Петр Лебеденко Льды уходят в океан

Книга первая

ГЛАВА I

1

За окном хлестал дождь. Мокрые ветви тополей гнулись к самой земле и почти по-человечески стонали. Мутные потоки неудержимо неслись к реке, тоже мутной, холодной.

Марк не отрываясь глядел в окно и все думал, думал… Что его занесло сюда, на север, за тысячи километров от родного дома? Все было таким привычным: работа, мать, друзья… И вот его нежданно-негаданно подхватило, он, кажется, не успел даже и опомниться, как то, что связывало его с прошлым, осталось далеко позади. Да еще как далеко!

Марк вздохнул. Не от тоски — от подкравшейся тревоги. Когда получил от Марины письмо, все казалось проще. Она не звала, ничего не обещала, не написала даже, что хочет повидаться… «Вижу тебя, Марк, будто ты рядом. Широченные твои плечи вот-вот разорвут рубашку, и веет от тебя такой силушкой, прямо голова кружится. И до сих пор помню запах твоих почти белых волос, всегда спутанных. И улыбку твою помню, Марк…»

А он?.. Он тоже все помнит. Два года прошло с тех пор, как они расстались, но Марку кажется: вот только сию минуту глядел в ее глаза, только минуту назад она ушла…

О ее глазах нельзя было сказать, что они необыкновенно красивы. Не то серо-голубые, не то просто серые, они не привлекали к себе особого внимания до тех пор, пока Марина не начинала смеяться. И тогда свершалось чудо: глаза ее становились яркими, глубокими, в них хотелось смотреть без конца… И Марк смотрел, не в силах оторвать взгляда. Потом Марина внезапно обрывала смех, лицо ее становилось серьезным, а Марк еще долго не мог избавиться от ощущения, что от ее смеха в нем самом осталось что-то легкое, хорошее. Будто солнце заглянуло в глухую ложбину, ушло дальше, а тепло задержалось на каждой травинке, под каждым комочком земли…

Два года разлуки, и ни одного дня порознь! Она всегда была с ним. И хотя за эти два года она написала одно-единственное письмо, и хотя в ее письме ничего не было, кроме чуточки грусти, Марк решил: она ждет его. Она будет рада встретиться. Ему и в голову не пришло, что Марина могла написать просто в минуту грусти и, опустив конверт в почтовый ящик, тут же пожалеть об этом. Десяток раз прочитав письмо, он пошел в порт, сказал, что ему срочно надо уехать, и уже через три часа летел на север.

…Приехав из аэропорта в город, Марк позвонил в гостиницу. Свободных мест не было. «И не ожидается», — сказала дежурная. Тогда он пошел к Марине. Поднялся на второй этаж, поставил у ног чемоданчик и протянул руку к кнопке звонка, под которым знакомым почерком было написано: «М. Санина».

Долго никто не отвечал. Потом чужой женский голос спросил:

— Вам кого?

— Марину Санину, — тихо ответил он.

Дверь открылась, молодая женщина окинула Марка любопытным взглядом.

— Марина будет только вечером, — сказала она.

С его плаща стекали струйки воды, мокрые брюки прилипли к ногам, в ботинках хлюпало. А на улице хлестал холодный дождь, и Марк с тоской подумал: «Куда же теперь?»

Он взглянул на женщину, сказал:

— Простите…

Женщина молчала. Смотрела на его растерянное лицо и молчала. Марк еще раз повторил:

— Простите… — и стал спускаться с лестницы.

Тогда она позвала:

— Молодой человек!

Марк остановился, оглянулся. Женщина спросила:

— А вы кто?

— Я?..

Марк пожал плечами. Он снял кепку, встряхнул ее и ладонью пригладил волосы.

— Видите ли… — начал он.

— Марк Талалин, да? — засмеялась женщина. — Конечно же, Марк Талалин. «Белобрысый Марк» — так, кажется, вас называет Марийка? Теперь я вас узнала. Идемте.

Марк хотел возразить, но она подхватила его чемоданчик, повторила:

— Идемте, идемте!

В квартире было две комнаты — одна напротив другой. Женщина повесила плащ Марка и сказала:

— Я сейчас пойду на работу. А вы отдыхайте и отогревайтесь. Хорошо? Проходите вот сюда. Это ее комната. Вы, конечно, устали с дороги? Можете отдохнуть. Извините, что я оставляю вас одного.

Она вышла, но тут же вернулась:

— Простите, забыла представиться… Анна Лидина.

Марк улыбнулся:

— Очень приятно.

Анна не уходила. Марку казалось, что она хочет что-то ему сказать, но не решается. В ее глазах Марк видел не то смущение, не то растерянность. Наконец она проговорила:

— Мария не знала, что вы должны приехать? Помоему, она не ждала вас.

— Не ждала, — сказал Марк. — Я неожиданно.

И вдруг подумал: «А что, если она не одна? Если кто-то у нее есть?» Он оглядел комнату и вопросительно посмотрел на Анну. Наверно, Анна поняла его мысли. Или прочла их в его настороженно-вопросительном взгляде. Она сказала:

— Отдыхайте. Сюда до вечера никто не придет…

И ушла.

2

За окном еще сильнее потемнело, река стала совсем черной и будто отодвинулась куда-то. Марк подумал, что хорошо было бы, если бы вот так же отодвинулись от него все тревоги и все сомнения. С ними тяжело. О чем бы ни думал, о чем бы ни вспоминал — тревоги и сомнения тут как тут. И почти никогда не уходят, прочно поселяются в душе Марка — беспокойные постояльцы.

Вышвырнуть бы их вон, навсегда, да разве вышвырнешь? Они липкие, как паутина. Страшно липкие!

Впервые он сказал ей о своем чувстве на второй вечер после выпускного школьного бала. Сказал просто, хотя от волнения у него вздрагивали руки и в горле было сухо: «Марина, ты не будешь смеяться?» Она ответила коротко: «Нет». — «Марина, ты для меня — не как все. Понимаешь?» — «Я все понимаю, Марк».

И с тех пор они всегда были вместе. Марк часто говорил: «Знаешь, это родство душ. Правда?» — «Правда», — отвечала она.

Они оба работали в порту электросварщиками. Любили работать ночью. Вдвоем опускались с громадины корабля почти к самому подножию стапеля, находили отметины, где надо было сварить швы, и несколько мгновений молчали, завороженно глядя на слегка фосфоресцирующее море. Потом Марина говорила: «Марк, сейчас я зажгу тысячу солнц…» Электрод приближался к металлу — и каскад ослепительных искр разрывал густую мглу. Марку и правда казалось, что Марина зажигает тысячу солнц. Он смотрел на девушку и чувствовал, как тепло этих солнц проникает к сердцу, и думал о том, как хороша жизнь, когда рядом Марина. Его Марина.

Утром, закончив смену, они шли, плечами касаясь друг друга. Марк никогда бы не решился идти с ней обнявшись на людях, как это делали другие. Не потому, что стыдился. Он всегда думал: «Большое чувство — не для посторонних взглядов». Марина соглашалась с ним.

Они шли вдоль набережной, навстречу им спешили их друзья, и то и дело слышалось:

— Привет рабочему классу!.. Салют докерам!..

Марк любил это слово — «докеры»! Докеры — сильный, мужественный народ. Везде. Когда Марк читал, что в Америке или во Франции бастуют докеры и никакая сила не может сломить их боевой дух, он говорил Марине:

— Докеры — это вот! — крепко сжимал кулак.

Марина смеялась:

— Нескромно так о самом себе.

— Я не только о себе. И о тебе. Обо всех.

— А я ведь не очень сильная, Марк. Не такая, как ты…

— Это тебе кажется. Сила не только в мышцах.

Он верил в то, о чем говорил. Верил, что его Марина — сильный человек. Потому что она честная, открытая. Такие не могут быть слабыми.

В док, где они работали с Мариной, каждый год заходил на ремонт нефтеналивной танкер «Калуга». Это был старый корабль, и, если бы не настойчивые просьбы капитана «…еще одну навигацийку поплавать на своем корыте», танкер, наверное, давно уже отправился бы на кладбище и ржавел бы там в ожидании, когда автогенщики раскромсают одряхлевшее тело.

Капитан «Калуги» Андрей Зарубин, моряк лет тридцати, не мог себе представить, что рано или поздно ему придется расстаться со своим танкером. Оттягивая этот час, Зарубин во время ремонта никогда не покидал корабль, вникал в каждую мелочь, и к началу навигации танкер был как новенький.

Уже на рейде, перед уходом в рейс, капитан обычно устраивал в кают-компании нечто вроде банкета для докеров, принимавших участие в ремонте.

В ту весну «Калуга» вышла из дока досрочно. Уже вечерело, когда матросы на шлюпках начали перевозить гостей. Зарубин сам встречал их у трапов, помогал подниматься на борт, провожал в кают-компанию.

Веселый моряк, ладно скроенный, белозубый, с чутьчуть покачивающейся, но не разболтанной походкой, он, как никто другой, умел развлечь гостей интересной беседой, рассказом о необыкновенных приключениях и «переплетах», в которых ему довелось побывать. Он и сам, наверно, не мог бы точно сказать, что в этих рассказах было правдой, а что вымыслом, но, не подчеркивая своего личного участия во всем том необыкновенном, о чем говорил, капитан тем самым как бы давал понять: ему ничего не надо приукрашивать, так как он не главный герой событий. И в то же время ни у кого не возникало сомнений, что именно сам капитан Зарубин и являлся тем героем, без которого ни одно из рассказанных им приключений не было бы таким интересным и необыкновенным…

Кок поставил на стол большой поднос с каким-то незнакомым ни Марине, ни Марку блюдом, рядом — несколько соусов, салатов, внес огромный торт, поверх которого зеленовато-синим, цвета морской волны кремом было написано: «Танкер „Калуга“».

Зарубин наполнил бокалы шампанским, рюмки — коньяком.

— Дорогие друзья! — сказал он, встав и подняв свою рюмку. — Завтра мы уходим в море. Мы встретим на своем пути штормы и ураганы, наш корабль пройдет через бури и грозы, дикие стихии не раз обрушатся на наше судно, нам порой будет очень трудно, но — слово моряка! — мы всегда будем помнить о вас, славные докеры, о ваших честных руках и ваших чистых сердцах. За вас, докеры, за вот эти по-настоящему золотые руки!

Марина стояла рядом с ним, он взял ее руку и поцеловал.

Докеры ответили аплодисментами на тост капитана. Марк аплодировал вместе со всеми. Капитан хорошо сказал: «Честные руки, чистые сердца…» Марк был горд сейчас. За себя, за Марину, за всех докеров на белом свете. «Все правильно, — думал Марк, — докеры дают жизнь кораблям, новую жизнь… И правильно, что моряки на всех широтах вспоминают нас…»

Тосты следовали один за другим. Капитан наполнил бокал Марины темно-красным вином, попросил:

— Скажите нам напутственное слово.

Глаза Марины блестели, лицо порозовело. Она подняла бокал и долго смотрела на него. Яркий свет пронизывал тонкий хрусталь, рубиновое вино искрилось, и Марине казалось, что в ее руке горящий факел.

Она улыбнулась капитану и сказала:

— Мы тоже никогда не забываем моряков. Никогда. Потому что они большие наши друзья… Есть такая поговорка: «Душа моего друга — моя душа». Это хорошо. Правда, капитан? Нас спаяло родство душ… Так говорил Марк… Марк Талалин.

…Начались танцы. Марк танцевать не хотел. Он подсел к штурману, бывалому моряку с огрубевшим от соленых ветров лицом. В отличие от своего капитана, штурман был немногословен. «Да, в Бискайском дает! — говорил он. — Тропики?.. Чертовски жарко… Циклон?.. Закрутит так закрутит…»

Марк закурил, поискал глазами Марину. Ее нигде не было. Сначала он не обратил на это особого внимания: наверно, на минутку вышла.

Штурман в это время говорил:

— Андрей Зарубин — настоящий моряк. Дело знает… С ним можно плавать… Вот только насчет женщин… Он щелкнул пальцами, невесело улыбнулся. — Без меры… Не одобряю… Моряк должен быть честным во всем…

Марк тяжеловатым взглядом обвел кают-компанию.

Кружились пары, за столом шел оживленный разговор. Кто-то негромко пел: «Капитан, капитан, улыбнитесь…»

Еще не осознанная, без всякой связи со словами штурмана тревога подкрадывалась к Марку. Он не смог бы объяснить, что с ним произошло. Вдруг стало зябко, будто от иллюминаторов потянуло промозглым, гнилым ветром. Марк невольно вздрогнул. Тыльной стороной ладони провел по лбу — он всегда так делал, когда волновался. Потом опустил руку на плечо штурмана, спросил:

— Что вы сказали?

Штурман не понял:

— О чем ты, парень?

— О капитане… О женщинах…

— А-а… Говорю — не одобряю. Тебе налить?

— Не надо!

Он резко поднялся из-за стола, еще раз оглядел каюткомпанию и вышел.

Тревога не покидала: неожиданный уход Марины из кают-компании и ее долгое отсутствие он теперь связывал со словами штурмана о Зарубине.

На мгновение Марк остановился, подумал: «Этого не может быть! Столько лет дружбы, разве она может обмануть?»

Он уже собрался было вернуться в кают-компанию, как вдруг услышал смех. Ее смех. Так смеяться могла только Марина. Только она…

Марк осторожно, проклиная себя за низость («Крадусь, как ночной вор, чтобы подслушать!»), обошел вокруг палубной надстройки и увидел их.

Они стояли у борта, капитан обнимал Марину за плечи.

Марк словно оцепенел. Ему не хотелось верить, что все это происходит в действительности. Он прислонился спиной к надстройке и даже закрыл глаза. Потом снова открыл.

— …Рейс закончится — и ты встретишь меня, — говорил Зарубин. — Знаешь, есть такая песенка: «Ты стояла у причала, поджидая моряка…» Хорошая песенка, а?

— Я думаю сейчас о Марке, — сказала Марина. — Ему было бы тяжело, если бы он узнал.

— Тебе его жаль?

Марина не ответила.

— Ты его любишь?

— Он славный…

— А я? — Зарубин приблизил свое лицо к Марине, смотрел на нее напряженно, испытующе. — Кто же для тебя я?

— Ты?.. Сама не знаю. Мне легко с тобой. А с Марком… У него все слишком глубоко. Иногда это угнетает меня.

Они помолчали. Марк продолжал стоять, не находя в себе силы сбросить оцепенение. Ему казалось, что он физически ощущает, как тяжелый груз лег на его плечи.

Марк услышал, как вздохнула Марина, потом тихо сказала:

— Если бы он был не такой честный… Если бы он был не такой чистый… Ты смеешься? Не надо, прошу тебя…

— Ты становишься философом, Марийка. А в такую ночь надо жить. Видишь, какая ночь?.. С твоим Марком ничего не случится. Пусть он останется твоей пристанью, а я…

Два шага отделяли Марка от них. Он оттолкнулся от надстройки, тяжело, с усилием сделал эти два шага и остановился, слегка пошатнувшись, словно от усталости. А Марина на миг застыла и сжалась вся. Такой Марк никогда ее не видел. Никогда.

Марк молчал. Хотелось кричать, а он молчал.

— Это ты, Марк? — растерянно спросил капитан, пытаясь отступить, но за его спиной стояла Марина.

— Я, — ответил Марк. Помолчал и, заикаясь от гнева и волнения, сказал: — А ты, З-зарубин, хозяин г-гостеприимный. Умеешь р-развлекать гостей.

— Обязан, — усмехнулся капитан.

Марк отодвинул Зарубина в сторону, взглянул в лицо Марины.

— Вышел подышать, а увидел п-подлость, — глухо проговорил он. — Ч-человеческую подлость.

Марина не произнесла ни звука. Стояла, плотно сомкнув веки и прикусив нижнюю губу. Ей было стыдно.

Зарубин с издевочкой проговорил:

— Ревность — это пережиток, Талалин. Слышишь меня? Современный молодой человек должен быть выше подобных банальностей.

Марк рывком повернулся к нему:

— Ты мерзавец, З-зарубин. Н-негодяй, каких мало.

Капитан хотел что-то ответить, но в это время хлопнула дверь матросского кубрика. Зарубин насторожился: вахтенный матрос? Чего-чего, а скандала в присутствии кого-нибудь из членов экипажа капитан боялся. Раззвонят — потом оправдывайся…

Прислушиваясь, Зарубин совсем тихо сказал:

— Слушай, Талалин, ты преувеличиваешь. Ничего ведь не произошло. Слово моряка, слышишь? Я пойду сейчас, гости, наверно, заждались…

— Подожди, капитан. Я сказал, что ты м-мерзавец и негодяй. Но ты еще и трус! Бежишь, как крыса… Как крыса, понимаешь? Как крыса! Как крыса!

Марк повторял одни и те же слова и не мог остановиться. Он чувствовал, как внутренняя дрожь выходит наружу и он не в силах с ней совладать. И еще он не в силах был совладать с непреодолимым желанием схватить Зарубина за горло, придушить его.

«Не надо!.. — убеждал он себя. — Не смей!..» А руки уже протянулись к Зарубину, схватили его.

Зарубин не сопротивлялся. Только вытянул шею, стараясь разглядеть, не идет ли тот, кто вышел из кубрика.

Вдруг Марк резко притянул капитана к себе и с силой ударил его в челюсть. Марина слышала, как охнул Зарубин. Она хотела закричать, но Марк сказал:

— Теперь уходи, З-зарубин.

Марина осталась стоять у борта, растерянная и жалкая, боясь шевельнуться, не смея поднять глаз.

— Мразь… — Марк повернулся и, ссутулившись, пошел на корму, где были привязаны шлюпки.

— Марк! — крикнула Марина. — Марк, не уходи!

— Мразь, — тихо повторил Марк.

3

Он никогда не думал, что душевная боль может быть такой сильной. И никогда не думал, что ему вдруг так нестерпимо захочется уйти от самого себя: ничего не вспоминать, ни о чем не размышлять, раствориться в какойто пустоте, чтобы она окружила его со всех сторон. Но боль не уходила. И он не знал, как от нее уйти. Метался, за сутки почернел, осунулся до неузнаваемости.

«Кто она теперь для тебя? — пытался убедить он себя. — Из-за таких теряешь веру в людей… А разве ты сможешь забыть ее? — тут же возражал он себе. — Но ведь это — вероломство, подлость, — снова убеждал он себя. — Руби сразу: если придет, оскорби так, чтобы запомнила на всю жизнь. И сразу станет легче. Потому что ничего не останется… В том-то весь ужас, что ничего не останется. А как же жить?.. Но она ведь предала тебя. Предала! Ее надо забыть!»

— Да, забыть… — неожиданно для себя вслух произнес он…

Она пришла ночью. Долго стояла в конце переулка, не решаясь подойти к его дому. Стояла и оглядывалась по сторонам, будто ее кто-то выслеживал. Понимала, что Марк не простит, не сможет простить, и все же пришла.

«Зачем пришла? — спрашивала она себя. — Что ты ему скажешь?»

Ей нечего было говорить. Она это тоже понимала. Не станет же она рассказывать Марку о том, как еще прошлой осенью издали любовалась капитаном танкера «Калуга». Ей, простой сварщице, Зарубин казался недосягаемым, чем-то вроде знаменитого киноартиста. А он к тому же еще был и моряком. Тем самым моряком, который лишь вчера сурово глядел смерти в глаза, а сегодня умеет смотреть на мир беспечно и весело, будто в этом мире, кроме радостей, ничего другого не существует… Это было даже не увлечение, скорее восторженное любопытство. И вот однажды, уже нынешней осенью, этот моряк заговорил с Мариной. Это был пустячный разговор, но он словно что-то перевернул в ее жизни. Вблизи Зарубин оказался проще и доступнее. В нем бурлила неуемная энергия, которая захлестывала и его самого, и тех, кто с ним соприкасался.

Зарубин спрашивал: «А кто же для тебя я?» Она и вправду не знала, как ответить. К Марку она испытывала глубокую нежность и была уверена, что таких чистых, как Марк, больше не найти. А Зарубин… В нем было чтото такое, что Марина не могла объяснить, что неудержимо влекло. Может быть, это была та легкость, с которой Зарубин плыл по жизни и которой, казалось Марине, не хватает Марку.

«Марк все усложняет, — думала она, — все у него слишком глубоко. С ним, наверно, будет хорошо, когда перевалит за сорок и поостынет кровь…»

Порой ей становилось страшно. Чем все это кончится? Но ничего не могла поделать. «Время само все поставит на свое место», — говорила она, как бы прячась от своих сомнений…

Если бы Марина сейчас могла рассказать Марку обо всем, что пережила с той минуты, когда Зарубин трусливо сбежал после стычки с ним!.. Если бы Марк поверил, что сейчас на всем белом свете ей никто не дорог так, как он! За эти сутки Марина, кажется, поняла его душу до конца и вдруг почувствовала, как сразу повзрослела и что от той легкомысленной Марины, которая недавно восхищалась «романтикой» и «блеском» Зарубина, не осталось и следа… Но разве она сможет обо всем рассказать Марку? Разве он станет ее слушать?

Марина наконец подошла к дому, где жил Марк, нерешительно поскреблась в ставню.

Никто не откликался. Марина прижалась щекой к ставне, тихонько позвала:

— Марк!

Теперь он услышал. Приблизился к окну, спросил:

— Ты?

А мог не спрашивать. Знал ведь — это она. Потому что ждал. Не верил, что может прийти, а ждал.

Марк набросил пиджак, вышел на улицу. А она так и продолжала стоять, прижавшись щекой к ставне, не в силах сдвинуться с места.

Он остановился рядом, закурил.

— Здравствуй, Марк. — Марина не могла побороть волнения, голос ее дрожал. — Я пришла…

Он, не глядя на нее, бросил:

— Зачем?

— Мне тяжело, Марк.

Он неестественно засмеялся:

— Ха! Тебе разве может быть тяжело? Таким, как ты, — он нажал на слово «таким», — разве бывает тяжело?

— Мне тяжело, Марк, — повторила она. — Очень тяжело.

Марина заплакала. Слезы бежали по щекам, одна за другой, как капли дождя.

Ты и плакать умеешь? — зло спросил Марк. — В-вот уж никогда не подумал бы, что такие, как ты…

— Я не такая, Марк… Не надо…

Не надо? — Он рванулся к ней, приблизил свое лицо к ее лицу, почти касаясь лбом ее волос. — Н-не надо? Ты… Ты…

Он задохнулся. А Марина смотрела испуганными глазами на его исказившееся лицо и чувствовала острую жалость к Марку. Страшная это штука — жалость! Вот Марк поднимает руку и тыльной стороной ладони вытирает лоб. До боли знакомый жест, по нему Марина угадывает, какая буря проносится сейчас в душе Марка. И все ее переживания отступают перед его страданиями. Побелевшими губами Марина прошептала:

— Марк, ударь меня.

Он взял ее руки, сжал их так, что у нее потемнело в глазах. И сказал:

— Уходи. Совсем уходи. Ищи свой причал у другой гавани… Конец.

…Вскоре она уехала. И только через два года написала коротенькое письмо, в котором почти ничего не сказала.

Да, два года разлуки, и ни одного дня порознь. Она уехала, но была с ним. Марк не мог забыть ее. Поутихла боль, теперь все, что тогда произошло на танкере, представлялось не таким уж значительным и страшным: что она тогда понимала? Что они тогда понимали? Что они знали о жизни? И если бы она сейчас…

4

Он так и сидел у окна, когда пришла Марина. Все силился представить, что она сделает, когда увидит его, и не мог. Вскрикнет от радости и бросится к нему, будто и не было этих двух лет разлуки?.. Удивленно взглянет и спросит: «Марк?» Или остановится у двери, протянет к нему руки, скажет: «Марк, как долго ты не приходил?»

Погруженный в свои мысли, он не услышал ни стука каблучков, ни скрипа двери. В комнату давно уже вползли густые сумерки, и Марк будто растворился в них. И мысли его будто растворились в этих сумерках, были они неясными, зыбкими. Только когда щелкнул выключатель и яркий свет залил комнату, Марк быстро обернулся — и увидел Марину.

Она стояла у двери, у ее ног валялась выпавшая из рук сумка. Рассыпавшиеся круглые конфеты разноцветными шариками катились по полу.

— Марк!

Она прижала руки к груди и смотрела на него растерянно, еще не совсем веря, что перед ней действительно Марк, тот Марк, который, как ей казалось, давно уже ушел из ее жизни. Или только казалось? Чем-то близким и совсем незабытым повеяло сразу от его спутанных, почти белых волос, от широких сильных плеч, от его чистых глаз, в которые она неотрывно сейчас глядела. И ни чуточки он не изменился, только вот в этой странной улыбке, не то грустной, не то о чем-то спрашивающей, есть что-то новое, чего не было раньше.

Марк порывисто встал, шагнул к ней навстречу, но она как-то неловко подняла руки, точно отгораживаясь от него, на мгновение закрыла глаза. Только на мгновение, а Марку казалось, что она давно уже стоит вот так, с плотно закрытыми глазами, и все думает, думает.

О чем она думает?

Марина снова взглянула на него и, видимо, приняв определенное решение, покачала головой:

— Не надо, Марк… Сядь, посиди, — и показала на стул, где он сидел у окна до ее прихода.

Марк послушно сел, тыльной стороной ладони провел по лбу, вытащил папиросу, закурил. За все это время он не произнес ни слова. Он просто не знал, о чем говорить. Все, о чем хотелось сказать Марине еще до ее прихода, теперь потеряло смысл. Даже в наступившем тягостном молчании Марк слышал ее слова: «Не надо, Марк…»

«Почему не надо?» — подумал Марк. Подумал, но не спросил.

Марина сказала:

— Я виновата, Марк, что написала тебе.

Он опять промолчал, а Марина вдруг вспомнила, как не могла пересилить свое желание написать ему несколько слов. В этот день ей особенно было тоскливо, и она как никогда чувствовала одиночество. Бросив письмо в почтовый ящик, она тут же спохватилась: «Зачем я это сделала? Зачем?..»

Марина повторила:

— Да, я виновата, Марк…

Он вскинул голову, выдавил улыбку.

— Ты ни в чем не виновата. Все это я сам. Думал… — Он внезапно умолк и усмехнулся: — Взбредет же в голову…

Марк повернулся к окну. Там было уже совсем темно.

И ему вдруг показалось, что этот холодный, вперемежку с хлопьями снега дождь не там, за окном, а в нем самом. Он, казалось, физически ощущает в самом себе мрак, нависший над землей.

Марк взял руку Марины в свои большие ладони, она попыталась освободиться, но не смогла, Марк говорил:

— Все это время ты была со мной. Каждый день. Мы никуда не уходили друг от друга. Если я обидел тебя…

Она наконец отняла руку, сказала, глядя в сторону:

— Столько времени прошло с тех пор. Поздно. И ты и я стали совсем другими. И хотя ничего не забылось, все теперь иным кажется…

— Что кажется иным? — не понял Марк.

— Ну, все то, что у нас было.

Марк с минуту глядел на нее в упор, потом тяжело поднялся, глазами отыскал свой чемоданчик и медленно пошел. Медленно и нерешительно. Он был почти уверен, что Марина окликнет его. «Марк, — скажет она, — вернись. И давай начнем все сначала».

Он уже подошел к двери, а Марина все не говорила ни слова. Он взял чемоданчик в руки, оглянулся. Она все так же сидела и смотрела на темные заплаканные стекла. Будто неживая.

— Я ухожу, — сказал Марк.

Она не ответила.

Тогда он рванул дверь и стремительно побежал вниз по лестнице.

ГЛАВА II

1

Дождь перестал. Тучи ушли на юг, а с севера потянуло стужей. Только час назад под ногами хлюпала вода, и вот уже лужицы покрылись коркой льда, камни мостовой позванивали под каблуками, мороз пощипывал уши. Холод забирался под легкое пальто.

Прямая улица, по которой он шел, вывела его к реке. Марк растерянно остановился, не зная, в какую сторону повернуть: и слева и справа набережная, тускло поблескивая огнями, уходила в темноту, и слева и справа на реке покачивались топовые фонари кораблей.

Набережная была пустынной. Откуда-то доносились знакомые звуки портовой жизни: гремели подъемные краны, сигналили автокары, слышались приглушенные гудки буксирных катеров. Издали долетал хриплый голос: «Майна, майна, тебе говорю, че-орт!»

Марк подошел к самой реке, постоял у фонаря с матовым плафоном, поглядел на бившиеся о каменную стену волны, потом поставил чемоданчик и сел на него. Сел и точно оцепенел. Все, что случилось за этот короткий день, представлялось Марку не совсем реальным. Может, и не с ним все это произошло, а с кем-то другим, и Марк, как бы стоя в стороне, с удивлением наблюдает? Было немного жаль этого человека, но было еще и другое чувство, походившее скорее всего на злорадство: вот тебе за всю твою дурь! Зачем примчался сюда, за тридевять земель? Кто тебя ждал здесь? Кому ты нужен?.. Марине? Да ты и раньше никем для нее не был! Неужели жизнь ничему тебя не научила?..

— Не научила! — громко сказал Марк и полез в карман за папиросой. Закурил, подумал и повторил: — Не научила!..

Он не заметил, как к нему приблизились двое парней, и, только когда один из них чиркнул спичкой, Марк оглянулся. Парни стояли молча, ничем не выражая своего удивления столь необычным времяпрепровождением незнакомца. Марк снова повернулся к реке, поднял воротник пальто и глубже надвинул кепку. Ему не хотелось вступать в разговор, и он надеялся, что парни не задержатся. Но те и не думали уходить. Марк услышал за своей спиной:

— Видишь, Степа, что происходит?

— Вижу человека. А что он тут делает — не знаю, однако, — отозвался второй голос, сочный, немного посеверному окающий.

Первый продолжал:

— Друг мой Степа, сколько раз я тебе говорил: чтобы уловить суть вещей, надо вникнуть в эту суть. В данный момент мы видим с тобой наступающую северную ночь, холодные волны угрюмой реки и человека, размышляющего о бренности своей жизни. Зачем он пришел сюда, сей человек? Подышать свежим воздухом? О нет! Он пришел именно поразмышлять, потому что ему, наверное, некуда больше спешить и ему некого больше любить, как поется в песне…

— Философ!.. — не оборачиваясь, проговорил Марк.

Парень не обратил на реплику внимания, а его друг Степа попробовал уточнить:

— Кто же этот человек?

— Обыкновенный бичкомер[1], и если мы попросим, он подтвердит эту истину…

Марк поднялся, швырнул в реку папиросу и повернулся к парням. Сказал незлобно, равнодушно:

— Балагуры. Лучше покажите, как мне пройти к вокзалу.

— К вокзалу? — Высокий парень в ватнике с расстегнутым воротом, из-под которого виднелась тельняшка, посмотрел на Марка удивленно. — К вокзалу? Степа, этот человек не бичкомер. Ты слышишь, он спрашивает дорогу к вокзалу, а какой порядочный моряк позволит осквернить себя пребыванием в душной каморке, называемой «купе», вместо того чтобы передвигаться из одной точки земного шара в другую в уютном кубрике? Ты не бичкомер, незнакомец?

Парень стоял под фонарем, и Марк хорошо его видел. Хотя на нем не было морской формы, Марк решил: «Моряк».

— Нездешний я, — невесело ответил Марк. — И не знаю, о чем ты спрашиваешь. Покажете мне дорогу?

— Я так и думал, что ты — существо земноводное, я…

— Хватит, однако, болтать-то, — сурово перебил своего друга Степа. — Не видишь разве — у человека беда…

Марк внимательно посмотрел на Степу. И сразу проникся симпатией к этому худенькому, но, видно, крепкому человеку, как-то по-особенному твердо стоящему на слегка искривленных, точно у кавалериста, ногах. В шапке-ушанке с длинным мехом, в простеньком пальто, Степа глядел на Марка совсем по-дружески.

— Можешь рассказать, что случилось-то? — мягко окая, спросил Степа.

Марк немного помедлил, еще раз взглянул на Степу и просто ответил:

— Приехал я издалека. К другу приехал. А друга-то и не оказалось. Ошибся я. Теперь вот не знаю, что делать. Хочу переночевать на вокзале, а потом…

— Путаная история, — сказал моряк. — Разве ты не знал, что друга твоего здесь нет?

Марк спросил:

— Вокзал в какой стороне? Там? Спасибо. Пойду я. — Улыбнулся грустно и добавил: — А история действительно путаная, моряк, и от души желаю, чтобы с тобой такая не произошла.

Медленно, не оглядываясь, он пошел прочь. И моряк, и Степа долго глядели ему вслед, пока Марк не скрылся в темноте. И только тогда Степа проговорил:

— Человек это, однако.

— Человек, — подтвердил моряк. — Сразу видно.

— Беда на плечах, — сказал Степа. — И в глазах беда. Большая.

— Ну? — моряк толкнул Степу локтем, и тот кивнул:

— Правильно.

Они догнали Марка в тот момент, когда он подходил к трамвайной остановке. Моряк положил ему руку на плечо, сказал:

— Подожди-ка. Разговор будет.

Марк остановился, удивленно взглянул на двух приятелей.

— Разговор? — И невесело усмехнулся. — Философский?

— Человеческий, однако, — заметил Степа. — Ты сказал — в друге ошибся. Конечно, тяжело это. А ты все же не очень-то сильно горюй. Хороших людей на свете ой как много! Правильно я говорю, Саня?

Моряк с готовностью подтвердил:

— У нас, на Севере? Пускай меня на рее гнилого грота вздернут, если Степка врет. Куда ни глянь — везде человек! Вот, например, Степа. Ненец он. Скажи, парень, человек это?

Марк посмотрел в чуть раскосые глаза Степы и снова почувствовал к нему симпатию. Он по-доброму улыбнулся.

— Человек.

Ему нравилось, как парни произносят это слово — «человек». Он понимал, какой смысл они вкладывают в это слово.

Степа между тем спросил:

— Скажи, когда ехал сюда, думал, насовсем едешь?

— Думал, — признался Марк.

Студеный ветер усилился, легкий морозец все крепчал, и Марку казалось, что холод пробирает его до самых костей. Он чувствовал, как застывают ноги, как не совсем высохшее после дождя пальто смерзается на спине и леденит тело. Зябко передернув плечами, Марк проговорил:

— Спасибо вам, ребята, за участие. Хорошие вы, видно, люди. А теперь мне пора, замерз я изрядно.

— Холодно стало, однако, — сказал Степа. — Домой идти надо. И ты пойдешь с нами. Имя как тебе?

— Марк. Марк Талалин.

— Вот хорошо. Нельзя тебе сейчас одному, Марк Талалин. Худо вот так-то: и телу холодно, и душа не в тепле. Завтра думать-решать будем, что делать. А сейчас айда домой к нам, Марк.

2

Они привели Марка в свое общежитие. У входа остановились, и моряк сказал:

— Степа, ты знаешь, что всякий обман противен моей честной натуре. Но есть обман и обман… Ты меня понимаешь, Степа?

— Аркадьевна? — схватился за голову ненец. — А я и забыл о ней. Что же мы будем делать?

— Спокойно, дитя тундры. Не к лицу такое отчаяние потомку шамана. Прошу немного задержаться. Пять минут не покажутся вам вечностью, а мне они нужны для перевоплощения. Благослови, Степа.

— Благословляю, однако, — сказал Степа.

Моряк скрылся в дверях, и Степа объяснил: в общежитии посторонним ночевать не разрешается, и комендант Аркадьевна следит за этим очень строго. Но Саня уже кое-что придумал, он по этой части специалист.

…Степа вошел в общежитие первым, Марк нерешительно двинулся за ним. У двери за столом сидела комендантша — пожилая женщина в пуховом платке на плечах, в валенках. Окинув взглядом Степу и Марка, она встала из-за стола, преградила им дорогу.

— Степа, — сказала она, — ты же знаешь, что…

Степа снял шапку, спросил:

— Тетя Маня, Кердыш приходил домой? Тут вот человек к нему… Говорит, брат…

И в это время в коридоре показался моряк. Был он уже в одной тельняшке с засученными рукавами, через плечо перекинуто мохнатое полотенце, в одной руке он держал мыльницу, в другой — коробку с зубным порошком и щетку.

Ненец сказал:

— Саня, к тебе пришли.

Моряк удивился:

— Ко мне? Кто может ко мне прийти в такой поздний час?..

Он остановился, потом сделал еще шаг и опять остановился.

— Марк? — голос его дрогнул, коробка с зубным порошком упала на пол. — Ма-арк! — на весь коридор закричал моряк и бросился к Талалину. — Брат мой родной, какими судьбами?!

Он обнимал Марка все крепче, прижимался щекой к его лицу и не переставал говорить, обращаясь то к Марку, то к комендантше, то к Степе.

— Ну, чего ж ты молчишь, браток? Рассказывай. Это же брат мой, тетя Маня. Четыре года не виделись… Как там папа, мама, говори же, Марк!

Марк что-то пробормотал. Он не ожидал такой бурной сцены и стоял растерянный, не зная, что делать. Комендантша смотрела на него с сочувствием.

— Дай опомниться-то человеку! — прикрикнула она на Саню. — Налетел, как буря.

— Не могу, тетя Маня. Четыре года. А это ж мой единственный брат. Двое нас всего.

Моряк на мгновение отвернулся, украдкой приложил полотенце к глазам. Комендантша растроганно покачала головой:

— Вот оно что значит — кровь родная… В другое время от этого балбеса слова серьезного не услышишь, а тут… — Она спохватилась, сказала: — Да чего ж ты человека в коридоре держишь? Устал он, чай, с дороги, а ты…

Моряк обнял Марка за шею и, продолжая изливать восторг, потащил его в свою комнату. Степа на минуту задержался: надо было закрепить успех. Когда «братья» ушли, он сказал комендантше:

— Ой, как похожи, однако! И один высокий, и другой высокий. И у одного плечи — во, и у другого плечи — во! Почему так бывает, тетя Маня?

— Кровь! — изрекла комендантша. — Кровь, понял? У меня две племянницы вот так же: и глазки, и носики, и губки… Как две капли. Даже пальчики на руках у девчурок одинаковые, маленькие такие, аккуратненькие. Да, Степушка… Родная кровь — она, парень, дело великое. Видал, как Санька растрогался-то? Вот оно что…

— Раскладушку бы Кердышу на время, — посоветовал Степа. — Брат, поди, погостит маленько у него…

— Раскладушку обязательно. И матрас. Можно и одеяло… Пойдем, Степа, возьмешь все… А брат Санькин, видать, не чета этому оторви да брось. Скромный, неразговорчивый.

3

У стены над кроватью Кердыша висел метровый фрегат с полной оснасткой. Он словно плыл по воздуху, а когда в раскрытую форточку влетал ветерок, белые паруса оживали, фрегат покачивался и было слышно, как поскрипывают мачты.

Рядом с фрегатом — две фотографии, вырезанные из «Огонька»: Нансена и Седова. Чуть пониже — портрет сурового моряка, похожего на Кердыша. На тумбочке и маленькой деревянной полке — книги. Здесь и «Лоция Баренцева моря», и «Русские мореплаватели XVIII века», и «Оснастка парусных кораблей»…

«Морская душа!» — решил Марк, глядя на Кердыша, раскуривающего изогнутую трубку. И для приличия спросил:

— Любишь море?

Кердыш коротко, сразу как-то посуровев, ответил:

— Люблю.

Степа грустно подтвердил:

— Любит море, однако.

— И давно плаваешь, Саня? — уже с интересом спросил Марк.

Кердыш сел на кровать, с минуту помолчал, попыхтев трубкой.

— Давно ли плаваю? С самого детства. Еще под носом мокро было, уже начал плавать. Тропики, Индийский океан, Ледовитый, Бискай — побывал уже везде. Ты знаешь, что такое шторм в десять баллов?.. Знаешь, как треплет тропическая лихорадка?.. Видал когда-нибудь, как налетевший шквал ломает мачты?.. Нет? А я уже все испытал. Все! Задубел от ветров, просолился…

Степа сказал:

— Кердыш!

— Подожди, Степа, я не договорил. — И Марку: — Ты понял теперь, что я с детства не расстаюсь с морем? Понял? Так вот: все это — в мечтах! А по-настоящему только одну навигацию плавал на рыбаке, даже не навигацию, а так, смех один… И за рулем ни разу не стоял. Ножом кромсал треску, напихивал ей в морду соли. Моря-як!

Кердыш снова сел на кровать, уперся локтями в колени, обхватил голову руками. И совсем не был похож он сейчас на того Кердыша, который недавно весело балагурил и разыгрывал перед комендантшей комедию. Сидел угрюмый и, кажется, злой. Марк видел, как на скулах у него перекатываются желваки.

Степа подошел к другу, сел рядом, положил руку ему на плечо:

— Брось, Саня, опять ты…

Но Кердыш уже не мог остановиться.

Оказывается, все Кердыши, от прапрадеда, были моряками. Самый дальний предок начинал с поморского кунгаса, ходил бить нерпу в любую непогодь. Отец Сани, известный на Севере капитан Александр Федорович Кердыш, тридцать лет подряд плавал вот в этих студеных морях, и во всех портах, где причаливал его корабль, капитана встречали словами, которым завидовал любой моряк: «Наше почтение Ледовому Капитану!»

Да, он был настоящим ледовым капитаном, этот мужественный человек, отец Сани Кердыша. Немало льдов он покрошил и у Шпицбергена, и у Земли Франца-Иосифа, и у берегов Гренландии…

Саньке было всего пять лет, когда он в сорок четвертом последний раз видел отца. Может, и вправду детская память в каком-то закоулке сохранила этот день, а может, мальчишка просто вообразил себе такую картину, но он ясно представлял: отец поставил его на стол, взъерошил нестриженые волосы и долго смотрел на него, не выпуская трубки из обветренных губ. Потом сказал: «Ну, сынок, до встречи. А если… В общем, иди по тому же фарватеру, что и все Кердыши. Не уходи от моря, сынок. Живи с ним по-братски». И это было для Саньки как завещание. Ушел отец в море и не вернулся. Многие моряки в то тяжелое время не возвращались на берег. А Санька, повзрослев, решил идти тем же фарватером, что и все Кердыши, — быть моряком.

Ничто, казалось, не могло помешать ему. Хочешь юнгой пойти в любое плавание — пожалуйста! Каждый капитан рад будет взять на борт Саньку, сына Ледового Капитана. А хочешь — иди в мореходку, все равно через это надо рано или поздно пройти, если решил стать настоящим моряком. В мореходном тебе тоже будут рады — сам начальник училища когда-то был рядовым матросом в экипаже Ледового Капитана и свято хранил память о своем первом наставнике.

У него была особенная любовь к морю: суровая, недетская. Стоя на берегу и глядя на бешеные свинцовые валы, на сизые, как остывающий металл, пенные гребни, на низкие рваные тучи, мчащиеся к океану, он не восклицал восторженно, подобно другим: «Ах, как красиво! Ах, какая величественная картина!» В этом море была могила его отца, в нем нашли покой тысячи и тысячи моряков, и Кердыш считал кощунством сентиментальничать у моря.

Да, море для Саньки было святыней, и любовь в нем к морю крепла с каждым днем. И вместе с этой любовью росла тревога…

Впервые Саня вышел в море, когда ему было лет десять. Над школой, где он учился, шефствовала команда теплохода «Михайло Ломоносов». Моряки часто приходили в школу, рассказывали ребятам о своих дальних плаваниях, а однажды пригласили их на борт теплохода и часа на два вышли в море.

Оно было почти совсем спокойным в тот день, легкий норд едва заметно покачивал корабль, и мальчишки носились по палубе как ошалелые. Все надо было увидеть — от клюза до руля.

И только Саня Кердыш не бегал с ними. Едва он поднялся на теплоход, как почувствовал головокружение и первый приступ тошноты.

Чем дальше «Михайло Ломоносов» уходил от берега, тем хуже становилось Сане. Он забился на корме между шлюпкой и бухтой каната, притаился, боясь, что его может кто-нибудь увидеть, жалея себя и втайне обижаясь на море. Никогда он еще не испытывал таких мук, ни разу еще ему не было так плохо. Саня готов был умереть, лишь бы не корчиться в судорогах, сводивших все тело…

С теплохода он сошел последним. И, ни на кого не глядя, пошатываясь, уныло побрел домой…

Нет, Саня не разлюбил свое море. По-прежнему мечтал о нем, хотя и дал себе зарок больше не испытывать свою судьбу. «Вырасту — тогда», — твердо решил он.

Шел тысяча девятьсот пятьдесят шестой год, когда Кердыш окончил школу. Получил документы, отнес их в мореходку и сказал:

— Пойду поплаваю на рыбаке. Посмотрю еще раз, как встретит оно меня, мое море.

С тревогой провожал он берег, когда траулер, на который его взяли матросом, повернул круто к ветру и рассек первую волну. Кердыш стоял, облокотившись о борт, и не Столько смотрел на исчезающий в дымке город, сколько прислушивался к самому себе.

Часа через три, в тот самый момент, когда вахтенный отбивал полуденные склянки, у Сани замутилось в голове, и он, бледнея, ощущая, как стремительно подступает к горлу тошнота, побрел к борту. Моряки переглянулись, но никто не произнес ни слова. Только удивлялись: и волны-то настоящей нет, с чего бы это?

Саня вернулся к матросам, которые готовили трал, сел на палубу и молча стал помогать. А сам боялся поднять глаза, стыд сковал его мысли, он тупо смотрел на свои руки, разбирающие трал, и думал только об одном: хотя бы это не повторилось.

Боцман отошел в сторонку и будто по делу позвал Кердыша. Когда тот подошел, боцман взглянул на его сразу осунувшееся лицо и сказал:

— А ты не стыдись, парень. С каждым моряком такое попервах случается. Поболтаешься в море денька два-три — и как рукой снимет. Сам потом смеяться будешь. Уразумел? А сейчас айда в трюм, будешь треску кромсать. В таких случаях на море лучше не глядеть. Пошли, парень.

…Однако ни на второй, ни на третий лучше Сане не становилось.

На девятые сутки заштормило. Вначале слегка, баллов на семь, а потом шторм налетел с такой силой, будто долго копил свою злость и наконец его прорвало. Подняли на борт трал, задраили люки, намертво закрепили стрелы. Всю команду вызвали наверх, матросы обвязались веревками, чтобы не смыло за борт.

Боцман не забыл о Кердыше. Он нашел молодого матроса в трюме, взял его за руку, и, как мальчишку, отвел в кубрик. Саня не сопротивлялся. Шел, еле волоча ноги, боясь взглянуть на разъярившееся море, не смея поднять глаз на матросов, провожающих его сочувственными взглядами…

Боцман уложил его на койку, присел рядом и сказал:

— Вижу, сынок, плохо тебе. Не приняло тебя море… Не всех оно принимает…

В порт пришли ночью. И, едва дождавшись рассвета, Саня покинул траулер. Еле доплелся домой.

Увидев его, мать в испуге отшатнулась: он будто год провалялся на больничной койке и оставил там все силы.

— Саня, ты?

И он, обняв мать, заплакал.

Через два дня, взяв из мореходки документы, Саня уехал в другой город. Хотел вообще куда-нибудь подальше от моря — и не мог. Какая-то сила не отпускала его от берегов, где после долгих плаваний отец встречался с ним, тогда еще совсем маленьким Санькой Кердышем.

…Кердыш уже давно закончил свой рассказ и сидел, опустив голову на руки, глубоко задумавшись, но ни Степа, ни Марк не прерывали молчания. Потом Саня вдруг встал и проговорил почти весело:

— Вечер воспоминаний окончился. Бурных аплодисментов не последовало, потому что у присутствующих пустые желудки. Пойду организую ужин.

Когда он скрылся за дверью, Степа сказал:

— Человек?

— Человек! — подтвердил Марк.

— Ого, какой человек, однако! — Степа подошел к Марку, закурил. (Он тоже курил трубку, но не изогнутую, как у Сани, а прямую, с длинным чубуком.) — Доктор говорит, голова у него слабая очень-очень. Аппарат… — Степа замялся, забыл мудреное слово.

— Вестибулярный аппарат, — подсказал Марк.

— Да, этот самый. Не пускает Саню в море. Крановщик он в порту. Хороший крановщик, однако. Ударник коммунистического труда.

— Немного балагур? — спросил Марк, улыбнувшись.

— Совсем немножко. Совсем иногда. Когда люди есть кругом. Когда один — сидит да думает. По морю скучает. Но ничего, оно его еще примет. Он знаешь как тренирует этот самый аппарат…

— А ты тоже в порту работаешь? — спросил Марк.

— Тоже в порту работаю. Тоже крановщик. Однако, не такой хороший, как Кердыш. Не ударник еще коммунистического труда. Не могу так быстро-ловко работать. Саня — огонь человек. О-о! Ты потом поглядишь.

Вернулся Кердыш. Принес жареной трески, банку соленых огурцов, колбасы. Сел на табурет, посмотрел на Степу.

— Ты чего? — спросил Степа.

— По скляночке бы, Степа. А то наш гость совсем замерз.

— Давай. — Степа достал из тумбочки бутылку коньяку, разлил по стаканчикам.

Они выпили. Кердыш смачно причмокнул, сказал:

— Хорошо. Хорошо, Марк?

Тот кивнул:

— Да.

Ему действительно было сейчас хорошо. И не только от тепла, сразу разлившегося по телу после выпитого коньяка. Он смотрел на Саню Кердыша и ненца Степу Ваненгу и думал: «Как с ними легко и просто».

Марк все время ждал, когда же кто-нибудь из них спросит: «А ты кто такой, Марк Талалин? Может, расскажешь о себе?» Что он тогда ответит? Выдумать какуюнибудь историю и выдать ее за правду? Нет, на это он не пойдет. Совесть не позволит врать… А о Марине он рассказать не сможет. Это — только его. К этому никто не должен прикасаться.

Но ни Кердыш, ни Ваненга ни о чем у него не спрашивали. Тогда Марк начал сам.

— Я тоже докер, — сказал он. — Сварщик. Работал по ремонту судов.

— Докер? — Кердыш как-то по-новому посмотрел на Марка, точно сейчас его увидел. — Докер? Ты слышишь, Степа? Вот что значит чутье! А я ведь еще там, на берегу, когда посмотрел на тебя, Марк, сразу решил: это наш! Еще издали узнал, веришь?

— Ничего ты тогда не решил, однако, — сказал Степа. — Ты говорил тогда просто так: человек это. И все.

Марк улыбнулся.

— Хорошо, что я повстречал вас. И хорошо, что на свете много таких людей, как вы…

Легли спать далеко за полночь.

Степа и слушать не хотел, чтобы Марк ложился на раскладушке. «Устал ты, — говорил он Марку, — тебе хорошо отдыхать надо. И большой ты шибко. Как Санька. Тесно будет».

Марк думал, что стоит ему прикоснуться головой к подушке, как он уснет. Но сон не приходил к нему очень долго. Он лежал в темноте с раскрытыми глазами, и перед ним мелькали картины пережитого. Одна за другой. Размокшие поля под крылом самолета, незнакомый северный город, черная река, Кердыш и Степа Ваненга, Марина. «Не надо, Марк!» Ее голос он слышал и в вое ветра, и в плеске мутных волн, и в тишине этой комнаты. «Не надо, Марк!» Слова ее то больно стучали в висках, то уплывали куда-то в ночь, чтобы через мгновение вернуться. И когда Марк опять прислушивался к ним, он видел губы Марины и ее глаза.

4

Марина не знала, что с собой делать. Такого смятения она еще не испытывала. Стук захлопнувшейся за Марком двери не вывел ее из оцепенения, она еще несколько минут продолжала сидеть, пустыми глазами глядя в темноту за окном. Потом сорвалась с места, подбежала к двери, распахнула ее, крикнула:

— Марк, вернись!

Его шагов уже не было слышно. Она побежала вниз, выскочила на улицу, опять закричала:

— Ма-арк!

Порыв ветра растрепал ее волосы, насквозь пронизал стужей. Вытянув перед собой руки, точно слепая, бросилась к первому переулку. Взглянула вправо, влево… Улицы были пустынными.

Медленно, сцепив у подбородка холодные пальцы, Марина пошла к своему дому. Прислонилась спиной к мокрой кирпичной стене, закрыла глаза, застыла. Не плакала, а просто стояла, как-то сразу обессилев. И даже когда услыхала чьи-то близкие шаги, не шевельнулась, не открыла глаз.

— А Марья стояла и стыла в своем заколдованном сне… — Это был голос ее двоюродной сестры Анны. Голос словно издалека.

Анна взяла Марину за плечи, встряхнула:

— Ты с ума сошла? Стоять раздетой на таком холодище! Жить надоело?

— Не трогай меня, — безразлично сказала Марина. — Оставь меня в покое.

— Оставить тебя в покое? — Анна крепко взяла ее под руку, насильно повела в дом. — Это здесь-то, на лютом холоде, ты ищешь покоя? Ну и ну! Не дури, дева. Слышишь, не дури! — повторила она, когда Марина попыталась высвободить свою руку. И уже мягче: — На тебе лица нет, голубушка. Синяя, как мертвец…

Анна привела ее в комнату, усадила на кровать, сняла с вешалки пуховый платок, набросила его на плечи Марины, обняла ее. И коротко потребовала:

— Рассказывай.

— Не сейчас, — чуть слышно проговорила Марина. — Потом все расскажу.

— Нет, сейчас! Он ушел? Он совсем ушел, твой белобрысый Марк?

Марина посмотрела на сестру, беспомощно покачала головой.

— Лучше бы он не приезжал. Было все проще.

Анна жестко сказала:

— Не ври. Ни мне не ври, ни себе. Никогда тебе проще не было. Ты думаешь, я ничего не видала? Думаешь, я ничего не понимала?

— Ты и сейчас ничего не понимаешь.

Анна почувствовала, как дрожит все тело сестры. Будто в лихорадке. И увидела слезы на ее глазах.

— Зачем он приехал? — спросила она. — Зачем он приходил к тебе? Он обидел тебя?

— Обидел? — Марина ладонью вытерла глаза, взглянула на Анну. — Нет. Он пришел, чтобы остаться.

— А ты? Ты прогнала его?

Марина с минуту помолчала, потом как-то странно улыбнулась:

— Прогнала? Марка нельзя прогнать.

Анна вздохнула, откровенно призналась:

— Я и вправду ничего не понимаю. Ты вроде как гордишься своим Марком. Превозносишь его, а сама… Эх, дева, дева… Понимаешь ли ты хоть сама, что с тобой происходит?

— Сама?..

Марина провела рукой по лицу, словно стирая с него боль. Понимает ли она сама, что с ней происходит? Наверно, нет. Два года чувствовала, что не может забыть Марка, все время в душе носила неотвязчивую мысль: «Таких, как Марк, больше нет». И тут же думала: «Разве он простит?» Помнила ту ночь и то, как он тогда сказал: «Уходи. Совсем уходи. Ищи свой причал в другом месте».

Причал…

Сколько раз мечтала: пришел бы он, ее Марк, все забыла бы, всех бы забыла, отдала бы ему всю себя без остатка, любила бы так, как никто его не полюбит. Мечтала об этом, а знала другое: слишком много растерялось. И если он заглянет в нее попристальнее — отшатнется. Может, и не прогонит, но что это будет за жизнь?!

— Что ж ты ему сказала? — после долгого молчания спросила Анна.

Марина едва заметно усмехнулась.

— Сказала… Много, мол, времени прошло с тех пор, переменились мы. А то, что было, иным теперь кажется…

— Тебе и вправду так кажется?

— Дурочка ты, Анька.

— Спасибо. Только ты вначале на себя погляди. Куда уж какая умница! «Разве ж Марка можно прогнать?» А не прогнала бы, так не ушел бы. Чего ж реветь теперь?

Анна встала, прошлась по комнате и снова вернулась к сестре.

— Ну, хватит, — сказала она. — Хватит, слышишь? — И вдруг рассмеялась. — А Марк-то твой белобрысый — красавчик! Плечи — во! Силушки небось у других не занимать. Приголубит такой — замрет сердечко. Замрет, а?..

Марина молчала.

— Чего молчишь? — не унималась Анна. — Не жалко, что другую вместо тебя приголубить может? Я бы на твоем месте… Эх, дева, дева… Мне вот уже под тридцать, а я, сама знаешь, все берегу себя… А для кого берегу? Попадется какой-нибудь хлыщ, скажет: «Наверно, до меня никому не нужна была?» Удавлюсь тогда с горя. Порой думаю: плюнуть на все, кинуться на шею любому молодцу да крикнуть: «Бери!» И не могу… Не могу без любви… Грязи боюсь… Ведь не отмоешь ее потом…

Анна взглянула на Марину. Та сидела совсем неподвижно. И невидящими глазами глядела сквозь нее. Наконец чужим голосом сказала:

— Да, потом не отмоешь…

— Я не про тебя, — спохватилась Анна. — Не про тебя, слышишь?

— И про меня, — глухо проговорила Марина.

— Нет, я вообще… Ни про кого. Так просто… А глаза у твоего Марка вроде как уж очень печальные…

Марина вздохнула. И опять надолго замолчала.

ГЛАВА III

1

Марк проснулся, когда и Степан Ваненга, и Саня Кердыш были уже на ногах. Кердыш стоял у своего фрегата, ненец сидел на кровати. Говорили они шепотом, боясь, наверно, разбудить его. Говорили о нем, о Марке. И, кажется, в чем-то не соглашались друг с другом.

— К Беседину не надо, однако. — Степан встал, подошел к Кердышу и остановился рядом с ним. — Нехороший Беседин человек. Жадный шибко, ух какой жадный. И других учит: хватай-хватай!

— Плевать на Беседина, — сказал Кердыш. — Каждый человек своим умом живет. Если Беседин дрянь — значит, и все у него там дряни, что ли?.. Чудишь, Степа. Да и куда еще. Дня три назад Беседин шумел в кадрах: «У меня аврал, подбросьте двух сварщиков…» Сам слыхал. А ему сказали: «Нету сейчас сварщиков, подожди». Вот и дело.

— Плохой он человек, Беседин, — продолжал Степан. — Не надо бы к Беседину…

Марк сбросил одеяло, натянул брюки. Кердыш и ненец разом обернулись. Степан сказал:

— Проснулся? А мы тут с Саней толкуем: куда тебе работать идти?

— Слышал, — улыбнулся Марк. — Этот Беседин кто — бригадир?

— Бригадир, — ответил Кердыш. — Ему сварщики нужны. Будем тебя к нему устраивать, не возражаешь?

— Ладно. Спасибо за участие.

— Беседин — классный сварщик, большой мастер, — сказал Кердыш. — На каждом собрании его хвалят.

— Не все хвалят, — заметил Степан. — Парторг Петр Константиныч не хвалит, однако. Не шибко, говорит, хороший человек Беседин.

— Ничего, — ответил Марк. — Была бы работа по душе.

Они оделись, зашли в столовую, позавтракали и отправились в порт. Марк шел, поглядывая то на Саню Кердыша, то на маленького ненца, и у него было такое ощущение, что эти парни и он сам давно уже стали друзьями, давно уже вот так каждое утро ходят вместе на работу по улицам этого северного города.

Улицы были еще безлюдны, только где-то в стороне погромыхивал трамвай.

Марк сказал:

— Поздно у вас светает. У нас в это время солнце уже на сто метров от земли.

— Зимой тоже? — спросил Степан.

— Зимой тоже. Хотя греет меньше, зато светит вовсю.

— А тут солнышко скоро совсем уйдет, — вздохнул ненец. — Только фонари будут. А в тундре и фонарей нету, однако. Длинная ночь в тундре. У-ух, какая длинная…

Он снова вздохнул, но Марк подумал, что как раз по этой длинной ночи в своей тундре и тоскует Степан Ваненга, что чего-то не хватает ему здесь, так же как не хватает сейчас Марку его солнца. Положив руку на плечо ненца, Марк участливо спросил:

— Грустишь по своим краям?

— Есть немножко, — признался Степан. — Тянет туда маленько, в тундру-то…

Марк хотел еще о чем-то спросить, но Кердыш незаметно толкнул его в бок. Марк понял: тема, наверно, щекотливая. И промолчал. Они вышли к набережной. Река была такой же темной, как вчера, так же пенились сизые гребни, но сейчас, хотя только еще рассветало, здесь царило необычайное оживление. Десятки катеров с короткими флагштоками, на которых развевались голубые и красные вымпелы, сновали от одного берега к другому, тащили баржи, выводили к морю лайнеры, груженные лесом, рудой, машинами… Гудки и сирены неслись со всех сторон. Два громадных траулера шли в кильватер своим ходом, на одном из них огни еще не были потушены, и казалось, что по реке плывет небольшой городок. Следом за траулером, натужно воя моторами, два буксира тащили к устью океанский пассажирский теплоход. Четыре или пять рядов иллюминаторов теплохода тоже светились огнями, и, отражаясь в темной воде, эти огни словно горели в глубине.

Марк остановился, спросил:

— А порт где?

— Порт везде, — ответил Кердыш. — И там порт, — он показал рукой влево, потом вправо, — и там. Везде порт.

Марк понял не сразу. У них, на юге, порт тоже не маленький, но все вместе: пакгаузы, грузовые площадки, краны стоят рядами, службы — впритык друг к другу, корабли — один за другим. А здесь причалы растянулись на десяток километров. Сколько видно глазу — везде высоченные штабеля леса, горы каких-то тюков, ящиков, руды… Но больше всего — леса. Будто привезли его сюда со всего Севера — доски, десятиметровые круглые бревна, рейки, шахтовый круглячок, потом опять доски, опять бревна…

— Везде порт, — повторил Степан. И с плохо скрытой гордостью добавил: — От окоема до окоема. Вот как.

Только через полчаса они добрались до места. Десятки кильблоков стояли почти вплотную друг к другу, и почти на каждом — траулер, теплоход, танкер, самоходная баржа. У некоторых кораблей обшивка была разворочена, и наружу торчали похожие на скелеты шпангоуты. У других были сняты палубные надстройки, рули, бушприты, и эти корабли казались какими-то куцыми, страшно неуклюжими. Не корабли, а корыта. Тут же, под широким навесом, Марк увидал кучу стальных листов, содранную, изъеденную ржавчиной обшивку, погнутые рули, лопасти тускло поблескивающих винтов.

— Кладбище, однако, — заметил Степан.

— Похоронное бюро, — усмехнулся Саня.

