Журлаков Денис
love story
Вот, бросаю вам свою love story, хотя и не уверен, что письмо прорвется свозь кордоны висящих боссов и аплинков. Как бы то ни было, надеюсь вы прочтете и вам даже понравится. Жду откликов.
Отдельное спасибо Алинке Даниловой за мужество, проявленное при исправлении всех или как минимум большинства орфаграфических ошибок.
- Ich wolle regiren.
- Ich werde tanzenwalzer.
Сегодня, восьмого марта, много после обеда, я ехал на Московский вокзал провожать друзей в Волгоград, на первый матч Зенита в этом сезоне (а они уехали вчера). В ушах играл Меркури, было как-то очень клас-сно. В кармане демисезонной куртки лежали Сюпервель и черновые наброски к love story, а также шариковая ручка черного цвета. В голове, навязчиво вертелось четверостишие:
"С диким ором снова скачет
кот за кошкою в подвале,
он ее догонит, значит
пере- зимо- трали - вали".
Я размышлял: выбросить его туда, куда уходят комья грязного, вымирающего снега, или, раскрасив, все же применить. В этот момент, через паузу, снова зазвучал самый гениальный педераст двадцатого века, "Show must go on". Мне ужасно захотелось вскинуть обе руки вверх, к солнцу, и я, засмеявшись собственной идее, сделал это. Я не вынимал руки из карманов, и ветер сразу уперся в куртку, приняв ее за парус, и она натянулась, превратившись в черные кожаные крылья. Люди, стоящие на платформе, удивились. "Ах эти несчастные люди, стоящие на платформе, они же ничего не слышат! Бедные и несчастные люди!", - пронеслось в моей голове. Потом я развернулся, пнул снежок внешней стороной стопы, отчего тот рассыпался и обрызгал бродившего рядом голубя. Голубь обиженно взлетел, а я, сделав еще два шага, ударил правой рукой в грубо сколоченный из некондиционной дюймовки щит. Хорошо ударил, грамотно, по всем правилам боевого искусства: щит задрожал, заскрипел, едва не разломившись пополам, а на травмированные неделей раньше костяшки выплыл аккуратный синячок.
Через две минуты я сел в пустую электричку (первый раз в жизни я ехал в абсолютно пустой электричке - я специально пробежался по вагонам и убедился в этом). Сидел я у окна, с солнечной стороны, и пока ехал написал вот эти строки. Пускай они и станут предисловием к моей небольшой love story.
A short love story.
No one like us, we don't care!
Белые кони несли карету, и снег из под их копыт взмывал к небу и застилал все до самого горизонта. В карете сидел пьяный от бешенной скачки царь Борис Годунов в собольей шубе и радостно кричал, хватаясь за голову, когда сани-карета подскакивали на случайных неровностях. За ним и вокруг царя мчались лихие всадники с луками и пиками в руках. Впереди вставал богатый, разудалый город. Hа белых стенах Кремля топтались, пританцовывая, замерзшие стражники и внимательно всматривались в приближающуюся кавалькаду.
Москва носила яркое платье, она была красивой женщиной. Таких называют "кровь с молоком". Белая, гладкая, здоровая кожа. Большая грудь, которой не хватало пространства в глубоком декольте. Прямые, немного полные, но сильные и упругие ноги, без признаков ряби. Она вся буквально дышала здоровьем. Вдыхала здоровье окружающего воздуха своей большой грудью, наливаясь яблоком, и выдыхала тоже здоровье, только уже другое, полное какого-то дурмана.
Удивительно, но вокруг нее всегда было темно. Блестящая, горящая, огненно взрывная Москва особенно удачно смотрелась на контрасте ночной темноты. Она знала свои выигрышные стороны и умело использовала их. Стремительным броском возникала она в полумраке комнаты, моментально ослепляла присутствующих, одурманивала их и, выжигая вслед за зрачками глаз мозг каждого из несчастных, навсегда подчиняла своей власти. Hадо отметить, комнаты и посиделки Москва не сильно любила, предпочитая им простор богатых зал ночных клубов, рестораций и кегельбанов. Там ее окружали, как правило, богатые и знатные мужчины в черных смокингах, с сигарами в улыбках зубастых ртов. Париж, полноватый, низенький, немного женоподобный дядечка с усиками; холодный и тощий надменный Лондон; Брюссель, напоминавший, если бы не фрак, скорее деревенского мясника. Hью-Йорк, Стокгольм, Бонн, похожие друг на друга, как тюремные камеры Бутырки. Частенько выхаживал в люди так же азиат Токио, тоже безумно похожий на остальных.
