Мы вернемся на то же место, ибо преступник всегда возвращается на место своего преступления.
Когда они вышли на улицу, дождь все еще лил. Капли, отрываясь от кровли, падали на шиферный желоб, и сточные колодцы у обочин тротуара с шумом всасывали потоки воды.
Они остановились у самой двери, не решаясь идти дальше, слушая, как бранится хозяин чуррерии,[1] недовольный слишком малой платой за беспорядок, учиненный в заведении.
– Ну, ладно, пошли, что ли. Я же вам говорил…
Пепельно-серый рассвет навевал невыразимую печаль.
Ореолом вокруг шаров на фонарных столбах желтел туман.
Здания, обступившие с двух сторон улочку, походили на плоские декорации, поставленные для съемки фильма. Кругом не было пи души.
– Мне холодно.
Эдуардо Урибе, Танжерец, отцепился от женщин, которых держал под руку, и забарабанил в только что закрытую дверь.
– Откройте, откройте!
Дыхание, словно облачко табачного дыма, вырывалось у него изо рта. Было холодно, и Танжерцу хотелось пропустить глоток вина.
Женщины поспешно окружили его и умоляюще обняли, стараясь предотвратить новую драку.
– Пойдем, Танжерец, видишь, закрыто?! Все уже ушли!
– Пойдем с нами, милый. Мы отведем тебя домой. Ляжешь в теплую постель. Сейчас важно согреться.
Но Урибе не желал, чтобы о нем заботились. Подобные знаки внимания приводили его в ярость. Он с силой оттолкнул женщин.
– Оставьте меня. Я не хочу, чтобы меня трогали. Я хочу войти туда.
И он снова забарабанил кулаком в закрытую металлическую дверь.
– Откройте, откройте!
Самая маленькая из трех женщин, виновница разыгравшейся перебранки, не переставая плакать, тащила Урибе в сторону.
– Дорогой мой, любовь моя!
Урибе в бешенстве обернулся.
– Вы не моя любовь и никогда ею не были.
И снова град ударов обрушился на дверь.
– Сторож, сторож! Откройте дверь!
Улица была пустынна. Моросило. Из окна соседнего дома высунулась женщина.
– Бесстыдники! Нашли время устраивать скандалы, не даете людям спать.
Подруги Урибе набросились на непрошеную защитницу тишины.
– А вы заткнитесь! Вас никто не спрашивает!
В ответ раздались брань, оскорбления. И окно с треском захлопнулось.
– Наконец…
Прислонившись к фонарному столбу, Рауль Ривера с безразличным видом наблюдал эту сцену.
Это был грузный, крепкий, с квадратными плечами парень, немного старше Урибе; у него были густые курчавые волосы и огромные черные усы.
Экстравагантный костюм его был в беспорядке: пиджак расстегнут, брюки в грязи. На незастегнутой рубахе болтался полуразвязавшийся галстук. Серое помятое лицо Рауля словно впитало в себя блеклый неясный цвет последних клочьев утреннего тумана.
Стоя у фонарного столба, в сдвинутой на затылок шляпе и зажав в зубах сигарету, он всем своим видом показывал, что держится в стороне от Урибе и его подруг, на которых, однако, неотрывно смотрел.
– Ничего не выйдет, – буркнул он.
Одна из женщин, самая толстая, с презрением посмотрела на него.
– Л вас тоже не спрашивают. Вы-то и виноваты во всем. Могли бы с ним договориться, не пуская в ход кулаки.
Она умолкла на миг и, указав на Урибе, добавила:
– Будь вы настоящим другом, вы бы не затевали ссоры и не оскорбляли бы его за то, что он не ввязался в драку.
Ривера криво усмехнулся.
– Так. Выходит, теперь я во всем виноват. Очень хорошо. Это мне урок на будущее – не вмешиваться в чужие дела.
Уперев руки в бока, и пуская кольца дыма, он являл собой живое воплощение оскорбленного достоинства.
– Обычная история. Бедненький мальчик ни в чем не виноват. А я совращаю его.
Он обращался не к женщине, которую не любил и не желал, а к самому себе, причем говорил жалобным тоном, как человек, который испытывает удовольствие, растравляя свою рану. «Я думал, что подрался из-за него, а выходит, я во всем виноват…» С похмелья он часто размякал.
Урибе между тем продолжал колотить в дверь чуррерии.
– Откройте, откройте!
«Так не может продолжаться», – подумал Рауль.
Эти слова он говорил себе не в первый раз, и воспоминание об этом привело его в ярость. Вечер, как всегда, кончился плохо. Так бывало всякий раз, когда они отправлялись в Лавапьес: Урибе начинал голосить. Оба они напивались. А стоило им напиться, как кто-нибудь из них, обычно Урибе, затевал скандал. И Ривере приходилось пускать в ход кулаки, чтобы унять драчунов, а Урибе смеялся от удовольствия, точно ребенок.
«В следующий раз и пальцем не пошевелю, пускай его хоть разорвут на куски», – подумал он злорадно. Его отношение к Урибе было каким-то странным сплавом восхищения и презрения.
Обычно он любил поиздеваться над Урибе, высмеять его манеры и одежду, сказать что-нибудь мерзкое о его привычках и вообще с удовольствием выводил его из себя. И наряду с этим он просто не мог жить без Урибе, всегда таскал его с собой, благосклонно слушал его болтовню и испытывал настоящее удовлетворение всякий раз, когда втравлял приятеля в какую-нибудь драку.
Недостатком, а может быть добродетелью, Риверы была его чудовищная физическая сила. С кем бы он ни дрался, он всегда выходил победителем.
Вот почему он каждый раз раскаивался в том, что позволил втянуть себя в драку. Тогда он набрасывался с оскорблениями и бранью на Урибе. Он обзывал его трусом, бабой, обещал разделаться с ним и вздуть. А порой и в самом деле колотил его.
Но потом, как правило, тут же раскаивался. Унижения, которым он подвергал своего друга, терзали и мучили его самого. И не проходило и часа, как он со слезами на глазах умолял Урибе простить его, гладил друга по голове и обнимал. И все снова шло по-старому, словно ничего не случилось. Ривера уводил с собой одну из женщин, а Урибе провожал домой подгулявших пьянчужек. В этот вечер Ривера не побил Урибе. Прислонившись к фонарю, уперев руки в бока, он чувствовал себя униженным и задетым.
Урибе, видя, что хозяин чуррерии не обращает никакого внимания на его стук, уселся на край тротуара и мрачно уставился осовелыми глазами на струящиеся под ногами потоки воды.
Женщины, став в кружок, обсуждали дальнейшие действия. Считая своих друзей вдрызг пьяными, они говорили, не заботясь о том, что их могут услышать.
– Надо найти такси.
– Так поздно не найдешь.
– Хоть бы стоянку здесь устроили.
– Лучше самим поискать. Может, на Аточе…
– А ты думаешь, он пойдет?
– Мы его дотащим.
Они взглянули на Риверу.
В мертвенном желтоватом свете фонаря резко выделялись мелкие морщинки на его бескровном лице.
Дождь прекратился, но с мокрых балконов на тротуар продолжала стекать размытая краска (так линяют подкрашенные глаза у плачущей женщины), и тротуарные плиты будто впитывали в себя трепетный свет зари, смешанный с белесой пеной, которую выплевывали стены домов.
Улица по-прежнему была пустынна; казалось, влажный асфальт поглощал шум шагов. Где-то вдалеке раздался властный мужской окрик, громкий топот ног и цоканье скользящих копыт.
Маленькая женщина подошла к Урибе и потянула его за лацканы пиджака.
– Пойдем, Танжерец, – сказала она. – Будешь здесь торчать, совсем окоченеешь.
Урибе не пошевелился.
Женщина помедлила немного, не зная, что предпринять дальше; в доме напротив открылась дверь, и толстощекий паренек с любопытством разглядывал их.
– Танжерец!
Она схватила его за плечи и кое-как поставила на ноги.
Урибе тупо смотрел на нее и лениво тер глаза.
– Уфф! – выдохнул он. – Бабы – гориллы.
Они пошли по улице.
– А он?
Проходя мимо фонаря, возле которого стоял Ривера, Урибо указал на него пальцем.
Женщина снова потянула его за рукав; платил Урибе, и Ривера ее не интересовал.
– А-а, черт с ним. Ты же видел, как он обращался с тобой. Оскорбил тебя. Он плохой друг.
Урибе снова обернулся и заносчиво посмотрел на приятеля. Ривера стоял, привалившись к фонарю; сигарета косо торчала у него изо рта, и он горько улыбался.
Урибе в нерешительности остановился. Затем, припомнив недавние оскорбления, которые нанес ему Ривера, угрюмо поджав губы, буркнул:
– Ладно, пошли.
Он сказал это, словно внезапно обрел безграничную власть над товарищем, но из каприза не пожелал воспользоваться ею. Взял под руки обеих девиц и презрительно повернулся спиной к Ривере.
Рауль тут же швырнул на землю сигарету, застегнул пиджак и быстро зашагал в противоположном направлении.
Урибе с женщинами молча взбирался вверх по улице. Холодный ветер кружил клочки бумаг на зеркалах луж и срывал с губ легкие облачка белого пара.
Урибе улыбался. Короткий отдых на тротуаре, во время которого он даже немного вздремнул, отрезвил его. И теперь, когда он проходил мимо шеренги однообразных фасадов, ему чудилось, будто дома идут вместе с ним. Как обычно, он шел, не зная куда, ноги сами несли его, и он послушно переставлял их. Винные пары постепенно улетучились, и вместе с рассветом в Урибе снова просыпались безумство и любовь к чудачествам.
– Брачные рыбы, – произнес он.
Эту пришедшую на ум фразу он вычитал в какой-то поэме, и она ему очень нравилась.
– Я сказал: брачные рыбы.
Женщины недоуменно смотрели на него.
– Ну, смейтесь! Надо быть веселым на рыбьих похоронах.
Он остановился посреди тротуара и вытащил из кармана маленькое зеркальце, оправленное в перламутр.
– Привет, старина, – сказал он, обращаясь к своему отражению. Он всмотрелся: освещенное утренним светом лицо его выглядело постаревшим. На лбу, вокруг глаз, в углах губ неведомый художник постарался нарисовать множество мелких морщин.
Позируя перед зеркалом, Урибе высоко поднимал брови, и кожа на лбу, лишенная мускулов, покрывалась бороздками, как при плохо наложенном гриме.
– Я выгляжу старым и грустным, – пробормотал он. И вдруг с яростью швырнул зеркальце на тротуар: асфальт покрылся мириадами крошечных звездочек.
Женщины наклонились, чтобы поднять разбитую оправу.
– Ой, такая красивая…
Урибе, блуждающим взором глядя вокруг, разглагольствовал сам с собою.
– Надо красоваться, блистать… Мне нравятся юпитеры и музыка. И только… противны бабы-гориллы.
Он подошел к самой маленькой и фамильярно похлопал ее по спине.
– Еще где-нибудь открыто?
– Сейчас?
– Да, какой-нибудь бар, кафе… Какое-нибудь место, где был бы народ.
Ему не ответили.
– Здесь поблизости, на Аточе… – наконец сказала одна. Урибе взял ее под руку.
– Я найду тебе самца, девочка… Получше меня… Честное слово.
Женщины послушно поплелись за ним.
– Знаете, однажды в «Ирландии»…
Они завернули за угол.
Порыв холодного ветра подернул рябью лужи. Редкие прохожие поспешно шагали по тротуарам. Ветер крепчал; день обещал быть дождливым.