Но Марку такая картина была знакомой. Кто-кто, а он знал, как эти умершие, похожие на старые корыта корабли вновь оживут и не раз еще поборются с ураганами, не раз где-нибудь в далеких океанах моряки добрым словом вспомнят докеров. Он почему-то посмотрел на свои руки и сказал:

— Это не кладбище. С кладбища не возвращаются, а отсюда дорог много.

Вдруг Кердыш толкнул Степана в бок, кивнул в сторону траулера, стоящего на кильблоках. Из трюма корабля вырвался ярко-синий сноп света.

— Смотрите!

— Это Беседин, — сказал Степан. — Работает уже.

Саня взглянул на часы, заметил:

— До смены еще тридцать минут, а он вкалывает. Пошли.

Они поднялись на палубу и заглянули в трюм. Мощная лампа, привязанная к железному крюку, освещала узкий отсек. Упершись одной ногой в борт, а другую подтянув к подбородку, человек в такой неудобной позе каким-то чудом не то сидел, не то висел на шпангоуте и внимательно рассматривал разошедшийся шов в обшивке. Рассматривал долго и сосредоточенно. Потом надвинул на глаза защитную маску, на одно мгновение прикоснулся электродом к металлу и опять склонился над швом.

Человек напоминал птицу, зацепившуюся за наклонный сук и всеми силами старавшуюся не упасть с него. Несмотря на то что в его позе было что-то смешное, Марку показалось необычайно красивым это напряжение, он с первого взгляда увидел в нем настоящего мастера, увлеченно занятого своим делом. Эта увлеченность угадывалась и в напряженной до крайности позе сварщика, и в жесте, каким он после вспышки дуги сдвинул на затылок маску, и даже в том, что он не услышал, как Саня Кердыш громко его окликнул: «Беседин, на минуту!»

— Не хочет вылезать, однако, — сказал ненец.

А Марк ни на йоту не сомневался, что Беседин ничего не слышал. Потому что он был сейчас полностью поглощен своими расчетами, тщательно примериваясь, как лучше прикоснуться электродом к какой-то точке. Вот опять вспышка, потом недлинная пауза, и за ней опять три короткие, как выстрелы, вспышки. И снова пауза.

— Беседин! — еще громче крикнул Кердыш. — Эй, Беседин!

Теперь сварщик услыхал. Обернулся, приподнял маску, глухо ответил:

— Какого черта нужно? Не видите, человек работает?!

— Большое дело есть, Илья Семенович, — сказал Степан. — Шибко большое, рад будешь.

Беседин с минуту помедлил, решая, наверно, стоит ли отрываться от дела, потом легко спрыгнул со своего насеста и так же легко взбежал на палубу по трюмному трапу.

Марк и сам не знал почему, но, когда слышал, как Кердыш и ненец говорили о Беседине, сварщик представлялся ему худеньким, маленьким человечком с узкими щелочками бегающих из стороны в сторону глаз, выискивающих, чем бы поживиться. Именно такими казались ему люди, которых называли презрительным словом «рвач», «хапуга». Но сейчас, когда Марк увидал Беседина в работе, ему вдруг захотелось, чтобы сварщик оказался не таким, каким его считал Степан.

Выбравшись из трюма, Беседин едва заметно кивнул Кердышу и Ваненге, а на Марка посмотрел долгим, испытующим взглядом. Большие, по-девичьи влажные и почти синие глаза глядели на Марка хотя и испытующе, но доброжелательно. На высокий лоб падала мягкая прядка волос, и от этото лицо тоже казалось каким-то мягким, без единой суровой черточки. Беседин был высок ростом, и даже под неуклюжим ватником угадывалась стройная фигура. «Завидно скроен!» — подумал Марк о сварщике.

Ненец первым протянул руку, сказал негромко и без тепла:

— Здравствуй, Илья Семеныч.

Беседин руки не подал, вытащил папиросу, закурил от изящной зажигалки, сел на кнехт. И только когда выпустил через нос тугую струю дыма, взглянул на Степана. Взглянул холодно и, как показалось Марку, с презрением.

— Зачем ты пришел сюда, Ваненга? — Бровь Беседина слегка изогнулась, тонко вырезанные ноздри вздрогнули. — Пришел опять разводить критику?

— Зачем долго зло помнишь? — улыбнулся Степан. — Я уже то забыл. И критиковал тогда по-хорошему. Чтобы понял ты. А сейчас забыл.

— Забыл? — Беседин снова выпустил струю дыма, быстро повернул голову к Марку: — Тебя как зовут?

— Марк Талалин.

— Хорошо. Этот вот тип, Марк, — он кивнул на Степана, — месяц назад хотел ославить меня перед всеми портовиками. Правда, руки у него коротковаты, Беседина ославить не так-то просто. Беседина знают. Портрет Беседина висит на городской доске Почета. И под портретом написано: «Лучший сварщик Илья Семенович Беседин». Лучший! А ты что кричал на собрании, Ваненга? «Беседин ищет, где легче! Беседину лишь бы заработать побольше! Беседин пережиток!» Кричал?

— Не кричал, — спокойно ответил Степан. — Тихо говорил, однако. Разве неправду говорил?

Сварщик далеко швырнул докуренную папиросу, встал.

— Ты зачем сюда пришел? — снова спросил он. — Чего тебе надо здесь, тундряк?

Саня Кердыш сказал:

— Не шуми, Илья. Степа пришел не для себя. Ты скажи, сварщики тебе нужны? Вот человек приехал, сварщик, работать хочет. Возьмешь в бригаду? Если возьмешь — пиши записку в кадры. Не возьмешь — будь здоров. Найдем другое место. К тебе пришли потому, что наш участок рядом. Работать сподручнее. Ну?..

— Сварщик? — Беседин опять посмотрел на Марка, по-хорошему улыбнулся: — Где работал?

— Далеко. — Марк тоже не смог не улыбнуться. — На юге. В порту.

— Разряд имеешь? — спросил Беседин.

Марк вытащил из кармана паспорт, где у него лежали разные справки, нашел нужную, протянул Беседину:

— Вот.

Беседин быстро прочитал, не скрывая радости, воскликнул:

— Класс! То, что надо. Без трепу скажу: сварщики во как нужны!

Он ребром ладони провел по горлу и уже без прежней неприязни взглянул на Степана:

— А ты, Ваненга, все ж думай, когда на человека помои льешь. Тут тебе не тундра, понял? У вас там как? Поплевали друг другу в морды, сели на олешек, разъехались по чумам — и все. Чум от чума за тыщу верст, ищи обидчика! — А здесь по-другому. Утром назвал человека дерьмом — вечером ответить за это можно. Понял?

— В тундре не плюют в морды, однако, — сказал Степан. — В тундре уважают человека.

— Уважают? Так ты и тут уважай.

— Хороших людей и тут уважаем. Твоих сварщиков — Андреича, Костю Байкина — уважаем. И других многих тоже. А ты, Илья Семеныч, мастер шибко хороший, уж как шибко, таких, правду говорю, мало, а человек ты — так себе. Не обижайся, однако, Илья Семеныч, добра тебе хочу.

— Добра хочешь? А я не нуждаюсь в твоем добре. Я уж сам как-нибудь о себе позабочусь. Без твоей помощи.

Саня примирительно заметил:

— Зря ты так, Илья. Степан по-настоящему добра тебе хочет…

— Ладно, благодетели. Пора кончать дебаты, работать надо. Ты, Талалин, останься, обсудим кое-что.

Договорившись с Марком встретиться после работы, Саня и Степан ушли.

2

Марк рассказывал. Беседин смотрел в сторону, но Марк видел, что он не пропускает ни одного слова. Илью интересовало все: какие на Юге сварочные трансформаторы, пользуются ли там многоэлектродными аппаратами, какая производительность труда, что нового там в процессах сварки. Марк рассказывал, а сам все время думал о Беседине: «А может, Степан преувеличивает? Что-то не очень похоже, чтобы у этого человека только и было заботы, как бы где сорвать… Рабочий как рабочий…»

— Ну, а как там насчет заработка? Не обижались?

— Не обижались, — улыбнулся Марк.

— А все же?

Марк пожал плечами:

— По-разному. Какая работа, какой сварщик…

— А лично ты? — продолжал Беседин. — Сотни полторы имел?

— Не всегда. Обычно — сто, сто двадцать.

— Сто? Сильно зашибали!

Марк не понял, смеется Беседин или нет. Сказал просто:

— Хватало…

— Наверно, еще и оставалось?

Теперь Марк не мог не почувствовать иронии. И впервые посмотрел на Беседина со скрытой неприязнью. Он промолчал, но Илья сумел уловить эту почти незаметную перемену в Марке и сказал:

— Ты не обижайся, Талалин. У нас тут, на Севере, знаешь, как говорят? Верста — не расстояние, сто рублей — не деньги. Понял? Тебе этот Ваненга уже натрепался, конечно: Беседин и такой, Беседин и сякой…

Марк вытащил портсигар, раскрыл, протянул сварщику:

— Кури, товарищ Беседин.

Илья взял папиросу, посмотрел на нее и положил обратно в портсигар:

— «Беломор» куришь? Отрава. Я — «Северную Пальмиру». Угостить?

— Спасибо, не привык, — отказался Марк.

Беседин не обиделся, сел на кнехт, оставляя место для Марка.

— Садись. Мне-то чихать на Ваненгу, понял? Каждый думает своей башкой. Каждый живет по-своему. Согласен? Про себя могу сказать: жить люблю широко. На полную катушку. И живу почти по потребностям. Говорю это тебе потому, что теперь рядом работать будем, а значит, и жить рядом. Все равно увидишь. А теперь ты мне скажи, Талалин: кому я вред причиняю? Кому, скажи? Живу на кровные свои денежки, вот этими руками заработанные. Тебе Ваненга говорил, как я работаю?

— Хвалил, — сказал Марк.

— Хвалил? Меня все хвалят. Почему? Неделю назад вот тут стал на прикол танкер один, голландец. Срочный ремонт. В таких случаях они нам золотишком платят. Государству, конечно. Вызывают меня наши начальники, говорят: «Беседин, надо показать класс работы. И главное — сроки. Мы заказ приняли. Сделаешь?» — «Сделаю, — говорю. — На Беседина можете положиться». Ну вот. Раз, думаю, обратились ко мне, а не к кому другому — значит, ценят по-настоящему. И, значит, надо оправдать доверие. Собрал бригаду, рассказал, как и что, спрашиваю: «Ухнем?» Бригада у меня — что надо. Подбираем сами. Если кто ко двору не пришелся — будь здоров. Понял?

Беседин взглянул на Марка, сделал короткую паузу. Марк кивнул:

— Понял.

— Люблю сообразительных, — сказал Беседин. — Да. «Ухнем? — спрашиваю. — Кровь из носу, а за четыре дня работу должны прикончить. Вкалывать придется дай боже… Кто против — подними руку». Я, Талалин, бригадир демократичный. Ну, вся братва — за. Потому что сознают ответственность момента.

Беседин взглянул на часы, посмотрел на пустынный берег, выругался:

— Долго чешутся, подлецы. — И продолжал: — В первый же день капитан танкера подходит, говорит: «Слюшай, русска товарищ, если будет бистро-бистро — вся твоя рабочая ребята получать подарки. Хорошая подарки». Я ему отвечаю: «В подачках, господин капитан, не нуждаемся. Не из бедных. А насчет производительности — это вам не Бенилюкс. У нас — темпы». Голландец вопросик: «Один неделя будет хватать?» — «Четыре дня», — отвечаю. И вижу — сомневается. Ладно, думаю, посмотришь.

Короче, большинством постановили: слово сдержать.

И сдержали! За последние двадцать четыре часа никто и глаз не сомкнул. Будто остервенели хлопцы. Голландские моряки ходят вокруг нас, разводят руками, железные, что ли? А наши и виду не подают, что уже за пределом. Есть у нас сварщик Костя Байкин, два года назад только десятилетку окончил, мальчишка совсем. Тот вообще ошалел. Сидит рядом со мной, подваривает шпангоут. Сдвинет маску, посмотрю на него — и смех берет. Глаза выпучил, моргнуть боится: знает, что прихлопнет веки — и все, больше не откроет.

Подсаживается к нему боцман танкера, говорит:

«О, сильный есть. Большевик, наверно?»

Костя отвел электрод, маску убрал, уставился на боцмана. Смотрит на него, улыбается.

«Большевик… — Помолчал три секунды, добавил: — Престиж…»

Боцман покрутил головой, поднялся, ушел.

Марк понял: эпизод этот рассказан не случайно. Говоря о работе бригады на голландском танкере, Беседин как бы спрашивал: «А ты на такое способен?»

Марк наконец сказал:

— Бывало и у нас так. Суток по трое с кораблей не уходили…

Беседин оживился:

— Бывало? — повернулся к Марку, хлопнул его по плечу. — Значит, закален? Порядок. То, что надо. Портовики везде класс показывают.

— Работа такая, — сказал Марк.

— Это правда — такая работа. Кое-как здесь не получится.

Марк неожиданно спросил:

— А почему ты один здесь на траулере? Почему без бригады?

— Почему? — Беседин зло посмотрел на берег. — А это ты у них спросишь. Вон они идут, гаврики… Вчера договорились на полтора часа раньше начать, работа тоже срочная, а они… Разговор будет крупный.

На корабль один за другим поднимались сварщики. Подходили к трюму молча, избегая взглядов Беседина, останавливались рядом, вытаскивали портсигары, закуривали. Когда последний сварщик, маленький, щупленький паренек в треухе, подошел и сел на фальшборт, бригадир коротко сказал:

— Так… — Строго оглядел всех пятерых, спросил: — Вчера как решили? Во сколько решили начать?

Никто ему не ответил. Стояли, низко опустив головы, усиленно дымили, глядели только в палубу, под ноги.

Марк с любопытством взглянул на бригадира. Беседин был внешне спокоен, только глаза его потемнели. Уже не было в них того, что придавало им мягкость.

— Я спрашиваю: о чем мы вчера договорились? — Беседин вплотную придвинулся к сварщику почти двухметрового роста, одетому в куцый ватник с такими короткими рукавами, что руки вылезали из них чуть ли не до локтей. — У тебя спрашиваю, Думин!

Думин виновато ответил:

— Я понимаю, Илья Семеныч… Нехорошо…

— Что нехорошо?

— Ну, недисциплинированность… Признаю ошибку.

— А ты, Андреич? — Беседин повернулся к другому сварщику, кряжистому коротышке, у которого из-под шапки выбивалась огненная, в колечках прядь волос. — Ты обещал прийти раньше? Почему не пришел? Перманент делал?

Андреич молчал. Поднял руку, хотел, видимо, спрятать под шапку выбившуюся прядь, но потом раздумал и положил руку в карман щегольского, с шалевым воротником пальто.

— А мне начхать на твой перманент, понял?! — крикнул Беседин. — Не нравятся мои порядки — топай в другую бригаду, где можно дуриком. А я потом посмотрю: хватит у тебя в получку с парикмахером рассчитаться?.. Ты тоже, Баклан, можешь отчаливать, если тут не подходит. Не заплачу, не бойся. Кто больше всех орал: «Заработок — поровну! В других бригадах уже так, пускай и у нас так будет!» Значит, отныне один будет вкалывать, другой напиваться, третий перманент крутить, а тетимети — поровну? Так?

— Довольно бы распекать, — спокойно проговорил Костя Байкин. — Ну, задержались, так что? Конец света? Вчера ведь на полтора часа позже ушли. Любишь ты, Беседин, власть показать. Медом тебя не корми…

Беседин прищуренными глазами окинул маленькую фигурку Кости, вытащил зажигалку, чиркнул, поджег потухшую папиросу и только после этого сказал:

— Конец света не произойдет даже тогда, товарищ Байкин, когда нас с вами на кладбище отбуксируют. Понятно? А насчет вашей реплики могу сказать: пока бригадир я, я и буду командовать. Вопросы ко мне есть?

Байкин махнул рукой:

— Хватит. Работать надо.

Беседина взорвало. Он ударил кулаком по ладони, закричал:

— Я буду решать, когда хватит. Я! И никому не позволю устанавливать свои порядки! Чем мы заслужили славу? Горбом! Горбом, понятно?! Так что ж теперь — все к черту? Не выйдет! Не позволю. — Он вдруг перешел на шепот. — Или, может, я вам уже не подхожу? А? Так, пожалуйста, завтра же могу пойти к начальнику и сказать: «Беседин больше не бригадир. Довольно». Хотите этого?

Молчание длилось слишком долго. Беседин опять спросил:

— Не подхожу, может, а? Другого хотите?

— Ну что вы, Илья Семеныч? — тихо проговорил парень с каким-то неприметным лицом. — Куда ж мы без вас?..

Марк и раньше обратил внимание на этого парня. Когда Беседин распекал остальных, этот смотрел на бригадира безотрывно, все время кивая головой, точно поддакивая. «Подхалим», — подумал про него Марк.

— Вы можете высказаться и громче, товарищ Езерский, — обратился к нему Беседин. — Я слушаю вас.

— У него от страха голос пропал, — усмехнулся Байкин. — Может, тебе водички дать, Харитон?

— Я и без водички скажу. — Езерский зло посмотрел маленькими черными глазками на Костю, часто-часто заморгал. — Ты вот храбришься, а подумал над тем, что будет, если Илья Семеныч уйдет? Что будет, а? Молчишь? Не знаешь? А я предвижу. Поставят, к примеру, бригадиром тебя. И что получится? Будут говорить: «Бригада Байкина». А кто такой Байкин? Кто его знает, этого Байкина? Сейчас становится, к примеру, на прикол англичанин. Капитан идет к начальнику и начинает: «Есть сварочные работы. Срочно. Прошу бригаду Беседина». Правильно, товарищи? Правильно! И нас бросают на аврал. А что такое аврал? Это вот что! — Езерский быстрыми, почти неуловимыми движениями потер большим пальцем по указательному. — Правильно?

— Правильно! — сказал Байкин. — Ты и во сне рубли считаешь. Кто тебя, жмота, не знает!

— Я; между прочим, не слыхал, чтобы, к примеру, Байкин хоть раз от рублей отказывался, — ядовито заметил Езерский.

Беседин неожиданно взмахнул рукой:

— Хватит! Ты, Харитон, неправ: Байкина тоже знают. И Думина знают, и Андреича, и Баклана… Всех знают в нашей бригаде. Всех! Потому что бригада на виду. Каждый из нас своим горбом славу завоевывал. И говорю вам последний раз: если работать — так работать. А нет — Беседин дело себе найдет. На этом дебаты сейчас закончим. Вот тут новый товарищ к нам пришел — Марк Талалин. Сварщик. Тоже докер — с юга приехал. Знакомьтесь.

Первым к Марку протиснулся Харитон Езерский, протянул ему руку, но Думин, возвышающийся над Харитоном почти на полметра, бесцеремонно оттиснул его, сказал Марку:

— Климом меня зовут. А вот это — Костя Байкин, это — Дима Баклан, птицы такие, конечно, и на юге водятся. Вот этот, огненный, — Андреич. Андреич, как твоя фамилия?

— Закостиневсков, — ответил рыжий сварщик.

— Слыхал, Марк? Проще десяток шпангоутов приварить, чем выговорить такое. Ты его по-нашему — Андреич. Он привык. Как у вас там, на юге, сейчас — тепло?

— Тепло, — ответил Марк. — Теплее, чем здесь.

— Ничего, привыкнешь и к нашему климату. Человек ко всему привыкает…

Беседин сказал:

— Ну, пора. Айда все по местам.

Он дождался, пока последний сварщик спустился в трюм, протянул Марку записку:

— Иди прямо к начальнику цеха. К начальнику, понял? К Борисову. В отдел кадров — потом. Может случиться так, что наткнешься на парторга, ему записку не отдавай. Неприятный тип… Бывший летчик, а корчит из себя божью коровку. И недолюбливает меня — почему, сам не знаю. Безрукий он, комиссар наш, — узнаешь сразу. Ты все понял?

— Все понял, — ответил Марк.

— Ну, давай. На работу завтра к семи. Начинаем-то по правилу с восьми, но…

— Я все понял, — повторил Марк.

3

Он шел вдоль берега и как бы впитывал в себя все звуки, рождающиеся на кораблях и реке. Ему вдруг захотелось сейчас же, вот в эту минуту, окунуться в беспокойную жизнь докеров, слиться со всеми этими звуками, к которым он привык почти с детства и без которых не мог существовать. Гудки катеров, сигналы автокаров, выкрики людей и шум реки — все это казалось знакомой песней, близкой и понятной. Вчерашние тревоги отступили как-то сами по себе, поутихла душевная боль. «Все будет хорошо, все будет хорошо», — думал Марк.

…В кабинете начальника цеха сидели двое: один — в расстегнутом кожаном реглане, уже стареньком, изрядно потертом, другой — в сером комбинезоне, тщательно отглаженном и застегнутом на все пуговицы. Из-под воротника комбинезона виднелся узел галстука.

Оба сидели на диване рядом, и Марк, прикрыв за собой дверь, остановился в нерешительности. Тот, что был в комбинезоне, спросил:

— Вы к кому, молодой человек?

— К начальнику цеха, — ответил Марк.

— Я начальник цеха… По какому делу?

Марк подал записку от Беседина. Начальник скользнул по ней взглядом и сразу протянул человеку в реглане:

— Смотри, Петр Константинович, Беседин не только мастер высшего класса, он еще и прекрасный организатор. — Начальник рассмеялся. — Мы тут ломаем с тобой головы, где раздобыть хоть одного сварщика, а Беседин…

Марк заметил, что Петр Константинович взял записку левой рукой и, прежде чем поднести ее к глазам, легонько прижал к груди и распрямил. Правая его рука лежала на коленях. Красивые, чуть бледные пальцы были неестественно согнуты.

«Протез, — подумал Марк. — Это, значит, парторг».

Перехватив взгляд Марка, Петр Константинович сказал без улыбки:

— Чужая.

И только после этого прочитал записку бригадира.

— Давно работаете сварщиком? — спросил начальник.

— Давно, — ответил Марк.

— О-о! — начальник взглянул на парторга, весело подмигнул ему и указал Марку на стул. — Садитесь, молодой человек, садитесь. И знаете что, расскажите-ка о себе немножко… Откуда вы, где трудились, как попали к нам на Север… Послушаем, Петр Константинович?

Марк сел и опять, как-то совсем невольно, посмотрел на неживую руку парторга. Потом перевел взгляд на его лицо. Петру Константиновичу было, наверно, лет сорок. Смуглый, с густой черной шевелюрой, с высоким лбом и тяжеловатым подбородком — лицо его можно было бы назвать красивым и мужественным, если бы не глаза. После контузии в сорок четвертом они у него долго слезились, потом это прошло, но глаза всегда оставались чуть влажными. В них затаилась какая-то душевная боль. От этого и лицо казалось постоянно грустным. Человек, впервые встретившийся с Петром Константиновичем, невольно начинал ему сочувствовать. Петра Константиновича Смайдова это раздражало, но он умел свои чувства носить в себе. Это было отпечатком бывшей профессии летчика: на земле часто не хватало времени излить перед близкими людьми душу и приходилось разговаривать с самим собой, когда и земля, и люди оставались далеко.

Все это не значило, что Смайдов был замкнутым и нелюдимым, каким он некоторым казался. Был он обыкновенным человеком, если не считать необыкновенными многие его личные качества, присущие людям такого склада, как он.

…Марк рассказал о себе и показал свою трудовую книжку.

— Хорошо. — Начальник подвинул ему чистый лист бумаги и ручку. — Пишите заявление. Так и пишите: прошу направить в бригаду Беседина.

— Да, — кивнул головой Марк, — в бригаду Беседина.

— Товарищ Талалин, — неожиданно спросил Смайдов, — скажите, вы Беседина знали и раньше? Почему вы решили идти именно к нему?

Марк пожал плечами.

— Нет, Беседина я раньше не знал. Друзья познакомили. А с кем работать — мне все равно. Лишь бы работать. К тому же, говорят, Беседин хороший сварщик.

— Мало сказать — хороший! — заметил начальник цеха. — Сварщик высшего класса! Вам повезло, товарищ Талалин. Давайте заявление, черкану резолюцию. Насчет общежития — с Бесединым. Он устроит. Он все устроит.

— Можно идти? — спросил Марк.

— Да, пожалуйста.

Он взял заявление и направился к двери. В самую последнюю минуту оглянулся, сказал:

— До свидания.

Начальник приподнял руку и улыбнулся. Смайдов только кивнул. И даже не взглянул в сторону Марка. А когда тот вышел, поднялся с дивана, раза два-три прошелся по кабинету, потом раздумчиво проговорил:

— Сварщик высшего класса… А человек?

— Ты о ком? — спросил начальник. — О Беседине?

— Да, о Беседине. Кто, по-твоему, он?

Начальник удивленно приподнял брови.

— Странный вопрос, Петр Константинович. Передовой рабочий, самый передовой. Разве тут может быть другое мнение?

Смайдов ответил не задумываясь:

— Может. Если, конечно, смотреть не только на показатели: двести двадцать процентов плана… А его внутреннее содержание? Или, как любят говорить, его духовный мир?

Василий Ильич улыбнулся.

— Ведь человек буквально горит на работе! Попробуй заставить тунеядца не разогнуть спины пятнадцать часов кряду. Получится? Получится, а? Нет, дорогой мой парторг, для этого нужно сильное горючее. Скажешь, деньги? Так у Беседина их побольше, чем у нас с тобой. Наверно, хватает…

Казалось, начальник убедил Смайдова, и ему ничего не осталось, как согласиться. Но вдруг он сказал, как будто отвечая на свои какие-то мысли:

— Да, сложный вопрос. И спорить нам, наверно, придется, Василий Ильич.

Он сухо кивнул и вышел из кабинета.

Каждый раз, когда Петр Константинович не мог потушить раздражения, он направлялся к реке и брел по набережной, заставляя себя успокоиться. Плеск волн, привычный гул рабочей жизни реки действовали на него умиротворяюще, и не проходило и двадцати минут, как Смайдов чувствовал облегчение. Раздражение исчезало.

Иногда вот здесь, у реки, совсем неожиданно Петра Константиновича охватывала необъяснимая радость. Она накатывалась мгновенно и почти без всяких ассоциаций. Увидит Смайдов пийирующего на воду серого баклана, услышит перезвон склянок на траулере, взглянет нечаянно на бурунный след, оставленный глиссером, — и вдруг ему начинает казаться, что вот только сейчас он увидел мир живыми глазами, тот мир, из которого тогда он едва не ушел навсегда. Он снова вспоминал ту страшную ночь, когда он лежал в мертвой тундре под обломками самолета, и вновь (в какой же раз!) переживал великое счастье своего бытия: его, Смайдова, могло ведь уже не быть, а он был, он есть, видит и слышит жизнь и сам остается частью этой жизни…

4

В ту зиму Смайдов летал на санитарной машине по стойбищам и ненецким кочевьям. А кто не знает, что такое полеты в тундре зимой?! Ни трасс, ни стоянок, ни ориентиров — кругом окоченевшее море снегов, стынущее от лютой стужи безокоемное хмурое небо и пурга за пургой, вьюга за вьюгой. А стойбища оленеводческих бригад — и за пятьсот и за шестьсот верст друг от друга, и в стойбищах люди так же, как везде, веселятся, работают, болеют и рожают детей. И нужны им не только хлеб да консервы, сахар да патефонные пластинки, но и врачи. Терапевты, хирурги, акушеры. Врачи, которых должны доставлять летчики.

Самым поразительным пилоту санитарной авиации Смайдову казалось то, что врачи оленеводам нужны именно тогда, когда нет летной погоды. Закрутит пурга, завьюжит, начнется такая свистопляска, что исчезнут и земля, и небо, и вот уже тут как тут радиограмма: «Жена оленевода Ясывея никак не может разродиться, срочно доставьте врача…» Или: «Старик Хосей сломал ногу, срочно шлите хирурга».

…Третьи сутки выла пурга. Дежурные экипажи азартно резались в «козла» и шахматы, механики изредка выходили к машинам проверить крепление и через пять минут возвращались назад — не то люди, не то снежные бабы. Сквозь стук костяшек летчики прислушивались к тонкому писку морзянки за стеной: вдруг вызов? Потом на время успокаивались: вызовов, слава богу, не было. Может быть, и не будет?..

Радистка вошла совсем незаметно, остановилась неподалеку от двери и осипшим голосом изрекла:

— Из стойбища Торсяда радиограмма…

Никто не поднял головы. Никто на нее не взглянул. Будто ничего не слыхали. Костяшки опускались с таким грохотом, что заглушали вой пурги за окном.

— Торсяда срочно просит выслать хирурга, — не повышая голоса, сказала радистка. Она знала, что ее слушают. Она видела это по напряженным лицам летчиков. И закончила совсем тихо: — Олени помяли мальчишку Торсяды. Мальчишка при смерти.

И сразу наступила тишина. Она продолжалась очень долго — целую минуту!

Нарушил ее синоптик. Он сказал уверенно, твердо:

— О вылете не может быть и речи. Я не подпишу погоду. Потому что погоды нет.

Командир отряда подошел к окну, поцарапал ногтем по заиндевевшему стеклу, прислонился к нему лбом и застыл. Летчики молчали.

— Ясно? — то ли спросил, то ли подтвердил свои слова синоптик.

Командир отряда резко повернулся и, не сдержав раздражения, бросил:

— Да заткнись ты!..

И — Смайдову:

— Петя…

— Я вас понял, товарищ командир!

Через тридцать минут он был уже в воздухе.

Маленький самолет бросало так, словно это была не машина, а спичечная коробка, попавшая в поток смерча. Косые струи снега сразу же залепили фонарь. Смайдов открыл окошечко, но видимость от этого не улучшилась.

Он даже не видел земли, хотя знал, что она страшно близко — двадцать пять — тридцать метров. Один мощный поток мог швырнуть машину вниз — и тогда конец.

Он полез вверх. На высоте трехсот метров стало светлее и спокойнее. Смайдов посмотрел на рядом сидевшего хирурга и пальцем ткнул в компас.

— Этот товарищ не подведет! — крикнул он. — Понятно?

— Понятно. — Хирург вяло улыбнулся, повыше приподнял меховой воротник. — Будем надеяться…

Так они летели часа полтора. Раза два или три Смайдов пытался поближе подойти к земле, снижал самолет до полсотни метров, но земля не проглядывалась: сплошная снежная муть и ничего больше. Машину швыряло с такой силой, что захлебывался мотор. В один из таких моментов машину вдруг резко бросило вверх и тряхнуло так, будто на нее налетел страшный шквал. Не успел Смайдов взглянуть на приборы, как новый мощный поток швырнул самолет на правое крыло и потом с такой же силой бросил его вниз. Мотор захлебнулся. Смайдов толкнул сектор газа вперед, но все уже было ни к чему. Винт, разбивая снежные хлопья и чертя круглую радугу, остановился. Машина падала. Беспорядочно, стремительно, словно проваливаясь в бездну. И совсем не слушалась рулей.

Летчик успел открыть фонарь, крикнул хирургу:

— Сбрось ремни!

Он не слышал треска, он не почувствовал даже боли. Ему показалось, что в последний миг он увидел вылетающее из кабины неуклюжее тело хирурга, но и это не задержалось в его сознании. Навалилась густая, как вар, тишина.

Смайдов пришел в себя ночью. От нестерпимой боли в правой руке и еще чего-то. Кажется, от прикосновения к лицу чего-то горячего. Горячего и влажного.

Он открыл глаза. Две маленькие яркие звездочки глядели в его зрачки и были от него так близко, будто висели над самой головой. Потом звездочки погасли, но сразу же снова зажглись. И так несколько раз.

И вдруг он ясно разглядел острую морду зверька. Песец наклонился и горячим языком лизнул его в щеку. Смайдов вздрогнул, песец прыгнул в сторону, исчез в темноте. А летчик продолжал лежать неподвижно, еще ничего не вспомнив, еще ничего не осознав. Хотелось пить, хотелось сбросить с себя какую-то тяжесть, но тело было точно парализовано. И не только тело — и мысли. Они были вялы, безжизненны, ни на чем не останавливались. Даже острая, с каждой секундой все усиливающаяся боль в руке воспринималась как нечто отвлеченное, будто это была чужая боль.

Он попытался пошевелить пальцами, но не почувствовал их. Тогда сделал слабую попытку приподнять руку, однако и этого ему не удалось: рука была плотно придавлена к мерзлой земле.

Он снова закрыл глаза.

Пурга прекратилась. Над тундрой повисла полярная ночь — целая вечность призрачной тьмы и лютой стужи. Стужа ползла с далеких гор, ее несло от громады льдин, забивших бухты и заливы, ею веяло сверху, от стылого неба.

Смайдов ничего не чувствовал. Вернее, все, что окружало его, находилось вне его сознания. Хотя в каких-то глубинных уголках мысли все чаще появлялась тревога: почему он ничего не ощущает? Почему все окружающее так нереально? Как случилось, что он вышел за грань привычных восприятий?

Усилием воли он заставил себя сбросить оцепенение и сразу все вспомнил: пурга, катастрофа, хирург.

— Доктор!

Тундра молчала.

Превозмогая слабость и боль, Смайдов приподнял голову, огляделся. От снега шел слабый свет, такой же слабый, как свет от далеких звезд, но все же Петр смог разглядеть следы катастрофы: вздыбленный фюзеляж, измятые обломки крыльев, кусок винта и прямо над собой чудом уцелевший мотор. От картера не отлетел ни один цилиндр, только через пробитое ребро торчал кусок коленчатого вала. А в двух-трех метрах — надвое расколовшийся стабилизатор, будто нарочно поставленный торчком. Он почти до верхней кромки был занесен снегом, и Петр подумал, что, если бы стабилизатор упал плашмя, снегом занесло бы и мотор, и его самого.

Потом он снова попытался пошевелить правой рукой. Он уже немного попривык к боли, старался не думать о ней, но при этой новой попытке он чуть не лишился сознания. Теперь боль прорвалась к самому сердцу. Смайдов на миг перестал дышать и почувствовал тошноту.

Переждав этот приступ, он перевернулся на бок и только теперь увидел, что случилось.

Один из цилиндров придавил кисть руки к земле, расплющил ладонь, вдавил ее в месиво масла и снега. Рукав комбинезона лопнул, изорванный манжет рубашки был в запекшейся крови и масле, и только чистый камешек запонки тускло поблескивал рядом с отлетевшей черной гайкой.

Петр долго смотрел на искалеченную, намертво придавленную мотором руку, и мысли, одна страшнее другой, туманили голову. Первое, о чем он подумал, было: «Пропала рука… Отхватят, к черту, по самый локоть… Калека. Кончилась летная жизнь — как полетишь без руки?..»

Он глухо застонал и выругался. Выругался так, как еще никогда не ругался. Девятнадцатилетним парнем он в сорок третьем окончил авиаучилище и пошел на фронт. Был дважды ранен, сбил шесть «мессеров» и двух «юнкерсов», протаранил «хейнкеля», и казалось, военное счастье улыбается ему из-за каждого угла. Даже в сорок четвертом, когда почти рядом с ним упала двухсоткилограммовая фугаска, Смайдов отделался контузией и, если бы не глаза, уже через неделю мог бы подняться в воздух. Вылечили и глаза. Он дрался над Вислой и Одером, а за неделю до Дня Победы вогнал в землю еще одного аса, который хотел протаранить его ведомого. Разве это не назовешь счастьем?

Смайдов обшарил глазами снежную гладь вокруг, отыскивая хирурга. Он был уверен, что того при ударе выбросило из кабины и, вероятно, врач лежит где-то поблизости. Живой или мертвый? Если и живой, то, наверно, вот так же стынет на этом лютом холоде, не имея сил ни двинуться, ни подать голоса…

Он придвинулся к мотору, навалился на него плечом. Цилиндр не приподнялся, только чуть-чуть прополз в сторону, и Смайдов не увидел, а почувствовал, как разрывается кожа на ладони. И услышал хруст. Или это ему только показалось — от дикой боли он ничего не сознавал. Он закрыл глаза, боясь взглянуть на искалеченную руку. И снова навалился на мотор. А руку старался держать неподвижно, чтобы она не ползла вместе с цилиндром. Но она ползла. И если бы Петр теперь взглянул на ладонь, он не увидел бы ее: лохмотья кожи, раздавленные пальцы — это все, что от нее осталось.

Но он ничего не хотел видеть. Или просто боялся.

Силы уходили. Это были последние силы. Смайдов понимал, что их осталось очень мало, вот-вот должен наступить предел, за чертой которого уже ничего не останется. Надо было решаться.

И он решился. Сел, подтянул к мотору ноги, уперся ими в картер, помедлил несколько мгновений и рванул руку на себя…

Кажется, вся кисть осталась под цилиндром. Огонь прошел не только через все тело, но и через мозг. Словно опалило каждую клетку мозга — и в голове что-то взорвалось. Петр упал на спину и стал кататься по снегу. Он не стонал, не кричал — он выл, выл так, как воет зверь. И совал в снег израненную руку, бил ею по сугробам, прикладывал к груди, потом опять и опять совал в снег.

Наконец он сумел овладеть собой. Встал, снял с шеи шарф, обмотал им руку и осмотрелся вокруг.

Метрах в десяти от него что-то серело. Это, полузанесенный снегом, лежал хирург. Петр подошел, наклонился над ним, прислушался и щекой прижался к его лбу.

Хирург лежал совсем холодный. И холодными, застывшими глазами глядел в застывшее небо. В небо тундры, которой он отдал два десятка лет своей жизни.

Пошатываясь, Петр побрел на восток. Шел долго, потом остановился, стал припоминать: от базы они отлетели километров сто пятьдесят, до стойбища Торсяды, куда он шел, оставалось не меньше двухсот. «До базы ближе, — подумал Петр, — надо идти туда».

Он пошел обратно. Проходил час за часом, а он все брел по тундре, изредка останавливался, присаживался на сугроб и, как ребенка, укачивал руку.

«Не останавливаться! — Это было главное, что занимало его мысли. — Не останавливаться ни на одну минуту».

Он падал, полз, поднимался и опять шел. А сознание мутилось все чаще. Временами Смайдов начинал бредить, звал хирурга, кого-то умолял отправить его в госпиталь, чтобы там отрезали ему руку. Или вдруг застывал на месте, всматривался в темноту, и ему казалось, что он видит огни стойбища. Большого стойбища Торсяды, куда он должен был привезти врача. Это ничего, что они не долетели. Сейчас он сам даст радиограмму командиру отряда: «Немедленно шлите самолет и хирурга. Немедленно!» И через два часа хирург подремонтирует мальчишку Торсяды, а потом отхватит к чертовой матери этот ошметок руки, которая ни на миг не дает ему покоя.

Петр срывался и как ветер мчался навстречу огням стойбища. Он был уверен, что мчится именно как ветер, хотя на самом деле продолжал стоять на том же самом месте и только слегка пошатывался из стороны в сторону.

…Зимой в тундре светло не бывает. Утро угадывается по окоему: он не алеет, но вдруг начинает казаться, что из-под земли, пробивая толщу мерзлоты, появляются блеклые отблески света. Появляются и исчезают, потом окоем вновь слегка бледнеет, и эта почти мертвенная бледность медленно разливается по тундре. Нет ни теней, ни резких линий, все будто видится сквозь толстое матовое стекло.

Вот таким мглистым утром три самолета вылетели на розыски. Смайдова обнаружили недалеко от места катастрофы, и когда командир отряда, посадив машину рядом с ним, выскочил из кабины и подбежал к летчику, Петр не выразил никакого удивления. Он стоял на коленях, глядел куда-то в сторону и левой рукой покачивал смерзшийся, бурый от крови комок шарфа.

Командир обнял Смайдова, тихонько позвал:

— Петя!

Медленно переведя взгляд на командира, Петр сказал:

— Они получат радиограмму и сразу вылетят. И еще вот что, радист: пускай хирург захватит побольше инструментов… Ты понимаешь? Ты все понимаешь? Иначе я подохну, как волк в капкане…

Командир поднял его на руки и бережно отнес в самолет. В другую машину положили мертвого врача.

На востоке дымились далекие горы, стыли льды Ледовитого океана. Тундра провожала их тишиной.

Петр вышел из больницы только через пять месяцев. Был уже июнь. У ограды шумели молоденькими листьями маленькие, два-три года назад посаженные топольки. Смайдов остановился около одного деревца, поглядел на него, улыбнулся. В левой руке он держал чемоданчик, правой хотел погладить ветку: как-то в эту минуту забылось, что неживые пальцы протеза лишены возможности ощутить прохладу зелени. Петр даже потянулся к веточке, но потом взглянул на протез и быстро зашагал прочь.

Нет, честно говоря, он сейчас уже не очень страдал от того, что ему больше не придется летать. За те пять месяцев, которые он оставил за порогом больницы, Петр успел привыкнуть к мысли, что ему надо начинать все сначала. У него теперь и отношение к жизни стало новым, совсем другим, чем прежде. Та страшная ночь в тундре родила в нем необыкновенную жажду жить полнее, так, чтобы каждую секунду, каждое мгновение ясно ощущать: ты жив, ты чувствуешь, ты дышишь и видишь — а ведь всего этого могло уже не быть, совсем ничего!

Это был не страх перед тем, что в ту ночь для него все могло кончиться, — страх этот в нем держался недолго. Это была как бы великая радость рождения. И хотя с той памятной ночи прошел уже добрый десяток лет, Петр Константинович часто чувствовал потребность както по-детски проявить свою радость, как-то объемнее воспринять все ощущения. Ему хотелось и других видеть жизнерадостными, и, глядя на людей, которые всегда были чем-то недовольны, вечно брюзжали, Смайдов еле удерживался, чтобы не крикнуть: «Вам бы разок повстречаться со смертью! С глазу на глаз!»

Выйдя из кабинета Борисова, Марк решил побродить по докам, посмотреть, как работают тут, на Севере.

За то время пока он был в конторе, доки заметно ожили. Мимо Марка мчались автокары, нагруженные листами стали, спешили к своим судам сварщики, плотники, механики, матросы, сигналили крановщики, опуская к корме траулера огромный вал, какой-то моряк в бушлате, наверно боцман, простуженным голосом кричал со шлюпки на берег: «Нефедов, Нефедов, кранцы не забудь, тебе говорят!» Под днищем небольшого теплоходика сварщик, надвинув на лицо маску, прицелился электродом к стыку стальных полос обшивки, помедлил одно мгновение и включил аппарат. Даже издали Марк заметил: дуга длинная, надо укоротить. Словно повинуясь его желанию, сварщик немедленно укоротил дугу. Марк удовлетворенно улыбнулся и побрел дальше. Потом несколько минут наблюдал, как ставят на кильблоки деревянный дрифтер, посмотрел на швартующийся к причалу юркий катерок и снова пошел вдоль берега.

Какой-то парень без шапки, в простеньком незастегнутом пальто неожиданно крикнул:

— Привет докерам!

Марк даже остановился, настолько неожиданным был этот окрик. Быстро взглянул на парня, но из-за спины раздалось:

— Салют, Генка!

«Вот так же и у нас», — подумал Марк. И сразу вспомнил, как часто они вместе с Мариной возвращались из доков или шли на работу и их приветствовали вот такими же словами: «Привет докерам!» Как же давно это было! Словно целая жизнь прошла с тех пор, когда неожиданно пришла беда и он потерял Марину.

Марком вдруг овладело странное беспокойство. Он и сам не мог объяснить, почему у него возникла уверенность, что здесь рядом должна быть Марина и он ее сейчас увидит. Марк даже представил, как на том или вон на том судне вспыхнет дуга, особенная дуга, такую может зажигать только Марина, но он все же подождет, пока появится еще одна вспышка. Да, это ее «почерк», его можно узнать среди тысяч других! Он подходит к ней, останавливается, долго смотрит на ее проворные руки, на слегка склоненную голову в маске и тихо зовет: «Марина!» Она не слышит — слишком увлечена. Но потом вдруг оборачивается, и он видит на ее лице удивление. «Ты не уехал, Марк? — спросит она. — Ты остался?» — «Я остался, — ответит Марк. — Я не мог уехать».

Тогда она скажет… Что она скажет? Что она может сказать?..

Огни сварок вспыхивали теперь почти на каждом корабле. Марк оглядывался, искал. Он уже не мог избавиться от мысли, что увидит Марину. И желание увидеть ее — хотя бы издали — крепло в нем с каждой минутой. Он пошел быстрее, как человек, который торопится кудато с определенной целью. Еще один док, еще один стапель, еще одно судно — Марины не было. Вот уже и конец докам: за стоявшим на стапелях траулером возвышался забор, дальше — только пирсы и причалы.

Марк остановился, снял шапку, вытер испарину на лбу. И хотел уже повернуть назад, когда к нему подошел парень с подвешенной на боку маской. Марк обрадовался: «Сварщик… свой человек…»

Парень кивнул в сторону реки:

— Гляди-ка, норвежца как помяло-то… Не иначе как на льдину налетел.

Марк посмотрел на грузовой теплоход, медленно приближающийся к берегу. Судно действительно имело жалкий вид: огромная вмятина на носу, изодранная обшивка от ватерлинии до фальшборта, словно корабль потерпел бедствие. Марк заметил:

— Да, работка сварщикам предстоит немалая.

— Дай боже, — согласился парень. — А ты что, в наших доках трудишься? Не видал тебя раныпе-то…

— Недавно приехал, — ответил уклончиво Марк. И неожиданно спросил: — Скажи, ты не знаешь сварщицу Марину Санину?

— Не знаю. Такой вроде у нас нету. Валю Ногаеву знаю, Ларису, Людмилу Хрисанову — королеву голубого огня… А Марину… Постой, постой, брат… Марина — это ж буфетчица в портовом ресторане. И, кажется, Санина. Может, она?

— Не она, — сказал Марк. Помолчал и добавил: — Нет, не она.

А Марина и сама никогда не думала стоять вот за этой буфетной стойкой, наливать в графинчики коньяк и водку, переругиваться с официантами и вежливо улыбаться посетителям. Если бы ей сказали раньше, еще когда она работала с Марком, что ее ждет подобная перспектива, Марина попросту рассмеялась бы. Белый передничек и чепчик? От стыда помереть можно! Пусть этим занимаются предпенсионные старички и те, кто в жизни своей не видал, как вспыхивает вольтова дуга. А у нее своя дорога. Она — потомок старой гвардии докеров, портовых грузчиков… Ее прадед был бурлаком. Бурлак — вот отку да тянется славная ветвь рода Саниных! Надеть передничек и чепчик и стать за буфетную стойку — разве она способна на это?!

Два года назад, когда она приехала на Север и поселилась у своей двоюродной сестры Анны Лидиной, та сказала:

— Погуляй недельки две-три, развейся, отдохни, потом что-нибудь придумаем.

«Развейся…» Целыми днями Марина сидела или лежала на кровати, молчала, ничего вокруг себя не замечая. К Анне приходили подруги, старались втянуть Марину в свой разговор, но она вяло улыбалась и продолжала молчать.

— Ты что, дева, на тот свет готовишься? — сердилась Анна. — Сидишь, как монашка, слова из тебя не вытянешь, не ешь, не пьешь, мощи одни остались. Так и до кладбища недалеко.

— Тоска вот тут, — Марина прикладывала обе руки к груди. — Как игла засела. Жить не хочется…

Однажды Анна сказала:

— Не отдыхаешь ты, дева, а изводишься. Собирайся, пойдем, на работу тебя устрою. Уже договорилась.

Марина даже не спросила куда. Какая разница! Все равно ничего не мило.

Надела старенькое платьице, кое-как причесалась, припудрила синеву под глазами и всунула ноги в поношенные туфли. Анна молча, сдерживая раздражение, наблюдала за ней и, когда Марина сказала безразличным голосом: «Ну что ж, пойдем…», не выдержала. Взяла Марину за плечи, почти толкнула на стул:

— Садись! — и сама села напротив. — Давай-ка поговорим с тобой по душам!

Марина тихо ответила:

— Как хочешь…

— Ты мне вот что скажи, — впервые Анна говорила с ней так резко, даже грубо. — Кто виноват в том, что ты там наделала? Кто? Тебя что, заставляли шашни водить с этим паразитом Зарубиным? Заставляли лизаться с ним, когда рядом с тобой был настоящий человек?

Марина молчала.

— Ты не молчи! — крикнула Анна. — Не молчи, слышишь? Осточертело мне глядеть на твою кислую рожу. Обидели бедную, несчастную! Небось, когда хвостом перед Зарубиным вертела, глазки не такими печальными были. Не такими, а? Шла к нему на корабль — фу-ты, ну-ты! А теперь?

— Не кричи, Анна, — Марина зябко повела плечами, повторила: — Не кричи…

— Буду кричать! — Анна стукнула кулаком по своему колену, ближе придвинулась к Марине. — Буду! Знаешь, как у нас говорят? Шкодлива, как кошка, труслива, как заяц. Это про таких, как ты. Нашкодила, а расплачиваться духу не хватает? Расслюнявилась, рассоплилась, глядеть тошно. У нас тут, на Севере, монастырей нету, голубушка, запомни это. Чего глаза закатила, как Мария Магдалина? Нарядилась в тряпье какое-то. Ну-ка!..

Анна бесцеремонно сдернула с нее платье, схватила за одну ногу, за другую — туфли полетели к черту. Подскочила к шкафу, сорвала с вешалки лучшее Маринино платье, вытащила из ящика туфли, все это бросила на кровать.

— Одевайся!

Через полчаса они были готовы. Анна подтолкнула Марину к зеркалу и, еще не остыв, сказала:

— Посмотрись.

Все, кажется, было как прежде. Ее волосы не нуждались в завивках — густые, они крупными волнами падали на шею, и, хотя все ей говорили, что это не модно, она ничего менять не хотела. Легко подвязывала неширокой лентой, и, когда встряхивала головой, темные волны будто разбегались в стороны, потом снова сталкивались и снова разбегались. «Буря!» — часто восхищался Марк, прикасаясь рукой к ее волосам…

Брови у нее были длинные и темные, а о ресницах Марк говорил, вкладывая в свои слова особый смысл: «Такими можно прихлопнуть любого парня». И еще он что-то говорил о них, Марк Талалин, она забыла… Марк… Все Марк…

Губы ее вздрогнули, она отвернулась к окну. И как-то вся сжалась.

Анна на цыпочках подошла к ней, обняла, повернула лицом к себе.

— Ну чего ты, Марийка? — спросила шепотом. — Обидела я тебя? Тяжело тебе?

И не выдержала, уткнулась лицом в плечо Марины, всхлипнула:

— Ой, какая же я… Какие же мы бываем дуры…

…Она привела Марину в ресторан, где сама работала официанткой. Оценивающим взглядом директор окинул Марину с ног до головы, коротко сказал:

— Подойдет. На стажировку — один вечер.

Марина не обрадовалась, не удивилась. Все равно.

Уже после, когда они вышли из кабинета, спросила у Анны:

— Что я буду делать?

Она, наверно, не огорчилась бы, если бы ей пришлось работать в кочегарке, в посудомойке, на кухне — какая разница?

— Будешь официанткой, — сказала Анна. — Пока. А потом перейдешь в буфет. Довольна?

— Мне все равно, — ответила Марина.

ГЛАВА IV

1

Как всегда, ровно в шесть метрдотель включил большую люстру, официант Костя Любушкин распахнул двери и торжественно провозгласил:

— Милости просим!

В вестибюле к этому времени уже накапливалось чег ловек тридцать посетителей, которые нетерпеливо устремлялись к столикам. На ходу бросали Косте Любушкину короткие приветствия:

— Рыцарю салфетки!.. Ресторанному царевичу Константину — привет!.. Косте-пищеблоку — наше почтение!..

Любушкин широко улыбался, показывая крепкие белые зубы, поправлял черную бабочку на белоснежном воротнике и грациозно кланялся.

У Кости было телосложение боксера, могучая шея и глаза с поволокой. Ему было трудно научиться кланяться, но он научился. Нелегко давалась улыбка, но он постиг и это искусство. Талант. В свои двадцать шесть лет Костя Любушкин по умению услужить давал сто очков вперед ветерану ножа и вилки старику Пашецкому, который не раз говорил: «Я подавал самому адмиралу Галичу…» Что это за адмирал Галич и где ему подавал Пашецкий, никто не знал, но старика уважали.

Любушкин подошел с подносом, поставил его на стойку, сказал:

— Три графинчика коньяку «пять звездочек»… Триста «Столичной»… — Давал заказ, а сам неотрывно глядел на Марину и чуть улыбался. — Две бутылки «бархатного»… Ты плохо выглядишь сегодня, Машенька… Что-нибудь случилось?

Марина поставила на поднос коньяк, водку и пиво, спросила:

— Что еще?

— Еще я хотел бы попросить тебя, Машенька, чтобы ты была со мной чуть поласковей… Разве это так много?

Она посмотрела на него: не в глаза — на ровный, как раз посередине, зализанный пробор (Любушкин смачивал волосы пивом — так они лучше держались), потом перевела взгляд на полотенце, висевшее у него на руке. Обычно она смотрела на Любушкина с нескрываемой неприязнью, сейчас же в ее взгляде не было ничего, кроме безразличия. Любушкин понял это по-своему: может быть, ей уже надоело враждовать, в конце концов должна же она оценить его внимание!

— Машенька!

Любушкин хотел взять ее руку, но к буфетной стойке некстати подошел Пашецкий. Костя подхватил свой поднос, окинул уничтожающим взглядом старика и, лавируя между столиками, заспешил в дальний конец зала.

Пашецкий посмотрел ему вслед, улыбнулся.

— Если бы у меня было сейчас столько сил, — сказал он, — я ушел бы в море матросом. Но у меня никогда не было столько сил, Мария. Когда тридцать пять лет назад я подавал адмиралу Галичу, он положил на мой поднос червонец и сказал: «Купи своей красотке хороший подарок». Я не имел в то время красотки и вежливо ответил: «Покорно благодарю вас, адмирал, но мне некому преподносить подарки, и прошу пана, Станислав Пашецкий слишком горд, чтобы брать подачки…»

Марина перегнулась через стойку, поправила на Пашецком галстук, спросила:

— Он обиделся?

— Он не обиделся. Он сказал: «Ты был бы хорошим матросом, Станислав Пашецкий. Но ты слаб телом, для моря ты не годишься». И я тоже не обиделся на адмирала Галича, потому что он был прав. Да, он был прав, Мария. Я всегда был слаб телом…

— Вы очень хороший человек, Станислав Станиславович, — искренне проговорила Марина. — И я вас очень уважаю.

— Спасибо, Мария, — растрогался старик. — Я вас тоже очень уважаю, хотя мне и не все в вас понятно. Мне хотелось бы лучше вас узнать…

— Для чего это, Станислав Станиславович? — улыбнулась Марина. — Разве вам не все равно, какая я есть?

Старик покачал головой:

— Нет, Мария. Мне даже не все равно, какой есть Константин Любушкин. Потому что он тоже советский человек, как ия, В нем много плохого, а мне хотелось бы, чтобы плохого в нем было меньше…

Улыбка сползла с ее лица, она посмотрела на Пашецкого так, будто старик коснулся такого, о чем Марина не хотела вспоминать. Она сказала:

— В каждом из нас много плохого… Только не всем это видно…

— Нет, нет, Мария! — Пашецкий предостерегающе поднял руку, не соглашаясь. — Разве можно сказать о вас, что…

— Не надо! Обо мне не надо! — не грубо, но резко бросила Марина. — О себе я не люблю…

Старика несколько удивила такая перемена в ее настроении, но он промолчал. Поставил на свой поднос графинчик и рюмки, пригладил ладонью редкие седые волосы и пошел от стойки. Марина видела, как он медленно обходит столики, стараясь выпрямить сутулую спину, как он слегка кланяется знакомым (не так, как это делает Любушкин — подобострастно-заискивающе, как настоящий холуй, а с достоинством и просто, даже не кланяется, а чуть кивает головой), видела его тощую сморщенную шею, и непонятная жалость к нему охватывала ее все больше и больше. Она и сама не знала, откуда у нее это чувство жалости. Никто старика не обижал, да он бы и не позволил себя обидеть. Обиду скорее проглотит Любушкин, чем Пашецкий, — в этом Марина была уверена…

Как-то Костя хотел подсмеяться над Пашецким. Все знали, что старик не переносит спиртного, и, когда после закрытия ресторана все садились ужинать, он наливал себе бокал минеральной воды и, подражая заправским пьяницам, осушал его в два глотка. Притом громко щелкал пальцами и говорил: «Хороша, чертовски хороша!»

В тот вечер старик на минуту запоздал к столу, и Костя втайне от всех поставил возле него нарзанную бутылку, наполненную водкой. Пашецкий ничего не заметил. Налил полный бокал, приподнял его, кивнул Марине и так же, как всегда пил минеральную, выпил водку почти до дна. Но сейчас он не щелкнул пальцами и ничего не сказал. На несколько мгновений закрыл руками лицо, а когда отнял их, все увидели, как по его лицу разлилась меловая бледность. Старик не проронил ни одного слова. Долго сидел молча, точно прислушиваясь к наступившей тишине. И вдруг раздался Костин голос:

— Чертовски хороша?

Старик поднялся из-за стола, подошел к Любушкину, спросил:

— Ты?

Костя нагло засмеялся.

— Ну, предположим… А дальше?

— Встань! — сказал Пашецкий. Сказал совсем тихо, но твердо.

И Костя встал.

Пашецкий чуть откинулся назад и влепил ему пощечину. Потом наотмашь, тыльной стороной руки, ударил его по другой щеке.

Костя ногой отшвырнул стул, вплотную приблизился к старику, зашипел в самое лицо:

— Ты, старая развалина, на кого руку поднимаешь? Да я!.. Да я одним ударом дух из тебя вышибу! Начисто! И пшика от тебя не останется…

Пашецкий взял со стола салфетку, вытер руку и спокойно проговорил:

— Ты и пальцем меня не тронешь, мерзавец. Во-первых, потому, что за драку тебя вышвырнут из ресторана, а ты больше ни на что не способен, как протягивать лапу за чаевыми. И во-вторых, потому, что знаешь, — Пашецкий понизил голос почти до шепота, но всем были слышны его слова, — если ты, негодяй Любушкин, посмеешь прикоснуться ко мне, я убью тебя.

И, чуть пошатываясь, старик медленно вышел из зала…

Нет, Пашецкий был не из тех, кого могли обидеть и кого надо было жалеть. И все же Марина, глядя ему вслед, не могла избавиться от этого чувства. Даже в его желании высоко держать седую голову было, как казалось Марине, что-то жалкое. Хотелось подойти к старику и хоть чем-нибудь помочь ему. Но Марина не знала, как это сделать…

2

Марина взглянула на часы — шел восьмой час вечера. Официанты уже суетились вовсю, посетителей с каждой минутой становилось все больше.

На маленькую ресторанную эстраду взошли музыканты. Скрипач Федор Алексеев, или, как его называли, Федюша, хилый молодой человек, взмахнул смычком — и оркестранты заиграли бодрый марш.

В это время Марина увидела Беседина.

Илья вошел в зал, остановился неподалеку от двери и долго стоял, отыскивая глазами знакомых. На сварщике ладно сидел черный костюм. Белый воротник нейлоновой рубашки красиво оттенял сильную шею, из-под рукавов пиджака выглядывали белоснежные манжеты.

Илья улыбался. Его улыбка никому не предназначалась — просто у Беседина было отличное настроение, и он не думал это скрывать. Илья знал, что он чертовски красив, все говорили, что ему всегда сопутствует удача, он был на диво здоров, никогда никакая беда не подставляла Беседину ножку, и он смело шагал по жизни, счастливый и всем довольный. И ему хотелось, чтобы все это видели. Видели и завидовали ему. Без этого счастье его было бы неполным…

На полшага позади Беседина стоял Харитон Езерский. Тоже в черном костюме, белой нейлоновой рубашке и в таких же лакированных туфлях, какие были на его бригадире. Но в позе, во всей фигуре Харитона не было и следа бесединской блистательности. Только тень бригадира — ни больше, ни меньше.

Не увидав никого из знакомых, Илья направился меж столиков поближе к эстраде. Езерский — шаг в шаг за ним. Проходя мимо буфета, Илья задержался, мягко сказал:

— Добрый вечер, Мариночка.

Марина коротко взглянула на него, ответила:

— Ты только сейчас меня заметил? — и отвернулась, делая вид, что занята.

— Организуй столик, — бросил Илья Езерскому.

Харитон ушел. Беседин несколько помедлил, потом позвал:

— Марийка!

Она не спеша подошла поближе, облокотилась о стойку. Молчала.

— Марийка… — Беседин тоже облокотился о стойку, улыбнулся. — Марийка, я пришел помириться с тобой. Не могу без тебя, понимаешь? Не могу. Тоска… Все эти три дня — сам не свой. Веришь?

— Нет, — Марина смотрела на него отчужденно. — Нет, Илья, не верю. Тоска — это не для тебя. Тоска — для других. А ты не из того теста замешен, чтобы кручиниться.

— Раньше тебе это нравилось, — усмехнулся Беседин. — Помнишь, ты всегда говорила: «Люблю тебя, Илья, за твою бесшабашность». Помнишь?

— Помню. То было раньше.

— А теперь? Что-нибудь переменилось?

— Нет. Почти ничего…

— Почти?.. Ты недоговариваешь?

— Придет время — все договорю! — сказала она. — Только поймешь ли?

— Опять загадки… — Беседин взял стоявшую рядом бутылку с коньяком, налил рюмку, выпил. — Я буду сидеть здесь, пока ты закончишь работу. Потом пойдем к тебе, ладно?

Марина пожала плечами.

— Как хочешь. Но к себе я тебя не поведу.

Илья удивился:

— Почему?

— Так просто… Погуляем где-нибудь…

Жонглируя подносом, к буфету бежал Костя Любушкин. Он еще издали начал улыбаться Беседину, но Илья видел: глаза у него настороженные. Он не спускает их ни с Марины, ни с него. И все же улыбался.

— Привет передовому сварщику! — Любушкин бросил поднос на стойку, поправил галстук-бабочку. — Илья Семеныч решил развлечься?

— Знай подавай, а кто что решил — не твоего умишка дело! — отрезал Илья, неизвестно почему раздражаясь. — И не крутись под ногами, а то случайно наступлю.

Любушкин хихикнул:

— Обожаю веселых парней! Прошу, Илья Семеныч, за мой столик. Обслужу — шик-модерн.

— Ладно. — Беседин обеими руками взял Любушкина за плечи, повернул его и бесцеремонно подтолкнул: — Иди, рыцарь салфетки, к Харитону, он закажет. Скажи ему — швартуемся надолго.

Любушкин ушел. Илья закурил, повертел в руке зажигалку и только потом взглянул на Марину.

