МАКСИМ ГОРЕЦКИЙ
ЛИТОВСКИЙ ХУТОРОК
I
Худое лето выдалось хуторку. Сидел он между горами, и все яровые выгорали. Да и пруд, синевший у горы, почти высох, а в колодце вода давно уже ушла. Глинистая тропинка, петлявшая от хуторка вниз, к пруду, и дальше, до Вержболовского шоссе, закаменела и растрескалась.
С весны еще пошли разговоры, что в здешних местах будут проходить большие государственные маневры, сам император приедет.
Газеты же получал только священник, да и то редко, и войны никто из хуторян не ожидал.
Когда же поздней ночью с фонарем в руках прискакал на хуторок из гмины посыльный и забарабанил в окошко, вся семейка тотчас вскочила на ноги. Словно наступил конец всем бедам лета.
А когда гонец, весь в пыли, ввалился в хату, торопливо достал бумагу и приказал хозяину хуторка Яну Шимкунасу немедленно запрягать коня и ехать в гмину, потому что объявлена война с пруссами, по хате прокатился ужас и смятение.
— Так, так... значит, война,— непослушным языком пролепетал Ян и стал готовиться.
Все молчали. Никакого крика, никаких вопросов. Лишь хозяйка, старая Домицелия, вспомнив сыновей своих: Блажиса, последний год служившего в армии, и Доменика, работавшего на шахте, всхлипнула и дрожащим голосом сказала дочерям:
— Собирайте отца в дорогу.
Старшая, Монтя, приподнявшись на подушке, подперла рукой щеку да так и замерла, а младшая, Ядвися, нервно засуетилась по хате.
В ту ночь никто уже не уснул.
А на следующий день, чуть свет, поплыли по всей околице женские слезы, отовсюду доносились плач и рыдания, молитвы и проклятия. Провожали запасных. Церковные колокола богомольно сзывали всех подъяремных под купол храма к ногам распятого за слова любви и мира.
Плакал сморщенный седой священник, благославляя духовных детей на путь брани, призывая их быть храбрыми в бою и милосердными к побежденному врагу; плакали все, кто находился в церкви.
Истово крестились и молитвенным взглядом прилипали к иконе спасителя в терновом венке и не могли сдержать слез призванные запасные.
А на улице — теплое солнышко; беззаботно поют птицы, гудят на липах пчелы. Все — как всегда. Трудно поверить страшным новостям.
Попрощались... Долго еще стояла осиротевшей толпа с седым священником впереди. И все продолжала махать своим дорогим, ушедшим справлять кровавую тризну.
— Су дев, су дев!.. (с богом!)
Долго те кричали в ответ, размахивая шапками:
— Прощайте! Прощайте!
Скрылись за горою.
II
Мобилизация кончилась.
Неподалеку от хуторка, на пригорке, стояла полубатарея: охраняла мост от вражеского нападения с воздуха.
Несколько свободных от дежурства солдат, словно забыв, что вот-вот могут объявить переход, может начаться бой и наступить смерть, спокойно себе чаевничали у костра, скалили зубы, даже ходили купаться к пруду или рвали горох. А то, сделав большой круг, подходили к семьям хуторян-литовцев, жавшим овес, и заводили с ними знакомство.
Солдаты-наблюдатели глазели в бинокли или трубу Цейса и, хохоча, объявляли, что «наша берет», чернявая смеется, а беленькая не хочет и смотреть — все жнет.
Потом принимались за работу: косили, вязали и носили снопы. Ермашук и Дудик жали и все время смеялись с девчатами, беседовали с паном-отцом, которому была явно по душе работа солдат, их веселый нрав и шутки, величание паном.
— Неужто сюда, ко мне на хутор, может явиться герман? Неужто здесь, на моем родном поле, возле моего дома, стрелять будут? И будут тут лежать убитые? Нет, не может быть! Что же тогда? — и у старика от ужаса замирало сердце.
— Вы не беспокоитесь, отец! Не придет к вам герман. Мы его так турнем,— успокаивал хозяина бойкий курносый костромич с осповатым лицом.
Ты не знаешь, братец, пруссов. Пруссы — народ китрый (хитрый),— тревожился старик.
Вечером солдаты гостили на хуторке.
Несмотря на то что девушки разговаривали с «москолюсами» при помощи убогой смеси русско-польских слов, солдаты, благодаря магнетической силе красоты, испытывали истинную радость от знакомства с ними.
