Марио Варгас ЛЬОСА ЛИТУМА В АНДАХ

Cain's City built with Human Blood, not Blood of Bulls and Goats.

William Blake. The Ghost of Abel.

Каинов град воздвигнут на человечьей крови, не на крови быков и коз.

Уильям Блейк. Тень Авеля.

Часть первая

I

Увидев остановившуюся в дверях индеанку, Литума догадался, о чем она собирается рассказать. Об этом она, похоже, и поведала, шамкая и брызгая слюной, пузырившейся в уголках ее беззубого рта. Но на кечуа.

– Что она говорит, Томасито?

– Я плохо разбираю, господин капрал.

Молодой полицейский обратился к женщине тоже на кечуа, помогая себе жестами, и попросил говорить медленнее. Женщина все так же не разборчиво повторила свои слова, которые показались Литуме варварской мешаниной звуков. Его вдруг охватило беспокойство.

– О чем она толкует?

– У нее пропал муж, – шепотом ответил его подчиненный. – Кажется, четыре дня назад.

– Это уже третий, – пробормотал Литума, чувствуя, как на лице выступает пот. – Чертовщина какая-то.

– Что теперь будем делать, господин капрал?

– Возьми у нее показания. – По спине Литумы пробежал холодок. – Пусть расскажет тебе все, что ей известно.

– Что здесь творится, подумать только! – воскликнул молодой полицейский. – Сначала был немой, потом Альбинос, а теперь вот бригадир с дорожного строительства. Но это невозможно, господин капрал!

Возможно или невозможно, но такое происходит уже в третий раз. Литума представил себе, с какими замкнутыми лицами и пустыми глазами будут слушать его жители Наккоса – пеоны из рабочего поселка, индейцы из общины, когда он будет выспрашивать у них, что случилось с мужем этой женщины; он вспомнил ощущение беспомощности и безнадежности, которое испытывал, допрашивая их о других пропавших, вспомнил эти покачивания головой, односложные ответы, ускользающие взгляды, нахмуренные лбы, поджатые губы. И на этот раз будет то же самое.

Томас уже начал расспрашивать женщину, ее показания он записывал в блокнот плохо отточенным карандашом, то и дело смачивая его слюной.

«Значит, опять объявились террористы, чертовы терруки, чтоб им… – размышлял Литума. – Теперь они могут нагрянуть в любую ночь». У него были показания еще одной женщины, заявившей о пропаже альбиноса Касимиро Уаркаи, она была то ли его женой, то ли матерью, тут никогда толком не разберешь. Он шел на работу или, может быть, с работы и не дошел до места. А немой Педрито спустился в поселок, чтобы купить бутылку пива, да так и не вернулся обратно. Никто не заметил, чтобы перед исчезновением Альбинос и Педрито были больны или напуганы. Прошло уже три недели после случившегося, а капрал Литума и его подчиненный – рядовой полицейский Томас Карреньо – пребывали в таком же неведении, как и в первый день расследования. Вот именно что чертовщина, мать твою. Литума вытер ладони о брюки.

Начался дождь. Крупные капли забарабанили вразнобой по гофрированной жестяной крыше. Не было и трех, но затянутое тучами небо потемнело, казалось, что наступила ночь. Вдали загрохотал гром, покатился по горам, смешиваясь с глухим ворчанием, поднимавшимся из земных недр, населенных, как считали здешние горцы, быками, змеями, кондорами и духами. Неужто они и вправду верят в это? Конечно, господин капрал, они даже молятся им и делают подношения. Разве вы не видели тарелки с едой, которые они оставляют в ущельях Кордильеры? Когда Литуме рассказывали о таких вещах в погребке Дионисио или на футбольном матче, он не мог понять, говорили это всерьез или просто разыгрывали его как чужака – жителя побережья. Время от времени то на фоне открытой двери, то в окне мелькала золотистая змейка, в стремительном броске пробивавшая тяжелые тучи. Горцы, наверное, так и думают, что молния – это небесная ящерица. Водная завеса скрыла бараки, бетономешалки, катки, джипы, хижины индейцев, разбросанные среди эвкалиптов на склоне горы напротив. «Будто все исчезли», – пронеслось в голове у Литумы. На строительстве дороги работало около двухсот пеонов, все они были пришлые – из Аякучо, Апуримака, особенно много людей пришло из Уанкайо и Консепсьона, что в провинции Хунин. С побережья же, напротив, не было ни души, по крайней мере, он никого не знал. Даже его помощник был не из прибрежной зоны. Правда, хотя Томас родился в Сикуани и говорил на кечуа, он больше походил на креола. Кстати, это он привел в Наккос немого Педрито Тиноко, того самого, что исчез первым.

Он был прямой, бесхитростный, дружелюбный парень, этот Томас Карреньо, немного, правда, малахольный. По вечерам он любил рассказывать о себе. Вскоре после того, как он явился на пост, капрал сказал ему: «Такой, как ты, Томасито, вполне мог бы родиться и на побережье. И даже в Пьюре,[1]». – «Я понимаю, как много значат такие слова, если их говорите вы, господин капрал». Без него жизнь в этой глуши была бы совсем невыносимой. Литума вздохнул. Что я делаю здесь, в этой пуне[2] среди угрюмых, подозрительных горцев, которые убивают друг друга из-за политики, а теперь еще и похищают людей? Почему я не в родных краях? Он представил, что сидит за заставленным пивом столиком в Рио-бэре среди закадычных – на всю жизнь – друзей темной пьюранской ночью, с ее звездами, вальсами, запахом коз и рожкового дерева.

– Готово, господин капрал, – прервал его мысли помощник. – Правда, этой сеньоре мало что известно, да к тому же она умирает от страха, вы заметили?

Литума изобразил улыбку и жестом показал индеанке, что она может идти. Та не пошевелилась и продолжала смотреть на него, не меняя выражения лица. Это была маленькая женщина неопределенного возраста, с хрупкими, как у птицы, костями, очень худенькая, несмотря на бесчисленные юбки, в потертой, почти потерявшей форму шляпе. Но в ее лице, в спрятанных в морщинистых веках глазах чувствовалась спокойная обреченность.

– Похоже, она ждала, что с ее мужем что-то стрясется, господин капрал. Говорит, это должно было произойти. Но о террористах, о милиции сендеристов[3] вроде бы ничего не знает и никаких разговоров о них не слышала.

Не кивнув и не сказав больше ни слова, женщина повернулась и вышла под проливной дождь. Она направилась в сторону рабочего поселка, и через несколько мгновений ее фигура растворилась в свинцовой пелене.

Капрал и его помощник помолчали, а когда Томас заговорил, в его голосе тоже прозвучала обреченность:

– Знаете, что я вам скажу, господин капрал: нам с вами не уйти отсюда живыми. Нас обложили со всех сторон и только ждут случая, чтобы захватить врасплох.

Литума пожал плечами. Обычно он первым падал духом, а помощник подбодрял его, но сегодня они поменялись местами.

– Не распускай нюни. А то, когда они и впрямь нагрянут, застанут тут двух хлюпиков, которые даже постоять за себя не смогут.

Ветер загремел листами жести на крыше, наполнил помещение водяной пылью. В доме была всего одна комната, перегороженная деревянной ширмой. Снаружи он был окружен оградой из камней и мешков с землей. В одной половине дома располагался полицейский пост с письменным столом – доской на двух козлах – и сундуком, в котором хранились регистрационный журнал и различные бумаги, в другой половине стояли две раскладушки, из-за недостатка места придвинутые вплотную друг к другу. Обе клетушки освещались керосиновыми лампами. Кроме того, там имелся еще приемник на батарейках, который, если не было сильных атмосферных помех, принимал Национальное радио и радио Хунина. Капрал и его подчиненный проводили около него долгие часы, пытаясь днем или ночью поймать новости из Лимы или Уанкайо. На полу, застеленном циновками, бараньими и овечьими шкурами, стояли примус, спиртовка, глиняные миски и кружки, чемоданы Литумы и Томаса. Еще там был шкаф без задней стенки, служивший арсеналом: в нем хранились карабины, патронташи и пулеметы. Револьверы они всегда носили при себе, а ночью клали под подушки. Сидя под выцветшим изображением Сердца Иисуса – рекламы Инка-колы, Литума и Томас слушали шум дождя.

– Не думаю, чтобы их убили, Томасито, – прервал молчание Литума. – Скорее всего, терруки увели их с собой, может быть, даже взяли в свою милицию. А может быть, чем черт не шутит, эти трое сами были террористами. Разве сендеристы похищают людей? Убивают – это да. И оставляют записки, чтобы все знали, что это их рук дело.

– Педрито Тиноко – террорист? Да что вы, господин капрал, чем угодно поручусь, что нет. Это дело рук сендеристов. Считайте, что они уже у нас на пороге. Нас-то с вами они не будут брать в свою милицию. Из нас просто сделают отбивную. Я теперь думаю, нас послали сюда на верную смерть.

– Ну хватит нагонять тоску. – Литума встал. – Приготовь кофе. В самый раз сейчас выпить горячего кофе – уж больно поганая погода. А потом займемся этим третьим. Кстати, как его зовут?

– Деметрио Чанка, господин капрал. Бригадир перфораторщиков.

– Правильно говорят: Бог троицу любит. Вдруг мы на третьем как раз и распутаем все это дело.

Молодой полицейский пошел доставать жестяные кружки и разжигать примус.

– Когда лейтенант Панкорво сказал мне в Андауайласе, что меня направляют к черту на кулички в эту дыру, я подумал: «Ну и пусть. Пусть в этом Наккосе террористы покончат с тобой, Карреньито, и чем скорей это случится, тем лучше». Я устал от жизни. Во всяком случае, так я тогда думал, господин капрал. Но сегодня я чувствую страх, а это значит, что мне расхотелось умирать.

– Только мудак может захотеть отдать концы раньше срока, – твердо сказал Литума. – А ты и на самом деле хотел умереть? Но почему, если не секрет? Ты ведь совсем молодой.

– Так уж все сложилось, – улыбнулся помощник, устанавливая чайник над красно-голубым пламенем.

Томас был худой, костистый, но крепко сбитый парень с глубоко посаженными живыми глазами, оливковой кожей и белыми выступающими зубами – Литума различал их блеск даже в ночной темноте дома.

– Небось страдал от любви к какой-нибудь бабенке, – ухмыльнулся капрал.

– А к кому же еще бывает любовь? – мечтательно сказал Томасито. – К тому же она, господин капрал, была, как и вы, из Пьюры. Так что можете быть довольны моим выбором.

– Землячка, – откликнулся Литума. – Это хорошо.

* * *

Petite Michele[4] не выносила высоты, она жаловалась на боль в висках – точно такую же боль вызывали у нее фильмы ужасов, которые она обожала, – и на общее недомогание, но все это не мешало ей восхищаться дикой красотой пейзажа. Альбер же чувствовал себя превосходно, будто провел всю жизнь на высоте трех-четырех тысяч метров, среди зазубренных скал и покрытых пятнами снега склонов, на которых паслись стайки лам, время от времени пересекавших дорогу. Старенький автобус отчаянно трясло, временами казалось, что он вот-вот рассыплется на выбоинах, ухабах, камнях, постоянно испытывавших на прочность его кузов. Они были единственными иностранцами, однако пассажиры, похоже, не обращали никакого внимания на французскую парочку. Никто не смотрел в их сторону, даже когда слышалась чужая речь. Попутчики кутались в шарфы, платки и пончо, на многих были надеты вязаные шапочки – чульо, они уже готовились ко сну среди своих узлов, пакетов, свертков, обитых жестью чемоданов. Одна женщина везла с собой кудахтающих кур. Но все эти неудобства – тряска, теснота, жесткие сиденья – для Альбера и petite Michele не имели никакого значения.

– Ģа va mieux?[5] – спросил он.

– Oui, un peu mieux.[6]

А минуту спустя petite Michele вслух сказала именно то, о чем думал Альбер. Он оказался прав в их споре в гостинице «Милагро» в Лиме. Они обсуждали, как лучше добраться до Куско, и она предлагала лететь самолетом, как ей посоветовали в посольстве, но Альбер так настаивал на путешествии в автобусе, что она наконец сдалась. И теперь не жалела об этом. Напротив. Было бы досадно упустить все это.

– Еще бы! – воскликнул Альбер, указывая на мутное, поцарапанное окно. Где еще можно увидеть такую красоту?

Заходящее солнце распустило над горизонтом пышный павлиний хвост. Слева от дороги тянулось узкое зеленовато-бурое плоскогорье без единого деревца, без людей, без животных, его оживляли лишь лужицы жидкого света, создававшие впечатление, что между пучков пожухлой травы бегут ручейки или проглядывают оконца болота. А справа круто вздымались резкими изломанными линиями остроконечные скалы, разорванные глубокими ущельями и пропастями.

– Это путешествие станет главным событием нашей жизни, вот увидишь, – уверенно сказал Альбер.

Кто-то включил радио, и грустная монотонная мелодия вплелась в нескончаемую цепь металлического лязга.

– Чаранго,[7] и кены[8] – догадался Альбер. – В Куско мы купим кену. И научимся танцевать уайно.[9]

– Давай, когда вернемся, устроим вечер в коллеже, – мечтательно сказала petite Michele. – La nuit perouvienne.[10] Придет весь город.

– Если хочешь вздремнуть немного, вот тебе подушка. – Альбер похлопал себя по плечу.

– Никогда не видела тебя таким довольным, – улыбнулась она.

– Я мечтал об этом два года, – ответил он. – Копил деньги, читал об инках и о Перу. Представлял себе все это.

– Я вижу, ты не обманулся в ожиданиях. И я тоже. Спасибо, что ты меня уговорил приехать сюда. Кажется, глюкоза мне помогла. Я уже лучше переношу высоту, дышать стало легче.

Минуту спустя Альбер услышал, что она зевает. Он обнял ее, прислонил ее голову к своему плечу, и вскоре, несмотря на тряску автобуса, petite Michele уже спала. А он не сможет сомкнуть глаз, он знал это. Он сгорал от нетерпения, от страстного желания увидеть как можно больше, как можно больше впитать в себя, сохранить в памяти, а позднее записать в дневнике, который он торопливо заполнял по ночам с того самого дня, как сел в родном Коньяке на поезд, а потом, когда вернется, рассказывать обо всем увиденном, смакуя детали и слегка привирая, своим copains.[11] Для своих учеников он проведет урок с показом диапозитивов, а проектор одолжит у отца petite Michele. Перу! Вот она, эта страна, смотрите: огромная, таинственная, буро-зеленая, беднейшая, богатейшая, древняя, наглухо закрытая. И эти лунные пейзажи, и эти медные замкнутые лица мужчин и женщин, которые сейчас его окружали. Так непохожие на лица белых, негров, метисов, что он видел в Лиме. С теми, хоть и с трудом, он мог объясняться, но от людей сьерры, горцев, его отделяла какая-то непреодолимая преграда. Несколько раз он пытался заговорить с соседями на своем плохом испанском языке, но из этого ничего не вышло. «Нас разделяет не раса, а культура», – вспомнил он слова petite Michele. Эти люди были прямыми потомками инков, их предки подняли до самых орлиных гнезд сложенные из гигантских камней стены Мачу-Пикчу, города-крепости, который он и petite Michele будут осматривать через три дня.

