Первоклассника Лешеньку мать привезла из города в деревню к тёте Анне на все мартовские весенние каникулы.
Привезла, сказала:
— Вот! Набирайся тут новых сил на свежем воздухе да на парном молоке! У тёти Анны тебе будет славно.
И тётя Анна — сама вся, как видно, от парного-то молока да от свежего деревенского воздуха большая, крепкая, румяная — охотно подтвердила:
— У меня Лёшеньке будет хорошо!
Но не успела мать отдохнуть с дороги, как тут же засобиралась обратно на службу в город, а тётя Анна, не успела с матерью распроститься, не успела ей помахать с крыльца, как в ту же минуту и сама сказала Лёшеньке:
— Мне тоже пора на колхозную работу, на ферму. Надо обихаживать там колхозных коровушек… А ты в доме хозяином будь! Молоко да пирог на столе, тёплая лежанка — если захочешь вздремнуть — вот она… В общем, не скучай!
И шумная, проворная тётя Анна накинула шаль, натянула полушубок, убежала почти бегом, а Лёшенька в просторной, чистой и совсем теперь опустевшей избе заскучал крепко.
Он заскучал, потому что всё здесь для него было впервые, всё тут было непривычно, не по-городски.
Дома в городе он первым делом поднял бы сейчас телефонную трубку. Он принялся бы звонить такому же, как сам, мальчику Боре; а если не Боре, то Коле; а если не Коле, то Паше…
Ну, а когда ни того, ни другого, ни третьего на месте бы не оказалось, то дозвонился бы до одноклассницы-соседки Нади и, поскольку нынче каникулы, то пошёл бы к ней через лестничную площадку в гости или сам пригласил бы Надю к себе.
И вот они как раньше, ещё в детсадовском возрасте, с ней бы поиграли хоть в куклы, хоть в солдатики, хоть в интересную с передвижными бумажными кораблями игру «Смелые путешественники». А ещё лучше — сбежали бы с Надей вниз по гулкой лестнице в тесный, наполненный, как колодец, эхом, но всё же любимый двор. И там бы встретили Колю, Борю, Пашу. И бегали бы, возились на высоко нагромождённых снегоочистителем грудах снега до той вечерней поры, пока папы-мамы, возвращаясь в сумерках с работы, не принялись бы звать: «Надя, домой! Коля, домой! Лёшенька, домой…»
В городе, если надо, приятелей себе найдёшь в один миг.
А тут, в деревне, да ещё по первому разу, да ещё сидя в пустой, тепло натопленной избе, Лёшенька чувствует себя куда как скучно, даже одиноко.
Он запоздало сердится на мать. Он даже шепчет:
— Взбрело ей, что мне так нужен этот деревенский воздух! К чему-то выдумала, что я вот без этого тут в деревне молока пропадаю… Будто такое же молоко в городе, в магазинах не продают!
Лёшенька сердится на мать, сердится на тётю Анну, убежавшую от него, от гостя, на какую-то там ферму; он с упрёком глядит на пузатый сияющий на столе самовар. А кринку с молоком, тарелку с пирогом даже отодвигает. Тем более, что пирога уже отведал раз шесть.
Когда же Лёшенька смотрит через чистое окно на деревенскую улицу, то ото всей её огромности и тоже безлюдности чувствует себя позаброшенным совсем.
Улица за окошком и на улицу-то не похожа! На ней — в оседающих мартовских снегах даже обталые ряды берёз, даже тёмные крыши изб как бы не в счёт. А всего главней там убегающие за огороды белые поля, голубоватые за полями овраги, краснотальниковые вдали перелески и всё вокруг обнявшее, всё вокруг заполонившее своею нестерпимою синью высокое небо.