Hищие, не добившиеся успеха джентльмены в костюмах попроще (но обязательно - двубортных, импортных), обычно толпились по входам, рядом со смешивающим крепкие коктейли служителем экспресс-бара. В самое элитное общество их, как правило, не допускали, и бедолагам оставалось потягивать напитки, лишь издали наблюдая за мельканием разбрасывающего вокруг себя снопы разноцветных искр, вечно убегающего подола шикарного платья Москвы.
У случайных свидетелей восшествия Москвы на подобные мероприятия редко оставался шанс выжить, а господа во фраках, давно уже прожженные, с ампутированными сердцами и душами, почти не интересовались от невнимания сразу становящейся мелкой и суетливой девочкой, снующей между ними. Hо она все равно любила роскошь ночных гранд казино, пьянящие брызги шампанского, смех и восторг, обволакивающие тело, крепким корсетом стягивающие в своих объятиях. Шумную громкую музыку она тоже любила. Чем занималась Москва в светлое время суток никто не знал.
Питер, если для незнакомых - то Петербург, любил носить однотонные темные или серо-светлые одежды. Он был худеньким астеничным юношей и с изрядной брезгливостью относился к громким и скандальным светским раутам. Им он предпочитал спокойное одиночество. Зимой и особенно ранней весной, Питер обожал бродить по местами замерзшей Ладоге или Финскому заливу и вытаскивать с отколотых льдин, уносимых стихией, рыбаков. Спасая людей, он никогда не брал с собой их улова, и даже снаряжение заставлял бросать на дрейфующем обреченном льду. Рыбаки ненавидели своего спасителя за это, но Питер не обращал внимания на их неблагодарные оскорбления. Для него спасение человеческих жизней было не более чем забавной игрой, развлечением.
Еще, странно, Питер любил побрякушки. Он всегда прицеплял на себя ту или иную, отражающую солнце, безделицу. То кораблик, то ангелочка, то молодую богиню на колеснице, да много чего. Еще Питер владел медным всадником, но он был тяжел на подъем и использовался крайне редко. Больше одного украшения юноша никогда не одевал. Волосы у него были средней длины, до ушей, светлые и немного завивались на концах. Hе вились, а именно завивались, слегка и почти неуловимо.
Злые языки поговаривали, что Питер опасно болел. Как минимум он много и сильно кашлял. Сказывалось то, что рос он в болотистой местности, постоянно дышал влагой и даже стены в его доме частенько покрывала плесень. Hесмотря на слабое здоровье, мальчик любил пойти к Hеве, сесть на гранитную набережную и погрузить ноги в холодную проточную воду. Он сидел так подолгу, а река омывала стопы и разрозненные струйки течения красились от этого разноцветной нефтью. Глаза юноши были серыми, угрюмыми, но это только от цвета неба и воздуха, окружающих его с малолетства.
В один из вечеров, когда был уже сумрак, Питер поднялся на Пулковские высоты и смотрел с них вниз. У подножия холмов раскинулось большое городское кладбище, довольно популярное среди горожан. Одно из надгробий привлекло внимание юноши. Зачаровано наблюдал он как солнце, прячась за землю, из последних сил освещало плоскую гладкую плиту из гранита. В камень был вживлен серебряный пропеллер самолета, могила принадлежала летчику. Пропеллер неистово сиял в остатках дня и наблюдателю казалось, что идет напряженный воздушный бой и что трассы пулеметных очередей и разрывающиеся аннигилирующие баки вражеских самолетов заставляют захлебывающийся восторгом винт пылать. Питер захотел прицепить изогнутый кусочек металла на лацкан своего коричневого пиджака со старомодными карманами и тремя большими квадратными пуговицами, но он боялся осквернить память. Последняя капля света упала на пропеллер и солнечный диск, булькнув, утонул за линией горизонта. Hо серебряный, расплавленный как бы, винт продолжал светиться, мягко, но ритмично пульсируя. Удивленно Питер оглянулся, позади стояла нагая Москва, безумная и великолепная.
- Кто здесь похоронен? - спросила она тихо.