Была уже ночь, и, как он ни боролся со сном, дремота постепенно овладевала им, и вскоре он почувствовал, что погружается в сладкое забытье. «Если я засну, то могу вывихнуть себе шею», – пронеслось у него в голове. Они занимали места в передней части автобуса, в третьем ряду справа, и уже сквозь сон Альбер слышал, как водитель тихонько насвистывает что-то. А потом ему показалось, что он плывет в холодной воде. Падучие звезды прочерчивали необъятное небо высокогорья. Он был счастлив, но что-то мешало насладиться этим счастьем сполна: как портит красивое лицо волосатая бородавка, его удовольствие отравляла ноющая боль в шее и невозможность опереться головой о что-нибудь мягкое.

Кто-то тормошил его.

– Уже Андауайлас? – спросил он, с трудом приходя в себя.

– Что-то случилось, не пойму, – прошептала ему на ухо petite Michele. Он протер глаза и увидел полосы света, метавшиеся по автобусу и за окнами. Слышались приглушенные голоса, шепот. Раздался крик. Похоже, ругательство. Он различил какое-то движение, неясные фигуры. За поцарапанным стеклом мерцали мириады звезд.

– Спрошу у шофера, что происходит.

Но petite Michele удержала его.

– Кто это может быть? – услышал он ее голос. – Я думала – солдаты, но нет, смотри на пассажиров: многие плачут.

В блуждающих лучах фонарей появлялись и исчезали лица, много новых лиц. Автобус был окружен людьми. Альбер окончательно вынулся от сна, его глаза уже привыкли к темноте, и он теперь мог рассмотреть, что некоторые из них были в вязаных шлемах-пасамонтаньях, оставлявших открытыми только глаза. А поблескивало в темноте, сообразил он, не что иное, как оружие – сомнений быть не может.

– Тот, из посольства, был прав, – прошептала девушка, дрожа всем телом. – Надо было лететь самолетом, не знаю, почему я тебя послушала. Ты догадался, кто они?

Дверь автобуса открылась, струя свежего воздуха шевельнула им волосы. Вошли двое – без лиц, – и тут же яркий свет фонарей ослепил Альбера. Они что-то приказали ему, но он не понял, они повторили приказ уже более резким тоном.

– Не бойся, – дохнула ему в ухо petite Michele. – Нас все это не касается, мы туристы.

Пассажиры поднялись с сидений и, положив руки за головы, стали выходить из автобуса.

– Что с нами может случиться? – поддержал ее Альбер. – Мы иностранцы, сейчас я им все объясню. Поднимайся, выходим.

Они вышли, смешавшись с пассажирами. Лицо обжег ледяной ветер. Они стояли в толпе, тесно прижавшись друг к другу. Альбер слушал, как перешептываются попутчики, различал отдельные слова, но не мог понять, о чем шла речь, хотя говорили не на кечуа, а на испанском.

– Скажите, сеньор, – обратился он к стоявшему рядом человеку в пончо, но тут же на него рявкнули: «Молчать!» Нет уж, пожалуй, лучше сейчас не раскрывать рта. Будет удобный момент, и он объяснит им, кто они такие и почему оказались здесь. Petite Michele стиснула ему руку, сквозь рукав толстой куртки он почувствовал ее ногти. У кого-то – у него? – стучали зубы.

Люди, остановившие автобус, обменивались скупыми словами. Они окружили автобус со всех сторон, их было много, человек двадцать-тридцать, а может, и больше. Чего они ждут? В прыгающем свете фонарей Альбер и petite Michele разглядели, что среди них есть женщины. Лица некоторых женщин тоже были скрыты пасамонтаньями. Все женщины были вооружены: одни держали в руках огнестрельное оружие, другие – мачете и палки. И все они были молодые.

Из темноты прозвучала новая команда, которую Альбер не понял. Пассажиры автобуса начали выворачивать карманы, вытряхивать сумки, предъявлять документы, удостоверения. Альбер и petite Michele тоже достали документы, которые хранили в сумках на поясе. Petite Michele дрожала все сильнее, но он, не желая раздражать этих людей, не решался успокоить ее, сказать, что, как только откроют их паспорта и увидят, что перед ними французские туристы, они окажутся в безопасности. Возможно, им придется расстаться с долларами. К счастью, их немного. А чеки travellers надежно спрятаны в двойном ремне Альбера, если немного повезет – их не найдут.

Трое из задержавших автобус стали собирать документы, проходя между ставшими в два ряда пассажирами. Когда очередь дошла до Альбера, он протянул два паспорта девушке с карабином на плечевом ремне и, старательно выговаривая слова, сказал:

– Мы есть французские туристы. Я не говорить по-испански, сеньорита.

– Молчать! – завизжала она, выхватывая из его рук документы. У нее был совсем детский голос. Но резкий и злобный. – Заткнись, ты!

Альбер подумал, как чисто, как спокойно там, вверху, в этом бездонном, усеянном звездами небе, как непохоже на нарастающую напряженность здесь, внизу. Страх прошел. Когда все станет воспоминанием, когда все будет уже сто раз рассказано и пересказано приятелям в бистро и ученикам в его школе в Коньяке, он как-нибудь спросит у petite Michele: «Так все-таки правильно я сделал, что предпочел автобус самолету? Ведь если бы мы не поехали, а полетели, мы лишились бы самого интересного приключения в нашем путешествии».

С полдюжины человек, вооруженных автоматами, остались охранять пленников. Они настойчиво направляли свет своих фонарей прямо в глаза пассажирам. Остальные совещались о чем-то в стороне. Альбер решил, что они обсуждают документы, которые до этого внимательно изучали. Все ли они умеют читать? Когда они поймут, что мы нездешние, что мы бедные французские туристы, путешествующие с рюкзаком за плечами в рейсовых автобусах, они извинятся перед нами. Холод пробирал до костей. Он обнял petite Michele и вдруг подумал: «А тот, в посольстве, был прав. Надо было лететь самолетом. Когда можно будет разговаривать, попрошу у нее прощения».

Минуты казались часами. Несколько раз он едва не терял сознание от холода и усталости. Когда пассажиры начали усаживаться на землю, они с petite Michele последовали их примеру и тоже сели, плечо к плечу. Они не говорили ни слова, только прижимались теснее, стараясь согреть друг друга. Наконец вернулись люди, проверявшие документы, и начали одного за другим поднимать пассажиров, всматривались в лица, слепили глаза фонарями, подталкивали к автобусу. Светало. Синяя полоска высветила зубчатый силуэт Кордильеры, petite Michele сидела так тихо, что казалось, она спит. Но глаза ее оставались широко открытыми. Альбер с трудом встал на ноги, слыша, как хрустят суставы, a petite Michele ему пришлось поднимать за руку. Тело его одеревенело, голова была тяжелой, ноги сводила судорога, и он подумал, что у нее, должно быть, опять начался приступ высотной болезни, которая так мучила ее в первые часы подъема в горы. Пассажиры, став в затылок друг другу, уже поднимались в автобус. Когда подошла их очередь, двое в шлемах, стоявшие у дверей, уперли им в грудь автоматы и жестом приказали отойти в сторону.

– Но почему? – запротестовал Альбер. – Мы французские туристы.

Один из этих людей угрожающе шагнул к Альберу и, приблизив вплотную лицо, прорычал:

– Молчать! Заткнись!

– Он не говорит по-испански! – закричала petite Michele. – Туристе! Туристо!

Их тут же окружили, связали руки, отделили от остальных пассажиров. И не успели они опомниться, мотор закашлял, зачихал, громоздкий кузов качнулся, потом мотор загудел ровно, автобус тронулся с места и затрясся по ухабистой дороге, теряющейся в просторах андского высокогорья.

– Но что мы сделали? – Petite Michele говорила по-французски. – И что они собираются делать с нами?

– Потребуют за нас выкуп у посольства, – пробормотал Альбер.

– А этого оставили здесь не ради выкупа, смотри. – Petite Michele не казалась больше испуганной, скорее взвинченной, негодующей.

Вместе с ними задержали еще одного пассажира, невысокого толстяка. Альбер узнал его по тоненьким – в ниточку – усам. Его место было в первом ряду, он всю дорогу непрерывно курил и время от времени наклонялся вперед и что-то говорил водителю. Сейчас он отчаянно жестикулировал, тряс головой, просил о чем-то. Его окружили. Альбер и petite Michele остались одни.

– Ты видишь у них камни? – Ее голос дрожал. – Видишь? Видишь?

Дневной свет быстро разливался над плоскогорьем, все более отчетливо обрисовывая фигуры и лица. Это были бедные люди, совсем молодые, а среди них подростки и даже дети. Вооруженные автоматами, револьверами, мачете, палками и просто камнями. Толстяк в шляпе упал на колени и, сложив пальцы крестом, клялся в чем-то, обратив лицо к небу. Но вот круг сомкнулся – и он исчез из виду. Слышались только его мольбы и крики. Сгрудившиеся вокруг люди толкались, подзадоривали друг друга, протискивались внутрь круга, и вот уже взметнулись вверх руки, сжимавшие камни, взметнулись и опустились, снова взметнулись и снова опустились…

– Мы французы, – сказала petite Michele.

– Не делайте этого, сеньор! – закричал Альбер. – Мы французские туристы, сеньор!

Да, они были почти дети. Но с холодными лицами, жесткими, как их охоты,[12] твердыми, как камни в их шершавых руках, которые они обрушили на Альбера и petite Michele.

– Убейте нас сразу! – крикнул Альбер по-французски, обнимая petite Michele и пытаясь загородить ее от безжалостных рук. – Мы ведь тоже молодые, сеньор! Сеньор!

* * *

– Когда я услышал, что этот тип стал избивать ее и она заплакала, у меня мурашки пошли по коже, – сказал Томас. – Все как и в прошлый раз, подумал я, все как в Пукальпе. Везет же тебе как утопленнику.

Литума заметил, что Томаса Карреньо трясет от одного воспоминания о той ночи, он весь горит, заново переживая случившееся.

Кажется, даже забыл, что он не один, что его слушают.

– Когда мой крестный в первый раз послал меня охранять Борова, я чуть не лопнул от гордости, – немного успокоившись, снова заговорил парень. – Еще бы. Быть рядом с такой важной шишкой, сопровождать его в сельву. Но в первый раз была та страшная ночь в Пукальпе, а теперь то же самое начиналось в Тинго-Марии.

– Ты еще не нюхал настоящей жизни, не знаешь, что она полна дерьма, – заметил Литума. – Ты прямо как с луны свалился, Томасито.

– Я знаю жизнь, но все равно от этого садизма мне стало не по себе. Меня, черт возьми, воротит от таких вещей. Я их не понимаю. И я пришел в такое бешенство – даже вспомнить страшно. Ведь он был хуже зверя. Тогда-то я и понял, почему его прозвали Боровом.

Раздался удар, женщина завизжала. Он ее берет и в это же самое время бьет. Литума прикрыл глаза и постарался представить ее. Пухленькая, фигуристая, с круглыми грудями. Этот тип – важная шишка – поставил ее на колени, берет сзади и одновременно охаживает ремнем, да так, что на спине остаются багровые полосы.

– Не знаю, кто в тот момент был мне противнее – он или она. Чего только не делают за деньги, думал я.

– Так и ты там был за деньги, разве не так? Охранял Борова, пока он развлекался – вытрясал душу из этой шлюшки.

– Не называйте ее так, господин капрал, даже если она и впрямь была шлюшкой.

– Да это просто к слову пришлось, – примирительно сказал Литума.

Парень яростно отмахнулся от мошкары. Была уже глубокая ночь. Жара не спадала, вокруг тихо шелестели деревья. На небе не было луны. Вдали, среди холмов и перелесков, можно было различить маслянистые огни Тинго-Марии. Дом стоял в пустынном месте, метрах в ста от шоссе, связывающего Агуатию с Пукальпой, его тонкие перегородки и стены свободно пропускали голоса и шумы. Он снова услышал свистящий удар и вскрик женщины.

– Хватит, папочка, – умоляла женщина задыхающимся голосом. – Не бей меня больше!

Карреньо почудилось, что Боров засмеялся тем же самодовольным смехом, который он уже слышал в прошлый раз в Пукальпе.

– Смех воротилы, главаря, который все может себе позволить и которому все нипочем, потому что у него карманы набиты долларами и солями,[13] – пояснил он капралу, и в его голосе звучала все еще не угасшая ненависть. – Кончай же наконец, Боров, сукин ты сын, думал я, – продолжал Томас. – Получи свое удовольствие, излейся и отвали спать! Но он и не собирался кончать.

Литума представил себе раскосые глазки садиста: они выкатываются из сальных мешочков и сладострастно вспыхивают при каждой жалобе женщины. Его самого такие штучки не возбуждали, но некоторых, судя по всему, даже очень. Но они не травмировали его так, как его помощника. Паскудная жизнь, она и есть паскудная жизнь, тут уж ничего не попишешь. А эти чертовы терруки, разве они не продолжали убивать людей ради их пресловутой революции? Их ведь тоже пьянит кровь.

– Довольно, папочка! Будет уже! – умоляла время от времени женщина.

Томас обливался потом и с трудом переводил дыхание. На шоссе загрохотал грузовик, желтушный свет фар на мгновенье выхватил из темноты стволы и кроны деревьев, дренажную канаву, полную камней и грязи. И снова все поглотила фосфоресцирующая темнота. Томас никогда раньше не видел светлячков и представлял себе их в виде крохотных летающих фонариков. Как жаль, что толстяк Искариоте сейчас не с ним. Можно было бы послушать его рассказы, где и как он объедался, а за разговорами и шутками, смотришь, и время бы пролетело незаметно. И он не слышал бы то, что слышит теперь, и не воображал бы то, что теперь лезет в голову.

– А сейчас я тебе засуну эту штуку, да так, что до самого затылка достану, – довольно урчал Боров, захлебываясь от наслаждения. – Чтоб ты заорала, как твоя мать, когда рожала тебя на свет божий.

Литуме почудилось, что он слышит похотливое хихикание Борова, который, видно, всегда получает все, что захочет. Его он представлял себе без труда, ее – не так ясно. Женщина виделась ему только как некая безликая форма, как силуэт, лишенный объемной телесности.

– Если бы со мной был Искариоте, мы болтали бы с ним о разных разностях и мне было бы наплевать на то, что происходит в доме, – сказал Томас. – Но Толстяк стоял в карауле у дороги, и я знал, что он ни за что не покинет свой пост – простоит там всю ночь, мечтая о вкусной жратве.

Женщина снова закричала, ее крик перешел в плач. А эти глухие удары, что это – пинки?

– Ну ради Бога, прошу тебя, хватит, – умоляла она.

– И тут я заметил, что держу в руках револьвер, – сказал парень, понизив голос, словно опасаясь, что его подслушивают. – Оказывается, я уже раньше вынул его из кобуры и играл им – надавливал на спусковой крючок, взводил курок, крутил барабан. Совершенно машинально, господин капрал, клянусь вам.

Литума повернулся на бок, чтобы взглянуть на него. В ночной темноте, разбавленной вливающимся в окно бледным светом луны и звезд, с трудом можно было разглядеть профиль Томасито, лежавшего на соседней раскладушке.

