Роман является художественным произведением, а потому не стоит отождествлять точку зрения того или иного персонажа с позицией автора, как не стоит искать в романе прототипы тех или иных персон или аналогии бывших, теперешних или будущих событий. Люди, полагающие себя вершителями судеб, порой столь ничтожны, что только кисть художника способна превратить их в героев, а действительность порой столь скудна, что только воображение может обратить ее в живую реальность.
Пробуждение было подобно рождению. Свет проникал сквозь сомкнутые веки, обрывки полусна еще носились в ближней памяти клочьями ветреного и прохладного тумана, а Олег Данилов понял, что уже не спит.
Да еще и кошка. Сквозь сон он слышал настойчивое мяуканье, но подниматься не желал. Тот участок сознания, что отвечал за «рацио», решительно противился окончательному пробуждению, подтверждая, что никакой кошки, ни черной, ни белой, ни серо-бурой в загогулину, в его квартирке сроду не водилось, а значит, и мяуканье было пустым фантомом. И вставать в угоду мнимой игре неопохмеленного воображения не было ни необходимости, ни резона. Особенно после вчерашнего, мутного и далекого теперь, как унылое средневековье между столетними войнами, и томительного, словно голос преподавателя катехизиса в какой-нибудь добропорядочной бурсе ушедшего века.
Но мяуканье было проникновенным. Неведомый зверек старался вовсю. Кое-как Олег продрал глаза и увидел барышню семейства кошачьих, сидящую на подоконнике и выводящую приятным дискантом:
– Мя-а-а-у!
У кошки – четыре ноги,
Позади у нее длинный хвост,
Но трогать ее не моги -
За ее малый рост, малый рост!
<Песня из кинофильма «Республика ШКИД». (Здесь и далее примеч. автора.)>
– завертелась в сонном мозгу мелодия. Она крутилась и крутилась в такт требовательному мяуканью и не давала никакой возможности от нее отвязаться.
Олег опустил ноги на коврик, привстал, постаравшись из суеверия ступить сначала правой, неловко подвернул лодыжку и чуть не упал. Кошка метнулась в угол, замерла на мгновение в искреннем испуге, заглянула ему в глаза желтым рысьим взглядом и мявкнула, на этот раз коротко и кротко. Кошка была красива: черная, с белой грудкой и белыми носочками на лапах. Происхождения самого аристократического. И запрыгнула она в его зарешеченную, но открытую всем ветрам хибару на первом этаже, надо полагать, из чистого любопытства: глаза у кошки были доверчивые и детские.
– Есть хочешь? – спросил Олег как гостеприимный хозяин и выжидательно на нее уставился.
Чего он ждал? Что кошка скажет «хочу» или хотя бы кивнет? Не дождался, помотал головой, ухмыляясь самому себе, своей утренней неловкости и мысли, посетившей не тяготеющую к философичным обобщениям голову: «Как ее зовут?»
Олегу показалось невежливым называть ее просто «кошка».
– Как тебя зовут, барышня? – спросил он. М-да. Язык снова сработал быстрее рассудка, а впрочем... кошка мяукнула.
В некотором смущении Олег потер переносицу, уточнил:
– Муська?
Кошка мяукнула длинно и оскорбленно.
– Извини. Катя?
Кошка умиротворенно сощурилась и потянулась на передних лапах. Подошла к Данилову, потерлась о щиколотку, пропела совсем тихонечко, умиротворенно:
– Мя-а-а-у.
– Ну вот и прояснили. Екатерина, значит. Кэт.
Данилов проснулся окончательно. Встал, прошлепал босиком на кухню, распахнул допотопный «Саратов», вынул пакет, отодрал зубами уголок, пометался глазами в поисках чистого блюдца, не нашел, выплеснул из пиалы в раковину остатки заварки, кое-как сполоснул, налил молоко, опустил на пол, предложил:
– Кать, ты пока беленьким разомнись?
Кошка опустила мордочку в пиалу, и ее алый язычок азартно замелькал.
– Не торопись, горло простудишь, – назидательно посоветовал Олег. Катька промолчала.
Нет, с горлом он переборщил. Холодильник, выпущенный до эпохи исторического материализма, морозил на честном слове и приводил помещенные в его нутро напитки в состояние приятной кустарниковой прохлады. Ну а закусок там не было.