В резком свете обстановка комнаты казалась выгравированной: голые стены светло-серого тона, американский письменный стол с острыми углами, ультрасовременные металлические кресла. Настольная лампа – большой матовый шар. Пепельница, блестящий разрезной нож и прочие письменные принадлежности на столе, казалось, сами излучали свет кроме того, что лился из окна сквозь занавеси. Дону Херонимо, так звали хозяина кабинета, было немногим за пятьдесят, лицо его сплошь состояло из розовых шишек, а посреди мясистого подбородка торчал нарост с большую фасолину. За толстыми стеклами роговых очков глядели добродушно-веселые глаза.
– Так вы сын Паэса… Просто не верится… Настоящий мужчина… Ваш отец чувствует себя хорошо?… Мы с ним давнишние друзья, не знаю, известно ли это вам… Мы были из одного круга… Но жизнь… Каждый избирает свой путь… Женится… Да, кстати, как поживает ваша мама? Я видел ее в прошлом году на празднике благотворительного общества… Всегда такая веселая…
Луис расплылся в улыбке. «Таких типов хлебом не корми, только дай потрепаться», но тут же сделал серьезное лицо. Кортесар, сидевший слева, тайком наблюдал за ним. Прямо каменная рожа. Ну и мерзость. Только ради дела можно терпеть такого типа. Он наблюдал, как Луис подчеркнуто вежливо склонял голову и очаровательно улыбался.
– А вы? Уже в университете? Так, так!.. Да, молодость… Вот что значит двадцать лет, никогда не устану повторять… Что же вы изучаете?… Медицину? А-а, юриспруденцию. Ну, разумеется. Как папа… Вот это сынок!.. Вы, молодежь, ненасытны, любознательны… В мое время мы столько не занимались, больше думали о развлечениях… Все, кроме вашего отца, разумеется… Он всегда был примером для нас… Достаточно сказать, что он ни разу не ходил на танцы…
Когда дон Херонимо говорил, складки жира на его шее тряслись, как желе. Он был воплощением динамизма и веселья. При виде этого жирного туловища, насаженного на вращающийся стул, Паэс внезапно припомнил обложку экономического журнала, который выписывал его отец. Толстый лысый господин в очках, подобно доброму волшебнику, простирал вперед руку: «Улыбайтесь. Это увеличит ваши доходы». Мысленно он послал толстяка к черту, однако улыбка не сошла у него с губ.
– И вы пришли попросить у меня разрешения. Ну, ну… Итак, вам нравится механика… Ах, нынешние молодые люди интересуются всем на свете… Вы раньше водили машину?… Да, конечно… Давно?… Габриэль сказал, что проверка прошла удачно. Сколько вам лет?
– Восемнадцать, – ответил Луис, стараясь выразить своим взглядом сложную гамму добродетелей, столь почитаемых в примерном молодом человеке: внимание, уважение и восхищение старшими.
– А вы принесли поручительство вашего отца? До двадцати одного года мы не можем разрешать вам, если…
«Тра-та-та-та». Очки в роговой оправе придавали ему еще более самодовольный вид. «Умейте улыбаться, и тогда…» Луис с самого начала разговора ожидал этого вопроса, и теперь уныние, выразившееся на его лице, казалось весьма убедительным.
– Нет, я не знал… Перед отъездом папа сказал мне, что все согласовано… У меня и в мыслях не было…
– Ваш папа сейчас в отъезде?
– Да, уже две недели.
Луис вспомнил рецепт и еще усердней изобразил на своем лице улыбку. «Она должна быть, – подумал он, – печально-меланхоличной, как у примерного юноши, который совершил оплошность, и в то же время выражать непоколебимую уверенность во всемогущей власти взрослых». Луис жалел, что не может посмотреть на себя в зеркало, но по лицу Кортесара догадывался, что играет неплохо.
– Досадное недоразумение, – сказал дон Херонимо.
Ласковые глаза юноши вновь устремились на него с мольбой о помощи.
– Я был уверен, что все в порядке…
В голосе Луиса прозвучало такое отчаяние, что толстяк начал колебаться. «Один раз…» Так жестоко было разочаровывать молодого человека, который решил научиться полезному делу. Дон Херонимо всегда повторял: «Не надо никому чинить препятствий».
– Хорошо. Я посмотрю, что можно сделать. Правило гласит вполне определенно: нельзя доверять несовершеннолетним автомобиль без поручительства родителей. Но когда речь идет о таком старом друге, как ваш отец…
Он встал и уже в дверях послал Луису ободряющую улыбку.
– Подождите минуточку. Кажется, у Габриэля заготовлены все документы.
Оставшись одни, молодые люди переглянулись, и Луис скорчил рожу.
– Видал борова?! «Ах, нынешняя молодежь такая любознательная. Ваш папа…» Ну и скотина!
– Еще воображает! О таких типах надо книги писать.
– «Постараюсь сделать все, что возможно». Постараюсь… постараюсь… Ох, и дам же я ему…
– Не ори так. Он может услышать.
– Пусть слышит. Сам меня довел.
Луис достал портсигар и закурил сигарету.
– Такие типы действуют мне на печенку.
– Да помолчи ты! – цыкнул Кортесар.
Луис взял со стола пепельницу и сунул в карман.
– Ты что?
– Возьму себе. Дома пригодится.
– Не дури. Он догадается.
– Подумаешь. Не будет же он нас обыскивать.
Только что разыгранная комедия оставила у Луиса неприятный осадок, хотя таким способом он хотел успокоиться.
– Ты спятил, – сказал Кортесар.
Он с изумлением следил за спокойной отвагой друга. Паэс не обращал на него никакого внимания. Развалился в кресле и, попыхивая сигаретой, огляделся кругом. Свет, сочившийся сквозь занавески на окнах, походил на мутный лимонад. На журнальном столике лежал вестник светской хроники. Луис наугад раскрыл его. «В своем особняке на улице Серрано маркиз де Лерига устроил прием для выдающихся представителей мадридского общества. На фотографии: уголок зала. Обратите внимание на консоль в стиле Людовика XV и золототканный фламандский гобелен». Луис скривил губы. Голос друга вывел его из задумчивости.
– Нам еще надо раздобыть тысячу песет. Пока они не будут у нас в кармане, мы ничего не добьемся.
– Не беспокойся. Достанем.
– Интересно, как это?
– А разве мы уже не получили водительские права? Ты тоже не верил в это.
– Деньги совсем другое. Их никто не даст взаймы.
– Я тебе говорю, достанем. Не пройдет и недели, как у нас будет машина.
– Особенно, если ты возьмешься за это дело…
– А почему бы и нет.
Зевая, он обернулся к окну. На небе сгущались тучи, и с каждой минутой становилось все темнее. В тревожном молчании застыли деревья и кусты. На неподвижной, как фотография, улице нелепо двигались прохожие. Луис задернул занавеску.
– Послушай, – сказал Кортесар. – А если этот старикан встретит твоего отца?
Паэс успокоил друга.
– С правами в кармане мы…
Он вдруг замолчал, и на его губах заиграла прежняя улыбка. Дон Херонимо возвращался с бланком в руках. Садясь, он повернул вращающееся кресло градусов на тридцать.
– Как видите, безвыходных положений не бывает. Уж если человек задался какой-то целью, рано или поздно он ее добьется. – Дон Херонимо улыбнулся. – Друг мой, ваше дело улажено. Мы заполнили бланк так, словно поручительство уже дано, и, как только ваш папа приедет, он его подпишет.
Луис улыбнулся с очаровательным подобострастием.
– О, благодарю вас!
И пока дон Херонимо подписывал документы, приятели обменялись торжествующими взглядами.
– Как приятно помочь молодым людям, которые стремятся к знаниям…
«Тра-та-та, завел шарманку…» Морщины, складки, жировики, живое сало. Толстяк говорил с удвоенным энтузиазмом. За круглыми стеклами очков глаза его походили на голубые пуговки с молочно-белой каймой. Любезным голосом он осведомлялся, покатает ли Луис в машине своего «папу». «Обязательно, – думал Луис, – покатаю, только девочек». Он пожал пухлую руку и вышел из кабинета, пообещав в скором времени прийти вместе с отцом.
Вот уже несколько дней, как атака на нервы домашних, которую он вел, достигла высшего напряжения. Все водопроводные краны постоянно были отвернуты, гобелены в гостиной прожжены, ковер усыпан окурками. Он припомнил, как прошло последнее рождество, елку, которую купила донья Сесилия, свечи, игрушки и елочные украшения. На столе лежали подарки: у каждого места, рядом с прибором, красовалась написанная от руки карточка: «для папы», «для мамы», «для Луиса»… Люстра была погашена, чтобы создать в комнате более уютную обстановку. Когда Луис пришел домой, дон Сидонио крепко обнял его. Отец был в бумажной шляпе, которая держалась на резинке, он открывал шампанское, без умолку болтал и всячески показывал, что вспышка гнева, приключившаяся с ним накануне, была полностью забыта. Дон Сидонио твердо верил, что Луис поступил осенью в школу инженеров, и известие об обмане как громом поразило его, но он решил оправдать сына. Вероятно, он сам слишком старомоден. «Да, должно быть, так», – говорил дон Сидонио печальным голосом, каким обычно произносил свои ежедневные соглашательские сентенции и который так хорошо был знаком донье Сесилии. «В мое время мы считали чудовищным обманывать родителей. Я осеняю себя крестом, когда вспоминаю твоего бедного дедушку. Он умер бы от огорчения, поступи я с ним подобным образом. Да, я становлюсь совсем стариком», – и отец смотрел на Луиса с надеждой, ожидая услышать, как тот будет оправдываться, отпираться, искать примирения, хватаясь за соломинку. «Нет, – думал Луис, – нет, нет и нет». Гордость не позволяла. Но в то рождество все было забыто: дои Сидонио встретил шампанским блудного сына, нацепил на себя бумажную шляпу, шумно ласкал малышей. Словом, рождественский колокольный звон! Луису показалось, что он слышит отцовский голос: «Разверни свой подарок, Глория». «А ну-ка, что подарили малышам?» И радостные вопли: «Спасибо, спасибо, папочка». Счастливое семейство. Игра в безмятежную семейную жизнь. А Луис? Разве он не хочет посмотреть свой подарок, чтобы доставить удовольствие мамочке? Нет, не хочет. И даже если его попросит об этом отец? Да, и тогда тоже. К черту, всё и всех, к черту! Он уйдет. Уйдет? Куда? Он сам не знает. Где-нибудь поужинает. Его ждут друзья. Какие друзья? Бандиты, вот они кто, жулики, шулера, анархисты! Лицо дона Сидонио побагровело под бумажным колпаком. Золотистые пузыри шампанского пенились у края бокала; на крышке бара плавали виноградные веточки, апельсинные и лимонные корки. Младшие братья и сестры во все глаза смотрели на Луиса. Донья Сесилия ради святого праздника призывала всех помириться. Ссору прервал звонок; в коридоре раздались шаги, словно кто-то шел по опавшим сухим листьям. «Никогда я не испытывал такой боли, как в ту минуту. Неужели возможно, чтобы вся трудовая жизнь окончилась вот так? Неужели? Боже мой, неужели?» В столовую, держа в руках погремушки и свистульки, ввалился пьяный Танжерец, отважно попирая нормы приличия: «Я вестник мелкобуржуазной морали». Он произносит это с безграничной гаммой оттенков, которые умеет придавать своему голосу, когда наряжается феей или проституткой и преподносит присутствующим высохшие цветы – увядшие воспоминания, извлеченные из ветхих требников, куда их положили старушки, почившие в бозе, этот аромат прошлого, рассыпающийся в пальцах… А он, Луис, зачарованный тем, что должно случиться, тем, что уже случилось в эту минуту, находился во власти дьявола, который постепенно прибирает его к рукам. «Дорогой мой сеньор, да, дорогой, ибо я безмерно люблю и уважаю вашего сына, с которым меня связывают тесные узы. Я надеюсь, что вы великодушно извините мое вторжение в столь интимную обстановку, учитывая мое состояние, которое я, дабы не употреблять слова, могущего оскорбить слух присутствующих здесь дам, осмелюсь квалифицировать, как плачевное». Криво улыбаясь, лихорадочно блестя глазами и дыша винным перегаром, он потряс погремушкой перед самым носом дона Сидонио. «Пошли, гуляка: гориллы ждут нас внизу». Луис в последний раз почувствовал себя раздвоенным: с одной стороны перед ним встало прошлое, застывшее в сухих глазах матери, – сладкая комедия семейного счастья, а с другой стороны он увидел робкое существо, во все глаза разглядывающее перекошенное пьяное лицо Урибе, его скоморошеские ужимки, сургучную печать его губ. Сам не зная как, Луис вдруг очутился на улице. Да, к черту! Отец не хотел понимать его, он обманывал самого себя, Всех к черту! Старика, братишек, сестренок и мамашу. Их только подцеплять на палочку, как севильские оливки. Урибе, повисший у Луиса на руке, удивился мрачному выражению его лица. «Я пересолил, да, гуляка? Я, наверно, сболтнул лишнее. Ты меня простишь? О, ответь мне! Я умру от огорчения!»