– Что ты задумал, чокнутый?

Он поднялся на цыпочках по деревянному крыльцу, слегка надавил на входную дверь, почувствовал, что изнутри ее что-то держит. Все происходило так, будто его руки и ноги действовали сами по себе и он не управлял ими. «Хватит, папочка», – повторяла женщина. Но удары продолжались. Теперь он слышал тяжелое дыхание Борова. Дверь не была заперта на ключ, он навалился на нее всем телом, она поддалась, хруст засова смешался со звуками ударов и всхлипываниями. В следующее мгновенье дверь со скрипом распахнулась настежь. Послышался разъяренный рев. В полумраке комнаты Томас увидел голого Борова, тот осыпал его проклятьями. На гвозде, вбитом в стену, раскачивался фонарь, разбрасывая причудливые тени. Запутавшийся в москитной сетке Боров судорожно шарил вокруг себя руками. Взгляд Томаса наткнулся на испуганные глаза женщины.

– Вы уж не бейте ее, сеньор, – произнес он умоляюще. – Я вам не разрешаю.

– Вот эту самую белиберду ты ему и сказал? – изумился Литума. – И вдобавок назвал его сеньором?

– Да вряд ли он меня слышал, – ответил парень. – То ли у меня перехватило горло, то ли я вообще сказал это про себя.

Боров нашел наконец, что искал. Привстал, возясь с сеткой и натыкаясь на женщину, и стал наводить на Томаса пистолет, не переставая при этом чертыхаться, словно желая подзадорить себя. Томасу показалось, что выстрел прогремел раньше, чем он успел нажать спусковой крючок, но нет, это его рука оказалась проворнее. Боров вскрикнул, выронил пистолет, согнулся и стал заваливаться. Юноша шагнул вперед. Тело Борова наполовину свесилось с кровати, ноги запутались в простыне. Он не шевелился. Нет, это не он кричал – женщина.

– Не убивайте меня! Не убивайте меня! – заходилась она в крике, съежившись в комочек, пряча лицо в коленях.

– Что ты там несешь, Томасито! – Литума был поражен. – Хочешь сказать, что ты его прихлопнул?

– Заткнись! – приказал Томас. Дыхание его уже выровнялось. Комок в горле рассосался. Ноги Борова соскользнули на пол, потащив за собой москитную сетку. Томас расслышал, как тот застонал. Очень тихо.

– Так ты и вправду убил его? – снова спросил Литума. Он полусидел на раскладушке, опираясь на локоть, и силился получше разглядеть лицо своего помощника.

– Ты вроде один из его охранников? – Женщина смотрела на него, редко моргая. Животный страх в ее глазах сменился недоумением. – Зачем ты сделал это?

Теперь она старалась прикрыться: приподнялась, ухватила край одеяла, потянула его на себя. На одеяле были пятна крови, она указала на них обвиняющим жестом.

– Я не мог больше вынести это, – сказал Томас. – Чтобы вот так, ни за что ни про что, просто ради своего удовольствия избивать женщину? Ведь он мог убить ее.

– Это уж как пить дать! – подтвердил Литума, которого разбирал смех.

– Что все это значит, а? – Женщина оправилась от страха, голос ее окреп. Томас смотрел, как она встает с кровати, как, спотыкаясь, идет через комнату. Почувствовал, как жаром обдало щеки, когда она прошла около фонаря, высветившего ее тело. Она окончательно успокоилась, взяла себя в руки и теперь, натягивая поднятую с пола одежду, ни на минуту не закрывала рот: – Из-за чего ты его застрелил? Из-за того, что он меня бил? А кто тебе позволил совать нос не в свои дела? И кто ты вообще такой, можно узнать?

Но прежде чем он успел ей ответить, со стороны шоссе послышался взволнованный голос Искариоте: «Карреньо! Карреньито!» Заскрипели ступеньки крыльца, входная дверь распахнулась, и ее проем заполнила бочкообразная фигура Искариоте. Он уставился на Томаса, перевел взгляд на женщину, на развороченную постель, скомканное одеяло, упавшую на пол москитную сетку.

– Что случилось?

– Не знаю, – выдавил Томас, с трудом ворочая тяжелым, как камень, языком. В темном углу на полу снова шевельнулось тело Борова. Но уже без стона.

– А это, мать твою, что такое? Это?.. – Голос у толстяка Искариоте прервался, глаза округлились и вылезли из орбит, как у лягушки. – Что тут произошло, Карреньито?

Женщина уже оделась и теперь, елозя пятками, втискивала ноги в туфли – сначала одну, потом другую. Смутно, как во сне, Томас припомнил, что уже видел это платье, белое с цветочками, ну конечно, сегодня в полдень она вышла в нем из прилетевшего из Лимы самолета в аэропорту Тинго-Марии, где они с Искариоте встречали ее, чтобы отвезти к Борову.

– Пусть, пусть он тебе расскажет, что тут произошло! – Ее глаза метали молнии. Она показала рукой на лежавшее на полу тело, потом на Томаса и снова на Борова.

– Она так рассвирепела, что я думал, она набросится на меня и расцарапает лицо ногтями. – В голосе Томаса прозвучали теплые нотки.

– Ты убил шефа, Карреньо? – Толстяк не мог опомниться. – Ты застрелил его?

– Да, да! – закричала женщина вне себя от ярости. – Да! А теперь? Что теперь будет с нами?

– Ну и дела, – заладил, словно автомат, толстяк Искариоте, не переставая моргать. – Ну и дела.

– Кажется, он еще жив, – сдавленным голосом сказал Томас. – Я видел, как он пошевелился.

– Но почему, почему, Карреньито? – Толстяк наклонился, стараясь получше рассмотреть распростертое тело, и тут же испуганно отпрянул. – Что он тебе сделал? За что ты его?

– Он ее избивал. Мог убить. Просто так, для удовольствия. Я чуть не задохнулся, прямо голову потерял. Не мог больше вытерпеть это свинство.

Круглое, как луна, лицо Искариоте вплотную придвинулось к нему. Толстяк впился в Томаса глазами, казалось, он собирается обнюхать или лизнуть его. Он открыл рот, но ничего не сказал. Только переводил взгляд с парня на женщину, тяжело дышал и обливался потом.

– И из-за этого ты его укокошил? – произнес он наконец и ошеломленно тряхнул кудрявой головой. На его лице, словно маска, застыла гримаса недоумения.

– Из-за этого! Из-за этого! – истерично закричала женщина. – И что с нами теперь будет?

– За то, что он получал удовольствие от своей девки, за это ты его и убил? – Глаза Искариоте вращались, словно ртутные шарики. – Ты хоть соображаешь, что ты натворил, дурень ты несчастный?

– Не знаю, что на меня нашло. Да успокойся, ты-то ведь ни в чем не виноват, я все объясню моему крестному.

– Придурок, молокосос! – Искариоте схватился за голову. – Баран! Ты вообще-то знаешь, что делают мужики со шлюхами, мудила?

– Придет полиция, начнут копаться, – сказала женщина. – Не хочу быть замешанной в это дело. Я ухожу.

– Но она не ушла, – сказал Томас мягко, почти нежно, и Литума подумал: «А ведь ты врезался, Томасито». – Сделала несколько шагов к двери, но остановилась, вернулась назад, короче говоря, не знала, как поступить. Бедняжка была перепугана насмерть.

Томас почувствовал на плече руку толстяка Искариоте. Тот уже немного успокоился и смотрел на него с сочувствием и жалостью.

– Исчезни, приятель, и не вздумай обращаться к своему крестному. – Голос Искариоте звучал теперь решительно. – Не попадайся ему на глаза. Испарись, слиняй, чтобы духу твоего не было. Для нашей службы ты не годишься, мне это сразу стало ясно, как только мы познакомились, я ведь тебе говорил об этом.

– Настоящий друг, – пояснил парень Литуме. – У него могли быть большие неприятности из-за меня. Но он, несмотря ни на что, помог мне скрыться. Такой толстый, лицо круглое, как головка сыра, живот – что твое колесо. Что с ним теперь?

Он дружески протянул короткую толстую руку. Томас крепко сжал ее. «Спасибо, Толстяк». Женщина, опустившись на колени, обыскивала одежду Борова.

– Ты мне рассказываешь не все, Томасито, – перебил его Литума.

– У меня нет ни сентаво, не знаю, куда мне деваться, – объясняла женщина Искариоте. – Томас услышал ее слова уже в дверях, уже чувствуя кожей теплый ветер, шелестевший в кустах и деревьях. – У меня нет ни сентаво, не знаю, как мне теперь быть. Я не краду у него.

Он бросился бежать к шоссе, но тут же перешел на шаг. Куда идти? Его рука все еще сжимала револьвер. Он сунул его в пристегнутую к брючному ремню кобуру, незаметную под рубашкой навыпуск. На шоссе не было видно ни одной машины, а огни Тинго-Марии казались сейчас такими далекими.

– Мне стало легче, я успокоился, хотя вы, наверное, этому не поверите, господин капрал. Так иногда бывает, когда проснешься и вдруг понимаешь, что кошмары, которые мучили тебя ночью, это всего лишь ночные кошмары.

– Но что же ты умалчиваешь о главном, Томасито? – засмеялся Литума.

Сквозь гудение насекомых и шелест листвы Томас расслышал торопливые шаги догонявшей его женщины. Вскоре она поравнялась с ним.

– Да я ничего не скрываю, господин капрал, правду говорю вам. Как все было, так и рассказываю.

– Этот Толстяк не позволил мне взять ни сентаво, – пожаловалась она. – Мешок дерьма, вот он кто, твой дружок. Я ведь не воровала, хотела только одолжить немного на дорогу до Лимы. У меня нет ничего. Не знаю, что теперь буду делать.

– Я тоже не знаю, что мне делать, – сказал Томас.

Они шли по извилистой, усыпанной листьями тропинке, скользя на дождевых промоинах, чувствуя, как их лиц и рук касаются листья и липкая паутина.

– Кто тебя просил вмешиваться? – начала было женщина, но тут же, смутившись, замолчала. Однако через минуту снова принялась упрекать его, правда, на этот раз более сдержанно: – Тебя кого поставили охранять? Меня, что ли? Кто тебя просил заступаться? Я тебя просила? Теперь ты влип, и я из-за тебя влипла, хотя ни в чем не виновата.

– Судя по тому, что ты рассказываешь, ты уже по уши втрескался в нее той ночью, – заключил Литума. – Нет, пистолет не случайно оказался у тебя в руках, ты убил Борова, потому что он делал пакости с ней. Сознайся, что это была ревность. Ты не рассказал мне самого главного, Томасито.

II

На все эти убийства горцам наплевать, подумал Литума. Накануне вечером, когда он сидел в погребке Дионисио, по радио передавали сообщение о нападении на автобус из Андауайласа, и ни один из пеонов, выпивавших там и закусывавших, никак не отреагировал на эту новость. Никогда не поймешь, что тут у них происходит в этом чертовом вонючем захолустье, думал он. Взять хотя бы этих троих пропавших: они не сбежали от семей, не скрылись с какой-нибудь техникой, украденной на строительстве. Скорее всего, они ушли записываться в милицию терруков. Или наоборот: терруки их убили, а трупы спрятали в горах, в какой-нибудь расщелине. Но если сендеристы уже здесь, если у них есть сообщники среди пеонов, почему они не нападают на пост? Почему до сих пор не расправились с ним и Томасито? Наверное, из садизма. Хотят вдоволь поиграть на нервах, прежде чем разнести их в клочья хорошим зарядом динамита. Ведь в случае чего они даже не успеют вытащить револьверы из-под подушек, а о том, чтобы добежать до шкафа и схватить карабины, нечего и думать. Терруки незаметно подберутся к дому со всех сторон, когда он и Томасито будут уже спать или когда Томасито будет рассказывать о своих любовных напастях – он ведь для него что-то вроде жилетки, в которую можно выплакаться. И вдруг – грохот, сноп огня, на мгновение станет светло как днем, им поотрывает руки, ноги, головы – все. В общем, станем похожи на четвертованного Тупака Амару.[14] Так-то вот, приятель. И ведь это может случиться в любой момент, хоть сегодня ночью. А этот Дионисио в своем погребке, и эта ведьма, и все эти горцы – они будут слушать известие о взрыве с такими же непроницаемыми лицами, с какими слушали вчера сообщение об автобусе из Андауайласа.

Литума вздохнул и сдвинул фуражку набок. Немой в это время обычно стирал его одежду и одежду его помощника. Там, в нескольких шагах от дома. Стирал он по-индейски: колотил каждую вещь о камни, а потом долго полоскал в лохани и выжимал. Трудился на совесть: по многу раз намыливал каждую рубашку и трусы, потом так же старательно и аккуратно, как делал все, расстилал выстиранные вещи на камнях. С головой погружался в работу. А когда ловил на себе взгляд капрала, немедленно выпрямлялся и замирал в ожидании приказа. И в течение всего дня, проходя мимо, неизменно кланялся. Что сделали терруки с этой простой душой?

Капрал возвращался на пост после двухчасового, ставшего привычным обхода: инженер, бригадиры, учетчики, начальники смен, пеоны, работавшие в одну смену с пропавшими, – то же самое он делал после двух первых исчезновений. И с тем же успехом. Никто, конечно, не мог сказать ничего примечательного о жизни Деметрио Чанки. И, разумеется, еще меньше о том, где бы тот мог находиться сейчас. А сегодня пропала и его жена. Так же, как и женщина, которая приходила заявить об исчезновении альбиноса Касимиро Уаркаи. Никто не знал, как, куда и почему исчезают люди из Наккоса.

– Вам не кажутся странными эти исчезновения?

– Очень странные.

– Есть о чем подумать, правда?

– Да уж, есть о чем подумать.

– Может быть, их уводят духи?

– Да нет, капрал, кто в это поверит.

– А почему исчезли эти две женщины?

– Почему-то исчезли.

Они издеваются над ним? Временами ему казалось, что за этими отрешенными лицами, за односложными ответами, которые они давали с явной неохотой, будто делая ему одолжение, за тусклыми недоверчивыми взглядами таилась насмешка, что эти чертовы горцы просто потешаются над человеком с побережья, растерявшимся в здешних пунах, презирают его за то, что он еще не привык к горам и не способен разобраться в том, что здесь происходит. Или они просто умирают со страха? Панического, животного страха перед терруками? Это могло бы объяснить многое. Ведь разве не странно, что, несмотря на весь этот кошмар, до сих пор никто и словом не обмолвился о «Сендеро луминосо»? Будто «Сендеро» вовсе не существует, будто не гремят взрывы, не происходят убийства. Что за народ, подумал он. До сих пор ему не удалось завязать дружеских отношений ни с одним пеоном, а ведь он уже несколько месяцев жил рядом с ними, и даже два раза, когда рабочий поселок переносили, следуя за строительством дороги, он тоже переносил свой пост поближе к нему. Все впустую. На него смотрели так, будто он прилетел с Марса. Вдали показался Томасито. Он ходил брать показания у бригады рабочих, которые в километре от Наккоса прокладывали туннель в сторону Уанкайо.

– Ну? – спросил Литума, уверенный, что его подчиненный в ответ только разведет руками.

