Наталья Рубанова ЛЮ:БИ новеллы и love-story

[её университеты]

У нее тогда опять «прорезалось», а не ехать нельзя было, и так из института за прогулы чудом не вышибли – вот и чеканила, будто по учебнику: «…цистит дефлорационный, цистит медового месяца, цистит посткоитусный, цистит беременной, цистит родившей, цистит постклимактерический, цистит инволюционный…»; я отмалчивался, а она вдруг нехорошо так хохотнула: «Виновен, старче!..»

Подошел рейсовый. Ее серые глазищи впились в стекла моих очков (разделительная полоса, лимит на проникновение в эрогенную зону мозга) – поцелуй же был сух, сух и скучен: я подумал, надо же, неужели это она, неужели это ее губы, нет-нет. Мы не знали, что увидимся уже в новом, будто б запрограммированном на обнуление, тысячелетии: две тысячи и одна никчемная ночь – дошло до меня, о великий калиф

С. делано равнодушно вошла в автобус, но потом резко бросилась к окну и, вместо того чтобы просочиться, пройти сквозь, отчаянно вжалась в него: лисичка-сестричка, шатенка-бурка… твой нос расплющивается, становясь чернильно-черным – странно, думаю я, неужели у тебя нет слезостойкой туши, странно.


Родственник, как прозвала она единоутробного братца, кольцевался: С. не смогла проигнорировать событие, хотя выбор так до конца и не одобрила – мой (давнишний), впрочем, тоже: «Эк вас, ребята…» – покачав головой, она отвела взгляд от моей благоверной, которую видела впервые, и закурила. Но эти ее ключицы, подумал я. Сжать бы до хруста… как раньше – сжать бы… «Раньше?» – С. усмехнулась одними губами, без глаз усмехнулась, и разомкнула пальцы – мне показалось, специально разомкнула: что-то театральное сквозило в ее жестах, что-то наигранное… я опустил голову: ползущего по скатерти алого паука никто, кроме меня, не видел – и, если б не нарочито бодренькие выкрики тамады, гости, поглощающие горячие и холодные «блюда» (изысканный прононс официанточек: любая из них пошла бы со мной, любая: тоска!), давно перестали бы замечать и новоокольцевавшихся рабов г-на Б.


Мы сидели друг против друга – я видел, С. тяготится обстановкой: интерьер пэгэтэшного кафе[1] и отдаленно не напоминал то, к чему худо-бедно привыкла она в «city», а уж о приглашенных – та еще компания – и говорить нечего. «Автоматы не способны любить, – сказала вдруг С., и зрачки ее расширились, – они могут лишь обмениваться своими личными пакетами в надежде на чистую сделку, обрыв связи»[2]. Она частенько цитировала великих: вредная, на самом деле, привычка, один из «умных» способов так и не высказать свое… Мне захотелось раздеть, банально раздеть ее, может даже снять шкурку – здесь и сейчас, на свадьбе ее родственника: я знал, под черным атласным воротом, под строгой застежкой и тугим поясом прячется от меня перевернутый на спину ёжик: я мог погладить его, а мог и распороть ему брюшко… «Горько!» – распетушился тамада: я со странным сожалением посмотрел на брачующихся, и плеснул водки. С. претворялась, будто ей нет до меня дела. Целующиеся на публику куклы напоминали пингвинов. Как странно, подумал я, как все странно… до чего же С. красива? до неприличия?..


Однажды она обронила, что бросит все и приедет, приедет насовсем. Я тут же спошлил, заявив, будто не потерплю рядом с собой женщину без «вышки»: С. училась тогда на втором курсе того самого меда, который окончили когда-то и мы с ее братцем – конечно, мои слова показались ей жестокими… а ведь «злодей» помнил ее совсем юной, совсем еще дикой: вот она щелкает меня, едва переступившего порог, стареньким своим «Зенитом», вот откладывает томик Саган, чьи романы здорово задурили ей голову (как сейчас помню: «Смутная улыбка»), вот растерянно вертит жестяную банку (кукумария с галатурией, предмет моих постоянных насмешек); «а рот-то, рот-то в ягодах весь, да ты до лесных прогулок охотница, так бы и съел черничку твою, дядь’игорь, дядь’игорь, ха-ха-а вот и не достанешь, ха-ха-а вот и не догонишь, ха-ха-а вот и не…»


