Василий БородинЛосиный остров


Знак как причина урожая. О стихах Василия Бородина

Нет смысла обращаться к топосу поэзии как «словесной живописи» не только в силу некоторой его исчерпанности, но и по причине присутствующего в нем указания на подразумеваемый миметический компонент, призванный объяснять и оправдывать внутренние законы и движения отдельно взятой поэтики. Модель, основанная на аналогии «поэзия-живопись», пусть останется исследователям прошлого; да и гносеология-живопись как способ высказываться о стихах не представляет для меня большого интереса. Однако у этого подхода, основанного на «визуальных» аналогиях, есть значительное и недостаточно опробованное ответвление. Я имею в виду иероглифику: вычерчивание гносеологических иероглифов может оказаться в равной степени воодушевляющим и ужасающим занятием. Однако, коль скоро я взялся стоять у истоков моей личной Азии-обо-всем, творить иероглифы – дело неизбежное.

Первая горизонтальная линия. Ручей

Я в духе! Словно, как ручьи

С высоких гор на долы злачны

Бегут, игривы и прозрачны,

Бегут, сверкая и звеня

Светлостеклянными струями,

При ясном небе, меж цветами,

Весной: так точно у меня

Стихи мои, проворно, мило

С пера бегут теперь; – и вот

Тебе, мой явный доброхот,

Стакан стихов: На, пей! Что было,

Того нельзя же воротить!

Н. Языков

Музы, как мы помним из работ средневековых поэтологов (например, К. Ландино), способны вселиться в человека вовсе не искусного в поэзии, даруя ему способность творить выдающиеся поэтические произведения, что, с точки зрения теоретиков той эпохи, является ничем иным, как доказательством божественного происхождения поэтической речи. Упомянуть об этом необходимо в связи с тем немаловажным обстоятельством, что в стихах Василия Бородина открытость, простосердечность и даже некоторое простодушие интонации идут рука об руку с нарочитой «неискусностью». Последнюю характеристику нужно брать в кавычки, потому как никакой неискусности или, упаси Боже, неумелости в этих стихах нет, но есть манифестирование неискусности как жест, в случае Бородина имеющий значение (само)стилизации. Зачастую эта разновидность манифестирования выполняет функцию своего рода предельно герметичной оболочки, в которую помещает себя поэт.

Даже беглого взгляда на поэтику Бородина, на все те изменения, которые она претерпела на протяжении десяти лет, достаточно, чтобы понять: перед нами поэт, искусно (пусть и с некоторой осторожностью и неуверенностью) осваивающий и осуществляющий русский стих. В самом деле, стихотворческое мастерство Василия Бородина обнаруживается практически во всем, и читателю даруется многое: от беспримесных классических метров: «когда архимандрит Зинон / осмыслил заново канон» – до ритмической расхлябанности: «ночью гóлоса и соловушкой корабля / поёт дальняя кораблю земля», от архаичного: «словá, умнейших вам соседств! от отчих гнёзд пора к звездáм» – до полубезумного и полузаумного: «аристократизма смысловых ежей» и «где нам там крыльев / где нам там тут / крылья укрыли / где нам туда» и т. д. Ручьевая логика данного поэтического письма многослойна, надводный и подводный миры и мирки в восприятии читающего (и, может быть, самого автора) часто меняются местами, поэтому любой, кто возьмется проницать эти глубины и обманчивые отмели своим восприятием, рискует очутиться в области той пространственной подвижности, какой способна оморочить и зачаровать устремленность потока. Однако если этот поток бородинской речи, как видно почти сразу, не обрушивается с высот и не стремится «на долы злачны» (антитезы «высокое – низкое» или «духовное – мирское» в поэтическом мире Бородина нет), то как он движется в этом мире, где связь между чувством и предметом настолько прямая, что поэт может сказать «я люблю тебя так что вода начинает сиять»?

Вторая горизонтальная линия. Равнина

В нем вера полная в сочувствие жила.

Свободным и широким метром,

Как жатва, зыблемая ветром,

Его гармония текла.

Е. Баратынский

На берегах ручья, конечно, поля в разгар убора урожая. Бородинскую точку обзора, позицию наблюдателя, из которой осуществляется то самое «альтернирование смысла»[1], на которое совершенно справедливо указывает Александр Житенев, можно ощутить по косвенным признакам, всякий раз воссоздавая ее посредством акта читательского опыта, опираясь в том числе на интонационные особенности письма. Простосердечие и детскость интонации через нарочитую неискусность ведут за собой в пространство говорения предсказуемое отношение к миру и к себе: не-страстность, не-искушенность; в стихах Бородина нет ни одного элемента «взрослого» мира: поэт загерметизирован в своем звучном добросердечии к миру, не воспринимая никакой «взрослой» проблематики, а этический компонент, посредством инфантилизации расщепляясь на простую оппозицию, предъявлен на уровне «ты ещё скажи, так устал, что в трамвае мéста не уступил».

