История нашей литературы и тесно связанная с нею история языка до сих пор еще для нас предмет новый и почти неизвестный; у нас есть только некоторые указания, некоторые пособия, далеко не содержащие в себе исторических судеб кашей литературы, которая, должно сказать, до сих пор не возбуждала еще нашего настоящего ученого внимания. Но если до сего времени мы были развлечены посторонним, если, в продолжение столетия, влияние чуждое, необходимое следствие предыдущего периода, деспотически у нас господствовало, зато в настоящую минуту внимание наше обращено к судьбам отечества на всех путях, во всех выражениях его жизни. Энергически освобожденные Петром от оков исключительной национальности, пережившие период безотчетного подражания чуждому, наставший логически и необходимо непосредственно за предыдущим, – мы с полным сознанием, свободные от всякой возможной односторонности, возвращаемся к нашей истории, к нашей жизни, к нашему отечеству, нами снова приобретенному, и с большим правом, нежели прежде, называем его своим. Просвещение Запада, нас некогда ослепившее и сначала так односторонне на нас подействовавшее, не может уже у нас отнять его, ибо результатом этого просвещения, при настоящем его понимании, было необходимое сознательное возвращение к себе[1]. В самой истине, нам открывшейся, нашли мы доказательство, сильную опору нашему народному чувству; мы поняли необходимость национальной стороны и в то же время ее значение и место. До Петра Великого мы были неразрывно соединены с отечеством, любили его; но любовь наша не была свободна, она была одностороння; в ней был страх чужеземного; только через незнание, через отчуждение думали мы сохранить свою национальность; здесь была темная сторона, которая давала возможность поколебать самое чувство. Так и случилось. Петр вывел на свет, что таилось во мраке; обличил и поразил односторонность и был поворотной точкой. Время после Петра Великого являет новую односторонность, ужасную крайность, до какой когда-либо достигал народ: доходило до того, что мы вовсе отрекались от нашей истории, литературы, даже языка. Столицей нашей стал город с чужим именем[2], на берегах чуждых, не связанный с Россиею никакими историческими воспоминаниями. Это время новой односторонности, слепого отрицания памятно и нам; оно простирается даже до настоящей минуты; между прочим, отрицание от языка русского едва начинает утрачивать свою силу. Но теперь именно настает новый период; теперь союз наш с отечеством и ясная наша любовь к нему уже не имеет той односторонности, которая могла бы дать поколебать ее; не в удалении от иных стран, не в страхе ищет она опоры; нет, мы приняли в себя просвещение Запада, приняли его не даром и не боимся, чтобы оттого поколебался наш вновь возникший союз; односторонность исчезла, просвещение доводит всегда до истины; его сознательным путем дошли мы до необходимости национальной жизни, но не исключительной, как прежде, и уступая вместе влечению нашего чувства, никогда нас вполне не оставлявшего, мы возвращаемся, откинув далеко отчуждение предыдущего отрицательного периода, полные любви и разумного убеждения к отечеству, с которым союза нашего ничто уже расторгнуть не может: той прежней темной стороны в нем уже нет.
Естественно, что в такое время, время уничтожения односторонности и оправдания всего действительного, мы обращаемся к памятникам нашей жизни в религии, истории, литературе, языке. Находясь прежде в первобытном непосредственном единстве сами с собою, могли ли мы понимать себя? Мы должны были оторваться сами от себя и вместе выйти из исключительной национальности, – и мы оторвались; мы долго, даже слишком долго находились в периоде отрицания, периоде также одностороннем, но также необходимом. Теперь же, когда мы понимаем эту односторонность, когда она кончилась (для сознания нашего, по крайней мере), одним словом, в настоящее время, о котором говорили мы выше, внимание мысли нашей вообще обращено к жизни нашего отечества – мысли, сфере которой по преимуществу природна истина, ибо она, по существу своему, первая видит право и указывает настоящий путь. У нас нет недостатка в богатстве во всех отношениях; всюду встречаем мы жизнь бодрую, мощную, самобытную, богатую содержанием, совершающую стройно путь своего развития. Мы надеемся, что скоро в этом многие уверятся, на которых еще неизвестность наводит сомнение.