Как свежо все это было в памяти и как далеко! Он вышел из битвы окрепший, почти неуязвимый. «Как Зигфрид из крови дракона», – шутил он. В дальнейшем он стал смотреть на вещи другими глазами: «Мир – это взаимные услуги». Чувствам нельзя поддаваться: под ними всегда кроется подвох. Дон Сидонио поведал сыну о том, как он трудился в молодости, чтобы выбиться в люди: «Спроси об этом у твоей матери». И донья Сесилия, очутившаяся между двух огней, в своей обычнее роли статистки, тягучим голосом рассказывала о деловых встречах, долгих бессонных ночах, маленьких кирпичиках, из которых складывался семейный очаг, домашнее благополучие, каким он, Луис, пользуется теперь. Ласточки по кусочку строят своп гнезда, так и его отец воздвиг стены их дома, построил свою раковину, свою розовую мечту, добыл насущный хлеб, поддерживающий его жизнь, одежду, которая спасает его от холода. И так – все. Несомненно, он просто чудовище, если считает, что этого мало. А Луис думал: «Отец – бесчувственный кусок мяса». Агустин был прав: «Чтобы быть настоящим мужчиной…» Так мало настоящих мужчин… «Как трудно создать что-то новое. Все уже решено и сделано другими. Мы никогда не чувствуем себя самими собой». И краны оставались по-прежнему отвернутыми, кресла прожженными, в доме царил раздор. Родители Луиса хранили молчание, и хотя он не слышал, как они, укладываясь спать, говорили между собой, знал, что отец сокрушенно и тайно вздыхает: «Что он там делает? Чем занимается? Откуда достает деньги?» Шепот, приглушенные голоса, обрывки фраз, отзвуки слов, тотчас же поглощенные жгучим стыдом, морем покорного смирения, и все это при полной уверенности, что в конечном счете ничто не изменится…
Кортесар тронул Луиса за руку, и тот вздрогнул.
– Прости, – сказал он. – Повтори, что ты сказал. Я задумался и не расслышал.
Они спокойно продолжали идти к гаражу.
Рауль на миг задержался на пороге: сбитая на затылок шляпа, расстегнутый пиджак, небрежно зажатая в зубах сигарета придавали ему вид немного потертого уличного сутенера. Он стоял, вызывающе уперев руки в бока. Рубашка была залита вином. Галстук торчал из кармана пиджака, куда он его засунул во время перебранки с женщинами. От чуррерии он шел пешком, и все его лицо покрылось мелкими капельками пота.
Пока он шел, мысли его становились все мрачнее. Подлые трусы. Он побил их всех и обратил в бегство, а теперь даже не помнил, сколько их было. Он помнил лишь самого высокого, который зажимал нос платком, тщетно стараясь остановить льющуюся кровь. Блондинка, которая отвечала на его оскорбления, плакала. Хозяин чуррерии подбирал стулья. Все смотрели на него осуждающе. Он снова показал себя: напился, подрался, оскорбил женщин, и все из-за этой паршивой проститутки Танжерца. «Да-да, именно проститутки, клянусь моей святой мамашей, он такой! Ради него кулаки в кровь разбиваешь, а он вон чем платит. Так ему и надо. В другой раз не будет лезть куда не просят».
Руки Рауля привычно нашли в темноте шнуры на шторах. Он открыл окно. Свет мгновенно обрисовал все предметы, и перед ним предстала знакомая до мельчайших деталей обстановка комнаты. Все застыло в напряженном безмолвии, словно чинное семейство перед объективом фотографа: платяной шкаф с зеркалом, в котором отражалась пустая кровать Планаса, и он, Рауль, стыд и позор семьи, сын, транжирящий отцовские деньги и не обучившийся никакому делу; теперь он, пьяный, развалился на постели после бурно проведенной ночи. Нет, хватит!
С ожесточением он начал раздеваться. Движения его были резки и порывисты, все тело невыносимо напряглось. Глаза, как две точки на негативе, придавали его искаженному злобой лицу хищное выражение.
Он разделся. Вид собственного тела пробудил в нем желание подраться. Мускулы напряглись, кулаки сами задвигались в воздухе. Он оглянулся, ища, на кого бы излить свое бешенство, но Планаса нигде не было.
В Лас Пальмас, когда он возвращался под утро в пансион, набожная привратница сладенько улыбалась ему: «Так рано, а вы уж на ногах?! Ну, кто мало спит, того бог наградит». Рауль считал старуху воплощением зловредности, но все же болтовня меньше раздражала его, чем покорное молчание соседа по комнате, которого он будил, возвращаясь с пьянки: «Уж лучше б он заорал…» Тем более сам Рауль кричал на Планаса, когда тот, вставая утром, будил его. Так что ему ничего не стоило поступать так же. Но Планас молчал. И перед взором Рауля возникала целая вереница покорных существ, у таких от каждой новой неприятности сразу же появляется еще одна морщина на увядшем лице; забившись в уголок, эти добродетельные людишки, которых никто не замечает, униженно молят бога о спасении заблудших душ.
Но хуже, да, хуже всего было то, что этот молчаливый отпор заставлял Рауля страдать. Привыкший к взаимным уступкам, Рауль не в силах был терпеть холодное презрение приятеля. Месяц тому назад после всевозможных уверток и намеков, точно кот, который собирается стащить лакомый кусок, он наконец спросил Планаса, не имеет ли тот что-нибудь против него. «Нет, ничего, – отвечал Планас. – Или, вернее, много». Ну, например? Не стоит объяснять, все равно не поймешь. Ну, а если он постарается? Даже тогда не поймет. А если Рауль его очень попросит? Все равно напрасно. И хватит об этом. «Я хочу только одного, чтобы ты оставил меня в покое». И хотя бы Планас ответил на его ругательства или дал повод поколотить себя… Рауль однажды схватил приятеля за лацканы пиджака. «Ты хоть обзови меня, будь мужчиной! Докажи, что в твоих жилах течет кровь».
Однако Планас не пререкался. Рауль вспомнил отца, каким он был лет десять назад, но с постаревшим лицом, таким, каким он видел его в последний свой приезд домой. «Воспитанные дети не пререкаются за столом со взрослыми». А рядом дядюшка разглагольствовал о том, что плотность населения в Бельгии намного больше, чем в Испании. «Запомни, Рауль». Точно так же разговаривал с ним Планас. Рауль посмотрел на пустую кровать и постарался представить себе приятеля. Порой без всякой причины он говорил Планасу колкости, только чтобы задеть его. Например, заявлял, что тот недостаточно часто моется, от него плохо пахнет, а ему, Раулю, противен запах пота. «Ты хоть присыпай тальком». Планас униженно выслушивал его. Он согласно кивал головой и на следующий же день спешил исправить свою оплошность. «Ну уж сегодня, я думаю, ты не можешь пожаловаться на меня?» – спрашивал он и взглядом искал одобрения.
Это хоть кого могло свести с ума. Казалось, Планас вел себя так нарочно. Целый день он торчал в комнате и зубрил уроки, поводя своими кроткими глазами домашнего животного. Размеренное существование Планаса бесило Рауля. Каждый его поступок вызывал озлобленное осуждение и протест. Так, ложась спать, Планас сразу же закрывал глаза и складывал на груди руки. Однажды после очередной попойки взбешенный Рауль не выдержал этой комедии и взорвался:
– Ты не спишь, – заорал он. – Ты только притворяешься спящим.
Планас с вытянутым от удивления лицом приподнялся на постели, но, как обычно, не проронил ни слова. «Он хочет свести меня с ума, – думал Рауль. – В конце концов он выживет меня отсюда». Глядя на помятые простыни, он почувствовал, как кровь ударила ему в голову. А-а! С каким наслаждением он вздул бы эту дурацкую куклу. Представив себе это, он весь затрясся, мускулы налились и затвердели, точно каменные.
Прошлым вечером, перед тем как пойти к Мендосе, он отправил своим родителям мрачную телеграмму: ВОЗДУХОМ НЕ ПРОЖИВЕШЬ, которую подписал: ВАШЕ НЕСЧАСТЬЕ. Но теперь ему казалось, что телеграмма тоже не спасет положения. Будущего у него не было. Учебу он бросил. Ассистент анатомического факультета шесть раз проваливал его на экзамене. В последний раз, выходя из аудитории, Рауль дал себе слово обязательно начать заниматься. На улице его поджидал Танжерец, который, узнав о провале, пригласил Рауля выпить. И вот уже три месяца он только пьянствует, так и не прочитав ни одной строчки. «Если б раздобыть денег». В Арукасе ждала обеспеченная жизнь: будущее можно было сравнить с готовым костюмом, к которому только надо привыкнуть. Получив звание врача, он жил бы в доме родителей и женился бы на какой-нибудь местной девице из обеспеченной семьи. Он мог быть уверенным в будущем счастье, если понимать под счастьем то же, что его отец: спокойствие, отдых и отсутствие забот о завтрашнем дне. «Жизнь должна быть организована, как долгосрочный вексель». В школе он был трудолюбивым и прилежным учеником. Его усердие было вполне естественным и умеренным. Он трудился ради определенной практической цели: стать честным буржуа, и это нисколько его не шокировало, напротив, вызывало тайную радость.
Годы пребывания в Мадриде пролетели незаметно. Порой его уже не тянуло к безмятежной жизни на Канарских островах, но он относил это за счет долгой разлуки с родным краем. «Стоит мне вернуться, – думал он, – и все встанет на свое место, как прежде. Для меня подлинная жизнь там». Отец писал ему длинные письма, полные ласковых слов, сообщал с мельчайшими подробностями и комментариями последние события, приключившиеся в городке. Рауль в ответ смиренно врал, описывая свою учебу и практические занятия.