Олег забрался под душ и стоял, чувствуя, как улетучиваются остатки сна и похмельной мути. Пока не замерз. Выскочил, промокнулся полотенцем, мельком взглянул на собственное отражение в зеркале. Бриться он не любил и не собирался, благо небритость уже лет пять считается бородой. Вот только ссадина над левым глазом. И кровоподтек. Ему повезло: удар рассек кожу и дурная кровь покинула дурную голову. Это радовало. Иначе под глазом и вокруг него красовался бы фиолетово-черный бланш самого содержательного размера. И опадал бы, желтея, с месяц. А так – вид боевой и бывалый; ну а легкая припухлость через часок пройдет. Особенно если помочь голове встретиться с телом путем «принятия на грудь». Естественно, в гомеопатической дозе и исключительно с лечебной целью.
Олег осторожно потрогал кровоподтек, вздохнул, отметив, что костяшкам пальцев тоже досталось... Впрочем, вспоминать об этом сейчас было ни к чему.
Если хранить в памяти каждую собственную глупость, то... Все, мысль ушла.
Данилов завернулся в махровый халат и вышел в комнату.
Взгляд ничто не радовало. Его квартира представляла собой нечто среднее между сараем и ангаром. Не по размерам, а по царящему в ней бедламу. Книги, газеты, чашки с остатками кофе и чая, пустые пивные банки, перевернутые пепельницы, листы бумаги с обрывками недописанных фраз – это был обычный антураж. К этому следовало добавить разбросанные по трем убогим комнатухам в совершеннейшем беспорядке свитера, джинсы, ботинки, кеды, мятые галстуки...
Последнее было особенно удивительным: галстуки Данилов никогда не носил и чувствовал себя в этом аксессуаре как лев в ошейнике. А костюма у него не было вовсе. Сию униформу деловых и чиновных Олег искренне полагал чем-то из разряда скафандров: как любая униформа, костюм броней сковывал эмоции и защищал «астронавта» на нетоптаных тропах отечественных политики и бизнеса: ничего личного. Мысль о том, что профессии бизнесмена и киллера в чем-то схожи, была не новой, но сейчас забродила в похмельной голове как откровение. Ну да: только киллеры убивают сразу, а «работодатели» высасывают соки у своей «скотинки» по капле, пока в паутине не останется никому не нужный и ни на что не годный иссохший остов. «Ничего личного»? Как бы не так. Любовь к деньгам у многих индивидов была очень личным чувством; что удивляло Данилова в наших богатых, так это причудливое сочетание алчности и мелкотравчатой плюшкинской скаредности. Это было противно.
Если уж Данилову предстояла встреча, которую принято считать деловой, он просто менял свитер на пиджак, надетый на футболку, ноги запаковывал в туфли вместо привычных кроссовок, и на этом уступки принятым в тех кругах правилам считал исчерпанными. Сегодня встреч не предвиделось. Ни деловых, ни личных.
Никаких. С сегодняшнего дня он был безработным. Маргиналом. Люмпеном. Впрочем, не в первый раз.
– Мя-а-а-у, – подала голос кошка, объявившись из кухни. Присела, обернулась хвостом и мечтательно огляделась. Кошке у Олега нравилось.
– Ну что, оттянулась на молочке, аристократка? Данилов прошел на кухню, кошка двинулась следом, потерлась о ногу.
– Не подлизывайся, все равно покормлю. – Данилов распахнул дверцу холодильника, вздохнул, закончил:
– Если найду чем.
Колбасы остался ровно кусочек. Правда, это была настоящая домашняя колбаска, приконченная, в аппетитной шкурке. Олег с треском разломил кусок на два равных поменьше и кинул один кошке. Та выгнулась, поиграла, упруго присела на четырех лапах, словно затаившись перед броском, накрыла «добычу», выпустив коготки, и с хрустом впилась зубами.
– Странные мы звери, хищники, а, Кать? Просто так сожрать мало, хорошо бы еще и натешиться.
Кошка подняла голову, глянула на Олега взглядом пантеры и вернулась к прерванному занятию.
– Да я не в обиду, просто настроение такое, – словно оправдываясь перед зверьком, произнес Данилов, выудил из холодильника плоскую фляжку с джином, плеснул в стакан на треть, долил за неимением тоника лимонадом, приподнял емкость. – Ну, доброй охоты?