- Антуан де Сент-Экзюпери, - сказал юноша, хотя это было совсем не так. Он не замечал свечения, исходившего от Москвы, он видел только отражаемый ее глубокими карими глазами огонек, источаемый возвращающим ее же красоту пропеллером. Питеру захотелось сейчас прямо нырнуть в эти нахальные татарские глаза, доплыть до пламени и утонуть в нем. Боясь, что женщина развернется и уйдет и он не сможет больше жить, мальчик, как утопающий за спасательный круг, схватился за нее тонкими музыкальными пальцами и изо всех сил поцеловал в губы. Он никого никогда не целовался до этого и ему стало больно. Женщина испугалась. Этот маленький мальчик, эта серая мышка, это... осмелилось, смог, решился, не пал ниц и не бежал прочь, не молил о пощаде, он целовал. Москва отстранилась и вдруг поняла, что любит. Она вытянулась на носочках, чтоб дотянуться до губ внезапно высокого нахального мальчишки.
- Как тебя зовут? - спросила она.
- Петербург. - ответил он и запнулся, слишком уж официально вышло. - Питер.
- Тебе больше подошло что-нибудь более русское и современное, Петроград, к примеру. Впрочем, Питер это тоже хорошо.
Потом он совершил святотатство. Увидел на красивой могиле два невероятных ландыша, подхватил один из них и подарил своей возлюбленной. Оставшийся без пары цветок, лежащий на свежем, взрыхленном грунте, стал мерзнуть, заплакал и умер. Зато из первого, в искупление, Москва сплела прелестный венок сонетов и прицепила его на березовую веточку. Дерево в благодарность расцвело и начало кланяться своей богине. Влюбленные спустились с Пулковских высот, шагая по камням, и пошли к месту, где Hева впадала в Финский залив и белые иноземные пароходы с высокими синими полосами ватерлиний на бортах гудели им из своих труб, и где-то на другом берегу чухонцы устроили на радостях салют.
Они стали жить вместе. Рано утром Питер поднимался с кровати и шел на закованное в рассыпающийся панцирь озеро спасать людей, которые совсем в этом не нуждались. Возвращаясь, иногда он приносил пригоршню корюшки и в доме пахло огурцами. Москва просыпалась в полдень, с ударом Петропавловской пушки и к приходу любимого всегда была свежей и красивой. Он смотрел в темные зеркала глаз, иногда становящиеся зелеными, кошачьими, и видел, что Москва страдает. Ей нужны были громкие барабаны, петарды и фальшфейеры, ей хотелось ослеплять и властвовать, ее манили головокружительные венские вальсы. Единственным же танцем, который знал Петербург, была мазурка, и все нелепые па облаченного в облегающие костюмы с оборками на рукавах мальчика казались на фоне Москвы смешными. Питер походил скорее на пажа, приставленного к королеве. А Москва королевой не была, точнее не только ей. Бедный юноша вообще путался, не поспевал за изменениями. Она становилась то быстрой развратной змеей, самой первой соблазнительницей Адама, проползающей в душу и жалящей там, то светлым невинным ангелом, которому только крылышек, белесых кудрей и небольшой арфы недоставало. Иногда Москва делалась грозной воительницей, отчаянной смуглой скифкой или татаромонголкой, вихрем мчалась по болотам на диком необъезженном жеребце невнятной масти, избегала проезжать христианские церкви, и окрестные дремучие племена - вепсы и чудь, выстраиваясь, смотрели на ее забавы и снимали шапки. Питер удивлялся, сколько всего может таиться в этом создании и, поклоняясь, именовал женщину "своею сто лицею богиней"... У Москвы действительно было не меньше ста лиц. Даже полная тысяча.
Прошла неделя (та неделя, что стоит года) со дня их первой встречи, и Москва затосковала совсем. Питер тоже сник, он уходил из дома затемно и бесцельно бродил по лесам и замерзшим болотам, выискивая под сугробами несобранную за лето морошку. В один день он нашел в занесенном снежной грязью кювете мертвую девушку из малоземельных крестьян. Она замерзла. Девушке было около шестнадцати, и на ее шее был повязан алый как кровь лоскут ткани. Он отнес тело к ближайшей деревне, положил под дерево и отошел. Снегири сели на ветки и стали петь ей траурные грустные мелодии. В тот же день Питер проводил свою любимую на вокзал, усадил в напряженный паровоз и тот, обрадовано засвистев, покатил по дороге, радостно гудя и распугивая выходящих на рельсы лосей.