Настоящая красота среди литвинок встречается не часто, однако симпатичных девушек в Литве много.
Смуглая Ядвися по красоте уступала своей старшей сестре Монте, но ее живые, веселые глазки, розовые, с ямочками, щечки, по-детски капризные губки, молодые, гладкие руки, стройная фигура очаровывали солдат, и они не знали, как ей угодить.
Белокурая Монтя была как-то строже в своей красоте, выглядела более серьезной и задумчивой. Она являла собой истинный тип литвинки. Продолговатое лицо с серыми грустными глазами; круглый, но правильный нос; рот, легко дающий покорно-грустную улыбку; ровные белые зубы; длинная и толстая, с завитками, коса.
Не всякий солдат решался шутить с Монтей.
— Куда барышни скроются, когда придет германец? — интересовался за столом младший фейерверкер Синица.
— А зачем нам скрываться? — сверкнула черными глазками Ядвися.— Я не бус (не буду) никуда прятаться. Пруссы — народ лабай гражус (очень красивый)...
Весь дом дрожит от громкого смеха. Лишь задумчивая Монтя едва заметно улыбнулась своей смешливой сестренке.
Стали прощаться. Солдаты достали из карманов «пинегу» (деньги).
— Нет, нет... Грешно брать у солдата. Наш Блажис тоже в армии. Вы идете на смерть за нас всех. Нет, нет...— наотрез отказывается старик от платы.
Но те, кто побогаче, все ж оставляют деньги на столе.
— Хорошие ребята,— говорят в доме после их ухода,— все такие веселые.
— Милые, гостеприимные люди, — делятся солдаты по дороге в часть своими впечатлениями.
А тем временем тревожное настроение росло, перекидывалось от хутора к хутору, сеяло среди крестьян беспокойство и новые заботы.
Старик, сидя иногда вечером у солдатского костра и потягивая трубку, говорил в поисках сочувствия:
— Боюсь, хлеб собрать не успею. Свезу в гумно, a npидут свои или чужие и пустят добро с огнем.
— Не бойся,— успокаивали его солдаты,— Зачем жечь хлеб? Мирных жителей трогать возбраняется.
III
И вот враги-богатыри сошлись. На рассвете ожидается бой. Стали закапываться в землю.
Ночью с позиции на хутор явились солдаты (не те, что охраняли мост, те уже давно уехали вперед) и тотчас принялись ломать ворота, двери и заборы на строительство блиндажей.
Ян вышел из дома.
— Так нельзя! Я вам не разрешал,—бросил он солдату, тащившему длинную толстую доску.
— Что значит — нельзя? А мы без разрешения возьмем... Война, дедуня. Тебе заплатят.
А солдаты идут и идут.
Ян ничего не понимает. Вчера он раздарил много хлеба, сала. По-христиански, без денег. Даже самому радостно было. Ему и сейчас не жалко. Только зачем же все разрушать? Обидно. Без войны все разрушают.
Наступило утро. Воинские колонны движутся в обе стороны — туда, назад, Грохочут телеги, кухни, орудия. Скачут кавалеристы...
А утро такое солнечное, теплое. Небо синее-синее. Вдали, над лесом, выплывают откуда-то белые клубочки дыма. Появятся и медленно тают. Оттуда доносится странный гул, похожий на раскаты далекого грома.
— Что это, земляки? — спрашивает литвин бегущего в панике пехотинца.
Не получив вразумительного ответа, он повторяет вопрос телефонистам, торопливо разматывавшим катушку с кабелем.
— Что? Шрапнели... Удирай, дед, поскорее!
Ян приложил ладонь к глазам и стал пристально вглядываться в белые клубочки, появлявшиеся высоко над лесом. Нет, он не покинет свою усадьбу, свое хозяйство. Он спокоен: жена с дочерьми, прихватив узлы и свертки, еще на рассвете пошли в костел, далеко в тыл.
— Тра-рах!
Ян от неожиданности вздрогнул и едва не упал. Собачонка дико взвизгнула в страхе и кубарем метнулась в подворотню. Огромный черный столб земли и дыма поднялся на склоне горы и медленно пополз вверх, над головой со свистом пронеслись осколки.