Кошка хрумкала колбаску, припав на лапы и щурясь от удовольствия. Олег выпил полстакана джина, морщась, как лекарство. Даже привкус можжевеловой ягоды показался каким-то валериановым. Подхватил губами сигарету из пачки, чиркнул спичкой, прошел в комнату, упал в кресло. Закрыл глаза. Джин подошел сразу, сделав настроение летящим и мимолетным, будто сорванные шапочки одуванчиков, а его собственное пребывание в этом мире – необязательным и мнимым. Так и бывает.
Сначала ты яркий и лучистый, как солнышко, такой, что от тебя и взгляда не оторвать, и кажется тебе, что так будет всегда, а зазевался – вот уже и жизнь прошла, и остатки твоих надежд несутся шальным ветром неведомо куда.
Олег вздохнул: мысли покатились совсем не по тому кругу... А где он, тот круг? Наверное, нужна и женщина, и семья, и кошка с собакой... Но не складывается.
Рука пошарила в ворохе бумаг и книг на полу рядом с креслом и извлекла средних размеров фолиант. «Психология бессознательного» Карла Густава Юнга. Как у Экклезиаста? «От многие знания многие печали, и умножая познания, умножаем скорбь». А что делать? Человек создан хищником любопытным, вот он и пытается познать себя вместе с миром. Олег вздохнул: вряд ли уважаемый Карл Густавович объяснит все его порывы и промахи за вчерашний день и за прожитую жизнь, но надеяться можно? Гадают же люди на книжках... Итак? Что день грядущий нам готовит? Данилов открыл наугад, прочел: "Исходным материалом для нижеследующего разбора мне послужили те самые случаи, в которых было реализовано то, что в предыдущей главе представлено, как ближайшая цель, а именно преодоление анимы как автономного комплекса и ее метаморфоза в функцию отношения сознания к бессознательному. По достижении этой цели удается вызволить "Я" из всей его замешанности в коллективность и коллективное бессознательное".
Хорошо сказано! Ни прибавить, ни убавить! «Преодоление анимы как автономного комплекса и ее метаморфоза в функцию отношения сознания к бессознательному» – вот что ему сейчас нужно! Ибо без преодоления анимы он, Олег Данилов, живет как сирота казанская! Если бы еще знать, что такое «анима», и каким образом она метаморфизирует... А впрочем, голова – предмет темный, никакой наукой не проясненный. Но отдельными учеными мужами разумеемый. Вроде Карла Густава Юнга, ныне покойного. Олег опустил книгу обратно, в пыль и пепел малогабаритной квартирки. Как выражались латиняне: «Sic transit gloria mundi».
Что в переводе с иноземного звучит примерно так: «Прошла любовь, повяли помидоры». Пусть смысл частично и утерян, зато образность налицо.
А разобраться в собственных душевных метаниях все же хотелось. И провести метаморфозу. Сегодня. Немедленно. Нужен просто толчок. Мысль. Идея. И все сложные вещи исчезнут, упростятся, как в некоем уравнении, до того главного, что и составляет нашу жизнь. До «любви» и «смерти». Ну а поскольку, пока ты жив, смерть присутствует только как возможность небытия, а не как данность, то в уравнении, называемом жизнью, останется лишь одно неизвестное, именуемое любовью. И то, что может любовь защитить. Доблесть.
А если нет любви, что остается? Стены. Унылые стены обиталища, а не жилища, больше похожего на ангар или сарай и оттого не называемого домом...
Олег дотянулся до кассетника, нажал клавишу, закрыл глаза, ощущая, как несбывшееся дальнее заполняет его, словно зазвучавшая музыка...
Рыжая моя, веснушчатая юность,
Девочка распутная, курчавое дитя -
Легкого вина светилась гаснущая лунность
И сознанье путалось в мерцающих сетях,
Плакала недолгая любовь над расставаньем -
В полночи молитвы да гитарный перезвон -
Нам дарила осень спелых лоз очарованье,
Как цветок срывая с губ ночной любови стон.
Разговоры странные, тревожные знаменья
Рассыпались звездным переменчивым дождем,
И продрогший ветер отзывался волчьим пеньем -
Стужею и скукой покорен и побежден.
Помнишь, как усталая по полночи вернулась,
Помнишь, как смеялась ты, с тоской дневной шутя...
Рыжая моя, веснушчатая юность,
Девочка распутная, курчавое дитя.
Песня Петра Катериничева «Рыжая».