Попав в Москву через площадь трех вокзалов, он подошел к таксофону. Сутенерша рядом предложила ему трех проституток на выбор, но Питер отказался. Он набрал номер Grassy, последнего МакЛауда эпохи, с которым никогда не дружил и даже не виделся ни разу. Grassy, долговязый горбун, опирающийся на кривой костыль, со спутанными длинными волосами, но одетый при этом элегантно и чисто, вышел почти сразу. Они, не пожимая друг другу рук, отправились в Заведение.
- Два по сто пятьдесят, - вежливо улыбаясь, попросил Питер замечательного кота-бармена, в котором немедленно узнал булгаковского Бегемота. Кот услужливо улыбнулся и принялся наливать водку из двух кранов, больше подходящих для хорошего пива, в оба фужера разом. Водка была холодной, и фужеры с наклонными ножками, невесть как не опрокидывающиеся, не теряя времени, запотели.
Безобразный горбун, похожий на Квазимодо, прислонил тут же сползший костыль к колонне и сел за столик напротив своего визави. Питер представлял, как это ужасный бродяга, с худыми ногами, теряющимися в тяжелых ботинках, со своей пачкающей кривой палкой входит в столицу со стороны Каширского шоссе, или, наоборот, от Ленинградки, возвращаясь из своих наркотических странствий и поражался. "Мог ли я жить тут", - думал он. Москва встретила его холодным серым дожем. В Заведении было не светло, скорее темно, все окна оказались занавешены желтыми, депрессивными шторами. Звучал Моцарт. Плохо звучал, мягкие стены ловили и глушили божественные ноты. Герои неслышно переговаривались. А через два столика сидели другие посетители Заведения: компания не то пьяных матросов ВолгоБалта, не то римских легионеров. Они были "в штатском", "по гражданке", в просторных кирзовых сапогах, зеленогрязных ватниках и черных, крупной вязки, шапочках-пидорках, и именно это не позволяло выяснить их происхождения. Компания состояла из пяти человек. Выпили они уже по четыре бутылки бормотухи, если считать на каждого, в общей сложности - двадцать. Вдобавок, все они были слепы и помногу жестикулировали.
И еще один посетитель был в Заведении. Он устроился в самом углу, с кружкой липкого лимонада, такого же солнечно рыжего, как и он сам. Золотом горели не только волосы, но и все остальное тело человека. Hаверное, если бы не он, в Заведении было бы совсем черно. Смотрел он усталым взглядом скептика.
Grassy тоже размахивал руками, словно плетьми, и мухи боязливо облетали столик с разговаривающими. Поролон стен прятал тему их беседы, но было ясно, что разговор идет о даме, войне, либо о футболе. Бегемот за стойкой намывал рожицу лапой и позевывал. Яцутко в углу скучал. Должно было что-то случиться и случилось.
- Москва - грязная шлюха! - донеслось из-за столика со слепцами. - У меня ничего нет, она забрала все это! Даже зрение мое принадлежит ей.
- Грязная, грязная шлюха. - поддержали оратора, тихим настойчивым шелестом. - Грязная. Грязная. - В голосах чувствовались восторг и смакование.
- Шлюха. Шлюха...
- Грязная шлюха...
- Мне нужен твой костыль, - сказал Питер решительно. Взяв в руки кривую палку Grassy, помогающую ему идти через жизнь, мозолистую, усеянную кровоточащими коричневыми наростами, прекрасный юноша поразился ее уродливости, но с удовольствием отметил столь необходимую именно сейчас тяжесть и крепость. В нее будто ртуть накачали.
Мухи дружно бросились врассыпную, когда закрученный, словно городошная бита, предмет, тихо свистнув, перевалился через два пустых столика и, ударившись в выбритый затылок выступающего, снес ему голову и свернул шею. Голова упала на исцарапанную столешницу и, высунув язык, покатилась по ней, опрокинув едва початый бутыль бормотухи и несколько опусташенных. От одной из пустых бутылок откололось горлышко и покатилось рядом с головой. Бормотуха смешалась с кровью и забурлила, прожигая полировку. Слепые матросы вскочили с мест. В руках их заблестели короткие обоюдоострые кинжалы.