В прошлом году, во время летних каникул, он наконец решил побывать на родине. Не предупреждая родных, Рауль сел на корабль. Но уже в путп какой-то внутренний голос воспротивился принятому решению. Напрасно он твердил себе: «Я буду врачом в Арукасе. Там меня ждут мои родители, больные и моя будущая жена». Эти слова, казалось, произносил кто-то другой. Приехав в Лас Пальмас, он дал шоферу такси адрес. «Жребий брошен», – подумал он. Он ехал домой, его вез туда автомобиль, но Рауль ни секунды не думал о том, что едет навестить своих родителей. Он был уверен, что никого не застанет. Визит представлялся ему подобием священного ритуала: неким способом самоуспокоения. Когда он подъехал к дому, повязка упала с его глаз. В окнах горел свет, играло радио. Он постоял молча перед входом, не в силах переступить порог. Отчий дом словно сжался, поник под натиском построенных рядом новых зданий. Рауль, крадучись, подошел к окну и, точно вор, заглянул внутрь. Отец стоял у окна; пользуясь темнотой, Рауль мог как следует рассмотреть его: отец был худ, морщинист и даже казался меньше ростом. Он сильно изменился за время отсутствия Рауля. Дедушка сидел в кресле и читал газету, а сестра рассматривала старые фотографии. «Все изменилось. Город, окружающая обстановка, семья – все незнакомо мне. Я не могу вернуться в этот дом: это не мой дом». Из комнаты до него донеслись обрывки разговора, голоса. Рауль простоял бы так еще очень долго, если бы шофер такси не крикнул ему: «Ну, друг, что-нибудь решайте. Не могу же я ждать вас здесь всю ночь». Конечно, этого еще не хватало. Он заплатил за проезд и взял чемоданы. Лоб покрылся потом, руки дрожали. Свет в столовой завораживал его. Ночной запах глициний опьянял. Сделав над собой усилие, он наконец позвонил.
Прошло уже больше года, а Ривере казалось, будто он до сих пор чувствует запах глициний. Нет, это был запах идиотских духов, которые подарил ему в день рождения Танжерец. Он забыл закрыть флакон. Резким движением Рауль сунул духи в ящик и повернул ключ.
Ривера посмотрел на часы: было почти десять. Ему вдруг страшно захотелось спать. Глаза болели. Стучало в висках. Невольно он снова вспомнил о телеграмме, об Урибе, о ссоре, о необходимости любой ценой раздобыть денег.
Серевшие в утреннем свете стены давили на него своими застывшими выступами. Казалось, толпы каких-то существ, засевших в темных углах комнаты, пронзают его злыми, колючими глазами. Он видел, как они пляшут в тенях, отбрасываемых картинами, скачут между кресел, маленькие, зловещие.
Рауль испуганно вскочил, плотно закрыл окно, взял коробочку со снотворным, проглотил три таблетки и закрыл глаза. Свернувшись клубком, он закутался с головой в простыни и застыл, как кукла, среди безмолвно взиравшей на него мебели.
Хотя она пришла минуты на две раньше назначенного срока, Суарес уже поджидал ее на углу. Увидев ее, он поспешно пошел навстречу. Они пожали друг другу руку.
В этот вечер в баре почти никого не было. Многие столики пустовали. Так что они могли спокойно поговорить, никто им не помешает. Прежде чем начать разговор, Энрике предложил ей сигарету. Глория взяла. Он зажег спичку.
– Спасибо.
Подошел официант, смешной лысый старик, говоривший тягучим голосом.
– Имеются раки, мидии, устрицы, креветки, потроха, жареная птица…
Энрике вопросительно посмотрел на Глорию.
– Мне мидии, – сказала она.
– Хорошо, две порции. И не забудьте подать лимон.
Они следили за официантом, пока тот не отошел. Тогда Глория подняла голову.
– Ну как?…
Суарес в нерешительности молчал.
– Пока ничего нового, – наконец сказал он.
Руки девушки, движимые какой-то неудержимой внутренней силой, вертели зубочистки: она ломала их на мелкие кусочки.
– Ты разыскал его?
– Нет, он, должно быть, еще ничего не знает.
– А Херардо?
– Я ходил к нему сегодня утром. Дело намного серьезней, чем мы предполагали. Он тоже ничего не может сделать.
Глория судорожно глотнула слюну. На лице ее было написано смятение. Лихорадочно блестя глазами, она умоляла Энрике помочь ей.
– Дома уже догадались?
– Мы придумали оправдание, – ответил Суарес.
Они замолчали, пока официант подавал мидии. Глория взяла кружок лимона и выдавила сок.
– И никак нельзя?…
Энрике жестом остановил ее.
– Херардо считает, что нет. Если ты видела сегодняшние газеты, то знаешь, как расправляются с налетчиками. Мы все в опасности, а те, кого сцапали, проторчат несколько недель в тюрьме. Мы еще не знаем, какие будут приняты меры: может, начнут процесс, и тогда…
– Но он же ничего не сделал, – пробормотала девушка.
– Я знаю, – ответил Энрике. – Но ему придется доказать это. И они могут ему не поверить.
Глория едва понимала, о чем они говорят.
– Это так опасно?
Энрике тоже брал зубочистки и нервно ломал их.
– Пойми, я не утверждаю, что деле очень опасное. Но ты сама знаешь, чем это пахнет. Может, его тут же выпустят, может, начнут следствие. А это довольно неприятная штука.
Девушка подавленно слушала его.
– Хоть бы знать, от кого зависит судьба этого дела… Может, отец через своих друзей мог бы чем-нибудь помочь.
– Твой отец? А как ты его уговоришь?
Глория закусила губу.
– Очень просто. Все ему расскажу.
– Все расскажешь? Да ты спятила!
– Или пригрожу скандалом. Ты его не знаешь. Он скорее повесится, чем допустит, чтобы это выплыло наружу.
– А если он не согласится?
Девушка судорожно глотнула.
– Я исполню свою угрозу. Объявлю всем, что я люблю Хайме и что уже полмесяца как отдалась ему.
Рука ее была полна обломков зубочисток, и она швырнула их на пол.
– Послушай, Глория. Что бы ни произошло, ты ко всему должна относиться спокойно. Ты сама понимаешь: то, что ты говоришь, сделать невозможно. Если бы Хайме узнал, он первый запретил бы тебе это. Ты только расстроила бы его, но ничем бы не помогла.
Глория внимательно разглядывала свои руки: белые, нежные, они извивались, как маленькие существа, живущие независимой от нее жизнью.
– Я люблю его, – пробормотала она.
Суарес отвел взгляд.
– Я знаю, Глория. Я тоже его друг и понимаю, как это больно. Бедняга Хайме не ладил со своей семьей и раньше, а теперь еще свалилась эта гадость. Если дойдет до родных, они заставят его возвратиться на Канарские острова.
– Ты думаешь?
Глория побледнела.
– Я их знаю: они перестанут высылать ему деньги, и он будет вынужден вернуться, чтобы не умереть с голоду.
У Глории словно все оборвалось внутри. Почему она сидит здесь, ничего не делая, ничего не предпринимая, когда какие-то скрытые силы готовятся отнять у нее Хайме. Пальцы ее судорожно перебирали зубочистки.
– Мы что-то должны сделать, – пробормотала она.
Энрике молча ел мидии.
– Херардо говорил, что можно внести залог, – начал он. И, увидев, что Глория с надеждой подняла голову, добавил: – Так обычно делается! Платишь сколько надо, и дело с концом. – Он печально улыбнулся. – Но для нас это невозможно. Мы все равно не достанем столько денег.
– А сколько нужно?
Суарес только махнул рукой.
– Точно не знаю. Тысяча или тысяча пятьсот.
– А у тебя есть сколько-нибудь?
Юноша отрицательно покачал головой.
– Нет. Я тоже поругался со своими; они мне не посылают пи гроша.
– А у твоих приятелей по общежитию?
– Я спрашивал утром. Ни у кого ни монеты.
Нет. Не было никакой возможности спасти Хайме. Два месяца его продержат в тюрьме, а по выходе он отправится к своей семье, к черту на рога. Девушка почувствовала, как горячий комок гнева подступил к ее горлу. Она судорожно схватила Суареса за руку.
– Я… – выдохнула она, – я достану все, что нужно!
Суарес удивленно поднял брови.
– Ты?
Обгоняя мысли, слова слетали у нее с губ. Суарес был удивлен уверенностью, с какой она говорила.
– Да. Так или иначе достану.
Энрике выразил сомнение.
– Думаешь выпросить у своего отца?
Она отрицательно мотнула головой.
– Нет. Он все равно не даст. Но это неважно. Сегодня же вечером я добуду деньги. Как скоро это нужно?
– Не знаю… Возможно, чем быстрее… Между прочим, я могу спросить у Херардо. Наверно, он уже узнал все, что касается залога, и сегодня же…
Глория вонзила свои острые ноготки в ладонь: все зубочистки были сломаны.
– Хорошо. Если ты его увидишь, скажи, что завтра утром у нас будут деньги.
Она поднялась, словно подстегнутая. Глаза ее сверкали. Суарес тоже встал.
– А как ты достанешь эти деньги? – спросил он.
Глория еще сама не знала.
– Не представляю. Но ты не беспокойся. Через несколько часов они будут в наших руках.
Энрике с сомнением посматривал на лее.
– Я думаю, ты не сделаешь никакой глупости. Имей в виду, Хайме разозлится в первую очередь.
– Он никогда об этом не узнает. Я ни за что не скажу ему, что это я достала деньги.
Энрике колебался.
– Ладно… Ты сама знаешь, что делаешь.
Официант подошел со счетом. Энрике поспешно расплатился.
– Сдачу оставьте себе, – сказал он.
Официант поклонился. Глория и Энрике вышли на улицу.
Промозглый день глодал фасады домов. Ветер сметал с крыш обрывки туч. С минуту они молча постояли на углу.
– Когда ты увидишься с Херардо?
– Сегодня же днем.
– Хорошо. Я позвоню тебе в пять. Может, у меня к этому времени уже будет нужная сумма. Ты постарайся во что бы то ни стало связаться с ним. – Она нерешительно замолчала. – Но хорошенько запомни: мое имя не должно быть замешано в этом деле. Хайме не должен знать, что я доставала деньги. Я уверена, он никогда не простит мне этого.
– Не беспокойся.
Они пожали друг другу руку. Энрике ласково похлопал ее по плечу.
– Ну, выше голову. Увидишь, все устроится.
Девушка печально улыбнулась. Зрачки ее стали маленькими, как булавочные головки. Она прятала глаза.
– Ну, до пяти.
Они разошлись. Глория направилась по Клаудио Коэльо, Суарес – на Ла Кастельяна.
Бум! Бум! «Мы призраки, тени прошлого, привидения, затравленные всеобщим презрением, с тоской вспоминающие о былом блеске. Повергнутые в прах вечно бесплодные архангелы, над которыми тяготеет рок ненависти к роду человеческому. Мы изменчивы, как Протей. Мы – Икары». Бум! Бум! «Мы сеем цветы с геометрическими лепестками и астральные сегменты…» И снова стук. Нет, не было никакого терпения. Довольно! Довольно! Он зажал уши. «Эй, Танжерец, не притворяйся спящим, я знаю, что ты еще не спишь». Ладно. Он встал и оглядел заспанными глазами комнату. Не прошло и получаса, как он завалился спать, а друзья уже пришли мешать ему. «Сейчас, сейчас!» Он открыл дверь и раздраженно уставился на Кортесара.
– Можно узнать, что тебе нужно? Или ты считаешь, что сейчас самое время будить друзей?
Не говоря ни слова, Кортесар схватил Урибе за шиворот и поволок к окну. Отдернул занавески. На Урибе еще было бархатное пальто с двумя рядами перламутровых пуговиц и меховым воротником, который он поднял до ушей. Лицо у него было бледное, сонное, как у давно не спавшего человека.
– Уже час. По-твоему, рано?