Олег вздохнул. С расслабухой нужно заканчивать. Еще немного умствований и самоистязательной рефлексии, и он с легким сердцем выудит из шкапчика заныканную загодя литровую бутыль спирта, разбавит по вкусу и – «вези меня, извозчик, по гулкой мостовой...».
Данилов опустил руку, поднял с пола глянцевый журнал, пролистал несколько страниц. Юмор? Очень хорошо. «Все о раздолбаях».
«Дятел оборудован клювом. Клюв у дятла казенный. Он долбит. Если дятел не долбит, то он спит либо умер. Не долбить дятел не может. Когда дятел долбит, то в лесу раздается. Если громко, то, значит, дятел хороший. Если негромко – плохой, негодный дятел» <Из журнала «ТВ-Парк».>. Ну вот. Куда ближе к жизни, чем хваленый Юнг. «Не долбить дятел не может». В этом суть, смысл и квинтэссенция. Слегка отдающая паранойей. Впрочем, в случае жизненного успеха паранойю нарекают целеустремленностью.
Кошка неслышно подошла на мягких лапах, запрыгнула на колени, Олег почесал ее за ухом, кошка довольно прищурилась и заурчала. Покой и умиротворение. Вот только разбитая бровь саднит. Причина одна: глупость. Как ее ни называй – чувством собственного достоинства, гордостью, желанием жить значимо и осмысленно... Результатом тех или иных усилий является итог. И каков итог на сегодняшний день? Он, Олег Данилов, уволен с «волчьим билетом» и безо всяких перспектив. Что еще? Разбитая бровь. Похожая на ангар неприбранная квартира.
Похмелье. Тоска. Одиночество.
«У той горы, где синяя прохлада, у той горы, где моря перезвон...» Мелодия крутилась в голове сама собой и была из дальнего-дальнего детства. Еще бн помнил сильные руки отца, край синего неба в окне, лимонад на прикроватном столике... Ну да, тогда он умудрился простудиться в самую жару, и с удовольствием болел с замотанным скипидарной повязкой горлом, слышал, как на кухне в духовке доходят пирожки, и что-то особенное будет на ужин, и даже шоколадка... Наверное, не он один детские недомогания вспоминал теперь как праздник. И еще – тогда все были живы. И отец, и мама. А сам он был полон утреннего света и радости.
На улицу Олег вышел без определенной цели, как и положено личности без определенных занятий. Просто хотелось ощутить жизнь. Сидеть в квартирке и тупо смотреть в стену, Размышляя о бренном и вечном, занятие, конечно, полезное, но муторное. Все портило только одно: идти было некуда. И не к кому. Плохонький результат после прожитых тридцати с изрядным хвостиком годков. Хотя, слава богу, не в Швейцарии живем. В родных палестинах есть по меньшей мере два места, где ты никогда не лишний. Храм и кабак. Туда идут за надеждой. Но к храму людей чаще ведут слезы и горе. Не стоило отвлекать Всевышнего по пустякам. Данилов свернул в кабак.
«Ты шла ко мне по гулкому причалу, несла в ладонях запахи тепла...» Это был даже не кабак, а питейное бистро во дворе магазина. По утренним часам – отстойник. С полдюжины страждущих уже опрокинули по стаканчику и горячо обсуждали вчерашний футбол. Оставалось присоединиться. И если и не постичь смысл сущего, то хотя бы перестать беспокоиться о нем.
Олег взял пива, вылил в высокий бокал, подождал, пока осядет пенная шапка.
Пива не хотелось. Но назвался груздем...
– Не помешаю? – У столика остановился дядька лет семидесяти с лишним. Но ни стариком, ни дедом назвать его язык не поворачивался: кирпичного цвета лицо лучилось жизнерадостными морщинками, да и глаза были яркими. А голос, тот вообще поражал густотой и силой. – Позволите?
Олег заметил черную палку, на которую опирался незнакомец, быстро отодвинул стул:
– Присаживайтесь.
– Спасибо. – Пожилой уселся, нога так и осталось прямой. – Только не принимай меня за инвалида, сынок: на протезе я ковыляю дольше, чем ты на своих двоих. Просто не люблю пить пиво в одиночестве, а кроме тебя, здесь, пожалуй, и словом перемолвиться не с кем.
– Разве?
– Ты об этих? Кладбища мозгов. Зачем мне такая компания?
Олег пожал плечами:
– Я тоже не весельчак.
