и из Данте, Гомера, Кено или Роб-Грийе. Разумеется, из перечисленных авторов Роб-Грийе наиболее склонен к усовершенствованию и переработке собственных произведений — чего стоит одно только название романа «Повторение». Эта виртуозная поэтика, которую многие называют «постмодернистской» (к ней близки, например, романы Умберто Эко), характерна и для двух романов 80-х годов Рено Камю: «Король Роман» и «Неистовый Роман». Они представляют собой пародии на исторические и сентиментальные романы, совмещенные с косвенными ироническими рассуждениями о литературе, и не находят себе равных ни среди французской издательской продукции, ни среди других произведений этого автора.

Похожую игру с культурой, в более легкомысленной тональности и в менее изысканной манере, можно проследить в романах Жан-Филиппа Туссена («Фотоаппарат», «Телевидение»). Холодное остроумие автора, чем-то напоминающее Вуди Аллена, обращено одновременно и к рассказчику, и к окружающему миру с его выкристаллизовывающейся пошлостью повседневности. Таким же образом и Жан Эшноз в пародийной форме предлагает читателю самые разные жанры: детективный роман «Чероки», приключенческий роман «Малазийская экспедиция», научно-фантастический роман «Нас трое», шпионский роман «Озеро», фантазию «Высокие блондинки»… В текстах Танги Вьеля («Кино», «Абсолютное совершенство преступления») перед нами то же оригинальное варьирование форм, только в большей степени вдохновленное кинематографом. Кажется, Эшноз пытается стать ироническим зеркалом литературы, забавляясь с маргинальной реалистической прозой («Один год») или с минималистским «невозмутимым» романом, на котором специализировались многие писатели, публикуемые издательством «Минюи» («Я ухожу»). <…>

Парадоксальный роман

Данный обзор не может быть завершенным. Я сознательно или бессознательно не касался многих книг. Мы еще услышим имена новых молодых авторов и узнаем о книгах, которые захотим прочесть… Но через двадцать лет, после грандиозных эстетических перемен 80-х годов, формулируя в этой статье лишь врёменные истины, что можем мы сказать о романе, который творится нежданно-негаданно, о многообразии открываемых им территориях? Я с удовольствием назвал бы современный роман парадоксом. Учитывая все значения и нюансы этого термина. В первую очередь наиболее парадоксально то, что сегодня под маркой «романа» публикуется огромное количество книг, и все они не соответствуют ожиданиям публики и маркетинговым классификациям, не имея никакого отношения к массовой литературе, о которой в данной статье речь не шла. Произведения, мною рассматриваемые, далеки от доксы, касающейся романа: его форма и содержание не отвечают традициям и не подпадают под классическое определение жанра.

Содержание современного романа не вымышленное: его авторы предпочитают использовать свидетельства очевидцев, расследования — биографический или исторический материал. Не для того чтобы в точности воспроизвести реальность, которая в любом случае деформируется, становясь литературой, но для того, чтобы в процессе самого письма по-новому взглянуть на старое, создавая эфемерный образ прошлого. Сама повествовательная форма сегодня подвергается переосмыслению и переработке, поскольку функцией романа становится не просто рассказ о событиях, но и вопрошание, подозрение, понимание этих событий. Современная литература хочет осваивать новые пространства, а не придумывать новые небылицы или повторять их, заимствуя из прошлого. Надо признать тот факт, что вариативность и стремление выйти за собственные рамки всегда обеспечивали жизнеспособность романа, который никогда не довольствовался какой-то одной формой и четкими установками и постоянно видоизменялся. Парадоксальным современный роман является также благодаря своей имплицитной или эксплицитной полемической составляющей. Он противопоставляет себя языку и дискурсу. Он выстраивает себя благодаря осознанным идеям, полученным урокам, проанализированным мыслям, не опровергая их, а постоянно Вплетая в них легкое сомнение, еле уловимый знак вопроса. Еще раз повторю: речь идет не о провокационных романах со стандартным набором мыслей, которые стремятся раздуть вокруг себя скандал, а о романах действительно задевающих читателя за живое.

Связана ли проблема современного романа с его малым масштабом, в котором его обвиняли многие десятилетия? Я так не думаю. Просто само понятие масштаба изменилось. Роман отныне не стремится к всеохватности, которая уже была воплощена в эпическом реализме начала века, или, в наше время, в романах Клода Симона (Тифани Самойо). Мы переживаем эпоху, когда роман отрекается от своего происхождения от эпопеи, от попыток стать «всеобъемлющим» произведением. Нет больше социума, который надо распространить, нет больше мифов, которые надо распространить, нет «великих произведений», написанных славы ради, нет хаотического движения творческой мысли, которую необходимо воплотить. Ныне амбиции романа измеряются не силой лиризма и не количеством описанных пространств. Они связаны с этической природой романа и постоянным сомнением, которое мешает игре воображения и развертыванию захватывающего дух повествования. В этом многие обвиняют современный роман. Однако мы не сможем оценить достоинство и новизну подобного подхода, если не признаем, что само понятие художественной литературы изменилось, если не поймем, насколько важно это изменение. Сейчас в современном романе происходит формирование не «раздробленного сознания, уводящего нас от наших ориентиров» (Жан-Мари Шеффер «Почему художественная литература?»), а чрезмерного количества критических смыслов, с которыми нам приходится сталкиваться.

Перевод Аси Петровой.

Загрузка...