В ту пору С. еще не признавалась себе, что приезжает на каникулы вовсе не к брату, и поначалу претворялась, будто люто меня ненавидит – пусть понарошку, пусть… да кто теперь разберет?.. У нее было – впрочем, почему было? я наблюдал за передвижениями ее фигурки на протяжении всей свадьбы, напрочь забыв про кольцевавшихся – умопомрачительное (помрачающее рассудок: мой рассудок) тело, огромные серые глазищи с пляшущими в зрачках чертями и длинные каштановые волосы, абсолютно прямые, которыми она пыталась связать мне руки, стремясь – едва ли осознанно – привязать к себе по-настоящему… Штрих к портрету: она могла не вставать с мата – а «прелюбодействовали» мы, как сказала бы моя благоверная, на спортивных матах – сутками: вот оно, ложе… Я пробавлялся тогда лечфизкультурой – в моем ведении находились спортзал да кабинет нескладного, построенного пэгэтэшной администрацией специально для «крутых» своих пьянок, оздоровительного комплекса. Странно, слово «командировка» – какая? куда? – все еще действовало на женщину, взявшую – всегда казалось, взявшую взаймы, будто б поносить – мою фамилию. Нас связывало общее студенчество, все тот же лечфак – и точка: моя будущая жена оказалась единственной из группы, не пролепетавшей ялюблютебяигорь, поэтому, собственно, все и сложилось. Лет несколько я был если не счастлив, то вполне доволен жизнью – или мне так казалось, не знаю… казалось до тех самых пор, пока на нас не рухнул ребенок, спровоцировавший невольно то, что называют окончательным охлаждением. Моя благоверная со странным рвением окунулась в так называемый воспитпроцесс, как-то нехорошо расползлась, опустилась до «конского хвоста» с грязно-желтой махровой резинкой у затылка и, как мне показалось, окончательно заснула. Хуже того, она ударилась в православие и даже пыталась – разумеется, безуспешно – наставить «на путь истинный» и меня в то самое время, когда я довольно успешно наставлял ей рога… Почему я думаю об этом, глядя на С.?.. Как я могу думать об этом, глядя на С.? На С., перелетевшую из прошлого века – в этот?.. Свалившуюся с обратной стороны Луны в черную эту дыру, где, за неимением «жареных» тем, только и говорили, что о свадьбе ее родственника – моего друга, чью новоиспеченную ж., кассиршу продмага, мы на спор (!), от скуки, подцепил и в центровом, как называли его аборигены, баре прошлой зимой?.. Она согласилась выйти за городского довольно быстро: полуграмотные кресты[3] с той или иной стадией алкоголизма не прельщали, а других кандидатов на и/о мужчины в пэгэтэ не осталось.


Я не разбираю лиц. Голосов. Не замечаю кольцующихся. Я наблюдаю за тем, как С. наливает в бокал вино. Как струится оно по мраморным ее пальцам. Стекает на стол. Капает на пол. Как на белой скатерти появляется мясистый паук. Как жиреет. Как их, пауков, становится все больше. Больше. Как расползаются они в разные стороны. Как оплетают склизкой паутиной гостей, не замечающих крови, сочащейся сквозь жадные, вечно жующие, рты. Пожирающие, всегда пожирающие. Пожирающие тех, кого следовало б любить. Они называют их сельскохозяйственными животными: твари дрожащие с претензией на право – вот эта рыжая, знаю, вкалывает в костедробильном цехе, вон тот усатый специализируется на забое (почему, кстати, забое, а не убое? в чем разница?..) молодняка… «Горька-а-а-а-а!» – истошный крик тамады вынуждает меня закрыть глаза: тогда-то и вижу червивое месиво. Вместо лиц. Вместо лиц. Вместо их лиц.