— Значит, договорились, Маринка? Я буду здесь до конца…

Когда он подошел к столику, Езерский угодливо сообщил:

— Заказал «Ереван», семгу, кетовой. Мясного заказать, Илья Семеныч?

Беседин не ответил. Он, кажется, и не слышал Езерского. Он смотрел на Марину. И думал сейчас только о ней. Почти год, как они знакомы, а Илья до сих пор не мог сказать, что он хорошо ее знает. Иногда ему казалось: Марина готова за него в огонь и воду, готова на все, лишь бы с ним быть. Но проходило какое-то время — и Марину будто подменяли. Она неделями не хотела его видеть, при встречах холодно кивала ему, а когда он пытался выяснить, что произошло, Марина отвечала резко, с непонятной для него злостью в голосе:

— Надоело все, Илья. Противен ты мне, и сама себе я противна. Ни тебя не хочу видеть, ни себя. Уходи.

Он не спорил. Уходил, пожимая плечами, бросая на прощание:

— С огнем играешь, голубка. Опомнишься — поздно будет. Я-то себе найду — свистнуть только. А ты…

Потом они снова мирились, и снова все шло по-старому.

— Выпьем, Илья Семеныч! — Харитон подвинул Беседину рюмку, до краев наполненную коньяком.

Илья кивнул:

— Давай выпьем, Харитон. — И неожиданно спросил: — А за что?

— За дружбу! — оживился Езерский. — За крепкую дружбу, Илья Семеныч.

Беседин поднял рюмку, прищурился, глядя на нее, но тут же снова поставил на стол.

— За крепкую дружбу? — переспросил он. — А есть она на белом свете, крепкая дружба? И что это за штука такая, а, Харитон? Муть одна. Фикция. Сказка для сопливых мальчишек и девчонок, понял?!

— Это так, Илья Семеныч… Сказка для сопливых мальчишек. И девчонок… Настоящие мужчины…

— Помолчи ты, настоящий мужчина. Я вот четверть века уже прожил, а друга, хоть паршивенького, не имел. Не было у меня друга. Ты, скажешь, мне друг? Тебе, Харитон, по-честному, авторитет мой нужен. И слава моя. Не обижаешься?.. Потому что авторитет и слава — это вот что. — Беседин потер палец о палец, засмеялся. — Деньги ты шибко любишь, парень, вот и вертишься возле меня… Ну, не криви морду — не ты один такой, все мы одинаковые… А дружба… Не было такой штуки, нету и не будет. Ясно?

— Ясно, Илья Семеныч. Как день.

— Ну и ладно. Давай теперь ахнем по первой, а там видно будет.

Они чокнулись, выпили.

— По второй? — сразу же спросил Езерский.

— Давай по второй. Хорош «ереванчик»… Я тебе сказал, что не было у меня друга. А сейчас вот поразмыслил и решил: есть! Думаешь, кто?

Харитон изобразил на лице застенчивость и глазами указал в сторону буфетной стойки:

— Она…

Илья рассмеялся.

— Дурачок ты, Харитон. Вот кто мой друг! — Беседин несколько раз похлопал ладонью по своей груди. — Понял? Самый надежный. Самый верный.

— Вот это здорово сказано! — искренне восхитился сварщик. — Сам за себя всегда постоишь. Сам себя никогда не обидишь. Здорово, Илья Семеныч? Выпьем за себя.

3

Он был не то что сильно пьян, но сейчас ему казалось все доступным, все будто предназначалось только для него. У Беседина вообще неразрешимых проблем не было почти никогда. Кто-то там что-то усложняет, кто-то копается в своей душе, чего-то ищет, а он, Илья Беседин, не дурак. Только глупцы проходят мимо того, что им нужно. Он не пройдет, он возьмет.

Сейчас ему нужна была Марина. Илья не знал, надолго ли, он об этом не думал. Как не думал о тех девушках, которые у него были до Марины. Правда, Марину Илья редко сравнивал с теми, другими, она, пожалуй, лучше, но это для него вовсе не означало, что он должен был строить планы на будущее и для себя, и для нее. Будущее за горами, за морями, заглядывать в него Беседин не имел никакого желания: сегодня хорошо, а завтра видно будет… Самое главное, чтобы хорошо было сегодня. Для этого человек и живет. Каждый человек. Беседин ни на йоту не сомневался, что каждый. Есть, конечно, такие, кто загадывает на сто лет вперед, но эти в счет не идут: мало ли ненормальных людей на этой грешной земле!

Взять хотя бы Харитона Езерского. Парень не дурак и деньгу любит по-настоящему, но как живет! Грошик по грошику в кубышку складывает, копит, копит, а спроси — зачем? Я, говорит, имею цель в жизни: к полсотни годам — собственный домик на берегу речушки, собственный садик, собственная машина. Старость, говорит, должна быть благородной… Вот уж лопух: в двадцать пять лет о старости думать! Построй с такими коммунизм — он ведь ни черта и не верит, что при коммунизме все будет по потребности.

Нет. Илья — человек современный. Ему подавай сейчас, все подавай! Через два десятка лет что будет? У каждого — все! Все, что надо. Попробуй выделить тогда из общей кучи. Сейчас он — персона. Потому что не каждый умеет вкалывать так, как Илья Беседин, а посему и результат: кто-то там замолотит семь-восемь десяток — и доволен, а он, лучший бригадир сварщиков Илья Семенович Беседин, уже и забыл, когда меньше двух сотен получал. Он умеет! И работать красиво умеет, и жить красиво. Чтоб всегда — на виду. Небось к этому липовому морячку, Саньке Кердышу, Марина не побежит, знает, что в кармане у него один бом-дилинь-бом, а тут…

Беседин вытащил из кармана кожаный бумажник, крикнул Любушкину:

— Расчет!

Костя подбежал на полусогнутых, заулыбался.

— Ну и крепкий же вы человек, Илья Семеныч! Столько пропустить — и хоть бы хны… Завидую! Завидую этому обстоятельству…

— Ты не только этому обстоятельству завидуешь, Любушкин, — без улыбки ответил Беседин. — Всему ты завидуешь. Такая уж у тебя натура. Сколько с нас?

Он открыл бумажник, Но Харитон проговорил:

— Я сам, Илья Семеныч. Я сегодня угощаю.

Беседин махнул рукой:

— Брось. Заплатишь — потом три ночи от тоски спать не будешь, и живот у тебя от этого разболится. Знаю я тебя, жмота.

Харитон не обиделся: уж кто-кто, а бригадир любит соленую шутку.

Ресторан закрывался. Марина оделась, хотела было подкрасить губы, но тут же забыла: она сегодня, как никогда, была рассеянна и, пожалуй, безразлична. К всему безразлична. Ничего не хотелось делать, никого не хотелось видеть.

— Пойдем, Марийка!

Беседин подошел к ней в ту минуту, когда Марина, отыскав взглядом Пашецкого, подняла в знак прощания руку.

— Кому это ты ручкой?.. — спросил Илья. — Этому старому холую?

Марина, сдержав вспыхнувшее раздражение, сказала:

— Никакой он не холуй. Обыкновенный человек. Хороший человек.

Беседин засмеялся.

— Тут нехолуев нету. Все как один лапу протягивают: дай… Работа такая… Да ты не сердись, я ведь понимаю, что без этого у вас нельзя.

— Да? — зло спросила Марина. — Да я Пашецкого с тобой и рядом не поставлю. Нет холуйской работы, есть плохие люди. Думаешь, что если ты в доках работаешь, так ты и человек непременно передовой?

— Хо, сравнила! Мы — рабочий класс. Вот этими руками, — он протянул ладони к самому лицу Марины, — грошики себе добываем. Честненько…

— Грошики… — Марина скривила губы в улыбке. — Ты только о грошиках и думаешь, Илья. Будто в них — вся жизнь. Хоть раз о чем-нибудь другом…

— Можно и о другом. — Илья взял ее под руку, повел к выходу. И когда за ними закрылась дверь, он крепче прижал к себе ее локоть и повторил: — Можно и о другом. Вот придем сейчас к тебе… Весь вечер об этом мечтал…

— О чем? О постели?

Марина будто не нарочно высвободила свою руку, сунула ее в карман пальто.

— Ты что-то сегодня колешься, Марийка, — сказал Илья. — Я к тебе по-хорошему, а ты — как еж. Или не нужен стал, а?

«Или не нужен стал?..» А был ли он ей когда-нибудь нужен? Ведь она ни разу не испытала к нему ничего похожего на настоящее чувство.

…В тот день, когда Илья впервые пришел к ней домой, у нее на душе было особенно тяжело. Утром, включив радио, она услышала, как диктор говорил о сварщиках. Она подсела к приемнику, усилила звук. «Бригада Людмилы Хрисановой выполнила месячную программу на семь дней раньше срока…» Людмила Хрисанова… Марина не раз уже слышала это имя. Докеры называли ее королевой голубого огня. Что-то, наверно, было особенное в ней, в этой сварщице, если о ней говорили с нескрываемым восхищением. Что — Марина не знала. Ей только однажды удалось увидеть девушку, когда та шла на работу со своими подругами. Марина стояла в это время с Ильей, и он насмешливо бросил:

— Гляди, идет сварщица Людка Хрисанова. Королева!

Взглянув на девушку, Марина сказала:

— Красивая!

А сама почувствовала, как что-то похожее на зависть шевельнулось в ее душе. Нет, не красоте ее она позавидовала в ту минуту, а тому, что и сама ведь могла вот так же идти окруженной подругами и радоваться жизни, как радуются они. Им хорошо, у них все ясно и просто, они-то уж знают свое место в жизни…

«Беседуя с нашим корреспондентом, — продолжал диктор, — Людмила Хрисанова поделилась своими планами…»

Марина резко выключила приемник, швырнула сумочку на стол (она собиралась идти в город) и, подойдя к дивану, упала лицом в подушку. Но уже через минуту вскочила, выбежала на улицу. И помчалась к набережной, в контору судоремонтных мастерских. Бежала и думала: «К черту! Если жить, то только так, как эта Хрисанова, как Марк! Только так!»

Контора была далеко, Марина не могла добежать одним духом. И постепенно шаг ее замедлялся, порыв остывал, мысли принимали совсем другой оборот…

«А что я могу? — думала она теперь. — На что я способна? Разнежилась, от работы отвыкла, забыла, как держать электрод… Приду на стапель — станут смеяться: это тебе не буфетная стойка, это тебе не коньяк в графинчики разливать…»

Почти у самой конторы Марина остановилась, медленно повернула обратно и пошла домой.

А дома снова не могла найти места, кляня себя на чем свет стоит. Ничтожество! Даже Костя Любушкин лучше тебя в миллион раз! Он хоть ни о чем не мечтает, он доволен своей жизнью. А ты… А ты… Все врешь, что не сможешь работать. Просто не хочешь, барынькой стала, холеные ручки боишься замарать…

И в это время пришел Беседин. Будто знал, что он сейчас тут нужен, что его не попросят закрыть дверь с другой стороны…

Она и вправду была сейчас рада его приходу. Рассказать ему, что ее гнетет? Марина была уверена, что станет легче.

Она рассказала.

— Дурочка! — захохотал Илья. — Треска любит, где глубже, человек — где лучше. Древний, как наш грешный мир, закон. Поняла? Говоришь, хочешь снова стать сварщицей? Как те? Ты, наверно, думаешь, здесь все сварщики заколачивают, как Илья Беседин? Не доросли! Скажи какой-нибудь замухрышке с маской на поясе: давай, мол, местами меняться: ты — в ресторан, я — в доки… Голову наотрез — от счастья рехнется! Эх ты, фантазерка! Они, которые с масками, завидуют тебе знаешь как? Сам слыхал, что говорят: тепло, мол, светло и мухи не кусают, а грошики сами в карман плывут. Известное дело — ресторан! Не какой-нибудь там гадюшничек… Вот так… А ты…

Илья был убежден, что все так и есть, как он говорит, и эта его непоколебимая убежденность как-то рассеяла Маринины сомнения, убаюкала ее совесть и гордость. Тревога прошла, стало немного легче. Она была благодарна ему за то, что он сумел хоть на время снять с нее тяжесть, которая так давила.

И Беседин это почувствовал. Почувствовал — и не захотел упускать случая сделать тот решающий шаг, какой не мог сделать до сих пор из-за неуступчивости Марины. Когда человек мечется, дорожка к его сердцу открыта. Давай, Беседин, другого такого случая может и не быть…

Он сказал:

— Смотрю я на тебя, Маринка, и, знаешь, о чем думаю? По жизни уж слишком много бурь проносится. И если человек один — сметет его. А у меня, гляди, какая спина широкая! Спрячься за нее — как в тихой бухте будешь!

Он обнял ее, привлек к себе сильными руками. И ей действительно показалось, что она сможет укрыться за его спиной от житейских бурь. Или она хотела обмануть себя? Уйти от самой себя?

4

— Пойдем к тебе, — сказал Илья. — Три дня ведь не видались, неужто не соскучилась?

— Ко мне не пойдем. — Марина упрямо мотнула головой. — Если хочешь — погуляем у реки.

— Гулять при таком холодище? Ты не в духе, Машенька. Может, опять какую-нибудь золушку в беретике встретила?

Марина с минуту помолчала, потом тихо проговорила:

— Встретила, Илья. Только не золушку в берете…

— А кого же?

— Юность свою. — Она грустно улыбнулась. — И детство.

— Ну? Это здорово! И как она выглядит, твоя юность?

Марина в его голосе услыхала насмешку, хотела ответить резко и грубо, но удержалась. Сказала тусклым голосом:

— Это только мое, Илья. Не касайся его.

— А может, мне интересно… Может, юность твоя в штанах, а я ведь человек ревнивый.

Он пьяно хохотнул, обнял Марину за плечи, притянул к себе.

— Оставь, — попросила Марина.

Но Илья не слушал, не отпускал. И уже не смеялся. Ему вдруг показалось, что в нем проснулось какое-то новое чувство к Марине, которого он прежде не испытывал. Это не было обычным желанием обладать ею —: сейчас что-то совсем иное входило в него: негрубое, почти нежное. Он прижал голову Марины к своему плечу и стоял молча, удивленно прислушиваясь к самому себе. Даже закрыл глаза: так было легче — хоть на миг остаться с самим собой.

Потом тихонько потерся лбом о ее теплый висок, сперва об один, потом о другой. И проговорил чужим, приглушенным голосом:

— Мария…

— Отпусти меня, Илья, — снова попросила Марина.

Она тоже уловила что-то необычное, почувствовала в нем какую-то перемену, но не придала этому значения. Наверно, потому, что знала только одного Илью, знала таким, каким он был всегда. И ничего другого от него не ожидала.

Не отпуская ее, Илья спросил по-прежнему приглушенным голосом:

— Мария, скажи, я плохой? Скажи мне прямо, слышишь?

— Ты пьян, Илья, — улыбнулась Марина. — Трезвый ты никогда об этом не спрашиваешь.

— Я не пьян. Не пьян, слышишь? И ничего ты не понимаешь. И я ничего не понимаю… Ну, ладно. Ты не хочешь вести меня к себе? Не хочешь? И не надо. Не веди. Я сам отнесу тебя. Вот так… И не брыкайся.

ГЛАВА V

1

Марк понимал: к нему присматривается не только Беседин. За шутками, которыми перебрасывались с ним сварщики, за простым товарищеским вниманием («Может, тебе помочь?..», «Маска тебе впору?..», «Хочешь, я дам тебе электродик — высший класс!») он угадывал их настороженность. Они как бы прощупывали его: что это, мол, за птица прилетела в бригаду?..

Марк не смущался. Он не подстраивался, не лебезил, ни перед кем не кривил душой и сам потихоньку наблюдал за своими новыми друзьями.

Таких, как Харитон Езерский или Костя Байкин, узнать было нетрудно. Все у них наружу, никаких загадок. Первый — угодник, второй — немножко бунтарь.

Антиподы, они питали друг к другу острую неприязнь, но Харитон старался внешне ее не проявлять. Костя же так не умел. Это была прямая и открытая натура, за что одни любили его, другие терпеть не могли. Костя не обращал на это внимания. «Каждый должен оставаться самим собой! — говорил он. — Иначе мы будем не людьми, а харитонами».

Труднее всего Марк понимал Беседина. Илья никогда и ни перед кем до конца не раскрывался. В порыве откровенности он говорил Марку: «У меня, брат, сложная натура. Я и сам не всегда понимаю, кто я есть».

Беседин много читал. Каждый месяц его личная библиотека пополнялась не меньше чем десятком книг и журналов. По книгам, которые стояли у него на полках, о его вкусах сказать было нелегко. Ремарк, Стейнбек, Тендряков, Скотт, Эренбург, Паустовский, Джек Лондон… Илья знал биографии этих разных писателей и о каждом из них говорил:

— Здорово! Черт знает, как устроены у них мозги, у этих людей, схватить человека за душу — это ж уметь надо!

Но, пожалуй, больше всех Илья любил Джека Лондона. Полное собрание его сочинений он прочитал от корки до корки. Здесь Беседин чувствовал себя в своей стихии. Как-то Костя Байкин, тоже много читающий, сказал бригадиру:

— Знаешь, все-таки Джек Лондон маленько расист. Согласен?

— Ты что, обалдел? — Илья взглянул на Костю так, будто перед ним и вправду сидел сумасшедший. — Джек Лондон — расист! Ха! Да он с индейцами под одним одеялом спал. Сырую рыбу с ними жрал, с голоду с ними пух на Клондайке. Чокнулся ты, Байкин, тебе в психлечебницу сбегать бы, пока не поздно…

Костя не обиделся. Убежденно повторил:

— Да, маленько расист. Певец силы белого человека. Белый человек — бог! Всегда побеждает. И вообще сила, по Джеку Лондону, — все! Сила и деньги.

— Ах, вон ты о чем! — Беседин помолчал, сжал кулак и долго на него смотрел. — Сила и деньги, говоришь, все? По Лондону? А по-твоему? По-твоему, это что? Ничего?

— Почти ничего, — сказал Костя. — Видимость. Сила, конечно, большое дело, но она не в этом. — Он глазами указал на сжатый кулак Беседина. — Совсем не в этом. О деньгах и говорить не стоит.

Илья искренне рассмеялся:

— Знаешь, Байкин, почему ты так говоришь?

— Потому, что так думаю.

— А почему так думаешь, знаешь? Силы-то у тебя — пшик? — Он презрительным взглядом окинул маленького Костю, повторил: — Пшик! Я вот кулаком по столу грохну — ты со стула свалишься… А это обычное дело: слабый сильному всегда завидует: И пищит, как ты: сила — это ничто!

— Я, между прочим, тебе не завидую, — сказал Костя.

— Врешь, Байкин. Завидуешь. Мне нельзя не завидовать.

Теперь рассмеялся Костя:

— Ну и любишь ты себя, Илья! Тебе бы раджой быть… Наверняка приказ по своему княжеству издал бы: «Всем моим подданным ежедневно от четырнадцати до пятнадцати тридцати любоваться моей силой и красотой!» Издал бы такой приказ?

Беседин сказал:

— Нет. Я от четырнадцати до пятнадцати тридцати вызывал бы к себе Костю Байкина и вот этим кулаком… Всего по одному разу… И, конечно, уже через неделю Костя Байкин завопил бы: «Сила — это все!»

Костя без улыбки посмотрел на Беседина и проговорил:

— Да, хорошо, что ты не раджа… Было б дело…

Костя ушел, а Беседин, оставшись один, еще долго размышлял над этим разговором. «Щенок! — думал он о Байкине. — Сопливая философия: сила, мол, видимость… У самого душа чуть в теле держится, а тоже воображает».

Беседин не любил Байкина за его строптивость, но все же не питал к нему и особой неприязни, а часто даже покровительствовал ему, хвалил перед начальством. Харитон говорил:

— Напрасно вы, Илья Семеныч, не поставите этого типа на место. Выжить бы его из бригады, поспокойнее было бы. Вредный тип. Напакостит он вам когда-нибудь.

Илья отмахивался:

— Ума у тебя, Харитон, как у мышки. Таких, как Байкин, бояться нечего. Человек он совсем невидимый. Мимо таких пройдешь — и не заметишь, есть ли он вообще или нету. Присматриваться надо. Харитон, не к таким.

И думал в это время о Марке Талалине.

Минуло уже больше двух месяцев, как Марк пришел в бригаду. Вначале Беседин относился к нему так же, как ко всем сварщикам: снисходительно-начальственно. Пытался приблизить к себе. Марк не пошел на это. Не то чтобы чуждался бригадира — просто был с ним ровен, не хуже и не лучше, чем с другими. Беседин стал покрикивать, придираться, показывать власть. Марк спокойно выслушивал, делал то, что надо было делать, а на остальное не обращал внимания. Это выводило Беседина из себя.

И постепенно Илья проникся к Марку если и не чувством вражды, то по крайней мере чем-то близким к этому. Он не мог объяснить себе почему, но теперь ему часто казалось: Талалин — человек, который рано или поздно затмит его славу, вырвет из его рук. Он не замечал за Марком ничего такого, что могло бы подтвердить эту мысль, но и не мог избавиться от нее. «Интуиция, — говорил Илья самому себе. — Шестое чувство…» И на чем свет стоит клял Степу Ваненгу и Саню Кердыша, которые «подсунули» ему сварщика. А Харитону Езерскому, подбадривая себя, говорил:

— Беседина никто не свалит. Надо уметь работать, как Беседин. В чем рабочая слава?

Он подносил электрод к двум стальным листам, которые надо было сварить, зажигал дугу. Ровный, изящный, похожий на бархатную ленту шов ложился на сталь, и даже простым глазом можно было увидеть, что сварены листы навечно.

— Вот в чем! — Беседин снимал маску и смотрел на Езерского. — Ясно?

В середине января со Шпицбергена в порт пришла тревожная радиограмма. Осенью там случайно застрял советский угольщик. По теплому Норвежскому течению его отбуксировали в небольшую бухточку, поставили на зимовку. Неожиданно в бухточку рухнула глыба ледника, помяла подводную носовую часть корабля, один из отсеков дал течь.

Судно оказалось под угрозой гибели. Команда работала день и ночь, но своими силами моряки сделать ничего не могли.

И тогда обратились за помощью к докерам.

Беседин давал сварщикам задание, когда Андреич сказал:

— Не дышите, начальство приближается.

К танкеру, на котором работала бригада, подходил Петр Константинович Смайдов. Обычно он появлялся на; стапелях в полдень, сейчас же только начиналась смена, поэтому Езерский резонно заметил:

— По наши души. Где-нибудь аврал. Бесединцами хотят заткнуть дырку.

Он придвинулся к бригадиру, зашептал:

— Если аврал — без сверхурочных не соглашайтесь, Илья Семеныч! Чтоб не на энтузиазме. Чтоб по всем советским законам.

— Заткнись, прилипала! — оборвал его Беседин. — Без тебя знаю, что делать.

Смайдов подошел, поздоровался с каждым за руку и без всяких околичностей начал:

— Просьба к вам есть, товарищи. На Шпицбергене случилась беда: потерпел аварию угольщик. Работа сложная и срочная. Сами знаете, погодка там сейчас… — Он почему-то взглянул на низкие серые тучи, невесело улыбнулся, добавил: — В общем, там, конечно, весьма неуютно… А помочь надо. Василий Ильич договаривается насчет вертолета. Часа через три-четыре надо вылетать. Всей бригаде. Надеюсь, вы не откажете морякам в помощи?

Минуту или две никто не отвечал. Смайдов стоял, поглядывая на сварщиков. С моря дул ледяной ветер, нес твердую, как железные шарики, снежную крупу, барабанил ею по стальной обшивке корабля. Отсюда не видно было даже огромного траулера, стоявшего на кильблоках в двадцати — тридцати шагах; только короткие, словно выстрелы, вспышки вольтовых дуг пробивали мглу.

— Как это все просто, — сказал наконец Беседин. — У черта на куличках авария, а мы… Там сейчас белые медведи коченеют от холода, товарищ парторг, белые медведи, понимаете?

Смайдов спокойно ответил:

— Понимаю.

— А как же мы? Мы-то ведь люди, а не медведи! Да и как там работать в такую непогодь? Ногой в воду попадешь — конец, нету ноги… Так ведь?

— Так. — Смайдов машинально потрогал свой протез и сказал: — Там, на угольщике, живут наши моряки. На десятки километров вокруг — ни души. Только замерзшие фьорды и ледники. А люди работают…

— А мы что, не работаем? — сказал Беседин. — Слава богу, к нам пока претензий не было.

Работаете вы хорошо, — улыбнулся парторг. — Поэтому к вашей бригаде, а не к другой обратились с просьбой.

— Просьба-то уж больно велика, Петр Константинович, — подал голос Харитон. — Не шутка — на Шпицберген! Одних расходов сколько: тепленького барахлишка подкупить, спиртику прихватить на всякий случай… А у рабочего человека, сами знаете, лишних капиталов не водится.

Смайдов промолчал. Даже не взглянул на Езерского. Только зло подумал: «Торгуются, как купцы…»

— Насколько я понимаю, — проговорил Беседин, — в таких случаях администрация должна предложить поощрение… О себе не говорю — я человек скромный и, как бригадир, более сознательный. Но мой долг беспокоиться о других.

— Чего же вы хотите? — сдерживая нарастающее раздражение, спросил Смайдов.

— Я? — Беседин обвел взглядом сварщиков, словно призывая их разделить с ним недоумение: смотрите, дескать, какой непонятливый человек наш парторг — ему говорят, что для себя лично бригадир ничего не хочет, а он свое… — Я сказал: не о себе пекусь. Но члены бригады…

— Чего же хотят члены бригады? — Смайдов быстро достал папиросу, закурил. Лицо его слегка порозовело от волнения.

— Зачем нервничать, Петр Константинович? — усмехнулся Беседин. — Можно по-хорошему. Лететь на Шпицберген ведь нам, а не вам. Вы вечерком придете домой, там печурка горит, сядете возле нее, журнальчик в руки и… Благодать! А мы… Сами говорите — уюта там мало. И требование товарищей о поощрении, по-моему, законно. Думаю даже так: вы, как партийный руководитель, должны беспокоиться о людях в первую очередь. Разве я не прав? Не прав я, Петр Константинович?

Смайдов сказал:

— Продолжайте.

— Я могу продолжить, — проговорил Езерский. — Насчет беспокойства, о котором сказал наш бригадир. Беспокоиться, собственно, не к чему. Вы, товарищ парторг, вместе с товарищем Борисовым запросто можете решить так: ввиду очень сложных обстоятельств послать бригаду Беседина, скажем, на неделю, а командировочные оплатить за три. И никто возражать не станет. Ну, сверхурочные — это само собой. По закону. Работать ведь будем по-беседински, пятнадцать часов в сутки. Понимаем: нужно. Так я говорю, товарищи?

— Можно мне сказать, Петр Константинович? — спросил Марк. — Можно?

Смайдов пожал плечами.

— Пожалуйста. Хотите дополнить Езерского?

— Хочу дополнить. Если говорить честно, мне сейчас стыдно. За эту торговлю. Не привык я, Илья Семеныч, к подобному…

— А ты привыкай! — бросил Беседин. — На Севере ко многому надо привыкнуть. Север — это север.

Харитон с готовностью поддержал:

— Точно, Илья Семеныч. Читал я как-то: одних калорий мы тут расходуем почти вдвое больше, чем люди на юге. Восполнять-то их надо. А вообще товарищу Талалину лучше бы помолчать, пускай это ветераны решают.

— Я решаю за себя, — твердо сказал Марк. — От того, что бригадир называет поощрениями, отказываюсь. А работать буду, как все.

— Ха, шибко сознательный! — Харитон приблизился к бригадиру, кивнул в сторону Марка: — Видали? Он решает за себя. А бригада? Бригада — ничто? Вы, Илья Семеныч, таким волю не давайте. Кто хочет выслуживаться, пускай выслуживается в другом месте. Мы своим горбом славу завоевывали…

— Особенно ты, ветера-ан! — презрительно сказал Костя Байкин. — Жмот несчастный, молчал бы уж… Смотреть на тебя тошно… А тебе, Илья, скажу прямо: мне тоже стыдно. Как крохоборы. Люди там бедуют, а мы тут… Короче говоря, я, Петр Константинович, поддерживаю Талалина и лететь готов хоть сейчас… Ты как, Димка?

Баклан нехотя ответил:

— Я?.. Как все, так и я… Я не бригадир, чтобы решать.

— А ты? — Костя вплотную подошел к Думину, взглянул на него снизу вверх. — Ты тоже, как все?

Думин замялся. Глядя то на бригадира, то на Марка Талалина, он неуклюже переступал с ноги на ногу и молчал. Молчал и Андреич, отвернувшись в сторону и ни на кого не глядя.

Тогда Костя сказал, пристегивая защитную маску к поясу:

— Все ясно. Базар этот ни к чему. Лучше айда собираться. Времени в обрез.

Беседин увидел, как не спеша, словно еще раздумывая, пристегивают маски Баклан и Думин. Он хотел крикнуть: «Какого черта! Решать буду я!», но не крикнул. Он вдруг ясно понял: Смайдов не зря не вмешивается в разговор. Изучает. Ждет. Если сейчас дать промашку, все может полететь к черту. Вся его слава лучшего бригадира рухнет, как внезапно рушится вершина айсберга, долго подтачиваемая теплым течением. Он видел, как просветлело лицо Смайдова, когда парторг взглянул на Марка Талалина…

Илья сунул руки в карманы пальто, сжал кулаки так, что хрустнули пальцы. Марк Талалин! Не думал, что этот тип начнет кусаться так скоро.

Бригадир подошел к Смайдову, фамильярно похлопал его по плечу.

— Все в порядке, товарищ парторг? — весело проговорил он. — Небось подумали: у Беседина все, как этот сквалыга Харитон Езерский… По-честному — думали, Петр Константинович?

Смайдов ответил не сразу. Наглость Беседина была уж слишком откровенной. Подставить под удар Езерского и сделать вид, что сам полностью на стороне Талалина и Кости, — ну и ну! Хватка действительно бесединская!

Смайдову вдруг захотелось сказать бригадиру все, что он о нем думает, но момент для этого был неподходящий. Не стоило именно сейчас вносить в бригаду разлад, не было смысла подрывать авторитет бригадира накануне важного задания. Однако до конца Смайдов не сдержался и сухо сказал:

— По-честному — о всей бригаде так не думал, товарищ Беседин. Ваш друг Езерский обычно поет за двоих, другие ему не очень подпевают.

Илья деланно засмеялся.

— За двоих? Он и за себя одного спеть не может — кишка тонка… Горе это наше, а не рабочий человек… Никакой рабочей гордости…

Езерский сорвал с головы шапку и, будто его кто-то подтолкнул в спину, подскочил к Беседину:

— Что это вы… Что это вы так обо мне, Илья Семеныч?! Я всегда, как вы сами, всегда… Заодно ведь… Зачем грязью поливаете? О Талалине давеча чего мне говорили, а? Двуличничаете вы, Илья Семеныч!

Он бросил шапку на снег и, наверно, не вполне сознавая, что делает, начал топтать ее ногами.

— Настоящий псих, — сказал Беседин. — Таких лечить надо, а не на Шпицберген посылать. Ни с того, ни с сего хай поднял, как ненормальный…

— Не одного его лечить надо… — вздохнул Смайдов. Потом посмотрел на часы и добавил, обращаясь уже сразу ко всем: — В двенадцать приходите к конторе.

2

Недалеко, метрах в восьмистах от потерпевшего аварию угольщика, стояла старая заброшенная изба какогото промысловика. С широкими полатями и неуклюжей, но навечно сложенной печкой, с узеньким оконцем, похожим на амбразуру, она, наверно, не меньше полсотни лет служила хозяину, а теперь в ней поселились сварщики, прилетевшие с материка. За оконцем белел застывший океан. У берегов громоздились бесформенные ледяные глыбы. Позади избы — изрезанные, мрачные кручи Шпицбергена. Там, наверху, откуда сползали льды, все время что-то охало, стонало, иногда будто взрывалось, и тогда над всем этим угрюмым краем долго плыла приглушенная стужей канонада. Плыла неторопливо, как низкие тучи, стыла, насквозь прошитая ледяными иглами, и замирала серым окоемом.

Бывало, что где-то совсем рядом с крутизны обрушивалась ледяная громада, ломала многометровую толщу льда, и океан гудел на десятки километров.

Смайдов сидел у печки, неотрывно глядел на красные угли и не то дремал, не то просто пребывал в долгом забытьи, когда нет ни мыслей, ни желания пошевельнуться. На полатях, на грубо сколоченных топчанах спали сварщики. Шумно, с присвистом, всхрапывал Илья Беседин, тонко, как мышь, попискивал носом Харитон. Марк Талалин, зарывшись лицом в длинную шерсть кухлянки, что-то бормотал, и Смайдов видел, как медленно то сжимаются, то разжимаются пальцы на его руке. Андреич лежал на краю полатей, длинные ноги Думина покоились у него на животе, и Андреич изредка пытался их сбросить, но, видимо, не хватало сил: поворочается парень, поворочается и опять тут же засыпает. За Думиным, сжавшись в комочки, тихо посапывали Костя и Баклан.

Пошуровав в поддувале кочергой, Петр Константинович подошел к своему топчану и, сняв унты, залез под одеяло. Нащупал под подушкой папиросы и спички, вытащил их, закурил. Это была давняя его привычка: перед самым сном, уже лежа в постели, закурить и в темноте наблюдать за огоньком папиросы. Он протягивал руку в сторону, медленно чертил ею в воздухе кривые и окружности, а сам все смотрел на огонек, и ему казалось, что это идет ночной воздушный бой и он сам участвует в этом бою. Докурив папиросу, Смайдов резко, сверху вниз, опускал руку к пепельнице, искорки рассыпались и гасли, а Петр Константинович удовлетворенно говорил:

— Вот так…

«Истребитель» противника был сбит, и Смайдов, улыбнувшись, засыпал.

Сейчас он уснуть не мог. Курил папиросу за папиросой, ворочался с боку на бок, прислушивался к оханью и стонам сползающих в океан ледников и никак не мог заставить себя ни о чем не думать. Неожиданно разболелось правое плечо. Боль с каждой минутой становилась нестерпимее, и Смайдов был уверен, что это к непогоде. Наверняка скоро закрутит такое, что не взвидишь белого света. Ему уже и сейчас казалось, что он слышит, как начинает завывать пурга.

Он снова встал с топчана, босиком подошел к оконцуамбразуре, вглядываясь в ночь. Вьюги еще не было, но ветер уже срывал с земли снежную пыль и гнал ее к океану. Сверху тоже начали падать крупные хлопья, косыми струями стрелять по деревянным стенам избы, по стеклу, по ледяным глыбам. «Да, вот-вот закрутит!» — подумал Петр Константинович, возвращаясь к постели.

…Смайдов не предполагал лететь сюда вместе с бригадой. Но, побывав в то памятное утро у сварщиков, понял: если он отправится вместе с ними на Шпицберген, наверняка сумеет разобраться в том, что происходит в этом маленьком коллективе.

Борисов возражать не стал.

— Давай лети, комиссар, — сказал он. — Увидишь Илью Беседина в работе — сам будешь за него горой. Да и мне спокойнее будет: условия там не санаторные, поддержка людям пригодится.

Условия тут были действительно не санаторные. В отсеках судна, где работали сварщики, лютовал холод. На внутренней обшивке корабля, на шпангоутах и стрингерах висела толстая наледь, ее скалывали, через люки вытаскивали на палубу, но бьющая через разошедшиеся швы вода снова мгновенно замерзала. Когда сварщик зажигал дугу, наледь под электродом взрывалась, облако пара обдавало его с ног до головы и, оседая на руках и лице, тут же превращалось в ледяную корку. Ее нельзя было сорвать — вместе с ней сдиралась и кожа. Люди выскакивали наверх, мчались в кормовые кубрики, где день и ночь топились печи, и только там приходили в себя.

Однако после тепла возвращаться в отсеки было еще труднее. Холод, казалось, проникал к самому сердцу и сводил его судорогами. Дышали прерывисто, точно не хватало воздуха. И в глазах все время стояла какая-то пелена, мешающая видеть, было похоже, что в них тоже появляется наледь, которую ни сковырнуть, ни оттаять.

…На третий день Андреич, придя после работы в «отель» (они теперь промысловую избушку, где жили, называли не иначе как «отель „Субтропики“»), снял варежки и показал руку. Кожа на пальцах и на тыльной стороне ладони потемнела, потрескалась, и из трещинок сочилась сукровица. Пальцы слегка свело, когда Андреич хотел их выпрямить, он невольно застонал от боли.

— Болит маленько, — сказал он. — Наверно, подморозил.

— Тут не только руку подморозишь, — мрачно заметил Харитон. — А за что страдаем — никто толком не знает. Даже не выяснили, по каким ставкам оплачивать будут.

— Голодной куме обед на уме, — усмехнулся Костя Байкин. — Кто о чем, а Харитон о своем.

— А ты человеку рот не затыкай! — метнув взгляд на Костю, зло проговорил Беседин. — Тоже мне, шибко сознательный. Бессребреник…

Он вытащил из сундука-аптечки бинт и мазь, позвал к себе Андреича:

— Дай-ка перевяжу. — И Харитону: — Помоги. А то тут, видно, только одни критиканы-политики собрались, а чтоб посочувствовать человеку… Под Смайдова работают…

Смайдов еще не вернулся с корабля, и Марк сказал:

— О людях, которых нет, плохо говорить не полагается, Илья Семеныч. Известное правило.

Беседин отдал бинт Езерскому, вплотную подошел к Марку.

— Слушай, Талалин… — Он говорил медленно и очень тихо, словно этим хотел подчеркнуть значимость своих слов. — Слушай, Талалин, откуда ты тут такой взялся, что решил учить людей, которые… которые…

Марк видел: Беседин еле сдерживается, у него даже под глазом задергалось от этого сдерживаемого волнения. Не до конца понимая, откуда у Беседина такая острая к нему неприязнь, он смотрел на бригадира удивленно и даже чуть растерянно. А Илья продолжал:

— Так вот, я спрашиваю у тебя, Талалин, откуда ты тут такой взялся, а?

— Мы же вместе с вами летели, Илья Семеныч, — попробовал отшутиться Марк. — Разве вы не помните?

— В вертолете рядом сидели, по правому борту, — сказал Байкин.

— Ты ему еще место у окна не хотел уступать. Забыл, что ли? — усмехнулся Думин.

А Баклан добавил:

— Такая холодина хоть чью память заморозит. Вот и получилось, что бригадир наш теперь удивляется: откуда, дескать, появились тут разные людишки.

Илья, будто ничего не слыша, продолжал в упор смотреть на Марка. Спокойствие Талалина накаляло его еще больше. Он ненавидел Марка сейчас так, как редко кого ненавидел. За все. За все. За то, что понимал: Марк ни в чем ему не уступит, это не Харитон и даже не Костя Байкин, который хотя и ворчит, но почти всегда делает то, чего хочет бригадир. По крайней мере делал раньше, пока не было Талалина. Ненавидел за то, что Марк уж очень быстро завоевал симпатию сварщиков. Это бесило бригадира. Он не привык с кем бы то ни было делить свой авторитет, ему надо было всегда быть первым. Марк мешал этому. И, наконец, Илья ни на минуту не забывал, как Талалин унизил его там, в доках, когда речь шла о дополнительной оплате за работу на этом проклятом Шпицбергене. Такого ведь никогда еще не было, чтобы бригада отказывалась от своих личных выгод. А тут вдруг этот чистоплюй всех взбаламутил, и он, Беседин, остался в дураках. Еще тогда Илья дал себе твердое слово: «Я тебе все припомню!»

Марк сел на топчан, закурил. Беседин продолжал стоять все в той же напряженной позе и наблюдал за Марком. Ему хотелось бросить Талалину такое, чтобы тот взорвался, стал кричать.

— Хочешь, Талалин, я скажу, кто ты такой есть? — Беседин тоже закурил и выпустил тугую струю дыма через уголок рта. — Хочешь?

— Пожалуйста, Илья Семеныч. Послушаю.

— Послушай. Ползают еще по нашей грешной земле такие типы, которые норовят на чужом горбу в рай въехать. Вот ты как раз один из таких типов. Понял меня?

— Не понял, — сказал Марк. — Что-то не доходит.

— Врешь, доходит! — Илья криво усмехнулся и через уголок рта выпустил дым. — Все до тебя доходит, Талалин. Ты не дурак. Почему пришел именно в бригаду Беседина? Случайно? Тоже врешь! Разнюхал, что бесединцы гремят, и сразу уловил: раз гремят — значит, у каждого сварщика в кармане не пусто. Пойду туда. И пошел. Прикинулся простачком… Я, мол, парень-рубаха, берите, не прогадаете… А оказался сволочью. Сволочью. Понял?

Беседин вдруг сорвался с места, подскочил к Андреичу и схватил его обмороженную руку:

— Ты это видал? Ради чего человек страдает? Ради красивых глаз Смайдова? А? Чего молчишь?

Марк встал. Бросив папиросу в печь, некоторое время смотрел, как обугливается картонный мундштук. Потом взглянул на Беседина и тыльной стороной ладони провел по лбу. Лицо его слегка побледнело, на нем сейчас не осталось и следа того полуиронического добродушия, с которым он минуту назад глядел на бригадира.

— Я н-никогда не был вегетарианцем, Беседин. — Как всегда, когда его захлестывало крайнее волнение, Марк начал заикаться. — Ты меня понимаешь? И н-никогда не прощал оскорблений. Такой уж я есть. Извинись, Беседин.

— А е-если не извинюсь? Т-тогда что? — зло передразнил Марка Беседин.

— Не паясничай, Илья! — крикнул со своего места Костя Байкин. — Не подличай!

— А ты заткнись! — Беседин резко повернулся к Байкину и так же резко махнул рукой. — Заткнись, понял? Это принципиальный разговор.

— Правильно, Илья Семеныч! — сказал Харитон.

Он уже забыл о той пилюле, которую проглотил там, в доках, и снова полностью поддерживал бригадира.

— Правильно, — повторил Харитон. — Разговор принципиальный. Нечего совать рыло не в свои дела, кому по штату не положено. Много их развелось, таких…

— Ты тоже заткнись! — бросил Беседин, не глядя на Езерского. — Без адвокатов как-нибудь обойдусь. — И к Марку: — Так что, Талалин? Ты, кажется, хотел высказаться? «Никогда не прощал оскорблений…» А знаешь ли ты, что мне начхать на твои принципы? И на то, прощаешь ты или не прощаешь, мне тоже начхать. Понял?

— Понял, — негромко ответил Марк.

Он вдруг почувствовал, что как-то сразу успокоился. Может быть, потому, что теперь ему до конца стало ясно, кто таков Беседин. Не осталось никаких загадок, бригадир сам поставил все точки над «и». Все то невольное уважение, которое Марк испытывал к нему, как к искусному мастеру, исчезло. Степан Ваненга оказался прав: Беседин обыкновенный сквалыга, ни больше, ни меньше. В общем — Харитон.

— Я все понял, — повторил Марк. — Ты даже не подлец. Ты просто второй экземпляр Харитона. Хотя, может, я и не совсем прав: Харитон, кроме денег, ничего не любит, а ты еще любишь и власть. Да-а, это ты любишь, Беседин. Показать себя сильным, необыкновенным, подмять под себя любого. И знаешь, что страшно? Кто не знает тебя, может поверить: Беседин и вправду человек необыкновенный… Я ведь тоже вначале этому поверил. А теперь…

Марк присел на корточки, протянул к печке руки и, казалось, забыл о Беседине. Илья тоже некоторое время молчал. В позе его, в том, как он шумно выпускал изо рта дым папиросы, нельзя было не заметить крайнего напряжения. Он походил сейчас на мину: зацепи нечаянно невидимый волосок — и взрыв! И все полетит к черту!

— Илья!

Костя Байкин решил как-то разрядить это ожидание взрыва, но Беседин резко, коротко взмахнул рукой: молчи!

За окном поднималась пурга. Билась в дверь, в стены, взметала сугробы. Казалось, дрожал весь остров. И еще казалось: там, за порогом этой маленькой деревянной избы, нет уже никакой жизни. Все закрутилось в хаосе, пурга в клочья разорвала все живое и мертвое, все расшвыряла по сторонам, и ей осталось прикончить вот только этот ничтожный терем-теремок, в котором почемуто еще кипят страсти…

И вдруг Беседин сказал так уверенно, точно речь шла о давно решенном вопросе:

— Слушай, Талалин, завтра утром, когда будем идти на работу, прихвати свое барахлишко… Не понял? В общем, будешь жить на угольщике. Смайдову скажем, что здесь слишком тесно. Нечем дышать.

Марк поднял голову, спросил:

— Кому нечем дышать?

— И мне, и тебе, — ответил Беседин. — А вернемся домой — ищи себе место в другой бригаде. Точка.

— Правильно, — сказал Харитон. — Так будет лучше для всех.

— Да, так будет лучше для всех, — подтвердил Илья.

Марк взял в руку кочергу, пошуровал в поддувале.

Хотел сразу крикнуть: «Не выйдет!» Но ждал, что скажет бригада. Может, все хотят, чтобы он ушел? Может, и вправду он пришелся не ко двору. Почему даже Костя Байкин молчит сейчас и не возражает Беседину?

Марк швырнул кочергу, поднялся, минуту постоял в нерешительности, потом молча направился к своему топчану и выдвинул из-под него чемоданчик. Бросил в него две книжки, полотенце, мыльницу, рассеянно поискал глазами еще что-то и, не найдя, захлопнул крышку…

Теперь оставалось одеться и идти. Конечно, на корабле место найдется. В крайнем случае устроится в машинном, там часто прогревают дизели и всегда тепло. Перебраться на угольщик не страшно, страшно другое: он-то думал, что все, кроме бригадира и Езерского, относятся к нему по-дружески. Он был почти уверен в этом.

Марк подошел к вешалке, снял кухлянку и молча стал одеваться. Он как-то весь расслаб от захлестнувшего его чувства обиды. Ему даже показалось, что он болен: непонятная слабось в руках, ноги вздрагивают, словно от озноба, гудит в голове. Или это пурга?..

Не оглядываясь, он медленно пошел к двери. Очень медленно, все чего-то ожидая. Вот так же он уходил от Марины. И тогда, как сейчас, думал: его окликнут. Не могут не окликнуть. Марина тогда промолчала. Теперь молчат они…

Костя Байкин вдруг метнулся со своего топчана, загородил Марку дорогу:

— Куда? Беседин что — бог? Если ему тесно и нечем дышать — никто его тут не держит.

— Ты тоже не бог! — закричал Харитон. — И нечего вмешиваться. Илья Семеныч — бригадир, он имеет право решать по-своему.

Костя продолжал загораживать дверь.

Хоть бы ты уже не пищал — возмутился он. — А то давно руки чешутся. Дам один раз — надолго умолкнешь!

— Ну-ка, дай! — Харитон подошел к Байкину, уставился на него злыми глазами. — Дай! Ты, шкет несчастный! Молочко сперва на губах вытри… Нашел дружка себе… Скажи, без него бригада как жила? Была у нас свара такая? Скажи, была? Жили себе тихо-мирно, а этот… Тихоня! Исподтишка кусает… Выслуживается перед начальничками…

— Ладно, — сказал Марк, отстраняя Байкина. — На Харитона я не в обиде — подонок и есть подонок, чего с него возьмешь? А Беседин… С ним еще разговор будет. Пусти меня, Костя.

И в это время с целой лавиной снега в избу ввалился Смайдов. Он быстро захлопнул за собой дверь, прислонился к стене и рассмеялся.

— Думал, не доберусь до нашего «отеля» Сколько лет прожил в тундре — такой заварухи не помню. Ну-ка, помогите мне стащить реглан.

Он взглянул на Марка, у которого в руках был чемоданчик, на Костю Байкина, в смущении переминающегося с ноги на ногу, посмотрел на Харитона Езерского и Беседина и, кажется, сразу все понял.

3

— На пляж? — спросил он у Марка, покосившись на его чемодан. — Или на прогулку?

Ответил Беседин:

— Талалин ведь южанин, Петр Константинович, привык там к свежему воздуху, вот и чудит: душно, мол, тут в избе, тесно… Хочет местожительство поменять, на угольщике решил поселиться.

— Вот как! — Смайдов сам стянул с себя реглан, повесил на крючок и пошел к печке. — Не думал, что Талалин такой привередливый человек. Или просто не может ужиться с бригадой? А, Талалин? Индивидуалист по натуре? Да ты поставь чемоданчик-то, потолкуем, потом пойдешь. Или торопишься?..

Марк присел на край топчана, снял шапку. Смотрел он на парторга неприветливо и угрюмо, говорить ему ни о чем не хотелось…

Харитон сказал:

— Правильно вы определили, Петр Константинович.

Талалин — индивидуалист. Сугубый. Трудно ему ужиться с нами, это вы здорово подметили.

— Должность у меня такая, чтобы все подмечать, — улыбнулся Смайдов. — Грош бы мне была цена, если бы я не умел этого делать.

— Да-а, вы человек проницательный, — выдавил из себя Костя Байкин. — Уди-ви-тельно проницательный.

Словно не замечая Костиного сарказма, Смайдов опять улыбнулся:

— Чудак ты, Байкин! Где это ты встречал непроницательных парторгов? Только вот сейчас преувеличивать моих заслуг не стоит. Тут каждому дураку понятно: раз человек собрал чемодан и норовит навострить лыжи подальше от коллектива — значит, что? Значит, он пренебрегает коллективом. Так? Ведь наверняка и Думин, и Баклан, и Харитон Езерский и бригадир его удерживали. Наверняка говорили ему: «Брось ты, Талалин, чудить, лучше в тесноте, да не в обиде!» Говорили ведь? Но когда человек думает о собственной персоне — тут уж ему ничем не поможешь. Нет, не поможешь, Байкин!..

Беседин сразу же уловил в интонации Смайдова что-то не совсем обычное. Он насторожился и смотрел на парторга испытующе, еще не совсем поняв, к чему тот клонит. А Смайдов, закурив, блаженно выпускал папиросный дым в открытую дверцу печки и продолжал, обращаясь к Косте:

— Страшная это штука, Байкин, когда человек думает только о своей персоне и собственных выгодах. Такому все нипочем: ни чувство товарищества, ни чувство дружбы, ни интересы народа… Если хочешь, Байкин, такой даже любовь предаст, если ему что-то невыгодно в этой любви. Ты меня понимаешь? Ну, скажем, так: тип, о котором мы ведем речь, любит девушку. Он даже думает, что любит ее по-настоящему. И глаз от нее оторвать не может, и в любую драку за нее кинется. В общем — рыцарь!.. И вдруг у девушки появляются интересы, не совпадающие с интересами этого рыцаря. Например, она хочет поехать куда-нибудь учиться. Рыцарь думает: «А кто мне будет стирать портянки? Кто мне завтра выгладит галстук? И как это вообще я, — Смайдов сильно нажал на „я“, — останусь один?» И говорит: «Никуда ты не поедешь.

Точка». Она настаивает. Что тогда будет, как ты думаешь, Байкин? Будет вот что: «В таком случае — к черту! На все четыре стороны! Я и другую себе найду!»

Смайдов докурил папиросу, бросил ее в печку и, подойдя к Марку, сел рядом с ним. Беседин иронически заметил:

— Может, еще какую-нибудь байку Байкину расскажете, Петр Константинович? А то ведь скучно нам без лекций.

Смайдов легонько толкнул Марка, проговорил:

— Рассказывай, Талалин, что произошло. Если, конечно, не секрет.

— Беседин правду сказал, Петр Константинович: тесно нам тут, — ответил Марк.

— Тебе тесно или бригадиру?

Марк вдруг взорвался:

— А н-ну его! Какая разница, кому тут тесно? Всем со мной тесно. Всем! Не ко двору пришелся. И знаете что, т-товарищ парторг? Не хочу я такой дружбы! Обойдусь. Пускай они живут по-своему, а я буду п-по-своему. Они думают: я дурак, не понимаю, откуда злость на меня… Все понимаю… Помешал им по лишней сотне рублей выторговать, когда на Шпицберген отправлялись. К-купцы!..

— Ты всех не охаивай, Марк, — проговорил Баклан. — Подумаешь, один Талалин хорош, а все — ничто. Легче на поворотах, а то ногу подвернешь… Ясно?

— Ясно! — бросил Марк.

— А если ясно, так давай потише, — сказал Думин. — Мы к оскорблениям не привыкли, учти это. «Купцы-ы!» Капиталистами еще назови… Ты давай нашу рабочую честь не трогай, Талалин. Это тебе не игрушка.

— А ему плевать на нашу рабочую честь! — крикнул Беседин. — Зря вы, Петр Константинович, задерживаете его. Собрался — пускай идет. Потеря для бригады невелика. Он обойдется без нас — мы тоже не пропадем. Правильно я говорю, товарищи?

— Можно мне? — Харитон Езерский, как школьник, поднял руку. — Можно мне? Я вот что хочу сказать: работаю я в бригаде Ильи Семеныча не первый день, вы это, конечно, знаете…

— Знаем, — усмехнулся Байкин. — Давай короче.

— Ты не кривляйся, — огрызнулся Харитон. — И рот мне не затыкай… Так вот. В бригаде Ильи Семеныча Беседина я работаю не первый день. Но не помню, чтобы у нас когда-нибудь случались такие скандалы. Всегда все говорили: бесединцы — это пример. Пример, понятно тебе, Талалин?

Езерский быстро нагнулся, открыл свой объемистый чемодан, выхватил оттуда пачку газетных вырезок.

— Иди-ка погляди, Талалин, кто такие бесединцы! — крикнул он Марку. — Погляди! «Впереди — бригада Беседина!», «Бесединцы задают тон», «240 процентов месячного плана — таков результат предоктябрьской вахты бесе динцев!», «Бесединцы — волшебники голубого огня», «Это настоящие строители коммунизма!»… Ясно тебе, Талалин? Это только заголовки. А погляди, что в статьях. О каждом из нас, понял? О Баклане, о Байкине, о Езерском, Думине, Андреиче… Купцы, да?

— Регламент! — сказал Байкин. — Хотя ты и волшебник голубого огня, регламент должен быть.

— Не надо, Костя, — тихо попросил Марк. — Пусть говорит.

— А говорить-то больше нечего! — Езерский бережно сложил вырезки и положил их в чемодан. — Я уже все сказал. Если до кого-нибудь что-то не дошло — беда не моя. Могу только предложить: коль Талалин нанес оскорбление всей бригаде — пусть уходит. Так будет лучше.

Марк сидел неподвижно, ни на кого не глядя. «Настоящие строители коммунизма? — думал он. — Это Харитон настоящий строитель коммунизма? Или бригадир?»

Он поднял голову, посмотрел на стоявшего у двери Беседина, на Харитона, снова начавшего перевязывать обмороженную руку Беседина, искоса взглянул на Думина и на Андреича… «Настоящие строители коммунизма…»

Нет, Марк не привык кривить душой. Он должен признаться хотя бы самому себе: не такими должны быть настоящие строители коммунизма. Не такими. Чегото в них нет еще, а чего — он, Марк, не знает. Может быть, нет большой души, чтобы, не раздумывая, в огонь и в воду за будущее, чтобы, если надо, сгореть за один только шаг вперед к этому будущему, за один только шаг вперед!

«А есть ли у меня самого эта большая душа?» — подумал Марк.

И ничего себе не ответил. Не смог…

— Да, пусть лучше уходит, — сказал Беседин. — Для бригады это будет лучше.

Смайдов молчал.

Тогда Марк встал, поднял с пола свой чемоданчик. Хотел было уже выйти из избы, но Костя Байкин сказал:

— Подожди, Марк. Уйдем вместе. Мне тоже стало здесь тесно.

— Не стоит, Костя. — Марк невесело улыбнулся, взглядом благодаря Байкина. — Лучше я один…

Езерский заметил:

— А чего — один? Вдвоем веселее. По Байкину тоже бригада не заплачет. Спокойнее будет…

— Спокойнее? — тихо спросил Смайдов, вставая. — Спокойнее, говоришь?

— Конечно, — ответил Харитон. — Пускай топают.

— Ты уж очень часто за всю бригаду говоришь, Езерский, — сказал Петр Константинович. — Уверен, что все думают, как ты?

— Уверен. Я, товарищ парторг, слов на ветер не бросаю.

Смайдов вплотную подошел к Харитону, сказал:

— Ну и штучка ты, Езерский. Смотрю на тебя и думаю: ты вроде как человек с другой планеты, где только зарождается жизнь. Как одноклеточное. Какому богу ты поклоняешься, Харитон? Только вот этому! — Смайдов опустил руку в карман, извлек из него несколько монеток и подбросил на ладони. — Только вот этому богу. На все остальное тебе наплевать. И на рабочую гордость, и на честь, и на дружбу. Распинаешься, передовика из себя строишь. А самой простой вещи понять не можешь: коммунизм должен строиться чистыми руками.

— Не такими, как вот эти? — Езерский протянул свои руки со следами ссадин, въевшейся в ладони окалины, со шрамами от ожогов. — Не такими, как вот эти? — хрипло повторил он. — Может, в лайковых перчаточках коммунизм строят? Да я этими руками не меньше тыщи шпангоутов сварил. Я ими полсотни кораблей от кладбища спас… И вы меня не хайте, товарищ парторг… Честно скажу: прилетим в порт — жалобу подам…

— Не пугай, Езерский, — бросил Петр Константинович. — Лучше подумай, о чем я тебе сказал.

— А вообще-то Харитон прав, — нарочито внимательно рассматривая свои ладони, проговорил Беседин. — Обзывать рабочего человека никому не дозволено. И говорить, что не такими руками коммунизм строится, — это тоже неправильно. У настоящих сварщиков руки беленькими не бывают. Вот так-то… Сейчас скажу одно: прилетим домой — там во всем разберемся.

— Зачем же там? Мы и тут во всем разберемся, Беседин, — сказал Смайдов. — И запомни: никто никуда перебираться не будет. Во-первых, потому, что на корабле и без нас не очень просторно. А во-вторых, — и это главное, товарищ бригадир, — в этой избушке не так уж тесно, как вам с Езерским кажется. А теперь давайте-ка кое в чем разберемся… В прошлом году мне довелось побывать на одной английской судоверфи… Садись, Езерский, послушай, это и тебя касается… Познакомили меня там с известным сварщиком Артуром Прайтом. Парню, наверно, лет двадцать пять, рослый такой, голубоглазый, шевелюра, как у нашего Андреича, — золото высшей пробы. Красавец парень. Я смотрел, как он работает. Огонь! Ни одного лишнего движения, все рассчитано, все продумано, в общем — профессор. Рассказывали, что и прадед его, и дед, и отец — все были потомственными докерами: плотниками, клепальщиками, сварщиками. Целое поколение докеров. Но Артур Прайт затмил всех. Самая тонкая работа, самый срочный заказ — Артуру Прайту. Сорок — пятьдесят часов просидеть с электродом в трюме для Прайта ничего не значит. Стожильный человек. Фирма — хозяева судоверфи — выпустила открытку, на которой изображен сварщик. Я ее вам потом покажу. Тираж открытки — десять тысяч. А ее раскупили за три дня. Покупали в основном рабочие: здорово ведь, черт возьми, своего трудового человека увидеть на открытке, будто это известный артист.

Артур Прайт, узнав, что я из Советского Союза, пригласил меня в гости и показал подарки, которые тричетыре раза в год получает от фирмы. Целая куча подарков. Серебряный портсигар с монограммой, пластмассовый теплоход-лайнер, часы с гравировкой, миниатюрный магнитофон… Беря в руки то одну вещичку, то другую, Прайт рассказывал:

— Это — за «Королеву Елизавету». Лайнер неудачно причалил и помял нос. Работы было на неделю — я сделал за трое суток. Не спал и почти не ел: «Королеве» надо было уходить в рейс по расписанию, иначе компания терпела убытки… Это — за танкер «Георг», у него дала течь подводная кормовая часть. Варил под водой, потом полмесяца лежал в больнице — что-то с легкими… А эту штуку подарил сам директор фирмы: я со своим приятелем работал на его личной яхте. Мы знали: директор через пару дней должен был выйти на своей яхте в море, разослал приглашения, а тут какой-то балбес катером пропорол ей бок. Сорок восемь часов мы с приятелем не смыкали глаз…

— Ты любишь свою работу? — спросил я Прайта.

Он взглянул на меня с откровенным удивлением.

Даже чуть-чуть растерялся, настолько странным для него показался мой вопрос. Потом воскликнул:

— Черт меня подери, я, кажется, никогда об этом не думал! Люблю ли я свою работу? Пожалуй, да, потому что она позволяет мне надеяться на лучшее будущее. А вообще, вряд ли можно найти человека, которому нравилось бы сидеть по сорок часов кряду с электродом в руках. Деньги — вот что главное. Деньги! Через пару лет у меня будет достаточно капитала, чтобы осуществить свою давнюю мечту: тут же, рядом с доками, я открою небольшой бар. Виски, пиво, легкая закуска… Маленький бизнес! Но сейчас… Сейчас я должен выжать из себя все…

Смайдов помолчал, по привычке поглаживая искусственные пальцы протеза, потом взглянул на Езерского и спросил:

— Теперь скажи мне, Езерский: какая разница между тобой, советским человеком, и Артуром Прайтом, который мечтает стать хозяином пивного бара? Есть между вами разница? И он, и ты — оба вы работаете только ради денег… Ну, говори, Харитон, мы послушаем.

Беседин фыркнул.

— По-вашему, что ж, Харитон — капиталист? Что-то вы загинаете, товарищ парторг.

— А Прайт тоже не капиталист, — улыбнулся Петр Константинович. — И вряд ли им станет. Даже если ему удастся открыть свою пивнушку, он долго с ней не протянет. Акулы покрупнее сожрут его вместе с этой пивнушкой… Так как же, Езерский? Или ты ответишь, товарищ бригадир?

— За двоих, — усмехнулся Байкин. — Стимул у них обоих одинаковый.

Смайдов подумал, что Илья сейчас взорвется. Он видел, как вздулись его желваки, с какой нёнавистью он посмотрел на Костю. Но, к удивлению Смайдова, бригадир сумел подавить в себе вспышку ярости. Он вдруг спросил:

— Вы получаете зарплату, товарищ парторг? Или работаете на общественных началах?

Петр Константинович ответил, не задумываясь:

— Зарплату я получаю, но работаю не за деньги. Я просто не могу не работать.