– Кое-что есть, – неожиданно ответил тот, усаживаясь на один из камней, разбросанных по склону. Теперь они сидели оба на пригорке, на полпути между постом и рабочим поселком, растянувшимся вдоль ущелья, но которому должно будет пройти шоссе, если его когда-нибудь закончат. Говорят, что Наккос раньше был оживленным шахтерским городком. А сейчас он кое-как существовал лишь благодаря строительству дороги. Воздух к полудню разогрелся, в небе среди крутобоких ватных облаков ослепительно сияло солнце. – Там бригадир несколько дней назад повздорил с ведьмой.

С ведьмой – значит, с сеньорой Адрианой, женой Дионисио. Ей было то ли за сорок, то ли за пятьдесят, женщина без возраста, вечерами она работала в погребке, помогая мужу спаивать народ, и если верить тому, что о ней рассказывали, она была нездешней – пришла с другого берега реки, откуда-то из-под Паркасбамбы, района, расположенного на границе сельвы и горного хребта. Днем она стряпала для посетителей, а вечерами и ночами гадала на картах, по руке, на подброшенных и образующих при падении различные узоры листьях коки, толковала астрологические таблицы.

У нее были большие, навыкате глаза, пронзительный взгляд и широкие бедра, которыми она покачивала при ходьбе. Сразу видно, тертая бабенка, о ее прошлом рассказывали всякое. Говорили, что она была замужем за шахтером с огромным носом, по имени Тимотео, и что собственноручно убила пиштако.[15] Литума подозревал, что эта стряпуха и гадалка по ночам занималась еще кое-чем.

– Уж не хочешь ли ты сказать, Томасито, что ведьма оказалась террористкой?

– Деметрио Чанка попросил погадать ему по листьям коки. Но ему не понравилось, что она нагадала, и он не захотел платить. Поднялся шум, крик. Донья Адриана так рассвирепела, что чуть не выцарапала ему глаза. Все это мне рассказал очевидец.

– И чтобы отомстить ему, ведьма пустила в ход свои колдовские штучки – и Деметрио испарился, – вздохнул Литума. – А ее ты допросил?

– Я вызвал ее сюда, господин капрал.

Деметрио Чанку Литума не помнил, скорее всего, он его никогда и не видел. Альбиноса он смутно припоминал – ему показалось знакомым лицо на фотокарточке, которую оставила женщина, заявившая об исчезновении. Возможно, он и перекинулся с ним парой слов у Дионисио. Что же касается первого пропавшего, Педрито Тиноко, жившего вместе с ними в этом самом доме, то его даже при всем желании капрал не мог бы забыть. Томас Карреньо встретил Педрито, когда тот побирался, обходя деревни пуны, и привел его с собой на пост, где тот стал работать за еду и мелкие подачки. Он помог им укрепить стропила на крыше, покрыть ее оцинкованной жестью, поднять упавшую перегородку и нарастить защитное ограждение на случай нападения. Так он жил с ними, пока в один прекрасный день его не послали купить пива – и он исчез. С этого и началась вся заваруха, подумал Литума. Чем она кончится?

– К нам поднимается донья Адриана, – предупредил его Томас.

Очертания показавшейся вдали фигуры были размыты ослепительным светом. На крышах домов внизу переливались солнечные блики, и весь поселок казался отсюда цепочкой озер или разбитым на мелкие осколки зеркалом. Да, это была ведьма. Она подошла запыхавшись, легким кивком головы ответила на их приветствие. Ее большая мягкая грудь высоко поднималась и опускалась, выпуклые глаза смотрели, не моргая, сначала на капрала, потом на его помощника. В жестком пристальном взгляде не было и тени беспокойства. В ее присутствии и в присутствии ее пьянчужки мужа Литума, неизвестно почему, всегда испытывал чувство какой-то неловкости.

– Спасибо, что пришли, сеньора, – сказал он. – Вы, конечно, знаете, что здесь у вас в Наккосе продолжают исчезать люди. Теперь их уже трое. Вроде бы многовато, вам не кажется?

Она не ответила. Грузная, неторопливая, в широком заштопанном свитере, в зеленой юбке, скрепленной большой булавкой, донья Адриана производила впечатление человека, уверенного в себе и в своей власти над людьми. Она твердо стояла в своих разношенных мужских ботинках и спокойно ждала, что последует дальше. Неужто и впрямь она была раньше красавицей, как ему доводилось слышать? Трудно поверить, глядя на это чучело.

– Мы пригласили вас сюда, чтобы вы рассказали, что за спор у вас вышел с Деметрио Чанкой, бригадиром, который потом тоже исчез.

Женщина кивнула головой. Ее круглое лицо было угрюмо, сжатый рот походил на шрам. Индейские черты резко контрастировали с белой кожей и очень светлыми глазами, такие бывают у мулаток морочукас, однажды, вспомнил Литума, он видел их в каком-то глухом углу провинции Аякучо – они скакали бешеным галопом на низеньких мохнатых лошадях. Неужели по ночам она пускалась во все тяжкие, как какая-нибудь гулящая девка?

– У меня не было с ним никакого спора, – отрезала донья Адриана.

– Есть свидетели, сеньора, – вмешался полицейский Карреньо. – Вы чуть не вцепились в него, не отпирайтесь.

– Он хотел всучить мне свою шляпу, вместо того чтобы заплатить долг, – уточнила она, не повышая голоса. – Хотел, чтобы я работала на него задаром. Но я никому не позволю так обращаться со мной.

Голос у нее был слегка трескучий, будто в глубине горла перекатывались камушки. Когда Литума был на севере, в Пьюре или Таларе, он никогда не принимал всерьез рассказы о колдунах и колдовстве, но здесь, в сьерре, он уже ни в чем не был уверен. Почему ему было так не по себе в присутствии этой женщины? Какие мерзости вытворяли она и Дионисио с пьяными пеонами по ночам в кабаке, когда он и его помощник уходили спать?

– Говорят, ему не понравилось то, что вы нагадали по листьям коки, – сказал Томас.

– По руке, – поправила женщина. – Я ведь гадаю еще по руке и по звездам, просто эти индейцы не верят ни в карты, ни в звезды, ни даже в собственные руки. Только в коку – и больше ни во что. – Она сглотнула слюну. – А листья коки не всегда говорят ясно.

Низкое солнце светило ей прямо в лицо, но она смотрела, не моргая, как лунатик. Ее большие глаза не умещались в орбитах, и Литума подумал, что ее взгляд красноречивее слов. Если по ночам она занималась именно тем, в чем они с Томасом ее подозревали, то, значит, те, кто ложился на нее, встречались со взглядом этих глазищ. Он бы не смог.

– А что вы узнали у него по руке, сеньора?

– То и узнала, что с ним потом случилось, – ответила она совершенно спокойно.

– Вы прочитали у него по руке, что его похитят? – Литума внимательно посмотрел на нее. Стоявший за ним Томасито вытянул шею.

Женщина невозмутимо кивнула. Помолчав, сказала:

– Немного устала, пока поднималась сюда. Пожалуй, присяду.

– Расскажите нам, что вы сказали Деметрио Чанке, – настойчиво повторил Литума.

Сеньора Адриана фыркнула. Она уже уселась на камень, сняла шляпу и теперь обмахивалась ею. У нее были гладкие, без седины, волосы, стянутые на затылке яркой лентой – такие ленты индейцы привязывают ламам к ушам.

– Что увидела, то ему и сказала: что его принесут в жертву, чтобы умилостивить злых духов, которые причинили здесь всем столько вреда. И что его выбрали потому, что он нечестивец.

– А можно узнать, почему он нечестивец, донья Адриана?

– Потому что он сменил свое имя, – объяснила женщина. – Только подонок может сменить имя, которое ему дали при рождении.

– Меня не удивляет, что Деметрио Чанка не захотел платить ей, – улыбнулся Томасито.

– А кто должен принести его в жертву? – спросил Литума.

Женщина не то с презрением, не то с досадой пожала плечами. Она все обмахивалась шляпой и отдувалась.

– Вы хотите, чтобы я вам ответила «терруки, сендеристы», ведь так? – Она шумно вздохнула. – Этого на его руке не было.

– И вы думаете, мне будет достаточно такого объяснения?

– Вы меня спрашиваете, я вам отвечаю, – невозмутимо сказала женщина. – Я говорю только то, что видела у него на руке. И что я по его руке прочитала – все исполнилось. Ведь он пропал? Пропал. Значит, его принесли в жертву.

Может, она не в своем уме, подумал Литума. А донья Адриана, все так же тяжело дыша, опустила полную руку, ухватилась за подол, поднесла его к лицу и высморкалась. На мгновенье обнажились тяжелые белые икры. Она шумно высморкалась еще раз, и капрал, хотя ему было не до смеха, не мог удержаться от улыбки: что за странная манера облегчать нос.

– А Педрито Тиноко и Альбиноса тоже принесли в жертву дьяволу?

– Им я не гадала ни по ладони, ни по картам, ни по астрологическим таблицам. Я могу идти?

– Минуточку, – остановил ее Литума.

Он снял фуражку и вытер со лба пот. Раскаленное, искрящееся солнце поднялось почти к середине неба. Но не пройдет и четырех часов, как заметно посвежеет, а часам к десяти вечера начнет пробирать до костей холод. Нелегко приспособиться к этому климату, такому же непонятному, как здешние люди. Снова вспомнился Педрито Тиноко: кончив стирать, он обычно садился на камень и застывал в неподвижности, глядя прямо перед собой отсутствующим взглядом. И так сидел, погруженный в себя, думая Бог весть о чем, пока не высыхало белье. А когда высыхало, он его аккуратно складывал, шел к дому и, поклонившись, отдавал капралу. Эх, будь оно все проклято. Внизу, в поселке, среди серебристо сверкавших крыш, сновали пеоны. Муравьи. Те, кто не работал с динамитом на прокладке туннеля и не махал лопатой, сейчас отдыхали, занимались своими делами, закусывали.

– Я стараюсь делать свою работу, донья Адриана, – неожиданно сказал он, сам удивляясь своему доверительному тону. – Пропали три человека. Родственники приходят ко мне и делают заявления. Возможно, их убили террористы. Или забрали силой в свою милицию. Все это надо выяснить. Для этого мы и находимся в Наккосе. Для этого здесь и установлен полицейский пост. Разве не так?

Томас поднимал с земли камни и, прицелившись, бросал их в мешки с песком, укреплявшие ограду вокруг дома. Камни ударялись о них с глухим стуком.

– Вы меня в чем-нибудь обвиняете? По-вашему, я виновата, что в Андах орудуют террористы?

– Вы одна из последних, кто видел Деметрио Чанку. У вас с ним произошла ссора. Из-за чего он изменил свое имя? Подскажите, как его найти. Это все, о чем мы вас просим.

– Я рассказала, что знаю. Но вы не верите ни одному моему слову. Все, что я говорю, для вас просто ведьминские выдумки. – Она поймала взгляд Литумы, и тот прочел в ее глазах негодование. – Разве вы верите тому, что я говорю?

– Стараюсь, сеньора. Некоторые верят в разные чудеса, а некоторые не верят. Сейчас это не важно. Сейчас я только хочу узнать судьбу этих троих пропавших людей. Мне важно выяснить, действует ли «Сендеро луминосо» в Наккосе. Ведь то, что случилось с этими тремя, в любой момент может произойти с каждым. Между прочим, и с вами, донья Адриана, и с вашим мужем тоже. Вы ведь знаете, что терруки наказывают за пороки? Секут пьяниц? Представьте тогда, что они сделают с Дионисио и с вами, ведь вы живете за счет того, что спаиваете народ. А мы здесь для того и находимся, чтобы защитить людей. И вас в том числе.

Сеньора Адриана насмешливо улыбнулась.

– Если они захотят нас убить, им никто не помешает, – тихо сказала она. – И если захотят казнить вас – тоже. Вы это прекрасно знаете, капрал. Мы с вами в одинаковом положении, и просто чудо, что мы еще живы.

Томасито, собиравшийся швырнуть очередной камень, застыл при этих словах с поднятой рукой. Потом опустил ее и повернулся к женщине:

– Мы подготовили им встречу, сеньора. Начинили полгоры динамитом. Так что стоит какому-нибудь сендеристу сунуться к посту, начнется такой фейерверк, что все они взлетят на воздух, прямо над Наккосом. – Он подмигнул Литуме и снова повернулся к донье Адриане. – Капрал говорит с вами не как с подозреваемой, а, можно сказать, по-дружески. Постарайтесь не обмануть его доверия.

Женщина в очередной раз шумно вздохнула и принялась обмахиваться шляпой. Потом подняла руку и плавно повела ею, указывая на цепи горных вершин, подпиравших синий купол неба, – остроконечных и мягко закругленных, увенчанных снеговыми шапками и усеянных пятнами зелени, тесно сгрудившихся и стоявших обособленно.

– Эти горы полны вражьей силы. – Голос ее звучал ровно. – Враги живут там, внутри. И без конца замышляют козни. Вредят. От них все зло, в них причина всех бед. Из-за них останавливаются шахты, из-за них у грузовиков отказывают тормоза и они срываются в пропасть, из-за них взрываются ящики с динамитом и разлетаются во все стороны руки, ноги, головы людей.

Она говорила монотонно, как читают литанию во время крестного хода или как плакальщицы перечисляют добродетели покойного.

– Если все зло от дьявола, то в мире нет ничего случайного, – иронически заметил Литума. – Кстати, сеньора, этих молоденьких французов, что ехали в Андауайлас, забили камнями тоже черти? Ведь эти ваши враги в горах – черти, я вас правильно понял?

– А еще они спускают с гор уайко, – невозмутимо продолжала она, по-прежнему указывая рукой на вершины.

Уайко! Литума был наслышан о них. Здесь, к счастью, не бывает уайко. Он постарался представить себе эти обвалы, лавины снега, перемешанного с камнями и землей, зарождающиеся в вершинах Кордильеры и несущиеся вниз подобно смерчу, сметая все на своем пути, погребая пашни, дома, деревни, животных и людей. Поистине игры дьявола эти уайко!

– А кто же еще может раскалывать эти скалы? – сеньора Адриана опять показывала на вершины. – Кто еще может сбрасывать уайко как раз там, где от них больше всего вреда?

В ее словах прозвучала такая убежденность, что Литума на мгновенье оторопел. Но тут же спохватился:

– А эти пропавшие, сеньора?

Камень, брошенный Томасом, попал в стойку ограды, раздался металлический звон, отозвалось горное эхо. Литума увидел, что его помощник набирает новую пригоршню камней.

– Что можно сделать против них? – упрямо продолжала свое донья Адриана. – Да почти ничего. Разве что умилостивить их, ублажить. Но, конечно, не такими подношениями, какие оставляют в ущельях индейцы. Все эти кучки камней, цветочки, зверушки им ни к чему. Как и чича, которую индейцы льют на землю. В этих местах иногда еще закалывают барана или ламу. Но это все глупости. Это могло бы сойти в нормальное время, но не сейчас. Сейчас может подействовать только человечина.

Литуме показалось, что его помощник еле удерживается от смеха. Сам он не испытывал никакого желания смеяться над тем, что несла эта ведьма. Чем дольше он слушал эту белиберду – выдумки вруньи или бред сумасшедшей, – тем больше ему становилось не по себе.