Ян перекрестился и, забежав за угол дома, прижался к стенке. Слышно было, как за горой словно хлопает кто-то хлопушкой или бабы вальком стирают белье. Поначалу редко и кое-где: тах! тах! Затем все чаще и чаще — и посыпалось-покатилось, как горох о стену: хлоп-лоп-лоп!
— Из винтовок...— вслух произнес старик.
А сердце готово было выскочить из груди. Спустя какое-то время застучал пулемет, ровно и долго: та-та-та, а в стороне, куда вчера артиллеристы таскали доски, кругляки и жерди, послышалась резкая и громкая команда:
— Один патрон, беглый огонь!!!
Одновременно раздался оглушающий залп всей батареи. Ян с растерянным видом побежал в дом, но тут же снова выскочил, направляясь за ворота.
— Да ведь это же свои... чего бояться?
Но потом весь день, до конца боя, старик уже не мог прийти в себя. Будто какая-то пелена заслонила глаза. Ему казалось, что все это происходит в каком-то кошмарном сне, вне времени и пространства, и лишь болезненное чувство тревоги за свою судьбу, судьбы жены, дочерей и солдат возвращало его в мир реальных событий.
Мимо бежали пехотинцы, проносились патронные двуколки; по лощине прогрохотала, меняя позицию, артиллерийская батарея, на хутор плелись легко раненные. Старик поил их водой, укладывал в доме и во дворе на чистую свежую солому. Слоняясь в растерянности по усадьбе, он в конце двора набрел на убитого. Вначале хотел было вернуться, но какая-то сила потянула вперед. Подошел, тупо уставился на оскаленные зубы, окровавленное лицо, широко раскинутые руки и все пытался как-то привести в порядок свои беспокойные мысли.
К ночи, когда бой стал утихать, Ян вспомнил, что весь день ничего не ел и не кормил скотину.
Ночь. Утро. Опять засветило солнце, наступил день Не верилось, что все тихо.
Немцы отступили. Утром в саду Шимкунаса седовласый полковник разговаривал в наступившей тишине с кем-то по телефону:
— Не хватает сил подбирать. Лежат цепями, колоннами. Бог их знает, то ли так убиты, то ли сползлись в кучи, когда были ранены. Трупов не менее трех тысяч только на моей позиции. Может, тыл подберет?
Ян слушает и не в силах понять, сколько может быть убитых в одной куче и как они сползлись?
Вернулась жена с бледной как полотно Монтей и нервно-суетливой Ядвисей.
Они просидели в костеле весь бой и ничего не видели, все молились и плакали.
В доме Монтя села у окна, подперев голову руками, и тихо заплакала.
Ядвиська время от времени выбегала в сад и с ужасом поглядывала на полотняные окровавленные носилки и бородатых запыленных санитаров с красными крестами на рукавах, на неподвижных немецких солдат в желтых подкованных сапогах, на телеги, где стонали раненые, на автомобиль, беспрестанно носившийся по большаку то в одну, то в другую стороны.
Увидела, как санитар, неловко оступившись, едва удержал в руках носилки с раненым, и улыбнулась, но тут же выругала себя за неуместный смех.
Ян ездил на подводе по полю и подбирал убитых. К вечеру вернулся домой молчаливый и злой. На расспросы семьи отвечал медленно, неохотно. Говорил об одном, а мерещились окровавленные лица, руки с плотно сжатыми кулаками...
Рассказал, как он по приказу санитаров подвозил трупы к братской могиле, хватал их за ноги и прямо с телеги, словно дрова, швырял в яму.
Солдаты иногда копались в немецких рыжих, обшитых мехом, ранцах, находили в них желтые сладкие сухарики и угощали Яна.
Он ел их, и теперь ему неприятно и тошно.
IV
Умолкли орудия — повезли их на запад. Хуторок оказался в тылу.
Хуторяне вздохнули с облегчением, полагая, что гроза миновала. Ждали писем от Блажиса, но почту расшвыряла война, и Домицелия почти месяц ежедневно утром и вечером в молитвах спрашивала, живы ли ее сыновья? Но писем не было, вещих снов не видела, и тревога не покидала ее.
Ян несколько раз подвозил хлеб на позицию. Возвращаясь домой, подолгу рассказывал обо всем увиденном.
Все твердо верили, что наши уже не отступят и немцы не вернутся.
Но вот прошел месяц, и весть об отступлении потрясла хуторок сильнее, чем когда-то весть о войне.