— Не верю! — Беседин взмахнуд рукой, повторил: — Не верю! Если бы вы ни в чем не нуждались — сидели бы целыми днями с удочкой или грелись у печки. И Байкин сидел бы, дай ему сейчас пенсию полторы-две сотни. Может, скажете, вот этот товарищ, — Илья презрительно кивнул в сторону Марка, — прилетел бы сюда вкалывать, если бы у него миллион был?

— Прилетел бы, — спокойно сказал Марк. — А по-твоему, Илья Семеныч, и по Езерскому, выходит, что при коммунизме и работать будет некому? Всего ведь в достатке будет, по потребности. Зачем утруждать себя? Так?

— Тоже мне, агитатор! — бросил Харитон. — «По потребности!» Ты мне сперва дай это, по потребности…

— Сейчас принесу, — сказал Байкин. — Посиди минутку…

Андреич и Думин засмеялись. Димка Баклан добавил:

— Быстрей, Костя. Как выйдешь — направо за угол. Там выдают. Прихвати и на мою Долю. Чтоб не раскисло — в целлофан заверни.

— Хи-хи да ха-ха, — сказал Харитон. — Христосики собрались. Как получка — каждый карман шире расставляет, а тут… Чего хихикать? Мы что с Ильей Семенычем — не по закону? Не по закону, а? Грабим кого? Материальная заинтересованность — это не стимул! Слыхали такое? А об чем же дебаты? Языками потрепаться? Идейными себя выставлять? Ну и пошло оно тогда все к черту. Завтра работаю шесть часов — и точка! Ясно, товарищ парторг? Пускай многоклеточные задарма вкалывают…

— И пускай советский корабль на дно идет, — сказал Петр Константинович. — Какое до этого дело Езерскому?! Так, Езерский?

Харитон промолчал.

— Никто твоих прав ущемлять не собирается, — проговорил парторг. — Речь идет не об этом. Речь идет о том, что надо быть настоящим человеком. Советским человеком, понимаешь?

— Понимаю. Завтра работаю шесть часов. По закону. По советскому закону. Кто хочет работать не по закону — пожалуйста. Не возражаю.

— Ты будешь работать, как все, — спокойно сказал Смайдов. — Бригада тебе не позволит здесь увиливать.

К полуночи ветер достиг ураганной силы. Казалось, еще немного — и эта маленькая избушка или будет снесена в океан, или развалится на части. Где-то недалеко обрушивались ледники, где-то с быстротой шквала с гор неслись снежные лавины. Остров вздрагивал, будто в недрах его проснулся вулкан.

Для Смайдова бураны были не в новинку. В тундре тоже, бывало, закрутит так, что ненцы начинают думать: не конец ли света? Петр Константинович помнил, как однажды пурга разметала целое стойбище. Сорвала чумы, разбросала по тундре оленьи упряжки, невесть куда угнала две сотни оленей. Искали их потом на самолетах, долго искали, половину удалось найти, а половина так и сгинула.

Нет, тундра умеет себя показать. Но в такой заварухе, как эта, Смайдову не приходилось бывать.

Он и сам не понимал, почему у него так тревожно на душе. Стараясь рассеять эту тревогу, Петр Константинович пытался думать о чем-нибудь постороннем, наглухо закрывал голову регланом, чтобы отгородиться от гула бурана, однако чувство или, скорее, предчувствие надвигающейся беды не покидало его. Несколько раз он вставал, подходил к окошку, плотно забитому снегом, стоял, мысленно представляя, что делается за стенами избы, и снова ложился на свой топчан. Ворочался, курил папиросу за папиросой, а сон все не шел.

«Надо почитать, — решил он наконец. — Устану — тогда усну».

Вытащив из-под подушки книгу, Петр Константинович включил над головой маленькую лампочку, питаемую аккумулятором, раскрыл книгу на загнутой странице. «Счастье ревущего стана…» Смайдов любил этот рассказ. Он будто видел перед собой сильных людей с их необузданными страстями, ему даже казалось, что с кемто из них он уже встречался. «Не вот с этим ли?» — улыбнулся Петр Константинович, разглядывая иллюстрацию. Один из персонажей — здоровенный детина, заросший густой щетиной, — держал над головой голого ребенка, держал неуклюже, неумело, но очень бережно; другой, обнаженный до пояса, с пистолетом за ремнем, хохотал. Хохотал, видно, так заразительно, что, глядя на него, Смайдову и самому захотелось рассмеяться. «Да, колоритные фигуры!» — подумал Петр Константинович.

В это время сквозь рев бурана до его слуха донеслись какие-то звуки, не похожие ни на стон ветра, ни на грохот снежных обвалов, ни на шум сползающих ледников.

Звуки были настолько слабыми, что едва-едва прорывались сквозь гул урагана, временами совсем затухали, как бы растворяясь в общем хаосе, потом опять возникали, тревожа и настораживая.

Смайдов сунул книгу под подушку, сбросил реглан и подошел поближе к окну. Долго стоял не дыша, весь превратившись в слух. Минуту или две он ничего, кроме завывания бури, не мог различить. И уже подумал, что напрасно встревожился, но в это время шквал ветра со стороны океана донес до него нечастые всхлипывания сирены. Разрываемые ветром гудки сирены точно захлебывались, и было похоже, что где-то далеко кричит человек, которому пытаются зажать рот.

Смайдов скомандовал:

— Подъем!

Он бросился к своей одежде, схватил реглан, но прежде чем одеваться, снова крикнул:

— Подъем!

Первыми вскочили Беседин, Марк Талалин и Костя Байкин. Еще ничего не поняв, они торопливо начали натягивать штаны, совать ноги в унты, искать кухлянки. И только через минуту Беседин оторопело спросил:

— Что случилось?

— На угольщике тревога, — ответил Смайдов, продолжая одеваться. — Подают сигналы бедствия. Надо быстро туда добираться. Быстро, как можно быстрее.

Беседин сорвал с Езерского одеяло, подскочил к Баклану, ткнул его в бок, тряхнул Думина и Андреича.

— Какого черта лежите?! — закричал срывающимся голосом. — Ждете отдельного приглашения?!

Харитон, еще не придя в себя, сказал:

— Куда? Пускай многоклеточные…

— На корабле тревога, — снова повторил Смайдов. — Что-то там у них случилось. Быстрее, товарищи!

Второпях он никак не мог приладить протез, наконец бросил его на топчан, натянул реглан.

Страшной силы шквал налетел на избу, ударил в стены, словно стараясь их протаранить. Лампочка качнулась, замигала, задребезжал на столе пустой стакан.

— Куда идти-то? — заскулил Езерский. — Нас там заметет, как тундрянок!..

Он снова полез под одеяло, но Смайдов крикнул:

— Езерский!

Харитон вскочил и, подтягивая кальсоны, зло посмотрел на парторга.

— Что — Езерский! Нету таких законов, чтоб человека на погибель гнать. Нету! Слышите, что там творится? Не пойду я. Не пойду, ясно?

— Ты пойдешь, Езерский, — сказал Смайдов, — потому что пойдут все. Ты слышал меня? И хватит митинговать, одевайся.

Марк уже натянул на себя унты и кухлянку и, стоя у двери, презрительно бросил:

— И правда — одноклеточное!..

В это время шквал снова ударил в избу, проревел за окном. Харитон жалобно заморгал, попятился в угол.

— Петр Константинович… — губы его дрожали, в глазах была мольба, — Петр Константиныч, я не могу… Я не такой сильный, как другие…

Смайдов сорвал с вешалки его тулуп, бросил ему на руки:

— Одевайся!

Один за другим они вышли из избы. Их оглушило. В первую же минуту. Ни взглянуть, ни вздохнуть. Пурга наваливалась яростно, злобно, зажала рты, залепила глаза, разметала всех в разные стороны.

Беседин перекричал пургу:

— Все ко мне!

Он прихватил веревку и теперь, согнувшись почти вдвое, пробирался от одного сварщика к другому, бросая на ходу: «Держись». Смайдову сказал:

— Я пойду последним.

Они то шли, то ползли по сугробам. Ветер бил навстречу, густая темень и снежная мгла стеной отделяла их друг от друга, и, хотя расстояние между ними было не больше трех-четырех шагов, каждому из них казалось: он один на один остался сейчас с ночью, с пургой и со своими тревогами.

Марк и Смайдов шли впереди. Беседин замыкал шествие. Предпоследним был Езерский. Он брел с закрытыми глазами, судорожно вцепившись в веревку. И когда буря валила его с ног, он падал лицом в снег, даже не пытаясь прикрыться рукой: не было сейчас такой силы, которая могла бы хоть на мгновение оторвать его руки от веревки. Страх потерять эту единственную связь с теми, кто был сильнее его, отнимал у Езерского волю, он не мог не думать о том, что ему грозит смертельная опасность.

Его все время била дрожь, мелкая противная дрожь, но он почти не старался унять ее и уж совсем не старался понять; отчего это: от холода, страха или от того и другого сразу.

На минуту все остановились. Видимо, Марк и Смайдов не вполне были уверены, правильно ли они идут, и остановились, чтобы еще раз услышать гудки сирены и по ним сориентироваться. А может, просто выбились из сил: им ведь было труднее всех, так как приходилось пробивать дорогу.

Беседин закричал:

— Что там?!

Никто ему не ответил. Никто его наверняка и не слыхал. Тогда он по веревке подобрался к Харитону, крикнул:

— Стой на месте! Я сейчас вернусь.

— Не уходи! — Харитон, забыв о веревке, обеими руками уцепился за кухлянку Беседина. — Не уходи, Илья! Я боюсь! Слышишь, мне страшно без тебя…

— Дурак! Совсем ошалел от страха. Пусти!

— Не пущу!

Харитон и вправду одурел. Теперь он держался за Беседина такой же мертвой хваткой, как минуту назад — за веревку. И готов был вцепиться в кухлянку зубами, лишь бы его не оторвали от бригадира.

Илья рассвирепел. Схватив Харитона за грудки, он встряхнул его так, что тот клацнул зубами.

Илья не мог видеть лицо сварщика — в этой кутерьме вообще ничего нельзя было увидеть, — но по его всхлипывающему голосу, по той лихорадочной дрожи, которую он ощутил в пальцах Харитона, Беседин понял, что с ним происходит. Понял, но это не вызвало в нем ни капли жалости или сочувствия… Паршивый щенок, дрожит за свою шкуру, будто она стоит кучу золота…

Приблизив свое лицо к лицу Харитона, Илья горячо выдохнул:

— Пусти, говорю!

И снова рванул его от себя.

Харитон упал. И сразу же начал шарить руками по снегу, отыскивая веревку. Ее нигде не было.

Леденея от ужаса, Езерский закричал:

— Ушли! Бросили нас!

Илья, забыв о Харитоне, метнулся вперед. Шквал сбил его с ног, швырнул на спину. И в тот же миг на него навалилась снежная лавина, потащила куда-то в сторону. Перевернувшись на живот, Беседин уперся ногами в сугроб, прижался к снегу, замер. И лежал, боясь шевельнуться. «Пускай пронесется этот шквал, тогда выкарабкаюсь», — думал он.

Прошла минута, другая. Илья чувствовал: что-то вокруг изменилось, но что — понять не мог. Прислушался. Кругом — ни звука. Такая тишина, какой давно не было. Давящая тишина.

Илья невесело улыбнулся: «Оказывается, меня успело засыпать снегом. Может, сверху уже целая гора…»

Нет, страха Беседин не испытывал. Не таков был Илья Семенович, чтобы вдруг раскиснуть, попав в переделку. Засыпало? Эка беда — снег не камни, выберется. Лишь бы потом добраться до корабля или, на худой конец, вернуться назад, в избу. Лишь бы не заблудиться в этой чертовой свистопляске. Заблудиться никак нельзя — тогда конец. При таком холодище долго не протянешь…

«Теперь пора, — решил он наконец, — надо выбираться».

Приподнявшись на четвереньки, Беседин покрепче утрамбовал под собой снег, чтобы не провалиться. Потом плечами, руками, головой начал дырявить нору. У него было много сил, и он не жалел их. Кто другой, может быть, подумал бы, что силы надо сберегать, рассчитывать на долгую борьбу. Илья об этом не думал. Он всегда был таким: рвал с места, как горячий конь.!И уже не останавливался. Даже если исходил нотом, даже если дрожали колени и мутилось в глазах… Остановись он, не выдержи, сдайся — конец! Он презирал бы себя за это, как презирал всех, кто был слаб.

Прошло уже немало времени, как он пробивал нору, однако ничего пока не изменилось. Только стало труднее дышать да под кухлянкой взмокла рубаха. Илья чаще хватал ртом снег, глотал его, не дожидаясь, когда растает. И все равно в груди жгло, давило, давило изнутри, будто там все непомерно разбухло. Илья чувствовал, как от напряжения вздрагивают мускулы на руках и на шее, но у него и в мыслях не было передохнуть. Временами им овладевала слепая ярость, и он почти рычал от бешенства: впервые, кажется, случилось так, что какая-то другая сила берет над ним верх. Нет, он не сдавался, ему просто не хватало одного: увидеть эту силу, ощутить ее. Если бы и пурга, и снег, придавивший его, были живыми существами, Беседину было бы намного легче. Ведь он дрался, а враг не чувствовал боли, не стонал, не просил пощады. Беседину не на ком было сорвать зло.

Неожиданно Беседин наткнулся на что-то мягкое, вздрогнувшее под руками. «Медведь!» — мелькнула мысль. Беседин знал, что их немало бродит здесь, у берега, знал их силу и на миг оцепенел. Но только на миг. Потом полез рукой к поясу за прямым норвежским ножом. Что он мог сделать этим ножом с медведем, да еще в таких условиях? Пощекотать медвежье ухо? Но не поднимать же лапки кверху, даже не пытаясь защититься!

Илья напрягся. Снег подтаивал на разгоряченном лице, холодные струйки текли под кухлянку, стекали со лба на глаза, застывая на ресницах.

Оттуда, где был медведь, донеслись глухие, ни на что не похожие звуки:

— Оуа-а-а, оуа-а…

Беседин прислушался. Звуки замерли, потом — опять то же самое.

И вдруг Илья рассмеялся. Снег забивался в рот, першил в горле, а Илья продолжал смеяться. Это был не совсем естественный смех, но он снимал напряжение, достигшее почти предела, он давал отдушину слепой ярости.

Илья смеялся:

— Медведь! Хлюпает от страха, как сосунок, и дрожит, как медуза на лапе якоря!.. Ну и ну!..

Он только сейчас вспомнил о Харитоне Езерском. До этого думал только о себе, о том, как бы выкарабкаться наружу, как бы не пропасть самому. А Харитон… Харитона будто и не было. Илья забыл о нем в ту самую минуту, когда на него навалилась снежная лавина. Забыл и больше не вспоминал. Он и сейчас обрадовался не тому, что сможет помочь товарищу и больше не останется один на один с этой проклятой заварухой. В обществе он не особенно нуждался, да еще в таком обществе, как Езерский. Но он вдруг подумал, что если бы с Харитоном случилась беда, отвечать бы пришлось ему, Беседину. Сказали бы: «Бросил. Спасал свою шкуру». А теперь все в порядке. Даже если этот тип окоченеет или подохнет от страха, Илья притащит его на корабль и скажет: «Вот он. Беседин не оставляет людей в несчастье, как это делают некоторые…»

Огромный валун, навечно вмерзший в землю, верхним краем навис над снегом и образовал нечто вроде пещеры. Езерский сидел, прижавшись спиной к камню, тихонько, как щенок, скулил. Глаза его были закрыты, и, даже когда Беседин оказался рядом и толкнуд его ногой, не открыл их. Наверное, не поверил. Или подумал, что бредит.

— Эй, ты! — Илья тряхнул его за ворот кухлянки, усмехнулся: — Доходишь?

Харитон продолжал скулить.

— Черт с тобой!

Илья сел рядом, снял краги, достал из кармана папиросы и зажигалку. Чиркнул, поднес огонек к папиросе, закурил. Кажется, он еще никогда в жизни не курил с таким наслаждением. С каждой глубокой затяжкой чувствовал, как успокаиваются нервы и легче становится на душе. Илья словно оттаивал. Смотрел на огонек и блаженно улыбался. Хорошо!

Он сейчас ни о чем не думал. И не хбтел думать — впереди еще уйма времени, успеет поразмыслить обо всем. И все решить. А сейчас — только курить. Еще не докурив первой папиросы, Илья достал вторую и держал ее наготове. Держал бережно, боясь уронить в снег.

Харитон наконец очнулся. В этой норе от снега было почти светло, светлее, чем снаружи. Езерский, увидав Беседина, чуть не одурел от радости.

Беседин спросил:

— Ну как, штаны сухие?

— А чего бы им быть мокрыми? — сказал Харитон.

— От страха всякое бывает. Или ты не очень трясся?

Кто-кто, а Харитон отлично знал своего бригадира.

Поиздеваться над человеком, унизить — для него слаще меда… Харитон всегда терпел, особенно это даже и не задевало его — привык со временем, — и сейчас сказал как можно спокойнее:

— А чего трястись-то было? Сидел себе спокойненько, дремал. Кончится, думаю, эта заваруха, уж как-нибудь выберусь на белый свет. Не век же, думаю, такой пурге быть…

Беседин искренне рассмеялся.

— Дрема-ал! Ну и комик! Да ты ведь скулил от страха, как песец в кулемке… Небось молился: «Святой Харитон, выручи, будь другом, век не забуду. Вернусь на Большую землю — самое малое полтинник на свечку отвалю». Было такое?

— Не было.

— А сколько?

— Чего сколько?

— На свечку обещал?

— Скоморох ты, Илья Семеныч, — угрюмо сказал Харитон. — За все тебя уважаю, а вот что над человеком поизмываться любишь… В крови это у тебя, что ли…

Прикурив от первой папиросы вторую, Беседин вдруг спросил:

— А как ты думаешь, почему я такой, а? — Он уже не смеялся, голос у него был злой. — Знаешь или нет?

— Откуда же мне знать, — нехотя ответил Харитон.

Он был уже не рад, что затеял этот разговор. Чего доброго, рассвирепеет бригадир, скажет: «Черт с тобой, коль плохой я — до свиданья. Подыхай тут один». От него всего можно ожидать.

— Люди стоят того, чтоб им по мозгам иногда дать, — примирительно заметил Харитон. И, чтобы переменить тему разговора, добавил: — В сон меня что-то клонит, Илья Семеныч. Вроде трое суток не спал. Подремлю я…

— Дурак. Заснешь — околеешь… А ну вставай! Вставай, говорю, пробиваться будем.

Беседин помнил: когда они вышли из избы и направились на угольщик, пурга била им прямо в лицо. Он и теперь вел Харитона на ветер, надеясь сквозь буран увидеть огоньки или услыхать сигналы. Но ничего не видел и не слышал.

Ураган, казалось, усилился еще больше. Теперь они вынуждены были останавливаться каждую минуту, поворачивались спинами к ветру, чтобы отдышаться. Харитон гнусил:

— Илья Семеныч, вернемся… До избы рукой подать, отсидимся, пока тише станет.

Илья не отвечал. Шел дальше. Знал, что возвращаться нельзя: избу теперь не найти, а если и найдут, картинка получится не из веселых. Обмороженные, усталые, проклиная все на свете, придут сварщики, а он, Илья Беседин, бригадир, будет лежать на топчане похрапывать. Нет, лучше двигаться вперед, авось счастье вывезет и на этот раз…

Харитон упал. Упал и не поднимался. Дышал тяжело. Беседин наклонился, обеими руками схватил его за ворот, закричал:

— Вставай! Вставай, говорю!

— Не могу, Илья Семеныч. Дыханья нету. И ноги не тянут.

Он держался за кухлянку Ильи, не выпуская ее из рук. И, кажется, плакал.

— Если выберемся — припомню я ему… Скажу, на смерть посылал. Скажу, с умыслом посылал, чтоб загнулся я… Думает, если парторг — управы на него не найдется? Думает, ему все можно? Человек кто — собака?..

Илья напрягся, рванул его кверху, не удержался и тоже упал. Навалился всем телом на Харитона, на мгновение притих, вдруг почувствовал, что у него тоже кончаются силы. И тоже нет дыхания.

Он зарыл лицо в снег, обжегся, с трудом поднялся и поднял на ноги Езерского. Горячо дыша ему прямо в лицо, сказал:

— Слушай, Харитон, надо идти. Иначе пропадем. Держись за меня. Ну?

Они не прошли и двух десятков шагов, как Езерский снова повалился. Ткнулся головой в сугроб и застонал от боли… Илья присел рядом, закрыл глаза. На миг мелькнула мысль: бросить! Бросить Харитона и одному идти или ползти вперед, пока хватит сил. А потом, если удастся добраться до угольщика, вернуться с остальными и отыскать.

— Не бросай меня, Илья Семеныч! — будто что-то почуяв, всхлипнул Езерский. — Не бросай!

Он привстал на колени, руками обхватил Илью за шею, намертво сцепив пальцы.

— Ладно, — сказал Илья. — Никто тебя не бросит. Только не скули.

Он загородил Харитона от ветра, прикрыл его своим большим телом. Потом снял с одной руки крагу, закоченевшими пальцами захватил горсть сухого, колючего снега, стал растирать лицо Харитона. Затем растер свое.

— Будем ползти, — сказал он. — Ползти легче.

А сам подумал: «Куда ползти? Заплутались. Кажется, каюк…»

Белая ракета, пущенная с корабля, не погаснув, упала в пяти шагах от Смайдова и Марка. От нее не стало светлее, но они обрадовались: идут правильно! И через десяток минут перед ними выросла громадина корабля, сплошь облепленного снегом.

Они остановились у обледеневшего трапа, не в силах сделать хотя бы еще один шаг. Усталость намертво сковала руки и ноги, каждому из них казалось, что наступил тот предел, за которым уже ничто не может вывести человека из оцепенения. Пускай рушатся ледники, пускай под ними разверзнется эта насквозь промерзшая земля — они уже ничего не могут! Упасть и не двигаться — это все, на что они способны…

И вдруг Димка Баклан, рванувшись к Смайдову, закричал:

— Их нету! Слышите, их нету! Я только сейчас обнаружил.

Смайдов понял не сразу. Сдирая с глаз негнущимися пальцами наледь, спросил:

— Кого нету?

— Беседина и Харитона. Харцтон шел за мной, а бригадир последним. Куда они делись? Веревка все время дергалась, я думал, что это Харитон…

Смайдов на минуту растерялся. Шагнул было назад, в ураган, но Марк остановил его.

— Одному нельзя, — сказал он. — Надо, чтобы кто-то еще.

В это время по трапу сбежал помощник капитана.

— Какого же… вы стоите! — закричал он с ходу. — У машинного расходится шов. Ну?

Смайдов зло проговорил:

— Люди еле добрались. И добрались не все…

— «Люди, люди»!.. — Помощник капитана, маленький человечек в длинном бушлате, яростно размахивая руками, продолжал кричать: — Я вам говорю, расходится шов! Надо срочно сваривать!

Первым в машинное спустился Костя Байкин. Яркий свет ударил ему в глаза, его сразу же охватил теплый, какой-то парной воздух со сладковатым запахом мазута, проник в каждую клетку тела. Костю качнуло, он не мог удержаться и присел на корточки, прижавшись спиной к машине. Глаза закрылись сами по себе, еще секунда-другая — и Костя заснул бы, наверное, мертвецким сном. Но он развязал шапку, сбросил ее, ладонью провел по лицу и встал.

— Где шов? — спросил он у моториста. — Где шов, спрашиваю? И где сварочный аппарат? Или вы тут липси разучивали?

— Все готово, товарищ начальник! — моторист, тоже, видимо, давно выбившийся из сил, усмехнулся. — Все в порядке, товарищ начальник. Какие будут распоряжения?

— Балбес! — коротко бросил Костя, разозлившись. — Где механик?

Сварщики сгрудились у левого борта, разглядывая обшивку.

Никто не мог точно сказать, почему вдруг стал расходиться шов между двумя листами. Может быть, деформация произошла еще в то время, когда глыба отколовшегося ледника ударила в носовую часть, может быть, позже, когда незаметная подвижка льдов сжала судно. Но так или иначе, опасность для угольщика была велика. Хотя сейчас вода только чуть просачивалась, каждую минуту можно было ожидать худшего: разойдись шов на дватри сантиметра — в машинное отделение хлынет поток, который уже не остановить.

— Наваривать новый шов, — сказал Думин. — Поверх старого.

— Ничего не выйдет! — заметил Андреич. — Не выдержит. И вообще это старое корыто вот-вот пойдет ко дну. На месте капитана я так и отстукал бы на Большую землю.

— И добавил бы: «Трясусь от страха точка спасите мою заячью душу запятая Закостиневсков», — проговорил Костя. — Будем накладывать латку. По всему шву.

Подошел механик. Его шапка, бушлат, унты, краги из собачьего меха — все было покрыто коркой льда, и, когда механик остановился рядом с машиной, от которой исходило тепло, под ним сразу же образовалась лужа.

— Спасибо, что пришли, братцы, — сказал он. — Надежда только на вас…

Между тем Смайдов снова насел на помощника капитана:

— Я повторяю: двое наших отстали. К капитану идти, что ли, с этим?

— Какого дьявола — к капитану?! — Помощник тоже порядком издергался, он совсем не мог говорить спокойно. — Капитан лежит с температурой тридцать девять. Вам ясно? Надо же умудриться — потерять людей в такую погоду!

— Не кричите! — резко оборвал его Смайдов. — Если не хотите помочь, я попрошу команду.

— Боцман! — закричал помощник, не слушая Смайдова. — Люди готовы? Готовы или нет, я спрашиваю? — Он вдруг обнял Смайдова за плечи, проговорил тихо, дружелюбно: — Прости, парторг… Голова кругом идет…

Третьи сутки на ногах. На поиски пойдет шесть человек. Я уже распорядился. Хорошо, если бы из твоих ктонибудь тоже. Хотя примерно сориентировать морячков.

— Пойду я, — сказал Петр Константинович. — И еще кто-нибудь.

В это время двое мотористов, Костя, Думин и Баклан уже подтягивали к борту узкие листы стали, а Марк и Андреич налаживали сварочный аппарат. Через минуту Костя зажег первую дугу, и сразу же вспыхнули голубые огни на электродах Марка и Думина. Помощник капитана улыбнулся:

— С такими не пропадем. Спасибо тебе, парторг.

Смайдов подошел к Марку, тронул его за плечо:

— Пойдем?

Марк снял защитную маску, сказал Байкину:

— Костя…

— Иди, Марк, — не глядя на Талалина, кивнул Костя. — Мы уж как-нибудь сами.

Он опять зажег дугу, но тут же отложил держатель в сторону, полез в карман и извлек оттуда фляжку.

— Возьми. Найдете — дашь им по паре глотков. Желаю вам удачи…

ГЛАВА VI

1

Когда Ваненга пел, казалось, что поет сама тундра. Мчатся по твердому насту олешки, воет пурга, хитрый песец караулит лемминга, по запорошенному следу ненец спешит к кулемке…

Ваненга пел с закрытыми глазами — иначе он не мог. Иначе он ничего не видел, а о том, чего человек тундры не видит, он не поет. Никогда. Песня ненца бесхитростна, как его жизнь. В ней может звучать и радость, может тягуче, как гнус, стонать горе, в песне ненца может быть все, кроме фальши. Потому что тундра — суровый край, в тундре и человек, и его песня должны быть честны…

Ваненга сидел на чугунной пушке причала лицом к реке, ледяной ветер бил ему в грудь, едкий куржак больно сек по щекам, а он пел. Глаза его были закрыты — он видел тундру.

«Ой-е, как давно не глотал я твой воздух, тундра! — пел Ваненга. — Сто раз, поди, длинная ночь опускалась на горы Бырранга с того дня, как ушел я от тебя, тундра.

Зачем я ушел, однако? Ветер знает об этом, пурга знает, олешки знают, потому что все я им говорил, олешкам. И еще Райтынэ знает, а больше никто. Может, однако, Саня Кердыш знает немножко, друг он мне, хороший человек Саня Кердыш… Матери сказал: „Надоела тундра. Надоела пурга. Надоели олешки…“ Неправду сказал. Нехорошо…»

Степан открыл глаза. Тундра исчезла. По застывшей реке бежала густая поземка. Невдалеке от причала поднимался залом. А ближе к тому берегу высилась стамуха — ледяная гора на мели. Будто айсберг в океане.

Мимо стамухи пронесся буер с двумя парусами: один — белый, другой — красный. Это Саня Кердыш. С утра на реке. И будет гонять до вечера. Каждый выходной уходит Саня на реку и всегда зовет Степана: «Пойдем. На буере — словно на быстрой яхте, дух захватывает!» Чудак Саня. Попробовал бы на нартах в тундре — вот там захватывает! В тундре-то!..

И опять поет Ваненга о том, что в его сердце. Чего не может забыть. Да и как забудешь такое, однако?..

Была у него девушка Райтынэ. Самая красивая девушка во всей тундре. Самая красивая девушка на свете… Ух, как любили друг друга! И обещали друг другу: будем жениться. Чтоб всегда вместе! Всю жизнь…

А потом приехал Вынукан. Молодой зоотехник из Архангельска. Ничего не скажешь — тоже красивый парень. Ученый. Говорит, в Москве был, космонавта Титова совсем близко видел. И еще говорит: маленько поработаю, потом — в институт. Или в академию. Стану большим доктором — вот как.

Ну, это ничего. В тундре ученых ненцев теперь немало, однако. Не удивишь. А Вынукан еще и стихи пишет. В архангельской газете, рассказывал, печатался. Хорошие стихи. Про тундру так говорит:


Раскинулась тундра широко,

Пурга лишь бушует вдали,

А горы Бырранга высоки,

Как глянешь, так сердце болит…


Здорово, однако! Когда читал, Райтынэ даже розовой стала от удовольствия. И глаз с Вынукана не сводила. И все люди глаз с Вынукана не сводили. Кто-то, правда, сказал: «По радио похожее передавали. Про море…»

Зашипели на того человека: «То про море, а Вынукан про тундру, про горы Бырранга. Такого не передавали!» Райтынэ тоже кричала: «Такого не передавали!»

В тот вечер она надела самые красивые тобоки,[2] самое красивое платье. Даже перчатки на руки надела — тонкие, блестящие, таких в тундре не носят. И духами хорошими надушилась так — голова кружится…

Когда начали танцевать, Вынукан подошел к Райтынэ, спросил:

— Можно тебя пригласить?

Вместо Райтынэ ответил он, Степан:

— Нельзя пригласить.

— Почему нельзя? — спросил Вынукан.

Если бы Вынукан обиделся или разозлился, лучше было бы. А он улыбнулся. Как дурной. И все время смотрел не на Степана, а на Райтынэ. Будто Степана тут вовсе и не было.

— Нельзя пригласить, я сказал, — повторил Степан.

Вынукан засмеялся.

— В городе культурные люди так не делают. В городе обязательно говорят: «Пожалуйста».

— Если тебе больше нравится в городе — пожалуйста, возвращайся туда, — зло сказал Степан. — Тут и без тебя обойдутся. Идем отсюда, Райтынэ.

Но она не захотела уйти. Сказала:

— Мне здесь хорошо..

Степан ушел. А Райтынэ весь вечер танцевала с Вынуканом. И на другой вечер она танцевала с ним, и еще, и еще. А через два месяца совсем просто сказала Степану:

— Я люблю Вынукана. И он меня любит. Он хороший. Шибко хороший. Он пишет про меня стихи. Умные стихи. Хочешь, я почитаю?

— Не хочу, — ответил тогда Степан. — Стихи — тебе, ты и слушай. А мне не надо.

С тех пор Райтынэ будто прилипла к Вынукану. И сразу опустела тундра. Не так быстро стали бегать олешки. Не так красиво пела теперь пурга. Все стало не так. Раньше даже длинные ночи не пугали Ваненгу: плохо разве долго-долго сидеть рядом с Райтынэ и обо всем говорить? Неплохо, однако. А теперь длинная ночь — как тоска на сердце. Что делать? Выйдет Степан Ваненга из дому, пойдет подальше в тундру, остановится, слушает.

Воет ветер, воют голодные волки. Больше ничего нету. У-уй, тоска какая!.. Бежать хочется. От тундры бежать, от тоски, от себя. Матери так и сказал:

— Надоели олешки. Надоела тундра. Надоела пурга. Поеду в город.

И уехал.

Буер с белым и красным парусами снова промчался мимо стамухи, чуть не зацепив за край ледяной горы. Кердыша не было видно: поземка закрывала сани и человека, с берега казалось, что по воздуху летят одни паруса.

— Красиво! — сказал Ваненга. — Шибко красиво!..

Потом паруса закружились вокруг стамухи — вираж за виражом, один круче другого. Степан улыбнулся: упорный Саня! Другому, поди, надоело бы голову свою тренировать, а ему не надоедает. Дома крутит, в спортзале крутит, на буере крутит. Каждый день. «Сказал, что моряком буду — значит, буду!» — говорит Саня. Вот и крутит.

Степан опять начал тихонько напевать. И в это время услыхал:

— Поешь, Степан? — Кто-то положил руку на его плечо и переспросил: — Поешь про тундру?

Степан оглянулся. Сзади стояла Марина Санина, буфетчица из ресторана. Степан ее знал, ее многие знали в порту. Известно было Степану и то, что Марина часто бывает с Бесединым.

Разное говорили о ней. Одни — хорошее, другие — плохое. Сам Степан ничего не мог сказать. Откуда ему знать, как и чем живет она? Слышал Ваненга такую русскую поговорку: «Скажи мне, кто друг твой, и я скажу, кто ты». Умная поговорка. Однако Степан не совсем понимал: разве друзья обязательно должны быть оба плохими? Райтынэ была его другом. Хорошим другом. Она сделала очень плохо — забыла дружбу. А вот он этого не сделал бы. Значит, он не такой, как Райтынэ. И Марина Санина, может быть, не такая, как Беседин…

Степан встал, снял варежку, протянул Марине руку:

— Здравствуй, Мария. Хорошего тебе здоровья.

— Спасибо, Степа. И тебе хорошего здоровья. Это, наверное, Саня Кердыш катается на буере?

— Саня. Мчится туда-сюда, как на олешках.

— А ты почему не катаешься?

— Не люблю на буере. На олешках люблю, на буере не люблю. Некому там кричать: «Ой-е, пошел, пошел быстро!»

Марина засмеялась. Даже похлопала ладошками — так ей, наверно, понравилось, что сказал Ваненга. А Степан, слушая, как она смеется, глядя на ее лицо, проговорил:

— У-уй, красивая ты, однако! Шибко красивая! А когда смеешься — будто снег по весне в тундре тает…

— Это ты правду говоришь?

Марина сдернула с руки варежку, стряхнула снег с шапки Степана. Он хотел снять шапку, но Марина отстранила его руку:

— Не надо. Простудишься. Ну-ка, скажи еще чтонибудь хорошее.

Она продолжала смеяться, и Степану показалось, что рядом с ним стоит Райтынэ, стоит и смотрит на него своими красивыми, немножко грустными глазами. Райтынэ не похожа на Марину, ничуть не похожа, но смех у нее такой же. Слушаешь, будто хорошее вино пьешь.

— Ты — как Райтынэ, — вдруг сказал Степан. — Понимаешь?

— Не понимаю, — улыбнулась Марина. — Кто она, эта Райтынэ? Богиня тундры?

— Не богиня, — серьезно ответил Степан. — Богини — это в Греции, а Райтынэ — девушка тундры.

— Твоя девушка?

Степан не ответил. Зачем отвечать? Начнет Марина смеяться. Скажет: «Значит, Вынукан лучше тебя. Если б был хуже, не ушла бы Райтынэ…»

Он снова сел на чугунную пушку, молча вытащил из кармана длинную трубку, набил ее табаком и закурил. Марина спросила:

— Ты что, Степан? Я обидела тебя?

Ваненга покачал головой.

— Ты не обидела. — И неожиданно для себя добавил: — Райтынэ обидела. Забыла дружбу. Ушла к Вынукану. Он про нее стихи пишет.

Марина подошла сбоку, попросила:

— Подвинься немножко. Можно, я — рядышком?

— Можно рядышком.

Она села, украдкой поглядела на Степана. Глаза у него были полузакрыты. Так бывает у людей, которые словно смотрят в себя. Или в свое прошлое. Марина подумала, что Ваненга, наверно, видит сейчас свою Райтынэ. И этого Вынукана, что пишет про Райтынэ стихи… Неужели и у Марка так же? Подумает о ней, о Марине, — и тут же увидит капитана Зарубина.

Марк… Где он сейчас, Марк? Посмотреть бы на него хоть одним глазком, сказать бы ему хоть одно слово… Впрочем, что она может ему сказать? Ничего ведь не склеить. Марк не такой, чтобы простить ей все. Мог простить Зарубина, но был еще Беседин. Был?.. Запуталась она. Так запуталась, что порой готова привязать камень на шею и — в прорубь. Сразу избавиться от всего: от пустоты, от страшной тоски, от самой себя.

Не глядя на Степана, Марина спросила:

— Степа, тебе тяжело?

Он опять ничего не ответил. Может, не расслышал. Тогда Марина сказала:

— А ты забудь ее, Степа. Забудь — и все! Ушла — значит, ты ей не нужен. Найди себе другую девушку и веселись вовсю. Слышишь, жить надо весело!

Степан искоса посмотрел на нее, немножко удивился: «Говорит: „Живи весело!“, а у самой слезы в голосе. Чего это она так? Ну и ну! Попробуй пойми такое…»

Марина зябко поежилась. «Найди себе другую девушку…» А Марк нашел? Она ведь тоже сама ушла. Зачем же ему страдать? Зачем думать о ней?..

Степан спросил-?

— Ты живешь весело?

Она не ожидала этого вопроса. И не сразу нашлась, что ответить. Весело ли она живет? Веселее некуда! День и ночь копается в своей душе, день и ночь думает: а дальше что? Что далыпе-то будет? Всю жизнь вот так маяться: ни настоящего чувства, ни большой любви, ни хорошей радости… Будто и прожила не так уж мало, а вспомнить-то, кроме Марка, и нечего…

— Почему ты молчишь, однако? — спросил Степан. — Быть такой красивой, как ты, плохо ли?

— Эх, Степа, Степа, — вздохнула Марина, — ничего-то ты не знаешь. Хороший ты, видно, человек, вот и думаешь, что все кругом хорошо. Скажи, думаешь, что я хорошая?

— Думаю, — просто ответил Степан. — Славная ты.

— Что ж, спасибо тебе, — тихо проговорила Марина.

— Не надо спасибо, — сказал Степан. — Пускай тебе всегда хорошо будет…

Он зажег потухшую трубку, сунул озябшие руки в рукава кухлянки и словно застыл, снова думая о своем. И Марина вдруг почувствовала к нему невольную жалость. Простую бабью жалость. Она видела в его глазах горечь, с которой была давно знакома. Но в том, что она носит в себе эту горечь, никто, кроме нее, не виноват. А Степан… Ей неожиданно захотелось хоть на время увести его от одиночества. И уйти от такого же одиночества самой: никто не поймет другого, как тот, кто бедует сам.

Марина встала, с минуту что-то обдумывала, потом сказала:

— Слушай, Степа, пойдем ко мне, я тебя чаем угощу? Настоящим, домашним… Я ведь рядышком здесь живу, пойдем, а?

Степан с готовностью согласился:

— Пойдем, пожалуй…

На столе у Марины скатерть такой белизны, точно ее кто посыпал первым снегом. И покрывало на кровати такое же белое, и наволочки на подушках, а пол в комнате так натерт, что Степану страшно ступить ногой. Остановившись у порога, он сказал:

— Сниму унты, однако.

Он немножко растерялся и не знал, что делать. Степан уже и забыл, когда ему в последний раз приходилось бывать в такой обстановке. В доме у Райтынэ тоже было хорошо. Но не так. Не так уютно. Здесь все подругому. Хорошая, видать, хозяйка Марина Санина.

Марина сбросила с себя шубку, подошла к Степану и сама расстегнула пуговицы на его кухлянке. Он совсем смутился, а Марина смеялась:

— Не будь дикаренком, Степа. Ну, чего ты такой? Стесняешься?

— Стесняюсь маленько, — признался Степан. — Тебя стесняюсь, всего стесняюсь. Унты все же сниму, однако. Зачем пол следить…

Марина усадила его за стол, сказала:

— Сейчас чаю вскипячу, будем чаевничать. Ты пирог сладкий любишь?

Он кивнул:

— Люблю.

— А варенье какое хочешь? Есть брусничное, малиновое, смородиновое.

— Все варенья люблю, — ответил Степан и подумал: «Может, не так надо отвечать? Наверно, надо сказать: „Спасибо, ничего не хочу…“»

— Ты чай крепкий любишь? — спросила Марина.

Теперь он ответил:

— Спасибо, ничего не хочу.

Она посмотрела на него с удивлением:

— Как ничего не хочешь? И чай не будешь?

— Чай буду, однако. Спасибо.

Марина вдруг подошла к нему, шутливо взъерошила его волосы, засмеялась:

— Знаешь что, Степа, раз ты пришел ко мне в гости, давай гостевать по-настоящему. Согласен? Ну и хорошо.

Она принесла два небольших фужера, бутылку портвейна, нарезанную семгу, поставила на стол холодную свинину, хлеб.

Степан сидел точно истукан: пусть Марина ничего дурного о нем не подумает. Он ведь гость, а гость всегда должен уважать хозяина или хозяйку. В тундре это большой закон.

Марина налила фужеры, сказала:

— Давай выпьем, Степан. Без тостов, просто так. Просто по-дружески.

— Давай.

Она выпила половину. Степан — до конца. И через минуту-две почувствовал себя проще. Исчезла скованность, которая до этого мешала Степану держать себя обыкновенно. Подвинув к нему семгу, Марина спросила:

— Ты часто пьешь, Степа?

— Совсем не часто, — ответил Ваненга. — Редко-редко. Не так, как Илья Беседин.

Сказал — и сразу пожалел об этом. Илья Беседин — друг Марины. Зачем говорить о нем нехорошее? Нечестно так. Марина может обидеться. Уй, как плохо получилось!

Но Марина не обиделась. Смотрела на простое, открытое лицо Степана и думала: «Порядочная же, наверно, дрянь эта Райтынэ, если бросила такого человека! Он же мухи не обидит, с ним вон как просто, будто с самым хорошим другом. И тяжело ему, это видно сразу. Словно остался один на всем белом свете…»

Она думала сейчас о Райтынэ, а сама словно стояла рядом с ней. И спрашивала себя: «А ты? Ты не такая?..»

Марина взглянула на Ваненгу. А что, если он прочитает ее мысли? Как он тогда посмотрит на нее?..

Она быстро налила в его фужер вина, сказала:

— Давай еще выпьем, Степа.

Он взял фужер, улыбнулся.

— Давай еще выпьем. Спасибо тебе.

И залпом выпил. Ему было хорошо сейчас. Очень хорошо. И грустно и радостно. Не было Райтынэ, она ушла с Вынуканом, решила, что Вынукан лучше. А вот красивая русская девушка Марина позвала его к себе, и ему очень славно с ней. Уй, как славно!..

— Ты все время помнишь свою Райтынэ? — спросила Марина. — Все время думаешь о ней?

— Все время помнил, — ответил Степан.

— А сейчас?

— Сейчас маленько меньше… А может, и не меньше, не знаю, однако.

Странное дело: всего полчаса назад, глядя на Степана, Марина не видела в нем ничего такого, что бросилось бы ей в глаза. Обыкновенное, даже простоватое лицо, чуть удлиненные, как у всех ненцев, глаза, невысокий лоб, слегка прочерченный у переносья морщиной. Пройдет такой парень мимо — и не заметишь. Таких много. Сейчас же она неожиданно увидела его совсем другим.

— Вон ты какой, Степа, — проговорила Марина задумчиво.

— Какой? — Голос у него был глухой, хрипловатый. — Скажи, Мария.

— Чистый… Как он…

Степан, кажется, не слышал ее слов. С прежней грустью смотрел он в ее глаза, в которых точно синело небо тундры. Большое, очень большое небо, затянутое морозной мглой. Оно качается над головой — и голова идет кругом. От этого трудно стоять на ногах, того гляди, упадешь на снег. Упадешь — и не встанешь. Так и будешь лежать и стынуть от холода, пока кто-нибудь не придет. Хорошо, если придет Райтынэ. Тогда сразу станет тепло, потому что с ней всегда тепло. Райтынэ скажет: «Обними меня. Крепко обними, однако!» И он обнимет. А Райтынэ откинет голову назад, чтобы он мог видеть и ее губы, и ее глаза, в которых лежит большая, как мир, тундра.

Женским чутьем Марина угадала все. И, помимо своей воли, испытала острую зависть к чужому счастью. К счастью той Райтынэ, которую Ваненга никогда не забудет.

Она спросила:

— Ты сейчас видел ее?

Степан, конечно, понял, о ком она говорит. И честно ответил:

— Да, ее.

И подумал, что обидел Марину. Нехорошо получилось. Шибко нехорошо. Марина позвала его в гости, как доброго друга, а он ушел от нее в тундру. Убежал. Разве так можно?.. Зачем именно теперь пришла к нему Райтынэ? Сказать бы ей: «Уходи. У тебя есть Вынукан. И никогда больше не приходи из тундры!» Но он не мог прогнать ее. И сам не мог от нее уйти… Вот, однако, как плохо устроена жизнь. Так плохо, что хуже и некуда…

Степан тихонько позвал:

— Мария!

Она и не шевельнулась. Ему показалось, что она плачет. Степан осторожно коснулся ее руки, опять позвал:

— Мария…

Она наконец отняла руки от лица, посмотрела на Степана. В ее взгляде не было ни осуждения, ни неприязни к нему. И все же Ваненга сказал:

— Я не хотел тебя обидеть, однако. Само так получилось.

Марина улыбнулась.

— Ты тут ни при чем, Степа. И не надо больше об этом. Расскажи лучше, как живешь… Как дела идут?

Степан оживился.

— Хорошо дела идут. Работу шибко люблю. Думаю вот только: плохо будет, если Саня в море уйдет. Привык к нему, к Сане-то.

— Может, не уйдет?

— Уйдет. Он такой. — Степан с минуту помолчал, потом сказал: — А у него на душе тоже плохо. Давно любит Люду Хрисанову, а все не вместе. Почему так — не понимаю. Ты ее знаешь?

— Плохо знаю, — ответила Марина. — Больше понаслышке.

Неожиданно для самого себя Ваненга проговорил:

— Скоро Беседин прилетит со Шпицбергена. Совсем скоро.

Марина быстро спросила:

— А ты откуда знаешь?

Степан ничего точно не знал, но решил соврать: ей веселее станет. Илья ведь друг ее.

— Там, на Шпицбергене-то, товарищ мой, — ответил Ваненга. — Радиограмму прислал. Пишет: еще немножко — и прилетим. Вот как… Он врать не станет, товарищ мой. Шибко хороший он человек, Марк Талалин… Правду всегда говорит.

Марина встала и, подойдя к Степану, обеими руками схватила его за плечи:

— Как ты сказал? Как ты сказал?

Ваненга опешил. Он не мог понять, почему Марина придала такое значение его словам. Ведь ничего особенного он не сказал.

— Я правду говорю. — Он растерянно улыбнулся, глядя на Марину. — Скоро прилетят. Совсем скоро.

— Ты как назвал своего товарища? Марк Талалин? Откуда ты знаешь его? Откуда тебе известно, что он на Шпицбергене? Кто тебе об этом сказал? Да не молчи же ты, не молчи, слышишь?

— Я не молчу, однако. — Степан уже не улыбался, он смотрел на Марину все с большим удивлением. — Давно знаю Марка Талалина. Вместе живем. Саня живет, Марк Талалин живет, я живу. Одна у нас комната. Когда улетел Марк, провожали его. И я провожал, и Саня провожал. А тебе почему знаком Марк?

— Мне?

Марина не сразу нашлась, что ответить. Не рассказывать же Степану обо всем, что было. Зачем? Былое быльем поросло, его не воротишь. Думала, Марк уехал в тот же день, а он, оказывается, был все время рядом. Может, не раз проходил мимо ее дома, может, даже видел ее, но не подошел, не окликнул. И не подойдет теперь никогда и никогда теперь не окликнет: чужими они стали, такими чужими, будто и не было ничего в прошлом. Вот уж правду люди говорят: враги могут помириться — друзьями стать, любовь разладится — словно чашка разобьется: сколько ни склеивай, ничто в ней не удержишь.

Марина сникла так же неожиданно, как и загорелась. Казалось, эта вспышка отняла у нее последние силы.

Степан вдруг сказал:

— Я знаю, почему тебе знаком Марк Талалин.

Не глядя на него, Марина безразлично спросила:

— Знаешь? Откуда же?

— Ночь была тогда… — Степан вытащил трубку, набил табаком, спросил: «Можно?» Марина кивнула:

«Кури». — Ночь была тогда, дождь шел и снег шел. Марк у реки сидел. Один. Мы с Саней подошли, сказали: «Плохо тебе, однако… Зачем один сидишь?» Марк Талалин говорит: «К другу приехал, а друга-то и нет. Вот и сижу один… Уезжать надо». Теперь думаю: ты его другом была. К тебе он приезжал. А ты, поди, сказала: «У меня Илья Беседин есть…» Так?

Марина ничего не ответила. Перебирая пальцами бахрому шали, она глядела в окно и думала о своем. Может быть, видела за окном Марка. Сидит он у холодной реки, хлопья мокрого снега падают на его голову, а он все смотрит и смотрит на черную воду, слушает, как бьются волны о бетонный берег. И ни одного близкого человека рядом, никого и ничего.

— Он так и сказал? — тихо спросила Марина. — Так и сказал: «К другу приехал, а друга-то и нет…»?

— Так и сказал. А больше ничего не сказал… — Степан с минуту помолчал и добавил: — Потому что он шибко хороший человек, Марк Талалин.

— Да-а…

Степан смотрел на Марину со смешанным чувством восхищения и возникшей вдруг неприязни. «Красивая, ох какая красивая, и Райтынэ, поди, не уступит, а душа не чистая, однако. Такого человека, как Марк Талалин, променять на Илью Беседина! Ай, дура! Совсем дура! Наверно, все красивые женщины дуры… Райтынэ к Вынукану ушла, Мария — к Беседину. Ну, черти!.. Ничего не понимают. Не хотят счастливыми быть».

— Марк Талалин лучше Беседина! — крикнул Ваненга, будто бросая ей камень в спину. Увидел, как она вздрогнула, но не пожалел. Словно не Марина это стояла у окна, а Райтынэ, и словно не Марка он защищал, а самого себя. — Беседин — кто? Человек? Марк — человек, а не Беседин! Я знаю! Зачем ушла к Илье?

Она молчала.

— Шибко плохо ты сделала, коли так, — сказал Степан.

Марина медленно обернулась, поправила на плечах шаль.

— Я думала, ты добрый, — почти неслышно проговорила она. — А ты — как все.

Степан ответил:

— По-твоему, добрый — это что? Говорить «хорошо», когда плохо? Таким добрым не буду…

2

Буран, давно уже бушующий у берегов Гренландии, двинулся к югу и, захватив Шпицберген, докатился до материка.

Снежная буря накрыла огромное пространство, парализовала жизнь города, порта, железной дороги. И хотя в схватку со стихией вступили десятки тысяч людей, победить ее было нелегко.

Обычно снежные бури сопровождаются оттепелями, сейчас же лютовал такой мороз, что человек, выйдя из помещения, уже через пять — десять минут начинал чувствовать, как немеет тело. Надо было все время двигаться, но от движений становилось трудно дышать: легкие то словно сжимались в твердый комок, то раздувались, как кузнечные мехи. Люди по-рыбьи хватали колкий воздух, обжигая им горло…

В семнадцати километрах к востоку от города находилась станция Тина. Сюда один за другим подходили составы с лесом, вагоны — с кругляком, досками, тяжелыми квадратными брусьями, шпалами. Подходили и надолго застревали: дальше железнодорожное полотно было забито плотным слоем снега.

Последние четыре дня дорогу от Тины до города даже не пытались расчищать. Здесь была впадина, и казалось, именно в нее устремились со всего Севера снежные лавины. Высокие заборы для снегозадержания повалило ветром и часть замело так, что от них не оставалось никакого следа.

А составы все прибывали. До открытия навигации порт заготавливал десятки тысяч кубометров леса, его складывали в высокие штабеля вдоль пирсов и весной без суеты грузили на суда. Сейчас весь этот поток оседал на Тине.

Из Министерства путей сообщения в порт, обком и горком партии летели телеграммы: «Считаем преступлением задержку сотен вагонов». Выгрузку леса поручили стивидору порта Белояну. Подчинили ему полсотни грузчиков, большему количеству на станции негде было разместиться. Приходили помогать старшеклассники из железнодорожной школы, домохозяйки, пенсионеры. И все же это была капля в море. Стивидор надеялся только на шесть однорельсовых башенных кранов, которые стояли сейчас, как пугала. Эти краны привезли сюда еще осенью. По проекту Тина через два-три года должна была стать железнодорожным узлом, и здесь намечалось большое строительство.

Кабины, смонтированные на стрелах кранов, раскачивало так, словно вокруг была не земля, а беспорядочные валы студеного океана. Снизу на кабины было страшно смотреть. Неистовые взрывы ветра били снежными залпами, на время скрывая их от глаз, а когда они снова появлялись на фоне низких черных туч, то казалось, что тучи стоят на месте, а башни со стрелами и массивными стальными опорами быстро движутся навстречу ветру. От этого зрелища кружилась голова, и каждый, кто был внизу, невольно думал: «Не дай бог очутиться сейчас там, лучше уж сразу в гроб…»

Об этом думал и Саня Кердыш, спрятавшись от ветра за вагоном с лесом. Он мрачно посасывал давно потухшую трубку, кляня в душе на чем свет стоит и погоду, и стивидора, который носился туда-сюда, со злостью поглядывая на крановщиков.

Не только инструкции запрещали крановщикам приступать к работе — инструкциями можно было бы и пренебречь, в них ведь всего не учтешь. Но каждый понимал: работать на кране в таких условиях совершенно невозможно. Крановщик не фокусник, не эквилибрист, его ошибка может стоить жизни не только ему одному. Да и страх не позволял решиться на шаг, который мог оказаться последним. Попробуй взобраться наверх по узкой обледенелой лесенке — шальной порыв ураганного ветра сметет тебя, как снежинку, бросит на оледеневшую землю — и все…

Стивидор, по самые глаза закутанный в башлык маленький суетной человек, не мог и минуты устоять на месте. На нем был длинный, почти до щиколоток тулуп, поверх тулупа наброшена плащ-накидка (такие накидки во время войны носили все — и солдаты, и офицеры), на ногах — пимы. Когда стивидор, стремительно размахивая руками, бежал вдоль вагонов, то казалось, что катится снежный ком. Но сейчас и он стал выдыхаться и уже не кричал — голос сорвал, не топал ногами на грузчиков, вздумавших устроить перекур, уже не так азартно жестикулировал, ругаясь с машинистами маневровых паровозов. Глаза его были мутными от холода и бессильной ярости, ноги подкашивались от усталости. Он еще не сдался, но был уже на пределе…

Снова пробегая мимо Кердыша, стивидор наконец не выдержал. Остановился около, протянул руку:

— Привет, Кердыш. Отдыхаешь?..

А что делать, Арам Михайлович? — Саня пожал плечами.

Стивидор негнущимися пальцами развязал башлык, с трудом вытащил из кармана папиросу, сунул ее в рот:

— Скажи, с каких это пор крановщики зайцами стали, — прикрывая крагой папиросу от ветра, спросил Арам Михайлович. — Когда вы пришли сюда на лыжах, я подумал: «Это — люди!» А сейчас… Скажи, кто попробовал рискнуть? Ну, ветер, ну, буря, так что? — Белоян презрительно сплюнул на снег. — Просто трусят крановщики. О тебе, Кердыш, речи нет. Ты парень смелый, все знают. А другие…

Саня усмехнулся.

— Брось, Арам, крючок закидывать. И не думай, что один ты переживаешь. Всем тошно. А насчет риска… Был бы ты крановщиком, полез бы?

— Хочешь, сейчас вместе с тобой на кран пойду?

— Пойти-то ты пойдешь, — сказал Кердыш, — назад придешь ли…

— Риск, конечно! Зато мужчиной останусь. А вы… — Белоян с-нова укутался башлыком, бросил на прощание: — Отдыхай, Кердыш. За простой бухгалтерия начислит, не бойся. Стихия…

И ушел…

Саня извлек из кармана щепотку табаку, набил трубку, закурил. Ему было плохо. От слов стивидора. От беспомощности. Мощные краны стоят в бездействии, а люди по бревнышку выгружают лес, и, конечно, не один стивидор говорит о крановщиках: «Зайцы». Да и не только в этом дело.

Ему вдруг вспомнился разговор со Степаном Ваненгой в тот день, когда под его, Александра Кердыша, портретом на доске Почета появилась подпись: «Ударник коммунистического труда».

— Знаешь, Саня, — сказал тогда Степан, — я думаю, мало, однако, перевыполнять план. Такое звание нужно шибко хорошо оправдать.

— Ты это о чем? — удивился Саня.

— Как ты не понимаешь? Вот Беседину я бы, однако, никогда это звание не дал, хоть план он всегда перевыполняет.

— А почему? — уже понимая Степана, но желая дать ему высказаться, чуть-чуть слукавил Саня.

— Давать план мало. Человеком, однако, нужно быть. Шибко хорошим человеком! — убежденно ответил Ваненга.

«Шибко хорошим человеком надо быть… Это правильно сказал тогда Степа. Очень правильно. — Саня выбил из трубки пепел и сунул ее в карман. — А какие мы, к черту, шибко хорошие человеки, если чуть что — и в кусты! Зайцы!..»

Выйдя из своего укрытия, Кердыш направился в вагончик-теплушку, где крановщики ожидали погоды. Их тут было шесть человек. Сидели вокруг печки, дымили папиросами и трубками, больше молчали.

— Привет аристократам! — насмешливо бросил Кердыш, пинком закрывая за собой дверь.

Иван Муров, крановщик с тонким интеллигентным лицом, оторвался от книги, спросил:

— Во-первых, с каких пор мы стали аристократами? Во-вторых…

— Подожди, отвечу на «во-первых». — Саня присел на корточки, протянул руки к печке. — Даже пацаны из восьмых классов выгружают вагоны. А вы… Сохраняете силы для будущих битв?

— Мы?.. А вы? — усмехнулся Муров.

— И мы! — Кердыш сорвал с головы шапку, стукнул по ней кулаком… — Каста неприкасаемых. Нас не трогай — мы не тронем…

— Вы плохо спали, Александр Александрович? — Муров полистал книгу, остановился на отмеченной карандашом странице. — Дабы рассеять ваш гнев, я прочитаю вам чертовски смешную историю. Хотите?

Саня мельком взглянул на Мурова, зло ответил:

— Благодарю. Смешнее истории, в которую попала великолепная семерка крановщиков, включая Кердыша, не придумаешь. Наши потомки подохнут со смеху, когда узнают, как мы смело и решительно вступали в бой со стихией. «Они, эти семеро строителей нового общества, — так, наверно, о нас напишут историки, — сидели в теплушке и через маленькое оконце любовались величественной картиной. Бушевал ураган, стрелы кранов обледенели, как мачты ледокола на Северном полюсе, ветер свистел, словно соловей-разбойник… Храбрые крановщики рвались туда, к кабинам, но они не имели права рисковать: ведь в случае несчастья, не о ком будет писать историю! И они ждали. Настойчиво и терпеливо. Студент-заочник Иван Муров, высокоинтеллектуальный молодой человек, понимал: нельзя допустить, чтобы души этих людей омрачились печалью. И он читал им смеш ные истории. Крановщики хохотали. Им было весело. А в это время портовые грузчики, пенсионеры и сопливые мальчишки таскали бревна, обмораживая носы и щеки. Так строился коммунизм…»

Сидевший рядом с Кердышем Игнат Чирков сказал:

— Все правильно обрисовано. Не хватает только одного: втиснуть сюда мыслишку, что в этом вагончике находился и ударник коммунистического труда Кердыш. Самый мощный строитель коммунизма.

— Подчеркиваю, — вставая и надевая шапку, проговорил Саня. — Находился. Я иду на кран.

— Ты с ума сошел! — крикнул Муров.

— Ничего не сошел! — оборвал Мурова пожилой крановщик Сидоренко, которого все называли Деда. Ему было, наверно, не больше сорока пяти, но совсем седая голова и седая бородка делали его похожим на старика. — Кому-то начинать надо. Если не начнет Кердыш, начну я.

— Степа, ты идешь? — спросил Саня.

Ваненга уже стоял у двери. Как обычно, он был облачен в свою кухлянку с расшитым орнаментами низом, на голове у него была шапка с длинным мехом, на ногах — тобоки.

— Я тоже иду, — коротко ответил Степан.

Один за другим крановщики вышли из вагончика. На минуту они остановились у лесенки, прислушиваясь.

— Не утихает, — заметил Деда. — И ни черта не утихнет еще неделю, я эту свистопляску изучил досконально.

— Лезть на кран в такой ветер — сумасбродство! — проворчал Муров. — И кому-то влетит за подобную инициативу.

— Тронулись, — сказал Кердыш. — «Кто не рискует — тот не джигит!» — говорит Арам Белоян. Учти это, Муров. И запомни: если сработаешь на задний ход, будешь иметь дело с нами.

3

Саня лез с закрытыми глазами. Не потому, что боялся взглянуть вниз: в снежной кутерьме, окутавшей землю, все равно ничего не увидеть, — он просто не мог открыть глаза: косые струи секли так больно, словно лицо обстреливали ледяными иглами.

Ноги скользили на обледеневших перекладинах, и, прежде чем подняться еще на одну ступеньку, Саня подошвой унта раздавливал наледь, сбрасывал ее и только потом, прочно утвердившись ногой на перекладине, перехватывал руки.

Казалось, ветер задался целью сорвать человека с лестницы. На мгновение утихая, точно стараясь усыпить бдительность смельчака, он тут же обрушивался на него новым, еще более сильным шквалом, и Сане приходилось всем телом прижиматься к железу, намертво обнимая лестницу руками. «Врешь, не обманешь! — шептал Кердыш, пережидая, когда промчится шквал. — Не проведешь!»