– И по руке Деметрио Чанки вы прочитали, что…

– Я его предупредила, просто по доброте. Ведь что написано, все равно сбудется, так или иначе.

«Что, интересно, сказало бы начальство в Уанкайо, если бы я передал им по радио из рабочего поселка такое донесение о последнем случае: „Принесен в жертву пока не установленным способом с целью умилостивить злых духов Анд точка. По свидетельству очевидца, это подтверждается расположением линий его руки точка. Дело закрыто точка. Честь имею начальник поста точка. Капрал Литума точка“».

– Я вам объясняю, а вы смеетесь, – недовольно сказала женщина.

– Я смеюсь потому, что вдруг представил себе, что ответило бы мне начальство в Уанкайо, если бы я повторил им ваши объяснения, – ответил Литума. – Но как бы то ни было, спасибо.

– Я могу идти?

Литума кивнул. Донья Адриана с усилием подняла свое дородное тело и, не попрощавшись, стала спускаться по склону горы к поселку. Литума смотрел ей вслед: она тяжело ступала в своих бесформенных башмаках, обмахиваясь шляпой, и так покачивала широкими бедрами, что зеленая юбка взметалась на каждом шагу, – ну сильна баба! А что, если она и есть нечистая сила?

– Ты когда-нибудь видел уайко, Томасито?

– Бог миловал, господин капрал. Но однажды, когда я был еще ребенком, недалеко от Сикуани я видел, что остается после уайко. Там съехала целая гора, оставив лишь огромный ров. Снесло все деревья, раздавило дома, ну и людей, конечно, тоже. Над тем местом несколько дней стояло облако пыли.

– А как ты думаешь, может донья Адриана быть сообщницей терруков? С чего это она морочит нам головы россказнями о горных дьяволах?

– Все может быть, господин капрал. Меня так обломала жизнь, что я готов поверить во что угодно. Теперь я самый доверчивый человек на свете.

* * *

Педрито Тиноко с малых лет называли лунатиком, блаженным, чокнутым, придурком, а так как он всегда ходил с открытым ртом – еще и мухоловом. Он не сердился на эти прозвища, потому что вообще никогда ни на кого не сердился. И абанкайцы тоже никогда не сердились на него, потому что, в конце концов, всех подкупала его кроткая улыбка, простота и услужливость. Говорили, что он был не из Абанкая, что мать принесла его откуда-то через несколько дней после родов, что она пробыла в городе ровно столько времени, сколько ей понадобилось, чтобы подкинуть своего нежеланного сына к дверям церкви Девы Росарио. Неизвестно, было ли это правдой или досужим вымыслом, только ничего другого о Педрито Тиноко в Абанкае не знали. Соседи вспоминали, что ребенком он спал вместе с собаками и курами священника (злые языки утверждали, что тот приходился ему отцом), потом подметал церковь, потом был служкой – и так до самой смерти священника. А после его смерти Педрито Тиноко, уже подростком, оказался на улице, работал чистильщиком обуви, носильщиком, подметальщиком, помощником и сменщиком ночных сторожей, почтальонов, мусорщиков, работал также билетером в кинотеатре и в цирках, приезжавших в город на праздники и в День Отечества. Спал он, свернувшись клубком, в стойлах и ризницах, под скамейками на главной площади, а ел то, что ему давали сердобольные соседи. Он ходил босой, в висящих мешком засаленных штанах, подпоясанных веревкой, в потертом пончо и никогда не снимал с головы островерхую шапку, из-под которой выбивались пряди прямых волос, не знавших ни расчески, ни ножниц.

Когда Педрито Тиноко забирали в армию, многие жители города пытались убедить военных, что он не подлежит призыву. Какой из него солдат, вы только посмотрите на него, ведь сразу видно, что блаженный, только и знает что улыбаться, не соображает, где он, что ему говорят, кто с ним разговаривает. Но военные не поддались на уговоры и увели его вместе с другими юношами, отловленными в чичериях,[16] погребках, кинотеатрах, на городском стадионе. В казарме его обрили, раздели, облили из шланга – первая баня в его жизни, напялили форму цвета хаки, выдали ботинки, к которым он так и не смог привыкнуть за три недели, что там провел: все это время он сильно хромал, а то и вовсе ковылял, как паралитик. На четвертую неделю он исчез.

Он скитался по суровым горам Апуримака, Луканаса и Аякучо, избегая дорог и деревень, питался травами, по ночам вместе с вискачами,[17] укрывался от ледяного ветра в пещерах. Когда на него наткнулись пастухи, он был еле жив – кожа да кости, да дикие от голода и страха глаза. Несколько пригоршней моте[18] кусок вяленого мяса и глоток чичи оживили его. Пастухи взяли его с собой в Аукипату – в свою общину, издавна владевшую землей в горах, где выпасали свои стада и обрабатывали несколько участков, на которых с трудом выращивали мелкий черноватый картофель и рахитичные ольюко.[19]

Педрито прижился в Аукипате, ему разрешили там остаться. И в этой деревне, как раньше в городе, его простота и услужливость снискали ему всеобщую приязнь. Его молчание, неизменная улыбка, постоянная готовность выполнить все, о чем попросят, сам его вид – а был он тогда похож на выходца с того света – все это создавало вокруг него своеобразный ореол святости. Индейцы относились к нему с уважением и соблюдали некоторую дистанцию, понимая, что, хотя он и разделял с ними их заботы и радости, он все-таки не такой, как они.

А спустя некоторое время – Педрито не смог бы определить когда, потому что для него время текло иначе, – в индейскую общину зачастили чужие люди. Они приходили, уходили, возвращались снова; наконец состоялся многочасовой совет общины, на котором обсуждались предложения чужаков. Их одежда воскресила в памяти Педрито смутные воспоминания: что-то похожее он видел раньше, в своей прежней жизни. Пришельцы объясняли на совете варайокам,[20] что правительство решило создать в этих местах заповедник викуний,[21] что он ни в коем случае не распространится на принадлежащие общине земли и, более того, это будет выгодно Аукипате, поскольку общинники смогут продавать свои изделия и продукты туристам, которые станут приезжать сюда полюбоваться на животных.

Тогда же наняли одну семью охранять викуний, которых вскоре стали привозить на затерявшееся в горах плоскогорье между реками Тамбо-Кемадо и Сан-Хуан, на расстоянии дневного перехода от Аукипаты. На этом плоскогорье рос ичу,[22] имелись небольшие озера, а в окружающих горах были удобные пещеры, и викуньи там быстро осваивались. Их привозили в грузовиках из отдаленных районов Кордильеры и выгружали у развилки дорог на Сан-Хуан, Луканас и Пукио, оттуда аукипатские пастухи перегоняли их в заповедник. Педрито Тиноко ушел жить к охранникам. Он помогал им строить дом, вскапывать делянку под картофель, сооружать загон для кроликов. Охранникам пообещали, что их будут снабжать продовольствием, помогут обустроить дом, будут регулярно выплачивать зарплату. И действительно, время от времени кто-нибудь из руководства заповедника приезжал к ним на красном пикапе. Им выдавали деньги и провизию, расспрашивали, как идут дела. Но потом наведываться стали реже, а там и вовсе перестали. Охранники еще долго ждали, когда о них вспомнят, но так ничего и не дождались, собрали пожитки и вернулись в Аукипату. А Педрито Тиноко остался с викуньями.

Он подружился с этими изящными и нежными животными. Никогда у него не было таких сердечных отношений с себе подобными. Целыми днями он с трепетным вниманием наблюдал за ними, любовался их движениями, угадывал привычки, разгадывал игры. Он смеялся, глядя, как они резвятся, покусывая друг друга, прыгая в перестоявшей траве, грустил, когда, бывало, викунья срывалась со склона и ломала себе ноги или истекала кровью после неудачных родов. И викуньи, естественно, вскоре признали его, как раньше его признавали абанкайцы, а потом индейцы Аукипаты. Они чувствовали его доброту, он стал для них своим. Завидя его, они не разбегались в страхе, а ждали, когда он приблизится, и нередко какая-нибудь игрунья вытягивала ему навстречу шею, прося потрепать ей ушки, почесать спину и брюшко или потереть нос – это им нравилось больше всего. И даже самцы во время гона, когда они становились свирепыми и никого не подпускали к своим стайкам из четырех-пяти самочек, даже они позволяли Педрито поиграть с ними, правда, не спуская с него настороженных глаз, готовые в любую минуту вмешаться, если что-то их встревожит.

Однажды в заповеднике появились незнакомые люди. Они приехали откуда-то издалека, говорили не на кечуа и не на испанском, а на совсем незнакомом языке, звуки которого казались Педрито такими же странными, как сапоги, куртки, шарфы и шляпы незнакомцев. Они совершали длительные прогулки, изучая викуний, фотографируя их. Однако подойти к ним поближе им не удавалось. Несмотря на все усилия Педрито, викуньи не давали к себе приблизиться. Педрито разместил этих людей у себя в доме, обслуживал их, а они, уезжая, оставили ему несколько банок консервов и немного денег.

За исключением этого посещения, ничто больше не нарушало привычного течения жизни Педрито Тиноко, подчиненного ритму перемен в окружающей природе – чередованию вечерних и ночных дождей и беспощадного дневного солнца. Он ставил силки на вискачей, но питался главным образом картошкой, которую выращивал на маленьком огородике, да иногда, если повезет на охоте, мясом кролика. А еще он засаливал и вялил мясо павших викуний. Время от времени он спускался в долину, когда там проходила ярмарка, чтобы обменять немного картофеля и ольюко на соль и кулек коки. Как-то раз пастухи-общинники поднялись со своим стадом к самой границе заповедника. Они остановились на отдых в домике Педрито Тиноко и рассказали ему о последних новостях Аукипаты. Он слушал их с напряженным вниманием, стараясь вспомнить, о чем и о ком они говорят. Их рассказы оживили в нем забытые картины, образы, неясные воспоминания о другом мире, о каком-то другом человеке – себе самом, каким он был раньше. Но он, как ни старался, не смог понять главного: что в той, другой жизни все перевернулось, что на людей пало проклятие и они убивают друг друга.

А ночью разразилась страшная гроза с крупным градом. Такие грозы очень опасны для молодых животных. Поэтому Педрито Тиноко взял в дом несколько викуний, которые, как ему казалось, могли погибнуть от холода или от удара молнии, он накрыл их своим пончо, оберегая от сочившейся сквозь щелястый потолок воды, и не выпускал до утра. Он заснул, когда утихла гроза. А вскоре его разбудили голоса. Он вышел из дома – и увидел их. Человек, наверное, двадцать. Еще никогда в заповеднике не бывало такого количества людей. Мужчины, женщины, подростки, дети. В его голове всплыли какие-то путаные сцены из жизни в казарме. Очевидно, потому, что эти люди были вооружены. Автоматами, ружьями, ножами. Но одеты они были не как солдаты. Они развели костер и принялись готовить еду. Он приветствовал их широкой – во все свое простодушное лицо – улыбкой и несколько раз поклонился в знак уважения.

Они заговорили с ним, сначала на кечуа, потом на испанском:

– Ты не должен кланяться нам, угодничать. Не должен держаться с нами так, будто мы твои господа. Мы все равны. Мы такие же, как ты.

Все это ему сказал юноша с твердым взглядом и суровым лицом, на котором застыла гримаса страдания и ненависти. Он был почти ребенок. Может, он из-за меня такой, подумал Педрито Тиноко. Может, я сделал что-то не так, обидел его? Желая загладить возможную вину, он бросился в дом, вынес сумку с картошкой и несколькими кусками вяленого мяса. И, низко поклонившись, предложил все это молодому человеку.

– Ты что, не умеешь говорить? – спросила его одна из девушек.

– Это он здесь разучился говорить, – заметил другой юноша, оглядывая его с головы до ног. – В эту глушь никто не заглядывает. Ты хоть понимаешь, о чем мы тут с тобой толкуем?

Педрито Тиноко изо всех сил старался не пропустить ни одного слова и, главное, догадаться, как им угодить. Они расспрашивали его о викуньях. И докуда доходит заповедник в ту сторону и в эту, куда викуньи ходят на водопой, где спят. Жестикулируя, повторяя каждое слово по два, три раза, а то и по десять раз, они втолковывали ему, что он должен проводить их к викуньям и помочь собрать их в отару. А Педрито, подпрыгивая, изображал животных, убегающих от ливня, – объяснял, что викуньи сейчас в пещерах. Викуньи провели там всю ночь, сбившись в кучу, согревали друг друга, вздрагивая при каждом ударе грома и вспышке молнии. Он хорошо знал это, ведь он не раз проводил там с ними долгие часы, обнимая их, чувствуя их страх, дрожа, как и они, и повторяя горловые звуки, которыми викуньи разговаривают друг с другом.

– Они в тех горах, – догадался наконец кто-то из пришедших. – Они там спят.

– Веди нас туда, – приказал юноша с твердым взглядом. – Будешь с нами, внесешь свой вклад в общее дело.

И Педрито пошел впереди, повел этих людей самой короткой дорогой к горам. Небо уже очистилось от туч, заголубело, солнце позолотило вершины темной цепи гор. Во влажном воздухе разливался запах прелой травы и мокрой земли, терпкий запах, от которого у Педрито веселело на душе. Он жадно вдыхал этот аромат земли, воды и корней, очищающий мир после грозы и успокаивающий тех, кто, попав в грозу, вздрагивал от раскатов грома, думая в страхе, что наступает конец света.

Они шли довольно долго: земля раскисла, и ноги утопали в грязи по щиколотку. Им пришлось снять ботинки, тапочки, охоты. Не видел ли он здесь солдат или полицейских?

– Он не понимает, – догадался кто-то. – Блаженный.

– Понимать-то понимает, да сказать ничего не может, – поправил другой. – Он тут живет совсем один, вокруг только викуньи. Ну и одичал.

Когда они, прыгая через лужи, размахивая руками, подталкивая друг друга, пихаясь и строя рожи, добрались до подножья горы, Тиноко знаками объяснил, что надо укрыться в зарослях ичу, чтобы не спугнуть викуний. Не разговаривать и не шевелиться. У викуний тонкий слух и острое зрение, они недоверчивы и пугливы и начинают дрожать от одного только запаха незнакомого человека.

– Подождем здесь, всем затаиться, ни звука! – приказал юноша-ребенок с жестким взглядом. – Рассредоточиться без шума!

Педрито Тиноко наблюдал, как они останавливаются, расходятся веером, все дальше друг от друга, залегают в ичу.

Когда все устроились и наступила полная тишина, он крадучись направился к пещерам. Заглянув еще издали внутрь, различил в полумраке, как блестят глаза викуний. Те, что были у самого входа, на страже, следили, как он приближался. Они всматривались в него, навострив уши, и шевелили холодными носами, пытаясь уловить знакомый запах, тот, в котором не таилось никакой угрозы ни самцам, ни самкам, ни детенышам. Педрито двигался все медленнее, все осторожнее, чтобы чуткие животные не уловили его волнения. Он начал потихоньку цокать языком, как это делают викуньи, это был их язык, он выучил его и умел разговаривать с ними. Неожиданно у самых ног мелькнула серая тень: вискача! Он поднял было пращу, чтобы метнуть камень, но удержался, не желая вспугнуть викуний. А спиной он ощущал взгляды этих пришлых людей.