С тех пор как они познакомились, он пришел сюда впервые и, как всякий вновь пришедший, удивленно поднял брови. В огромной комнате совсем не было свободного места. Четырехметровые стены сплошь были увешаны гравюрами, вырезками из газет и журналов, косынками, афишами, возвещавшими о бое быков и ярмарках, фонариками и масками. Умело спрятанные крючки в резном деревянном потолке поддерживали сказочную флотилию парусников и каравелл, которая словно плыла по воздуху. На кровати, точно охраняя ее покой, лежала, распластав лапы и скаля зубы, шкура леопарда. Многочисленные столики и тумбочки были завалены грудами всевозможных предметов, будто кто-то небрежно разбросал пригоршни семян, которые проросли, превратившись в чудовищные растения, всюду валялись стеклянные шары, тубы с лаками и красками, чучела птиц; в углу виднелась музыкальная шкатулка с золоченой эмблемой Свободы.
Церемониальные встречи были одним из любимейших развлечений Танжерца. Он выставлял на обозрение всевозможные бумажные фонарики и нарядные абажурчики. Маски у него тоже светились, в глазницах торчали лампочки, обернутые в шелковистую бумагу. На иронический вопрос посетителя, чем он еще может похвастаться, Танжерец обычно открывал один за другим ящички бюро, где скрывался целый арсенал чудесных безделушек и забавных вещичек: талисманы, подковы, набор звездных каменьев, топазы, гранат, гиацинт, нефрит, рубин, сапфир, коралл, ляпис-лазурь и янтарь. В различных цветных конвертах были разложены составные части рецептов святого Сиприано, у него имелись астрологические доски, а также все необходимое для заколдовывания курицы и для вызова дьявола в расшитом галунами красном фраке, в желтом жилете и клетчатых штанах. Однако приход Кортесара только раздражил Урибе; у него не было никакой охоты показывать свои сокровища. Он протер глаза и, удивленно подняв брови, оглядел друга.
Придя домой, Урибе нашел у себя на кровати записку хозяйки: «Сеньорита Анна хотела повидать вас сегодня в полдень. Она просит позвонить ей по телефону 67218». Прекрасно. Ему не оставалось ничего, как только подчиниться. Но прежде следовало бы предупредить Агустина. Может, он не знал о намерениях Анны, и лучше было бы избежать неприятностей.
Танжерец задумчиво погладил рукой мягкий мех на лацканах пальто. «Да, – подумал он, – пускай хоть сдохнет. Мне плевать». Не смог пойти, и все. Был слишком пьян. Он взглянул на Кортесара. Тот держал в руках стеклянный шар с цветными прожилками: казалось, шар светился изнутри своим светом. Зачем пришел Кортесар? Что он хочет сказать? Безотчетный страх заставил Урибе заговорить первым.
– Этот шарик я стащил в Барселоне любопытным образом. Возвращался с загородной прогулки домой, как вдруг заметил в витрине одной лавочки разноцветные шары. И хотя у меня не бьїло денег, я, не раздумывая, вошел в лавку. Хозяйка, белокурая датчанка, страдала нервным тиком: она непрерывно моргала. Я уселся перед ней, раскрыв на коленях сумку так, чтобы загородить стол с шарами, и, всякий раз как хозяйка закрывала глаза, тащил один шар.
Весь съежившись, прижав руки к бокам, Урибе стискивал потухшую сигарету в маленьких пальцах. И снова у него возникла мысль, что Кортесар пришел сообщить какую-то новость, рассказать очередную выходку «чумного дня». А может быть, просто хотел разузнать… «Дай бог, чтоб это было так, – думал Урибе, – дай бог, дай бог». Он остановился, словно желая передохнуть, а на самом деле придумывал новую историю. После утреннего происшествия он чувствовал себя униженным, и теперь ему хотелось свести счеты с судьбой.
– Впервые в жизни я своровал, – начал он, – когда мне стукнуло шестнадцать и я был влюблен в одну красотку гориллу. От моих приятелей я узнал все что нужно, чтобы стать настоящим карманником. Девочка хотела подарков, а у меня не было денег. Однажды мамаша представила меня жене американского консула: этакой нежной блондиночке с изысканными манерами. В то время я был невинным младенцем с писаным ангельским личиком. Я позволил консульше обнять меня. А через минуту, когда она отошла, у меня в руках осталось ее знаменитое бриллиантовое ожерелье.
Урибе покопался своей белой ручкой в портсигаре Кортесара и вытащил смятую сигарету, которую неуклюже сунул в рот.
– Но на этом дело не кончилось. Мамаша все видела. Я затрясся от страха. Мне мерещилось ужасное наказание, и я только и думал, как бы смыться. «Стоит консульше выйти, и мать убьет меня». Я подождал, пока мать проводит ее до двери, и смиренно склонил голову: христианский мученик в клетке со львом, наверно, не выстрадал столько, сколько я тогда. Слышу, мамаша возвращается: ближе, ближе. Я зажмурился. И каково же было мое изумление, когда я вдруг почувствовал, как она меня обнимает. «Сынок, – сказала она мне, – да ты много ловчей, чем я думала. Одна бы я никогда не смогла этого сделать». Не обращая внимания на мои слезы, она приложила к груди ожерелье и сказала: «Какая жалость, придется изменить форму».
Урибе в изнеможении замолчал. Полчаса назад он отразил нападение двух кредиторов. Следуя своей давнишней привычке, он сделал вид, будто не узнал их. «Я представления не имею, кто вы и о чем мне толкуете». С презрительно-высокомерным видом он достал из кармана серебряные ножницы и принялся обрезать ногти. «Люди, подобные мне, явились на свет с единственной целью – блистать! Как мотыльки и кентавры. Одним словом, – вы мне мешаете». Но кредиторы даже не посмотрели на его кривлянье и учинили грандиозный скандал донье Асунсьон. Несчастной и честной донье Асунсьон, жизнь которой была и остается непрерывным Тернистым Путем. Вспомнив все это, он схватился рукой за голову.
– Какой ужас!
Заметив, что Кортесар смотрит на него, Урибе только теперь сообразил, что он не один. Ясное дело! Какая глупость! Ведь он сам, минут десять тому назад, открыл ему дверь. Он старался уснуть: ему очень хотелось спать, он нуждался в отдыхе. Один американец на пари провел девять лет без сна. Вот человек!
– Я вижу, ты не сомкнул глаз всю ночь, – сказал Кортесар. – Чем же ты занимался?
Лицо Урибе просветлело: только-то и всего?…
– У Мануэля Бесерры было несколько горилл…
Он изобразил сладенькую улыбочку, точно собирался рассказать нечто забавное, но смолчал.
– Ладно. Это тебя не касается.
Кортесар испытующе посмотрел на него.
– Я решил разыскать тебя, потому что думал застать здесь Рауля. Мы договорились, что сегодня утром я зайду к нему и мы отправимся к Паэсу доставать права. Но он еще не приходил домой. Может быть, сейчас вернулся.
– Может быть, – протянул Урибе.
– Ты где его оставил?
– Представь, не знаю. Если бы я помнил, я бы тебе обязательно сказал. Совсем забыл.
– Здорово напился?
– Кажется, да. На самом деле я…
– А твой двоюродный брат?
– Какой брат?
– Давид.
– А-а, Давид… Не знаю. Я не видел его после полуночи.
Всегда, когда речь заходила о Давиде, Урибе забывал, что это его брат. Надо было следить за собой; не то сочтут дураком. Давид – юноша с тонкими чувствами. Его бабка и моя мать… Или его бабка и моя бабка. Я совсем запутался.
Кортесар взял револьвер, который лежал на столе.
– Это твой? – спросил он. – Надеюсь, не заряжен.
Он держал револьвер с опаской. Ствол был короткий, на рукоятке перламутровая инкрустация: маленькие розочки.
– Игрушечный, – пояснил Урибе. – Вместо пуль стреляет тряпичными цветочками, фотографиями Неаполя, Везувия и влюбленных парочек.
Урибе снова охватили пьяные угрызения совести, а с ними и желание притворяться, обманывать. Два часа тому назад он оставил в баре трех женщин. Место, куда он их завел, имело два выхода, и он воспользовался одним из них. «Сейчас они уже, наверное, начинают волноваться». Он увидел свое помятое лицо в зеркальце без оправы – они дюжинами валялись по всей комнате. Урибе завоевывал расположение публики. Он лицедействовал. Кортесар с усталым видом зажег сигарету.
– Луис уже достал права, – сказал он, – теперь ему нужны деньги, чтобы взять напрокат машину.
«Какую машину?» Урибе снова замечтался. Минуту назад в его голове вспыхнул целый фейерверк воспоминаний. Вино. Ссора. Оскорбления Рауля. Он взглянул на часы. Четверть второго. Поздно. Перед обедом надо пройтись.
Он начал собираться. Записка хозяйки, лежавшая на столе, взывала к нему. Он отвел глаза в сторону. Нет. Надо было ответить. Он достал самописку: «Если сеньорита Анна позвонит, скажите ей, что я умер». Он взял булавку и приколол записку к двери.
Снова безумство. Вслух он повторил:
– Я умер.
Он взял пачку сигарет и осторожно положил ее в карман. Кортесар поджидал его у двери.
– Все в порядке. Пошли.
– Убить его, говоришь? – Агустин уперся коленками в край стола и откинулся на стуле назад. – Это впечатлительно. Как бы это сказать… Даже романтично. – Он замолчал и ехидно добавил. – Но это не подходит.
Анна стояла напротив Агустина по другую сторону стола, устремив взгляд на причудливые блики огня. На лестнице перегорели все пробки, и пришлось зажечь свечу.
– Ты уверяешь, что смогла бы сделать это одна, не так ли? – Глаза на помятом лице Мендосы чуть-чуть скосились в ее сторону.
– Да.
– И ты даже согласна, чтобы тебя арестовали, или, может быть, ты покончишь с собой?
Когда Аугустин говорил в таком тоне, Анна не знала, куда он клонит. Она начала раскаиваться, что затеяла этот разговор. Теперь уже поздно отступать.
– Это не представляет никакого интереса.
– Нет, представляет.
Дрожащей рукой Мендоса указал на клетку с канарейкой, которую ему совсем недавно подарила Лола. Клетка была маленькая, с цветными прутьями; прежде чем вспорхнуть с жердочки, канарейка в нерешительности помедлила.
– Ты и глазом моргнуть не успеешь, как тебя схватят.
– Ничего подобного. Я все предусмотрела.
Агустин жестом оборвал ее.
– Нет. Ты ничего не предусмотрела, и если ты сделаешь, как говоришь, то я и медяка не дам за твою шкурку.
Он хотел было сказать еще что-то, но внимательно посмотрел на птицу: комочком застыв на жердочке, она выглядела беззащитной и печальной, точно маленькое чучело, точно увядший цветок.
– Не понимаю, – сказала Анна.
– Короче говоря, это детский лепет.
– Детский лепет?
– Да. Любой тупица-новичок придумал бы то же самое: отсутствие улик и мотивов преступления. Чем больше ты будешь придумывать, тем скорее выдашь себя.
«Надо немножко остудить эту головку, – подумал он. – У девочки есть мысли, но она должна привести их в порядок…» Вот странно, ему снова хотелось выпить. Ликер Урибе был поистине чертовский.
– Надо поговорить спокойно. Ты пришла сюда с дельным предложением, и мы его обсудим. Если хочешь знать, я его одобряю. Но в таком виде это дело не может заинтересовать ни меня, ни кого другого. Счеты, которые ты собираешься свести с этим человеком, касаются только тебя одной, я тут ни при чем…
Он медленно зажег трубку и несколько раз с наслаждением затянулся.
– Никто не станет помогать тебе, не получив ничего взамен. К тому же в твоих интересах затемнить это дело. Например, кражей. Ты говоришь, служанка упоминала о шкатулке с драгоценностями. Прекрасно! Вот деталь, которая может придать делу совсем другой оборот. Но ты не имеешь права просить помощи, не предлагая за нее определенной платы…
Анна смотрела на Мендосу растерянная, сбитая с толку.