Пожилой окинул его ясным взглядом, сказал:
– У тебя, мил человек, душевная несвязуха. Пройдет. Порой, чтобы на верную дорожку ступить да за верное дело зацепиться, и перестоять не вредно, перетоптаться. Вот ты и топчешься. Это совсем не то же, что плюнуть в лицо жизни и доживать век растительно и квело. Так оно, конечно, спокойнее, но уж очень противно.
Пожилой утопил в пиве усы и в три глотка выпил полбокала. Крякнул, отер пену привычным жестом, кивнул:
– Меня Иваном Алексеевичем звать.
– А я – Олег.
– Так что не томись, Олег. Перемелется все – мука будет. Вот из нее-то и можно хлебушко печь. Только позаботиться нелишне, чтобы очаг был.
– Лучше камин.
– Очаг. Дом. Место, где тебе не страшен мир, каким бы уродливым ликом он к тебе ни оборачивался. – Пожилой вздохнул. – А к дому войну и близко подпускать нельзя. А у нас... – Иван Алексеевич отхлебнул еще пива. – И не война вроде еще, но уже давно не мир. Одни людишки по жизни волками серыми рыщут, другие – стволами осиновыми стынут, да будто в сыром лесу... На волю дровосека.
Ивана Алексеевича повело быстро.
Олег только пожал плечами:
– А может, всегда так и было?
– Так, да не так. Просто тот огородик, на котором «зелень» зацветает, лучше кровушкой удобрять: вот тогда баксы «лимонами» и восходят, как лопушье! И что там жизнь каких-то солдат? – Иван Алексеевич призадумался, сказал неожиданно:
– Вот я клешню нижнюю еще во Вьетнаме потерял, бог весть в каком году! И, думаешь, жалко? Попервоначалу оно конечно. А теперь... Но и знаю я, что не за товарища Хо Ши Мина на реке Бенхай я тогда загибался и не за товарища Брежнева подавно! Просто раньше бойцы наши по миру были рассыпаны, и бились неведомо где, и погибали безымянно, а потому в Союзе тишь была да гладь, и война к нашим пределам даже приближаться не смела! – Иван Алексеевич вздохнул, доцедил пиво до донышка. – Это я, Олежек, не жалуюсь. Просто злость порой берет: сколько ж можно на людях верхом ездить, а? А потом поразмыслю себе, на божий свет полюбуюсь, так на душе и мило, радостно. Живы. И бог даст – еще поживем. И – победим.
– Кого?
– Да самих себя, кого еще побеждать? Свою лень, тоску, разочарование жизненное, одиночество, неустройство. Возьми вот людей: летом жалуются на жару, зимой – на стужу, осенью – на холод, весной – на слякоть... Дождутся они своего счастья? Чтой-то сомнительно! А посмотри, как наши утренние компаньоны спиртное потребляют? Словно повинность отбывают жестокую!
– Болеют, – кинул Олег.
– Именно! А почему так? Просто когда-то, изначально, не вкуса, не радости в спиртном искали, а забытья от жизни! Вот и забылись так, что и просыпаться больше ни к чему! Смысла жизненного не разумеют!
– А вы знаете?
– А то! И не нужно иронизировать, молодой человек! Ты водочку уважаешь?
– Не особенно.
– И я не особенно. А вот представь: сливаешь прозрачную, тройной очистки, «Столичную» в графинчик, да – в погребок его, а то – в морозильник, да не до льда охлаждаешь, до холода! И вот графинчик тот уже на столе, на крахмальной скатерке, и слезою пошел, а к нему – грибки белые в маринаде, лучок, бутерброды: селедочка на бородинском хлебце, чуть-чуть поджаренном, чтобы дух был! И – снимаешь притертую пробочку, наплескиваешь в лафитник, да не враз водочку ту в рот бросай, отдышаться ей дай, чтоб аромат зерновой поплыл... Вот тогда и пей: в три глотка, да не переводя духу – грибочком, а там – селедочкой или икоркой! Вот тут и есть феерия: во рту послевкусие зернового спирта да с маринованного белого, а водочка уже греет, и первый, легчайший хмель пошел по жилушкам и касается души мягкой радостью. И все заботы от тебя отвалились, отстали, а ты – папироску закури, отдохни, на мир оглядись: кругом красота неодолимая. Вот это и есть та самая жизнь, какая тебе черной прогалиной горелой виделась!