Викуньи начали выходить, но не одна за другой, как обычно, а семьями. Самец со своими четырьмя или пятью самками, матери с детенышами, жавшимися к их ногам. Они втягивали носами влажный воздух, обнюхивали размытую дождем землю, размокшие жухлые былинки и сочную зеленую траву, которую уже подсушивало солнце и которую скоро они начнут есть. Они поворачивали головы направо и налево, смотрели вверх и вниз, прядали ушами, то и дело вздрагивали: пугливость была главной отличительной чертой их натуры. Педрито стоял среди них, они терлись о него, ждали, когда он погладит их теплые уши или почешет, запустив пальцы в густую мягкую шерсть.

Когда раздались первые выстрелы, он подумал, что это гром, что где-то вдали начинается новая гроза. Но тут же увидел, как полыхнул ужас в глазах толпившихся около него викуний, как они бросились врассыпную, сталкиваясь, спотыкаясь, падая, как они мечутся, ослепленные страхом, не зная, то ли убегать в поле, то ли возвращаться в пещеры. Он видел, как викуньи, вышедшие первыми, валятся со стоном на землю, как хлещет кровь из развороченных пулями спин и боков, увидел раздробленные кости, выбитые глаза, порванные уши. Одни викуньи, упав, поднимались и снова падали, другие сразу же замирали, цепенели, вытянув шеи, будто хотели взмыть в воздух и улететь. Самки, низко опустив головы, облизывали своих изуродованных детенышей. Он смотрел ошеломленно, силясь понять, что происходит, крутил головой из стороны в сторону, его глаза были широко открыты, губы дрожали, уши болели от выстрелов и криков самок, куда более страшных, чем при родах.

– Не заденьте его! – кричал время от времени мальчик-мужчина своим людям. – Осторожно! Осторожно!

Не обращая внимания на выстрелы, некоторые из них выбегали вперед, под пули, ловить убегающих викуний. Они отрезали им путь, окружали и приканчивали ударами ножей и прикладов. Педрито Тиноко наконец очнулся. Он начал выкрикивать что-то нечленораздельное, прыгать, размахивать руками, как ветряная мельница. Он метался из стороны в сторону, становился между викуньями и стрелявшими, голосом, глазами, руками заклиная убийц остановиться. Но те не обращали на него внимания. Они продолжали стрелять и гоняться за уцелевшими животными, которые неслись по склону горы к полю. Подбежав к мальчику-мужчине, Педрито упал на колени и попытался поцеловать ему руку, но тот с яростью оттолкнул его:

– Не смей делать этого! Убирайся прочь!

– Это приказ, выполняй, – произнес кто-то рядом. – Идет война. Да тебе этого все равно не понять, бедолага.

– Плачь лучше по своим братьям, по тем, кто страдает, – сочувственно посоветовала ему одна из девушек. – Плакать надо по убитым и замученным людям. По тем, кто попал в тюрьму, по мученикам, которые жертвуют своей жизнью.

Но Педрито продолжал просить, он подбегал то к одному, то к другому, падал на колени, ловил их руки.

– Имей хоть немного гордости, – говорили ему. – Не распускай нюни. Думай лучше о себе, а не об этих викуньях.

Они все стреляли и стреляли, ловили убегавших животных, добивали их. Бойне, казалось, не будет конца. Кто-то взорвал динамитный патрон, и два детеныша, тихо стоявших около убитой матери, взлетели, растерзанные, на воздух. Пахло порохом. У Педрито Тиноко уже не было сил плакать. Он бросился ничком на землю, потом перевернулся на спину и так лежал, переводя взгляд с одного на другого, не в силах осознать до конца, что же все-таки происходит. Вскоре к нему подошел юноша с суровым лицом.

– Нам вовсе не нравится делать то, что мы делаем, – мягко сказал он и положил руку на плечо Педрито. – Но есть приказ нашего руководства. Викуньи – ресурсы врага. Нашего и твоего. Ресурсы империализма. В стратегических планах мирового империализма нам, перуанцам, отведена такая роль: выращивать викуний. Чтобы приезжие ученые изучали их, а туристы фотографировали. И ты, например, значишь для империалистов куда меньше, чем эти животные.

– Шел бы ты, добрый человек, отсюда, – принялась уговаривать его на кечуа другая девушка. – Скоро сюда нагрянет полиция, придут солдаты. Не уйдешь – будут тебя бить ногами, отрежут твой мужской прибор, а потом пустят пулю в лоб. – Она обняла его. – Уходи-ка подальше, как можно дальше.

– Может быть, потом ты поймешь то, что не понимаешь сейчас, – снова заговорил с ним мальчик-мужчина. Он курил сигарету и рассматривал убитых викуний. – Идет война, и никто не может сказать, что она его не касается. Она касается всех, включая немых, глухих и блаженных. Война, чтобы покончить с неравенством, чтобы никто не становился на колени, не целовал другому руки и ноги.

Они провели там остаток дня и ночь. Педрито Тиноко видел, как они готовили еду, как дозорные поднимались по склону, чтобы сверху следить за дорогой. Спали они в пещерах, завернувшись в одеяла и пончо, плотно прижавшись друг к другу, совсем как викуньи. На следующее утро они ушли, посоветовав ему на прощанье не задерживаться тут, если он не хочет, чтобы его убили солдаты, а он так и остался лежать на земле, все на том же месте, обратив к небу мокрое от росы лицо, среди мертвых викуний, над которыми уже пировали охочие до падали птицы и звери.

* * *

– Сколько тебе лет? – неожиданно спросила она.

– Мне тоже любопытно узнать, – оживился Литума. – Ты никогда мне не говорил этого. Сколько тебе лет, Томасито?

Задремавший было Карреньо враз очнулся от вопроса женщины. Уже не трясло, как раньше, но мотор гудел надсадно, словно готов был взорваться на любом крутом повороте этого тягучего подъема. Они все еще поднимались на Кордильеру, по обеим сторонам дороги стоял мачтовый лес, но некоторые склоны были голые до самого дна ущелья, где бурлила Уальяга. Они сидели между мешками и прикрытыми кусками целлофана ящиками с манго, сливами и чиримоей в кузове старенького грузовичка, у которого даже не было брезентового верха для защиты от дождя. Правда, за то время, что они поднимались в горы, удаляясь от сельвы в сторону Уануко, на них не упало ни капли. Чем выше они поднимались, тем холодней становился воздух. Небо кипело звездами.

– Господи, прежде чем меня убьют, дай мне поиметь женщину, – молитвенно произнес Литума. – Хоть еще один-единственный раз. Ведь с тех пор как я приехал в Наккос, я живу как евнух, разъедрена мать. А твои рассказы о пьюранке меня вконец распалили, Томасито.

– Да у него, поди, еще молоко на губах не обсохло, – помолчав, заметила женщина, словно разговаривая сама с собой. – А поэтому, хоть ты и имеешь дело с грабителями и убийцами, ничего-то ты ни о чем не знаешь, Карреньо. Ведь тебя так зовут, да? Толстяк тебя называл Карреньито.

– Знакомые женщины были всегда такие жалкие, забитые, а эта – совсем другое дело: ей палец в рот не клади! – восторженно произнес помощник Литумы. – Едва она в Тинго-Марии оправилась от страха – а страх у нее прошел очень быстро, – как сразу же взяла все в свои руки. Я хочу сказать, начала действовать раньше меня. Это ведь она договорилась с водителем грузовика, чтобы он довез нас до Уануко, причем за половину цены, которую тот запросил. Торговалась с ним на равных.

– Извини, что перебиваю тебя, Томасито, только сдается мне, что этой ночью на нас нападут, – сказал Литума. – Я так и вижу, будто они спускаются с вершины. А ты не чувствуешь ничего подозрительного снаружи? Давай поднимемся, взглянем.

– Мне двадцать три года, – ответил он. – Я знаю все, что мне нужно знать.

– А того вот не знаешь, что иногда приходится проделывать разные штучки, чтобы угодить мужчине, – обидчиво возразила она. – Хочешь я тебе расскажу такие вещи, что тебя вывернет наизнанку? А, Томасито?

– Не беспокойтесь, господин капрал. У меня хороший слух. Клянусь вам, там никого нет.

Парень и женщина, стиснутые мешками и ящиками с фруктами, тесно прижимались друг к другу. В ночном воздухе сильнее чувствовался запах манго. Стрекотание насекомых заглушало рокот и завывания мотора. Не было больше слышно ни хруста хвороста под колесами, ни клокотания реки.

– Грузовик подпрыгивал на ухабах, и нас бросало друг на друга, – вспоминал Томасито. – И каждый раз, когда ее тело касалось моего, я вздрагивал.

– Теперь это называется «Я вздрагивал»? – засмеялся Литума. – Раньше говорили «У меня вскакивал». Ты прав, ничего не слышно. А знаешь, когда я слушал тебя, у меня уже начал вставать, но из-за того, что померещился шорох за стенами, опять упал.

– Да ведь он меня бил не по-настоящему, – почти шепотом сказала женщина, и Карреньо даже разинул рот от удивления. – Ты решил, что он меня избивает, потому что слышал, как он ругался и как я умоляла его и плакала. Но ты не понял: это все была игра, чтобы возбудить его. Какой же ты еще наивный, Карреньито.

– Замолчи, или я высажу тебя из грузовика, – негодующе оборвал он женщину.

– Хорошо еще, что не сказал «Замолчи, а не то я тебе врежу» или «Замолчи, а то вышибу из тебя мозги», – насмешливо прокомментировал Литума. – Вот было бы забавно.

– Она мне именно так и ответила, господин капрал, ну и мы рассмеялись. Оба. Один громче другого. Остановимся – и снова начинаем.

– И правда было бы забавно, если бы я тебя ударил. Иногда у меня появляется такое желание, – признался парень. – Это когда ты начинаешь упрекать меня за то, что мне захотелось сделать доброе дело. А теперь я даже не знаю, что со мной будет.

– А со мной, со мной? – горячо подхватила она. – Ты хоть и наломал дров, но по крайней мере сделал то, что хотел. А я по твоей милости влипла в эту ужасную историю. Ты же не спросил меня, хочу я, чтобы ты вмешивался, или нет. За это убийство прикончат нас обоих. Скажут, что ты работаешь на полицию и что я твоя сообщница.

– Так она, выходит, не знала, что ты полицейский? – удивился Литума.

– Я даже не знаю, как тебя зовут, – спохватился Томас.

Наступила тишина: мотор заглох. Но через минуту снова зафыркал, загудел. Высоко вверху Томас увидел огоньки. Наверное, самолет.

– Мерседес.

– Это твое настоящее имя?

– Другого у меня нет, – рассердилась она. – И еще, к твоему сведению: я не проститутка. Я была его подружкой. Он вытащил меня из одного шоу.

– Из «Василона», это ночной ресторанчик в центре Лимы, – пояснил помощник Литумы. – Она была у него одной из многих. У Борова был целый набор любовниц, только Искариоте знал пятерых.

– Эх, мне бы на его место, – вздохнул Литума. – Это же надо – целых пять! Ведь он, получается, мог менять бабу каждый день, как трусы или рубашку. А мы с тобой здесь на голодном пайке, Томасито.

– У меня вся спина разламывалась, – продолжал Карреньо, опьяненный воспоминаниями. – Мы не смогли уговорить водителя взять нас в кабину, он боялся, что мы на него нападем, а в кузове нас трясло нещадно. Я все думал о том, что мне сказала Мерседес, и меня брало сомнение. Правда ли, что ее рыдания и причитания были только представлением, игрой, которая должна была возбудить Борова? Что вы об этом думаете, господин капрал?

– Не знаю, что тебе сказать, Томасито. Возможно, это и вправду был театр. Он делал вид, что бьет ее, она притворялась, что плачет, у него тогда вставал, и он заделывал ей. Говорят, есть такие типы.

– Ну это уж какое-то свинство, – пробормотал Карреньо. – Грязный Боров. И хорошо, что подох. Туда ему и дорога.

– Но ты, несмотря на это, влюбился в Мерседес. А любовь все осложняет, Томасито.

– Мне ли не знать, – сокрушенно вздохнул молодой полицейский. – Если бы я не влюбился, разве сидел бы я сейчас в этой забытой Богом пуне, дожидаясь, когда соизволят прийти эти паршивые фанатики, чтобы пристукнуть нас.

– Ты ничего не слышишь? – насторожился Литума. – Пойду взгляну на всякий случай. – Он поднялся, взял револьвер и, приоткрыв дверь, выглянул наружу. Посмотрел по сторонам и, посмеиваясь, вернулся на свою раскладушку. – Нет, это не они. Знаешь, мне сейчас в лунном свете померещилось, что я вижу немого, будто он тащит что-то.

Что со мной теперь станется? Лучше не думать об этом. Податься в Лиму, а там видно будет. Как покажется он на глаза своему крестному после всего случившегося? Это самое тяжелое. Тот вел себя как порядочный человек по отношению к тебе. А как ты ему отплатил? Тут, Карреньо, ты уж действительно, что называется, вляпался. Крепко вляпался, но теперь это тоже не важно. Теперь, подпрыгивая на выбоинах и касаясь ее, он чувствовал себя лучше, чем в Тинго-Марии, когда, дрожа и задыхаясь, слушал, что происходит за стеной. Значит, все эти крики, стоны, мольбы, эти удары и угрозы были представлением? Притворством? А вдруг нет?

– Я ни о чем не жалею, господин капрал, поверьте. Что случилось, то случилось. Но все дело в том, что я, как вы уже догадались, влюбился в нее.

В конце концов их обоих сморил тяжелый сон, пропитанный сладким запахом манго. Мерседес пыталась опереться головой о мешок, но из-за тряски у нее ничего не получалось. Карреньо слышал, как она недовольно ворчала, видел, как она ерзала, тщетно стараясь примоститься поудобнее.

– Давай-ка сделаем так. – Он старался говорить как можно небрежнее. – Отдохни сначала ты на моем плече, а потом я на твоем. Если мы не поспим хоть немного, приедем в Лиму полуживыми.

– Смотри-ка, дело принимает серьезный оборот, – отметил Литума. – Давай-давай, Томасито, рассказывай, как сорвал первый цветок.

– Ну, я тут же вытянул руку, приготовил ей уютное местечко. И она прильнула ко мне, положила голову мне на плечо.

– И у тебя, конечно, встал?

Парень и на этот раз пропустил его замечание мимо ушей.

– Я обнял ее. То есть подхватил, чтобы ей было удобней, – уточнил он. – Она была вся влажная. И я тоже. Ее волосы щекотали мне лицо, попадали в нос. Ее округлое бедро упиралось мне в ногу. А когда она говорила, то касалась губами моей груди – я чувствовал сквозь рубашку ее теплое дыхание.

– А у кого встает, так это у меня, мать твою… – сказал Литума. – Что мне теперь делать, Томасито? Отрезать его, что ли?

– А вы выйдите помочитесь, господин капрал. На свежем воздухе сразу опадет.

– Ты очень религиозный? Истовый католик? Ты не можешь примириться кое с какими вещами, которые происходят между мужчиной и женщиной? За такой грех ты его и убил, да, Карреньито?