– Не понимаю, какую выгоду ты можешь извлечь из этого дела. Или ты берешься за него ради денег, но в таком случае…
– Но в таком случае?… – повторил Агустин.
Девушка закусила губу.
– Ничего. Я ничего.
Мендоса выпустил изо рта трубку, и она скользнула между пальцев.
– Послушай. Необходимо» замести следы. Пустить ищеек по ложному следу. Если ты будешь действовать одна, попадешься. Ты же знаешь привратницу. Они все объяснят политическими мотивами. В лучшем случае сцапают через две недели. А я, поверь, не желаю корчить из себя мученика. Это дело интересует меня по многим причинам, но мне не хотелось бы влипнуть по-дурацки. Кроме того, деньги…
Он неопределенно махнул рукой. Трепетный огонек свечи причудливо осветил темную бутылку шампанского. Тени на стене, словно призрачные, объятые ужасом существа, отступали, закрыв лицо руками.
– Тебя арестуют и ты добьешься только того, что отправишься на долгую прогулку в Африку. И это обязательно случится, если ты не послушаешься меня.
Панорама комнаты, будто покрытая глазурью: бутылка, свеча и сам Мендоса, сидевший в глубине, отразились в ее круглых темных зрачках, как в перевернутой линзе бинокля.
– Я все осмотрела и проверила, – сказала Анна. – За квартирой никто не следит, и стоит только выйти на улицу…
– Ты ошибаешься. – Несколько лет назад Агустин вместе со своими приятелями участвовал в одном ограблении, тогда он предложил и разработал план, который теперь повторил. – И я тебе объясню в нескольких словах, почему. Ты договорилась со служанкой, но надо как следует скомпрометировать ее, иначе нельзя поручиться, что она будет молчать. А ты оставляешь свидетеля, который в критический момент может показать против тебя. Если ты думала убить его одна, то нечего было посвящать меня. Я не должен был ни о чем знать, даже как друг.
Зажегся свет, и в одно мгновение комната обрела свой обычный вид. Птичка недвижно и удивленно разглядывала людей. Мендоса задул свечу и продолжал:
– Никто не знает, что думает о нем другой и что он может сказать за спиной товарища. Доверяться значит действовать вслепую. Никто не поручится, что будет держать язык за зубами и не станет болтать. А ты в свое дело и так уже посвятила двоих. Если, – добавил он вопросительно, – ты не говорила об этом с кем-нибудь еще?
– Нет, – ответила Анна, – я никому ничего не говорила.
– Хорошо. Двоих вполне достаточно.
– Я бы от всего отпиралась… – сказала Анна. – Ведь улик не было бы…
– Ради бога, не наивничай. Запела бы как миленькая. Ты знаешь, что случилось с канарцами.
Агустину доставляло удовольствие унижать ее. Уже больше двух часов Анна находилась в его мастерской после безуспешных попыток связаться с ним через Урибе. От ее уверенности в том, что она составила блестящий план, Мендоса в несколько минут не оставил и следа, и радости ее сменилась стыдом и замешательством.
– Если мой план кажется тебе таким плохим, скажи, что бы ты сделал на моем месте.
Она произнесла это прерывисто, в явном смущении, вызвав у Мендосы легкую улыбку. Канарейка захлопала крылышками, и это на некоторое время отвлекло его внимание; птичка уселась на абажур и легонько покачивалась.
– Для осуществления такого дела необходимо несколько человек. Пока один будет действовать, остальные будут прикрывать его, заметать следы. И тут вступает в силу очень важный фактор. Каждый из нас имеет перед тобой большое преимущество. Мы вне подозрений. На детей буржуа никто не подумает. Особенно когда речь идет о воровстве.
Анна нервно теребила кисточки, разбросанные по столу.
– Ты думаешь обо всем рассказать своим приятелям?
– Да, если ты хочешь, чтобы я помог тебе. И поверь, не стоит это откладывать. Мы должны действовать быстро и решительно. Тот, кто пойдет на дело, должен заботиться о своей безопасности, пока не выйдет на улицу. А там, на углу, его будет ждать машина с включенным мотором, которая в десять минут доставит его на другой конец Мадрида. А потом, когда это будет нужно, несколько человек поклянутся, что во время покушения он был в Карабанчеле и играл с приятелями в кости. Вот как делаются дела.
Анна опустила голову.
– Тогда?…
– Прежде всего оповестить всех.
– Кого же?
– Риверу, Кортесара, Давида, Паэса…
– Ты так думаешь?
– За ними слово. Мне кажется, все они только и ждут подобного случая. Если им не понравится, они всегда могут отказаться.
Девушка колебалась.
– А не лучше было бы… нам двоим.
– Только без дешевки. Дела делаются серьезно или совсем не делаются.
– Ладно. Ты сам знаешь, что больше подходит, и их знаешь лучше меня.
В наступившей тишине вдруг раздалась странная, почти фантастическая трель подаренной Лолой канарейки.
Из кабинета сеньора Паэса пропала коллекция марок. В тот день, возвращаясь из конторы домой, дон Сидонио приобрел несколько экземпляров очень ценных марок Соединенных Штатов Венесуэлы у одного коллекционера с улицы Маркиза де Кубас. Когда дон Сидонио уже собирался положить их в свой альбом, то с изумлением установил, что альбом исчез. Замок в комоде был сломан самым варварским образом, вор даже не попытался скрыть следов своего преступления.
Дон Сидонио, как человек, любящий во всем порядок, прежде чем что-либо предпринять, решил посоветоваться по этому поводу с женой. Как он и предполагал, разговор был недолгим. Вот уже несколько месяцев, как он подозревал сына. Мальчик…
Держа в руке конверт с новыми марками, дон Сидонио направился в кухню, где жена готовила ужин.
– Сесилия.
Донья Сесилия, вынимавшая в эту минуту булочки из духовки, вопросительно посмотрела на мужа.
– Пропал альбом с марками, – сказал он.
Жена непонимающе смотрела на него.
– Твои марки?
– Да, кто-то украл их сегодня днем. Сломал замок в комоде и унес альбом.
Донья Сесилия, словно выжидая, неторопливо вытерла о передник испачканные в тесте руки.
– Когда ты это заметил?
Дон Сидонио задумался.
– Только что. Хотя, если не ошибаюсь, днем я тоже заметил что-то странное. Когда спал после обеда. – Он нерешительно добавил: – Но, может, это мне только приснилось.
Не произнеся больше ни слова, дон Сидонио проводил жену в кабинет. Вместе они осмотрели сломанный замок, щепки. Вор не тронул двух связок документов и папку с акварелями. Две гаванские сигары тоже пропали.
– Ты думаешь, он? – спросила донья Сесилия.
Дон Сидонио в нерешительности замялся.
– Не знаю…
Молча они пришли к единому выводу. Подозревать сына было унизительно, но все говорило против него.
– Можно пойти посмотреть, – сказал дон Сидонио.
Они направились в спальню сына; донья Сесилия зажгла свет.
В комнате, как обычно, стоял страшный беспорядок. Луис всегда старался тратить как можно меньше сил. Покурив, он оставлял окурки прямо в кресле. Выходя из уборной, не спускал воду. Никогда ни с кем не здоровался, никогда не отвечал на приветствия других. Словом, эгоизм освобождал его от чувства долга.
Постель была разбросана и испачкана, весь пол усеян окурками и бумажками. Донья Сесилия в отчаянии взирала на все это.
– И так надрываешься целый день. Сил нет прибирать в этом хлеву.
Дон Сидонио наклонился и поднял с дорожки окурок сигары.
– Что еще? – спросила жена.
– Кажется, моя.
Донье Сесилии было невыносимо стыдно выслушивать обвинения против Луиса. Со свойственной ей кротостью и всепрощением она объясняла проступки сына его неопытностью. «Молодые люди все одинаковы», – повторяла она себе. И продолжала боготворить своего отпрыска.
– Сигары похожи одна на другую.
Дон Сидонио поднес окурок к носу; раздув ноздри, принюхался.
– Нет, жена, я знаю, что говорю.
Донья Сесилия не сдавалась. Она боялась обвинить сына без достаточных на то оснований и хотела быть чистой перед самой собой.
– То, что эти сигары одного сорта, еще ничего не доказывает, – возразила она. – Он сам мог купить такие же сигары, как у тебя.
Но она тут же пожалела о сказанном. С тех пор как Луис в прошлом году отказался учиться, ни она, ни муж не давали ему денег. Изредка она тайком совала сыну пять дуро, и Луис клал их в карман, даже не подумав поблагодарить мать. Он был твердо убежден, что все обязаны оказывать ему услуги, а он вовсе не должен благодарить за это. Но, как правило, родители не давали ему ничего, и, однако, у Луиса всегда были деньги. Он курил дорогие сигары, вечно перезванивался со своими приятелями и вообще вел довольно сумбурную жизнь. И хотя у них не раз вертелся на языке вопрос о деньгах, ни она, ни муж не осмеливались спросить сына. Сейчас ее слова вызвали законное недоумение. Вопрос, который напрашивался сам собой, вдруг прозвучал из уст дона Сидонио.
– Ты говоришь, купил? Хотел бы я знать, откуда у него деньги.
Донья Сесилия не ответила. Наклонив голову, она притворялась, будто внимательно рассматривает раздавленные на ковре окурки.
Дон Сидонио ходил из угла в угол, держа в руках конверт с марками.
– Да! Откуда он достает деньги? Не работает и вообще ничего не делает, мы не даем ему ни сентимо, и тем не менее он не отказывает себе ни в чем. Ходит в кино, курит, покупает романчики…
И он указал пальцем на стопку книг, сваленных на столе: пьесы социалистических театров, французские и советские романы…
– Вот эти книжки во всем виноваты. Они отвлекают его, забивают голову всякими глупостями; из-за них он теряет столько времени. – Дон Сидонио обернулся к жене и внимательно посмотрел на нее. – Может быть, ты знаешь, как он достает деньги?
В его вопросах звучал упрек. Донья Сесилия молчала.
– Нет, ты тоже не знаешь, предпочитаешь не знать, – поправился дон Сидонио. – Мы оба предпочитаем не знать. Мы видим, как он ходит в кино, гуляет с уличными женщинами, покупает книги и сигары, и ничего ему не говорим. Будто это самая обычная вещь, чтобы у мальчишки в его возрасте был туго набитый кошелек. Но знай, больше так продолжаться не может. Мы обязаны выяснить, откуда у него деньги.
Донья Сесилия растерянно смотрела на мужа.
– Но позволь, Сидонио. Ты говоришь так, будто тебе точно известно, что альбом взял Луис. Пока он не вернется, мы ничего не можем установить. Может быть, это сделал совсем не он.
Дон Сидонио пожал плечами.
– Не он? Тогда скажи, кто мог это сделать. Служанка? Бабушка? Глория? Или кто-нибудь из малышей?
Сесилия опустила голову.
– Нет, я не говорю этого… Я только хочу сказать, что, может быть, он вовсе не крал. Ты же знаешь Луиса. Может, он просто хотел посмотреть коллекцию, а так как комод был закрыт…
Ее слова повисли в воздухе. Донья Сесилия сама почувствовала, что не верит в них. Супруг, заметив ее смущение, решил снова пойти в атаку.
– Посмотреть, говоришь? С каких это пор он увлекается марками? Разве он когда-нибудь проявлял интерес к чему-нибудь полезному? Мы сами избаловали его, всегда потакали и оправдывали. «Ах, бедняжечка, он еще обидится. Не говори ему ничего, а то он расстроится». А теперь видишь, чем он нам платит: он плюет на нас и делает, что ему заблагорассудится.