Несколько лет назад поэт Олег Юрьев, представляя стихи Василия Бородина в журнале «TextOnly», отметил, что у Бородина нет «потребности и склонности посредством стихов раскрывать, дораскрывать и перераскрывать свою личность и рассказывать, дорасказывать и перерасказывать свою жизненную историю»[2]. Это точное положение можно дополнить одним положением: в стихах Бородина отказ от подобной «самости» не оборачивается растворением или ритуальным сжиганием, но подменяется постоянным отодвиганием своего «я» в сторону, индивидуально-личностное как бы постоянно умаляется и ставится на место.

Благодаря этому в словах проступает, усиливается и обостряется свойственный Бородину взгляд «по горизонтали», где все существа и предметы уравнены не только со всеми существами и предметами, но и, что главное, с самим наблюдателем. Эта особая сердечная теплота как результат «уравнивания» нередко достигает такой концентрации, что предстает бескрайним маревом, в котором можно многое разглядеть и услышать, прежде всего –

Чёткие точки. Силуэты в дали

Как все меняется! Что было раньше птицей,

Теперь лежит написанной страницей;

Мысль некогда была простым цветком,

Поэма шествовала медленным быком;

А то, что было мною, то, быть может,

Опять растет и мир растений множит.

Н. Заболоцкий

Среди полей сердечной теплоты, в мареве, принимающем очертания любого пространства – и сельского, и городского, и пространства дословесного сияния – существа, которые обозначаются автором как «человек», «пёс», «вол в Валахии», «медведки и землеройки», «охотник», «торговец», «монах», «макака», «читатель», «советский скульптор» (и тут же «советский врач») и т. д. – как правило, их функция является ключевой в развертывании (речевой) ситуации каждого стихотворения, что роднит бородинское мышление с фольклором, связь с которым подчеркивается – в том числе – особой ритмизацией некоторых текстов и своего рода напевностью: «вол и овечий сыр / мел и облака / и идёшь как сын / а не как». В этом мире, в котором можно проверить, «как работает / зерно» и установиться, что «оно само себе и хлеб и солнце», любое существо – жнец, потому что в колос – и в более глобальном смысле – в урожай – может быть преобразовано всё, попадающее в оптику поэта. Наука геометрия утверждает, что точка не имеет измеримых характеристик – и это применимо к существам в поэтическом мире Василия Бородина: их присутствие обозначено точечно, внятно и чётко, но как объекты они являются нульмерными, при том каждое существо одновременно является точкой, в которой прочитывается исток разноплановой смысловой фокусировки, и точкой как знаком препинания, завершающим высказывание-стихотворение. Чем эти существа удерживаются в авторском пространстве, посредством чего к ним можно прикоснуться?

Диагональные линии. Колосья, лучи

Солнце – чаша, наполненная золотом, – тихо

опрокинулась в безвременье.

И разлились времена волнами опьяненных колосьев.

Налетали – пролетали: о межу разбивались

многопенным шелестом.

И неслись, и неслись.

Андрей Белый

Системное прочтение, видение поэтики как единого целого во всей ее многомерности – необходимое условие при обращении к стихам Василия Бородина, в которых индивидуальное время является вполне ощутимым, но его границы подвижные и нечеткие, его границы это некое интонационное сфумато, что и понятно: упомянутое выше марево сердечности – вот оболочка всех предметов, замутняющая и прячущая все, что попадает в поле зрения. Индивидуальное время сплетено (сплетено порой так туго, как только могут колосья сплестись с процессом своего взрастания и созревания) из ряда взаимозависимостей и трудно уловимых связей, обнаружение которых всякий раз ведет к удивлению. Прикосновение к отдельному колосу обязательно требует восприятие всего взошедшего поля и признания права луча быть колосом, в этом, пожалуй, единственная требовательность поэтики Бородина к читательской компетентности и читательской же интуиции: во всем остальном – даже в парадоксах письма и шелестящих всплесках энергии смысловых поворотов – Бородин к читателю милосерден и снисходителен, как бывает снисходительно чудо становления колоса лучом – оно не ждет, что его воспримут в качестве реальности, ему достаточно маревного сияния, мимолетной иллюзорности и морока тепла.

* * *

Безусловно, для дополнения картины можно было бы начертить еще несколько линий, взяв эпиграфических красок Хармса, Аронзона и Красовицкого, но в этих стихах есть то, что говорит о них самих, и эту малую часть поэтического мира Бородина можно сравнить с мельканием серпов, с теми ритмичными отражениями света, которыми сопровождается срезание колосьев. Взгляду непривычному и склонному к поверхностности откроются лишь эти блики света – и захочется зажмуриться, отвести глаза, свести все к простому световому мельтешению. Однако терпеливая пристальность, последовавшая совету поэта: «взгляни на это с трёх сторон», – будет несомненно вознаграждена: за каждым словом, за каждым жестом здесь всегда больше, чем может показаться на первый взгляд.

Алексей Порвин, Санкт-Петербург, февраль 2015

Загрузка...