Теплые краги мешали ему. В них он не чувствовал силы своих пальцев, не мог убедиться, достаточно ли крепко держится за упоры. Он решил снять их и остаться в одних перчатках. Сунув одну, потом вторую крагу за пояс, он снова стал подниматься вверх. Но уже через две-три минуты понял, что сделал глупость. Пальцы сразу же закоченели, заныли. Саня подносил их ко рту, шумно и долго дышал на них, однако легче от этого не становилось. «Ладно, — решил он. — Не отпадут. Не сутки же буду карабкаться к этой чертовой кабине. Надо только не думать, что холодно и что можно сорваться и сломать шею. Лучше думать о чем-нибудь другом. О Мурове, например. Философ! А вообще-то умный парень, ничего не скажешь. Только трусоват маленько…»

Муров недолго стоял у крана. Только один раз взглянул на Кердыша и вдруг, представив, как он сам взбирается по обледенелой лестнице, быстро отошел в сторону и бросился искать стивидора. Иван понимал: как только Кердыш доберется до кабины и начнет работать, все остальные последуют его примеру. А всем ли удастся проделать тоже, что и Кердышу? У всех ли хватит на это сил? Подвиг — это, конечно, красиво, но есть ли в нем такая уж острая необходимость?! Кердыш всегда преувеличивает. Будто на нем лежит особая ответственность. Никто, конечно, не скажет, что он рисуется, все это в нем искренне, но нельзя же вот так, очертя голову, лезть на рожон.

Белоян стоял у маневрового паровоза и что-то кричал машинисту. Вернее, это только ему самому казалось, что он кричит, на самом же деле стивидор совсем неслышно хрипел, и машинист больше присматривался к его жестам, чем прислушивался к голосу. Увидав Мурова, Белоян схватил его за руку и прохрипел в самое ухо:

— Переведи этому турку: пускай трогает на пятый путь, здесь уже негде положить ни одного бревна. Все забито. Тебе ясно?

Паровоз ушел. Белоян тут же сорвался с места и помчался к другому составу. Муров поймал его, загородил дорогу:

— Арам Михайлович, выслушайте меня, прошу вас.

Стивидор нагнулся, взял горсть снега, растер лицо.

— Давай говори. Только короче.

— Хорошо. Кердыш полез на кран.

Белоян разжал пальцы, подтаявший комок снега выпал из его руки. Арам, кажется, даже и не заметил этого. Автоматически он продолжал тереть ладонью заросшую черной щетиной щеку. Потом, словно до него с большим опозданием дошел смысл сказанного Муровым, он схватил Ивана за борт тулупа, с силой встряхнул:

— Кердыш полез на кран? Я правильно тебя понял?

— Вы правильно меня поняли, Арам Михайлович.

— Так какого же дьявола ты молчишь?! — неожиданно окрепшим голосом закричал стивидор. — Ты знаешь, что это значит? Знаешь, нет?

— Да. Если бы не знал, не стал бы вас беспокоить. Дело ведь не только в самом Кердыше. За ним полезут и другие. А это…

— Полезут? Ты уверен? Ну, говори, уверен? Ты тоже полезешь?

— Понимаете, есть чувства сильнее страха. В атаку идут и трусы, потому что порыв не только увлекает, но и заставляет… Вы меня понимаете?..

— Вот как понимаю! — Стивидор ладонью провел по горлу. — Ты хорошо сказал. Ты очень хорошо сказал, дорогой мой. Ты умный человек… Порыв не только увлекает, но и заставляет. У джигитов — я говорю о настоящих джигитах — тоже так. Значит, все полезут? Несмотря вот на это?

Белоян поднял голову и посмотрел на широкую темную волну снежного вихря, проносившуюся над самой головой.

— Боюсь, что да, — сказал Муров.

Стивидор с явным удовольствием цокнул языком:

— Ц-ц! Я знал… Чувствовал, понимаешь, дорогой? Кердыш — человек! А тебе спасибо. За то, что принес такую весть.

Муров замялся. Он думал, что Белоян разделит с ним его тревогу. Ведь случись беда, стивидор будет отвечать.

Чему уж тут радоваться! По крайней мере, нужно хоть принять меры. Иван так и сказал:

— Разве вас это не тревожит, Арам Михайлович? С вас ведь спросят, если…

Стивидор спохватился:

— Да, да, конечно. Голову открутят в два счета. Спасибо. Пойдем…

…До кабины осталось рукой подать. Но руки уже не слушались. Одеревеневшие пальцы ничего не чувствовали, Кердыш не мог даже вытащить из-за пояса краги, хотя они были сейчас нужнее всего. Саня с тоской поглядывал вверх, на башенку, которая в эту минуту казалась ему уютной, как маленький домик, где нет ни этого проклятого ветра, ни лютой стужи, ни опасности быть сброшенным вниз. Он уже представлял себе, как опустит стрелу с тросами, как грузчики зацепят сразу полвагона леса и кто-то крикнет в мегафон: «Вира!» Загудит от напряжения мотор лебедки, вздрогнет кран, и он, Саня Кердыш, внутренне ощутит эту дрожь, словно она пройдет через его мышцы…

Только бы скорее добраться. Потому что уже начинает кружиться голова, как на палубе корабля, а это очень страшно. Кто-нибудь другой, может, и плюнул бы на такую мелочь, но он… Он знает это свое состояние и боится его даже больше, чем ветра и стужи. И с ветром, и со стужей можно бороться, можно терпеть, а вот когда подходит такое, тут уже ничего с собой не поделаешь.

«К черту, — подумал Саня, — надо спускаться вниз! Стать на твердую землю, растереть руки снегом и бежать в вагончик, где жаром пышет печка. Муров скажет: „Я говорил, что это сумасбродство…“ Пожалуй, Муров прав. Это действительно сумасбродство».

Кердыш впервые посмотрел на землю. И удивился: отсюда, с высоты, все было видно значительно лучше. Словно через тонкий слой льда просматривались люди, копошащиеся у составов с лесом, маневровые паровозы, штабеля бревен и земля, по которой мчались эшелоны снега. У самого подножия крана стояли крановщики. Среди них — и стивидор Белоян, закутанный в башлык. Вот только не видно Степы Ваненги. Наверно, пошел к другому крану и, может быть, уже тоже карабкается по скользким перекладинам, тобоками раздавливая наледь и сбрасывая ее вниз. Потом полезет Деда, за ним — Чирков, а там — и все остальные. Муров тоже полезет, хотя не раз и задохнется от страха… Ну что ж, страх — это не стыдно, главное — побороть его в себе, не дать ему завладеть собой…

Саня сжал зубы, ухватился за следующую перекладину. Потом еще за одну, еще и еще. Теперь он знал, что не остановится. Ему хотелось кричать от боли, но он лез все выше и выше. Вот и кабина. Ввалившись в нее, Саня долго лежал на вздрагивающем от ветра железном полу, не совсем еще сознавая, что все осталось позади. Только через две-три минуты он приподнялся на колени и с облегчением сказал:

— Ну вот…

— Ну, вот, — сказал Белоян и впервые за последние дни улыбнулся. — Я так и думал. Потому что Кердыш — это Кердыш.

— Что значит «Кердыш — это Кердыш»? — спросил Муров.

— Хулиган! — ответил стивидор. — Настоящий хулиган. Скажи, кто ему разрешил нарушать инструкцию? Я разрешал? Я не разрешал. Он сам. Такой он человек. Огонь-человек! За такого лично я — в огонь и в воду… Ты, Чирков, куда пошел? Тоже на кран? Смотри, осторожно. Видишь, как Ваненгу ветер треплет? Безобразие! Не крановщики, а сброд хулиганов. Им даже на стивидора наплевать.

Деда сказал:

— Слушай, Арам Михайлович, прикажи побольше мегафонов притащить. И прожекторы подключите, с подсвечиванием сподручней будет.

— Правильно, товарищ Сидоренко. Ты тоже пойдешь? Давай валяй. Теперь мне все равно шею намылят. Зато дело сделаем.

Не прошло и получаса, как на маленькой станции жизнь совершенно преобразилась. Прожекторы широкими лучами разрывали мглу, пересиливая вой пурги, ревели мегафоны: «Вира! Майна! Еще майна!» Одна за другой уходили пустые платформы, пропадали в снеговой коловерти, словно таяли в ней.

К полудню отпустили школьников, ушли добровольцы-пенсионеры. Белоян вызвал своего помощника, сказал:

— Слушай, дорогой, когда крановщики спустятся на землю, мы будет носить их на руках. А сейчас организуй шесть термосов горячего какао, колбасы, хорошо бы борща, тоже горячего. И все это — вира туда. На проволоке. Тебе все ясно?

— Мне все ясно, — ответил помощник. — Но где я организую термоса и какао? Где я в этой чертовой дыре достану колбасу?

— В таких случаях, дорогой, достают со дна моря. В крайнем случае — из-под земли. Ты меня понял?.. И еще пойми то, что понял сейчас я… Как я раньше думал?.. Звание ударника коммунистического труда — это просто очень хорошая, честная работа. Теперь я уверен: ударник коммунистического труда — большой человек. Это я понял своим сердцем. Тебе ясно?..

4

Они работали уже седьмой час. Седьмой час люто мерзли в своих железных, накаленных морозом кабинах, забыв о времени, об отдыхе, обо всем на свете. Самым трудным оказалось бороться со снегом. Сон сковывал не только тело, но и мысли. Все чаще наступало какое-то бредовое состояние. Лучи прожекторов вдруг казались лучами жаркого солнца, и, если бы можно было на двадцать — тридцать минут устроить перерыв, первым делом, конечно, каждый из них спустился бы на землю и, согретый этим солнцем, немедленно уснул…

Свист ветра был похож на свист свирели. Мягкий и убаюкивающий. Прислушиваясь к нему, Ваненга видит весеннюю тундру. Олешки мирно пощипывают ягель, дремлет мать, и, уютно устроившись около нее, сладко спит Райтынэ. Хорошо, однако. Хорошо бы и ему лечь рядышком и уснуть…

Степан склоняет голову на руки, закрывает глаза. Но снизу доносится, как выстрел:

— Вира давай!

…Облако снега на минуту застилает землю. Саня Кердыш не может оторвать от него взгляда. Это идет волна. Крутая волна. Она поднимет его сейчас, потом бросит вниз, потом снова поднимет. «Самое лучшее, — говорит боцман, — это спать. Тогда не страшно». Конечно, спать!

— Эй, там, майна! Майна, тебя просят! Не слышишь, что ли?!

Саня усилием воли сбросил с себя сонную одурь. Проследив, как тросы с бревнами опустились к земле, он выключил мотор. Сейчас, пока там, внизу, будут возиться с лесом, можно выкурить трубку. Хорошо, черт возьми, затянуться пахучим дымком и погреть о горячую трубку закоченевшие пальцы. Шибко хорошо, как говорит Степа Ваненга.

Налетел шквал, ударил в кабину. Закачалась земля — кабина вновь будто взобралась на гребень волны, упала вниз и опять взлетела вверх. Но Саня не почувствовал даже признаков тошноты. Значит, недаром он каждый день ходил в спортзал тренировать свой вестибулярный аппарат. Еще год назад от такой «качки» его, наверное, стало бы мутить, а сейчас он даже не обращает внимания. Значит, он уже готов и не к тому! Значит, можно снова попробовать… Вот только бы мороз полегче.

Когда сон валит от усталости — это еще полбеды. Такой сон можно перебороть. В конце концов к человеку приходит, как при беге на большую дистанцию, «второе дыхание». И кажется даже странным, что всего четверть часа назад непреодолимо тянуло положить голову на руки и закрыть глаза. Тело становится бодрым, мысли свежими. Снова можно работать с полной отдачей, будто и не было никакой усталости.

Но когда сон наваливается оттого, что кровь человека медленно и совсем незаметно начинает застывать от стужи, — это страшно. Это как наркоз: не остается ничего, что может встряхнуть, поднять из каких-то неведомых глубин, куда человек стремительно падает. Спасти может только воля, если она есть и если она сильнее, чем действие неощутимого наркоза.

Однако наступает момент, когда даже и сильный духом человек вдруг перестает владеть собой. Кому хоть раз в жизни доводилось замерзать, тот знает, что это такое. Вначале все твои чувства обострены до предела. Ты думаешь только об одном: ни одной секунды без движений. Если нельзя ходить, надо топать ногами, размахивать руками, сжимать и разжимать пальцы, в общем — все что угодно, только не оставаться неподвижным. В этом спасение. Приходят на память десятки случаев, о которых ты слышал: один замерз потому, что разрешил себе «маленько передремнуть», другой присел на минуту перекурить да так и застыл с папиросой в руке, третий прислонился спиной к дереву, закрыл глаза, задумался, вспомнил, может быть, о чем-то хорошем из своего прошлого — его нашли с застывшей улыбкой на губах.

Нет, нет, нельзя поддаваться этому страшному наркозу, надо быть все время начеку.

Быть все время начеку… Это очень утомляет. Словно ты выполняешь тяжелую работу или решаешь трудную задачу. У тебя возникает желание послать все к черту, закрыть глаза и хоть на минутку забыться. Хорошо ведь подумать о теплой печурке, в которой полыхают сухие березовые дрова, о горячем песке у синего моря, где ты когда-то лежал, подставив спину солнцу… Плывут пароходы, летят чайки, шумят волны…

Проходит минута, другая — время становится нереальным. Все, что было давно, кажется не прошлым, а настоящим. Все словно происходит сейчас. Ты и не спишь, и не бодрствуешь — ты замерзаешь. И пока не поздно, встряхнись. Выйди из оцепенения, иначе… Иначе ты никогда из него не выйдешь.

Первым сдал Деда. Он видел, как грузчики закрепили тросами бревна, слышал, как крикнули снизу:

— Вира давай!

Деда включил подъемный механизм. Бревна пошли вверх. Ярко светил прожектор. Деда видел, как сыплется снег, сдуваемый с бревен ветром. Видел, как человек восемь рабочих почти повисли на тросах, пытаясь удержать тяжелый груз прямо под стрелой, но ветер раскачивал его, и людям приходилось туго… Крановщик сказал самому себе:

— Стоп!

И выключил механизм. Бревна повисли в воздухе. Деда включил рычаг — и стрела начала разворачиваться к штабелю.

— Стоп!

Он остановил кран.

— Майна!

Этого он уже не слышал.

— Майна-а-а!

Нет, Деда ничего не слышал. Почти четверть вагона леса раскачивалось над землей, ветер свистел в тросах, в фермах крана, снизу сразу в два или в три мегафона кричали: «Майна-а!», а крановщик не подавал никаких признаков жизни.

— Всем выйти из опасной зоны! — приказал стивидор.

Он, по всей вероятности, понял, что произошло с крановщиком. Надо было принимать срочные меры, но какие — стивидор не знал.

Распорядившись вызвать врача, Велоян отошел в сторону и, прислонившись к куче досок, закурил. На минуту его самого охватило оцепенение — от усталости, от холода, от многих бессонных ночей. Если бы на его плечах не лежала ответственность за все и за всех, он упал бы прямо вот здесь, на доски, и заснул. Заснул бы таким сном, что его не разбудила бы и пальба из пушек.

Белоян не заметил, как закрылись его глаза и как в голову полезла всякая чертовщина. Двоюродный брат Вартан вдруг высунул голову из башенки крана и ни с того ни с сего сказал: «Слушай, Арам, я дам тебе на память глыбу льда от Арарата. Хочешь, дорогой?» Засмеялся и исчез. А на его месте появился начальник станции. Этот кричал: «Мы вам вправим мозги за вашу нераспорядительность!»

— Идите вы к черту! — резко сказал Белоян. — Не до вас! — И очнулся.

Перед Белояном стоял молодой человек с небольшим саквояжем в руке.

— Я врач Смолич.

— Прости, это я не тебе. — Он бросил в снег погасшую папиросу и внимательно посмотрел на Смолича: — Скажи, можешь совершить подвиг? Скажи прямо.

Смолич в недоумении пожал плечами.

— Не понимаю.

— Подняться вон туда. — Арам Михайлович протянул руку в сторону башенки, где был Деда. — Подняться туда и привести человека в чувство. Он, наверное, заснул. И может замерзнуть. Понимаешь?

— А кто вам разрешил посылать людей на кран в такую погоду? — возмутился врач. — Насколько я знаю инструкции… Вы взяли на себя большую ответственность.

— Все ясно, — сказал стивидор. — Ты, дорогой, никакого подвига никогда не совершишь. Ты будешь жить долго, как черепаха. Дай-ка мне фляжку со спиртом, а сам пойди посиди в вагончике. Тебя позовут, когда надо…

Белоян говорил спокойно, без зла. Он даже и не смотрел на Смолича. Развязал башлык, снял тулуп и, оставшись в одном ватнике, пошел к крану…

Деда сидел неподвижно, свесив голову на грудь. Руки его лежали на рычагах. Бородка заиндевела, на щеке застыла не то слезинка, не то капля воды.

Стивидор осторожно встряхнул его за плечи, позвал:

— Товарищ Сидоренко!

Деда не двигался. Только руки его отпустили рычаги и, как плети, упали на колени.

— Деда! — закричал Белоян. Ему вдруг показалось, что крановщик уже мертв. И стало страшно. Он снова его встряхнул и закричал: — Деда!

Сидоренко тяжело приподнял веки, посмотрел на стивидора мутными, ничего не понимающими глазами. У Белояна отлегло от сердца.

— Слушай, дорогой, — сказал он, — прошу тебя, очнись, пожалуйста. Совсем очнись. Нельзя так, понимаешь?

Сидоренко сонно покрутил головой: ничего, мол, не понимаю. И опять уронил голову на грудь. И закрыл глаза.

Стивидор вдруг вспомнил о фляжке спирта, которую взял у врача. Вытащив ее из кармана и откупорив, он поднес фляжку ко рту крановщика, сказал:

— Пей, дорогой. Пей, пожалуйста.

Деда глотнул раз, другой, поморщился и снова глотнул. Посидел две-три минуты, протянул руку:

— Дай еще.

Спустились они вместе. Уже на земле Деда спросил:

— А все остальные? Работают?

— Пока работают, — ответил Белоян.

— Значит, один я?

— Всем тяжело. — Белоян взял Сидоренко под руку, повел его к вагончику. — Не учел я, понимаешь? Надо было посменно: трое — на кранах, трое — спят. Правильно?

— Ветер как будто тише становится, — сказал Деда. — А там, к черту, пропасть можно. Кулаками поначалу бил себя, чтоб не заснуть, но видишь, как получилось… Лесу много еще?

Стивидор в отчаянии махнул рукой:

— Тайга.

Деда остановился, легонько толкнул Белояна:

— Ладно, не кручинься. Иди снимай ребят. Часа по три поспим, опять полезем. Опыт теперь есть. Все будет в порядке…

ГЛАВА VII

1

Перед ним стояла Марина. Теплый ветер играл концом ее голубого шарфика, перекинутого через плечо, и сборками легкого платья. Ноги у нее были крепкие, смуглые.

Марина смеялась.

— Чего ты? — спросил Илья.

Она, не ответив, продолжала смеяться. Это сразу вывело его из себя: ему показалось, что она смеется над ним. Приподнявшись на локоть, Илья сказал:

— Замолчи!

Марина присела рядом, спросила:

— Ты Степу Ваненгу знаешь?

— Тундряка?

— Я говорю о Степе Ваненге. Ненец он. Славный такой парень, друг Кердыша.

— Ну, дальше…

Марина опять засмеялась.

— Посмотришь на Ваненгу — шкет. Даже подумаешь: дунуть — с ног свалится. А он один три дня по тундре бродил. Олешек своих искал, и все время пел… А ты почему не поешь?

— Отпелся уже, — ответил Илья, — Харитон тоже, видно, отпелся. Каюк нам с ним…

— Боишься? — спросила Марина.

— Чего?

— Остаться вот здесь, под снегом. Боишься?

— Дай мне свою руку, — попросил Илья.

Она чуть отодвинулась. Илья сделал усилие дотянуться до нее, но не мог. Его точно опутали чем-то, и у него не хватало сил порвать эти путы.

— Я пойду, — сказала Марина. — Меня ждут.

Илья зло спросил:

— Кто тебя ждет?

— Ждут… Помнишь, я тебе говорила, что встретилась со своим прошлым? Вот оно и ждет меня.

— Не уходи, — попросил он мягко. — Слышишь, не уходи. Без тебя я пропаду тут.

Она шагнула в пургу и быстро стала удаляться. Не в силах подняться на ноги и броситься ей вслед, Илья закричал: «Стой!»

Но Марина уже не слышала. Ушла. Ему стало страшно. Страшно встретить свой конец. Если бы на людях, думал он, если бы можно было показать, что и в последнюю минуту остался таким же твердым, не знающим слабости, каким был всегда, — что ж, тогда он готов. Но вот так, как сейчас… Нет, надо еще раз попытаться вырвать себя из пут, которые спеленали почти намертво.

О Марине Илья уже не думал. Пришла, ушла — ладно, все выяснится потом. Может, она и не приходила… Сейчас ему вообще трудно разобраться. Полчаса назад (или полгода назад — откуда ему знать) он видел свою сестренку. Подошла, вытерла платком его мокрое от снега лицо, сказала, что дома все в порядке и пусть он не волнуется, и ушла. Как она сюда попала, его сестренка?!

Нет, сейчас ему ничего не понять. Все перемешалось, все сдвинулось с места. Твердо Илья знает только одно: надо что-то делать. И он будет что-то делать. Вот подремлет немножко, отдохнет, соберется с силами и начнет…

— Все будет в порядке…

Это был голос Смайдова, Илья не мог ошибиться. Надо было открыть глаза, но он боялся: а вдруг опять то же, что уже было — Смайдов, как Марина и сестренка, шагнет в пургу и исчезнет в ней. Что тогда?..

Не открывая глаз, Илья провел рукой по своему телу, нащупал пальцами мохнатое одеяло и незаметно потеребил ворсинки. Нет, он не бредил, все это было наяву.

— Илья!

Кажется, Марк Талалин? Или кто-то другой?

Медленно, ощущая, как все в нем дрожит, еще не до конца подавив в себе чувство страха, Илья приподнял веки. И сразу услышал:

— Ну вот…

Судовой врач сидел рядом, а за ним стояли Марк Талалин, Костя Байкин и Смайдов. Стояли в одних рубашках: в кубрике было так жарко, что электрическая лампочка над головой Ильи казалась погруженной в зыбкое марево. Лица у Марка и Смайдова блестели, и Беседин понял: обморозились, их смазали жиром.

— Ну вот, — повторил врач, — теперь все позади. Дватри дня, и от этого происшествия останутся только веселые воспоминания… Пойду к Езерскому, а вы лежите спокойно, молодой человек, сейчас вам принесут горячего бульону.

Врач ушел, а на его место сел Смайдов. Поправил на Беседине одеяло, подвинулся и сказал Марку:

— Присядь, Талалин.

Марк сел. И сразу же, точно ему было неловко молчать, предложил:

— Хочешь закурить, Илья Семеныч?

Илья кивнул:

— Хочу.

Марк размял папиросу, подул в мундштук и протянул Беседину. Закурив, Илья со вздохом сказал:

— Кажется, сто лет не курил… — Помолчал с минуту, жмурясь от удовольствия, потом спросил: — Как Харитон?

Ответил Костя Байкин:

— Все так же. Растерли его, привели в чувство, дали полстакана спирту. Выпил, закусил, начал опять посапывать носом, как будто песню запел…

Костя засмеялся, но никто его смех не поддержал. Беседин продолжал курить, глядя на задернутый шторкой иллюминатор. Он будто и не расслышал слов Байкина — так, по крайней мере, всем показалось. Но Илья, спокойно стряхнув с папиросы пепел, взглянул на Байкина внезапно потемневшими глазами:

— Хотел бы я, чтобы ты побывал в шкуре Харитона. Или моей. Интересно, какую б ты песню запел? — Илья опустил руку к полу, притушил папиросу. И добавил зло, с упреком: — Когда человека бросают, как собаку…

— Зря ты обижаешься, Илья, — примирительно проговорил Костя. — Я ведь пошутил. А бросать вас никто не бросал — сами отстали. Когда мы обнаружили, что вас нет, они сразу пошли искать. — Костя кивнул на Смайдова и Марка. — Они и моряки с угольщика. Марк первым наткнулся на Харитона. Впрочем, сам спроси. Талалин лучше расскажет.

Смайдов встал, толкнул Костю:

— Идем, Байкин.

Марк тоже поднялся, но Петр Константинович сказал:

— Ты посиди тут, Талалин. Может быть, бригадиру что-нибудь понадобится.

— Ничего мне не понадобится, — быстро проговорил Беседин. — Обойдусь сам.

Марк понял: Беседин не хочет остаться с ним один на один. И, правду сказать, ему тоже не хотелось этого.

Все же Марк ответил:

— Хорошо, Петр Константинович, я посижу тут.

Смайдов и Костя оделись и ушли. Марк отдернул шторку на иллюминаторе, хотел приоткрыть его, но винт заржавел, не поддавался. И хотя Марк видел, что голыми руками ему с винтом не справиться, он продолжал возиться, лишь бы оттянуть время, лишь бы не обернуться к Беседину. Он убеждал себя: «Что это я вроде как робею перед ним? Или я в чем-нибудь виноват? Уж если кто и виноват, так он, а не я! И нечего мне испытывать смущение, я не красная девица!»

Убеждал, а сам действительно испытывал смущение, хотя и не мог объяснить, откуда оно.

— Брось, Талалин! — услышал он за своей спиной голос Беседина. В его голосе звучала легкая насмешка. Марк это сразу уловил. — Не думай, что я ничего не понимаю.

Марк отошел от иллюминатора, сел на табуретку, стоявшую напротив койки бригадира.

— Дай-ка мне еще одну папироску, — продолжал Беседин. — Спасибо… Ты лучше расскажи, как вы нас отыскали.

— Как отыскали? Тут и рассказывать нечего. Петр Константинович попросил у помощника капитана людей. Бригада-то идти не могла, надо было работать… Ну, пошли…

Марк тоже закурил, выпустил дым, разогнал его рукой. Помолчал. И подумал: «И зачем Костя сказал, что я первый нашел их. Вряд ли Беседину это приятно». Да и особой заслуги в этом Марк не видел: лыжи случайно наткнулись на Езерского, совсем случайно. Пройди он метром левее или правее, и, кто знает, что было бы? Может, наткнулся бы кто-нибудь другой, а может…

— Ну? — спросил Илья. — А дальше?

— А дальше? — Марк невесело улыбнулся. — У меня и сейчас мороз по коже бегает: такой бури я в своей жизни никогда не видал. И все время думал: «Пропадут люди! Как их отыщешь?» Смайдов говорил: «Если сами не отыщем — всех подниму. И моряков, и сварщиков. Пускай этот угольщик на дно к чертовой матери отправляется, нам люди дороже. Будем искать до тех пор, пока или найдем, или сами тут останемся…» Знаешь, Илья Семеныч, я будто впервые его увидел. Не человек, а железо.

Илья пыхнул дымком, скептически заметил:

— О том думал, что отвечать за нас с Харитоном придется.

— Нет! — Марк резко взмахнул рукой, жестко взглянул в глаза Ильи. — Ты не знаешь людей, Беседин! Ты хотя бы раз постарался заглянуть в душу настоящего человека. Такого, например, как Смайдов. Хотя бы раз.

— Ха! — Беседин приподнялся на локоть, усмехнулся. — Таких, например, как Смайдов, я вижу насквозь.

Он чуть не сказал: «И таких, как ты, Талалин». Но вовремя удержался. Не потому, что боялся обидеть Марка, — об этом Илья и не подумал, — а потому, что был твердо уверен: скажи он так, и Марк сейчас же уйдет. А ему уже не хотелось, чтобы Марк уходил. Пусть он говорит. Обо всем. О Смайдове тоже интересно послушать. «Будем искать до тех пор, пока или найдем, или сами тут останемся». Струсил, конечно. И пусть Талалин думает, что это у Смайдова от души. Смех один.

Беседин спросил:

— А ты сам-то веришь, что для него люди дороже этой посудины?

Марк пожал плечами.

— Как можно не верить этому? Если бы ты был на месте Смайдова, разве ты не так же сказал бы?

— Сказать — это одно. А вот чтобы на самом деле… Чтоб душой, по-честному… Я тоже Харитона тащил на спине, не бросил, хотя одному было бы куда легче. Почему не бросил? Потому что с меня спросили бы за него. Сказали бы: «Спасал свою шкуру!» Сказали бы?

— Наверно. Но и ты сам не простил бы себе, если бы…

— Что — сам?! — раздраженно бросил Беседин. — Самому с собой всегда можно договориться…

Марк отчужденно посмотрел на бригадира. Беседин сразу же уловил эту отчужденность и, ругая себя за то, что некстати разоткровенничался, перевел разговор на другое:

— Так, значит, это тебе мы с Харитоном должны выразить благодарность как спасителю?

— Искали вас не ради благодарности…

Беседин хотел возразить и не смог. Он много отдал бы, лишь бы знать, что не Марк, а кто-нибудь другой разыскал его и Харитона в тундре.

И все-таки Илья сказал:

— Все равно, спасибо тебе, Талалин.

Марк чувствовал: в этих его словах не было ни капли тепла. Но это не удивило, иного от Ильи он не ожидал. И, пожалуй, другого он сейчас не хотел.

Беседин спросил:

— Я еще не знаю, что случилось на корабле. Расскажи.

— Открылась течь в машинном. Моряки правильно сделали, что подняли тревогу. Сейчас там уже порядок.

Марк встал, подошел к вешалке.

— Уходишь? — спросил Илья.

Марк ответил, не оборачиваясь:

— Да. Ребятам трудно. А ты лежи. Выздоравливай.

Беседин закрыл глаза. Усталость опять навалилась на него, как глыба льда.

2

Прошло шесть дней.

Работы на угольщике закончены. Беседин вместе с механиком и боцманом облазили все трюмы, чуть ли не в лупу разглядывая каждый шов. После этого доложили капитану: все в порядке, опасности никакой.

Капитан, старый моряк, — было ему, наверно, далеко за пятьдесят, из которых сорок он провел на море, — осунувшийся и побледневший после болезни, сказал боцману:

— Назавтра вызываю вертолет за сварщиками. Сегодня в девятнадцать — всем в кают-компанию. Сварщиков — на почетные места. Все понятно?

— Почти все, — ответил боцман. — Как насчет этого? — он мягко, ласкающе провел ладонью под подбородком.

— Сварщикам — по потребности, нашим — обычную норму… Ну, немножко прибавь, наши ведь тоже не на печи лежали. И скажи коку, чтоб постарался.

В девятнадцать все были в салоне. За иллюминатором термометр показывал сорок два градуса ниже нуля. Над океаном, над белым городом из торосов застыла длинная ночь, нет ей, кажется, ни начала, ни конца. В темном небе дрожат от холода звезды, дрожит, словно пар над полыньей, туман Млечного Пути. И даже от зарева сияния, полыхающего за снежными сопками, веет стужей.

В салоне тепло и уютно. Салон небольшой, его лишь условно можно назвать кают-компанией, но тесноты никто не замечает. Сейчас здесь шумно и весело, тревоги остались позади, ночь и стужа сюда не проникнут.

В дверях появился капитан. Все встали, но старый моряк широким жестом гостеприимного хозяина тут же пригласил к столу. Смайдова он посадил по правую руку с собой, Беседина — по левую. И сказал, по-доброму улыбнувшись:

— Нальем… Я понимаю, что за таким дружеским столом длинные речи ни к чему. Обойдемся без них. Хочу только сказать: моряки всегда будут благодарны докерам! И я поднимаю тост за ваше мужество, за ваши золотые руки. Выпьем!

Марк видел, как рюмки моряков потянулись к рюмкам сварщиков, услышал тонкий звон стекла. Потом кто-то сказал: «Ах, хороша!» Димка Баклан крякнул: «Ух, здорово!» А Марк продолжал сидеть с полной рюмкой в руке и задумчиво смотреть на прозрачную как слеза жидкость, не притрагиваясь к ней. Он точно оцепенел.

«За ваши золотые руки!..» Капитан Андрей Зарубин поднимает бокал, пьет, потом берет руку Марины и целует. И глаза Марины блестят, как хрусталь бокала…

Она была чертовски красива в тот вечер, его Марина! И чертовски счастлива! Она чувствовала, что ею любуются все: и докеры, и моряки, — от этого у нее кружилась голова, наверное, сильнее, чем от вина… А потом вдруг исчезла. Вместе с Зарубиным…

Марк чуть не раздавил рюмку. И огляделся вокруг, словно кто-нибудь мог увидеть все то, что видел он сам.

Глаза его встретились с глазами Смайдова. Петр Константинович участливо, дружески кивнул. И показал на рюмку Марка: почему полная? Марк в ответ улыбнулся: выпью. И сразу же выпил. А Смайдов, взяв графинчик, заговорщически подмигнул: давай, дескать, еще по одной. Давай! — глазами ответил Марк.

Они сидели чуть наискосок друг от друга, их разделял широкий стол, но Марку казалось, что сидит он с парторгом рядом, и ему было приятно чувствовать его безмолвное участие. «Человек!» — подумал Марк и улыбнулся, вспомнив Степана Ваненгу и Саню Кердыша…

3

Беседин пил, но почти не пьянел. Ему хотелось беспечно болтать и смеяться, как это делали сейчас все, включая и Смайдова, однако он не мог избавиться от какогото тягостного чувства. Илью раздражал звонкий смех Кости Байкина и очень уж самодовольная, на его взгляд, физиономия капитана (хотя капитан время от времени вытаскивал из кармана платок и вытирал им влажный лоб: у него, наверное, опять поднялась температура), и даже шутливый тон кока («Будьте Робин Гудами: пейте за пятерых, ешьте за десятерых!»). «Какого черта кривляется! — думалось Беседину. — Шут гороховый!»

Отыскав глазами Марка, Илья долго смотрел на него. Марк теперь сидел чуть поодаль от стола, у иллюминатора, курил и, прислушиваясь к общему шуму, едва заметно улыбался. От Ильи не ускользнула натянутость этой улыбки. Казалось, Марк просто не хочет быть невежливым, но ему совсем не весело и думает он о чем-то своем, отнюдь не радостном.

Беседин не заметил, как возле него оказался Харитон, держа в руках полную рюмку. Пьяно всхлипнув, он тянулся рюмкой к бригадиру:

— Выпьем, Илья Семенович. Мы с тобой — герои наших дней. Мы с тобой теперь братья, правильно я говорю? Вместе погибали… И мне каюк бы, если б не ты. Помнить буду по гроб, Илья Семенович, брат мой. Выпьем за братство, а?

Илья молча чокнулся, выпил и встал. Харитон ткнулся головой ему в плечо, расставив руки:

— Дай я обниму тебя, брат.

— Потом. — Беседин поморщился, бесцеремонно отстранил Харитона, с минуту постоял и неожиданно — неожиданно даже для самого себя — шагнул к Марку. — Можно? — спросил он, глазами указывая на стул, стоящий рядом.

Марк кивнул:

— Садись, бригадир… Курить будешь?

— Давай.

Илья сел, закурил.

— Рад, что завтра летим домой?

Марк ответил не сразу. Он и сам не знал, рад или же ему все равно. Домой человек стремится, когда его там ждут. А кто ждет Марка? Он вспомнил, как однажды — это было года три назад — его направили в командировку. Уже через неделю он так затосковал, что был готов послать все к черту и лететь обратно, если бы не срочная и важная работа. Марк не мог ее бросить. Зато когда кончился срок командировки, он не стал даже ждать бухгалтера, а лишь написал записку, чтобы ему перевели заработанные деньги по почте, и помчался на аэродром. Ему была дорога каждая минута: ведь его ждали, ждала Марина!

— Чего ж ты молчишь? — спросил Беседин.

— Видишь ли, Илья Семеныч, здесь, конечно работать тяжелее, но… — Марк улыбнулся, и Беседин опять в его глазах увидел грусть, которой Талалин не мог скрыть. — Я уже успел привыкнуть… Морозы, пурга, бураны…

— Этого добра и у нас хватает, — заметил Беседин. — Подольше поживешь — осточертеет.

— Может быть, — сказал Марк.

— Такое только тундрякам не надоедает, — продолжалм Беседин. — Степку Ваненгу и медом не корми, лишь бы ветер с тундры.

Марк пожал плечами, хотел что-то возразить, но промолчал. Только как-то холодно усмехнулся и даже не взглянул на Илью.

Это сразу обидело Беседина. И, словно эта обида дала новый толчок его мыслям, Илья вдруг подумал, что теперь-то наконец понял, откуда у него то тягостное чувство, которое все время не дает ему покоя. Оно связано с Марком… Харитон сказал: «Каюк бы мне, если бы не ты». Илья был уверен, что Марк говорит самому себе, мысленно обращаясь к нему, Беседину: «Каюк бы тебе, если бы не я…» И, конечно, посмеивается, поглядите, дескать, на нашего бригадира, который так любит говорить о силе клондайкских героев! Сам-то оказался простым зайчишкой: «Спасите, братцы, погибаю…»

— Ч-черт! — Илья, забывшись, стукнул кулаком по колену. — Надо же!..

Марк удивленно взглянул на него, спросил:

— Что случилось, Илья Семеныч?

Беседин швырнул в урну папиросу, зло ответил:

— Ничего. Зуб дергает, застудил, видно. Ты, Талалин, небось всю жизнь будешь вспоминать ту ночь, а? Подвиг все-таки — человека спасти! Прилетим домой, сам к газетчикам пойду, попрошу: напишите о подвиге Марка Талалина. Он, рискуя жизнью, бросился на помощь двум замерзающим товарищам. И чтоб портрет твой — на всю полосу… Страна должна знать своих героев!.. Здорово будет, а, Талалин?

— Здорово, — сказал Марк. — Только попроси, чтоб над моей головой художники нимб нарисовали. Светящийся. Картину «Христос спасает рыбаков» видал? Чтоб было похоже…

— Смеешься?

— И не думаю. Греметь так греметь.

— А если бы не ты меня, а я тебя из-под снега откопал? — неожиданно спросил Беседин. — Как бы ты реагировал?

— Я? — Марк усмехнулся. — Надо прикинуть… Наверное, места себе не находил бы от уязвленного самолюбия. Ходил бы и думал: как же это так, черт подери, я, Марк Талалин, человек не слабый, не трус, личность автори тетная, и вдруг какой-то там Беседин осмелился оказать мре товарищескую помощь! Хуже не придумаешь. Тут не только зуб начнет дергать — душа задергается. Конечно, тебе, может, было бы даже приятно, что ты смог мне помочь. Человеку ведь всегда приятно, когда ему удается сделать что-то хорошее! Но я тебе этого не простил бы! Не надейся, Илья Семенович! И Смайдову не простил бы, и морякам, которые тогда…

— Все разгадал? — прервал его Беседин. — Я думал, ты глупее.

— Низко кланяюсь за комплимент. — Марк склонил голову и, резко подняв ее, уже совсем другим тоном спросил бригадира: — Скажи, Илья, ты очень хочешь, чтобы я ушел из бригады? Тебе и вправду со мной тесно?

— Тесно, Марк. Хочешь знать — почему?

— Хочу.

— Тогда слушай. Ты, наверное, думаешь: «Раньше Беседин рвал налево и направо, никто ему не мешал. А когда я пришел в бригаду, кое-что изменилось. Беседину это не по нутру, вот он и хочет, чтобы я ушел». Так мыслишь?.. Помолчи… Не отказываюсь, вначале все было именно так. Потом я понял и другое: нам тесно еще и потому, что ты, Талалин, тоже человек сильный и твердый. И мастер! До тебя я считался лучшим сварщиком, обо мне кричали на каждом углу. И это было справедливо. А теперь… Я вижу — ты мне не уступишь. Выходит, что мы с тобой почти совсем одинаковые. Согласен. Таких, как мы, раз, два — и обчелся… Скажи, стоит нам идти рядом?

Илья на минуту умолк, вытер платком повлажневший от волнения лоб и попросил у Марка папиросу. Закурил, еще немного помолчал и только тогда закончил:

— Откровенность за откровенность, Талалин. Говори.

— Скажу. — Марк жестко взглянул на Беседина, встал и подошел к оттаявшему иллюминатору. — Что ж, скажу, — повторил он. — Ты говоришь, что мы почти во всем одинаковые. Это не так. Мы с тобой разные. Работать хорошо умеют многие, а жить… Жить по-твоему я не хочу. Ты, Илья, любишь только себя. Ты и работаешь красиво не потому, что у тебя это внутри, а ради выгоды. Красота должна радовать человека, а ты всегда злой, подозрительный. Потому что все время оглядываешься: а вдруг кто-то опередит, вдруг кто-то затмит твою славу. Скажи, зачем такая слава, если людям от нее проку как от козла молока?

Высказался? — хмуро бросил Беседин.

Марк пожал плечами:

— Ты сам попросил, чтоб откровенно.

— А чего ж темнишь? — крикнул Илья. — Говори уж прямо: так, мол, и так, Беседин, завидую тебе, завидую, что умеешь жить на всю катушку! У тебя и деньги, и почет, и бабы вокруг тебя, как пчелы вокруг меда, а мы, смертные, ползаем по грешной земле, рады бы взлететь, да крылышки слабоваты. В точку попал?

Марк молча смотрел в иллюминатор. На белый город из торосов опустилось облако и туманом растеклось меж островерхих крыш, скрыло от глаз Марка колизеи и персидские шатры. Белый город исчез, как призрак, но через минуту-две, когда облако растаяло, он снова появился, такой же загадочный и сверкающий белизной. Марку вдруг захотелось пойти туда, побродить по закоулкам, помечтать. Там, наверно, хорошо мечталось бы… Тишина. Безмолвие. Один на один с самим собой — это порою бывает очень нужно человеку. Чтоб глубже понять самого себя. И других. Каждый человек — загадка. Одна мудренее, другая проще, но даже простую не всегда легко разгадать. Разгадать до конца…

— Ты меня слышишь? — резко спросил Беседин.

Марк кивнул:

— Слышу.

— Ты зачем приехал на Север? Заработать?

— Нет. Я не думал об этом. Приехал к девушке, которую любил…

Марк сказал это просто, и сам удивился, что впервые прямо сказал об этом именно Беседину. Признание вырвалось как-то само по себе, может быть, потому, что мысленно Марк в эту минуту уже бродил в белом городе, где все располагало к откровенности.

— Что-то я никогда не видел тебя с девушкой, — усмехнулся Илья. — Или держишь ее в заточении?

Из города-сказки не хотелось уходить. Марк смотрел на древний минарет, ему даже казалось, что он слышит глухие голоса людей…

Марк улыбнулся. Беседин опять спросил:

— Ты скрываешь ее?

— Нет.

— Она переметнулась к другому?

Теперь из города-сказки Марк перенесся в кают-компанию. И все стало на свои места. «Переметнулась к другому?» Цинизм Беседина не задел. В конце концов он прав, никуда от этого не уйдешь. Но говорить о Марине с Ильей не хотелось. Это только его боль, и никому до нее нет дела. Беседину — тем более.

— Довольно об этом, — сказал Марк. — Не все так просто, как ты думаешь.

Он направился было к столу, но Беседин вдруг взял его за руку, остановил. Илью внезапно будто озарило, он даже крепко выругался про себя: «Черт, как же я не подумал об этом раньше?!» А вслух сказал:

— Я знаю эту девушку, Талалин.

Сказал уверенно, твердо, без тени сомнения.

— Знаешь? — Марк иронически усмехнулся, не поверив.

— Я знаю Марину уже больше года…

Он смотрел на Марка с жадным вниманием, ждал, что он скажет. Сейчас Марк засмеется, скажет: «Марину? О какой Марине ты говоришь?» И тогда Илья успокоится. Может быть, он даже по-дружески хлопнет Марка по плечу и тоже засмеется: «Хотел взять тебя на пушку, Талалин… Думал, угадаю. Ну, ладно. Пойдем выпьем за девушек: ты — за свою, я — за свою. Пойдем…»

Марк молчал. И его молчание говорило само за себя. «Я встретилась со своей юностью», — вспомнил Илья слова Марины. Вот она — ее юность. Вот, оказывается, кого она не может забыть.

— Мы с Мариной большие друзья, — продолжая ухмыляться, сказал Беседин. И добавил, как само собой разумеющееся: — Привыкли уже друг к другу за это время. Привязались. Особенно она. Сам знаешь: женщина прилипнет — не оторвешь.

Марк плотно прикрыл веки, точно желая укрыться за щитом. Так было легче хоть на минуту остаться одному, собраться с мыслями. Много раз он говорил себе: «Марины больше нет, нет и не будет. И пора забыть все, что было…» Он не строил иллюзий, давно подозревал, что кто-то другой идет рядом с ней. Ну что ж, таков закон жизни. Это так же естественно, как и то, что ночь сменяется днем, а день — ночью.

Но одно дело — рассуждать, другое — чувствовать, как тебе больно. А ему было больно все время, потому что он ни на один день не мог забыть Марину. Нет, Марк не искал с ней встреч, ни на что больше не надеялся. Но в то же время не расставался с мыслью, что однажды увидит Марину такой же, какой она была прежде. Чтобы ее можно было назвать словом, в которое Степан Ваненга и Саня Кердыш вкладывают так много: человек!

— Знаешь, она никогда не говорила о тебе, ни разу. — Слова Беседина врывались в сознание Марка, заставляли вздрагивать. — Видно, любил только ты, а она…

Беседин не мог обмануть Марка. За внешним спокойствием Ильи он чувствовал совсем другое — страстную надежду услышать подтверждение своим словам: «Да, любил только я, а она нет…» Что ж, Марк может сказать об этом честно. И добавить: «У нее был Зарубин. Блистательный капитан Зарубин. Но она и его не любила, понастоящему она, наверное, вообще не может любить…» Пусть Беседин тоже хлебнет из горькой чаши.

— Что ж ты молчишь? — Теперь Беседин открылся. Голос его звучал напряженно, пальцы, сжавшие локоть Марка, вздрагивали.

Самое время нанести удар в солнечное сплетение. Ему и Марине — обоим сразу.

— Ты меня слышишь, Талалин? Я хочу знать все.

Илья был жалок. Но его вид не вызывал у Марка сочувствия, и он нанес бы ему удар, если бы вдруг перед его глазами не появилась Марина. Он увидел ее такой, как два года назад, когда темной ночью она пришла к нему домой. «Марк, мне тяжело, — сказала она тогда. — Мне очень тяжело…»

— Ты хочешь знать все? — переспросил Марк.

— Да.

— Почему же ты не спросишь у нее самой? Она, наверно, тебе все расскажет…

ГЛАВА VIII

1

Саня Кердыш был ослепителен. Черная пара, белая рубашка и темный галстук — он даже сам чувствовал себя не совсем ловко от такой парадности. Но иначе Саня не мог. Знал: Людмила не терпела ни малейшей неряшливости, а ее мнение для него было слишком важным. Слишком…

Стройная, с красивой, гордо посаженной головой, Людмила смотрела на мир свошм большими глазами так, точно этот мир и все, что в нем есть, сотворено ею самой, ее маленькими, но сильными руками.

«Меня касается все!» — говорила она, и эта фраза стала неотделимой от Людмилы Хрисановой, так же как ее слава сварщицы, как почетное звание «королевы голубого огня». Как работа в профкоме, которой она вот уже более трех лет отдавала много сил и времени. Может быть, именно эта работа приучила ее чувствовать себя ответственной за все, что происходит вокруг: и за выполнение производственных норм, и за то, чтобы как следует работала столовая, и за порядок в общежитии, и за судьбы людей, с которыми ее сталкивала жизнь.

Как-то на вечере в клубе моряков она увидела незнакомую девушку в обществе капитана с норвежского корабля. Девушка как девушка, но Людмила заметила, что норвежец все время подливает в ее бокал с шампанским водку, а та, не замечая, пьет и кокетничает с моряком. Людмила прошла мимо этой пары раз, другой. Волосы у девушки растрепались, верхняя кнопка на блузке расстегнулась. Людмилу передернуло. Она подошла к девушке, вежливо сказала:

— Очень прошу вас на одну минуту.

Норвежец попытался запротестовать:

— Послушайте, мисс. Не есть карашо, когда нарушилься тет-а-тет.

Людмила обворожительно улыбнулась, сказала:

— У нас принято уважать желание дам, господин капитан…

Она взяла девушку под руку и повела ее через зал. Заметив, что ее ведут к раздевалке, девушка попыталась высвободить свою руку.

— Что это значит?

Но Людмила только крепче сжала ее локоть.

— Где ваш номерок от пальто?

— Вот здесь, в сумке… Но…

— Дайте вашу сумку.

Людмила сама надела на нее пальто, шляпку и вывела ее из клуба. И только теперь жестко проговорила:

— Как вам не стыдно! На вас противно смотреть! А ведь, наверное, студентка?

— Да, студентка… Ну и что?

— Как вас зовут?

— Нонна… А кто вы, собственно, такая? И какое вам до меня дело?

Людмила увидела зеленый глазок такси, подняла руку.

— Садитесь. Где вы живете?

У подъезда трехэтажного дома, когда Людмила помогла девушке выйти из машины, та снова заартачилась:

— Слушайте, кто вам дал право вмешиваться не в свои дела? Вас не касается, кто я и что я!

— Меня касается все, дорогая, — сказала Людмила. — Идите сейчас домой, а завтра, если у вас появится желание поговорить со мной, приходите в третий док. Спросите там сварщицу Людмилу Хрисанову. Спокойной ночи.

Назавтра Нонна пришла в третий док. Ей не очень-то хотелось встречаться со вчерашней незнакомкой, но она должна была ее увидеть. Обязательно должна. Пусть она еще раз переживет несколько неприятных минут — в конце концов можно ведь говорить с Людмилой Хрисановой, не глядя в ее глаза, — но это будет лучше, чем носить в себе осадок и знать, что кто-то думает о тебе бог знает что…

Людмила подошла сзади. Нонна, почувствовав прикосновение руки к своему плечу, испуганно оглянулась.

— Здравствуйте, Нонна!

Это было сказано так по-приятельски, что девушка совсем растерялась.

— Я пришла. Мне надо вам все рассказать. О вчерашнем… — густо покраснев, с трудом говорила она.

— Может быть, не надо? — мягко улыбнулась Людмила. — Поскольку вы пришли — значит, все в порядке.

— Нет, нет, это нужно для меня. Я ведь впервые в этом клубе. Меня затащил туда брат. А потом этот норвежец… Если бы вы знали, как мне стыдно! Я больше никогда туда не пойду. Никогда, верьте моему слову… И я вам очень благодарна…

— Ну, довольно об этом. — Людмила обняла девушку за плечи, спросила: — Вы когда-нибудь видели работу сварщиков? Пойдемте, покажу. Это очень интересно.

В день рождения Степы Саня поехал за Людмилой.

— Знаешь, за кем едем? — сказал он шоферу такси. — Будешь везти Людмилу Хрисанову.

Шофер обернулся и взглянул на Саню:

— Хрисанову?

— А что?

— Прокачу с ветерком! — заверил шофер. — Знатная девушка. Наши девахи в гараже не раз о ней говорили. И красивая, и честная, и гордая… Подражают… Косы завели — у Людмилы Хрисановой, толкуют, косы… Как-то на собрание пришли все как одна в платьях с кружевными воротничками. А все потому, что Хрисанову в таком же платье видали на набережной. Да, знатная девушка…

Марк и Степа поджидали их у ресторана…

Соглашаясь провести вечер с Саней и его друзьями, Людмила немного боялась, что будет неловко чувствовать себя в обществе совсем незнакомого человека — Марка Талалина. Сейчас, увидав его, она успокоилась. Открытая, почти по-детски чистая улыбка Марка сразу располагала к себе.

Выйдя из машины, Людмила подошла к Степе, обняла его и расцеловала.

— Поздравляю тебя, Степа, желаю всего, чего желаешь ты сам. — Раскрыла сумочку, извлекла оттуда красивую трубку, протянула ему: — Когда будешь курить, немного думай обо мне. Хорошо?

— Спасибо тебе, однако, — растроганно сказал Степа…

Когда раздевались, Марк хотел помочь Людмиле снять шубку. Но Саня незаметно оттер его и через минуту вручил ему шубку Людмилы, свое пальто, шапку и, весело бросив: «Не задерживайся, Марк!», повел Людмилу в зал.

— Видал? — спросил Марк у Степы.

— Да, нехорошо, совсем нехорошо, — покачал головой Степа и перекинул свое пальто через плечо Марка. — Не задерживайся, пожалуйста.

Марк рассмеялся: «Вот обормоты!»

Он сдал одежду, поправил перед зеркалом галстук, причесал волосы. Из распахнутой двери несся гул голосов, пахло жареным мясом, пряностями. В глубине зала, на эстраде, музыканты настраивали инструменты.

Марк редко бывал в ресторанах. Не потому, что считал предосудительным посидеть с друзьями за рюмкой водки. Но пьяные физиономии, нередкие скандалы, налет какого-то показного шика — это раздражало его, портило настроение. «Дома лучше, уютнее», — говорил Марк.

Однако сейчас у него совсем другое настроение. Веселое и приподнятое. Он словно чего-то ждал от этого вечера. Чего — он не знал, но предчувствие, что ему сегодня должно быть хорошо, не покидало ни на минуту.

Войдя в зал, он огляделся. Столики почти все были заняты, несколько человек столпились в проходе, ожидая, когда освободятся места. Марк, слегка досадуя на Саню Кердыша («Мог бы, кажется, выйти навстречу!»), нерешительно двинулся в глубь зала.

И тут он увидел Марину. Она стояла за буфетной стойкой и смотрела на пьяного типа, пытающегося завязать галстук. Смотрела совсем безразлично, привыкшая, видимо, к таким сценам.

На мгновение Марк почувствовал к ней острую жалость: «Ей, наверно, нелегко здесь, — подумал он. — Но как она могла променять свою гордость на все это?!»

С полотенцем через руку, лавируя между столиками, точно опытный лоцман меж рифов, к Марку шел Костя Любушкин. Остановился, заговорщически шепнул:

— Вам столик?

Марк не понял.

— Что?

Костя снисходительно улыбнулся:

— Страшно много клиентов. Можно прождать до утра. Но, как человеку нездешнему… Понимаете? Обслужу вне очереди…

В это время Марк заметил Саню, махавшего ему рукой.

— Спасибо. — Марк прошел мимо Кости, оглянулся, повторил: — Спасибо. Я здесь не один…

Ваненга наполнил фужеры. Саня Кердыш, поднявшись и положив руку на плечо Степы, сказал:

— Маленький тост. Двадцать пять лет назад в холодной тундре родился хороший человек — Степан Ваненга. Наверное, тогда была длинная ночь и тундра молчала, как молчит всегда, когда ее надолго покидает светило. Но вдруг она ожила, запела, заговорила. О чем? О том, что на ее землю ступила нога Степы Ваненги. Переполоха, правда, никакого не было: в тундре переполохи бывают очень редко. Но была радость. Лично я, узнав о таком событии через два десятка лет, сказал себе: «Это здорово, что Степа тогда родился!» И давайте выпьем за тундру, из которой пришел сей человек, и за него самого. Будь здоров, Степа!

— Будь по-настоящему счастлив, — прибавила Людмила.

— Когда будешь в тундре — поклон ей от меня, — сказал Марк.

— Спасибо, однако. — Степа глотнул шампанского, закашлялся.

Марк подцепил вилкой ломтик сыру и положил его на тарелку Людмилы. В ту же секунду Степа так боднул его ногой под столом, что Марк ойкнул.

«Сумасшедший!» — подумал он.

А Степа снова наполнил фужеры, попросил Марка:

— Скажи что-нибудь.

— Скажу. — Марк посмотрел на Людмилу, потом на Саню Кердыша. — Скажу вот что: мне сейчас очень хорошо. Я познакомился с девушкой, которую нельзя не полюбить. И я ее полюбил, девушку Людмилу… Степа, не пинай меня ногой, выслушай до конца… Полюбил так, будто она моя сестра. Вы не сердитесь, Люда?

Людмила засмеялась.

— Не слишком ли быстро вы разобрались в своем чувстве, Марк? Вы ведь меня почти не знаете.

— Я знаю Саню, — сказал Марк. — А Саня, по-моему, не ошибается в людях… И мне сейчас очень хорошо, потому что я вижу, как счастлив Саня. Посмотрите в его глаза — вы там все увидите…

Степа вдруг сказал:

— Не надо «вы». Когда друзья, так не говорят.

— Степа прав, — согласилась Людмила. — Вы не возражаете, Марк?

Марк не ответил. Будто и не слышал. Чуть подавшись вперед, он смотрел на двух человек, только что вошедших в зал.

Саня Кердыш спросил:

— Что там, Марк?

Марк глухо выругался:

— Ч-черт!

2

Прилетев со Шпицбергена, Беседин в тот же вечер отправился в ресторан. Он был уверен, что Марина там, а ему, как никогда, хотелось ее увидеть.

«Ты хочешь знать все? — вспоминал он слова Марка. — Спроси у нее, она тебе все расскажет…»

Она никогда не говорила о Марке, ни разу не назвала его имени, но Илья чувствовал, Марина все время о ком-то помнит. Теперь-то Беседин знал, о ком! И думал: если бы не любила — не помнила бы! Трудно было разобраться, какое чувство было сейчас сильнее: ревность, любовь к Марине, острая неприязнь к Марку или совсем непонятная, неведомая доселе жалость к себе. Илье начинало вдруг казаться, что счастье изменило ему. Теперь он уже не был уверен в себе так, как раньше. Внешне как будто ничего и не изменилось, но той внутренней силы, на которую Илья всегда опирался, он уже не чувствовал. Холоднее стали относиться к нему сварщики, реже хвалило начальство, и даже верный оруженосец Харитон Езерский, в недалеком прошлом готовый ползать перед ним на брюхе, стал все чаще огрызаться и проявлять «непослушание»…

Беседин не подавал и виду, как остро он все это переживает, но с самим-то собой он был откровенен. «Закатилась твоя звезда, Илья, а когда — ты сам не заметил».

Ему было жаль себя, но он не падал духом. Все будет хорошо. Только бы не отвернулась Марина, только бы она поняла его по-настоящему. По дороге в ресторан Илья думал о том, как они встретятся. Черт возьми, он не всегда был к ней справедлив! Далеко не всегда, теперь-то он это понял. Но и она должна изменить к нему свое отношение…

«Скучала ли она без меня? Всплакнула ли хоть раз от тоски? Другие ведь плачут». Ему хотелось увидеть ее сейчас грустной, подавленной разлукой, побледневшей.

В ресторане Марины не оказалось. Костя Любушкин, томно зевая, сказал: «Марина?.. Сегодня не работает».

Даже не взглянув на Любушкина, Илья помчался к ней домой. Анна встретила его неприветливо. Сказав: «Марина куда-то ушла», она захлопнула дверь перед самым его носом.

Илья вышел на улицу и долго стоял у подъезда, не зная, что предпринять. Он чувствовал, как в нем поднимаются раздражение и злость.

Опустив голову, Беседин медленно побрел домой: «Теперь она знает, что я прилетел. Придет сама».

Но она не пришла. Ни на другой день, ни на третий. Илья поклялся, что сам больше не сделает и шагу, чтобы встретиться с ней. Поклялся — и снова пришел в ресторан, прихватив с собой Харитона.

Харитон сказал:

— Сегодня — густо. Позвать Любушкина?

— Позови, пусть организует столик.

Илья стоял в десяти шагах от Марины и, хотя не смотрел в ее сторону, видел все, что она делает. Вот к ней подошел старик Пашецкий, наклонился над стойкой, о чем-то начал говорить. Марина засмеялась, шутливо замахнулась на Пашецкого салфеткой. Тот перехватив ее руку и, как показалось Беседину, очень уж долго задержал в своей. «Старый хрыч! — в душе выругался Илья. — Туда же со своими телячьими нежностями!»

Взяв поднос с графинчиками, старик отошел от буфета. Марина осталась одна, и теперь Илья посмотрел на нее. Нет, она не была ни грустной, ни бледной. Все такая же, даже еще оживленнее, чем обычно. Не очень-то, видно, переживала разлуку.

Марина почувствовала его взгляд. Словно кого-то отыскивая, медленно повернула голову — и увидела Илью. Беседин ждал: она, конечно, сейчас улыбнется… Нет, выбежит ему навстречу, может быть, даже обнимет. При всех. Ведь бесконечно долго не виделись!

Марина даже не улыбнулась. Только кивнула, просто как знакомому.

Илья тоже кивнул. И, натыкаясь на стулья, пошел по проходу.

— Илья Семеныч, сюда! — Харитон поднял руку, щелкнул пальцами.

Между столом, где сидели Марк и его друзья, и окном, задернутым длинной шторой, Любушкин поставил маленький стол и два стула. Харитон вначале заартачился: ему не нравились соседи, он хотел бы сидеть подальше от них. Но Любушкин сказал: «Другого ничего предложить не могу». Пришлось согласиться…

Кто-кто, а Беседин умел держать себя в руках. Как ни гадко у него было на душе, по внешнему виду никто не мог бы догадаться, что он расстроен. Все в нем, как всегда: уверенные движения, слегка ироническая улыбка, независимый тон.

— О, здесь, оказывается, дружная компания! — Он остановился у стола, окинул всех быстрым взглядом, обратился к Людмиле:

— Разрешите вас приветствовать, коллега. Мне кажется, что я не видал вас уже тысячу лет!

Людмила протянула Беседину руку:

— Здравствуйте, Илья Семеныч. Мы и вправду це виделись тысячу лет, но кажется, не истосковались друг по другу.

— Зачем же так? — засмеялся Илья. — Мы ведь и врагами никогда не были. Тот случай, когда вы обрушились на меня вместе с Ваненгой на собрании, — маленький эпизод. Я о нем забыл. Ваненга может это подтвердить. Точно, Степа?

Степан простодушно ответил:

— Не могу этого подтвердить, однако. Ничего ты не забываешь, Беседин. Память у тебя шибко крепкая.

— Значит, мирз не быть? — Беседин сокрушенно покачал головой.

— Садись, Беседин, с нами, — неожиданно предложил Степа. — Будем вместе пить-есть, будем товарищами.

Саня Кердыш взглянул на Людмилу. Она положила в фужер с шампанским ломтик лимона и, сосредоточенно помешивая ложечкой, не отрывала взгляда от бокала. Казалось, Людмила настолько поглощена этим занятием, что больше ничего не может ни видеть, ни слышать. «Она не в восторге от предложения Степы», — подумал Саня.

Об этом, наверное, подумал и Беседин.