Предмет этого рассуждения – русская литература, и собственно одно, по преимуществу важное, историческое лицо ее – Ломоносов, лицо, с которым связано все ее предыдущее и последущее. Вместе с именем Ломоносова соединяется представление о многообразной деятельности, которой этот великий человек был предан. Указав на сферу, составляющую предмет нашего внимания, т<о> е<сть> – на сферу литературной деятельности, мы исключаем все труды его, сюда не входящие, труды, о которых, в их совокупности, может дать отчет только собрание ученых. Но самое слово «литература» требует определения, и, произнесши его, мы еще не сказали ничего положительного; границы нашего рассуждения оттого едва ли стали ясны. Это одно из тех несчастных слов, которые определяются через ограничение, стеснение извне. Такие слова сначала обнимают чрезвычайно много и потом мало-помалу лишаются своих значений, усекаемых одно за другим; объем их теснеет, и они доходят иногда до очень бедного круга понятий; и тут они не заключают в себе одного содержания (положим, с его возможными видоизменениями), их наполняющего, – нет, а впускают в себя по два, по три и более понятий, видимо только, близости ради, примыкающих друг к другу, и остаются лишенными единства настоящего значения. Слово «литература» имело такую же участь; начинает с определения, по которому сперва в литературу входит все, что только изображено буквами, но потом, найдя, что этим еще ничего не сказано, хотя по-видимому и очень много, начинают мало-помалу ограничивать теснее, отсекая одно значение от другого; является несколько литератур, доходят, наконец, до изящной литературы или до литературы собственно; в эту изящную литературу вместе с поэзией входит и красноречие, и историческое и ученое изложение. Таким образом пределы литературы произвольны и не тверды; нет основной мысли, из которой бы вытекало значение слова, органически, ясно, необходимо определенное и не принимающее в себя уже никакого постороннего, чуждого или лишнего понятия. Итак, здесь дадим определение этому слову, определение, которое, вероятно, будет противоречить обычному его употреблению; но в таком случае спор будет только о словах: слово «литература» может служить условным выражением понятия, тем более что оно так разно употребляется и так неверно и зыбко поставлено. Искусство вообще, и именно поэзия, как искусство в слове, переходя в действительность, осуществляясь, конкретируется в отдельных произведениях и вместе у такого или другого народа. Таким образом, поэзия, как отвлеченная сила, обнаруживаясь в отдельных произведениях, является последовательно, исторически; эти произведения, в которых являясь поэзия дает себе действительность, в их исторической совокупности есть – литература; и так как человечество существует в действительности, как совокупность народов, то и литература принадлежит именно тому или другому народу. Разница между поэзией и литературой ясна. Поэзия есть искусство в слове, понимаемое само в себе, тогда как литература есть совокупность самих отдельных произведений в их исторической связи, в которых необходимо конкретируется поэзия, находя в них свою действительность.
Так определяем мы литературу; следовательно, только произведения поэтические или имеющие притязание быть таковыми могут входить в ее область. Итак, рассматривая деятельность Ломоносова в области литературы, мы устраняем его труды ученые; они не относятся к нашему предмету, и на них обратим мы внимание только в отношении к языку. Задача наша стала яснее, определеннее.
Мы оказали, что литература, будучи совокупностью отдельных произведений, являющихся последовательно, представляет историческое развитие поэзии в явлениях. Развитие поэзии, как сферы абсолютного духа, заключающей в себе абсолютное содержание, – необходимо; множество произведений случайных не должны нас смущать; они носят смерть в самих себе и исчезают без следа; только те, в которых выразилось искусство, имеют постоянное значение, пребывающий интерес – те, на которых запечатлело оно судьбы свои. Таким образом, всякое явление[3] в литературе есть ее момент, совокупность которых в историческом развитии она представляет. Всякое такое явление, всякое лицо относится к ней, как исторический ее момент, сказали мы, – и в этом состоит все значение этого явления или лица. Явление Ломоносова в нашей литература есть также необходимый ее момент. Признавая его деятельность и значение, его неотъемлемое место в литературе, мы признаем его моментом, и потому наша задача определить литературную деятельность Ломоносова представляется нам вопросом:
Ломоносов как момент в истории русской литературы?
Не признай мы за собою права этого вопроса, тогда бы не могло вовсе существовать вопроса о литературной деятельности; ибо все то, что имеет только значение в области литературы, есть уже необходимый ее момент при ее историческом развитии, и в этом заключается смысл всякого существенного литературного явления. Итак, вот вопрос, который должны и можем мы сделать, как скоро обращаем внимание на литературное значение Ломоносова.