Днем и ночью гудит и стонет матушка-земля. Полыхают пожары. Воют собаки. Грохочут орудия и телеги.
— Русские удирают...
Вот вышла из хаты хозяйка соседнего хутора, старая литвинка, глянула на свое поле, окопами изрытое, услышала жалобное мычание голодной коровы, обхватила руками голову и заголосила на всю околицу.
А в костелах и церквах — тревожный звон, все вокруг завалено узлами напуганных беженцев. Дрожащими руками священник благословлял всех католиков, по дороге забегавших с винтовками в костел.
С утра шел мелкий дождик, затем полил как из ведра. На каждом шагу лужи, грязь. Сзади стрельба. Снаряды уже летят и с флангов. Впереди какая-то возня, крик. Это беженцы с полной телегой убогих тряпок, узлов топчутся вокруг коня, окончательно выбившегося из сил.
А на хуторе Шимкунаса громкое причитание. Блажис со своим полком проходил мимо родного дома и на минуту забежал к своим.
— Как нам быть, сыночек, как нам быть? — и торопливо суют ему в мешок сало, колбасу, сыр, хлеб.
— Сам не съешь, товарищей угостишь,— чем-то будничным звучат эти слова среди всеобщей суматохи, воплей и слез.
И не выпускают из дома Блажиса. Мать с Ядвисей уцепились в него и рыдают. Уже Монтя подает брату мешок и роняет слезы. Отец всех успокаивает, но у самого на глазах тоже слезы.
— Вам уже не убежать,— говорит сын.— Выройте в конце двора яму, накройте бревнами и сверху засыпьте землей. Во время боя прячьтесь в ней, а пока можно укрыться и в погребе. Ну, прощайте! — И, поцеловав отца, мать, обнял сестер, схватил винтовку, мешок и бегом догонять свой полк.
— Если что, дай весточку, Блажис!
А вокруг хуторов и вдоль шоссе немецкие снаряды уже вспарывают землю.
Ядвися забралась на чердак, бросилась на сено и горько зарыдала.
Мысли спутались, девушка осознавала лишь одно: на свете происходит что-то ужасное и это ужасное пришло на их землю, в их родной дом.
Ядвися выплакалась и немного успокоилась, потянулась на мягком пахучем сене, закинула руки за голову и, глубоко вздохнув, прислушалась.
Орудийный гул хотя и отдалился, но не утих и напоминал глухие раскаты грома.
Вокруг же стало тише. Стекла в чердачном окошке были затуманены мелкими дождевыми капельками и после каждого взрыва мелко-мелко дребезжали.
На чердак забралась кошка, вперилась зелеными глазами в Ядвисю, подняла хвост и замяукала.
— Кис-кис-кис,— позвала Ядвися, но тут ее ухо вдруг уловило резкие хлопки со стороны озера.
Она быстро вскочила, подбежала к окошку, протерла рукой стекла и глянула в поле.
Шел мелкий дождик. Людей не было видно, но вдали раз за разом что-то сухо хлопало и в воздухе появлялись светлые клубочки пара, точно как от дыхания в мороз.
Присмотревшись повнимательней, Ядвися увидела, как за хутором, куда отступило русское войско, по всему полю перебегали с места на место, приседали и падали серые фигурки с винтовками в руках. А над ними все хлопало.
— Матерь божья! — испуганно воскликнула Ядвися.— Так это же стреляют.
Одна серая, увешанная мешками фигурка бежала придорожной канавой в сторону пруда. На миг присела, прицелилась и выстрелила — раз, второй, третий. Снова подхватилась и быстро-быстро покатилась подальше от хутора.
Ядвися вся дрожала от ужаса. Вот фигурка взмахнула руками и выронила винтовку. А над пахотой словно пыль поднялась. Фигурка на миг присела, потом стала срывать с себя мешки; снова поднялась, схватилась за грудь, стала метаться туда-сюда и тяжело рухнула на землю. А вокруг оэера неподвижно лежало еще несколько таких же фигурок.
Со стороны леса послышался шум, топот лошадей, беспорядочная стрельба и крик.
Ядвися еще плотнее прильнула к окошку и увидела: от леса к шоссе тяжело несется конница в синих мундирах, с флажками на пиках.
— Та-та-та-так!..— будто горохом, забарабанило по стене дома.