— Спасибо тебе, Степа, — сказал он. — Мы с Харитоном кое-кого поджидаем. Будет не совсем удобно.

Беседин сел за свой столик и придвинул к себе меню. Но, читая названия блюд, Илья ничего не понимал. Он был взвинчен до предела. «Отчалила! — со все возрастающей злостью думал он о Марине. — Почуяла, видно, что я шатаюсь. Не нужен стал… А эта некоронованная королева, — Илья покосился на Людмилу и скрипнул зубами, — возомнила о себе черт знает что! Хотя тоже небось прикидывает, с кем выгоднее: с Санькой или с Талалиным… Погрызлись бы они из-за нее — было б дело!»

Любушкин принес бутылку коньяку, закуску, поставил все на стол, но не уходил. Илья слышал, как Харитон о чем-то договаривался с официантом, но не мог заставить себя отвлечься от своих мыслей. «Талалин, конечно, явился сюда ради Марины… Будет ждать ее, как раньше ждал я. А потом пойдет с ней и…»

Илья отодвинул от себя рюмку, взял стакан, почти до краев наполнил его коньяком и залпом выпил. Любушкин, наклонясь, сказал:

— Вы все такой же, Илья Семеныч…

Не глядя на него, Илья спросил:

— Какой?

— Ну, мужественный. Вам сам черт не брат…

Беседин поднял на него глаза, мрачно бросил:

— Давай работай иди. И реже тут появляйся. Ясно?

Он поднялся, переставил свой стул к соседнему столу и сел рядом с Марком. Людмила принужденно улыбнулась.

— Все-таки тянет к брату докеру?

— Тянет, — ответил Беседин и тоже улыбнулся. — Разве мы можем друг без друга? Как все равно приварены один к одному. Правда, Талалин?

Марк между тем все время наблюдал за Бесединым. Его не обманывали ни улыбки, ни кажущееся спокойствие Ильи, ни его деланная непринужденность. Марк и видел, и чувствовал: с Бесединым что-то происходит, нервы его натянуты, и он прилагает все силы, чтобы удержать себя в рамках.

— А ты тоже перешел на «Северную Пальмиру»? — спросил Илья.

— После Шпицбергена, — пояснил Марк. Он взглянул на Людмилу, сказал, обращаясь к ней: — Хлебнули мы на Шпицбергене. Бригадиру-то нашему такое не в новинку, конечно, а мне, южанину, несладко пришлось. Как выдержал — сам не знаю.

— Не только выдержал, еще и других от гибели спас, — проговорил Беседин. — Если б не ты — и кости наши с Харитоном песцы обглодали бы. Так что не скромничай.

— Преувеличиваешь, Илья, — сказал Марк.

— Ну, почему же… Герой всегда остается героем.

Хотя Беседину и удалось скрыть насмешку в голосе, Марк не обманывался: Илья явно смеялся. «Опять за свое!» Марк досадливо поморщился, но промолчал. Не хотелось спорить, тем более в присутствии Людмилы.

— А ты ничего не рассказал нам, что там случилось, — заметил Саня. — Нечестно это.

— Он делится воспоминаниями только с девушками! — Беседин будто шутливо толкнул Марка плечом, засмеялся. — Правду я говорю, Талалин? Марина Санина уж, наверно, знает, как мы там дрались с ураганом.

Саня и Степан одновременно взглянули на Марка. Они понимали: разговор этот Беседин затеял не зря. Не такой Илья человек, чтобы ни с того ни с сего вдруг вспомнить о том, как его спасли от гибели. Да еще связать это с именем девушки, которая ему близка.

Марк тоже насторожился.

— Говорят, южанки впечатлительны, — беспечно пуская дым изо рта, продолжал Беседин, — Марина небось чуть в обморок не упала, когда ты рассказывал ей о буране. Я ведь ее хорошо знаю… Или ничего?

Марк сказал:

— Слушай, Беседин, мне не хочется говорить на эту тему. Может быть, о чем-нибудь другом?

Беседин усмехнулся.

— О другом? У нас не так уж много общих тем, а тут мы оба в курсе… Почему бы не потолковать по-дружески?..

Марк увидел, как Саня склонился к Людмиле.

Она кивнула, поднялась из-за стола.

— Марк, разве ты не слышишь? Опять блюз. Пойдем.

Марк рассеянно взял Людмилу за руку, повел к колоннам. Отсюда до буфета, где стояла Марина, было совсем близко — всего десяток шагов. И Марк все время туда посматривал, посматривал даже помимо своей воли.

— Я, кажется, все поняла, Марк, — сказала Людмила. — Может, лучше нам всем уйти отсюда? Степа не обидится. Тебе ведь тягостно?

— Не знаю, — признался Марк.

— Все это было давно?

— Все это было давно. Больше двух лет назад.

— И ты ничего не забыл?

— Ия ничего не забыл.

Людмила неожиданно твердо, почти требовательно сказала:

— Ты должен пойти к ней. Сейчас же. Чтобы не думать и не гадать.

Марк негромко ответил:

— Я думаю, но не гадаю. Мы с ней уже все выяснили.

Музыка смолкла, люди потянулись к столикам, а Людмила и Марк, ничего не замечая, продолжали стоять у колонны. Взглянув в их сторону, Илья сказал:

— Недурная парочка… Воркуют, как голуби… Ты спокоен, Кердыш?

— Что ты имеешь в виду? — Саня тоже посмотрел на Людмилу и Марка. — Почему я должен волноваться?

— Женское сердце, как воск, — сказал Илья. — Каждый может слепить из него любую форму. И нежданно-негаданно дать своему ближнему мат. Закон природы…

Саня возмутился:

— Когда ты уже поумнеешь, Илья? И когда ты перестанешь так мрачно смотреть на жизнь?

— Чудак! — Илья засмеялся, но в его смехе не было ничего веселого. — Я просто делюсь опытом… Погляди на Степу. Знаешь, почему он молчит? Могу спорить на сотню рублей, что он согласен со мной. Скажи, Ваненга.

— Скажу, однако. — Степа взял со стола трубку, набил ее табаком, закурил. — Ты шибко плохо живешь, Беседин. Никому не веришь. И хочешь, чтобы другие тоже не верили. Совсем это плохо. Так жили в тундре сорок лет назад. Врагами друг другу были.

Илья молчал. Он, кажется, даже не слышал, о чем Ваненга говорит. Думал совсем о другом. Теперь он был уверен: Марк не встречается с Мариной. Между ними ничего нет. И, вероятно, ничего особенного и не было.

А он-то думал о ней черт знает что! «И когда ты перестанешь так мрачно смотреть на жизнь?» Кердыш прав: нельзя все время не доверять людям… Правда, Санька болван: его деваха не спускает глаз с Марка, а Кердыш и ухом не ведет. А когда поведет — будет поздно. Ну, да черт с ними! В конце концов, если «королева» прилипнет к Марку, она ничего не потеряет. Талалин — парень что надо.

Илья едва заметно улыбнулся своим мыслям. Он сам поймал себя на том, что впервые за несколько месяцев подумал о Марке без зла, с какой-то доброжелательностью. И даже Степан Ваненга, толкующий сейчас о тундре, не вызвал в нем обычной неприязни. Не такой уж он скверный мужик, этот тундряк, вот и к столу пригласил, хотел, наверно, поставить крест на старой вражде. Что ж, это и к лучшему. Сколько можно жить так, как они жили?!

Подошел Харитон и, наклонившись, сказал:

— Тоскливо мне одному, Илья Семеныч. Уходить, что ли?

Илья внимательно поглядел на Езерского, точно впервые его увидел. Шпицберген, та ураганная ночь не прошли для Харитона даром. В глазах у него словно застыли страх и отчаяние. Даже голос изменился — стал глуховатым, с хрипотцой.

— Зачем уходить? Идем-ка за свой столик, мы с тобой еще не посидели.

Он встал, положил руку на плечо Ваненги:

— Знаешь, Степа, давно собираюсь съездить в тундру, поглядеть, как там твой народ живет. От тебя только и слышишь: тундра, тундра… Хочу своими глазами все посмотреть. В отпуск будешь ехать — свистнешь?

— Поедем, однако, — заулыбался Ваненга, — скоро в отпуск собираюсь. Повидишь тундру — шибко весело на душе станет.

Когда Харитон и Беседин сели за свой столик, Езерский спросил:

— Чего это ты перед ними так, Илья Семеныч?

— Молчи, — сказал Илья. — И не суйся не в свое дело…

Марина увидела Марка в тот момент, когда он под руку вел Людмилу к столику. Вот Людмила о чем-то у него спросила, Марк приостановился и, отвечая ей, тыльной стороной ладони отбросил назад волосы — этот жест был так знаком Марине!

Она метнулась за шкаф, притаилась там, не зная, что делать.

Она чувствовала: на нее нежданно-негаданно свалилась тяжкая беда, придавила ее враз, разметала тот покой, который она, хоть и с трудом, обрела в последнее время.

Часто, вспоминая Марка, Марина думала: «От того, что было, ничего уже не осталось. Ни у него, ни у меня. И это хорошо, что время постепенно стирает память о когда-то пережитом, иначе невозможно жить». И она хотела верить своим иллюзиям. Так уж устроен человек: плыть по течению легче.

Когда Илья Беседин улетел на Шпицберген, Марине стало так легко, как давно уже не было. Она устала с ним, и в его отсутствие вдруг ожила, словно ее душа избавилась от пут, вырвалась наконец на волю. Она тогда твердо решила: «Хватит, прилетит — так прямо ему и скажу: ищи себе другую, а меня оставь в покое». Это решение еще более упрочилось после того, как Марина узнала, что Марк остался работать в их доках. И чтобы сжечь мосты, Марина поведала о своем решении сестре. Думала, правда, что Анна станет разубеждать, причитать: «Тебе не восемнадцать, пора уже остановиться на Илье, замуж пора». Но та сказала: «Правильно, твой Илья — самовлюбленный тип. Для него свое „я“ дороже всего на свете. Надоешь ему — вышвырнет, как котенка».

Потом они прилетели. Оба. Увидев Марину, Илья не спешил подойти к ней. И она поняла, ждет, чтобы подбежала к нему. Нет, уж, довольно! Она, конечно, поздоровается, как с обычным знакомым, не больше.

Он кивнул и прошел мимо. Она обрадовалась: очень хорошо!

И вот Марк. Конечно, Марина понимала: рано или поздно они должны были снова встретиться с глазу на глаз. Но сейчас не была готова. Еще бы месяц, два, когда окончательно почувствует себя прежней, свободной от всего, что связывало ее с Бесединым. А вот так неожиданно…

И вдруг Марина подумала: «Дурочка я… Мечусь, мечусь, а может, ему все равно? Кто я для него?!»

Подошел Костя Любушкин. Он сразу увидел: Марина чем-то удручена. Чем — не знал, но ему захотелось, чтобы ей стало легче. Сказать что-нибудь хорошее.

— Машенька!.. — он положил руку на ее теплое плечо, повторил: — Машенька.

Марина вскинула голову, резко дернула плечом. В ее побелевших глазах Любушкин увидел такое, что ему стало не по себе.

— Триста коньяку, бутылку «рислинга», плитку шоколада… — быстро сказал он. — Вы слышите, Марина? Я тороплюсь, — Любушкин говорил, а сам не спускал с Марины глаз.

— Если ты еще хоть раз дотронешься до меня, — тихо, но очень выразительно сказала Марина, — я… я…

Людей в зале становилось все меньше. Стихал обычный гул, рассеивались клубы табачного дыма. Метр общим рубильником выключил на секунду свет — подходило время закрывать ресторан.

Мимо буфета прошли Саня и Людмила. Потом, с трубкой в зубах, — Ваненга. Сейчас покажется Марк. Может, снова спрятаться? Пускай идет своей дорогой — это будет лучше для обоих…

Но прятаться было поздно. Марк, держа в руке незажженную папиросу, уже подходил к буфету.

— Здравствуй, Марина, — сказал он. — Я не помешаю тебе?

Она тихо ответила:

— Здравствуй, Марк.

— Как живешь?..

— Как живу? — Она не знала, куда деть руки и теребила край белого фартука. — Живу хорошо, спасибо.

— Хорошо?

Марк едва заметно улыбнулся. В этой улыбке она уловила не то легкую иронию, не то жалость. И сказала почти вызывающе:

— А почему ты думаешь, что мне должно быть плохо?

— Я ничего такого не думаю. — Он вскользь взглянул на ее белый чепчик и фартук. — Ты нашла в этом свое призвание?

Марина не ответила. Молча смотрела на Марка, не в силах подавить в себе поднимающуюся горечь.

Марк сказал:

— Я часто вспоминаю о тебе, Марина.

— Зачем? — спросила она.

— И сам не знаю. Конечно, ничего уже не вернешь, а вот вспоминается как-то само… Тебе ничего не жаль?

— Какое это имеет значение? — сказала она. — Ты ведь сам говоришь, что ничего уже не вернешь. И это правда. А раз так — зачем же все остальное…

— Да, конечно… Ну, что ж, я пойду, Марина. До свидания.

Он кивнул и пошел к выходу. И когда за ним закрылась дверь, она с ожесточением сорвала чепчик и фартук и швырнула их на пол.

ГЛАВА IX

1

Смайдов распахнул форточку, постоял у окна, втягивая в себя морозный воздух, посмотрел на снежные сугробы, наметенные последней пургой, и снова вернулся к столу.

Скверно было у него на душе. Вчера на партийном собрании речь шла о воспитании молодежи. Как всегда, ставили в пример бригаду Беседина. Кое-кто возмущался, что Смайдов и теперь, после Шпицбергена, возражает против присвоения Беседину и Езерскому звания ударников коммунистического труда. Кому же тогда присваивать? Лучшие производственники, лучшие люди.

Лучшие люди?.. Смайдов не согласился. Чем больше он узнавал Беседина, тем сильнее убеждался: это человек, которого надо не превозносить, а развенчивать. Бесединская психология, думал Петр Константинович, совсем не безобидна, и люди, подобные Беседину, не так просты, как о них думают. Если смотреть на них сквозь розовые очки, им даже при жизни можно ставить памятники. А почему нет? Молодые строители коммунизма!

А если глубже?

Будучи в Англии, Петр Константинович как-то пошел с инженером, членом делегации, в лондонский Гайдпарк. Инженер хорошо говорил по-английски, и Смайдов не отставал от него ни на шаг.

В Гайд-парке они увидали небольшую толпу вокруг оратора, стоящего на импровизированной трибуне-скамейке и азартно жестикулирующего. Смайдов и инженер, наверное, прошли бы мимо толпы, если бы им не встретился пожилой человек в сдвинутом на лоб берете.

Этот человек сказал:

— Таких бы надо в клетку, а им разрешают драть глотки. Доиграемся когда-нибудь.

Инженер спросил:

— Что там происходит?

— Тип из банды Мосли, черт бы его подрал! — бросил человек.

Инженер предложил Смайдову:

— Пойдем?

Они подошли к толпе, прислушались к словам оратора. Тот вещал:

— Мы должны завоевать сердца их парней — в этом главное. Их парни хотят жить так, как живем мы в нашем свободном мире. Побольше джазовой трескотни в эфире, добиться, чтобы русские разрешили ввоз комиксов, фильмов о сладкой жизни — и все будет ол-райт! Они забудут о Гастелло и Матросове; Корчагин и Чапаев не вызовут у них желания подражать…

Кто-то из англичан, стоявших рядом со Смайдовым, сказал:

— Ставят на дохлую лошадку. Я бы не поставил на нее и пенса.

«…Лошадка, конечно, дохлая, — думал теперь Петр Константинович, — но станут ли в трудную минуту Матросовыми и Чапаевыми Беседины и Харитоны? Где их идеалы, ради которых они пойдут на подвиг?»

Нет, Петр Константинович не собирался сгущать краски: он отлично понимал, что цвет Молодежи — это не Беседины и Харитоны. Те, кого большинство, духом не обнищают. Но и не возмущаться тем, что порою Бесединых, не разобравшись в их сути, ставят на пьедестал, Смайдов не мог. Драться надо с их эгоистической психологией, драться и тем самым вытаскивать их самих из ограниченного мирка — и никаких компромиссов!

Вчера, когда он высказал свои мысли, плотник Ганеев, пожилой коммунист, кавалер орденов Славы всех трех степеней, скептически заметил:

— А ты не сгущаешь краски, Петр Константинович? Не получается ли у тебя так, что всякий, кто хочет побольше заработать, не наш человек. Смотри, не ошибись, это ведь дело тонкое.

Нет, Смайдов не боялся здесь ошибиться.

Поглаживая пальцы протеза, горько поморщился. Ему казалось, что его не так уж трудно понять, дело ведь совсем не в том, о чем говорит Ганеев. Речь идет о другом: у Бесединых и Харитонов за душой пусто. И это должно вызвать тревогу. А тревоги нет. Даже больше: на Бесединых чуть ли не молятся…

Начальник цеха Борисов громко рассмеялся, но Смайдов видел, что смеется он не совсем искренне. Просто хочет подчеркнуть, что сомнительные рассуждения парторга ему кажутся очень смешными.

— Ты будешь говорить, Василий Ильич? — спросил Смайдов.

— Не знаю, есть ли в этом необходимость. — Борисов пожал плечами и даже слегка зевнул, словно от скуки. — Можно, конечно, несколько слов, чтобы парторг потом не говорил, что я равнодушен. — Он улыбнулся и помолчал. — Петр Константинович нарисовал нам тут весьма мрачную картину. Будто и с воспитанием молодежи у нас не совсем благополучно, и некоторые передовые рабочие не заслуживают «пьедесталов», он даже усомнился в том, станут ли в трудную минуту наши юноши и девушки Матросовыми и Космодемьянскими.

— Это неправда, — спокойно сказал Смайдов. — Не надо упрощать. И тем более передергивать.

Борисов вежливенько, не прерывая, выслушал реплику, потом продолжал:

— Это несерьезно, Петр Константинович. И, право же, не к лицу нам с тобой слушать байки какого-то там недобитого фашиста. Не к лицу, понимаешь?.. Видите ли, один тип из банды Мосли потрепал языком, а парторг уже делает вывод: враги наши не откажутся и от идеологической диверсии. Тревога! Бейте в набат!..

Василий Ильич налил в стакан воды, выпил, поглядел, как Смайдов нервно барабанит пальцами по столу, и улыбнулся, чувствуя в этом споре свое явное превосходство.

— Во-первых, товарищ Смайдов, — продолжал Борисов, не повышая и не понижая голоса, — не надо быть стратегом, чтобы понять простую вещь: если будет война, она будет ядерной. И врагов наших вряд ли заботит, сколько у нас будет новых Гастелло, Матросовых, Космодемьянских. Потому что война не будет войной людей. А во-вторых, я сомневаюсь, что наши враги такие профаны, которые рассчитывают на успех своей идеологической диверсии. Завоевать сердца наших парней? Чем?

Да и дела у них есть куда поважнее: Вьетнам, Конго, Куба…

— Ты закончил? — спросил Петр Константинович.

— Одну минуту. Это мы говорим «вообще». В масштабе, который нам не поднять.

Смайдов снова не выдержал, бросил:

— Кто же, по-твоему, должен его поднимать? Только ЦК?

— Не знаю… Не знаю… Я человек маленький. Высокими полномочиями не наделен. А вот что касается Ильи Беседина — скажу, как не раз тебе говорил: Беседина не трогай. Вообще-то, конечно, воспитывай… И Харитона Езерского — тоже. Но не забывай: за полгода на круг — сто восемьдесят процентов цлана. Мало?.. Ну, я кончил…

Больше по этому вопросу никто говорить не стал. Пожимали плечами, давая понять, что все ясно. А уже после собрания Борисов, делая вид, будто он не придает этому значения, сказал:

— Да, тут вот Езерский подал на тебя жалобу, Петр Константинович. Пишет, что ты уж больно жестко там с ним. В пургу выгонял, чуть ли не на погибель. И оскорблял… Врет, наверное? Ты небось маленько погорячился, а он все — близко к сердцу. Может, вообще это у вас личное? Неприязнь, так сказать. Но отчего бы?.. Хочешь почитать? — Борисов протянул Смайдову незапечатанный конверт и добавил: — Потом вернешь. Горком может потребовать.

Петр Константинович закурил, вынул из ящика письменного стола конверт с кляузой Езерского и сунул его в карман. Посидел немного, стараясь рассеять свое мрачное настроение, потом встал, надел реглан и вышел. Надо было идти в контору судоремонтных мастерских, туда приглашали к четырем, сейчас уже половина четвертого.

В коридоре, проходя мимо бухгалтерии, Смайдов увидел Езерского. Прислонившись к стене, Харитон стоял и дымил папиросой.

Еще издали заметив парторга, Езерский попытался куда-нибудь спрятаться, потому что в коридоре в эту минуту, кроме него и Смайдова, никого не было, а Харитон, после того как подал жалобу, мечтал о встрече с парторгом только на людях. Встречу эту он представлял себе так: Смайдов, жалко улыбаясь, подходит к нему, протягивает руку и говорит: «Здравствуй, Харитон Александрович. Ты все еще на меня сердит? Давай забудем старое. Я виноват перед тобой, да с кем оно не бывает… Ошибся я, понимаешь? Теперь публично признаю: ты — настоящий парень, каких поискать!»

Он, Езерский, руку Смайдова пожмет не сразу. Он еще подождет. Скажет ему: «Выходит, и к одноклеточным на поклон приходится идти, товарищ Смайдов? Оно, конечно, когда хвост лисе прищемят, и лиса юлить начинает. Закон природы. Так я говорю?» — «Твоя правда», — ответит Смайдов и даже побледнеет от унижения. А Харитону что? Пускай поунижается, ему такое полезно.

Потом кто-нибудь попросит: «Ладно, Харитон, повинную голову и меч не сечет. Видишь, человек переживает…» И он тогда скажет: «Ну, раз люди просят, так и быть… Только в другой раз, Петр Константинович, не зарывайся. Другой раз спуску не дам…»

Смайдов подходил все ближе, и Харитон решил: «Черт с ним, пускай кланяется сейчас. Попробую затянуть маленько: может, кто-нибудь подоспеет на спектакль».

Смайдов подошел, строго спросил:

— Вы почему здесь в рабочее время, товарищ Езерский? Что вы здесь делаете?

— Я? — Харитон настолько растерялся от неожиданности, что даже забыл вынуть изо рта папиросу. — Я вот в бухгалтерию… Получить кое-что надо…

— Кое-что получать надо после работы. Разве вы об этом не знаете? Идите работайте, товарищ Езерский, и не забывайте о дисциплине.

Смайдов ушел, а Харитон еще долго стоял в оцепенении. Потом с ожесточением выплюнул погасшую папиросу, наступил на нее валенком и с сердцем выругал самого себя: «Дурак! Надо ж было напомнить ему о жалобе. Чтоб он повертелся. А я сопли распустил, как…»

Начальник судоремонтных мастерских принял Смайдова сразу же, как только ему доложили о его приходе. Но когда Петр Константинович вошел в кабинет и остановился в нескольких шагах от стола Лютикова, тот даже не поднял головы от бумаг. Лишь скупым жестом указал на стул.

Лютиков работал начальником судоремонтных мастерских уже восьмой год. Инженер, неплохой хозяйственник, он все же обладал отдельными качествами, которые не могли не вызывать в Смайдове какого-то внутреннего протеста и с которыми Петр Константинович никак не мог смириться.

Многие работники мастерских за глаза называли Сергея Ананьевича так: «Все хорошо!» Кажется, Лютиков об этом знал, однако никогда никто не слыхал, чтобы он на это обижался. Если он у кого-либо спрашивал, как на том или ином участке идут дела, и слышал в ответ: «Все хорошо!» — ему и в голову не приходило, что в таком ответе может быть скрыта ирония. «Так и должно быть», — говорил Лютиков. И если перед этим у него было плохое настроение, оно заметно исправлялось.

Сергей Ананьевич был достаточно энергичен и неглуп, у него хватало умения «выправить положение» там, где это было нужно, но он выходил из себя, когда узнавал, что тот или иной подчиненный ему руководитель вдруг ставил острый вопрос и заявлял, что там-то и там-то не все благополучно и необходимо принять решительные меры. «Паникеры! — негодовал Лютиков. — Смотрят на действительность сквозь черные очки».

На каждом собрании Сергей Ананьевич выступал с речами, в которых не было и намека на какие-то недостатки или промахи. «Все хорошо!»

…Лютиков вставил сигарету в мундштук, закурил. Потом поднялся из-за стола, два-три раза молча прошелся по кабинету и сел напротив Смайдова.

— Мне рассказывали о последнем собрании в доках, Петр Константинович. Рассказывали любопытные вещи. Честно говоря, я не всему поверил. И решил пригласить вас, чтобы, так сказать, из первых рук. Это правда, что на повестке дня был вопрос… — Лютиков затянулся, выпустил изо рта облако дыма и прищелкнул пальцами, — ну, чисто теоретический: об идейном воспитании молодежи?

— Это правда, — ответил Петр Константинович. — Но я не могу с вами согласиться, что этот вопрос носит теоретический характер. Мы увязывали его с нашими задачами и с тем, как обстоит дело с воспитанием молодежи у нас, в доках.

Лютиков сразу же спросил:

— У нас что-нибудь неблагополучно?

— Да, не все благополучно, — Смайдов слегка нажал на слово «все». — Но я думаю, что на это надо смотреть глубже. Я говорю об отношении коммунистов к воспитанию молодежи вообще…

— В союзном масштабе?

Лютиков даже и не пытался скрыть иронии, но Петр Константинович нисколько не смутился.

— Союзный масштаб складывается из масштабов маленьких, — сказал он. — Я говорил об этом у нас на собрании и говорю сейчас. Меня многое волнует. Мне кажется, что все мы что-то упускаем.

— Вот как! — продолжал Смайдов. — Мы порою не хотим прислушаться к тем, кто говорит: «Товарищи, у нас много появилось молодых лоботрясов, давайте посмотрим, откуда они берутся». Мы отвечаем: «Ерунда! Единицы!» Когда кто-то говорит: «Хулиганство среди подростков не уменьшается, а в ряде случаев увеличивается», мы отвечаем: «Вранье! У нас в основном молодежь здоровая…»

Петр Константинович встал, в волнении сделал несколько шагов по кабинету и снова сел. Лютиков молчал, и по выражению его лица было невозможно понять, что он думает. Да Смайдов и не старался этого делать. Он, наверное, даже и забыл, что перед ним сидит только один Лютиков. Он как бы обращался ко всем тем, кто несет ответственность за судьбу каждого молодого человека, ко всем, у кого должно болеть сердце за этого молодого человека так же, как оно болит у него самого.

— Поймите, Сергей Ананьевич, я ведь тоже понимаю, что в основном молодежь у нас здоровая. Но как же быть с теми, кто за пределами этого «в основном»? Вы знаете Беседина? Трудяга! Мастер своего дела! А душа? Вот ведь его главная жизненная концепция: «Надо, чтоб в кармане был не бом-дилинь-бом, а тугой кошель. Только тогда жизнь имеет смысл». Только тогда, вы понимаете? Я думаю, что…

— Что же вы думаете, Смайдов? Что у нас с молодежью — труба? — Лютиков пристукнул ладонью по столу, секунду-другую помолчал и переспросил: — Труба? Полный распад нравов? И можно заказывать панихиду?

Петр Константинович не ответил. Поглаживая пальцы протеза, он сидел, ссутулившись, будто его что-то придавило. Встать и уйти — кроме этого желания, он ничего другого не испытывал. Но все же заставил себя не двинуться с места даже тогда, когда Лютиков резко сказал:

— Вы паникер, Смайдов! Мне даже иногда кажется, что была допущена ошибка, когда вас рекомендовали на должность парторга. Да вы что, голубчик, совсем растеряли большевистский оптимизм? Как же воспитывать молодежь, если сам ни во что не веришь?

Петр Константинович ничего не ответил. Не в первый раз Лютиков давал ему понять, что именно от него зависит, работать или не работать парторгу в доках. Делал он это иногда грубо, иногда старался свою мысль как-то завуалировать, но факт оставался фактом: Лютиков был твердо убежден, что он в любой момент может избавиться от человека, который «пришелся не ко двору».

— Простите за нескромный вопрос, — неожиданно спросил Сергей Ананьевич, — сколько вам лет, товарищ Смайдов?

— Уже не мальчик, — невесело усмехнулся Петр Константинович. — За сорок пять.

— Мне почти столько же. Но у меня, наверное, больше житейского опыта. Поэтому, если хотите, разумеется, примите мой дружеский совет: может, вам стоит подумать о другой работе? Устройтесь начальником маленького аэропорта или пристани — в общем, куда хотите, только не туда, где много людей. По-моему, с людьми вы работать не можете. Не думайте, что это упрек, — не каждому это дано.

Лютиков взглянул на часы, давая этим понять, что беседа окончена. А когда Смайдов поднялся, добавил:

— Рекомендую не пренебрегать моим советом. Разве для вас будет лучше, если вам то же самое подскажут на бюро горкома, да еще и сделают соответствующие выводы? Вы также должны иметь в виду и тот факт, что в последнее время рабочие стали писать на вас жалобы. Ваша жестокость по отношению к Езерскому на Шпицбергене заслуживает особого разговора, и мы еще вернемся к этому вопросу… Надеюсь, вам все понятно, товарищ Смайдов?

Смайдов угрюмо посмотрел на Лютикова и, не прощаясь, направился к выходу. Шел, с трудом переставляя ноги. Ему казалось, что он почти физически ощущает на себе взгляд Лютикова, устремленный в его ссутулившуюся спину. «Но почему же я не протестую, почему оставляю в убеждении, что смирился?»

Не дойдя двух-трех шагов до двери, Смайдов мгновение помедлил, потом резко повернулся и посмотрел на Лютикова, а тот, чуть склонившись над столом, стряхивал пепел с папиросы. Он, казалось, нисколько не удивился, что Смайдов вернулся. Он, наверное, даже ожидал этого. Сказал спокойно, не пряча улыбки:

— Как инвалиду, мы, конечно, поможем найти вам подходящее место. Я вам это обещаю.

Смайдов вдруг расправил плечи, слегка обкинул назад голову и по-военному четко шагнул к Лютикову. И оттого, что он сумел побороть в себе сковывающую удрученность, у него неожиданно появилась та уверенность, которую он чуть было не растерял.

— Я хочу сказать вам еще несколько слов, Сергей Ананьевич, — проговорил Смайдов. — Хочу сказать, что не намерен прятаться в кусты, как это очень часто делаете вы. Вы считаете, например, что с воспитанием молодежи у нас в доках все благополучно, так? Я этого не считаю. Меня не устраивает ваша формула «в основном». Знаю из опыта: один мерзавец на фронте мог причинить столько зла, сколько не под силу было сделать и сотне врагов. Такие мерзавцы у нас есть и сейчас. Они плодятся от равнодушия. От равнодушия, каким страдаете вы.

— Товарищ Смайдов!..

— Не кричите на меня, я не мальчишка! — Петр Константинович не сильно, но выразительно пристукнул по столу ладонью. — И прошу меня выслушать до конца. Я намерен писать докладную записку в городской комитет партии. Буду просить о проведении широкого партактива по вопросу о воспитании молодежи. Вот там мы и поспорим с вами, товарищ Лютиков…

Смайдов еще раз взглянул на слегка побледневшее лицо начальника мастерских и спокойно докончил:

— За беспокойство о подходящем для меня месте весьма признателен. Хочу только напомнить, что меня все-таки никто не назначал, а выбирали коммунисты. Разве вам это неизвестно?

2

В тот вечер Саня рассказал Людмиле все, что знал о Марине и Марке. Правда, знал он не так уж много: вытянуть из Марка подробности было совсем не просто. Но даже из того, что Людмила узнала, она могла сделать вывод: Марина переступает или уже переступила ту грань, за которой человек ни во что хорошее в жизни не верит.

Честно говоря, если бы Людмила случайно не узнала, что Марина Санина — в прошлом сварщица, она, может быть, и не обратила бы на нее внимания: не жаловала она молодых девиц, стоящих за буфетными стойками. Но в Марине она видела теперь не просто буфетчицу, а девушку, которая в силу жизненных обстоятельств оторвалась от своего дела и оказалась, как говорят, «в чужом пиру», и поэтому страдает. И ставшее уже привычным чувство ответственности за чужую судьбу, чувство причастности ко всему, что происходит вокруг, заставило Людмилу с тревогой и болью думать об этой девушке.

«Ей что-то мешает вернуться к нам, — думала Людмила. — Что — надо выяснить. И, если можно, помочь».

И она решила сходить к Марине.

…На звонок вышла Анна.

— Мне хотелось бы увидеть Марину Санину, — сказала Людмила. — Она дома?

Анна крикнула:

— Маринка, к тебе! — и пригласила: — Входите, пожалуйста.

В прихожей был полумрак. Свет давал только маленький ночничок: из неглубокой ниши над вешалкой выглядывала сова с двумя крохотными лампочками вместо глаз. Людмила в нерешительности остановилась. Ей показалось, что сова лукаво подмигивает и даже шевелит клювом, точно что-то хочет сказать.

Узнав Людмилу Хрисанову, Марина немного растерялась.

— Вы правда ко мне? — спросила она.

— К вам. Впустите меня в свой женский монастырь? Он так усиленно охраняется… — Людмила взглянула на сову и улыбнулась: — Мрачный часовой.

Марина открыла дверь:

— Прошу вас. Я живу в этой комнате.

— Озябла немножко, — сказала Людмила, грея руки у батареи. — Всю жизнь живу на севере, а мерзлячка страшная. Если бы не любила так эти края, давно бы уехала на юг.

— Да, на юге теплее, — почти машинально согласилась Марина.

Она держалась настороженно. Это чувство настороженности теперь всегда приходило помимо ее воли. Она словно подозревала каждого человека в том, что он хочет без спросу залезть к ней в душу. И думала: «Хватит с меня и того, что я сама знаю о себе».

Людмила понимала состояние девушки. И потому решительно сказала:

— Чтобы вы не гадали, зачем я пришла, я сразу все объясню. Хорошо?

— Так будет лучше, — ответила Марина. — И для меня, и для вас.

— Может быть, сразу перейдем на «ты»? Так проще, — предложила Людмила, усаживаясь на скамеечку поближе к Марине.

— Пожалуй, — согласилась она и почувствовала, как проходят ее скованность и настороженность.

— Я плохой дипломат, Марина. И ты должна будешь простить меня, если скажу что не так. Скажи, тебе не жаль того, что было два года назад?

— О чем ты? — спросила Марина.

— О чем? Я говорю о бессонных ночах на стапелях, об утренней заре, когда ты после ночной смены, еле волоча ноги от усталости, бредешь домой, а навстречу тебе спешат твои товарищи… Ты не тоскуешь об этом?

Марина горько улыбнулась.

— А ты разве не тосковала бы?

Она снова взглянула на Людмилу. Кажется, ничего особенного Людмила не сказала, и все же этими простыми словами она будто стерла ту грань, которая отделяла Марину от всего, чем она жила прежде. Будто приблизила к себе…

Людмила тихо проговорила:

— Я не смогла бы без этого.

— А думаешь, мне легко?

— Нет, не думаю. Поэтому и пришла к тебе. Пришла, чтобы позвать с собой.

— Туда? — Марина кивнула на окно, за которым лежала застывшая река. — В доки?

— Да.

— Я уже и сама сто раз собиралась бросить все к черту и идти к вам. И не иду… Перегорела я — потухшая головешка.

— Рано себя хоронишь, — быстро заговорила Людмила. — Ты просто забыла, какая ты есть. Забыла, на какой закваске замешана. — Она встала со скамеечки, села рядом с Мариной, обняла ее за плечи. — Так вот, хватит себя мучить. Слышишь? Ты не пришла к нам до сих пор потому, что никак не можешь решиться: «А вдруг станут смеяться? А вдруг я уже все позабыла?» Так?

Марина кивнула:

— Это тоже есть…

— Выбрось из головы. Разве ты не знаешь докеров?! Докеров, слышишь?!

— Я знаю докеров, — сказала Марина.

Она на минуту закрыла глаза, и сразу на нее пахнуло морем и горячим железом. И всюду крепкие люди, пропахшие морем и гарью, в брезентовых робах, с защитными масками на поясах — докеры…

— Я знаю докеров! — повторила она.

3

Была уже ночь, когда Марина вышла проводить свою гостью. Прощаясь, Людмила спросила:

— Когда ты завтра свободна?

— С утра. А что?

— Просто так. — Людмила подняла воротник шубки, зябко поежилась. — Скорее бы весна, до чертиков надоели холода… Ну, спасибо тебе, Маринка, за гостеприимство, мне с тобой было очень хорошо.

— Мне тоже было хорошо, — искренне проговорила Марина. — И стало как-то легче на душе.

На следующий день, встав утром, Анна зашла к Марине и, причесываясь перед ее зеркалом, как бы между прочим спросила:

— О чем вы это с ней за полночь? Мировые проблемы решали?

Марина засмеялась.

— Зачем же так высоко? Просто о жизни, о работе…

— О работе? Мораль небось читала?.. Чего это ты, дескать, к ресторану прилипла, то да се…

— Никакой морали она мне не читала, — недовольно бросила Марина. — А если и сказала, что на моем месте из ресторана давно бы ушла, так это многие говорят. У меня ведь другая специальность есть. Тебе самой-то не надоело там? Я ведь вижу, как ты угодничаешь.

— Угодничаю? — Анна резко повернулась. — С каких это пор даже честный работник, если он работает в ресторане, непременно угодничает? Это что — твоя «королева» указ такой выпустила?

— При чем тут она? И ты не говори обо всех. — Марина сдернула с себя одеяло, обхватила колени руками. — Пашецкого никто в угодничании не обвинит. Он мастер своего дела. И, если хочешь, в этой работе призвание свое нашел, вот как и Лиза Бершанская. А я? А ты? Разве нам эта работа по душе? Зачем ты три года училась в техникуме связи? Чтобы уметь быстро взбить коктейль?

— Да-а, — протянула Анна, пуская вверх тоненькую струйку дыма. — «Королева» твоя, оказывается, не лыком шита. Быстро она тебя перевоспитала…

В прихожей послышался длинный звонок. Потом, через короткую паузу — снова.

«Илья!» — встревоженно подумала Марина, направляясь к двери.

Но на пороге стояла Людмила.

— Здравствуй, — сказала она. — Я опять к тебе, Марина. Разрешаешь?

Людмила сняла с головы теплую шаль, по-детски замотала головой:

— Ух, и морозище же на улице! Посмотри, нос не отморозила? Не побелел?

— Нет, не побелел. — Марина не успела привести в порядок свои волосы, и они волнами падали ей на лицо. Она старалась подобрать их, но у нее ничего не получилось. — Ты так рано… Я только что встала… Что-нибудь случилось?

— Нет, слава богу, ничего страшного. Ты просто должна мне помочь, Марина.

— Помочь?

— Да. Больше никто не сможет. Обещаешь помочь?

— Конечно, но…

— Без всяких «но»… Я тебя очень прошу. Одевайся.

Наскоро плеснув в лицо холодной водой, Марина набросила шубу и, на ходу завязывая платок, побежала вниз по лестнице.

На улице Марина, к своему удивлению, увидела, что Людмила не одна: рядом с ней стояли еще три девушки, закутанные так же, как и она.

Марина в нерешительности остановилась у двери, но Людмила быстро подошла к ней и скороговоркой проговорила:

— Это мои подруги: Валя Ногаева, Инна Ляшко, Лариса Беляева. Пойдем, Маринка, по дороге мы тебе все расскажем.

Она взяла Марину под руку и почти насильно потащила за собой.

Марина спросила:

— Куда мы идем?

— К третьему доку, — ответила Людмила. — Мы там работаем.

Одна из девушек, Инна Ляшко, взяла Марину под руку.

— Назад пути заказаны, — засмеялась она, сверкнув цыганскими глазами. — Рассказывай, Люда, что ждет пленницу…

Людмила рассказала: ее бригада взяла обязательство закончить сварочные работы на сейнере ко Дню 8 Марта. Составили точный график, строго его выполняли, но вчера вечером заболела сварщица Катя Луганская. Острый приступ аппендицита. Катю отвезли в больницу. Ночью сделали операцию. Ясно, что самое меньшее на полмесяца она вышла из строя. И ясно, что весь график теперь полетит к черту, в городе нет ни одного свободного сварщика, который хотя бы на время заменил Луганскую. И вот…

— Нам ничего не оставалось делать, как идти к тебе, — говорила Людмила. — Идти и просить: выручай. — Она на секунду остановилась, заглянула в лицо Марине. — Ты даже себе не представляешь, Марина, как мы все тебе благодарны, что ты согласилась помочь нам! Это так здорово, правда, девочки?

Те ответили хором:

— О-о!

Марина растерялась:

— Но я…

— И ты знаешь, — продолжала Людмила, — если бы нам кто-нибудь стал доказывать, что ты не согласишься, мы не поверили бы. Инка так и сказала: «Докер знает, что такое солидарность…»

— Но я… — Марина попыталась что-то сказать, но ее опять перебили.

— Когда Люда сказала, что ты сварщица, мы решили: теперь нам беспокоиться нечего. — Инна Ляшко крепче прижала к себе руку Марины. — Будто гора с плеч!

Они болтали без умолку, и Марина поняла, что делали они это нарочно, лишь бы не дать ей возможности отказаться от их настойчивых просьб.

А Марина и не собиралась отказываться. И не только потому, что ей было очень приятно сознавать себя равной среди этих сварщиц и нужной им. Она вдруг почувствовала, как возвращается светлая радость, которой так не хватало в ее жизни.

Ее привели в жарко натопленную раздевалку, усадили у железной печи. Людмила сказала:

— Девочки, в нашем распоряжении полчаса. Как говорят бюрократы, введем Марину в курс. Возражений нет, Марина?

— До сих пор вы не дали мне вымолвить ни слова, — улыбнулась Марина. — Может, выслушаете теперь?

— Так мы же обо всем договорились! — поспешила заметить Валя Ногаева, девушка небольшого роста, с тяжелой косой, уложенной так же, как у Людмилы. — Мы уже решили все…

— Не все, — сказала Марина. — Я ведь работаю. В четыре мне надо в ресторан…

Людмила положила на пол рядом с Мариной фуфайку и села на нее.

— Сегодня суббота, и по нашему графику мы работаем до двух. К четырем мы успеем в твой ресторан. Скажем, что ты на две недели идешь в отпуск. Разговор с директором я беру на себя. Я ему все растолкую. Хорошо?

4

Это было возвращением к жизни. Все, кроме работы, отошло на второй план. Глядя на голубой огонь сквозь защитную маску, Марина думала о том, что только люди, лишенные всякого воображения, могут оставаться равнодушными к необыкновенной красоте всполохов, похожих на волшебные огни. Она же в этом голубом огне могла видеть все, что хотела. Стоило ей прищурить глаза — и тысячи искр превращались в звездные тропинки, по которым она без особого труда отправлялась в свое прошлое или будущее — куда захочет! Удлини она пламя — и перед ней откроются тайны, в которые не проник еще ни один человек. Она могла из огня создать такие картины, что самый искусный художник только ахнул бы.

Первые два-три дня Марина работала с несвойственной ей робостью. Так человек, долгое время пролежавший на больничной койке, делает первые шаги. Земля ему кажется зыбкой, словно морские волны, и он не уверен, что она вдруг не заколеблется под ним, не уйдет из-под ног. Но потом все стало на свое место. Украдкой — чтобы не обидеть недоверием — Хрисанова наблюдала за работой Марины и все больше убеждалась: Марина — сварщица по призванию, у нее точные движения, математически точный расчет, необыкновенное изящество в работе, словно она имела дело не со стальными частями корабля, а с хрупкими деталями тонкого оптического прибора.

Как-то вечером, когда сварщицы переодевались после работы, Людмила сказала:

— Чувствую, как шатается мой королевский трон. Пройдет полгода — Марина Санина займет его.

Марина засмеялась.

— Нет, я навсегда хочу остаться верноподданной своей любимой королевы.

В этих шутливых словах Марины заключался глубокий смысл: чем больше Марина узнавала Хрисанову, тем сильнее к ней привязывалась. Людмила была ровной, со всеми девушками, и у нее для всех хватало внимания, времени.

С первых же дней Марина заметила: ее новые подруги никогда не сентиментальничали, не вздыхали и не охали, даже если у кого-нибудь из них случалась беда. Они не прятали друг от друга даже самых сокровенных чувств, но их откровенность нисколько не походила на обычные излияния девиц, которые искали сочувствия, хотя и не надеялись на помощь. Они помогали друг другу без широких жестов и громких фраз, и в этом нельзя было не увидеть особой цельности их натур…

Через неделю после того, как Марина пришла в их бригаду, она спросила у Вали Ногаевой:

— Вы часто ходите к Кате Луганской? Скоро она поправится?

— К Кате Луганской? — вопрос, кажется, застал девушку врасплох. — Да, конечно.

— Можно мне пойти сегодня с вами?

Валя помолчала, что-то обдумывая. И ответила весьма категорично:

— Нет.

В это время подошла Людмила, и Валя сказала ей:

— Марина просит познакомить ее с Катей Луганской. Той, знаешь?..

Людмила улыбнулась, села на скамью, потянула Марину за руку:

— Садись, Марина. Ты читала о поручике Киже?

— Нет, — сказала Марина.

— Был такой поручик, человек, которого не было. Кати тоже нет.

— Как нет?! — удивилась Марина.

— Мы ее просто выдумали для того, чтобы легче было вытащить тебя из ресторана. Понимаешь? — Она продолжала улыбаться, но смотрела на Марину настороженно: обидится, нет?

Марина весело рассмеялась.

— Ну и ну! Дипломатки! Дипломатический корпус ее величества!

Вечером, оставшись одна, Марина долго думала над этим, казалось бы, незначительным эпизодом. Что заставило Людмилу вмешаться в ее личную жизнь? Они, по сути, были чужими людьми, их ничто до этого не связывало. Может быть, Людмиле, как бригадиру, действительно нужна была сварщица? Нет, бригада вполне обошлась бы и без нее, дело было не в этом. Видимо, более высокие чувства руководили Людмилой и ее подругами, когда они протягивали Марине руку.

Анна удивлялась: отчего Марина стала совсем непохожей на ту Марину, какой Анна привыкла ее всегда видеть?

Еще две недели назад между сестрами часто возникали перепалки. Марина, приходя с работы, обычно прямо в платье валилась на кровать и подолгу лежала, уставившись в потолок, ни о чем не говоря, ничего не делая. «Ты хотя бы переоделась, — ворчала Анна, — хотя бы волосы привела в порядок. Разлохматилась, раскисла, тошно смотреть». — «А ты не смотри», — безразлично отвечала Марина. «Ты же опустилась. Неужели тебе самой не противно?» — «Все противно, — вздыхала Марина. — И твое ворчанье противно… Оставь меня в покое».

И вдруг такая перемена…

На туалетном столике Марины появилась косметика, гардероб пополнился новыми платьями, модельными туфлями и модной шляпкой, отороченной мехом. По утрам Марина бежала в ванную и долго плескалась там. Разрумянившаяся, она метеором врывалась в кухню, дурашливо кричала: «Ух, шибко здорово, однако!» — Ей очень нравилась манера ее нового приятеля Степы Ваненги.

«Что с ней произошло?» — думала Анна. И неожиданно для самой себя вдруг почувствовала: маленькой змейкой вползает в душу зависть, копошится там, с каждым днем жалит все больнее.

Вначале ей трудно было объяснить самой себе, чему она завидует. По натуре своей Анна была проще Марины. У нее никогда не возникало желания покопаться в самой себе, посмотреть на себя со стороны, спросить у себя: «Как и чем ты живешь, Анна?» А если в редких случаях она и спрашивала себя об этом, то, не задумываясь, отвечала: «Живу, как все. Звезд с неба не хватаю, не нужны они мне, и не кручинюсь. Дай только бог, чтоб хуже не было».

Ей всегда казалось, что жизнью своей она может быть довольна. Нет взлетов, нет ярких вспышек, которые могли бы зажечь, осветить изнутри и навсегда запомниться. Ну и что ж? Прожил ведь старик Пашецкий долгую жизнь, у него тоже не было взлетов, а он говорит: «Я простой человек, мне не поставят памятника, но след на земле я оставлю… Какой? Все, кто меня знал, скажут: это был честный человек…» Точно так же думала о себе и Анна.

Когда Анна видела, как мечется ее двоюродная сестра, как неустроена ее жизнь, она, помимо своей воли, испытывала что-то похожее на радость за себя. Нет, она не злорадствовала, ей было искренне жаль Марину, но все же она не могла избавиться от мысли, которой сама стыдилась: «У меня все по-другому. Я сумела устроить свою жизнь, я ни о чем не жалею и ничего другого искать не хочу. Мне хорошо…»

Может быть, если бы Анна не видела всего, что происходило в эти дни с ее сестрой, она так никогда бы и не поняла, что в ее жизни все-таки чего-то не хватало, и все время она старалась, тоже помимо своей воли, обманывать себя, прячась за построенный ею самой барьер из непрочного материала: «Мне хорошо».

Анна не любила, когда нарушали ее покой, не прощала тому, кто выводил ее из равновесия. Но теперь это случилось. Она словно потеряла почву под ногами, ее словно силой заставили посмотреть на вещи, видеть которые она не хотела. «Я эгоистка, — размышляла она. — Вместо того чтобы радоваться за Марину, начинаю завидовать».

Марине она завидовала, а на Людмилу Хрисанову обозлилась так, будто та была ее кровным врагом. «Какого черта она лезет не в свои дела? Кто ей дал право вмешиваться в личную жизнь человека!»

— Что-нибудь случилось, Анна? Почему ты такая? — спрашивала Марина сестру.

— Какая?

— Как будто ты чем-то недовольна. И не только сейчас, а вообще… Если я в этом виновата, скажи.

— А ты станешь меня слушать? — В ее голосе явно звучали язвительные нотки. — Мы ведь теперь разные с тобой: я по-прежнему угодничаю, а ты… Тебя и не узнать теперь. Ни дать ни взять — вторая «королева» объявилась. Короны только не хватает…

Марина просила:

— Не надо так, Анка.

Анна подошла к окну, потерлась лбом о стекло, поглядела на заснеженную реку и, повернувшись к Марине, негромко спросила:

— Ты что, с рестораном совсем покончила? Не вернешься?

— Не вернусь Никогда не вернусь.

— Ну что ж, тебе виднее. Только, если решишь назад пятиться, на меня не рассчитывай. Ясно? — И, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты.

Марина вздохнула:

— Вот так всегда: радости без печали, видно, не бывает.

ГЛАВА X

1

После того вечера, когда в ресторане праздновали день рождения Степы Ваненги, Людмила стала частым гостем в общежитии. Она теперь приходила сюда, как домой. Наводила порядок в комнате, кипятила чай и, накрыв на стол, приглашала:

— Прошу, товарищи докеры!

Для Сани такие вечера были верхом блаженства. В том, что Людмила испытывает к нему особенные чувства, Кердыш не сомневался. А теплое, дружеское отношение Людмилы к его товарищам только радовало Саню. Когда он смотрел на Степана и Людмилу, у него невольно возникала мысль, что они похожи на брата и сестру — так много было общего в их характерах. Честность, прямота, душевная расположенность к людям — эти качества как бы роднили их.

С Марком было немного не так. Нет, Саня не мог сказать, что Людмила относится к Марку холоднее, чем к Степану. Но иногда ему казалось, что она старается сдерживать свои чувства. «Наверно, в этом виноват сам Марк, — думал Саня. — Трудно ему, что ли, быть с Людмилой попроще и не замыкаться в себе, как улитка?..»

Все же он как-то спросил у Людмилы:

— Почему ты с Марком не такая, как со Степой?

— Что ты имеешь в виду? — Людмилу, кажется, встревожил его вопрос.

— С Марком ты намного сдержаннее. Ты его плохо знаешь. Это такая чистая душа, каких поискать. Правда, он больше в себе, но это не его вина.

Людмила улыбнулась, а Саня горячо продолжал:

— Марк много пережил. Очень много… Если бы все были такими, как Талалин, на свете жилось бы куда легче и лучше.

Людмила сказала:

— Я тоже так думаю. — И опять улыбнулась. — Но чего это ты вдруг взялся расписывать Марка, точно икону?

— Почему точно икону? — Саня немножко обиделся. — Я просто хочу, чтобы ты лучше его понимала… Потому что он мой друг. Как Степа Ваненга.

— Не сердись, Саня, — мягко ответила девушка. — Я постараюсь понять его лучше. Все постараюсь понять лучше.

Она непроизвольно сделала ударение на слове «все», но Саня этого не заметил.

…А ей и вправду надо было многое понять и во многом разобраться. Людмила знала: Саня убежден, что она ходит сюда только ради него. Но убеждена ли в том она сама?

Ее действительно теперь часто тянуло в их холостяцкую комнату, и если по каким-либо причинам она не могла прийти сюда хоть на часок, ей становилось не по себе. Даже среди подруг — будь то в театре, в кино или на каком-нибудь вечере — Людмила не могла избавиться от ощущения, что ей чего-то не хватает. «Такого со мной еще не бывало», — призналась она себе. И не раз, уйдя с середины сеанса или в перерыв между действиями спектакля, Людмила бежала в общежитие докеров.

А Саня, боясь быть надоедливым, никогда не предлагал ей пойти с ним куда-нибудь вдвоем, хотя и мечтал об этом.

Правда, нередко и Степан, и Марк, посидев за чаем часок-другой, вдруг вспоминали, что им срочно надо кудато идти. Саня для видимости просил «не ломать компанию», но друзья понимали: он только того и ждет, когда они исчезнут. А когда они, прошатавшись по набережной до полуночи, возвращались домой, Кердыш признавался:

— Мне без вас плохо. Теряюсь. Не знаю, о чем говорить…

И это было правдой.

Но без них было плохо не только Сане. К Людмиле тоже неожиданно возвращалось то самое ощущение, которое она испытывала в обществе подруг: ей опять чего-то не хватало.

2

…Небольшой парусный бот обогнул мысок, у которого еще громоздились застрявшие на мели льдины, и вышел на взморье. Свежий зюйд-вест сразу же ударил в левый борт, ботик накренился, и холодные брызги обдали сидевшего на носу Марка. Марк сказал, кивнув в сторону моря:

— Там крутые волны.

— Пойдем на крутую волну, — ответил Саня. — Ты как, Люда?

— Я не против. — Людмила натянула на голову капюшон, наглухо застегнула длинный плащ. — Только не зарываться, — добавила она.

— Зарываться не будем, — заверил Саня.

Город остался далеко позади, его уже почти совсем не было видно, он только угадывался по негустому дымному облаку, повисшему над заводами. Правее, на высоком холме, блестел, отражая солнечные лучи, стеклянный купол планетария. Река тоже блестела.

— Саня, не отвлекайся, — сказала Людмила. — У нас нет желания принять холодную ванну.

На взморье еще кое-где плавали льдины-одиночки. Изъеденные водой, потемневшие, рыхлые, они тем не менее представляли опасность, надо было все время быть настороже, чтобы не столкнуться с одной из них.

— Можете не беспокоиться, — ответил Саня. — Рулевой свое дело знает.

Льдины Кердыша не пугали. И думал он в эту минуту не о них. Чем дальше уходила земля, тем круче становились волны. Они легко поднимали ботик на свои гребни и так же легко бросали вниз. Саня был уверен: суденышко хотя и утлое, но устойчивость его хороша… Беду он поджидал с другой стороны. Хотя никаких признаков морской болезни не было, они еще могли появиться, и это держало его в напряжении. «Не думать об этом, не думать! — заклинал он самого себя. — А то опять вдруг начнется».

Саня видел: Марк все время украдкой наблюдает за ним и в любую минуту готов помочь. Но кто и что может помочь ему, если «оно» снова начнется, как когда-то? «Не думать, не думать!»

Саня сам затеял это испытание. Еще три дня назад, когда по реке только-только прошел ледоплав, Кердыш сел на ботик и один отчалил от берега. В тот день был сильный ветер, он гнал высокие волны, и ботик качало так, как качает легкий корабль в открытом море. «Пусть качает, — думал Саня, — пусть, все равно не уступлю».

Кердыш бартежал[3] битых два часа, жесткий парус бил его по лицу, ледяные брызги промочили до костей, а он дрожал не от холода, а от радостного возбуждения: «оно» не приходило. Саня не чувствовал даже легкого приступа тошноты и, еще не веря своему счастью, словно одержимый кричал: «А ну-ка, ветер, сделай бурю в этой грязной луже, которую раньше кое-кто считал грозной рекой… Давай поднатужься, старина!»

После этого он решил выйти со своим ботиком на взморье, но уже не один, а пригласил своих друзей — Марка и Людмилу. «Пусть посмотрят, — думал Саня. — Пусть увидят, как я держусь».

Сейчас он жалел, что пошел на это испытание не один. Будь с ним только Марк — куда ни шло. Но Людмила…

— Саня, не повернуть ли нам назад? — предложила Людмила. — Смотри, как разыгрались волны.

— Что ты называешь волнами? Вот эти морщинки? Да ведь это простая рябь, не больше.

Марк и Людмила переглянулись.

— Я знаю, о чем вы думаете, — засмеялся Саня. — Вы думаете: «Ну, расхвастался Санька, удержу нет! А сам небось вот-вот травить за борт начнет и позеленеет, как лягушка…» А я не позеленею! И травить не начну, ясно?! Хватит, отмучился. Побаиваюсь еще, но чую: будет все-таки Санька Кердыш моряком, будет!

Они вернулись на берег уже к вечеру, поставили ботик в ковш и пошли в кафе ужинать.

— Заказывать буду я, — сказал Саня Марку. — За свое крещение.

Они взяли бутылку шампанского, Людмила и Марк заказали себе шашлык, а Саня, взяв карандаш, стал подчеркивать названия блюд: бифштекс, баранья отбивная, салат из крабов, кета… Девушка-официантка спросила:

— Зачем вы подчеркиваете?

— Это все я буду есть, — ответил Кердыш. — Вы знаете, сколько ест моряк, который возвращается после долгого плавания?

Во время ужина Саня сказал:

— Никто не знает, каких трудов мне стоило выколотить из себя морскую болезнь… Я, конечно, понимаю: шторм в море — это совсем не то, что было сегодня, но два года назад даже от такой волны я становился трупом… Давайте выпьем за будущего моряка Саньку Кердыша. За будущего ледового капитана Александра Александровича Кердыша. Ура, товарищи!

— Ты сильный человек, Саня, — с нежностью проговорила Людмила. — Я уверена, ты станешь настоящим капитаном. И однажды ты приведешь свой потрепанный бурями корабль в наш док и скажешь: «Товарищи докеры, вручаю вам свою посудину, сделайте все, что нужно». Можешь не беспокоиться — мы сделаем. Правда, Марк?

— Сделаем, — подтвердил Талалин.

— Спасибо, — сказал Саня. — Обратите особое внимание на третий шпангоут в кормовом отсеке.

Принимая его шутку, Людмила заметила:

— В третий отсек я поставлю лучшую свою сварщицу Марину Санину. Она постарается…

Марк быстро взглянул на Людмилу.

Людмила заметила, как встрепенулся Марк, однако продолжала, улыбаясь:

— Порой меня называют «королевой голубого огня», и я уже почти поверила, что среди девушек-сварщиц в искусстве зажигать хорошую дугу равных мне нет.

— Теперь так не думаешь? — спросил Саня.

— Если бы ты видел, как работает Марина, не спрашивал бы, — уже серьезно ответила Людмила. — Впрочем, Марк знает об этом не хуже меня, он может подтвердить. Подтвердишь, Марк?

Марк закурил, не спеша спрятал в карман портсигар и спички, потом взял бутылку и спросил:

— Ты еще немного выпьешь, Люда?

Людмила кивнула:

— Налей, только чуть-чуть. И знаете что? Давайте выпьем за дружбу, которая не ржавеет от времени. Есть ведь такая дружба, Марк?

— Ты говоришь о дружбе или о любви? — глядя на свой бокал с вином, спросил Марк. — Это ведь не одно и то же.

— Разве? — Людмила тоже подняла бокал и посмотрела сквозь него на Марка. — Я не искушена, Марк. А что, по-твоему, сильнее?

Марк выпил, поставил бокал на стол, сказал, обращаясь к Сане:

— Нам пора, Саня. Давайте рассчитываться…

Они вышли из кафе, и Марк хотел было уже распрощаться, когда Кердыш вдруг, увидев какого-то парня, сказал:

— Видишь вон того типа, что стоит у киоска? Он по мою душу. В восемь у нас баскет, а я хотел увильнуть. Теперь не выйдет, придется идти. Ты проводишь Люду?

— Если она не будет против, — ответил Марк.

— Я не буду против, — согласилась Людмила.

Долгое время они шли молча: Людмила — впереди, Марк — чуть-чуть сзади. Иногда Людмила замедляла шаг, но и Марк приостанавливался, то прикуривая папиросу, то, присев, завязывал шнурок на туфле. Девушка понимала, Марку почему-то неловко идти с ней рядом.

Внезапно она остановилась и попросила:

— Возьми меня под руку, Марк.

Марк взял ее под руку и почувствовал, как Людмила, возможно непроизвольно, сразу подалась к нему, прижавшись к его плечу. Он слегка отстранился и скорее угадал, чем увидел, что она улыбнулась.

— Марк, — тихо сказала она.

— Да.

— Почему ты молчишь?

— Спеть что-нибудь?

— Ты обиделся?

Он пожал плечами.

— На кого?

— На меня, конечно.

— Разве есть за что?

Тебе было очень неприятно, когда я заговорила о Марине. Я это почувствовала с первых же своих слов.

— Почему же ты не остановилась?

— Чисто женская глупость. Можешь ты это понять?

— Нет.

— Хорошо, я объясню. Может быть, это и не глупость. Да, скорее всего это не просто глупость. Знаешь, Марк, в каждой женщине сидит какой-то паршивый чертик, с которым ей очень трудно бороться. Он страшно зловредный, этот чертик. И очень загадочный. То ему взбредет в голову толкнуть женщину на какой-нибудь безрассудный поступок, вроде влюбиться в женатого мужчину, то он заставит ее приревновать парня, своего хорошего товарища, к девушке, тоже хорошей своей подруге. А то вдруг ни с того ни с сего начнет нашептывать: «Ну-ка прислушайся к своим чувствам, не кажется ли тебе, что ты неравнодушна вот к этому человеку?» Начинаешь прислушиваться, Да, действительно что-то есть. Стараешься убедить чертика-искусителя: «Этот человек принадлежит другой, нельзя же забывать о чести…» А он: «Ну, знаешь, еще неизвестно, много ли осталось у него к ней от прошлого. Ты сперва узнай, а потом уже говори о чести…» Ему-то что, бесенку, который в тебе сидит: заварит кашу — и исчезнет, а ты потом…

— А ты что потом? — спросил Марк.