Лёшенька беспокойно размышляет: «Под это великанское небо после нашего в городе двора и выйти-то даже неуютно. Сразу чувствуешь: ты — маленький и не знаешь, куда тебе шагать… А сугробы — будто рухнули вниз облака! У них нет донца. Вьются по ним лишь узкие тропки. Ступи чуть вбок — и ухнешь в безвестность… Ну как это мы с мамой пробежали тут утром с электрички и — не утонули? А ещё странней: где здесь играют ребята? Или деревенька под огромным небом так мала, что в ней нет и никаких ребят? Тогда с кем же буду дружиться?»
Охваченный этой совсем уж внезапной, совсем тревожной мыслью, Лёшенька забывает свою боязнь перед необозримым заоконным пространством, сдёргивает с вешалки пальто — и вот он уже на крыльце. Лёшеньке невтерпёж глянуть: нет ли где, хоть за другим углом избы, здешних ребятишек?
Но и отсюда вид безлюдный, прежний. С тою лишь разницей, что стоять на ступенях крыльца под высоким небом вполне приятно. Деревенское небо на лёгком ветру, на воздухе видится даже как бы чуть ближе, а если запрокинуть голову да зажмурить глаза, то и солнце сверкучее — уже не солнце, а удивительный, поднебесный, рыжий котёнок. Он тянет мягкую лапку к тебе, он гладит тебя по лицу…
Лёшенька подставляет солнцу щёки — то левую, то правую, жмурится, шепчет вслух:
— Зря боялся! Но только не понятно и теперь: куда подевались здешние жители, большие и маленькие?.. Неужто все умчались с тётей Анной обихаживать коров? И что это за слово такое: «обихаживать?» Может, ухаживать? Вот в городе соседка Надя ухаживает за своим маленьким пуделем Трошкой, расчёсывает ему хвост, уши, вяжет на шею бантик-бабочку, и если это и здесь так, то побежать на ферму, «обихаживать» коров я не прочь тоже.
Только где эта ферма, как она выглядит — Лёшенька не ведает. А тропки все пусты. Нет никого и на соседних крылечках. И вот Лёшенька топчется в одиночестве, начинает подумывать: «Не пора ли возвращаться в избу к тарелке с пирогом?»
Но вдруг рядом почти, всего лишь в нескольких шагах от палисада тёти Анны, в такой же, как у неё, бревенчатой избе что-то запостукивало, протяжно заширкало.
Верней, заширкало не прямо в избе, а под тенистым, драночным на кряжистых столбах навесом, и там, полускрытый от солнышка, двигается кто-то живой.
Лёшенька по тропке так и полетел туда.
А там меж столбов, в тени крыши, на всё ещё ледовой земле — опилки, щепки, стружки; они пахнут летним бором. А там сухая берёзовая поленница, и за ней в углу — сбитый из толстых досок длинный стол. Рядом с ним по вороху стружки переступает валенками в лаковых калошах лёгонький старичок. Стружка у него на фуфайке, стружка — в седой, клином, бороде.
Старичок строгает круглую крепкую палку. Рубанок в его коричневых ладонях сердито вышёптывает: «Ш-шух… Ж-жух!» Ну а сам старичок — это прекрасно видно! — не хмур ничуть. Он сам посматривает на Лёшеньку прищуристыми серыми глазами приязненно, он помогает Лёшеньке справиться с первым при знакомстве замешательством:
— Ага-а… Вот и Аннушкин гость! Ну, здорово бывали… Вышел я построгать, вижу — ты на крыльце стоишь. Думаю, сейчас ко мне и явишься… Как звать-то?
— Лёшенька…
— Выходит, Алексей! А меня кличут дедко Фрол.
Старик улыбается ещё открытей, меж бороды и усов вспыхивают поразительно целые, словно репки, зубы. Старик — приятен. С ним Лёшеньке делается в один миг легко.
Он спрашивает в свою очередь:
— А что ты, дедко Фрол, строгаешь за этим столом? Дедко смеётся:
— Это не стол. Это, чудашка, верстак… А строгаю я новую рукоять для лопаты. Весна вон отмыкает ключи и воды, снег скоро в речки сбежит, обсохнут огородцы, а у меня вот и лопата наготове… Грядки копать!