А дальше: то ли в компании за жизнь посудачить, то ли борща отведать, а то – простой картошечки, да чтобы паром исходила, да желтого маслица сверху, пусть тает, да огурчика ядреного бочкового, да телятинки с хренком, если Бог послал... Важно, милый, не что ты пьешь-ешь, а как ты жизни этой радуешься: с душой к ней – и она к тебе с лаской и сочувствием, ну а коли смотришь на мир хорьком из норы, дескать, недодали тебе, болезному, ни коньяку, ни денег, ни баб – так жизнь тебе тем же и ответит: ты на нее зверьком зубатым глядишь, так и она для тебя нетопырем ночным обернется. – Иван Алексеевич вздохнул, закончил:
– Вот и весь смысл.
– А любовь?
– Если есть она в душе твоей, то и благо. Да только многие гонят любовь ту... Чтобы любить – от себя отрешиться нужно, другим человеком жить. Часто не любви людям нужно, а потачки: тщеславию своему, гордыне. И одиночества страшно, и в жизни хочется как-то посподручней пристроиться, да и природа своего требует. У меня ведь тоже требует, не дивись, что старый, а только... Да и что сказать: хозяюшка моя, Наталья свет Юрьевна, в силах еще своих женщина, на двадцать годков моложе... И коли б я сомневался и о себе, а не о ней думал, то и гнил бы старым пеньком. А так – снова молодой! Так что – смысл простой: или ты жизнь скрутить пытаешься да под себя заломать, или – радуешься ей, и она тебе радуется! – Иван Алексеевич достал оловянный портсигар, извлек длинную папиросу. – Табачок сам ращу, на даче, да английским капитанским сдабриваю, для духовитости. И папироски не ленюсь набивать. Машинка у меня своя, еще с пятьдесят третьего. А то те тряпки курить фабричные – ни сил никаких, ни здоровья, ни удовольствия. – Он чиркнул спичкой, окутался ароматным дымом. – Чуешь, каков табачок?
Олег кивнул.
– Угостишься?
– В другой раз.
– Хозяин барин. – Вздохнул. – Не, мрачен ты, паря, и не отговорить тебя.
Знать, зима пока в душе твоей властвует, а от холодов никак не убежать, пока весна сама снега не растопит да не согреет душу ту. Ты жди и крепись: придет весна. Будет. Это я верно знаю. – Иван Алексеевич вздохнул, в глазах его черной полыньей метнулось что-то давнее, полузабытое. – Пойду я, пожалуй. Спасибо за компанию и за беседу.
– Да я все больше молчал, – улыбнулся Данилов.
– Языками молоть все горазды, а слушать – искусство редкое, не каждый может. Ты умеешь, да в своем ты. Умом слова слышишь, а до души не доходят.
Будто Кай из Андерсеновой сказки. Не щурься, детство свое я под Мурманском провел, так уж вышло, и всех книжек у меня только Андерсен и был. Вот и помню с той поры чуть не назубок. А от тех краев до Лапландии рукой подать... – Иван Алексеевич снова замолчал, и снова глаза, пусть на мгновение, а затянулись темною поволокой. – Ладушки, Олежек, пора мне: со смены я, сторожу помалеху, поспать нужно. И прости, если за разговором глупость какую сморозил. Бывай здоров. – Иван Алексеевич протянул широкую лапищу. – Глядишь, где и свидимся.
Олег пожал крепкую ладонь, Иван Алексеевич ловко встал и, припадая на палку, пошел к выходу.
Данилов вернулся к пиву. Пена опала, напиток горчил: И идти было по-прежнему некуда. Возвращаться в квартиру, где не бывает гостей... Ну что ж... Остается ждать весны. «И весна, безусловно, наступит, а как же иначе...» А вообще – странно. Еще и лето не вошло в пору, а он уже начал тосковать по вес-ч не. Наверное, Алексеич прав: чтобы зима оставила душу, нужно терпение и время.
Позади раздалась ругань, следом звук грузно упавшего тела.
– Ты что, старый пень? Оттопырился поутряни – не пройти! Костылем он махать будет!
Двое парней застопорились на входе. Один был пригож, спортивен, насмешливые голубые глаза блестели на загорелом лице двумя льдинками; второй габаритами походил на бульдозер, чудом запакованный в джинсы и затянутый в майку. Кажется, он тоже решил скроить презрительную улыбку, но вышла лишь глумливая ухмылка.
Иван Алексеевич в неудобной позе сидел на ступеньках, закрывая руками лицо.