Людмила рассмеялась.

— Я ведь говорю не о себе. Вообще говорю.

Они проходили по небольшому скверику, и Марк, увидев скамью, предложил:

— Давай немножко посидим.

— Давай, — согласилась Людмила. — Ты дашь мне папиросу? Вообще-то я не курю, но сейчас…

— Папиросу я тебе не дам, — сказал Марк. — Посидим просто так.

— Хорошо, посидим просто так.

И опять они долго молчали. Марк старался понять смысл слов, сказанных Людмилой. Что ей нашептывал ее зловредный чертик? И зачем она там, в кафе, завела речь о Марине? При Сане Кердыше… И о чем она сейчас думает?..

О чем она сейчас думала? Когда они оставались с Саней вдвоем и он, теряясь, не находил слов, чтобы продолжить тот разговор, который был таким непринужденным при Степане и Марке, Людмилу угнетало молчание. Именно во время молчания она начинала понимать, что Саня не в силах заполнить пустоту, испытываемую ею все чаще и чаще. А вот с Марком и молчать хорошо. Она совсем не чувствует никакой пустоты… Никакой! Она готова вот так же молча сидеть хоть до утра.

Марк неожиданно попросил:

— Дай мне руку.

Она сняла тонкую кожаную перчатку.

Ладонь ее была теплой и очень маленькой. Марк даже удивился, какой маленькой была ее ладонь. Он сказал:

— Мы с тобой хорошие друзья, Люда? Имею я право назвать себя твоим хорошим другом?

— Наверное. Если не боишься…

— Не боюсь. Нет, не боюсь, — повторил он и спросил: — Скажи мне правду, о чертике ты действительно вообще или в частности?

Людмила ответила в шутливом тоне:

— Сказать тебе правду? Тогда давай представим, что я решила исповедаться, как грешницы исповедовались в старину. Хорошо?

— Хорошо.

— Я расскажу вам всю правду, святой отец, а вы в сердце своем отыщите слова, которые бы утешили меня и оправдали, ибо я очень нуждаюсь и в том, и в другом. Я всегда считала себя сильным человеком и всегда была уверена, что справедлива к людям и к самой себе. Душа моя стремилась к любви, но долгое время она оставалась одинокой, и это тяготило меня, святой отец… Только однажды я почувствовала, как во мне что-то дрогнуло и оттаяло. Мне показалось: наконец-то я встретила человека, с которым найду счастье. Это славный юноша с добрым и горячим сердцем. Он полюбил меня, но…

Людмила сама достала из кармана Марка портсигар и спички. Неумело помяв папиросу, подула в мундштук, закурила.

Марк сказал:

— Во время исповеди не курят.

— Ты просто не знаком с новыми обычаями. — Людмила втянула в себя дым, закашлялась. — Церковь тоже модернизируется.

Марк заметил:

— Мне кажется, этот шутливый тон нелегко тебе дается. Или я ошибаюсь?

Людмила ничего не ответила. Тогда Марк положил руку на ее плечо и в упор спросил:

— Скажи, ты любишь Саню?

Кажется, она не очень удивилась его вопросу. Может быть, ожидала, что он спросит об этом. Ответила совсем спокойно и прямо:

— Нет.

— Нет? — Марк выпустил ее руку и, повернувшись к ней, посмотрел в ее лицо. Он хотел видеть ее глаза, но они были закрыты.

— Посмотри на меня, Люда, — попросил он. — Я хочу знать, правду ли ты говоришь.

— Правду.

От шутливого тона, которым Людмила начала этот разговор, не осталось и следа. Она говорила тихо, и Марк чувствовал, как ей тяжело произносить каждое слово.

— Я понимаю, — продолжала она, — что любовь Сани искренняя и большая. И понимаю, что ему будет больно узнать обо всем. У меня не хватает сил сказать ему всю правду, но я сделаю это. Даже потому, что очень велико мое к нему уважение…

Марк взял из ее рук папиросу и далеко швырнул в сторону. Огонек прочертил в темноте дугу, на земле вспыхнул снопик искр.

— Ты молчишь, — сказала Людмила.

— Ведь это, наверно, еще не все?

— К сожалению, нет. Но продолжать мне трудно…

Она встала со скамьи. Поднялся и Марк. Они стояли так близко друг к другу что даже в темноте Марк увидел, как блестят ее глаза. «Не плачет ли она?» — подумал Марк.

Она не плакала. Она просто не знала, как сказать ему о том, что сказать было необходимо. И не была уверена, что он ее правильно поймет. Только в одном она была уверена: он, Марк, должен узнать все. Сейчас. Вот в эту самую минуту.

Людмила приложила ладонь к своей щеке, потерла пальцами висок, словно собираясь с мыслями. И проговорила так тихо, что Марк едва расслышал ее слова:

— Марк, мне тревожно с тобой. Тревожно. Я не должна была открываться для этого чувства, знаю, но оно меня не спрашивало. Пришло само… Я понимаю, Марк, как это все сложно: Марина, Саня… Но я должна была тебе это сказать. — Она заметила какое-то движение Марка и, боясь, что он может ее прервать, подняла руку: — Подожди. Ты не думай, что я хочу о чем-то тебя просить. Хотя, пожалуй, попрошу: давай подольше с тобой не встречаться. Так будет лучше… До свиданья, Марк. Провожать меня не надо — дойду сама.

Она повернулась и быстро пошла. Марк слышал, как по асфальту стучат ее каблучки. Все тише и тише. А он продолжал стоять на том же самом месте и не мог прийти в себя. Потом, вряд ли сознавая, что делает, он подошел к скамье, на которой они только что сидели, медленно на нее опустился и тыльной стороной руки провел по лбу…

3

Саня надел новую тельняшку, подпоясался широким матросским ремнем и посмотрел на себя в зеркало. Хорошо. Очень хорошо! Правда, у настоящего морского волка больше суровости. Надо почаще хмурить брови — это придает лицу выражение решительное и жесткое… Вот так…

На спинке стула лежал вычищенный до блеска реглан. Саня еще раз прошелся по нему бархоткой, взял в руки, осмотрел со всех сторон. Сияние. Одевшись, он набил трубку табаком, закурил, еще раз осмотрел себя в зеркало, сказал:

— Чин чином! — и вышел.

Они договорились с Людмилой встретиться в шесть вечера у нее дома. Договорились по телефону. Последние дни им ни разу не удавалось увидеться: то Саня был занят оформлением документов, то Людмиле что-то мешало прийти к нему. Саня скучал, но в душе был рад, что они так долго не видели друг друга. Он был уверен: Людмила тоже соскучилась за эти дни и, наверное, не будет скрывать, как ей хорошо оттого, что он наконец пришел. Может быть, она скажет: «Саня, я не могу даже представить, что со мной будет, когда ты надолго уйдешь в море…»

Он негромко постучал в дверь, прислушался. Послышались неторопливые шаги — шаги Евгении Михайловны, матери Люды. А ему так хотелось, чтобы его встретила сама Людмила. Он даже приготовил слова, которыми представится: «Честь имею! Будущий ледовый капитан Александр Кердыш, ваш покорный слуга».

Увидев Саню, Евгения Михайловна всплеснула руками:

— Батюшки, тебя и не узнать, Саня! Настоящий морской волк!

— Без пяти минут, Евгения Михайловна, — засмеялся Кердыш. — Можно мне к Люде?

— Конечно, можно! Проходи, она у себя.

Саня хотел раздеться в прихожей, но Евгения Михайловна запротестовала:

— Нет, не разоблачайся: пускай Люда посмотрит на тебя, на такого.

— Хорошо. — Саня был благодарен ей, он ведь и сам хотел таким предстать перед Людмилой. Пусть посмотрит.

Людмила сидела на оттоманке, слегка откинувшись к подушкам. На ней был простенький домашний халатик, распущенные волосы, еще влажные после мытья, падали ниже плеч, закрывая половину руки…

Саня никогда такой ее не видел. Сейчас она казалась совсем девчонкой, только глаза ее были не подевчоночьи грустны и улыбка, которой она встретила Саню, тоже была не девчоночьей… «Что-то, наверно, случилось», — подумал Саня. И почувствовал, как сразу ушло то приподнятое, немножко романтическое настроение, которое не покидало его с самого утра.

Людмила не встала, только отбросила назад волосы, села прямее, поправила на коленях халатик.

— Раздевайся, Саня, — сказала она. — Можешь повесить пальто вон на тот крючок.

Саня снял реглан и стал быстро застегивать ворот рубашки, из-под которой виднелась тельняшка. «Долдон! — злился он на себя. — Вырядился, как попугай. Честь имею! Будущий ледовый капитан… Настоящий долдон!» Он ругал себя последними словами, но глубоко в душе ему было жаль самого себя. Жаль всего, с чем он сюда шел.

Когда он сел рядом с Людмилой, она спросила:

— Ну, как твои дела? Скоро уходишь в море?

— Через два дня. Документы уже готовы. Иду матросом на траулере. Номер девять. Запомнишь?

Да, в глазах у нее — большая грусть. Саня не ошибся. Но только сейчас, кажется, он понял, откуда эта грусть: Людмила ведь знает, что он уходит в море на целых два месяца. Разве он сам не загрустил бы перед такой долгой разлукой?

Какое-то теплое чувство вдруг захлестнуло Саню. Он взял ее руки и, заглянув в глаза, сказал:

— Я каждые три дня буду посылать тебе радиограммы. Слышишь, Люда? И все время буду думать о тебе…

Ему показалось, что она избегает его взгляда. Будто боится, что не выдержит и заплачет. «Славная ты моя, — думал Саня, — чем я могу тебя утешить, скажи, чем? Я готов для тебя на все. С детства я мечтаю стать моряком — ты об этом знаешь. И через два дня это будет уже не мечта… Но если ты хочешь, если тебе очень тяжело…»

— Саня, мы должны с тобой поговорить об очень важном, — сказала Людмила. — Мне нелегко сказать тебе обо всем, но я скажу.

— Говори. — Он снова расстегнул ворот рубашки, придвинулся к ней поближе. — Говори.

Он ждал тревожно и боязно: он не откажет ей, но это будет для него прощанием со своим будущим.

— Саня, ты — очень сильный человек. Я говорю о твоих душевных качествах. И очень честный. А честные люди и в других должны ценить честность. Ты согласен со мной? Если бы ты вдруг узнал, что я не та, за кого ты меня принимаешь, у тебя осталось бы ко мне хорошее чувство?

— Я принимаю тебя за ту, кто ты есть, — сказал Саня. — Разве я тебя плохо знаю?

— Нет, ты меня знаешь хорошо. Но если бы ты узнал, что я могу лгать, например, ты продолжал бы относиться ко мне по-прежнему?

Саня, не задумываясь ни на секунду, ответил:

— Ты не можешь лгать! — и вдруг почувствовал, что ему стало душно. Будто что-то пыхнуло на него жаром.

— Да, лгать я не могу, — твердо сказала Людмила. — Ни другим, ни себе.

Людмила осторожно высвободила свои руки из его рук, встала, прошлась по комнате и остановилась у Саниного реглана. Долго смотрела на него, будто перед ней был живой человек, и так же, как если бы это действительно был живой человек, несколько раз погладила рукав реглана. Потом, прижавшись к холодной коже щекой, взглянула на Саню. Саня тоже, не отрывая глаз, смотрел на нее: вот сейчас она и скажет то важное, что хотела сказать.

— Саня, я не могу ответить на твои чувства… — Нет, голос ее не дрожал, она сказала это хотя и тихо, но твердо: так говорят только о выношенном и совсем решенном. Конечно, ей было больно, потому что она знала, как больно Сане. Но по-другому она не могла. — Нет во мне того, что должно быть… Ты пойми меня, Саня…

Он должен ее понять. Но он не мог ее понять! Может быть, потом, когда время отодвинет назад все, чем он жил последние месяцы, его разум и будет в состоянии охватить и осмыслить то, что ему сейчас сказала Людмила, но в эту минуту ее слова прозвучали как страшная нелепость. Нелепость, в которую невозможно поверить…

Он хотел сказать: «Ты шутишь, Люда!», но не сказал. Он хорошо знал: Людмила не шутит. Еще он хотел спросить, уверена ли она, что никогда не сможет ответить на его чувства. Но тоже не спросил, потому что теперь (да, только теперь!) все увидел в ее глазах. Если бы в них не было жалости к нему, Саня мог бы, наверное, на что-то надеяться. Теперь же надежды не было.

Он молчал. Какое-то время он даже ни о чем не думал — не было никаких мыслей. Потом подумал: «Что мне делать?» Не мог же он бесконечно сидеть как истукан, не имея сил даже на то, чтобы согнать с лица жалкую улыбку! Это не по-мужски — так раскисать. «Но что же мне делать?»

Людмила подошла к нему, села, прислонилась лицом к его плечу:

— Саня…

— Не надо. Все устроится. Не надо, слышишь?! Я пойду.

4

Теперь каждое утро Степана Ваненги начиналось с того, что он звонил в диспетчерскую порта и спрашивал:

— Что там слышно о Сане Кердыше? Он — на девятке.

Первое время диспетчер аккуратно справлялся у радистов, потом это ему надоело. Он сказал Степану:

— Давай-ка, брат, договоримся так: поступит радиограмма с девятки — я сам тебе позвоню.

— Давай не так, однако, — не согласился Степан. — Ты сейчас стучи Сане, что я беспокоюсь. И стучи, что Марк тоже беспокоится.

— Ладно, отстучу.

Проходили дни, а Саня молчал. Тогда Степан снова звонил, И однажды диспетчер сказал:

— Девятка в шестнадцатом квадрате. У них все в порядке.

Где этот шестнадцатый квадрат, Степан не знал, но коль на девятке все в порядке, решил он, значит, и Саня в порядке. Марку он сказал:

— Обижаюсь я. Такую поговорку слыхал: «С глаз долой — из сердца вон»? Шибко плохая поговорка, однако. А выходит — правильная.

Марк промолчал. Нетрудно было догадаться, почему молчит Саня. Кто-кто, а Марк знал, что такое душевная боль. И понимал, как сейчас трудно Сане…

В том, что между Саней и Людмилой произошло объяснение, Марк не сомневался. Она не пришла его провожать — разве это ни о чем не говорило? Саня старался шутить, быть веселым, но Марк видел: не так уж и весело Сане, как он хочет показать.

Когда траулер скрылся за мысом и исчезли даже верхушки его мачт, Ваненга спросил:

— Она обидела его?

Марк понимал, о ком он спрашивает. Ответил коротко:

— Не знаю, Степа.

— А ты не обидел?

— Выдумываешь, старик! — Марк поднял камешек, далеко швырнул его в воду, крикнул: — Счастливого тебе плавания, Саня Кердыш! Идем, Степа.

В конце рабочего дня Смайдов позвонил Талалину и попросил его прийти в партком сразу после смены. Марк почему-то замешкался и явился на час или полтора позже назначенного времени.

Петр Константинович собрался уже уходить, когда Марк постучал в дверь кабинета.

— Прошу! — крикнул Смайдов.

Марк остановился у двери, снял кепку, сказал:

— Извините, что опоздал, Петр Константинович.

Смайдов подошел к нему, протянул руку:

— Здравствуй, Талалин. Ты никуда не спешишь?

— Нет.

— Ну и добро. Давай-ка присядем вот здесь, кое о чем потолкуем.

Они сели на диван, закурили. Смайдов спросил:

— Скучно вам с Ваненгой без Кердыша?

— Скучновато, — признался Марк. — Привыкли друг к другу.

— Да, парень он славный, побольше бы таких. Знаешь, Марк, я давно хотел поговорить с тобой об одной вещи. — Смайдов шутливо похлопал Марка по крутым крепким плечам: — Ты, наверное, любишь спорт?

Марк пожал плечами:

— Лет семнадцать было — боксом увлекался. Потом бросил.

— Зря бросил. Бокс — спорт храбрых. Грешным делом, и я когда-то в ринг был влюблен. И не бросил бы, если бы не это, — он глазами показал на протез. — С одной рукой драться разве только с девчонками…

Марк промолчал: «Давно это с ним случилось, а примириться никак не может».

— Ты не думаешь, Талалин, чего это, мол, парторг о спорте речь со мной завел?

Марк улыбнулся:

— Наверно, неспроста.

— Угадал. Связь между спортом и тем, о чем я хочу с тобой говорить, есть. Тебе не кажется, что ты мог бы стать хорошим дружинником?

— Дружинником? Правду сказать, не думал об этом. Хотя… — Марк приподнялся, стряхнул пепел в стоявшую на столе пепельницу и снова сел. — Хотя йообще о дружинниках говорят много и по-разному.

— Что говорят?..

Марк собрался было ответить, но дверь неожиданно открылась, и в комнату вошел Лютиков.

— Вы еще здесь, Смайдов? — громко спросил он. — Здравствуйте. Признаться, не ожидал вас застать. Заглянул на всякий случай.

Посмотрев на Марка, Лютиков кивнул головой. Марк встал, спросил у Смайдова:

— Мне уйти, Петр Константинович?

— Нет, почему же… Я думаю, начальник мастерских не будет возражать, если мы продолжим беседу. Не будете, Сергей Ананьевич?

Лютиков в свою очередь спросил:

— Надолго?

— Нет. Присаживайтесь, Сергей Ананьевич… Садись, Марк. Так что же говорят о дружинниках нашего города?

Марк, взглянув на Лютикова, пожал плечами.

Он хорошо знал Лютикова: не раз видел его в доках, куда тот приходил почти каждый день, слушал выступление на одном из открытых партийных собраний, когда Лютиков в пух и в прах разносил какого-то молодого рабочего за то, что тот слегка покритиковал так называемую «систему штурмовых авралов». Марк хорошо понимал: в доках без авралов не обойтись, хотя их могло бы быть и меньше, но та неоправданная резкость, с которой Сергей Ананьевич обрушился тогда на парня, вызвала в Марке невольную антипатию к начальнику мастерских. И сейчас, глядя на Лютикова, Марк думал: «Стоит ли при нем откровенно высказывать свои мысли?..»

Однако Лютиков сам спросил:

— О дружинниках? Интересно послушать. «Рыцари порядка» — так их, кажется, называют. О многом говорит такая оценка, верно, товарищ…

— Талалин, — подсказал Смайдов.

— …товарищ Талалин? Вы тоже дружинник?

— Нет. Пока еще нет.

— Плохо. Очень плохо, товарищ Талалин. Прятаться за чужую спину, когда она у самого такая широкая, это знаете…

Сергей Ананьевич считал себя как бы крестным отцом многих городских дружин. Он гордился, что в городе число «рыцарей порядка» растет с каждым годом, и растет оно главным образом за счет рабочих и служащих судоремонтных мастерских.

Когда ему говорили: «Это ваша личная заслуга, Сергей Ананьевич», Лютиков скромно возражал, но в душе был согласен с этим. Разве не он установил твердый план каждому цеху, каждому доку: выделить такое-то количество «единиц» для зачисления их в дружинники?

Марк все же сказал:

— Разное говорят о дружинниках. Но я скажу о том, что думаю сам. Очень много показного, Петр Константинович. Настоящих рыцарей порядка, без кавычек, у нас раз, два — и обчелся. Пойдите вечером на главную улицу, дружинники там ходят табунами, под ручку… Табун за табуном. А в это время в глухих переулках что творится? И если оттуда кто-нибудь начнет взывать о помощи — пустое дело. Глас вопиющего в пустыне… Вот так… Кажется — здорово! А на самом деле — смех. С красными повязками дежурят чуть ли не дети. Кому это нужно? Для галочек?

Лютиков ничего не ответил.

— Вот вам картина, которую я сам видел, — продолжал Марк, глядя на Смайдова. — Какой-то пьяный лоботряс учинил дебош на автобусной остановке. Лезет без очереди, матерится, пустил в ход кулаки. А мимо — табунчик с красными повязками: девчонки из рыбного техникума. Остановились в сторонке, совещаются. Кто-то крикнул: «Товарищи дружинницы, чего ж вы смотрите?!» Одна кнопка осмелилась, подходит: «Послушайте, молодой человек, как вам не стыдно?»

— А вы тоже наблюдаете? — спросил Лютиков, усмехнувшись.

— Я тоже наблюдаю, — спокойно ответил Марк. — И вижу, лоботряс подхватил дружинницу на руки, говорит: «Дай-ка я тебя поцелую, кроха… Вот так… А теперь — сматывай».

— А вы наблюдаете? — снова спросил Лютиков.

— Нет. — Марк улыбнулся. — Со мной были Кердыш и Ваненга. Знаете их, товарищ Лютиков? Мы постарались внушить этому пьяному типу, что хулиганство не остается безнаказанным. Кажется, он кое-что уяснил.

— Каким же методом вы пользовались? — Лютиков спрашивал, глядя на Марка откровенно насмешливо.

— Я уже сказал, — сдержанно ответил Марк. — Методом внушения.

— С применением силы? То есть на хулиганский акт ответили хулиганским актом?

— Нет, мы прочитали ему полуторачасовую лекцию о порядочности и благородстве. — Марк сказал это едко, почти с вызовом. — И он понял свое заблуждение. Поклялся, что будет паинькой до конца жизни.

Смайдов чувствовал: Талалин закипает. И подумал: «Сейчас ему лучше уйти». Он уже хотел как-нибудь сказать об этом Марку, но тот сам спросил у Смайдова:

— Я пока вам не нужен, Петр Константинович?

— Если ты никуда не спешишь, Талалин, — с заметным облегчением ответил Смайдов, — зайди через полчаса. Сможешь зайти?

— Конечно. До свидания, товарищ Лютиков.

Когда Марк закрыл за собой дверь, Сергей Ананьевич сел напротив Смайдова, сказал:

— Не нравится мне этот молодой человек. Очень не нравится…

— Чем же? — поинтересовался Смайдов.

— Разве вы не видите в нем чего-то такого… — Лютиков щелкнул пальцами, состроив кислую гримасу. — Современные нигилисты. Критиканы. Все им не так, все их не устраивает… Создание народных дружин лично мне, например, стоило много нервов. Да и не только мне. А эти критиканы подводят итог: много дешевой липы. Слыхали? Сами-то небось не очень торопятся надеть повязку да рискнуть темной ночью пройтись по глухому переулку. Шкуру свою жаль…

— Я как раз и хотел предложить ему стать дружинником, — проговорил Смайдов, не желая вступать с Лютиковым в спор. — Думаю, что не откажется.

Лютиков пожал плечами.

— Дело даже не в этом, дорогой Петр Константинович. Помнится, вы сами как-то говорили: вопрос воспитания молодежи — сложный вопрос. А как вы сами его решаете? Ведь такие, как этот Талалин, котируются у вас по высокому курсу. Не ошибаюсь?

Петр Константинович поморщился: «Слова-то какие выбирает: котируются по курсу. Будто речь идет о валюте». И все же ответил прямо:

— Нет, не ошибаетесь, Сергей Ананьевич. Людей, подобных Талалину, я очень ценю. И не могу понять, почему вы, совсем не зная человека, вдруг проникаетесь к нему такой острой антипатией. Только потому, что он высказал суждение по вопросу о дружинах, не совпадающее с вашим?..

— Мелковато смотрите, товарищ Смайдов, — со снисходительной улыбкой сказал Лютиков. — Люди, подобные Талалину, для меня — открытая книга. Нигилистики, критиканы, демагоги — слава богу, что их не так много… Меня удивляет другое. Как некоторые партийные работники могут одобрять таких людей? Не видя, что они гнилушки. Вы-то сами, Петр Константинович, знаете, что сейчас является самым важным в воспитании молодежи?

Смайдов ответил не сразу, ему нелегко давалось спокойствие. Но, пересилив себя, Петр Константинович спокойно заметил:

— Я никак не могу согласиться с вашей мыслью, Сергей Ананьевич, что именно такие люди, как Талалин, — гнилушки. Гнили много как раз в тех, кто противостоит Талалиным. Пример? Беседин. Да, да, тот самый Беседин, который у вас в большем почете. Этот своего не упустит, нет! Ему наплевать на моральные принципы, он готов рвать везде, где только можно. Будет вкалывать день и ночь, но… денежки дай ему, как можно больше. Рабочая честь, рабочая гордость для Бесединых пустой звук… И в том, что такие Беседины есть, виноваты мы сами. Думаю, что многие из нас увлеклись чисто производственной, чисто материальной стороной дела и позабыли о моральной стороне. Отсюда и Беседины…

— А вы хотели бы растить ангелочков? — усмехнулся Лютиков. — Неужели вам незнакома такая простая истина: коммунизм — это прежде всего экономическая база. Бытие определяет сознание… Когда у нас будет эта база, мораль той части молодежи — если даже согласиться с вами, что она существует не только в вашем воображении, — придет в норму сама по себе. Потому что полностью исчезнут аморальные поступки: воровство, тунеядство и тому подобное. И еще потому, что высокое сознание большинства подавит все низменное горстки неустойчивых в моральном отношении. Надеюсь, с этим вы согласны?

— Конечно, нет! — горячо сказал Смайдов. — Этак каждый, кто несет ответственность за воспитание молодежи, может сидеть сложа руки и ждать у моря погоды… Тогда зачем нужны нам… ну, те же дружины?

— Дружины?.. Какая связь? При чем тут дружины?.. И вообще, как можно мешать отвлеченные споры с практическими делами?.. Я не понимаю вас, товарищ Смайдов. — Лютиков встал, взял со стола перчатки, несколько раз хлопнул ими по ладони и, резко меняя тему, спросил: — Скажите, это по вашей инициативе замяли жалобу Езерского? Разве вам не ясно, что такие действия подрывают ваш же авторитет? Почему ее не разобрали хотя бы на месткоме?

— У вас не совсем точная информация, Сергей Ананьевич, — спокойно возразил Смайдов. — Жалобу Езерского разбирали. И не придали значения этой жалобе, потому что сами рабочие осудили действия Езерского на Шпицбергене. Талалин, Байкин, Думин и другие…

— Вот как! Что ж, похвально, что вы сумели так сплотить коллектив. — В голосе Лютикова звучала насмешка. — Похвально… Кстати, когда у нас отчетно-выборное партсобрание? Сроки, кажется, уже подходят?

«Вот за этим он, конечно, и пришел. Напомнить о разговоре, который состоялся у него в кабинете. Неужели действительно надеется, что я сам подам в отставку?» — подумал Петр Константинович, а вслух сказал:

— Я все-таки написал докладную записку в горком.

Прошу, чтобы один из ближайших активов собрали специально по вопросу воспитания молодежи.

Лютикова это сообщение, однако, не взволновало. Или он просто сумел сделать вид, что остался спокоен.

— Когда-то в дни своей молодости, — Лютиков, кажется, улыбнулся, — я тоже был вот таким же прожектером. Высасывал проблемы из пальцев и писал в обком, даже в ЦК. И был уверен: получат — сразу же всполошатся. Как мы, мол, сами не додумались до этого! И как хорошо, что есть такие коммунисты, как Лютиков, которые день и ночь пекутся о наших нерешенных проблемах!.. Могу по-дружески признаться: ждал, что однажды меня вызовут в Москву и скажут: «Не согласитесь ли вы, Сергей Ананьевич, поработать в аппарате ЦК? Первое время инструктором, а потом…»

— Странно, что вы так и не сделали карьеру, — усмехнулся Смайдов. — Не хочу скрывать, Сергей Ананьевич, в докладной я позволил себе коснуться и нашего с вами спора.

— Вот как? — Лютиков снова хлопнул перчатками по ладони. — Вы, оказывается, не теряете времени даром. Это что же — ход конем?

Петр Константинович удивленно посмотрел на Лютикова:

— Я неважный шахматист, Сергей Ананьевич. И, кроме того, никогда не сравнивал свою жизнь с шахматной доской. А впрочем… мы говорим на разных языках.

— Пожалуй. — Лютиков, не прощаясь, направился к двери. Уже держась за ручку, обернулся, бросил небрежно: — До встречи.

5

«Почему меня так не тянуло к ней, когда она была со мной? — думал Илья. — Почему раньше казалось: не она, так другая, свет не сошелся на ней клином, можно протоптать тропинки и к другим оконцам, у которых сидят и поют пташки с длинными ресницами. Не Марина — так Ольга, не Ольга — так Нина… Мало их, что ли?.. Оказывается, все не так просто. Дорожку-то протоптать нетрудно, да толку-то что во всем этом? Ни радости, ни волнения…»

Марк работал рядом — приваривал новые стрингера. Он сидел на корточках с опущенной на лицо защитной маской, и, когда под его электродом вспыхивала дуга, Беседин видел, как сварщик коротко, едва заметно, откидывает голову назад. Потом снова, так же незаметно, наклоняется и внимательно всматривается в свариваемые части.

Опытным глазом Беседин замечал: ни одного лишнего движения, все рассчитано, словно это не человек, а автомат. И в то же время в позе Марка, в том, как он легко и уверенно работает электродом, нельзя было не увидеть какой-то особенной красоты. Сам отличный мастер своего дела, Беседин и в других ценил высокое мастерство, хотя никогда не выказывал восхищения. Сейчас ему вдруг захотелось сесть рядом с Марком, сказать: «Слушай, Талалин, ты — тоже художник. Как и я. И плевать нам на то, что между нами не все было гладко. Давай забудем старое и вдвоем покажем класс. Согласен?»

Словно почувствовав, что за ним наблюдают, Марк отложил держатель в сторону, приподнял маску и поудобнее уселся на шпангоут. Волосы у него, как всегда, были спутаны, он кое-как пригладил их рукой и посмотрел на Беседина.

— Кажется, время перерыва, бригадир, — сказал он.

Беседин взглянул на часы.

— Да, пожалуй. — И совсем неожиданно спросил: — Ты знаешь, что Марина опять работает сварщицей?

— Слышал, — коротко ответил Марк. — Молодец.

— Молодец? — Илья поближе придвинулся к Марку. — А я думаю, что наша профессия не для баб. — Он засмеялся. — Вольтова дуга засушивает их.

Марк встал, потянулся.

— Может быть. Ты идешь в столовую?

Ему не хотелось говорить с Бесединым о Марине. Ему вообще не хотелось о ней говорить. Хотя Марина и стала для него чужой, он знал: его всегда будет связывать с ней прошлое. И он никому не позволит пачкать ее имя.

Беседин сказал:

— Ты не хочешь говорить о ней, я знаю. Ты, наверно, будешь помнить ее сто лет. А на черта она нужна тебе такая? Если бы от меня ушла девка, я плюнул бы ей вслед, и конец. Других, что ли, нет?

Марк вскинул на него злые глаза:

— Она ведь и от тебя ушла… Чего ж не плюешь?

— Ха! — Илья сплюнул под ноги. — Видишь, еще не родилась такая красотка, чтобы сама ушла от Беседина. Понял, Талалие?

— Понял. Ты весь сделан из фальши, Беседин. Тебе не тяжело жить? Я бы не мог так…

Илья усмехнулся.

— Старая песня, Марк Талалин: Беседин — фальшивый, Беседин — рвач, Беседин — такой, Беседин — сякой. А хочешь, я скажу, что тебе мешает увидеть в Беседине настоящего человека?

— Давай.

— Ревность! И я тебе прощаю, Талалин. Потому что я не дурак и знаю, что это за штучка такая, ревность. О-о! Это, брат, такая вещь, что из любого человека сделает зверя. Лютого зверя! Я вот минуту назад смотрел на твою работу и думал: красиво работает Талалин. Художник, каких мало. Поставить бы его рядом со мной, локоть к локтю, и пригласить бы всех докеров, чтоб поглядели. Голову наотрез даю — сказали бы: сказка! Согласен?.. Но тут же подумал: не выйдет!

— Пожалуй, не выйдет, — согласился Марк.

— И знаешь, почему?

— Разные мы с тобой люди, Илья. Два берега у одной реки — не сойдемся.

— Правильно. А река эта — Марина Санина.

— Раньше ты говорил другое, — напомнил Марк. — Раньше ты говорил, что я выслуживаюсь, хочу занять твой бригадирский трон. Забыл?

— Не забыл. Связываю одно с другим. Унизить хочешь в ее глазах: вот, мол, погляди, на кого променяла.

— А я-то думал, что ты умнее, Беседин. Знал, конечно: тяжелый человек, мусора много, но что дурак — не думал.

Марк подошел к люку, легко подтянулся на руках и выбрался на палубу. По сходням на берег спускались Димка Баклан и Костя Байкин. Костя, взглянув на Марка, сказал:

— Чего взъерошенный такой? Опять с Ильей поцапались?

— С ним нельзя не цапаться, Байкин. Хотя это до черта надоело. То одно, то другое…

Они пришли в столовую, сели за столик. Через дветри минуты появился и Беседин. Димка Баклан, увидев его в дверях, крикнул:

— Есть свободное место, бригадир!

Илья медленно прошел мимо, даже не удостоив их взглядом. Димка заметил:

— Вот тип!

Беседин услышал и резко обернулся:

— Это ты про кого? Кто тип?

— Про тебя, — сказал Димка.

Илья сел, положил на стол руки, сцепил пальцы, тяжело посмотрел на Димку, потом на Байкина.

— Раньше я никогда не слыхал, чтобы вы вот так развязно трепали языками. Раньше я слыхал совсем другое.

— Время меняет людей, говорят философы, — заметил Костя. — Оно обходит стороной только того, кто дальше своего носа ничего не видит.

— Ты-то сам далеко видишь? — угрюмо спросил Беседин.

— С тобой трудно, Илья, — проговорил Костя. — Особенно последнее время. На всех шипишь, всех подозреваешь, что тебе хотят как-то напакостить.

— Кому со мной трудно? Тебе и Талалину?

— Всем!

Это сказал Димка. И в упор досмотрел на Беседина.

— Всем трудно, кроме, может, Харитона. Забыли, когда по-настоящему смеялись. Давишь ты, как пресс…

— Как пресс, — повторил Илья. — Здорово! — Он с минуту помолчал, разглядывая свои руки. И вдруг спросил: — Сколько ты получил за прошлый месяц, Баклан? По сколько вышло на брата?

Димка сказал:

— При чем тут это?

— А при том! Я смотрел ведомости других. Сто, от силы сто двадцать. Даже у крановщиков. А мы — по сто семьдесят! Так вот скажи: когда расписывался за сто семьдесят, тягостно не было? Чего молчишь?

Димка поморщился:

— Молчу потому, что нечего сказать, Илья. Ты не выучил ни одной новой песни. Не человек, а старая пластинка… Начисто заигранная…

Марк услышал, как Беседин хрустнул пальцами. «Сейчас грохнет кулаком по столу, — подумал он, — или уйдет».

Беседин встал.

— Лучше петь старые песни, но свои.

Он все-таки умел держать себя в руках, когда хотел. В такую минуту им можно было даже любоваться: внутреннее волнение, которое он испытывал, проявлялось только в глазах, сразу ставших темными и жесткими.

Губы улыбались, однако за улыбкой скрывалось чуть ли не бешенство. Это угадывалось по тому, как слегка вздрагивали намечающиеся морщинки вдоль носа.

— Ты понял, Баклан? Лучше петь старые песни, но свои! — повторил Илья. — А вы стали петь с чужого голоса. Вот с его голоса! — Он небрежно кивнул в сторону Марка. — Подражаете, как краснозадые павианы.

Он ушел, забыв даже поесть. Глядя ему вслед, Марк испытывал что-то похожее на чувство жалости, подумал: «Мечется, мечется, даже постарел от этого… Бывают же такие люди!»

Беседин был уверен: уж он-то знает психологию своего брата — рабочего человека. Поглядеть на Смайдова — смех один: ковыряется в морали и думает, что отыскивает ключики. Не там ищет! Илья в этом не сомневался. И Марк Талалин ему не поможет.

У Беседина был свой метод, проверенный на практике. Сколько раз, бывало, когда он начинал чувствовать, что авторитет его колеблется, Илья прибегал к этому методу, и всегда все кончалось благополучно. Надо только вовремя правильно оценить обстановку — и тогда…

Сейчас в воздухе снова запахло грозой: не только Костя Байкин и Димка Баклан идут в кильватер Марку, но и Андреич, и Думин, и даже Харитон начинают крутить носами, выражать недовольство. От жиру, конечно. Привыкли загребать деньгу. И воображают, что так всегда и будет и что никакой заслуги бригадира тут нет. Напомнить, что ли? Беседин знал, как напомнить…

Войдя в кабинет начальника цеха и поздоровавшись, Беседин устало опустился на диван. Борисов что-то подсчитывал на счетах и рукой показал: подожди, мол, сейчас закончу.

Беседин не мешал. Молча сидел, откинувшись на спинку, полузакрыв глаза и перебирая пальцами. Наконец Василий Ильич отодвинул от себя счеты, спросил:

— Что невеселый, Илья Семенович?

Беседин вздохнул.

— Веселого мало, Василий Ильич. Пришел к вам с просьбой: отпустите на десяток дней без содержания, к матери в деревню съездить хочу. Пишет, что заболела, а она там у меня одна. Присмотреть бы надо.

Борисов поморщился.

— Не время. Сам знаешь, сколько сейчас работы. Два танкера вчера в доки стали, зимовали где-то у Франца-Иосифа. Сейнер в третьем доке — тоже срочно. Я твою бригаду на аврал хотел бросить. А без тебя какой же аврал?

— Вот так надо, Василий Ильич! — Илья провел по горлу. — Приеду — наверстаю. Да и авралить как-то не очень… Понимаете, сварщики жаловаться начинают: устали, дескать, передышку бы надо.

Борисов посмотрел на бригадира.

— Устали, говоришь?

— Я-то не устал, а они… Разговорчики о нарушении законов и так далее. В обком союза хотят писать — заставляют-де работать сверхурочно.

Борисов помолчал, подумал. Потом протянул Беседину открытую пачку папирос, предложил:

— Кури, Илья Семенович. — И тут же спросил: — Мать тяжело заболела? Может, все-таки обойдется без тебя?

— Нет, Василий Ильич, ехать надо срочно. А насчет двух танкеров не стоит беспокоиться. Вернусь — в два счета сделаем. Ребята за это время маленько отдохнут, сил наберутся. Их пока в затон можно. Все равно ведь рано или поздно придется туда посылать…

Илья выжидающе посмотрел на Борисова: согласится, нет?

Еще полгода назад Борисов получил от начальника порта письмо, в котором тот просил отремонтировать старую баржу, стоявшую в затоне. Беседин знал об этом письме: Борисов не раз заводил с Ильей разговор о барже, но бригадир под разными предлогами оттягивал выполнение задания порта. Ждал нужного момента. И вот такой нужный момент наступил.

Борисов спросил:

— Ты осматривал посудину?

— Осматривал. И скажу вам прямо, Василий Ильич: тянуть дальше нельзя. Баржу надо срочно латать, иначе пропадет…

Илья действительно ходил в затон смотреть на баржу. Правда, там, в затоне, он случайно услыхал, что ее собираются списывать, но об этом предпочел умолчать. Мало ли что болтают?! Наряд-то на работу есть, а остальное не его дело. Лучше бы Борисов не артачился.

— Бригада не будет роптать? — спросил Борисов. — Корыто ведь, на нем не заработаешь.

— Всякий труд облагораживает человека, Василий Ильич…

Илья улыбнулся. Не мог не улыбнуться. Баржа в затоне обросла ракушками, проржавела. Ее латать — все равно что штопать старый чулок: возни много, а вознаграждение… Да, подработают братцы сварщики, Андреичу на перманент не хватит.

Он поднялся с дивана, положил на стол заявление. И когда Борисов размашисто начертил резолюцию, Илья прочувственно сказал:

— От души благодарю, Василий Ильич.

Харитон неистовствовал. Бросался то к одному сварщику, то к другому, кричал:

— Допрыгались? Докритиковались? Третий день висим на корыте, а где выработка? Полтора-два рублика в день на нос — это что? Нищий на улице больше выпросит, чем мы заработаем!

Костя Байкин с философским спокойствием сказал:

— Слушай, Харитон, зачем ты тратишь нервы? Дай я тебе пару синяков поставлю под глазами — и иди на угол, протягивай руку…

— Плевать я на твое зубоскальство хотел! — завопил Харитон. — Плевать, слышишь! Я — квалифицированный сварщик, вот кто я! И хочу получать как квалифицированный сварщик. Был бы тут Илья Семеныч — он враз поломал бы эту лавочку. Борисов, гад, издевается над нами. А при Беседине не посмел бы. Беседин бы ему мозги вправил…

Думин и Андреич тоже роптали. Андреич, поминутно заправляя рыжий чуб под берет, говорил:

— Харитон в основном прав. Не первый раз так получается: стоит Беседину куда-нибудь уехать — нас на самую дрянную работу. Беседин возвращается — все в порядке. Боится Борисов Беседина, вот что. А без него черт знает что делает. Люську Хрисанову с ее фрейлинами на шведа послал. Там, конечно, порядок будет. А мы…

— А мы до возвращения бригадира корыто шпаклевать будем, — поддержал Думин. — Ракушку к ракушке приваривать, точно другого дела нету…

Марк спросил:

— Все это не наводит вас на какие-нибудь психологические размышления?

— Наводит, — язвительно заметил Харитон. — Когда Илья Семеныч с нами, некоторые типы поднимают хвост: «Обойдемся небось и без него. Подумаешь, Беседин! Сами с усами…» А теперь скулим.

— Глубокомысленное заключение, — усмехнулся Марк. — За такой анализ фактов тебе надо присвоить степень доктора философских наук. Не возражаете, товарищи?

Никто не ответил, и Марк почувствовал, что и Думин, и Андреич согласны с Езерским. Больше того, Марк был уверен: вину за то, что Беседин перед своим отъездом не захотел договориться с Борисовым о дальнейшей работе бригады, сварщики взвалили на него.

…В перерыве Марк подошел к Косте Байкину, развернувшему свой завтрак на листе стали, сел рядом. Костя предложил, указывая на консервы и холодную свинину:

— Угощайся.

— Спасибо, — Марк взял кусок хлеба и положил на него мясо. — Костя, не кажется тебе, что ребята смотрят на меня косо?

— Кажется, — ответил Костя, поддевая ножом кусок рыбы из консервной банки.

— А за что?

— Думают так: если бы не ты — Илья устроил бы перед отъездом хорошую работенку. Того же шведа с помятой кормой.

— Но вы ведь сами говорите, что это вошло в систему: как только Илья уезжает, Борисов сует вас черт знает куда. Говорите или нет?

— Говорим.

— Так при чем же тут я?

Байкин взял бумажную салфетку, не спеша вытер рот и руки, посмотрел на Марка.

— Я не знаю, Марк, что ты имеешь в виду. Ты думаешь: Беседин уехал неспроста и совсем не случайно подсунули нам это корыто… Ну?

— А ты разве так не думаешь? — в свою очередь, спросил Марк.

Байкин чистосердечно признался:

— Раньше этот ход Ильи до меня не доходил. Просто не мог даже и подумать, что Илья способен на такую подлость. Но теперь… Ты, пожалуй, прав, Марк. И Борисов с ним, наверно, заодно. Он ведь считает Беседина незаменимым. Сбить бы с них спесь, с этих типов. Показать бы им, что мы и без Беседина не лыком шиты. У тебя голова светлая, Марк, придумай что-нибудь. А?

Марк закурил, несколько раз глубоко затянулся и сказал:

— Подлость, конечно, налицо, но я сейчас думаю о другом. Помнишь, на Шпицбергене Смайдов рассказывал об англичанине-сварщике? Правильно он тогда поставил вопрос: чем мы отличаемся от него? Он — рабочий, и мы… Мы свое дело знаем, он — тоже мастер высокого класса. Выходит, мы с ним почти одинаковые?

— Мы ведь с тобой не мечтаем о собственном пивном баре, — засмеялся Костя.

— Не мечтаем. Но главное разве в этом? Представь себе, Костя, такую картину. Вызывают Артура Прайта в контору и говорят: «Слушай, Прайт, видишь вон в затоне старую баржу? Она никому не нужна, мы ее все равно оттащим на кладбище, но сначала ты поработай на ней. Латай ее, счищай с нее ржавчину, заваривай трещины, в общем — трудись, не жалея сил, часов по двадцать в сутки. Обижен не будешь, Прайт, за работу получишь в двойном размере…» Как ты думаешь, Костя, стал бы он спрашивать: «Зачем же я буду трудиться, если баржа никому не нужна?»

— Вряд ли, — усмехнулся Костя. — Какое ему до этого дело? Деньги на бочку — и трава не расти.

— Точно… А ты, Костя?

— Что я? — не понял Байкин.

— Стал бы ты работать не жалея сил, если бы знал, что работа твоя никому не нужна?

— Чудишь ты, Марк. Я не робот, — сказал Костя.

— Правильно. И я не робот. Я хочу, чтобы мои руки приносили пользу. Мне не все равно, за что я получаю деньги. Чужие они разве, деньги эти?

Помолчав с минуту, Костя прямо спросил:

— Ты думаешь, что сейчас мы работаем вхолостую из-за каприза Беседина и Борисова?

— Не думаю, а знаю точно. Насчет участия в этом деле Борисова не уверен, а Беседин… Я разговаривал со стивидором, Костя. И знаешь, что он сказал? Порт вот-вот получит новую баржу. А эту, наверно, спишут на лом. Если же и не спишут, то сейчас она пока не нужна. И ремонт этот совсем не к спеху.

— Так какого же ты дьявола молчишь?! — воскликнул Байкин. — Надо идти к Борисову. Послушаем, что скажет он.

6

Борисов с недовольным видом оторвался от бумаг, спросил:

— Вы ко мне?

— К вам. — Костя незаметно подтолкнул Марка, чтобы тот начинал первым. — Разрешите присесть, Василии Ильич? С работы прямо к вам, немного устали.

Борисов кивнул на диван:

— Присаживайтесь. И попрошу покороче, я занят.

— Мы коротко, — сказал Марк. Он сел не на диван, а на стул, против Борисова. — Нам кажется, товарищ начальник, что кто-то допустил ошибку. В доках сейчас много срочной работы, а наша бригада латает старую баржу, в затоне. Она могла бы и подождать. Может быть, это и не ваше упущение, но ошибку надо исправить… Вот мы и решили обратиться к вам…

— С тем чтобы научить начальника планированию работы? — неприязненно спросил Борисов. — Так я вас понимаю?

— Не совсем так, — сдержанно ответил Марк. — Просто пришли посоветоваться. Разве это плохо?

Борисов взял со стола карандаш и тупым концом стал постукивать им по папке с бумагами.

Он не терпел, когда кто-нибудь вмешивался в его дела. «Может быть, это и не ваше упущение, но ошибку надо исправить…» С каких пор рядовые сварщики взяли на себя миссию учить начальника, указывать ему? Каждый сверчок должен знать свой шесток! И он, Борисов, никому не позволит ни подрывать свой авторитет, ни нарушать производственную дисциплину!

И все же он решил не обострять положение. Чуть мягче спросил:

— Вот вы, Талалин, бывали когда-нибудь в рыбачьих поселках? Знаете, как там живут люди?

Марк удивленно пожал плечами.

— Простите, не совсем улавливаю связь…

— Сейчас поймете. — Борисов раскрыл папку, извлек из нее письмо начальника порта, протянул Марку. — Почитайте. Почитайте вслух, чтобы и товарищу Байкину стало ясно. Речь идет о барже, на которой работает ваша бригада.

Марк взял письмо, прочитал и положил его на стол.

— Теперь понимаете связь? — улыбнулся Борисов. — Рыбачьи поселки стоят обычно не на железной дороге. И подвезти рыбакам уголь можно только по воде. А на чем подвозить, разрешите у вас спросить, если одна-единственная баржа стоит в затоне и с ней никто не хочет возиться? Я понимаю, конечно, работа на такой посудине оплачивается невысоко, но… — Василий Ильич сокрушенно развел руками и даже сочувственно покачал головой. — Не я устанавливаю расценки, друзья мои.

— Дело не в расценках, — сказал Марк. — Баржа, как вы говорите, стоит уже давно. И может постоять еще пару месяцев, по крайней мере до тех пор, пока мы выполним срочную работу в доках.

— Вы так решили? — Борисов не хотел скрывать иронии. «Ишь ты, дело не в расценках! Скажи им сейчас, что за работу на барже заплатят больше, чем на других работах, и они попросят десяток таких барж. И начхать им будет на то, сколько сейнеров, танкеров и угольщиков своевременно не выйдет в море». — Вы так решили? — снова спросил Борисов. — Может быть, вы, Талалин, и вы, Байкин, сядете в таком случае на мое место и станете руководить всем производственным процессом?

— Зря вы так ставите вопрос, Василий Ильич, — спокойно ответил Марк. — Каждый должен заниматься своим делом, но…

— Вот именно: каждый должен заниматься своим делом, — перебил его Борисов. — И я на вашем месте был бы более откровенным. Как и положено рабочему человеку. Сказать, что привело вас в мой кабинет?.. Денежки. Денеж-ки! Привыкли получать по-министерски и чуть что — караул! Так и говорите об этом прямо, не юлите.

Борисов видел, с каким напряжением смотрят на него рабочие. С напряжением и явной неприязнью. Не перегнул ли он? С ними все-таки надо считаться — это лучшие сварщики.

Василий Ильич заставил себя улыбнуться.

— Ладно, не будем спорить. Как сказал мудрец: нет такого положения, из которого нельзя было бы найти выхода. Так, друзья мои?

Он взял телефонную трубку, попросил:

— Главного бухгалтера… — И через секунду: — Семен Федорович? Это я, Борисов… Тут вот у меня сварщикибесединцы. Да, бесединцы! Речь идет о старой лохани, что в затоне. Хлопцы очень недовольны: дыр много, а грошей — слезы. Сможешь договориться о пересмотре сметы? Да, с портом… Сварщики-то ведь в основном правы… Ну, добро…

Он повесил трубку, посмотрел на Талалина, потом на Байкина:

— Ну вот, слышали?..

— Разрешите мне сказать несколько слов, товарищ начальник? — спросил Костя.

Борисов кивнул:

— Конечно, Байкин. Думаешь, главбух подведет?

— Не об этом думаю. О другом…

Костя поднялся с дивана, сел рядом с Марком. Марк незаметно положил руку на его колено, словно призывая к спокойствию.

— Ну? — проговорил Борисов. — Слушаю.

И вдруг Костя сказал:

— Нет, лучше ты, Марк. Я так не смогу.

Марк взглянул на Костю и тут же перевел взгляд на Борисова.

— Ладно. Знаете, о чем мы хотели вам сказать, Василий Ильич? О том, что мы не Харитоны. И еще о том, что вы потворствуете Беседину. Может быть, хотите поддержать его престиж? Три дня назад, когда Беседин был еще здесь, вы и не думали о барже…

— Товарищ Талалин!

Борисов встал, жестко посмотрел на Марка. Однако Марк продолжал:

— Беседину эту игру можно простить, он думает только о своем благополучии. А вы же коммунист, Василий Ильич… Подождите, дайте мне сказать до конца. Мы ведь не какие-нибудь болванчики, которым все равно, что делать… Мы ведь завтра тоже будем коммунистами, и нам не может быть все безразлично. Мы не хотим работать впустую: ведь баржу должны списать. Вы нас понимаете, Василий Ильич?

Борисов снова привстал, хотел что-то сказать, но Марк обратился к Косте:

— У меня сейчас возникла мысль, Костя. В крайнем случае, если баржу не спишут, мы отремонтируем ее сверхурочно. Каждый день по часу. И бесплатно. Пусть это будет наш подарок рыбакам, которые ждут уголь. Как ты думаешь, поддержит бригада?

Костя оживленно подтвердил:

— Поддержит. За исключением Харитона…

Борисов иронически ухмыльнулся, спросил:

— Вы все сказали, Талалин?

— Теперь — да.

— Тогда послушайте меня. Советское предприятие — не клуб анархистов. На каждом предприятии есть руководитель, которому все обязаны подчиняться. Подчеркиваю: все, Талалин. Я думаю, вы меня понимаете. Бригада Беседина (Борисов сделал ударение на слове «Беседина») будет работать в затоне, пока отремонтирует баржу. Так надо, вам ясно? Если у вас нет других вопросов, не буду задерживать.

Марк и Костя встали. Марк, глядя прямо в глаза Борисову, твердо сказал:

— Лично я на барже работать не буду. Если вам не нужны сварщики, они нужны в другом месте. Разрешите написать заявление?

— Пожалуйста, только не здесь. Секретарь даст вам бумагу.

— И мне даст? — спросил Костя.

Борисов посмотрел на него и ничего не ответил.

Они вышли из конторы и направились в скверик, где их поджидали другие сварщики. Андреич, уступая Марку место на скамье, нетерпеливо спросил:

— Ну?

— Мы попросили перевести нас в док, а баржу отремонтировать в нерабочее время, — сказал Марк. — И даже бесплатно…

Харитон взвился:

— Бесплатно? Это без меня! Дураков нету, чтобы…

— Он не согласился, — продолжал Марк, не слушая Езерского. — Он начал договариваться с бухгалтерией о повышении расценок…

— Это другое дело, — сразу успокоился Харитон. — Я так и думал, что Борисов пойдет на это.

Думин спросил:

— Договорился?

— Да. — Марк сел на скамью, привычным жестом отбросил со лба волосы. — Главбух не возражал.

— Ну и порядок, — сказал Андреич. — Ты молодец, Марк. С тобой можно иметь дело.

— Со мной не придется иметь дела, — невесело улыбнулся Марк. — Я ухожу. Костя, кажется, тоже.

— Да, тоже, — подтвердил Костя. — Я не болванчик.

Димка Баклан попросил:

— Выскажитесь пояснее!

— А чего тут неясного? — Костя в сердцах отшвырнул ногой пустую спичечную коробку. — Чего тут неясного? Марк правильно говорит: нам не все равно, что мы делаем. Работать, лишь бы получать деньги? К чертовой матери! Не хочу! Не хочу — и все! Мы что, вкалываем на дядю Сэма? Продаем свою рабочую силу?

— Завелся! — хмыкнул Харитон. — Мне лично плевать на то, где вкалывать. Лишь бы платили. Деньги не пахнут, сказал какой-то мудрец. Сколько обещал накинуть?

— Да помолчи ты, зануда! — одернул его Баклан. И к Марку: — Когда вы предложили ему работать на барже не в рабочие часы, он — что? Не согласился?

— Нет. Тогда мы с Костей сказали, что уходим.

— А он?

— Он говорит, пожалуйста. Секретарь даст бумаги для заявления.

— И на том спасибо, — сказал Баклан. — Пошли?

— Куда? — растерянно спросил Езерский.

— К секретарю за бумагой. Ты как, Думин?

Думин сидел на скамье, слушал, молчал. Со стороны могло показаться, что ему нет никакого дела до всей этой суматохи… «Мне все это безразлично», — говорил его спокойный вид. Но так только казалось. Глядя на Марка и Костю Байкина, слушая, о чем они говорят, он думал: «Все правильно. Работать надо с пользой. Не так, как этот самый Физиф или Сизиф. Мы не Сизифы, а советские рабочие. И если Борисов такой идиот, что этого не понимает, ему надо вправить мозги…»

— Не решаешься, Думин? — спросил Костя.

— Почему не решаюсь? — Думин протянул свои огромные ладони. — Я этими руками наварил столько, что дай бог каждому… Дай бог каждому! — повысил он голос и посмотрел на Харитона. — И еще наварю. — Он помолчал, шумно вздохнул и продолжал: — Деньги, конечное дело, нужны каждому человеку. Я тоже люблю заработать. Но если бы мне сказали: «Вот что, Климентий, бери автоген и давай кромсай вон тот новенький траулер, что только вчера спустили на воду, а мы тебе за это — миллион рублей!», я бы этими руками перво-наперво раскромсал башку тому, кто мне такое предложил бы. Ясно? Пошли, братцы. Пошли, Харитон, будь и ты хоть раз настоящим человеком.

Харитон только мельком взглянул на Думина, подскочил к Марку, уставился на него злыми глазами.

— Это ты, — запальчиво крикнул он, — это ты взбаламутил! Чего ты от нас хочешь, а? Чего тебе надо? Ты знаешь, чем все это пахнет? Таких типов, знаешь, как надо — вот! — Он быстро положил ноготь на ноготь и сделал движение, будто что-то раздавил. — Понял?

Марк молча оттолкнул его рукой и первым направился к конторе. За ним пошли все остальные. Тогда Харитон забежал вперед и, заглядывая в глаза поочередно Думину, Косте, Андреичу и Димке Баклану, затараторил:

— Братцы, подождите, братцы! Он же сказал, что накинет на расценки. Ну? Давайте скажем, чтобы в двойном размере. Он согласится. Слышите, братцы?

Думин остановился, взял Харитона за ворот комбинезона, встряхнул, затем легко приподнял и снова опустил на землю.

— Слушай ты, братец! До каких пор ты будешь путаться тут под ногами? Или ждешь, пока я из тебя душу вытряхну? Ну-ка! — кши! Шелудивая одноклетошная!

В кабинет к Борисову вошла секретарша.

— У меня там люди, Василий Ильич. Сварщики. Шесть человек. Можно к вам? — сказала она.

Борисов поморщился.

— Просите.

Когда они вошли, Борисов встал из-за стола и гостеприимным жестом хозяина указал на диван и стулья:

— Прошу садиться, товарищи.

Однако никто не сел. Плотно сгрудились у стола и все, кроме Харитона, положили перед Борисовым заявления. Борисов взглянул на них, чуть улыбаясь, сказал:

— Вас шестеро, а заявлений пять… Почему?

Харитон протиснулся вперед, доложил:

— Я не писал, Василий Ильич. Я в корне не поддерживаю. Имейте это в виду. Я остаюсь.

— Буду иметь в виду.

Борисов был, как всегда, спокоен и, кажется, даже весел. Он взял со стола одно из заявлений, надел очки, стал читать вслух:

— «От сварщика-докера Климентия Думина. Начальнику цеха. Мне двадцать шесть лет. Из них восемь я работаю сварщиком. Как-то я подсчитал — и получилась такая картина: оказывается, я проработал на сварке почти двадцать тысяч часов! Категорически вам заявляю, что все двадцать тысяч часов работал с пользой для дела, последние же двадцать два часа, работая на ненужной барже, я фактически выкинул коту под хвост. Так я не согласен, потому что так мне не интересно жить. Прошу рассчитать меня по моему собственному желанию и убеждению. К сему — Климентий Думин». Да-а! — держа бумажку в руке, Борисов опустился на стул. — Вы знатный человек, Климентий Думин.

Никто не понял, иронически говорит Борисов или серьезно. На Думина он смотрел внимательно и, кажется, тепло.

— Правильно, товарищ начальник, — подтвердил Думин. — Каждый докер — человек знатный. И я в том числе.

Борисов несколько раз утвердительно качнул головой, видимо соглашаясь с Думиным. Потом взял еще одно заявление и так же вслух прочитал:

— «От К. Байкина. Прошу меня уволить в связи с переходом на другое предприятие. Мотивы: я не заводная игрушка, чтобы мной играться. К. Байкин».

Прочитав все заявления, Борисов надолго задумался. Сварщики стояли молча, выжидая. Наконец он сказал:

— И вы полагаете, что с вашим уходом доки перестанут существовать?

Ответил Марк:

— Нет, почему же? Остаются ведь Беседин и Харитон Езерский, наверно, к вам придут и другие Харитоны.

— Вы очень горячий, Талалин! — заметил Борисов. — И не думаете о последствиях того, что делаете…

— Не горячий он, а рисуется! — не выдержал Харитон. — Корчит из себя искателя правды. Вы знаете, от кого весь сыр-бор загорелся, Василий Ильич? От него! Если б не он…

— А почему вы не подали заявление вместе со всеми, Езерский? — неожиданно спросил Борисов.

— Я?.. — Езерский не сразу нашелся, что ответить. — Я?

— Да, вы.

— Я не дурак, Василий Ильич, — Харитон насмешливо посмотрел на Марка и повторил: — Я не дурак, чтобы лезть не в свое дело. Я знаю, чем это пахнет. Мне сказано: на баржу, в затон, я — айда на баржу. Скажут: сваривай ржавые гвозди — буду сваривать. А что? Деньги платят? Платят. В нашей стране за всякую работу платят… А что сваривать — начальству виднее. Правильно я говорю, Василий Ильич?

Борисов не ответил. Раскрыл папку, положил в нее все заявления и сказал:

— Завтра, товарищи, получите ответ. К восьми утра прошу всех зайти ко мне… Или нет, пусть зайдет один Талалин. Как организатор…

— Зря вы так о Талалине, — заметил Баклан. — Езерский плетет, а вы верите. Каждый отвечает за себя…

Борисов не стал спорить. Он только сказал:

— Слова «организатор» бояться нечего, товарищ Баклан. Это не такое уж плохое слово… Значит, до завтра.

Оставшись один, Борисов снова вытащил из папки заявления сварщиков и стал внимательно их перечитывать. Потом взял красный карандаш и жирно подчеркнул на заявлении Думина: «Категорически вам заявляю, что все двадцать тысяч часов работал с пользой для дела. Последние же двадцать два часа… я фактически выкинул коту под хвост. Так я не согласен, потому что так мне не интересно жить…»

— Черт подери! — сказал Борисов и засмеялся. Потом поднял трубку и набрал номер начальника порта.

…Смайдов узнал о случившемся от Баклана, которого встретил вечером на улице. Димка, ничего не утаивая, подробно рассказал ему о разговоре с Борисовым, о заявлениях и о том, что лично ему показался странным такой факт: когда они принесли заявления, Борисов не кричал на них, ничем не запугивал, а был даже вежлив и дружелюбен. Может быть, ему это просто показалось, но нет, такое впечатление создалось не только у него.

Смайдова, однако, слова Баклана не утешили. Идя утром в контору, он заметно нервничал. «Заварили кашу!» — все больше раздражался Петр Константинович.

— Разрешите? — спросил он, открывая дверь в кабинет начальника.

— Заходи, комиссар, заходи!

Борисов вышел ему навстречу и протянул руку. Голос его и какой-то взбудораженный вид еще больше встревожили Смайдова.

Садясь на место, Борисов спросил:

— Ты в курсе событий, Петр Константинович? Или до тебя еще ничего не дошло?