И Фрол добавляет почти нараспев:
— Хоро-о-ошая, брат, стучится к нам пора! Весёлая!
А Лёшенька сей же час припоминает своё наболевшее, говорит вдруг уныло:
— Ну уж нет… Ничего у вас весёлого в деревне пока не видно. Поиграть на улице и то не с кем. У вас тут ребят в деревне — совсем-совсем никого!
— Как — никого? — даже перестаёт строгать старик. — Как это — никого? У Семёновых — Юрка, у Лепёшкиных — Манька, у Бутузовых вообще детворы полная изба.
— Так чего ж не выходят на улицу?
— А вот это — вопрос. Но в целом тоже ясный! Юрка не выходит, потому что отец наверняка его заставил помогать бабушке. Заставил перебирать вместе с ней в подвале картошку… У них каждую весну мокнет подвал, а картошка мокряди не любит. Это — раз!
Старик приподымает ладонь, загибает палец, пускается в дальнейшее разъяснение:
— Лепёшкина Манька учится на машинке шить. У неё мать — рукодельница. И когда мать на колхозной работе, то Манька сама садится к машинке, сама старается над каким-нибудь шитьем. Это — два! Ну а Бутузовы ребятишки, поскольку их уйма, нянчатся друг с другом. Младшие приглядывают за меньшими, старшие — за младшими. Сами друг друга умывают, сами друг друга одевают, сами накрывают стол, завтракают… Хлопот у них полон рот! Без дела на улицу они выйдут тоже не так-то скоро.
И тут, вместо того чтобы добавить: «Три!», дедко Фрол как бы призадумывается, глядит на Лёшеньку:
— А впрочем, созвать их к тебе в дружки — задача не велика… Для этого есть одно славное средство.
— Какое? Самому их вызывать, выкликать? Так я стесняюсь.
— Нет!
И Фрол стаскивает из-под самой крыши с верха поленницы сухую дощечку, зачем-то примеряет к Лёшеньке. Когда же видит, что дощечка мальчику почти по грудь, то говорит опять непонятно:
— Заготовка в самый раз!
И берёт острый топор, дощечку быстро тешет.
Лёшенька глядит, недоуменно пыхтит. А дощечка прямо на глазах превращается в новенькую деревянную жёлто-светлую лопатку.
Фрол по ней и рубанком пошуршал, и собственной ладонью вверх-вниз поводил и, довольный, ухмыльнулся:
— Во! Ни сучка, ни задоринки! То самое средство! Беги, применяй по назначению!
— По какому назначению? — не понял опять Лёшенька. Но, ухватив ладную лопаточку, так и засветился: — По какому такому назначению?
— По такому, что у тебя теперь есть чем делать собственное дело. А начнёшь делать дело — к тебе кто-нибудь непременно явится на подмогу… Беги, начинай, копай!
— Да что копать-то? Снег, что ли?
— А хоть бы и снег! Эта работёнка нынче необходимая… Под снегом ручьи рождаются, надо им от домов, от крылец дать отводную дорогу.
— Так я, дедко Фрол, от твоего крыльца и начну!
— От моего — сделаю сам. Потрудись у себя. Вернётся с фермы тётя Анна, тебя похвалит.
— Мне надо, чтоб не только тётя Анна, мне надо, чтоб прибежали все ребята… Ну, пусть не все, пусть хоть только Бутузовы.
— Иди, иди, начинай!
И Лёшенька побежал поближе к избе тёти Анны и там, не заходя за угол, на виду у всей деревни приступил к делу.
Правда, едва он сшагнул с утоптанной тропки, то тут же и провалился. Но сапоги были крепкие, ничего неприятного не произошло. Более того, когда Лёшенька сырую белую целину копнул раз-другой, когда увидел, что дно канавки сразу заполняет темноватая быстрая вода, то даже засмеялся:
— Родился ручеёк!