Определив явление, как момент литературы, открыв смысл его деятельности, мы поняли его само в себе, in abstracts, т. е. момент получает действительность, конкретируясь, и если уже это исторический полный момент, то он является конкретированным; не может оставаться отвлеченным то, чего условие есть конкретное; момент, понятый нами, как момент, получает свою действительность, необходимо переходя в явление. Мы должны проследить это конкретирование, мы должны решить: как же осуществляется этот момент? В истории литературы, как мы уже сказали, является развитие поэзии в произведениях. Всякое существенное явление в литературе есть необходимо исторический момент ее, но не всякое явление в литературе художественно; литературное явление может быть необходимым истинным явлением, и в то же время не иметь само по себе поэтического значения, может быть явлением чисто историческим. Поэзия и вообще искусство, в развитии своем, проходит такие исторические моменты, которые сами, по существу своему, должны выражать отсутствие искусства, и в то же время это моменты того же искусства; они являют, что отсутствует именно искусство; одним словом, они являют присутствие отсутствия его; таковы, например, моменты возникновения, перехода, упадка. Так как это моменты того же искусства, то они совершаются в его же сфере; должно быть явно, что это его же судьбы, его же исторический ход. Это историческое движение совершается в той общей среде, в которой являются все моменты искусства, в среде, запечатленной его духом даже и там, где он являет свое отсутствие. Эта среда есть – стиль, которому здесь придаем мы, может быть, более обширное значение; под ним разумеем мы образ какого бы то ни было искусства, образ, иногда не исполненный жизни, не проникнутый его духом, красотою, отвлеченный, но всегда принадлежащий искусству и являющий на себе его исторические судьбы; так, например, пестрая скульптура. Стиль вообще показывает тайное: сочувствие с искусством самого материала являет точку их соприкосновения, через которую материал теряет свою тяжесть и грубость, и искусство определяется. Это-то соотношение удерживает искусство и тогда, когда сам дух его оставляет произведения; тогда является одно его соотношение с материалом, которое служит ему, выражая его историческое развитие. Стиль выдается тогда особенно, когда явление становится чисто историческим, не имеет другого достоинства – достоинства художественного, и он, один оставаясь, связывает его с искусством, свидетельствует, что это явление – момент искусства. Так, в примере, нами указанном, скульптура имеет чисто характер только стиля. Орудие поэзии (здесь собственно говорим мы об ней) есть слово; но слово само по себе не есть еще та среда, в которой совершается движение поэзии, как не один мрамор (тогда был бы вопрос о самом материале, отвлеченно от искусства), – из которого может быть сделан шар, ваза, – являет движение скульптуры; не краска, которой может быть выкрашена комната, – движение живописи; нет, а стиль, образующийся на мраморе, – в скульптуре, на красках, – в живописи. Так и здесь не слово, а стиль, который образуется на слове поэзиею, и показывает в себе ее историческое движение. Сочувствие искусства с материалом растет по мере перехода, при развитии его из одной формы в другую; постепенно являются архитектура, скульптура, живопись, музыка, где достигает высшей степени это сочувствие, и, наконец, поэзия. Слово – материал самый благородный и потому всех более имеющий сам по себе значение, сам по себе воплотивший органически мысль и никогда ею не покидаемый; материал, следовательно, и сам по себе заслуживающий большее внимание и участие; но, как мы сказали, не всякое слово являет поэзию, а опять та среда, которая выражает все ее моменты, даже и те, в которых нет ее собственно, а являются чисто исторические ее судьбы, – одним словом – стиль, как мы определяли его выше, или (так как существует здесь особенное слово) слог, который понимаем мы как стиль в поэзии. Когда мы спрашиваем, как осуществляется момент в литературе, у нас еще нет вопроса, какой это момент; мы хотим знать, как он осуществляется, и следовательно, смотрим на него только с исторической стороны и потому должны видеть, как осуществляется он в той среде, в том материале, где осуществляются все моменты поэзии в литературе, то есть в языке, в слоге. Итак вопрос: как осуществляется Ломоносов как момент русской литературы, есть вопрос:
Ломоносов в отношении к языку, к слогу.
При осуществлении момента вообще мы не спрашивали: какой это момент: естественный ход конкретирования еще не допускает этого вопроса. Мы смотрели только с исторической стороны и не разбирали, чисто ли это момент исторический, только в одной среде, или лучше в стиле, в слоге принадлежащий искусству, – или в то же время момент поэтический, не только в историческом смысле, но проникнутый духом поэзии, момент и сам по себе поэтический. Но теперь возникает этот вопрос, основанный на существе самого момента, на дальнейшем исследовании его существа, и мы спрашиваем: идет ли конкретированне далее и момент из исторического момента, связанного с искусством только движением его, получает ли индивидуальное живое значение и предстает ли нам как лицо, где уже вполне совершается явление момента, где он является возможно конкретным? Этот вопрос есть вопрос необходимо вытекающий, исчерпывающий полноту момента, последнюю степень его конкретирования, вполне определяющий момент. Этот вопрос есть:
Был ли Ломоносов поэт, или Ломоносов – как поэт?
Таким образом, смотря на Ломоносова, как на лицо в нашей литературе, согласно с вышесказанным ее определением, мы вправе предложить один вопрос: Ломоносов как момент в истории русской литературы, вопрос, который в своем собственном развитии, вместе с конкретированием самого предмета, является как вопрос: Ломоносов в отношении к языку, к слогу, – и как вопрос: Ломоносов как поэт.