— Ядвися! Ядвися! — долетел снизу испуганный голос отца.
Девушка бросилась к лестнице.
— Дзы-ынз! — посыпалось стекло, и вслед за первой на чердак влетело еще несколько пуль.
Не успела Ядвися добежать с отцом до погреба, ках к хутору галопом подъехали немецкие кавалеристы.
— Пруссы,— вздрогнула и окаменела девушка, уставившись холодным взглядом на непрошеных гостей. Вдруг ноги неожиданно ослабели и чуть согнулись в коленках. Стало зябко. Ядвися помимо воли подняла руку и очень тихо произнесла:
— Ни с места!..
V
В Яновом доме за столом сидят немецкие пехотинцы, пьют кофе и молоко, едят хлеб с маслом, яйца. На скамейках грудой навалены шинели, ранцы. В углу — винтовки. На полатях постлана солома. Возле стола стоит Ян и разговаривает с солдатами. От печки к столу бегает Ядвися. Монтя с матерью на печке. Один из немцев переводит товарищам литовскую речь хозяина.
— Вот, дед,— подходит к Яну высоченный детина,— у вас в России говорят, будто у нас нечего есть. Погляди~ка на этот кусочек хлеба, не белее ли наш будет? Ха-ха! Спроси его, Глюкман.
— Берите, берите, хозяин,— уговаривает Глюкман Яна.-— Попробуйте нашего хлеба.
Ян вначале отказывается, потом берет.
Спасибо, только мы к черному привыкли.
— Скажи ему, Глюкман, что, если нам не хватит своего хлеба, мы отберем у русских... — И повернулся к Ядвисе: — Налей-ка мне еще кофе!
Девушка догадалась, ответила:
— Сейчас, сейчас налью.
— Зачем старику об этом говорить? — вступил в разговор еще один солдат. — Разве он виноват?
— По-вашему, Циммерман, старик не виноват? Ведь он поляк, он не русский, он по-русски и говорить не умеет. А почему поддерживает русских? Посмотрите, как он живет под властью русских. Хуже батрака. Хлеба нет, кругом грязь,.. Здесь все так живут. В Германни был бы человеком.
— Имейте в виду, — заступается за Яна Глюкман,— он поляк, только тут живет. Правда, по-польски не понимает, говорит по-литовски. Он и вас не понимает, зря вы на него нападаете. Живет, как все остальные. Я был в России, знаю. Она люди простые...
Молоденький солдатик шепчет усатому:
— А эта девчонка смазливая,— и показывает на Ядвисю.— А та, на печке, еще красивее.
Усатый ничего не ответил солдатику и повернулся к переводчику:
— Глюкман, скажи барышне на печке: пусть не боится, мы не съедим ее, нечего прятаться.
— Не трогайте вы их, оставьте в покое бедных людей.
Во дворе слышится шум, стук. В дом заходит денщик и кричит:
— Уходите отсюда. Здесь будут жить господа лейтенанты.
Солдаты недовольно морщатся, кончают есть и собираются уходить. Бросают на стол марки. Те, что помоложе, улыбаются Ядвнсе. Денщики уже нашли метлу и дают в руку девушке, чтобы подмела.
На пороге появляется офицер, за ним еще двое.
— О-о-о! Тут нам, господа, будет неплохо. Правда, грязновато, но ничего не поделаешь...
— Да и насчет девчонок полный порядок! Посмотрите, что за материал..,
— Для улучшения отсталых народов и привития им высшей культуры...
— Господа! Не забывайте, ведь они могут говорить и по-немецки.
— Сразу видно, что вы недавно сменили штатский костюм на военный. Вам трудно нас понять...
— Разве мы можем стыдиться этих дикарей?
— Ну, литвин, забирай свою семью и побыстрее освобождай помещение.
С того дня немцы стали полными хозяевами хутора Шимкунаса.
— Ну, что? Как там в Мариамполе? — интересовались русские солдаты у ребят, ходивших на разведку за Неман.
— Не доведи господь! — отвечали разведчики.— За малейшую провинность — штык к груди... Насилуют молодиц, девчат. А сами танцуют под граммофоны, песни горланят.
VI
Прошло ровно две недели. И опять двинулось на запад серое русское войско. Печальная картина!..