И талая вода пахла такой свежестью, она с таким приятным бульканьем оплёскивала новую лопаточку, что Лёшенька вмиг и позабыл о своей главной задумке. Ему было просто хорошо — и всё! Он лишь бормотал, сам напевал, как этот новорожденный ручей:
— Хорошо, хорошо, расчудесно! Здесь пущу воду налево, там пущу воду направо, а в этом месте она пускай бежит напрямки!
— Хватит тебе одному копать, давай теперь я покопаю! — вдруг он услышал за спиной.
Лёшенька оторопело оглянулся, увидел мальчика.
Лицо мальчика — кругло, румяно; лохматая шапка налезла чуть ли не на нос; клетчатое замурзанное пальто — широковато; резиновые сапоги велики мальчику чересчур.
— Бутузов! — так и вскричал Лёшенька.
Мальчик удивился, ссунул шапку с бровей на затылок:
— Как угадал?
— А я догадливый! — похвалился Лёшенька и весело добавил — Я догадливый потому, что хожу уже в школу, в первый класс!
Но мальчика такая похвальбишка не сразила. Он сам засмеялся, он похвастался сам:
— Подумаешь! У нас Оля да Толя ходят во второй! А я на тот год пойду в школу тоже… А за мной пойдут: сразу Шурка, за Шуркой Ванька, за Ванькой Федька… Вон они все сюда наддают, мчатся на полных парах!
От избы Бутузовых в сторону Лёшеньки по тропке в самом деле неслась, на ходу падала, снова поспешала целая вереница ребятишек — мал мала меньше. И все они — крепастенькие, шустрые, все они — в таких же не очень уклюжих, великоватых сапогах.
Они кричали:
— Мы тоже будем ручьи пропускать! Мы — тоже!
Лёшенька обрадовался пуще прежнего, закричал ответно:
— Будете!
Но, играя, спрятал лопаточку за собственную спину:
— Только скажите сначала, отчего у вас, у Бутузовых, у всех сапоги такие большие?
— А они большие не очень! К осени станут в самый раз! — ответил всё тот же, первый Бутузов. — Это не сапоги большие, а это мы сами всё ещё растём да растём. Но растём быстро, вот нам всё с запасом и покупают! А иначе, говорит мамка, не на-по-ку-па-ешь-ся… Лишь у наших Толи с Олей одёжка-обувка по мерочке. Да ведь они — школьники. А в школу ходить, говорит папка, хочешь не хочешь, а надо по всей форме… Верно?
— Верно. Вот только мне почему-то об этом никто никогда ни слова не говорил… Мне просто покупают каждый раз новые сапоги, и — порядок! — улыбается Лёшенька.
И тут же начисто забывает о сапогах. Да и в них ли дело? Главное дело в том, что окружала его теперь целая ватага дружественно настроенных Бутузовых, подошли даже одетые-обутые по мерочке Толя с Олей. А ещё прибежала, оставила стоять свою машинку швейную, Маня Лепёшкина, с крыльца Семёновых крикнул подросток Юрка:
— Эй вы, пацаны! Кончу перебирать в подвале картошку, прибегу, помогу вам… А потом вы поможете мне отвести ручей от крыльца от нашего!
— Поможем! — замахали малыши. — Только вот жаль: всем-то вместе копать нечем.
— Как это нечем? — протестует Лёшенька и, долго не раздумывая, суёт лопатку тому Бутузову, что появился тут первым:
— Бери, копай с другими в очередь! А я — сейчас…
И Лёшенька припустил во всю прыть под знакомый навес.
А дедушка Фрол уже всё видит, стоит, ждёт, довольно посмеивается:
— Ну, как? Правда, на добрый почин полно добрых товарищей слетелось?
— Ох, слетелось… Пожалуйста, выручай снова!
— А я эту выручку приготовил давно… — И старик улыбается, да и тут же поднимает с верстака жёлтеньких, новеньких, пахнущих сосновой стружкой лопаток целую ношу: — Если дружная работа началась, то пускай теперь идёт без остановки!