Что ценно: паукам в голове нет дела ни до свадебного конвейера (тщетные попытки оправдания техпроцессов спаривания и репродукции), ни до жалеющих себя «плакальщиков», столетия напролет горюющих об истертых шкурках бессмертных – пока же ни живых ни мертвых, беспробудно спящих – душ… О, пауки при деле, всегда при деле, потому-то и затягивается занебесное лассо, потому-то в истории этой так много того, что называется жидкой соединительной тканью, циркулирующей в кровеносной системе тела животного… мы тоже, тоже приматы… Странное, действительно странное дежавю: С., будто на ретро-показе, боится смотреть в мою сторону… совсем как в предыдущей серии… Черт, черт!.. Но что значит смотреть в мою сторону? Где она? Не в том ли лесу, где ты, глупыха, каталась голышом в зарослях орляка и была совершенно счастлива, то есть молчала о своем счастье?.. Это потом, когда тебя отчислят-таки за непосещение (о, твои университеты: практической курс любви на покрытых полиэстером и велюром матах, освоенный блестяще, – зачет, малыш!), ты окажешься на кафедре фотомастерства и станешь сыпать такими словами как «драматургия», «свет», «композиция», «обработка», «монтаж», «эмульсия», «печатные технологии»… Это потом начнешь рассуждать о работах Анри Картье-Брессона или Эдварда Уэстона, экспериментировать с фильтрами и растолковывать мне, деревенщине, что фотоаппарат – часть твоего тела, лучшая, уникальная часть: с одной стороны, такая же как грудь или щиколотки – и вместе с тем иная, особенная… Этой-то самой частью тела ты и «протоколировала» кольцующихся, лишь изредка наводя объектив на скромную мою персону. Именно эта часть тела и дарила тебя силами живительного забытья: «Искусство переплавляет любую, абсолютно любую боль. Даже вызванную ежикопотрошением…» – странная фраза повисла в свадебном безвоздушье: я не знал, как реагировать. Усмехнувшись, ты принялась фотографировать захмелевших и откровенно пьяных гостей: все они, признаться, казались мне персонажами «Дома умалишенных» да «Похорон сардинки» – себе же напоминал я засыпанного песком пса[4], которому уже не выбраться: когда-то ты подарила мне альбом с репродукциями Гойи – я оценил его работы не сразу, как не сразу осознал и то, что ты никогда, никогда не снизойдешь до того, чтобы намекнуть мне на главное, на самое важное… тебе легче было снять с собственной головы скальп, нежели признаться в том, что ты, как и все эти курицы, кое о чем мечтаешь. Как мог, как мог я отпустить девчонку, чеканящую, будто по учебнику: «…цистит дефлорационный, цистит медового месяца, цистит посткоитусный, цистит беременной, цистит родившей, цистит постклимактерический, цистит инволюционный», а?.. Кретин. Кретин.


«Бежим!» – не помню, кто не выдержал первым, да и какая разница? Все наносное, фальшивое наконец-то исчезло; исчезли и свадебные декорации. Перед глазами поплыли цветные круги: сквозь марево красок я с трудом различил точку, куда были устремлены наши взгляды. Я оцепенел, а через какое-то время с удивлением заметил, что над головой твоей закручивается тончайшая серебристая спираль, похожая на поднявшуюся в воздух фату. Слова стали не нужны, просто не нужны: вместе со страхом отверженности, самым страшным на свете страхом, ушло отчуждение – мы вжались друг в друга спинами, мы пролежали так всю ночь, всю брачную ночь – молча, бездвижно… «Это наша, наша свадьба… какая уж есть, глупыха… если ты, конечно, согласна… если ты, конечно… если ты…» – «…если ты, конечно, согласна!..» – злобно передразнила моя благоверная, с нехарактерной для нее яростью хлеставшая меня по грязным – классика жанра: morda v salate, хвастаться нечем – щекам, тщетно пытаясь привести в чувство: кафе закрывалось в полночь.

Загрузка...