Повсюду кресты — в полях, на лесных опушках, вдоль дорог. Бесследно смывают дожди слабые карандашные надписи: «Тут покоятся русские воины, погибшие при штурме города С. четвертого августа 1914 года». Очевидно, в одной могиле похоронены и немцы, потому что рядом стоят втором крест с надписью: «Тут покоятся германские воины, погибшие при защите города С. четвертого августа 1914 года». А немного в стороне доска: «Могила воинов-жидов».
Многие кресты из связанных палок. Некоторые уже наклонились и вот-вот упадут. И навсегда затеряется место последнего успокоения воина.
Тянутся окопы немцев. У них — скамейки и столы, перины, железные печки, горшки — все из литовских хат. Повсюду валяются бутылки, банки из-под гороховых консервов, обертка от шоколада. Пачки патронов. Кучки стреляных гильз. Ряды колючей проволоки.
По небу мирно разгуливает осеннее солнце. Ветряные мельницы уснули. Пустынно...
Но вот то тут, то там начинается сонное движение. Словно пчелы после зимы, выползают из своих хат мирные крестьяне, с опаской поглядывают по сторонам.
По шоссе не спеша шагает старик. Остановился, поднял с земли раздавленную колесом каску, подержал в руке и швырнул в придорожную канаву. Двое ребят собирают гильзы. Нашли винтовку, но, увидев солдат, бросили ее кинулись бежать. У запруды, в яме, лежит убитая лошадь. Раздулась, как гора, и ужасно разит от нее. Из трясины торчит пустой снарядный ящик. А на холме — длинная аллея старых лип, почему-то безжалостно спиленных. Толстые стволы загородили дорогу.
— Мы знали, что вы скоро вернетесь. Но зачем надо было отступать? Разве у немца сила большая? Покинули нас...
— Пойми ты, дед, что иногда для успешного исхода боя и отойти следует.
Старик слушает и молчит.
— Крепко обижал вас немец?
— Не доведи господь! Все подчистую забрали — коней, коров, зимнюю одежду. Слова нельзя было сказать — стреляли. И пожаловаться некому... Сожрали коров, свиней, кур, гусей. Да еще и пух заставили собирать. Картошки, небось, не ели, не то что наши солдатики. Подавай им мясо, пироги. А сколько страху натерпелись! Вчера, когда вы их гнали прочь, мы в погребе сидели. Тряслось все от взрывов. С утра до поздней ночи — бу-бу-бу! А мы голодные и холодные сидим и смертушки дожидаемся... Ну, теперь-то вы им покажете, где раки зимуют, а мы тем временем скотину свою разыскивать будем, если где какая и уцелела... До чего же сердитые эти германцы! Один, правда, немного заступался, стыдил их, разбойников...
А вот и знакомый хуторок.
По всему склону горы — воронки от снарядов. В стене дома — следы пуль.
По двору с лаем носится собака.
Тут большое горе.
Не слышно веселых девичьих голосов. Монтю с группой литовцев немцы повели вроде бы рыть окопы, а Ядвися больная, лежит без памяти и бредит, несчастная:
— Ни с места! Ни с места! Спасите!
VII
На Вержболовских позициях немцы остановились и стали закрепляться. Жители ближайших хуторов покинули дома и увели с собой скот. Ян Шимкунас тоже отправил свою семью в тыл, но сам остался на хуторе.
Целые дни он просиживал в холодном доме, накинув на плечи жупан, а по вечерам выходил на улицу и дрожащим от страха голосом спрашивал у солдат:
— Что, не собирается герман отступать?
Всем частям был отдан приказ: мирных жителей не трогать и за все платить. Но, отстояв тут месяц, многие солдаты не выдерживали — особенно когда запаздывал фуражир с хлебом — и отправлялись на хутора.
Однажды утром Ян обнаружил, что ночью кто-то разорил его пчел в поисках меда.
Мимо проходили солдаты, и Ян, ни к кому конкретно нв обращаясь, вслух высказывал свою обиду:
— Ох, боже мой, боже! Зачем было губить моих пчелок? Немцы грабили, а тут еще и свои...
Молчали солдаты.
Изредка старика навещала Домицелия. Клала на стол хлеб, наливала какую-нибудь похлебку или крошила сыр в теплую воду и кормила мужа. Ян жадно хлебал и жаловался, что и картошка исчезает из копцов, и в кадки, которые были вынесены в сад на случай пожара, кто-то забрался.