Дон Сидонио негодовал на себя за свое мягкосердечие и, как всегда, приходя в ярость от проделок сына, клялся быть с ним непреклонным. Однако он прекрасно знал, что Луис ни во что не ставит его и прямо в лицо высказывает свое жестокое презрение. Чувство собственного бессилия приводило дона Сидонио в отчаяние.
И все упреки сыпались на голову доньи Сесилии, которую муж обвинял больше, чем сына. На лице доньи Сесилии было написано покорное смирение. От мысли, что она принимает на себя удары, направленные против Луиса, она чувствовала себя ближе к сыну.
– Довольно! Так больше продолжаться не может. Я устал от его выходок. Хватит. На улице он с бандой своих дружков-анархистов может делать все, что угодно, меня это не касается. Но в доме я ему не позволю. Я уже сыт по горло его бесцеремонными приятелями, которые только заплевывают коридор, гадят в ванной, превращают дом в конюшню. Довольно, пора прекратить это. Анархистам не место в моем доме. Хватит и того, что правительство терпит их на улице.
Дон Сидонио постепенно повышал голос; в дверь с любопытством заглядывали младшие дети. Крик привлек их внимание. Донья Сесилия погнала их прочь.
– А ну, уходите отсюда! Не видите разве, не до вас?! Уходите, уходите…
Двое малышей со стрижеными головками, строя рожицы, исчезли за дверью. Из коридора доносился их сдержанный смех и шепот. Донья Сесилия попыталась успокоить мужа.
– Безусловно, мы должны что-то предпринять, но лучше, если мы сделаем это спокойно. Спешкой можно только навредить. Мы рискуем несправедливо обидеть мальчика, а потом выяснится, что он ни в чем не виноват. Знаешь, предоставь это мне. Если мальчик взял альбом, он мне сознается. Мы не можем устраивать ему сцену, не зная твердо, виноват ли он.
Доводы доньи Сесилии, как всегда, были старые, всем надоевшие. Когда дон Сидонио ругался с Луисом, она всегда призывала их к миру: «Успокойтесь, успокойтесь!» И дон Сидонио быстро делал вид, что уступает жене, соглашаясь с ее доводами, которые позволяли ему прикрыть собственную трусость. Переложив на плечи жены обязанность решать дальнейшую судьбу сына, глава семьи успокаивался. Он был уверен, что одновременно исполнил долг по отношению к сыну и благоразумно уступил жене.
Сейчас он также подождал, пока жена повторит давно известные истины, и только сказал:
– Хорошо, делай, как считаешь нужным. Хочешь портить мальчика, порти. Но помни, я к этому не причастен.
И даже не посмотрев в тумбочку, дон Сидонио вышел из спальни сына.
Когда Луис пришел домой, вся семья уже сидела за столом. Как обычно, ни с кем не поздоровавшись, Луис молча занял свое место.
Частенько он приносил с собой книгу или газету и читал за столом, нисколько не обращая внимания на разговор, который вели родители и младшие дети. В этот раз Луис не читал, но и не проявлял ни малейшего интереса к обсуждению последнего кинофильма. Он жадно поглощал еду, блюдо за блюдом, ни разу не подняв от тарелки глаз.
Передавая сыну тарелку супа, отец спросил:
– На улице холодно?
Луис не удостоил его ответом. Донья Сесилия предпочла не настаивать; мальчик, как видно, был не в духе, и она боялась, что муж с ним сцепится. С необыкновенным тактом донья Сесилия постаралась переменить тему разговора.
Луису ничего не стоило солгать, если это могло принести ему хоть малейшую выгоду. Он лгал часто и беззастенчиво и даже не старался скрывать это. Ему было плевать на то, что о нем подумают домашние. Он не нуждался в чьем-либо одобрении.
На вопросы матери, не он ли прожег кресло в гостиной, Луис неизменно отвечал: «Нет». И если через некоторое время донья Сесилия окольными путями все же продолжала допытываться, зачем он это сделал, Луис бросал в ответ: «Затем, что надо». Вопиющее противоречие его ответов нисколько его не смущало.
Однажды донья Сесилия сказала сыну:
– Но почему минуту назад ты утверждал, что не ты это сделал?
И Луис, не задумываясь, ответил:
– Потому, что мне так захотелось.
Так он считал, и все должны были соглашаться с ним. А если не хотели, тем хуже для них.
Перед тем как подать третье, донья Сесилия спросила сына, не брал ли он у отца альбома с марками, в полной уверенности, что Луис будет отрицать это. Каково же было ее изумление, когда Луис, окинув стол быстрым взглядом, с безразличным видом сказал:
– Да. Брал.
Дон Сидонио не верил своим ушам. В тоне Луиса ему почудилась намеренная провокация. Ои уже готов был повысить голос, но жена остановила его жестом.
– И что ж ты с ним сделал?
Луис пожал плечами.
– Продал.
Донья Сесилия побледнела.
– Продал? Кому?
– А уж это тебя не касается.
Тон, каким он говорил, не оставлял сомнений: Луис считал инцидент исчерпанным. Делайте, мол, что хотите, от него ничего не добьетесь. Воцарилась тягостная тишина, которую прервал резкий шум; дон Сидонио вскочил на ноги и, багровый от гнева, вылетел из комнаты, хлопнув дверью.
Выходя из столовой, Луис взял Глорию под руку. Девушка была белее стены и, когда брат взглянул на нее, виновато опустила голову.
– Кому ты их отдала? – спросил он сестру. Она ничего не ответила.
Осторожней! Осторожней! ОСТОРОЖНЕЙ!.. Он тряс за плечо шофера такси, и у него не было времени обернуться… Удар пришелся прямо в лицо, он упал навзничь. В глазах искры, странные, причудливые лепестки, огоньки, похожие на осколки разбитого зеркала. Он ввязался в драку, выпив несколько рюмок вина, и теперь очнулся в пансионе; лицо было сплошь в кровоподтеках. Какая-то изодранная, помятая маска. Сперва ему никак не удавалось понять, что же произошло: вроде все было на месте – руки, ноги целы. Ничего не соображая, он смотрел на себя в зеркало. Затем мало-помалу стал ощущать, как внутри все рушится: миф исчезал. Винные пары еще не улетучились, и его охватила безграничная тоска. Он пропитался ею, как губка. Он лежал на кровати; измазанное йодом лицо его было обмотано тряпками. Когда Урибе пришел навестить его, он с горькой улыбкой сказал: «Меня побили, Танжерец. Я был пьян, на меня напали сзади и побили». Он говорил грустным незнакомым голосом, распластавшись на постели, растравляя свои раны. Десять дней Рауль не мог выходить из дому, десять дней возле него, не оставляя его ни на минуту, хлопотал Танжерец. Ломтики мяса, лесной мед, очищенный перетопленный воск, мази, притирания, известные только ему, Урибе. Он был суеверен до мозга костей, верил в колдовство и в знахарство. С кровати Рауль следил за таинственными манипуляциями Танжерца, и, когда благодаря усилиям друга раны зажили, он поверил в его магические способности. «Что сталось бы с миром, – говорил он, – если бы мы не скрашивали его горести? Мы стремимся спрятаться, скрыться, другие ловят нас, выносят нам приговор. До каких пор мы будем убегать по тропам отчаяния?» Рауль смеялся: его толстые губы расплывались, обнажая белые зубы и здоровые красные десны. Да, до каких пор? До каких пор? Это произошло несколько недель тому назад, и с тех пор утекло немало воды. Теперь, усиленно размахивая руками, он рассказывал о случившемся накануне в баре. Одна рука у Рауля была перевязана, он давал объяснения.
– Почему вы там подрались? – спрашивал Давид.
Ривера в шляпе, сдвинутой на затылок, которую он не снимал даже в кафе, пускал кольца дыма.
– Почему? – переспросил он, волосатыми руками ослабив узел на галстуке. – Да все из-за этой проститутки Танжерца!
Он ткнул в сторону Танжерца пальцем. Урибе, закутанный в свое зеленое бархатное пальтецо с меховым воротником, походил на восковую куклу. Своей неправдоподобно маленькой белой ручкой он раздавал благословления направо и налево.
Мендоса, заказав для всех по рюмке, занял пустое место во главе стола.
– Что он сделал? – спросил Мендоса.
Ривера развалился на стуле. Прилипшая к губе, сигарета словно разрезала надвое его чисто выбритый подбородок.
– А что он может сделать? То, что всегда. Спровоцировать драку, а потом смыться. Но, клянусь Христом, в этот раз ему это вышло боком.
С обычной бравадой, превознося свои подвиги, он рассказал о случившемся.
– В довершение всего, – говорил Ривера, – этот педераст не только не поблагодарил меня, но еще страшно обиделся, когда я вывел его на чистую воду. Я разбил морду двум типам, а он и пальцем не пошевелил. А ведь он был во всем виноват. Вот почему потом, после драки, я, разумеется, выложил ему все, что о нем думал. И надо же! Этот подлый трус изобразил из себя обиженного и смотался, даже не попрощавшись.
В тусклом свете лицо Урибе казалось еще бледнее.
– Я ушел с гориллами, – сказал он.
Ривера скорчил презрительную мину.
– Для чего это тебе вдруг стали нужны женщины…
Урибе вытащил из кармана тряпичный цветок и жеманно воткнул его в петлицу.
– Они меня обожают, – возразил он. – Стоит им поговорить со мной, как она очаровываются. Я знакомлю их с магией: с алхимией красок. Я люблю смотреть на них в комнатах, освещенных фиолетовым светом, и обвивать их груди шелковыми лентами. Одной страшно уродливой горилле я закутал лицо зеленой газовой косынкой и заставил ее поверить, что она стала молодой и красивой. А прощаясь, я целую им руки, будто они отдали мне свою невинность, и кладу им на подушку букет белых цветов. И они меня любят, потому что я уверяю их, будто они все разные. Я их обманываю. Я их очаровываю.
Образы вспыхивали в его мозгу, точно бенгальские огни. Когда он начинал так говорить, даже Рауль проникался к нему уважением.
– И тем не менее, – вмешался Кортесар, – сегодня утром ты сыграл с ними злую шутку.
Урибе, как бы оправдываясь, покачал головой.
– Уж очень я ненавижу утра. – Вся его фигурка восковой куклы с нелепо маленькими белыми руками казалась нереальной, фантастической. – При дневном свете все эти женщины грубы и заурядны, кожа у них шершавая и сухая, рты беззубы, как у сифилитиков. Я принес с собой прелестные маски – легкие шелковые повязки на лицо с загадочными улыбками; я предлагал им расставить бумажные ширмы и повесить цветные фонарики. У меня были с собой прозрачные стрекозьи крылышки. Но они даже не хотели смотреть на них. Они до жути были реальны.
Урибе говорил, все понижая и понижая голос, и вдруг быстро взглянул на Агустина.
– Послушай, – сказал он. – А ты не видел Анну?
Мендоса набил трубку, которую курил только после ужина.
Он с трудом разжег ее.
– Да. Она приходила в мастерскую.
– Что ей было нужно?
– Ничего особенного.
– Надеюсь, ты ей ничего не говорил обо мне. Она мне звонила, но я был здорово пьян и не помню, что я ей наплел…
– Да не беспокойся.
Мендоса говорил безразличным тоном, давая понять, что этот разговор его не интересует. Выйдя из мастерской, он купил вечернюю газету. И сейчас развернул ее на столе. Огромные заголовки оповещали о революционных беспорядках.
Маленький Паэс наклонился, чтобы прочитать. Золотистые кольца волос спадали ему на лоб.
– Знаете новость, – спросил он быстро. – Бетанкура, этого канарца, который увивается за моей сестрой, на днях арестовали.
Ривера посмотрел на него с живым интересом.