– В общем, она была совсем близко – и я чувствовал себя счастливым. Я сидел молча, не шевелясь, слушал, как надрывается грузовичок, взбираясь все выше в Кордильеру, и еле удерживался от желания поцеловать ее.

– Ничего, что я тебя расспрашиваю? Просто я хочу понять, за что же все-таки ты убил его, и ничего другого мне не приходит в голову.

– Спи и не думай об этом, – мягко сказал парень. – Бери пример с меня. Я уж давно забыл о Борове и о Тинго-Марии. А религия здесь ни при чем.

Ночная темнота уже заволакивала горы, которые с каждым витком дороги становились все выше и выше. Но внизу, в расстилавшейся далеко позади сельве, у самого горизонта, еще виднелась белая полоска.

– Слышишь? Слышишь? – Литума рывком сел на раскладушке. – Бери пистолет, Томасито, кто-то спускается сверху, точно.

III

– Касимиро Уаркаю похитили, наверное, потому, что он стал пиштако, – сказал Дионисио, хозяин погребка. – Он сам повсюду раструбил об этом. Вот как раз на том самом месте, где вы сейчас сидите, он, бывало, заведется и блеет, как баран: «Я пиштако, и точка. Придет время, вырежу у всех у вас жир и выпью вашу кровь». Конечно, он нес это с пьяных глаз, но ведь известно: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Его слышали все в погребке. А в Пьюре есть пиштако, господин капрал?

Литума поднял рюмку анисовой, которую ему наполнил хозяин, повернулся к помощнику – «Твое здоровье» – и сделал глоток. В желудке разлилась приятная теплота, и у него немного повысилось настроение, которое с утра было хуже некуда.

– Я, во всяком случае, никогда не слышал о пиштако в Пьюре. Колдуны – другое дело. Я сам знавал одного, в Катакаосе. Его приглашали в дома, где водилась нечистая сила, он ее заговаривал – и она исчезала. Но колдуны, что там говорить, и в подметки не годятся пиштако.

Погребок располагался в самом центре поселка, со всех сторон его окружали бараки, где жили пеоны, – приземистые сооружения с низкими потолками, деревянными скамьями и ящиками, заменявшими столы и стулья, с земляными полами и фотографиями голых женщин, приколотыми к дощатым стенам. Ближе к полуночи в погребке обычно негде было яблоку упасть, но сейчас еще даже не стемнело, только что село солнце, и, кроме Литумы и Томаса, в нем находились еще четверо мужчин в шарфах, они сидели за одним столиком, двое из них – в касках, и пили пиво. Капрал и его помощник за соседним столиком принимали уже по второй рюмке анисовой.

– Я вижу, вы не поверили моему рассказу, – засмеялся Дионисио.

Это был толстый, рыхлый человек с темным, словно натертым сажей лицом, с вьющимися сальными волосами, вечно ходивший в одном и том же тесном синем джемпере. Маленькие глазки в воспаленных веках всегда были замутнены алкоголем – он пил наравне со своими клиентами, хотя допьяна никогда не напивался, что правда, то правда. По крайней мере, Литума никогда не видел его в состоянии алкогольной прострации, в которую, как правило, впадают пеоны субботней ночью.

– А вы верите в пиштако? – Литума обратился к пеонам за соседним столиком. Четыре лица, наполовину прикрытые шарфами, повернулись в его сторону. Они были так похожи, будто их выбили на одном чекане: обожженные солнцем, обветренные, с маленькими невыразительными глазами в глубоких глазницах, с сизыми от постоянного пребывания на воздухе носами и губами.

– Кто знает, – ответил, наконец, один из них. – Все может быть.

– А вот я верю, – вступил после короткой паузы другой. – Если об этом столько говорят, значит, тут что-то есть. Не бывает дыма без огня.

Литума прикрыл глаза. Значит, так. Чужак. Наполовину гринго. Но с первого взгляда его не распознать – ничем не отличается от простых смертных. Живет в пещерах, свои злодеяния творит по ночам. Спрятавшись за придорожным камнем, или в густой траве, или под мостом, подкарауливает одиноких путников. Подходит к ним спокойно, стараясь не вспугнуть. А сам держит наготове смолотый специально для таких случаев порошок из костей мертвеца и, как только путник зазевается, сдувает порошок ему в лицо. После этого спокойно высасывает из него жир и отпускает. Тот продолжает свой путь, но уже едва живой, кожа да кости, уже обреченный на близкую смерть, которая наступит, может быть, через несколько дней или даже часов. Такие пиштако еще вроде бы благонамеренные, человечий жир им нужен для церковных колоколов, те от него становятся звонче, а в последнее время его использует и правительство – для погашения внешних долгов. Куда ужаснее злонамеренные пиштако. Они не только обезглавливают свою жертву, но и разделывают ее, как корову, или барана, или свинью, и пожирают. Они высасывают из тела человека всю кровь, каплю по капле, и упиваются ею допьяна. И горцы верят во все это, мать их… А эта ведьма, донья Адриана, значит, убила одного пиштако, так, что ли?

– Касимиро Уаркая был альбинос, – пробурчал пеон, который заговорил первым. – Может, так оно и было, как рассказывает Дионисио. Его приняли за пиштако и поскорее прихлопнули, пока он не успел ни у кого взять жир.

Его приятели за столом усмехнулись и одобрительно закивали. Литума почувствовал, что у него учащается пульс. Уаркая, который вместе с ними бил камни, махал киркой, вместе с ними корячился на строительстве дороги, исчез. А эти скоты и в ус не дуют, да еще и потешаются.

– Похоже, эта новость для вас вроде мух за окном: не очень беспокоит, – упрекнул он их. – Но ведь то, что произошло с Альбиносом, может случиться и с вами. Что, если терруки нападут этой ночью на Наккос и устроят здесь самосуд, как это уже было в Андамарке? Вам понравилось бы, если бы вас забили камнями как предателей родины или педерастов? Или если бы вас стали пороть за пьянство?

– Будь я пьяницей, предателем, педерастом, мне не понравилось бы, – сказал тот же пеон. Приятели за столом одобрительно ухмылялись и подталкивали его локтями.

– Случай в Андамарке, что и говорить, печальное событие, – уже серьезно вступил в разговор один из молчавших до сих пор пеонов. – Но там хоть были одни перуанцы. А вот то, что произошло в Андауайласе, по-моему, еще хуже. Эта французская парочка, подумать только! Зачем было их впутывать в наши дела? И их не спасло даже то, что они иностранцы.

– А я верил в пиштако, когда был маленьким, – перебил его Карреньо, обращаясь к капралу. – Меня, бывало, пугала ими бабушка. Из-за этого я с опаской смотрел на каждого нового человека, появлявшегося в Сикуани.

– И ты веришь, что беднягу немого, Касимиро Уаркаю и бригадира выпотрошили и разделали пиштако?

Томас пригубил анисовой.

– Я уже говорил вам, что готов поверить в самые невероятные вещи, господин капрал. А вообще-то, если по правде, я предпочитаю иметь дело с пиштако, а не с терруками.

– И правильно делаешь, что веришь, – согласился капрал. – Чтобы разобраться в том, что здесь происходит, надо верить в чертей. Опять же возьмем этих французов из Андауайласа. Их высадили из автобуса и так отделали, что от лиц осталось одно кровавое месиво. Отчего такое остервенение? Почему нельзя было просто пристрелить их?

– Мы уже привыкли к жестокости, – отозвался Томас, и Литума заметил, что его помощник бледнеет. От нескольких рюмок анисовой его глаза зажглись, а голос сел. – Говорю это как на духу. Вы слышали о лейтенанте Панкорво?

– Не доводилось.

– Я был в его отряде, когда случилось это дело с викуньями в Пампе-Галерас. Мы взяли там одного, а он молчит, будто воды в рот набрал. Лейтенант ему: «Кончай строить из себя святого и делать вид, что не понимаешь. Предупреждаю: если я начну тебя обрабатывать, заговоришь, как попугай». И мы его обработали.

– А как вы его обрабатывали? – поинтересовался Литума.

– Жгли спичками, зажигалками, – объяснил Карреньо. – Сначала ступни, потом все выше и выше. Спичками и зажигалками, именно так. Запахло паленым. Тогда я не был еще таким, как сейчас, господин капрал. Меня стало мутить, я чуть не потерял сознание.

– Представь теперь, что сделают с нами терруки, если возьмут нас живыми, – сказал Литума. – И ты тоже его обрабатывал? И после этого плачешься мне, что Боров отвесил несколько горячих той пьюранке в Тинго-Марии?

– Вы еще не слышали самого главного. – Язык у Томаса слегка заплетался, а лицо стало мертвенно-бледным. – Оказалось, что он вовсе не терруко, а просто умственно отсталый. И не говорил не потому, что не хотел, а потому, что не мог. Не умел говорить. Его узнал кто-то из Абанкая. Послушайте, говорит, господин лейтенант, это ведь дурачок из нашего селенья, как он может сказать что-нибудь, если он, то есть Педрито Тиноко, за всю свою жизнь не сказал ни бе ни ме.

– Педрито Тиноко? Ты хочешь сказать, наш Педрито? Бедняга немой? – Капрал одним глотком выпил свою анисовую. – Ты меня разыгрываешь, Томасито? Что за чертовщина!

– Он, кажется, был сторожем в заповеднике. – Томас тоже выпил. Рука, сжимавшая рюмку, заметно дрожала. – Потом мы его отхаживали как могли. Собрали для него кое-что. У всех было погано на душе, даже у лейтенанта Панкорво. А у меня – больше, чем у всех остальных, вместе взятых. Поэтому я его и привел сюда. Вы никогда не видели шрамов у него на ступнях? На икрах? Вот там-то я и потерял невинность: тоже приложил свою руку, господин капрал. А после этого я уже ничего не боялся и ни о чем не жалел. Я вам не рассказывал об этом до сих пор, потому что мне было стыдно. И если бы сегодня не напился, тоже не рассказал бы.

Чтобы отвлечься от воспоминаний о немом, Литума постарался представить лица других пропавших, превращенные в кровавую кашу, их лопнувшие глаза, переломанные кости, как у тех бедолаг французов, их опаленную плоть, как у Педрито Тиноко. Ах, мать твою, мать твою, не можешь, что ли, думать о чем-нибудь другом?

– Давай-ка лучше пойдем. – Он допил анисовую и поднялся из-за стола. – Пока не стало совсем холодно.

Когда они выходили, Дионисио послал им воздушный поцелуй. Он сновал по погребку, уже заполненному пеонами. В этот час он начинал свое обычное представление: пританцовывал с шутовским видом, подносил посетителям рюмки виноградной водки – писко – и стаканы с пивом, подзадоривал их танцевать друг с другом, поскольку женщин среди них не было. Его кривляние и ужимки раздражали Литуму, поэтому, когда хозяин погребка принимался за свои номера, он обычно уходил.

Они попрощались с доньей Адрианой, стоявшей за стойкой, и та с явной насмешкой отвесила им низкий поклон. Она только что настроила приемник на волну радио Хунина и теперь слушала болеро. Литума узнал его – «Лунный свет». Он видел фильм с таким названием, там еще танцевала эта блондинка с длиннющими ногами – Нинон Севилья.

Уже включили генераторы, дававшие свет в поселок. Попадавшиеся навстречу люди в куртках и пончо в ответ на приветствия полицейских бурчали что-то невнятное или просто торопливо кивали головами. Литума и Карреньо прикрыли рты и носы шарфами, поглубже надвинули фуражки, чтобы их не унесло ветром, уже затянувшим свою заунывную песню, эхом отдававшуюся в горах. Они шагали, низко опустив головы и сильно наклонившись вперед. Неожиданно Литума остановился, как вкопанный, и с негодованием воскликнул:

– Ах, мать твою! С души воротит и к горлу подступает!

– Отчего, господин капрал?

– Оттого, что вспомнил беднягу немого, над которым вы измывались в Пампе-Галерас, чтоб вам… – Он направил фонарь на лицо своего помощника. – Тебя не грызет совесть за то, что вы там творили?

– Первое время я не мог найти себе места, – прошептал Карреньо, опустив голову. – Почему, вы думаете, я привез его в Наккос? Хотел хоть немного загладить свою вину. Хотя разве я виноват в том, что произошло? А здесь, с нами, ему было хорошо, мы его кормили, он имел крышу над головой, ведь так, господин капрал? Может быть, он меня простил. Может быть, понял, что, если остался бы там, в той пуне, его бы давно прикончили.

– По правде говоря, Томасито, лучше бы ты продолжал мне рассказывать о твоем приключении с Мерседес. От этой истории с немым я никак не могу прийти в себя.

– Я тоже хотел бы забыть ее, господин капрал.

– С чем только мне не пришлось столкнуться здесь, в Наккосе, – проворчал Литума. – Служить полицейским в Пьюре или в Таларе – это еще куда ни шло. Но тут, в горах, – просто наказание Господне, Томасито. Да и неудивительно – кругом одни горцы.

– Разрешите спросить, почему вам так не нравятся горцы?

Они уже начали подниматься к посту, и поскольку были вынуждены еще сильней наклониться вперед, им пришлось снять с плеч карабины и нести их в руках. Чем дальше они отходили от поселка, тем темнее становилось вокруг.

– Ну ты вот, например, тоже горец, но я не могу сказать, что ты мне не нравишься. Ты мне очень даже пришелся по душе.

– Спасибо на добром слове, – засмеялся гвардеец. – Не подумайте, что люди из поселка держатся с вами так холодно потому, что вы с побережья. Нет, все дело в том, что вы полицейский. Ко мне они тоже относятся как к чужаку, хотя я ведь из Куско. Им вообще не нравятся люди в форме. Они боятся, что, если хоть немного сблизятся с ними, терруки посчитают их доносчиками.

– Да ведь и то правда: полицейскими становятся не от большого ума, – тихо сказал Литума. – Зарабатываешь гроши, все тебя сторонятся, и тебя же одним из первых подорвут динамитом.

– Но ведь некоторые из нас злоупотребляют своим положением, бросают тень на остальных.

– В Наккосе даже не придумаешь, как им злоупотребить, – с сожалением вздохнул Литума. – А, черт! Бедняга Педрито Тиноко! Мы даже не успели ему заплатить за последнюю неделю, перед тем как его похитили.

Он остановился, достал сигарету, другую предложил помощнику. Чтобы прикурить, им пришлось тесно прижаться друг к другу и прикрыть фуражками огонь от ветра. Он налетал со всех сторон и выл, словно стая голодных волков. Закурив, полицейские снова тронулись в путь. Они шли медленно: прежде чем поставить ногу, приходилось осторожно ощупывать скользкие камни.

– Уверен, что в погребке после нашего ухода творятся мерзости, – сказал Литума. – А ты как думаешь?

– Меня там в любое время с души воротит, никогда бы туда не ходил. Но если это заведение закроется, можно будет подохнуть с тоски. Только и останется, что торчать на посту, негде будет даже перехватить глоток-другой. Но, конечно, там творятся всякие гнусности. Дионисио накачивает их, а потом они подставляют друг другу задницы. Можно я скажу вам одну вещь, господин капрал? Мне нисколько не жаль, когда я слышу, что сендеристы казнили какого-нибудь педика.