Старуху же больше волновала судьба ее детей.
— Где же наша Монтенька? Жив ли Блажис? Почему ничего не пишет Доменик и сам не едет? — сквозь слезы спрашивала она.
Спустя месяц немцы отошли еще дальше. Вернулась домой Монтя, вернулись из плена и работники-литовцы, девчата, молодицы. Пришли еле живые, черные, как земля, изможденные.
Монтю едва узнали.
Следы нечеловеческих страданий, пережитого стыда и насилия страшной печатью легли на ее облик.
Мать с горькими рыданиями обняла несчастную дочь. Монтя с трудом отвечала на ее вопросы и никак не могла успокоиться. По ее бледному худому лицу текли слезы, оставляя за собой грязные полосы. Одежда была измята и изорвана.
Девушка прижалась к больной сестре, потом к матери и заголосила:
— Мамуленька родимая! Пусть бы меня лучше убили, чем так опозорили...
Спустя несколько дней Домицелия, опасаясь, как бы дочь не тронулась умом, повела ее к священнику.
Тот лишь сочувственно покачал седой головой:
— Молись, Монька, божьей матери. Родится ребенок придется, воспитывать. Все в божьей власти...
— Не хочу я ребенка,— заливалась слезами Монтя.
— Молись, Монечка,— даст бог, все обойдется, все будет хорошо.
— Не хочу молиться и жить не хочу.
— Монечка, дитятко родное,— успокаивала мать несчастную дочь, а старый священник клал ладони на ее голову, поднимал к небу глаза и горячо молился, дрожа от нервного возбуждения и переживаний.
Спокойно, хотя и невесело, отпраздновали хуторяне рождество. Зима стояла на редкость холодная, ветреная а снежная. Плотным белым покрывалом бог прикрыл земные грехи — убийства, насилия, грабежи... По слухам, дошедшим с фронта, казалось, что две вражеские силы не двинутся с места до самой весны, но людские надежды не оправдались — второе наступление было подобно грому средь ясного неба.
Батарея, оборонявшая когда-то мост, при отступлении оказалась на старой, хорошо знакомой дороге. Фейерверкер Синица, не раздумывая долго, свернул в сторону хутора.
Трудно было узнать теперь то место. Все хозяйственные строения сгорели, лишь чудом уцелел дом. Во дворе, среди обгоревших бревен, лежала убитая собака. В доме, на печке, сидела совсем ослепшая Домицелия. Она развернула на ногах, как ребенок, письмо раненого Блажиса, присланное им из Москвы, и все время гладила его шершавыми ладонями. В доме было холодно, как в сарае,— снарядом снесло часть крыши и пробило потолок. Занят был делом и Ян. Он сидел возле стола на осколках стекла и пытался соломенным кулем заткнуть дыру в окне. И все время дымил цигаркой, где вместо табака был мох из стены. Старик давно не брился, не расчесывался и ужасно похудел.
Он бросил грустный взгляд на отступающую русскую армию и что-то тихо зашептал.
— Здравствуй, дядюшка Ян! Здорово вас тут...
— Во время вчерашнего боя, братец.
— А где ваши дочки?
—- Убежали вчера, да, видно, не поспеют на машину.
А тут вдруг открываются двери, и на пороге появляются девчата с узлами.
— Вот это здорово! — воскликнул Синица,— Значит, вернулись?
— Да куда уж нам от родителей? — и обе заплакали.
— А почему же раньше не убегали?
— Почему? Кто ж знал...— ответил Ян за дочерей, и по тону его ответа не понять, то ли он так привязан к своему гнезду, или они действительно не знали.
— Ну, прощайте! Ликисвейкас!
— Су дев! — а сами плачут, будто их оставляют на верную гибель.
Фейерверкер сел на коня и поскакал догонять своих.
Озеро замерзло, лишь на середине кое-где поблескивают на солнце темные полыньи. Искрится на морозе снег. Низко над землей пролетела с хриплым криком ворона. На белой дороге колесами орудий выбиты глубокие колеи. Осторожно спускается с горы длинная армейская колонна; она чем-то напоминает бесконечную серую ленту, уводящую людей в глухую неизвестность...
А сзади и справа продолжает остервенело грохотать канонада.
Проходит какое-то время, и одинокий хуторок совсем исчезает из виду.
1915 г.