Смайдов тоже сел, мельком взглянул на разложенные на столе заявления.

— Кое-что дошло, — признался он. — Вчера встретился с Бакланом, получил «информацию». Ты, наверно, дополнишь?

— А что говорил Баклан?

— Сказал, что бригада не хочет работать в доках. Все, кроме Езерского.

— Правильно. Но… — Борисов помолчал, потом, глядя в лицо парторга, проговорил: — Чтобы все было ясно, Петр Константинович, я должен рассказать тебе о том, почему это произошло, и о том, что я сам узнал только вчера.

Смайдов удивленно посмотрел на Борисова:

— Понимаешь, оказывается, баржа в затоне действительно должна списываться. Я звонил начальнику порта, он это подтвердил. — Василий Ильич пристукнул ладонью по столу, выругался: — Черт знает, чем они там думают. Сами пишут письма, а потом… Но дело не в этом… У меня нет никакого сомнения, что Беседин знал об этой барже все. И провел меня, как мальчишку. Проходимец!

Петр Константинович встал.

— Ты не думай, — продолжал Борисов, — что я хочу свалить на Беседина. Я тут, конечно, дал маху. Но ты подумай, Петр Константинович, как это он подстроил?.. И видимо, не первый раз. Вот ловкач!

— Хорошо, что ты хоть сейчас это понял, — облегченно улыбнулся Смайдов. — Может быть, этот эпизод и нас кое-чему научит.

— Ты прав, Петр Константинович. И знаешь что? Прочитай-ка вот сии бумажки, — Борисов кивнул на заявления сварщиков. — Честно могу тебе сказать: на меня они подействовали, как свежий ветер. И я вот думаю: работаем мы рядом с людьми, вроде и стараемся узнать их поближе, но все как-то не так, как нужно… В душу, что ли, редко заглядываем человеку?..

— Редко заглядываем, Василий Ильич. Редко, — сказал Смайдов.

ГЛАВА XI

1

Беседин шел в доки с таким чувством, точно победителем возвращался с поля брани. Он ни на минуту не сомневался: в бригаде все перегрызлись, на Талалина, конечно, глядят волками и ждут бригадира, как бога. Знают, паршивцы: Илья Семеныч помчится к Борисову, и завтра же будет полный порядок! Надо вот только решить, как быть с Талалиным. Вышвырнуть его, чтобы не путался под ногами? Или сделать великодушный жест и сказать: «Жизнь, брат, суровая штуковина, к ней надо уметь приспосабливаться. Уметь так, как Беседин, ясно? Ты — отличный сварщик, и для дела будет полезно, если я оставлю тебя в бригаде… Но…»

Талалин не дурак, он сообразит, что кроется за этим «но…».

Беседин решил так: сейчас он зайдет к Борисову, обо всем договорится, а потом — в затон. Там, конечно, сделает вид, что страшно возмущен: «Как, опять тут без меня наломали дров? Вот типы, хоть не отлучайся! Ну, ничего, братва, через полчаса все уладится». Харитон наверняка завизжит от радости: «Ясно вам? Ясно, кто такой Илья Семеныч?!»

Илья, думая о своем, не сразу услышал, как его окликнули. А когда плотник Ганеев позвал снова, он только приостановился и сказал:

— Привет, дядя Иван. Как тут у вас?

— У нас-то порядок, — ответил Ганеев, — а вот у тебя как? Похвалиться нечем? Или все уладилось?

— Я только приехал, дядя Иван. — Беседину хотелось спросить Ганеева, о чем тот толкует, но он не стал этого делать. — Вот бегу к бригаде, беспокоюсь.

— Ты уже все знаешь? — Ганеев посмотрел на Илью не то с любопытством, не то как-то сожалеюще. — Знаешь, спрашиваю, что случилось?

— Догадываюсь.

Илья кивнул и заторопился дальше. Он почуял что-то недоброе в том, как Ганеев смотрел на него, но тревога не задержалась — он просто отмахнулся от нее.

Он проходил мимо третьего дока, где стоял сейнер. Тот самый, о котором тогда говорил Борисов. Ну, что ж, срочный ремонт — это хорошо! И Борисов может не сомневаться: через час-два Илья приведет сюда бригаду и…

Вдруг Илья увидел, как в трюме что-то вспыхнуло. Вспыхивать так может только дуга. Он остановился. Откуда на сейнере сварщики? Их там не должно быть, Беседин был твердо в этом уверен. Может быть, ему показалось?.. Какой там, к черту, показалось: дуги зажигаются одна за другой, словно в отсеках — целая бригада.

«Ясно! — Беседин даже улыбнулся и хлопнул ладонью о ладонь. — Люська Хрисанова закончила со шведом и перевела своих дамочек на сейнер. Заглянуть, что ли? Посмотреть, как у них идут дела?»

Он направился к сейнеру и, уже взбираясь по трапу, подумал: «Марина, конечно, тут».

— Илья Семеныч! — Харитон вылез из кормового отсека размяться и первым увидел Беседина. — Илья Семеныч, здравствуйте.

Илья оглянулся.

— Привет.

То недоброе предчувствие, которое он испытывал при разговоре с Ганеевым, снова вернулось, но теперь Илья уже не мог от него отмахнуться. Он быстро подошел к Езерскому, повторил:

— Привет, Харитон. — И сразу спросил: — Тут вся бригада?

— Вся, Илья Семеныч. Четвертый день вкалываем…

— А баржа?

— Баржа? — Харитон вскинул бегающие глазки, шмыгнул носом: — Вы разве о барже знали? Я думал…

— Рассказывай, что случилось. — Илья потянул Харитона подальше от люка, за кормовую надстройку. — Все рассказывай.

— Плохо получилось, Илья Семеныч, — сказал Харитон. — Шибко плохо, как говорят тундряки. Талалин, гад, взбаламутил всех, решили так: если Василий Ильич не переведет с затона — уходить. Один я не подал заявления. Я не дурак. Я все сразу понял. Думаю, поддержу Илью Семеныча, он мне спасибо скажет. Друзья мы ведь, думаю…

— Да не тяни ты, как гнус! — оборвал его Илья. — Главное давай.

— А я и даю главное, — обиделся Харитон. — Чего еще главней, когда Байкин во всеуслышание кричал: «Облизнется теперь Беседин! Пожелает — пускай сам в затон идет и латает там списанное корыто хоть до второго пришествия!» Это что — не главное? Выходит, что нет теперь бригадирского авторитета, так я понимаю?

— А Борисов? — Илья выхватил из кармана пачку папирос, закурил, жадно затягиваясь дымом. — Борисов что, я спрашиваю?

Харитон смотрел на Беседина со смешанным выражением сочувствия и злорадства. «Вон ведь как переживает, побледнел даже. Думает небось: „Не вышло помоему…“ И не вышло! Он, значит, и вправду знал о барже, недаром Талалин говорил. Знал — и все-таки подсунул, гад, свинью».

Ты оглох, что ли?! — крикнул Беседин.

И тут он увидел Андреича и Думина, вылезающих из трюма. Думин наклонился над люком и легко извлек из трюма Костю Байкина. За Костей выскочил Марк Талалин.

Илья сделал шаг, другой к трапу, но потом решительно остановился, резко повернулся к бригаде. Сварщики стояли рядом (только Харитон, как-то блудливо переминаясь в сторонке с ноги на ногу, не знал, что с собой делать) и молча смотрели на него с нескрываемым любопытством. Защитные маски, сдвинутые на лоб, делали их похожими на рыцарей с поднятыми забралами. И лица у них были, как у воинов, только что закончивших трудный бой: усталые, словно прокопченные порохом…

Илья шагнул к сварщикам:

— Привет докерам!

Они продолжали молчать. И Илье пришлось перешагнуть через унижение, он потом и сам не мог объяснить, как это ему удалось. Может быть, только уверенность в том, что придет время, когда он с каждым из них рассчитается сполна, помогла ему.

— Ну чего насупились? — сказал он. — Или не рады встрече? А я за неделю соскучился по вас. Здорово, Костя! Здорово, Баклан! А ты, Андреич, все пылаешь? Горишь, как пожар? А ты, Клим, вроде как еще подрос. Куда тянешься?

Илья улыбался. А они — нет! И он чувствовал, что внутреннее напряжение, которое заставляло дрожать каждый его нерв, подходит к пределу…

Он мельком взглянул на Харитона: хотя бы этот кретин как-нибудь выручил! Или он тоже не прочь отколоться? Нет, кажется, он все такой же: на лету поймал взгляд, засеменил, лисья мордочка расплылась в улыбке.

— А меня вы не замечаете, Илья Семеныч? Здравствуйте! Как съездилось? Как там ваша мама?

— Спасибо, Харитон. Все в порядке. Испекла два пирога, говорит: «Вези своим друзьям». Даже пару бутылок смородиновой наливки дала. Выпёйте, мол, за мое здоровье. Так что сегодня вечером…

— Илья Семеныч, нам надо с тобой поговорить.

Это сказал Марк Талалин. Сказал, будто поставил точку.

— Поговорить?

2

Илья ногой перевернул какой-то ящик, опустился на него.

— Да, поговорить, — подтвердил Марк. — Начистоту. Как положено рабочим людям. Мы хотим задать тебе вопрос, на который ты должен ответить.

— А кто это «вы»? — спросил Беседин. — Марк Аврелий? Он, кажется, тоже говорил о себе во множественном числе?

— Марк правильно сказал: надо начистоту, — проговорил Думин. — И чтобы не юлить.

Беседин привстал с ящика, картинно поклонился:

— Граждане судьи, под присягой торжественно заявляю, что буду правдив перед вами и честен. Вы, гражданин главный судья, хотели задать какой-то вопрос?

Марк посмотрел на Костю, сказал:

— Пошли, Костя, работать. Разговора, я вижу, не получится.

Илья подбежал к люку и загородил Марку дорогу:

— Подожди! Подожди, говорю!

Марк спросил:

— Чего ты хочешь?

— Хочу спросить: кто ты такой? Кто ты такой, а? Кого ты из себя строишь? Тебя назначили бригадиром? Чего ты тут раскомандовался?

Марк спокойно ответил:

— Никто меня бригадиром не назначал. И никем я тут не командую. А насчет тебя решили так: или полностью ломай себя, или…

— Или?

Беседин стоял так близко, что Марк ощущал на своем лице его дыхание и в упор видел его бешеные глаза.

Талалин не сделал ни одного движения.

— Или? — переспросил Беседин. — Уходить из бригады? — Он резко обернулся, посмотрел на Думина. — Ты тоже так решил, Клим?

Думин ответил коротко, твердо:

— Да!

— А ты, Андреич?.. Ты, Баклан?.. Тоже?

— Зарвался ты, Илья, — сказал Димка Баклан. — Без тебя, пожалуй, будет лучше.

— Лучше, — подтвердил Андреич. — Это каждый скажет, Илья.

Харитон молчал. Беседин посмотрел на него, но спрашивать ни о чем не стал. Медленно вынул из кармана пачку «Северной Пальмиры», картинно прикурил от зажигалки и, густо дымя, с независимым видом пошел к трапу. У самого трапа остановился, с минуту постоял, чтото обдумывая, потом обернулся, посмотрел на сварщиков не то презрительно, не то насмешливо. Они по-прежнему молчали.

3

День тянулся нескончаемо долго.

Раньше Илье и в голову не приходила мысль, что человек может оказаться в таком положении, когда не будет знать, куда себя деть. Он бесцельно бродил по городу, зашел даже на дневной сеанс в кино, посидел там с полчаса и, так и не разобрав, о чем фильм, снова вышел на улицу.

Недалеко от рынка, проходя мимо забора, сваренного из железных прутьев, он неожиданно увидел во дворе вспышку дуги. Илья приостановился, заглянул сквозь прутья. Человек в вылинявшей солдатской гимнастерке, в защитных очках сидел на скамейке и прицеливался электродом в стык двух стальных полос. Рядом лежали костыль и палка.

Вспыхнула дуга, и Беседин опытным взглядом сразу определил: длинная, очень длинная! Однако инвалидсварщик этого не замечал. Отстранив держатель с электродом, он внимательно посмотрел на свариваемые полосы и снова зажег дугу, еще длиннее прежней. «Тоже мне, специалист!» — равнодушно подумал Беседин, отходя от забора. А когда поравнялся с воротами, увидел вывеску: «Артель инвалидов „Бытремонт“».

Вспомнил: два года назад к нему домой пришел председатель этой артели и стал упрашивать перейти к нему работать. «Обижен не будешь, Илья Семеныч! — убеждал он тогда. — Кроме основной ставки, премиальные, кроме премиальных, приработок. Закрою глаза, а ты шуруй. У тебя же золотые руки, Илья Семеныч, и голова не пробка, будет хорошо и тебе, и артели. По рукам, а?»

Илья ответил ему не сразу. Он понимал: заработать там действительно можно. Да и сам себе хозяин. Уж он-то сумеет сделать так, что за него будут держаться, как черт за грешную душу. Почет и уважение. По всему видно, что председатель не дурак. Будет ходить, задравши нос, и звонить на каждом углу: «В моей артели работает Илья Семенович Беседин! Мастер — люкс-класс! Как с планом?.. Беседин месячный план выдает за неделю!»

Все это соблазняло. Но… Как раз это «но» и решило два года назад вопрос не в пользу председателя артели «Бытремонт». Перед самым его приходом журналист областной газеты написал о Беседине блестящий очерк. Фотокорреспондент изобразил Илью на фоне полярного сияния. Мужественный и статный, он стоит между небом и землей и скромно улыбается.

Очерк читали докеры, моряки, рыбаки; газеты пошли в тундру к оленеводам; студентки технического вуза прислали в партком письмо, в котором писали:

«Передайте славному докеру Беседину наш дружеский привет. Мы гордимся тем, что наша советская молодежь стоит в первых рядах строителей коммунистического общества».

«Славному докеру Беседину!.. В первых рядах!..» Кто будет знать о сварщике артели «Бытремонт», если Илья уйдет из доков? Нет, слава — это тоже вещь, с ней нелегко расстаться!

И Беседин сказал тогда председателю: «Ничего не выйдет. Докер есть докер, он, как моряк: жить без кораблей не может».

Илья только на секунду задержался у вывески, зашагал дальше. Куда — он и сам не знал. Надо как-то убить время до вечера. А вечером… Он твердо решил увидеть Марину. И поговорить с ней. Если она не захочет его слушать, он заставит ее. Дверь — на ключ, и будь добра поговорить начистоту. Обо всем. О будущем. О том, как жить…

Она сказала:

— Ну что ж, заходи, коль пришел.

Взяла у него из рук кепку, повесила на крючок, попросила:

— Вытри, пожалуйста, ноги, только что пол вымыла.

Он в нерешительности остановился посреди комнаты, не зная, куда сесть, Марина сняла с дивана белую накидку, предложила:

— Садись вот здесь.

И сама села рядом.

Может быть, оттого, что Илья представлял себе эту встречу совсем другой, он на минуту растерялся. Он растерялся еще и потому, что перед ним была не та Марина, которую он знал. Ее точно подменили. В ней почти ничего не осталось от прежней резкой Марины, от тех неожиданных смен настроения, которые и удивляли его, и бесили, а порой вызывали смех. Она словно вдруг возмужала, если можно так сказать о Марине, чьей женственностью Илья всегда восхищался. Ее глаза были такими же живыми, может быть, немного грустными, но в них уже не прочитать ни приниженности, ни испуга. Марина смотрела на Илью спокойно, как человек, обретший наконец то, чего ему так долго не хватало: твердую почву, без которой все было зыбко и шатко…

Она и внешне изменилась. Похудела, подтянулась, стала еще стройнее и как бы крепче. Взглянув на ее руки, лежавшие на коленях, Илья заметил, что они утратили белизну, ту холеность, которой он часто любовался, но в них появилось что-то новое. Илья подумал, что они стали по-настоящему живыми. Живыми, как ее глаза. У него возникло желание взять ее руки и прижать ладони к своему лицу. Они, наверно, прохладные, эти ладони, а у него лицо горит, как в лихорадке…

— Что ж ты молчишь, Илья? — спросила Марина. — Может быть, скажешь, зачем пришел?

— А ты не догадываешься?

— Пожалуй, нет. Лучше будет, если ты скажешь прямо.

— Хорошо, я скажу. — Он испытующе посмотрел на нее, спросил: — Ты ничего обо мне не слышала?

Марина сказала совсем безразлично:

— Нет, я ничего о тебе не слышала.

Илья думал, что она все же спросит, поинтересуется. Не зря же он задал такой вопрос, и дураку должно быть ясно, что с ним что-то случилось.

Но она промолчала. И тогда он сам сказал:

— Я ушел из доков…

Ему казалось, что известие должно потрясти ее, необыкновенно взволновать. Если честно говорить, то Илья даже надеялся, что она смягчится, пожалеет. «Они, скажет, несправедливы к тебе. У них совести ни на грош. Но ты не переживай. На доках свет клином не сошелся».

Потом она, наверно, спросит: «Кто ж это все подстроил так, Илья, что ты вынужден был уйти? Смайдов? Борисов?» И он ответит: «Марк, Марк Талалин!»

Марина, кажется, усмехнулась:

— Сам ушел? Или…

Он ощетинился, как еж:

— Что или? Думаешь, выгнали? Меня?

— Ничего я не думаю, — сказала Марина. — Да не очень меня все это и трогает.

— Не очень? Раньше небось тронуло бы. А теперь…

— Раньше, теперь… Ты за этим и пришел, чтобы все снова ворошить?

Только минуту назад Илья готов был доказывать Марине, что люди — хамы, что его незаслуженно обидели, надеялся найти в ней участие, и вдруг ему стало все безразлично. У него не осталось ни физических, ни душевных сил что-то делать, кого-то обвинять или защищаться. Он безвольно уронил голову на руки и долго сидел неподвижно. Он, пожалуй, на время даже забыл о Марине, забыл, что она сидит рядом и смотрит на него.

Марина не спеша подошла к выключателю и зажгла свет.

И сразу все изменилось. Стало проще, реальнее и жестче. Точно в этой залитой светом комнате никаким иллюзиям не оставалось места.

Илья выпрямился, глухо сказал:

— Сядь посиди. И послушай… Я не вру — из доков ушел сам. Но ушел потому, что увидел: они не хотят такого бригадира, как я. Провернул это Марк Талалин.

Илья взглянул на Марину. Скажет что-нибудь? Или промолчит?

Она промолчала.

— Марк Талалин, слышишь? — крикнул Илья. — Этот подонок, который в ноги должен был мне поклониться за то, что я тогда взял его в бригаду. А остальные, идиоты, пошли за ним. Как холуи… «Перестраивайся, Беседин!» Из-за всякого дерьма я буду перестраиваться!..

Марина сказала:

— Не хами.

— Вот как?

Илья наклонился к ней, и она совсем близко увидела его злые глаза.

— Значит, и ты?

— Что я?

Ее глаза тоже не были добрыми, хотя она и сдержалась.

— И ты за Талалина?

Марина ответила:

— Мне нет до этого никакого дела.

— Но он же — подонок! Самый настоящий подонок! Подонок, ясно тебе?

Он выкрикивал оскорбления так, точно получал от этого наслаждение. И оттого, что лил грязь на Марка, и оттого, что задевал за больное Марину. Задевал? Ей больно? Было бы здорово, если бы она вдруг рассмеялась и сказала бы: «А мне-то что до того, какой он есть?»

Марина действительно засмеялась, но не так, как хотел Илья. Ее смех не был ни веселым, ни даже равнодушным. В нем было совсем другое. Что-то холодное, недоброе.

— Эх ты! — сказала она. — А я-то, дурочка, думала, что ты действительно сильный… Таких, как Марк, раз, два — и обчелся. Ты, Илья, и ногтя его не стоишь. Да если бы я…

Марина опустила голову. Волосы закрыли ее лицо. И Илье показалось, что она плачет. Но Марина поднялась и с тоской тихо проговорила:

— Если бы было можно, я поползла бы за ним на коленях… До тебя это не дойдет, Илья. Не знаю только, зачем я тебе об этом говорю. Наболело. А ты… Твоя судьба меня не трогает…

— Что ж тебе мешает ползти за ним? — резко бросил Илья. — Приползешь — может, и простит… За то, что со мной путалась. Или не простит, скажет: «Мне такая не нужна?» И коленкой под зад…

— Не старайся, Беседин. Больше, чем я сама себя, меня никто не оскорбит… Ты спрашиваешь, что мне мешает идти к нему? Многое мешает. Говорить тебе об этом не стану, все равно не поймешь. Скажу только одно: каждый должен расплачиваться за свои ошибки. Ты — за свои, я — за свои. Вот так… А теперь уходи, Илья, я все тебе сказала.

Он понял, что это — все. Встал. Поднялась и Марина. Они стояли совсем близко друг к другу — лицом к лицу. Илья видел, какие у нее усталые глаза. В них не было ни зла, ни неприязни. Кажется, не было в них ничего, и все же в ее глаза нельзя было не смотреть. И нельзя было не смотреть на ее губы, на руки, сцепленные пальцы. На шее; чуть выше ключицы, едва заметно пульсировала жилка. Когда-то он жадно целовал эту жилку, кажется, он и сейчас ощущает своими губами, как она вздрагивает.

Марина слабо улыбнулась..

— До свиданья, Илья. И знаешь что? Не надо расставаться врагами…

Расставаться? Нет! Пусть даже так, как раньше, видеть ее от случая к случаю, но только чтоб знать: пройдет день, неделя, месяц — и он ее снова услышит.

— Я не хочу! — сказал он. — Ты мне сейчас нужна, как никогда. Ты слышишь? Я не хочу уходить. Я останусь!

Она сказала:

— Нет.

ГЛАВА XII

1

— Нет, — сказал Марк. — Особенного желания быть бригадиром у меня нет. Становиться на место Беседина мне не совсем удобно. Илья может подумать, что я ждал, когда он уйдет.

Смайдов спросил:

— Тебя очень волнует, что подумает Беседин?

Марк чистосердечно признался:

— Да. Мне это совсем не безразлично.

— Может быть, объяснишь — почему?

— Разве это так трудно понять? — ответил Марк. — Мне кажется, каждый порядочный человек испытывал бы на моем месте затруднения…

— А у меня такое впечатление, что ты трусишь, Талалин, — прямо сказал Смайдов. — «Беседин подумает, Беседин скажет…» Беседина нет! Беседин сам себя вычеркнул из списков.

— Я не трушу, Петр Константинович, — тихо проговорил Марк. — Я просто ничего не хочу упрощать. За долгое время люди привыкли к методам работы Беседина. И коекому его будет не хватать.

— Будет не хватать железного кулака? — усмехнулся Смайдов.

Борисов, до сих пор молчавший, заметил:

— Ты действительно упрощаешь, Петр Константинович. Не все в Беседине плохо. И хорошо, что Талалин честно об этом говорит. Вот посмотри. — Борисов открыл блокнот, взял красный карандаш и подчеркнул несколько цифр. — Последняя декада… Бригада Беседина… Сто восемь процентов плана. Это уже без него. А вот предыдущая: сто шестьдесят девять! Это с ним. Красноречиво?

Он с досадой бросил карандаш на стол, стремительно прошелся по кабинету и остановился против Смайдова, сидевшего рядом с Марком. Смайдов спросил:

— Что ты хочешь этим сказать?

— Хочу сказать только одно: мы с тобой допустили ошибку.

— А конкретнее?

— Конкретнее? Пожалуйста… Мы не смогли подобрать к Беседину ключика. И если хочешь знать, я жалею, что согласился с тобой…

— Жалеешь?

— А ты — нет? Помнишь, ты как-то говорил: «Вычеркнуть человека из списков легко, а вот снова включить его в списки — куда труднее». Помнишь?

— Да. И сейчас могу сказать то же самое. Потому что уверен: подобные встряски таким, как Беседин, идут на пользу. Представь другое. Мы пошли ему на уступки, сказали: «Нам не обойтись без тебя, Илья Семеныч. Мы видим, что ты зарвался, видим, что живешь не так, как надо. Но покорнейше просим тебя, останься».

Марк твердо сказал:

— Просить его остаться было нельзя. И скажу вам прямо, если бы он остался, я ушел бы. И Байкин тоже ушел бы. И Думин, И Баклан. Так все сложилось, Василий Ильич.

Борисов поморщился.

— «Так все сложилось…» По идее, как говорят, вы должны были свободно вздохнуть и с удвоенной энергией… Где же ваша энергия, Талалин? Почему сто восемь вместо ста семидесяти?

Марк не знал, что ответить… С тех пор как Беседин совсем ушел из бригады, сварщиков точно подменили. Раньше работали с азартом, порой даже с ожесточением, будто соревнуясь, у кого больше запала, а тут вдруг сразу сдали темпы, разболтались. Один опоздает на работу и начинает врать, что долго не было трамвая, другой клянчит отпустить его на час раньше, так как надо, дескать, пойти к зубному врачу («Сам знаешь, Марк, при Беседине не очень-то удавалось урвать время полечиться»), третий вообще начинает просить отгул, потому что в прошлом месяце переработал столько-то часов…

Марк как-то сказал:

— Получается черт знает что! Будто мы повременщики! И будто никому нет дела до того, что бригада ползет, как улитка!..

— Тебе что, не надоело при Беседине из кожи лезть? — засмеялся Андреич. — Тогда давай в том же духе. Только, чур, без меня. А я хочу понаслаждаться свободой.

— Какой свободой? — вскипел Марк. — Ты думаешь, о чем говоришь?

— Будь здоров. Объяснить? Сейчас захочу — пойду в «Северное сияние» шашлык рубать. Захочу — выходной завтра устрою. А что? Мне теперь сам сатана не брат.

— Вот тип! — возмутился Костя Байкин.

А Харитон сказал:

— Без Ильи Семеныча оно, конечно, все можно. И шашлык рубать, и выходной устроить. А в получку — бом-дилинь-бом. Гуляй, братцы, с колокольчиками-бубенчиками!

Марк понимал: неожиданный уход Беседина выбил их из колеи, нарушил все то привычное, что было связано с ним.

Это, наверно, реакция. Вот и получается: один — в лес, другой — по дрова! Раньше такого не было… Думин, как обычно, молчал, но за этим молчанием тоже что-то скрывалось. Он часто бросал на Марка взгляды, в которых нетрудно было прочитать один и тот же вопрос: «Ну, а как дальше? Как дальше жить-то будем?»

Они работали с Бесединым много лет подряд и, несмотря ни на что, привыкли к нему. Привыкли не только к его железной хватке бригадира, которая сковывала их волю, и не только к его деспотизму, которого часто уже и не замечали, — с Бесединым была связана давняя слава бригады в целом и каждого из них в отдельности.

Беседин был не глуп! Он любил говорить: «Знают не только Беседина, гремит не только Илья Семеныч. И Баклан, и Байкин, и Харитон — все на виду». Он не хотел присваивать себе все, и они были благодарны ему за это.

Правда, конфликт между ним и сварщиками назревал давно, и, когда их послали на старую баржу латать дыры, терпение их кончилось. Но когда он ушел, они вдруг растерялись. Может быть, они даже и не думали всерьез, что бригадир уйдет. Не раз ведь пугал: «Я вам не подхожу? Тогда будьте здоровы. Беседин проживет как-нибудь и без вас!» Но не уходил же! А тут…

Марк поднял голову, посмотрел на Борисова:

— Мне кажется, это реакция, мы немножко растерялись. Бывает ведь так…

— Смешно, товарищи, и грустно. По-вашему выходит, что все в бригаде держалось на Беседине. Ушел Беседин — конец бригаде. Так? Может быть, всем бригадам нужны Беседины? Без них ничего не получится?

— Ты преувеличиваешь, Петр Константинович, — заметил Борисов.

— Нет, ничуть! — Смайдов сделал резкий жест рукой и повторил: — Нет, не преувеличиваю! Эта растерянность, о которой говорит Талалин, не случайна. Бесединский дух живуч. И его надо вытравлять. Людям надо вернуть веру в свои силы. Неужели вы не понимаете, как это страшно, когда люди теряют веру в свои силы?

Смайдов встал. И сказал твердо, даже, как показалось Марку, жестко:

— Когда требует дело, Талалин, приходится отбрасывать сантименты. Принять бригаду ты должен сегодня же. Возможно, кому-то это и не понравится… Ничего. Со временем все станет на место. И эта ваша реакция пройдет. Ну?

— Хорошо, — сказал Марк.

— И будет лучше, — сказал Смайдов, — если ты сразу же поставишь работу в бригаде по-другому: больше доверия к людям. Больше веры в них — тогда они и сами поверят в себя. А это очень важно… Посмотри, как живет бригада Людмилы Хрисановой…

2

В середине июля в город приехала известная эстрадная певица. Приехала всего на два дня. Один концерт должен был состояться в театре музыкальной комедии, другой — в клубе моряков.

Московские звезды не часто появляются на северном небосклоне. Когда же это случается, купить билет на концерт становится так же трудно, как, скажем, вырастить в тундре финиковую пальму или выиграть по лотерейному билету «Волгу».

И все же Людмила достала два билета. Еще до того, как ей удалось это сделать, она твердо решила: «Если достану, пойду с Мариной. Пусть хотя немного развеется, отвлечется…»

Они пришли в театр задолго до концерта. Людмила потащила Марину в буфет. Там на столах стояли бутылки с лимонадом, пивом, на тарелках лежали бутерброды, в вазах — пирожные.

— Съем не меньше трех штук, — сказала Людмила, наклонившись к Марине. — Одно бисквитное и два заварных. А ты?

— Я тоже, — улыбнулась Марина. — Только я больше всего люблю трубочки.

Они прошли уже через всю комнату, когда Марина вдруг увидела Марка и Степу Ваненгу. Марк тоже увидел ее. Он смотрел на Марину. И Марина смотрела на Марка. В первое же мгновение у нее мелькнула мысль: уйти. Повернуться — и уйти, сделав вид, что она его не заметила. Но Людмила, видно догадавшись, взяла ее под руку и крепко прижала к себе. Хотя ей и самой стало неловко от этой неожиданной встречи, она все же заставила себя внутренне собраться. Скрывая за шутливым тоном истинные свои чувства, Людмила сказала:

— А вот и пирожные. Надеюсь, вы не будете против, если мы уничтожим содержимое вот этой вазы?

Ваненга засмеялся.

— Ешь, пожалуйста. Не хватит — еще принесут. И ты ешь, Мария. Куда как вкусно, однако!

— А помнишь, Марина, как мы всем классом на выпускном вечере соревновались, кто их больше съест? — спросил Марк.

Марина улыбнулась.

— Не помню, Марк…

— Ну как же? Я еще вам с Галкой Лесняк поменял бисквиты на трубочки… Потом Галка жаловалась: «У меня заболел живот…» И убежала. Ох мы и смеялись… Неужели забыла?

— Забыла. — Марина опять улыбнулась. — Давно ведь это было…

— А я помню… Бывает же так, что в память западают разные мелочи. Важное забываешь, а мелочи… С тобой такого не бывает, Люда?

Марина заставляла себя не смотреть на Марка и не замечала, что то и дело смотрит на него. Со стороны могло показаться, что Марк совсем не испытывает смущения. Смеется, балагурит и держится так непринужденно, словно его не тяготит ничье присутствие…

Но Марина хорошо знала Марка. И видела, как ему сейчас нелегко. Вот он знакомым жестом отбросил со лба волосы, сказал:

— А лучше бы з-запоминалось большое…

Зачем он это говорит? Для кого? Или хочет еще раз сказать о том, что все большое уже забылось, а если что и вспоминается из прошлого, так совсем не связанное с тем важным, которое когда-то причинило боль?

— Но это ведь зависит от человека, — неожиданно проговорила Людмила, — хочет он оставить в памяти большое или несущественное. Разве не так, Марк?

Марк ответил не сразу. Помолчал, подумал.

— Пожалуй, так, — наконец согласился он. — От человека. Я вот сказал: «Лучше бы запоминалось большое…» А почему лучше? Если бы человек не умел з-забывать, ему было бы труднее. Зачем носить в себе л-лишний груз?

Марина ничем не выдала себя, хотя на мгновение и почувствовала, как в ней что-то оборвалось… Лишний груз… Это было сказано без обиняков… «Что ж, спасибо за откровенность, Марк. Я-то была давно готова к этому, и не моя вина, что человек уж так устроен: все на что-то надеется и надеется даже тогда, когда знает, что ждать ему уже нечего… Еще раз спасибо за откровенность, Марк. Я ни в чем тебя не виню, ты всегда был прямым и честным… А мне надо взять себя в руки. Разве случилось что-нибудь необычное? Разве я чего-то не знала?..»

Марина сказала:

— Пора, Люда.

Людмила не ответила.

— Слышишь, Люда? — повторила Марина. — Нам пора в зал. — И посмотрела на подругу.

— Уже пора? — Людмила рассеянно кивнула: — Хорошо, пойдем… Спасибо тебе, Степа, славный сын тундры. Спасибо тебе, Марк Талалин…

Что-то заставило Марину снова взглянуть на свою подругу. Может быть, интонация, может быть, что-то другое — Марина не знала. Но когда она увидела глаза Людмилы, ей вдруг стало многое понятным. Очень многое. И она подумала: «Не все в жизни „королевы“ ясно и просто…»

Концерт закончился около двенадцати часов ночи. Девушки вышли из клуба, заняли очередь на такси. Марина спросила:

— Тебе понравилось, Люда?

— Да, понравилось. Очень.

— Мне тоже.

— Да, конечно.

Разговор явно не вязался. «Самое лучшее сейчас было бы расстаться», — думала Марина. А предлог? Они ведь еще перед концертом договорились, что Людмила будет ночевать у нее. Может быть, и она передумала теперь? Хорошо, если передумала. Нелегко ведь им будет, когда они останутся вдвоем, с глазу на глаз. О чем они будут говорить? Смогут ли не говорить о том, что обеих волнует?

…И вот они одни. Марина достала из шкафа халат, вынула домашние туфли, сказала:

— Переоденься, Люда.

И ушла на кухню поставить чайник. А когда вернулась, Людмила так и сидела, откинув голову на подушку. Казалось, она спала, но Марина видела, как подрагивают ее ресницы.

— Сейчас будем пить чай, — сказала Марина. — У меня есть земляничное варенье. Любишь?

Людмила посмотрела на Марину, попросила:

— Сядь, посиди. Вот здесь, рядом со мной.

Марина села.

— Ты знаешь, о чем я хочу тебе сказать? — спросила Людмила. И сама ответила: — Наверно, знаешь. Правда?

— Правда…

— Но ты знаешь не все.

— Может быть, не будем об этом, Люда? — тихо проговорила Марина. — Зачем?

Людмила сидела, откинув голову на подушку. И глаза ее опять были закрыты. Продолжая свою мысль, Марина сказала:

— Мне еще тяжелее. Ты-то найдешь свое счастье. И Марк найдет. С тобой. Я радоваться должна: ведь и он и ты — не чужие мне люди. А я не могу радоваться. Не могу.

— Ты считаешь меня виноватой?

— Тебя? Не знаю. Ничего не знаю. Было б, наверно, лучше, если бы кто-нибудь другой… Лариса, Инка… Почему? Тоже не знаю. Все так сложно…

— Да. — Людмила вдруг словно наяву увидела растерянное, с подрагивающими от внутреннего волнения веками лицо Сани Кердыша и глухо повторила: — Да, все это страшно сложно…

3

«…Ты, наверное, представляешь такую картину: ревет океан, пенные волны обрушиваются на палубу, а старый морской волк Александр Кердыш стоит на капитанском мостике и, как Немо, скрестив на груди руки, вглядывается в даль. Он спокоен и решителен, этот просоленный штормовыми ветрами моряк, и кажется, что ему нипочем ни бури, ни ураганы…

Друг мой Степа, должен тебе признаться — и ты не смейся над этим — все здесь совсем не так. Когда океан штормит и черные валы перекатываются через корабль, я кажусь себе маленькой козявкой, которую не видно и не слышно в бешеных смерчах воды и пены. Правда, я не стараюсь забиться в щель, как это сделала бы козявка, мне хочется в любую минуту оставаться человеком, но приходится мне тяжко. Так тяжко, что иногда думаю: не выдержу. Хотя знаю, что выдержу.

Наш капитан говорит: „Человек сильнее моря“. Капитан, конечно, сильнее. Я — пока нет, но капитан вчера сказал: „Море приняло тебя, Саня. Ты будешь настоящим моряком, как твой отец“. Слышишь, Степа? Море приняло меня! Ничего, что я еще зеленею, когда штормит. Все равно теперь верю: я уже сжился с морем, теперь никуда от него не уйду. Никуда и никогда. Здесь лучше. И на берег меня совсем не тянет. Ты не обижайся, старик, я и Марку писал, что скучаю по вас, но…»

Степан отложил письмо, набил трубку, закурил. «А зачем его будет тянуть на берег? — подумал он. — На берегу его так обидели. Уй, как обидели! Не меньше, чем меня в тундре… И почему такие дуры есть, как Райтынэ, Марина или эта Хрисанова? Зачем они такие дуры? Спросить бы у них: „Вы что, не видите, как сами себе худо делаете? Потом плакать будете — кто пожалеет.“ Марк не пожалеет, Саня не пожалеет, я тоже не пожалею. Всем скажем: „Так вам и надо! Когда мы вам счастья хотели, почему отказались? Почему носами крутить надо было, как песец крутит, вынюхивая, где лучше? Теперь плачете!“»

Степан подошел к Саниному фрегату, подул на паруса, закрыл на минуту глаза, стараясь увидеть шторм и Саню. «Как он там, моряк Кердыш? На берег, говорит, не тянет. А почему меня в тундру тянет? Может, Саня крепче меня? Поэтому?»

Еще раз подул на паруса, однако ни шторма, ни Сани не увидел. Увидал тундру. Зимнюю. Пурга гонит олешек, далеко угнать может, задержать их надо, вернуть… Он становится на лыжи, кричит… «Ой-ё! Кто еще пойдет?» И видит, становится на лыжи Райтынэ, она, значит, тоже пойдет. Вместе с ним. В пургу.

Степан вздохнул:

— Ну, опять!..

Пришел Марк. Бросил на кровать берет, сел, положил руки на стол. Степан спросил:

— Шибко устал?

Марк взглянул на письмо:

— От Сани?

— От Сани. Читай. Пишет: на берег не хочет. Почему не хочет, знаешь?

— Лучше б не знал, — сказал Марк. — На душе легче было бы.

Степан удивился:

— Как так? Ты, однако, ни в чем не виноват. «Королева» виновата…

— Ничего ты йе знаешь, Степа. — Марк подошел, взял из его руки трубку, стал курить. — Она тоже не виновата. Не смогла полюбить. И, наверное, честно об этом сказала Сане. В чем же ее вина?

— Вот так да! — воскликнул Ваненга. — Как же можно не полюбить Саню? Кого же тогда можно любить? Харитона?

— Не знаю. Возьми свою трубку. Я полежу…

Степан взял трубку, пытливо заглянул Марку в лицо.

— Почему глаза в сторону поставил? Смотри на меня… Ты, однако, что-то знаешь. Говори давай.

— Что ж говорить? — сказал Марк. — Я перед Саней чист. Веришь?

— Верю! А Людмила тебе глазки стробила? Вот так… — Степан комично прищурился, изображая влюбленность. — Строила?

— Людмила не такая, чтобы глазки строить, — сказал Марк. — Но… Я ведь сказал тебе: не смогла она полюбить Саню. И винить ее за это нельзя. Нельзя.

— Все понимаю. И скажу так: плохо получилось. Саню не могла полюбить — пускай любит кого другого… А тебя не надо бы… Потому что ты — друг Сани. Как она теперь будет?

Марк лег, уставился в потолок. Молчал. Степан подсел к нему, сказал:

— Ну не горюй, однако. А то худой станешь. Сейчас буду говорить тебе, что я надумал. Хочешь слушать?

Марк кивнул:

— Давай.

— В тундру я надумал. Давно не был, не могу больше…

— Совсем? — встревожился Марк.

— Не совсем. На месяц. Мать повидаю, на олешек хочу смотреть, воздух тундры хочу глотать… Ты чего так смотришь?

Марк засмеялся.

— Недоговариваешь маленько, брат…

Степан тоже засмеялся.

— Совсем маленько… Райтынэ тоже хочу повидать. Одним глазом только. И Вынукана. Говорить с ними не буду. Посмотрю, как живут, — и ладно. — Он вдруг сильно сжал плечи Марка, загорелся: — Айда со мной в тундру, Марк. Уй как хорошо будет, слышишь?! На охоту, дичь стрелять пойдем, рыбачить пойдем. Ну? На Райтынэ посмотришь, какая она…

Сказал последнюю фразу — и сам смутился. Подумал: «А чего на Райтынэ смотреть-то? Чужая она…»

Марк привстал, обнял Степана за плечи.

— Спасибо, Степа. Тундру посмотреть, конечно, здорово бы, но сейчас мне не до этого. Трудно с бригадой, вот как трудно!

Степан искренне удивился:

— Почему трудно? Ты сам бригадир, Беседина нету. Какой порядок надо — такой устанавливай.

— Не так все просто, — раздумчиво сказал Марк.

4

Смайдов сказал Борисову:

— Не так все просто, но и усложнять не надо. В конце концов не Лютикову решать этот вопрос.

Они сидели рядом в кабинете Смайдова, поджидая Лютикова. Начальник судоремонтных мастерских должен был подъехать с минуты на минуту. Должен был подъехать и секретарь горкома Лунев, но он неожиданно позвонил и сказал Смайдову: «Понимаете, срочно вызывают в обком партии. Проводите собрание сами. Надеюсь, все будет хорошо?»

Борисов спросил:

— Ты уверен, что Лютиков не устроит тебе разнос? Имей в виду: ни мне, ни тебе он Беседина не простит. Он умен и постарается использовать этот инцидент так, чтобы все было против нас. Особенно против тебя.

— Ты боишься?

Смайдов в упор посмотрел на Борисова, но Василий Ильич и не стал кривить душой:

— Все мы человеки, дорогой мой комиссар. Лютиков, как хозяйственник, пользуется немалым авторитетом. И сам знаешь, авторитет этот прочный. Как-никак, а судоремонтные мастерские из года в год стоят на первом месте по выполнению плана. Работать Лютиков умеет. Правда, что-то в нем есть такое, с чем не всегда можно мириться, но в ком из нас чего-то «такого» нет? Ты согласен со мной?

Смайдов не ответил. Он знал: Лютиков действительно пользовался авторитетом. В горкоме партии не закрывали глаза на то, что методы работы, которые были на вооружении Сергея Ананьевича, не всегда можно было назвать передовыми, и часто его за них журили. Ради выполнения производственных планов Лютиков шел на все. Авралы следовали за авралами, Сергей Ананьевич не стеснялся в пух и прах разносить тех работников, которые по каким-то причинам ему не нравились, в то же время до небес превознося других, в ком он видел что-то родственное по духу.

Он был совершенно убежден: рабочий человек — если это настоящий рабочий человек — должен обладать качествами, схожими с качествами Беседина и Езерского. Когда был остро поставлен вопрос о материальной заинтересованности, Лютиков воспринял это по-своему: всякие там моральные стороны — дело третьестепенной важности! Главное — вознаградить человека материально, тогда он отдаст все, тогда он станет настоящим героем.

Ему не раз указывали на его заблуждение, но у него на все был готовый ответ: какое предприятие первым закончило квартальный или годовой план? Судоремонтные мастерские! Кто дал государству больше всего прибыли? Судоремонтные мастерские! Вопросы есть?

Вопросы были, но пока что последней точки никто не ставил.

После отчетного доклада, во время перерыва, Лютиков взял Борисова под руку, отвел его в сторону, к окну. Начал издалека:

— Как твои доки? Последняя твоя сводка не ахти как радует. Особенно по сварочным работам. Что там случилось?

Борисов пожал плечами.

— Ничего особенного. Думаю, в ближайшее время все там войдет в норму.

— В ближайшее время! — невесело усмехнулся Лютиков. — Может быть, вы всем судоремонтным мастерским прикажете ждать этого ближайшего времени? А план? Кто, я спрашиваю, будет выполнять за вас план?

Борисов промолчал. «Сейчас начнет разносить, — подумал он. — Прямо здесь…» Но Лютиков вдруг сказал:

— Ну, ладно. Не место и не время. Сам небось понимаешь, откуда беда… Скажи лучше, как у тебя со Смайдовым? Говорят, полный контакт? Подтверждаешь? — И пытливо взглянул в глаза.

— Надеюсь, вы приветствуете это обстоятельство? — улыбнулся Василий Ильич. — Что может быть лучше, когда хозяйственник и партийный руководитель находят общий язык?..

— Особенно если он на хорошей основе, — заметил Лютиков. — На принципиальной партийной основе. Не так ли?

— Само собой.

— А если кто-то из них просто уступает? Лишь бы все было тихо и гладко?..

— Тогда дело дрянь! — почти весело воскликнул Борисов и, взглянув на Лютикова, наивно спросил: — Часто бывают такие случаи?

— У тебя, я вижу, игривое настроение, Василий Ильич, — удивился Сергей Ананьевич. — С чего бы это? Помнится, не так давно ты жаловался, что плохо понимаешь Смайдова. Выходит, он сумел тебя в чем-то убедить?

Борисов осторожно высвободил свою руку, присел на подоконник. Было яснее ясного: Лютиков прощупывает, зондирует почву. И надо было отвечать прямо, игривый тон тут не поможет…

Неожиданно Лютиков спросил:

— Ты хорошо знаешь Валентина Игнатьевича Буркина?

— Буркина? — Василий Ильич пожал плечами. — Из промкомбината?

— Да.

— Как вам сказать… Встречались иногда… — Василий Ильич тянул. Буркина он знал хорошо.

Когда-то этот самый Буркин работал инженером в мастерских, потом был избран в партком. Потом ушел в промкомбинат — не то заместителем по хозяйственной части, не то начальником какого-то цеха. Нет, это не тот человек…

«Неужели Буркина прочат вместо Смайдова?» — подумал сейчас Василий Ильич.

— Ну и как? — спросил Лютиков. — Что ты о нем думаешь?

— А почему я должен о нем думать?

Василий Ильич постарался сделать вид, что ничего не понял. И обозлился на самого себя: «Черт возьми, когда я научусь быть таким же прямым, как Смайдов! Смайдов, наверно, отрезал бы без экивоков, не стал бы юлить. А мне в таких случаях всегда становится как-то тоскливо…»

Он поднял голову — и увидел своего парторга. Не глядя на Лютикова, позвал:

— Петр Константинович, присоединяйся!

Лютиков сказал, едко усмехнувшись:

— Прячешься?

И, заложив руки за спину, медленно пошел от окна.

Кто-то выкрикнул из зала:

— Есть предложение, чтобы перед началом прений товарищ Смайдов ответил на поданные в президиум вопросы.

Лютиков, сидящий в центре президиума, подал Смайдову аккуратно сложенную стопочку бумажек:

— Пожалуйста, Петр Константинович.

Смайдов снова вышел к трибуне, мельком пробежал глазами по карандашным строчкам. Потом сказал:

— Просят, чтобы я «обнародовал» жалобу сварщика Езерского. К сожалению, этой жалобы у меня нет, так как она написана на меня.

— Очень жаль! — крикнули из зала.

— Положение поправимо, — сказал Лютиков и, привстав, потянулся к своему портфелю. — Заявление товарища Езерского было направлено ко мне, и я его, кажется, захватил… Да, вот оно… Разрешите довести до вашего сведения, товарищи?

Не ожидая ответа, он полностью зачитал жалобу. Потом повернулся к Смайдову, не скрывая насмешки, спросил:

— Вы не хотите прокомментировать этот документ?

Плотник Ганеев глухо сказал:

— Бюро обо всем знает. Смайдов, конечно, допустил ошибку, но чего ворошить старое?

— Секретарь парткома отчитывается за год! — быстро сказал Лютиков. — Поэтому на давность ссылаться не следует, товарищ Ганеев. Но если Петр Константинович считает, что говорить по этому поводу нечего, пусть переходит к другому вопросу.

Смайдов уже держал следующую бумажку. И когда шум в зале поутих, начал читать:

— «Из доков ушел лучший сварщик — бригадир Илья Беседин. Принимал ли парторг какие-нибудь меры, чтобы удержать Беседина?»

Петр Константинович посмотрел в зал. В самом конце, в сторонке от других, скромненько сидел Буркин. Сидел и что-то записывал в блокнот. Вот он поднял голову и посмотрел на Смайдова, посмотрел с острым любопытством.

— Беседин ушел по собственному желанию, — ответил Смайдов. — Мы его не удерживали. Беседина давно надо было отстранить от руководства бригадой. Если товарищи пожелают, я могу остановиться на этом подробнее.

Лютиков переглянулся с членами президиума и проговорил:

— Зачем же? Я думаю, товарищам и так все ясно. Вы не будете возражать, Петр Константинович, если я задам вам один устный вопрос? Скажите, сколько человек за отчетный период принято в партию? Молодежи…

— Я говорил об этом в докладе, Сергей Ананьевич. Могу повторить: мы приняли кандидатами пять человек, хотя заявлений поступило одиннадцать. Шестеро оказались не готовыми, чтобы им было оказано доверие.

— Странно! — Лютиков посмотрел в зал, как бы желая разделить свое недоумение со всеми, кто там находился. — Очень странно! Почти беспрецедентно! Докеры, боевой отряд рабочего класса, — и вдруг… Можно поинтересоваться, кому и по каким мотивам было отказано в приеме?

— Пожалуйста. Например, сварщикам Беседину и Езерскому. Мотивы? Они, по-моему, всем ясны.

Петр Константинович назвал еще несколько фамилий и объяснил мотивы отказа.

— О Езерском говорить не буду, но Беседин — передовик производства, известный всему городу сварщик…

Послушайте, товарищ Смайдов, кто же тогда будет пополнять ряды партии?

— А что, по-вашему, в Беседине есть коммунистического? — вопросом на вопрос ответил Петр Константинович.

Лютиков поднялся, развел руками:

— Не нахожу, что сказать, товарищ Смайдов. В человеке, который всего себя отдавал производству, вы не нашли ничего коммунистического! Это, знаете… Не кажется ли вам, что подобным утверждением вы оскорбляете не только Беседина, но и других товарищей? Вот их! — Он широким артистическим жестом показал на ряды стульев, где сидели коммунисты. — Здесь ведь почти все такие рабочие, как Беседин…

— Я никого не оскорбляю! — твердо сказал Смайдов. — В том числе и Беседина. Хотя не могу согласиться, что он такой же, как те, с кем вы хотите его сравнить.

— Не оскорбляете? А вам не приходило в голову, что Беседин и ушел из доков потому, что ему отказали в приеме в партию? Может ли быть оскорбление большее, чем это?!

— Уверен, что это не так, — ответил Петр Константинович. — Я хорошо знаю Беседина.

Смайдов отошел от трибуны, налил в стакан воды и жадно выпил. Потом снова вернулся на прежнее место и, вытерев платком лицо, посмотрел в зал.

— Если вы ничего не имеете против, я перейду к следующему вопросу. В конце концов мы обсуждаем работу нашей партийной организации, а не «личное дело» Беседина.

Наверное, ему не стоило говорить именно эти слова. Потому что Лютиков сразу за них ухватился.

— Разве судьба рабочего человека, — воскликнул он, — будь то Беседин, Ганеев или кто-либо другой, не является главным вопросом в работе партийной организации? Или в работе самого парторга? Разве вам ни о чем не говорят такие слова из Программы партии: «Все во имя человека»?! Я совсем перестаю вас понимать, Петр Константинович, прошу простить меня за откровенность…

Лютиков снова развел руками и сел. Смайдов потянулся было за очередной запиской, когда неожиданно услышал голос с места:

— Можно мне один вопросик?

По проходу к столу президиума шел Андрей Заречный, докер лет тридцати пяти. Остановившись рядом с трибуной, он повернулся к Лютикову и повторил:

— Можно один вопросик? Лично к вам, товарищ начальник. Почему вы так ведете себя на собрании? Я вот слушаю, слушаю вашу перепалку с нашим парторгом и думаю: для чего это делается? Разводите руками, подковыриваете, чуть в обморок не падаете от того, что Илью Беседина в партию не приняли… Между прочим, я голосовал бы против Беседина, потому что на коммуниста он похож, как я на Иисуса Христа. Вот так… Но дело не в этом. Похоже, что вы заранее решили подсказать нам свое мнение насчет Петра Константиновича. Потому и руками так разводите… Вот я решил сказать: давайте с этим кончать. А то плохо получается.

Лютиков побагровел, но сдержался. Только, не глядя на Заречного, едко бросил Смайдову:

— Это так вы понимаете партийную дисциплину?

Он хотел еще что-то добавить, но Заречный, прежде чем сесть на свое место, сказал:

— Партийная дисциплина, между прочим, есть для всех одна. Об этом записано в Уставе партии.

Несколько человек одновременно крикнули из зала:

— Правильно! Правильно, Андрей!

Ганеев постучал карандашом о графин, попросил:

— Товарищи, товарищи…

Однако шум в зале утих не сразу. И по тому, как коммунисты одобрительными улыбками провожали Заречного, Лютиков понял: надо быть осторожнее. Иначе…

Он засмеялся и громко, чтобы его слышали в самых дальних рядах, сказал Ганееву:

— Ну и горячий народ, эти докеры! Горячий и боевой!

— Это ты верно подметил, Сергей Ананьевич! — пробасил пожилой клепальщик Леднев.

Он, прихрамывая, приблизился к столу и поднял руку, призывая к тишине. Ганеев сказал:

— Подождал бы ты, Леонтий Федорович, прения еще не начались.

— Так я и начну их, прения эти, — возразил Леднев. — Должны же они когда-то начинаться? Или так и будем воду в ступе толочь? К тому же я всего пару слов, ты не сбивай меня, Иван. Слыхал, что о нас, о докерах, сказано? Боевой народ… Точно сказано, только от души ли сказано это? Спрашиваю потому, что и меня, старого докера, и тебя, Иван, и настоящего коммуниста Андрея Заречного ставишь ты, Сергей Ананьевич, на одну доску с некоторыми типами, которые недостойны нашего высокого звания. Жмота, чулкаша[4] Езерского одноклеточным назвали — ты слезу пролил. Илью Беседина в партию не пригласили, ты, правильно Андрей Заречный заметил, — чуть в обморок не упал… Знаем мы Харитона и Илью, знаем лучше твоего, Сергей Ананьевич; Не докеры это! Видимость одна. Руки-ноги у них такие же, как у нас, головы тоже торчат на своих местах, а души — ни у того, ни у другого! И Петр Константинович правильную оценку дал, молодец он, не постеснялся. И ты, дорогой начальник, поддержать его должен, а не подковыривать. Вот так, брат… Нам, прямо тебе скажу, по душе пришелся бывший летчик. Правильно я говорю, товарищи?

Зал грохнул, Лютиков посмотрел на Смайдова и улыбнулся. Широко улыбнулся губами, но в глазах у него не было ни доброжелательства, ни тепла — Петр Константинович это хорошо видел. Потом Сергей Ананьевич сказал Ганееву:

— По-моему, надо объявить перерыв. Нельзя же так, стихийно.

5

Летняя ночь похожа на долгий рассвет. Солнца не видно, оно ползет под самым окоемом, но кажется, что в любую минуту лучи его вырвутся из-под толщи земли и тогда сразу все загорится, заполыхает утренней зарей.

У нганасан есть поэтическое название северной ночи: ожидание. Летая в дни своей молодости у гор Бырранга, Петр Константинович любил эти неповторимые минуты, когда все живое словно дышит ожиданием чего-то необыкновенного, каждый раз повторяющегося, но всегда нового. Это ощущение сравнимо разве только с рождением новой жизни: с первым криком младенца, с неслышным звуком лопнувшей почки…

Река спала. Тревожно и чутко, как спит человек, которого утром ожидают заботы. Вдоль причалов дремлют корабли, тускло светят сигнальные фонари и так же тускло вспыхивают и гаснут огоньки папирос бодрствующих на палубах вахтенных матросов. О бетонный берег трется волна, словно сонная кошка о ногу…

Петр Константинович докурил сигарету и встал с чугунной пушки-причала. Был уже третий час ночи, однако спать не хотелось. И не хотелось никуда отсюда уходить.

Борисов предложил отвезти его на своей машине, но Смайдов под каким-то предлогом отказался: решил побродить по набережной, подышать свежим воздухом, коечто обдумать.

Казалось бы, он должен был остаться доволен и отчетно-выборным собранием в целом, и голосованием в частности. Против него было подано всего три голоса, все остальные коммунисты выразили ему свое доверие, горячо его поддержали. И все же, несмотря на это, в душе Петра Константиновича творилось что-то неладное. Стараясь подавить в себе глухое раздражение против Лютикова, пытаясь даже как-то оправдать его («В конце концов у каждого может быть свое собственное мнение, каждый вправе смотреть на те или иные вещи по-своему»), он в то же время думал: «Но как мне его понять?

Почему он не видит того порочного круга, в котором мечутся Беседин и Езерский? Или судьбы таких, как Беседин и Езерский, для него безразличны? Ведь если не бороться с наклонностями Ильи и Харитона, они, точно сыпь, могут перекинуться и на других… А может, я всетаки сгущаю краски?.. Нет, не сгущаю! Лютиков просто не хочет видеть того, что ему, как крупному хозяйственнику, положено видеть. И с этим нельзя мириться. С этим нужно драться…»

Он бросил докуренную сигарету в воду и собрался было уже идти домой, но, взглянув еще раз на сонную реку, увидел огоньки речного теплоходика. Суденышко было еще далеко, и его огоньки, казалось, плыли глубоко под водой, не в силах пробиться сквозь ее толщу. Приглушенная расстоянием, до Смайдова донеслась знакомая мелодия песни. Его любимой песни. Он снова сел и незаметно для себя начал подпевать. Сперва очень тихо, потом все громче и громче…

Пока я ходить умею, пока глядеть я умею…

К нему опять приходил душевный покой и та неизбывная радость бытия, которую он всегда испытывал, оставаясь с глазу на глаз с живой природой. Скоро должно было взойти солнце — утренняя заря дрожала уже совсем рядом, за светлеющим с каждой минутой окоемом. Над рекой пронеслась первая чайка, звонко вскрикнула, будто приветствуя Смайдова. И в эту минуту он услышал:

— Петр Константины?!

Это был докер Андрей Заречный. Взглянув на него, Смайдов удивился: когда же он успел так преобразиться? Вместо костюма, в котором Петр Константинович видел его на собрании, на нем топорщилась венцерада с откинутым назад капюшоном, вместо туфель — высокие резиновые сапоги с отворотами. В руках Андрей держал весла и удочки с длинными бамбуковыми удилищами.

— А я смотрю — наш парторг, — сказал Андрей. — Дай, думаю, предложу позоревать на речке-то… Согласны, Петр Константинович? Клев сейчас будет королевский, а кунгасик у меня тут рядом.

Смайдов пошутил:

— Улов пополам?

— По-братски, — засмеялся Андрей.

Через полчаса они бросили якорек, и лодка, развернувшись носом против легкого течения, замерла. Андрей размотал лески, одну удочку передал Смайдову, две другие устроил на корме.

— Теперь — могильная тишина — шепотом предупредил он. — Это только чудаки думают, что рыба глухая. Тишина…

Их и вправду окружала глубокая тишина, лишь за кормой чуть всплескивалась вода. И все же, глядя на Андрея, Петр Константинович видел, что докеру не так-то уж и по душе молчание. Он часто посматривал на Смайдова, и было ясно, что ему очень хочется о чем-то поговорить. Петр Константинович тихо спросил:

— Ты чего, Андрей?

— Я? — докер заметно смутился. — Я — ничего… Только вот все время думаю, Петр Константинович, как оно это получается? Линия ваша правильная, партийная, как говорят, на всю катушку. Линия, так сказать, настоящего коммуниста. Но и Лютиков же коммунист. Как же он может против вас? Почему?

— Разные взгляды на жизнь, — уклончиво ответил Смайдов. — Или, вернее, на некоторые стороны жизни… Смотри-ка, клюет у тебя…

Однако Андрей даже не взглянул на дрожащий поплавок. Был докер упрям, напорист и всегда доискивался до истины, которую разгрызал, как крепкий орех. Задумчиво посмотрел на пенящуюся за кормой воду, опять спросил:

— Выходит, если он смотрит на жизнь не так, как надо, значит, и все должны смотреть его глазами? Иначе…

— Что иначе? — улыбнулся Смайдов.

— У него же сила! — простодушно воскликнул докер. — Силы-то у него больше, чем у вас?! Вот и будет дергать: то не так, это не так. А вдруг вы спасуете?

Андрей даже наклонился к Смайдову, чтобы получше вглядеться в его лицо. И в голосе докера, и в напряженном ожидании было столько тревоги и неподдельного участия, что не увидеть этого было нельзя. Петр Константинович перегнулся через борт, опустил руку в холодную воду и провел ладонью по лицу.

— Не спасую! — твердо сказал он.

Так же, как и Смайдов, освежив лицо, Андрей горячо сказал:

— Нельзя пасовать, Петр Константинович. Я вот сказал: «Силы-то у него больше». Неверно ведь сказал. А горком? А докеры? Мы что, не понимаем, что к чему? Мы всегда рядом с вами. Это я как на духу говорю.

Трудно сказать, почему простые слова докера так подействовали на Смайдова, но он вдруг испытал ни с чем не сравнимое, но очень знакомое чувство, которое не однажды к нему приходило в прошлом… Каждый раз, когда он вел свою эскадрилью в бой, у него было такое ощущение, будто он сам и летчики, которые летели рядом, — это один организм, одна воля, один нервный центр. Во время боя он постоянно слышал: «Командир, атакуй, прикрою!», «Генка, „месс“ на хвосте, прикрываю!».

Прикрыть — это значит поставить себя под удар, это значит или обоим выйти победителями, или факелом устремиться к земле, где взрыв — и смерть. Прикрыть — это было высшим законом товарищества и высшим законом чести. Летчики неслись на бешеных скоростях, за одну минуту они удалялись один от другого на десятки километров, но чувство, что все время кто-то рядом, не покидало ни на миг. Хорошее это было чувство…

И вот сейчас, глядя на докера, Петр Константинович испытал нечто подобное. Андрей Заречный, Ганеев, Марк Талалин — разве они не такие же, как те, с кем он два десятка лет назад летал в неспокойном небе?..

Глядя на поднимающийся к засиневшему небу легкий туманец, Смайдов сказал:

— Мы никогда не пасуем, Андрей.

Загрузка...