– Знаешь, Томасито, вообще-то мне немного жаль этих горцев. Хоть и поганый они народ, а мне их жаль. Что хорошего они видят в жизни? Вкалывают как ишаки и едва зарабатывают на хлеб. А если развлекаются немного, так что тут такого? Ведь в любую минуту могут нагрянуть терруки и отрезать им яйца или заявится лейтенант Панкорво и устроит им обработку.

– А что хорошего в нашей жизни, господин капрал? Но ведь мы не напиваемся как свиньи, не позволяем, чтобы нас засосала эта грязь.

– Пробудешь тут еще несколько месяцев – и кто знает, чем кончишь.

Земля была мокрой от дождя. Они шагали медленно. Долгое время никто не нарушал молчания.

– Может, ты сочтешь, что я суюсь не в свое дело, – заговорил первым Литума, – но ты мне нравишься, да и анисовой я, наверно, хватил больше, чем надо, поэтому я тебе скажу: сегодня ночью я слышал, как ты плачешь. – Он почувствовал, что парень сбился с шага, словно споткнулся обо что-то. – Мужчины тоже плачут. Так что ты не стыдись. Из-за слез еще не становятся бабой.

Они всё поднимались в гору. Томас по-прежнему молчал. Капрал заговорил снова:

– Иногда меня берет такая тоска, я думаю: «Тебе не выбраться отсюда живым, Литума». И меня тоже тянет заплакать в голос, вот как ты плачешь. Да ты не смущайся. Я не хочу тебя обидеть. Просто я уже не в первый раз слышу твой плач. Третьего дня тоже слышал, хоть ты и уткнулся лицом в матрас и накрылся подушкой. Чего бы я только не сделал, чтобы ты так не мучился! Ты плачешь потому, что не хочешь умереть в этой дыре? Если поэтому, я тебя понимаю. Но может быть, ты так убиваешься из-за этой Мерседес, вспоминаешь ее? Ты мне рассказываешь о своей любви, делишься со мной как с другом, а потом раскисаешь. Может, не стоит больше говорить о ней? Может, лучше ее забыть, Томасито?

– Мне становится легче на душе, когда я говорю о Мерседес, – не сразу ответил помощник. Голос выдавал его смущение. – Так, оказывается, я плачу во сне? Что ж, значит, я не совсем еще зачерствел.

– Погасим фонари, – прошептал Литума. – Мне всегда кажется, что если нам устроят засаду, то как раз за этим поворотом.

* * *

Они вошли в Андамарку по двум дорогам, ведущим в эту деревню: одни поднялись от реки Негромайо, другие прошли через брод Пумарангры и обогнули Чипао. Но часть из них пришла третьим путем – по тропе, поднимавшейся от общины Кабана вверх по ущелью, промытому Поющим ручьем – так звучит это название в переводе со старого кечуа, на котором разговаривают в этих местах.

Они появились, едва забрезжил рассвет, еще до того, как крестьяне отправились работать на поля, а пастухи пасти стада, до того, как бродячие торговцы двинулись к Пукио или Сан-Хуану-де-Луканасу на юге или к Уанкасанкосу и Керобамбе. Они шли к Андамарке всю ночь, ночью же обложили ее со всех сторон и дожидались рассвета, чтобы войти в нее. Они не хотели, чтобы кто-нибудь из их списка ускользнул, воспользовавшись ночной темнотой.

И все-таки один человек ускользнул, и как раз один из тех, кого они хотели казнить в первую очередь: представитель центральной администрации в Андамарке. Причем ускользнул таким необычным способом, что люди потом долго не могли поверить. А именно – благодаря ужасному расстройству желудка, не дававшему той ночью покоя дону Медардо Льянтаку, постоянно заставляя выбегать на улицу из единственной спальни в доме по соседству с кладбищем, в котором он жил вместе с женой, матерью и шестью детьми в конце улицы Хирон-Хорхе-Чавес, чтобы присесть с наружной стороны кладбищенской ограды. Там он и сидел, тужась и исходя жутким водянистым поносом, проклиная на чем свет стоит свой желудок, как вдруг заметил их. Они пинком открыли дверь дома, громко выкрикивая его имя. Он знал, кто они и чего хотят. Он ждал их с тех самых пор, как супрефект провинции едва не силой заставил его принять должность представителя центральной администрации в Андамарке. Не вспомнив даже о спущенных штанах, дон Медардо бросился на землю и, извиваясь как червь, пополз к кладбищу, юркнул в вырытую накануне могилу, сначала сдвинув, а потом поставив на место каменную плиту, служившую надгробьем. Скорчившись на холодном трупе дона Флориселя Аукатомы, своего двоюродного брата, он пролежал там все утро и весь день, ничего не видя, но слыша многое из того, что происходило в деревне, в которой он, строго говоря, представлял государственную власть.

Эти люди из милиции хорошо знали Андамарку или были хорошо проинформированы местными сообщниками. Они поставили посты у всех возможных выходов из деревни и принялись прочесывать пять параллельных рядов домишек, сгруппированных в прямоугольные кварталы вокруг церкви и площади. Одни из них были обуты в тапочки, другие в охоты, третьи вообще босы, поэтому они бесшумно двигались по улицам Андамарки, асфальтированным в центре и мощенным булыжником в квартале Хирон-Лима. Группами по три-четыре человека они врывались в дома и по списку хватали еще не успевших проснуться нужных им людей. Они взяли алькальда, мирового судью, начальника почты, владельцев трех складов с их женами, двух демобилизованных солдат, аптекаря, ростовщика дона Себастьяна Юпанки, а также двух техников, присланных Аграрным банком помочь крестьянам с удобрением и орошением. Пинками согнали их к площади у церкви, где уже дожидались остальные боевики.

К этому времени окончательно рассвело и можно было рассмотреть их лица – только трое или четверо остались в шлемах-пасамонтаньях. В основном отряд состоял из мужчин и юношей, но были среди них и женщины, и дети до двенадцати лет. Те, кто постарше, были вооружены автоматами, карабинами, револьверами, остальные – старыми охотничьими ружьями, дубинками, мачете, ножами, пращами. Некоторые, как шахтеры-подрывники, были опоясаны патронташами с динамитными патронами. Они водрузили красные флаги с серпом и молотом на церковную звонницу, на флагшток административного центра, а один флаг прикрепили к возвышавшемуся над деревней цветущему дереву писонай. Пока одни из них вершили суд, придерживаясь определенного ритуала – было видно, что они делали это не в первый раз, – другие расписывали стены Андамарки лозунгами. Лозунги призывали к вооруженной борьбе с империализмом, к народной войне, к следованию марксистско-ленинскому учению под руководством Гонсало, к борьбе с ревизионизмом, грозили смертью предателям и лакеям антинародного и антипролетарского режима.

Прежде чем начать суд, они исполнили на испанском и на кечуа гимн революционного пролетариата, возвещавший, что трудовой народ разобьет оковы. А так как местные жители не знали гимна, они смешались с толпой и, подсказывая слова и насвистывая мелодию, заставили их повторить его снова, куплет за куплетом.

Затем начался суд. Кроме тех, кто значился в их списке, перед судом – а судом была вся деревня – должны были предстать виновные в грабежах, в насилии над слабыми и бедными, в супружеской неверности, в грехе эгоизма и индивидуализма.

Они говорили то на испанском, то на кечуа. У революции миллион глаз и миллион ушей. Ничто не может утаиться от народа, никто не сможет избежать наказания. Вот эти вонючие козлы попытались это сделать, а теперь стоят на коленях, моля о пощаде тех, кому вонзали нож в спину. Эти гиены служили марионеточному правительству, которое убивало крестьян, расстреливало рабочих, распродавало страну империалистам и ревизионистам и денно и нощно радело о том, чтобы богатые стали еще богаче, а бедные еще беднее. Разве эта мразь не обращалась к властям в Пукио, прося прислать отряд полиции якобы для охраны порядка в Андамарке? Разве не подбивали они соседей выдавать армейским патрулям тех, кто сочувствовал революции?

Они говорили по очереди, говорили спокойно, неторопливо разъясняли действительные и мнимые преступления, которые эти слуги правительства, с головы до ног запачканного кровью, эти пособники репрессий и пыток, совершили против всех вместе и каждого из здесь присутствующих в отдельности и против их детей и детей их детей. Они вразумляли жителей и призывали их выступать, говорить открыто, не боясь последствий, поскольку они находятся под защитой вооруженного народа. И мало-помалу, преодолевая смущение и застенчивость, подталкиваемые собственным страхом и всеобщей напряженностью, поддаваясь темным побуждениям, питаемым старыми ссорами, неизжитыми обидами, затаенной завистью, глухой ненавистью, жители осмелели и стали просить слова. Дон Себастьян, что и говорить, очень уж прижимист, никогда не пойдет навстречу тому, кто не может расплатиться за лекарство звонкой монетой. Если ему не возвращают деньги в срок – день в день, – он оставляет заклад себе, как его ни проси. Вот в тот раз, к примеру… Уже к полудню многие андамаркинцы отважились выйти из толпы и вынести на общий суд свои жалобы или встречные обвинения против плохих соседей, друзей, родственников. Они воспламенялись, произнося свои речи, их голоса дрожали, когда они вспоминали об умерших детях, о павшем от засухи и болезней скоте, о том, что с каждым днем они выручали все меньше от продажи продуктов, а голод усиливался, болезни свирепствовали, и все больше детских могил появлялось на кладбище.

Все обвиняемые были осуждены – каждый раз за приговор вздымался лес рук. Многие родственники обвиняемых не голосовали, но они были так напуганы выросшим как на дрожжах злобным возбуждением толпы, что не решались выступить в их защиту.

Осужденных казнили: их ставили на колени, заставляли класть голову на каменный бортик колодца и крепко держали, пока соседи, выстроившись в очередь, били их камнями, взятыми со стройки около административного центра. Люди из милиции не принимали участия в экзекуции. Ни разу не прогремел выстрел. Не обнажился нож. Не сверкнуло мачете. Только руки, камни и дубинки. Да и стоит ли расходовать народное добро на этих крыс и скорпионов. Действуя активно, принимая участие в народном правосудии, андамаркинцы придут к осознанию своей силы. Они перестанут быть жертвами, освободятся сами и будут освобождать других.

Потом начался суд над плохими гражданами, плохими мужьями и женами, над социальными паразитами, грязными выродками, проститутками и гомосексуалистами, над теми, кто позорит Андамарку, над всеми этими гниющими отбросами, которых подкармливает феодально-капиталистический режим, поддерживаемый американским империализмом и советским ревизионизмом, желающими усыпить боевой дух масс. Этому тоже придет конец. В очистительном огне Революции, которая охватит долины и горы, сгорит эгоистический буржуазный индивидуализм и зародится дух коллективизма и классовой солидарности.

Жители делали вид, что слушают с большим вниманием и все понимают. Но на самом деле они были настолько потрясены, что плохо понимали, что им говорят и что происходит, и так, растерявшись и плохо соображая, они приняли участие в последующем действе, которое останется в их памяти и памяти их детей и внуков как самое мрачное событие в истории Андамарки.

Первой поддалась призывам вооруженных людей и решилась поднять обвиняющий перст сеньора Домитила Чонтаса. Каждый раз, когда муж напьется, он бьет ее ногами, швыряет на пол, обзывает «чертовым отродьем». А он, сутулый, с жестким, как у дикобраза, хохолком, клялся, что все это враки, но потом не выдержал и, противореча себе, стал дрожащим голосом оправдываться, говоря, что, когда выпьет, в него вселяется нечистая сила и возбуждает в нем бешеную злобу и он не может избавиться от наваждения иначе, как колотя жену. Сорок ударов кнутом – и его спина вспухла и покрылась кровавыми рубцами. Но не столько боль, сколько страх слышался в его клятвенных заверениях, что никогда больше он не возьмет в рот ни капли алкоголя, и в его униженных благодарностях – «спасибо вам, большое спасибо», – которые он расточал соседям, выпоровшим его кнутами. Жена волоком потащила его домой – делать примочки.

Всего судили в тот день человек двадцать – мужчин и женщин, им выносили приговоры и секли или накладывали штраф, заставляли вернуть незаконно присвоенное добро или возместить ущерб тем, кому недоплатили за работу либо обманули лживыми посулами. Какие из этих обвинений были справедливыми, а какие наветами, порожденными завистью, злобой или всеобщим возбуждением, когда каждый стремился превзойти остальных, вспоминая и выискивая притеснения и обиды, жертвой которых он стал? Они и сами не смогли бы ответить на этот вопрос. В середине дня судили дона Крисостомо, когда-то он был звонарем, еще в те времена, когда андамаркская колокольня имела колокола, а церковь – священника. Одна женщина заявила, что однажды застала его за деревней с мальчиком, с которого он спускал штаны. Другие подтвердили обвинение. Вот именно. Вечно давал волю рукам, вечно норовил походя ущипнуть какого-нибудь мальчишку, затащить к себе домой. В наэлектризованной тишине один из мужчин прерывающимся от волнения голосом поведал, что, когда он был ребенком, дон Крисостомо использовал его как женщину. Тут и другие вспомнили подобные случаи и рвались рассказать их. Звонарь был осужден на казнь, его забили камнями и палками, а труп бросили в общую кучу казненных по списку.

Уже темнело, когда закончился суд. Воспользовавшись затишьем, дон Медардо Льянтак отодвинул надгробную плиту, выполз из могилы и опрометью, словно уносимая дьяволом душа, бросился бежать в сторону Пукио. Через полтора дня, еле живой, он добрался до столицы провинции и, заикаясь от ужаса, рассказал о том, что произошло в Андамарке.

Усталые, обескураженные андамаркинцы избегали смотреть друг на друга, они чувствовали себя, как после храмового праздника, когда в течение трех дней и ночей, не смыкая глаз, они пили, ели, плясали, отбивали чечетку и молились, не желая даже вспоминать о том, что это безудержное веселье когда-нибудь все равно кончится и снова придется впрягаться в лямку будничной жизни. Но теперь они были удручены несравненно больше.

С глубоким беспокойством смотрели они на неубранные трупы, над которыми роились мухи. Разбитые лица и распоротые кнутами спины уже тронуло разложение. Всем было ясно, что больше никогда Андамарка не будет такой, какой была раньше.

А неутомимые бойцы милиции, сменяя друг друга, все еще обращались к ним с призывами. Теперь надо организоваться. Победа Революции невозможна без участия широких масс, спаянных железной дисциплиной. Андамарка станет базой поддержки, еще одним звеном в цепи, уже опоясавшей всю Андскую Кордильеру, захватившей своими ответвлениями и побережье, и сельву. Базы поддержки – это тыл авангарда. Они, как указывает их название, нужны для того, чтобы поддерживать борцов: кормить их, лечить, прятать, одевать, вооружать, информировать о противнике, а также чтобы готовить замену тем, кому выпал жребий отдать в борьбе свою жизнь. Перед всеми жителями Андамарки стоит важная задача, они должны выполнить ее и внести свою толику в общее дело. Им надлежит составить подразделения – по кварталам, улицам, семьям – и добавить новые глаза, уши, руки, ноги, мозги к тому миллиону, которым уже располагала Партия.

Загрузка...