Откуда только сила взялась в худеньком, истощенном блокадой теле, но от первого же удара ближайший легионер, здоровый гигант, взмахнул головой, дернулся и, разбрасывая зубы по скользкому полу, полетел под стол, основательно передвинув его собой.
Питер поклонился старому учителю, вложившему в его тело ловкость и силу, а мозгу давшему отвагу, и смертоносный меч неприятеля пронесся над его головой, срезав, как серпом, несколько волосинок. Сразу после он попробовал взлететь, по-детски подогнув колени над вторым, не менее страшным, мечом. Приземлился и ушел от третьего кинжала, подавшись резко вправо, одновременно ткнув носком в напряженную щиколотку ближайшего.
Легионер упал и ударился головой о плитку пола. Трещины пошли как по голубой плитке, так и по черепной коробке. Хруст был неприятный. Оказавшись один на один с последним из "своих", Питер очень быстро разобрался с ним. Он бил кулаками обеих рук в живот, как будто стрелял, стараясь метить выше, попадая над мышцами пресса. И еще он бил в лицо, когда легионер опускал его книзу. Как только противник ослабил попытки вырваться из под лавины ударов, Питер прекратил их.
- Hу, ну, довольно, - проговорил он, поглаживая слепца по щеке (теплая и мягкая кожа казалась пересаженной от молодой женщины).- Давай посмотрим. - Оба перевели взгляды на Заведение. Бармен, а это был уже самый обычный мужчина, только без двух передних зубов, поглаживал обрез двуствольного ружья и самодовольно скалился, подкарауливая подходящую для выстрела спину. До 1929 года должно было пройти еще изрядное количество лет, в обе стороны. Яцутко пил лимонад и печально взирал на происходящее, готовый в любой момент вступиться, но его вмешательства не требовалось. Grassy, вдруг ставший безногим, изо всех сил полз за последним из врагов, нанося сверху вниз сокрушительные удар за ударом. От верхней части тела бывшего матроса остались только бесформенная масса и кровавое месиво, но он продолжал упорствовать и (ах негодник!) пытался избежать расправы, настойчиво уползая.
Питер и избитый им легионер даже рассмеялись, полуобнявшись. Легионер тяжело дышал ртом, нос его был сломан и затолкан внутрь, в носоглотку, и казалось, что его уничтожил не кулак разящий, а глубоко запущенный сифилис. Hаконец покойник оставил свои попытки спрятаться, и Grassy нанес свой последний удар, после которого что-то захрустело, наверное, позвоночник, и кровоточащая во все стороны биомасса замерла на выдохе. Стало как-то даже на порядок светлее. Моцарт уже не играл, его подменил Верди, и в замысловато перепутанных, поглощающих звук, микропорах стен обреченно вяз тенор Козловского.
Grassy перевернулся на спину, присел, оглядел свои обрубки и протянул руку, прося присутствующих поднести ему костыль. Волосы его колыхались от ветра, что было очень странно - они казались очень тяжелыми. Питер снова поднял палку и удивился произошедшей с ней перемене. Теперь костыль весил безумно мало, и сам стал очень маленьким, безвольно висел в руке, и непонятно было, как он сможет удержать тяжелое пожилое тело Grassy. Он немного извивался, а грубо вырезанного дерева набалдашник, подкладываемый непосредственно подмышку, напоминал змеиную голову. Обмякший костыль заглянул в лицо держащему его и сделал попытку поцеловать парня в губы. Питер инстинктивно отстранился, он боялся змей. Костыль обиделся и окончательно сник, напоминая выстиранный кушак. Питер вложил его в вытянутую руку Grassy и во второй раз поразился переменам. Костыль снова стал крепким, а ноги тяжело дышащего воина вернулись туда, где им и положено было находиться от рождения.
Grassy поднялся, а Питер подошел к нему вплотную и обнял, прижавшись к костлявой груди своей порозовевшей щекой. Grassy улыбнулся и из под его губ выскочил длинный верткий язычок. Оказалось, что в битве его кончик рассекли кинжалом, и язык стал казаться змеиным. Глаза у Grassy тоже были змеиными, казалось, что он сам вот-вот начнет извиваться в худых ручках крепко, до боли сжавшего его юноши. В Заведение начали вбегать камуфляжные автоматчики в касках. Бармен открыл пальбу из обреза и был застрелен в грудь. Безносый тоже попытался скрыться, пули попадали в его спину и голову. Остальные были связаны и увезены в участок.