– Бетанкура? Откуда ты знаешь?
Луис, покопавшись в предложенном Давидом портсигаре, взял сигарету.
– Сестра сама мне об этом сказала. Она страшно перепугалась, как бы его не засудили. Его и еще четверых арестовали в квартире на Каррера де Сан-Херонимо, кажется, за незаконное хранение оружия.
Луис остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление произведут его слова. Он знал, что Давид был влюблен в его сестру, и ему хотелось увидеть, как тот воспримет это известие. «Похоже, пробрало», – подумал Луис.
– Вот никогда бы не мог подумать, что Хайме заделается революционером, – сказал Рауль. – В Лас Пальмас мы вместе учились в школе, и он ежегодно получал похвальные листы за поведение. Его семья, так же как и моя, придерживается самых правых взглядов.
С удивленно поднятыми бровями, густыми закрученными кверху усами и круглыми, как черные шарики, зрачками, лицо его выражало такое искреннее изумление, что некоторые засмеялись.
– А как же его сцапали? – спросил Кортесар.
Паэс пожал плечами.
– Не знаю. И сестра толком не знает. Как будто у них был небольшой склад оружия в одной квартире и кто-то на них донес. Когда полицейские нагрянули, они прямо направились к тайнику. Для виду он был прикрыт холстом с изображением младенца Христа.
– А кто остальные?
– Глория и этого не знает. Кажется, одного из них зовут Зин, он художник-анархист с обожженными руками.
На Риверу, казалось, новость произвела сильное впечатление: он откидывал назад голову, морщил губы и вертел в пальцах сигарету. И как всегда, когда хотел уяснить для себя что-то непонятное и, возможно, унизительное, криво улыбался.
– Я его знаю вот с такого возраста, – говорил он, разводя над столом руками, словно показывая размеры младенца, – когда мы еще ходили в школу. Он был замухрышкой, никогда не играл на переменках и всегда всего боялся: играть в бой быков, бороться по-канарски и даже купаться в порту.
Урибе приподнял меховой воротничок и лацканы своего бархатного пальто.
– Одним словом, – сказал он, – он был умнее тебя.
– Да, он был умнее, но посмирней и потише. И вдобавок труслив. Помню, однажды он разозлил меня, и я как следует ему всыпал.
– Ты всегда всем всыпаешь как следует, – сказал Урибе. – Можешь не говорить об этом. Мы и так знаем.
Сузившиеся зрачки Рауля казались двумя черными отверстиями.
– Да замолчишь ты наконец! – крикнул он. Рауль затянулся, выпустил дым и продолжал:
– Месяца три назад я встретил его в кафе на Гран Виа. Вид у него все такой же безобидный, и, когда он мне сказал, что изучает право, я сразу увидел перед собой прежнего прилежного ученика. Я немного пошутил над его школьными успехами, и мы распрощались как два старых приятеля. А теперь, выходит, его заграбастали.
Новость неприятно поразила Рауля. «А теперь, выходит, его заграбастали». Он произнес это таким тоном, будто сказал: «А теперь, выходит, он лучше меня».
– Похоже, эта весть тебя расстроила, – иронически заметил Кортесар.
Ривера немного помолчал.
– Расстроила это слишком… но… честно говоря, она меня удивила. Он всегда был такой тихоня, и я никогда бы не подумал, что он способен на такие дела.
Мендоса сложил газету так, чтобы всем были видны заголовки.
– Дело в том, – сказал он, – что никто из нас не осмелится пойти на риск. Никто из нас, к примеру, не сделал ничего, чтобы показать себя.
Он напомнил, что в единственном номере подпольного журнала, который они начали выпускать в прошлом году и который им удалось напечатать, в редакционной статье торжественно заявлялось: «Идеология, которая не призывает к немедленным активным действиям, – фальшива и вредна».
– Да, правильно, – подтвердил юный Паэс. – Мы зря теряем время.
События последних дней взбудоражили его. Паэсу тоже хотелось приносить какую-то пользу.
– Мы уже давно болтаем о том, что надо «что-то делать», и позволяем другим обставлять нас.
Агустин залпом выпил рюмку можжевеловой.
– Да, это самое важное. Ни мы, ни друзья Зина не предприняли ничего дельного. Когда мы создали клуб «Аттика», мы превозносили активные действия, а Руди, Хорхе и вся их банда издевались над нами: они не верили, что мы можем действовать. И в какой-то мере они были правы. То, что они сами не умеют действовать, еще не может служить оправданием нашему бездействию, наоборот, это должно быть для нас стимулом. Но стоит нам возвратиться по домам, и все пойдет по-старому, нас примут, как заблудших овечек.
Он остановился, чтобы опрокинуть еще одну рюмку, и оглядел собравшихся. Один только Урибё не слушал его. Наклонившись, он что-то таинственно шептал на ухо своему соседу, белокурому херувимчику, по имени Анхель. «Имя его, – подумал Агустин, – точно соответствует его внешности. Так и видишь, как он в белом балахоне порхает по небесам с цветком в руке».
– Ты тоже так считаешь? – спросил он Давида.
Прежде чем ответить, Давид облизал сухие губы, лицо его было бледно, словно припудрено мукой, длинные худые руки ни на миг не оставались в покое.
– Да, – ответил он. – Дома нас встретят торжественно. Все готово к возвращению блудного сына: вол, родичи и слуги. Может, даже каждого из нас ожидает папаша у поворота дороги.
– Правильно, – подтвердил Мендоса. – Но этого не должно случиться.
– А верней всего, именно так и будет, – перебил его Паэс, – и мы снова станем владеть тем, что принадлежит нам с рождения, – Он несколько раз говорил с Анной и усвоил ее стиль. – Все поколения поступали одинаково. Родители стараются опекать своих детей, а дети не обращают на них внимания и сбиваются с пути истинного. Притворяются, будто живут настоящей жизнью, а в конце концов возвращаются в свой загон с красными от слез глазами. Обычный финал комедии со счастливым концом. В душе никто из нас не порвал со старым окончательно.
Он говорил с таким жаром, что несколько буржуа, сидевших за соседними столиками, прервали свой разговор чтобы послушать его.
– Да. Совершенно верно. Мы паразиты, – сказал Кортесар. – А что мы еще можем делать?
– Прежде всего, – возразил ему Агустин вкрадчивым голосом, – обрубить причальные канаты. Если мы хотим быть последовательными и идти вперед, мы должны сжечь за собой мосты.
Мендоса заметил, что все взгляды устремлены на него. В тусклом свете глаза фосфоресцировали, точно у призраков.
– Только решительный акт, который по-настоящему скомпрометирует нас, докажет, что мы не играем в бирюльки. Мы должны действовать твердо и бесповоротно. До сегодняшнего дня мы только болтали. Но теперь после всех разглагольствований необходимо заявить: решено, отступать некуда.
– Важно точно определить, – сказал Давид, – какого рода будет этот акт.
Паэс зажег сигарету.
– Цель очевидна. Остается лишь разработать вопрос о средствах ее осуществления.
– Да, – согласился Урибе. – А как мы должны действовать?
Он задал этот вопрос с самым беззаботным видом, даже не оборачиваясь к Ривере. Сам же внимательно выслушивал интимные признания белокурого херувимчика, возмущенно отмахиваясь от него своими маленькими целлулоидными ручками. Ривера обжег его взглядом черных, как пропасть, зрачков.
– Конечно, не как ты, проститутка, позволять гладить себя по ляжкам!
В кафе поднялся шум.
– Да замолчите вы наконец! – вмешался Кортесар. – Мы пришли сюда говорить не о ляжках. А если уж вам так приспичило, убирайтесь отсюда подальше.
Рауль в негодовании расстегнул ворот рубашки.
– У меня и в помыслах не было кого-нибудь обидеть, – сказал он. – Единственное, что я хотел, – это поговорить о деле.
Наступила тишина. Все с любопытством и нетерпением смотрели на Мендосу.
– Да, необходимо определить характер наших будущих действий. Сейчас это единственно важная проблема.
Мендоса погладил рукой подбородок. В мягком освещении лицо его, обрамленное бородой и шевелюрой, казалось невероятно бледным.
– Опыт последних дней должен был научить нас кое-чему. Где иерархия, там обман. Только сплоченная маленькая группа может действовать эффективно.
Глаза юного Паэса заблестели.
– Каким образом?
Мендоса замялся. Он, видно, сказал лишнее и решил попридержать язык. «На сегодня я сказал больше чем достаточно».
– Каким образом нам действовать, это мы решим позднее сообща. Сейчас самое главное – это уверенность в своих силах. Если каждый из нас уверен в себе, дело решено. Но если кто-либо колеблется, пускай уходит – дверь открыта. Слабых нам не нужно. А уж кто вступил на этот путь, должен идти до конца.
На миг он припомнил свои скучные одинокие вечера: мечтания, лень, вино. В один из таких вечеров Лола решила разыскать его: она чувствовала себя загнанной в устроенный им лабиринт.
Наступила тишина, которую вдруг прервал приглушенный вскрик. Урибе выхватил из лацкана цветок и тыкал им в херувимчика.
– Смотрите, смотрите!
Танжерец изображал лучшую из своих трагических поз. Сухонький, бледный, разводя в стороны руки, точно кукла, он показывал цветком на белокурого ангелочка. Бархатное пальтишко было ему узко, в нем Урибе казался еще тоньше.
– Он только что сделал мне ужасное предложение, – снова вскричал Урибе.
Такой неожиданный оборот разрядил накаленную обстановку. Мендоса почувствовал облегчение. Посетители за соседними столиками смеялись и переглядывались между собой.
Белокурый херувимчик смущенно протестовал.
– Я… – мычал он. – Да я просто…
Урибе зажал уши.
– О, довольно, довольно…
С картонным подносом, какие бывают в кондитерских, он бегал по кафе от столика к столику. Зная, что Ривера следит за ним, он бесновался как сумасшедший.
– Больная нога… Тш-ш… Больная нога…
Многие посетители, не понимая, что происходит, широко улыбались.
– Да, ножка… Хроменький… от рождения…
Когда он выбрался на середину зала под газовые светильники, лицо его выражало тоску.
– Сейчас он выдаст сценку из гангстерского фильма, – весело пояснил Кортесар сидевшим за соседними столиками.
Хрупкая маленькая фигурка в зеленом бархатном пальто с трагическим видом рухнула на колени.
– О Джонни… Клянусь тебе, я сделала это нечаянно… никогда не хотела тебе зла… Когда я выстрелила… О, я не знала, что это был ты, Джонни… Ты помнишь, в Лас Рокосас мы вместе с тобой играли под соснами… Мы были как брат и сестра, Джонни… Я… О, клянусь тебе… Нет, Джонни, Джанни…
Корчась и кривляясь, он повалился на пол и тут же порывисто вскочил.
– Ох, я совсем пьян.
Все хлопали, даже Ривера. Хозяин кафе, который сначала боялся, что это дикое представление распугает клиентов, и уже было собрался выпроводить Урибе, увидев успех актера, поспешил его поздравить:
– Выпейте, рюмочку. Я вас угощаю.
Урибе с жаром провозгласил тост.
Группа распалась. Первым поднялся Кортесар, остальные поспешили последовать его примеру. Все оживленно обсуждали представление.
Уже выйдя на улицу, Урибе взял Риверу под руку.
– О Рауль, – сказал он. – Ты всерьез обиделся?
Видя, что приятель все еще на него дуется и молчит, Урибе продолжал скоморошничать.
– Бежим. Луна наш союзник.
Они отстали от остальных. Блестел мокрый асфальт. В молчании друга Урибе видел залог прощения.
– Послушай, – сказал он Ривере. – Давай-ка напьемся!