– Будет сироту из себя строить, тебя даже не били, так, съездили! – Здоровый поднялся на ступеньку и пнул пытавшегося подняться старика.
– Вы чего, оборзели?! – попытался вступиться двигавшийся на выход мужичок.
Спортивный скривился в усмешке, крутнулся на месте, впечатал подошву кроссовки прямо в грудь мужичку, тот махом опрокинулся навзничь, как сбитая кегля, и замер.
– Убогих развелось, а, Костик? – В голосе спортсмена не было ни злобы, ни азарта: просто ленивое превосходство. Да и было все для него и не происшествие вовсе – так, неудобство, вроде не к месту объявившейся мухи.
Данилов подошел к парням молча.
– А тебе что нужно, битый? Добавить? – чуть приподняв брови, с обманчивой ленцой поинтересовался спортсмен, легко качнулся в сторону, а рука молнией метнулась в незащищенную шею Данилова... Но дальше случилось странное: Олег просто шагнул навстречу, кулак парня ушел в пустоту, голова нелепо дернулась, ноги подкосились, и он плашмя упал на пол.
Здоровый дважды моргнул, так и не уразумев, что произошло: удара он не заметил. Напал молча, как хорошо тренированный боевой пес. С непостижимой для его массивного тела скоростью он запрыгнул на ступеньку, ринулся на Олега и вдруг застыл, остановленный легчайшим с виду тычком в грудь. Лицо его побагровело, глаза заплыли яростью, рука метнулась коротким крюком. Олегу в голову. Что произошло дальше, не понял никто: рука здоровяка почему-то «провалилась» и поволокла за собой все его могучее тело, словно в кулаке был зажат тонный чугунный брус. Олег ушел изящно, с шагом, словно матадор, лишь направив весь этот сгусток энергии в сторону хромированной барной стойки. От удара дюраль прогнулся, посыпались бутылки, стаканы, а туша продолжала движение, прогибая стояки, пока не замерла в беспамятстве.
Олег подхватил под мышки сбитого мужичка, усадил на стул; тот тряс головой, но в себя уже пришел: допил стакан с пивом, откашлялся, глянул на лежачих.
– Уходить надо. А то закроют «за так». У ментов виноват всегда тот, кто попался. – Мужичок помолчал, добавил:
– Лихо ты их. – Встал, перемахнул через декоративную изгородь и был таков.
Данилов тем временем сбежал по лестнице, помог подняться Ивану Алексеевичу. Тот осторожно повернул шеей, охнул:
– Упал неловко. Ладно, что не поломал, – сплюнул на руку кровь с губы. – Умыться бы... А то хозяйка моя осерчает: скажет, хрен одноногий, совсем сдурел, коли в питейном махаться удумал! Жаль с протезом равновесие не то, но костылем здорового я достал. – Вздохнул, добавил:
– Зараза.
– Может, проводить?
– Дойду, не сахарный. И тебе, Олежек, двигать надо: не ровен час «воронок» подъедет, замучаешься объясняловки писать!
Олег улыбнулся хитро:
– Радость жизни не притупилась, Иван Алексеевич?
– Нет. Я на веку столько уродов перевидал, сколько сейчас ни в одном кино не покажут! А эти... Этих жизнь еще крепко поучит. – Он кинул взгляд на Олега.
– Уже учит. А ты, Олег, кто по профессии будешь? Случаем, не спецназ?
– Нет.
– Ну и тем более двигай, от властей подальше. А то бумажками задушат. Как за порядком глядеть, их нету, а как протоколы кропить... – Иван Алексеевич поднялся. – Не беспокойся, дойду, мне через два двора – и дома. – Спросил, понизив голос:
– А ты, часом, не убил их?
– Нет.
– Уверенно сказал. А кто ж тебе тогда бровь расшабашил, коли ты такой хват?
– Бывает. Несвязухи.
– Парень ты крепкий. И ловкий. Я чаю, невезухи твои не сегодня начались, может, не сегодня и закончатся, а всему край будет.
Растерянный бармен, конопатый, рыжий, выскочил на крылечко, развел руками, спросил неуверенно:
– Кто за убытки платить будет? Всю ж стойку разнесли!
– Я? – Данилов нарочито удивленно приподнял брови. – Разнес?
– Н-нет. Тот, здоровый.
– Вот с него и спроси.
– С него спросишь...