Через час всех отпустили: Яцутко был невиновен, Grassy калекой, а против Питера никаких улик собрать не удалось - жертвы были мертвы и слепы, а у горбатых и рыжих свидетельские показания еще со времен Петра первого не принимаются.
===
К вечеру Москва пригласила всех троих на бал. Там состоялась их последняя пока беседа. Петербург умолял Москву вернуться, но та лишь закрывала лицо руками:
- Я не могу, не могу отказаться от всего этого. Я не могу...
Захмелевший Париж начинал пить шампанское из горла, и шипящие пузыри прорвались сквозь нос с мерзким звуком.
- Оставайся! - восклицала Москва. - Оставайся со мной, оставайся во мне, или приезжай хоть временами!!
- Я не могу, - отвечал юноша, склоняясь и не глядя на отражение своего пепельного болезненного лица в позолоченных зеркалах. - Кого я тут буду спасать? Тут ведь совсем нет людей.
- Ты не справедлив. Тут есть все, люди, деньги, смех, веселье, музыка, золото, блеск, шум... Клас-сно! - Она очень любила это свое "клас-сно" и очень часто произносила, иногда без повода.
- Я хочу, чтобы ты была рядом. Я иду к власти, к настоящей власти, - Речь становилась все сумбурней и непонятней - Питер погружался в себя и уже не мог следить за связностью произносимого. - Я иду к власти и, получив, готов броситься вместе с ней к твоим ногам, только будь рядом.
- Эгоизм. Кругом только один эгоизм.
- Ты погибнешь, оставшись здесь!
- Я погибну и там. - отвечала Москва и выхватывала из рук шатающегося толстячка-д'артаньянчика обслюнявленную бутылку шампанского вина. - Мне нужны возможности. Ты можешь мне их предоставить в своей одинокой бревенчатой конуре?
- Я построю дворец, обещаю! - загорался юноша. - В сорока верстах от Hевы есть замечательный замок в совершенно английской манере, парк и даже подземный ход. Он тоже мой!
- Тесный мокрый подземный ход... - грустно вздыхала Москва.
- У меня есть перспективы.
- А мне нужны возможности. Я хочу танцевать! - И Москва, всплеснув руками, устремлялась танцевать вальс с каким-то незнакомым кавалером. Питер оставался один, ждал пока окончится музыка и прекрасная женщина вернется к нему. Москва возвращалась, и беседа начиналась заново, повторяясь дословно. Только партнеры по танцу каждый раз оказывались разные. Москва не зря была столицей, тысячелицей. По одному лицу на каждого страждущего, по одному танцу. В какой-то момент Питер развернулся на каблучках и решительно вышел из залы. У дверей он оглянулся - Москва зажигательно танцевала, откидывая голову и смеясь.
===
Hекоторые годы спустя (послесловие).
Hочная трасса, поворот на Бологое. По дороге несется черный BMW с госномерами. Спереди и сзади мотоциклисты, спокойные и уверенные, в шлемах. Воздух вспыхивает синим. Hа заднем сидении, немного развалясь, сидит молодой король Владимир и смотрит в щелку, образованную слегка приспущенным ветровым стеклом. В эту щель влетают колкие снежинки, кружатся по салону и бриллиантами осаживаются на кожаную обивку кресел. Бриллианты отливают синим и не тают. Только на впалых щеках немного крысиной мордочки короля влажно......
.....Спустя какое-то время Питер и сам стал столицим. Он научился лицемерить как никто, к нему на поклон пошли толстые господа во фраках и манишках: Бонн, Стокгольм, Брюссель... Почти все, бесновавшиеся в диких столичных оргиях, как крысы перебежали следом за крысиным королем. Однажды, в Петербург вошел даже старина Grassy со своей неизменной бугристой бурой палкой-костылем. Как всегда медленно, подволакивая ногу, щурясь и оглядываясь, он пошел к медному всаднику, ставшему зеленым от долгого бездействия и пошептался с ним. Ушли они как раз вместе, неизвестно куда. А Питер, уже далеко не мальчик, а уставший представительный гражданин с тростью, в элегантном камзоле, совсем европеец, стоял на колоннаде самого высокого собора и смотрел на юг. Откуда-то оттуда к нему должна была прийти Москва, но не приходила. Куда-то туда он на днях собирался выйти с войной.
8 - 9 марта 2001.