– Не стой пнем, разливала, «крыша», поди, в погонах, вот и вызывай, пусть они балансы по счетам наводят. Да не торопись, эти еще минут десять отдыхать будут, А то и все пятнадцать.
– Понял, – повеселел парень.
Иван Алексеевич протянул руку:
– Ты вот что, Олег... Зиму свою переживи, ладно? В лето вернись.
Иван Алексеевич прошел через двор и скрылся за углом. Олег тоже побрел дворами, но в другую сторону. Денек начался – лучше некуда. Когда в спокойном и тихом, как стоялая лужа, Княжинске ты за пару дней влипаешь в странные истории, стоит задуматься. Ибо совпадения случаются в жизни все же куда реже, чем просчитанные кем-то закономерности.
Милицейский автомобиль появился минуты через три. Впрочем, на то, что он милицейский, указывало только наличие в нем двоих пассажиров в форме; водитель был в партикулярном. Из машины нехотя выбрался человек лет тридцати в чине капитана; притом можно было заметить, что сидела на нем форма как на корове седло, а вернее даже, наоборот – как биндюжная упряжь на хорошем скакуне.
Следом за ним вылез сержант с автоматом.
– Что у нас тут? Поножовщина? – спросил он растерянного бармена, только-только потискавшего кнопки мобильника и сообщившего шефам о происшедшем.
Так быстро «коляску» он не ждал.
– Да нет, драка обычная... – начал лепетать бармен; сержант перекрыл от его взгляда лежащего качка, капитан наклонился к амбалу, приподнял голову: тот невнятно замычал. Капитан кинул быстрый взгляд по сторонам, прихватил голову полубеспамятного парня правой под подбородок, ладонь левой нежно положил на затылок и резко крутнул вправо. Движение было молниеносно; тело здоровяка на мгновение напряглось и обмякло.
Капитан выпрямился, двинулся к бармену:
– Обычная драка, говоришь? И кто ж, такой резвый, здесь махался?
– Да мужик какой-то. Эти к старику хромому пристали, а он... Он даже и не дрался вроде, завалил обоих играючи.
– Играючи, говоришь? И в мир иной так же, играючи, переправил?
– Чего? – не понял бармен.
– Этот вот, – кивнул капитан на здоровяка, – откинулся.
– В смысле?
– В смысле – в ящик сыграл. А уж Богу он душу отдал или кому другому – это не нам судить. Убийство. Покумекаем, разберемся: преднамеренно его или по неосторожности. Савельев! – скомандовал он сержанту. – Вызывай дежурную бригаду. Труп оформлять будем. Ну и все остальное тоже.
Капитан подхватил со стойки бутылку пива, сдернул пробку о ребро стола, уселся на пластмассовый стул, отхлебнул, вынул из кармана портмоне, раскрыл: в нем оказалась фотография Олега Данилова. Лицо капитана скривила гримаска.
– А шустрый ты, видно, парень, – капитан подмигнул изображению, – раз тебя такие люди приземлить озаботились. А ты еще и помог. – Капитан приложился к бутылке основательно, выпростал пиво до донышка, умиротворенно выдохнул, оглядываясь по сторонам. – Денек обещает быть жарким. – Закурил, произнес, рассматривая фотографию:
– И не обижайся, земеля. Ничего личного.
Автоматический скоростной затвор фотоаппарата щелкнул несколько раз.
– А здесь нечисто играют, – произнес молодой человек лет тридцати, сидевший рядом с водителем в потрепанной «восьмерке» с затененными стеклами метрах в двадцати от заведения.
– Скажи, где чисто. Поедем туда. И даже останемся там жить, – меланхолично откликнулся напарник за рулем, лысый усатый крепышок возрастом далеко за сорок.
– Да ты философ.
– Чем дольше живешь, тем лучше разумеешь: жизнь если и течет, то только от плохого к худшему.
– Ага. «Картина ясная, Одесса красная...» – пропел молодой, продолжая наблюдать. – Все как на ладошке: опись, протокол, отпечатки пальцев, – сказал он и заржал, имитируя смех Лелика из «Бриллиантовой руки».
– Ты чего развеселился?
– Саныч, его ведь пасет еще группа. Помимо нас. Видишь «шестеру» на обочине?
– Угу.
– Интересно, что этот парень такое напортачил, что на него целую облаву завели?
– Тебе не все равно?
– Вообще-то да. Но просто торчать манекеном – скучно. А так хоть подумать.
– Романы пиши.
– Не, я и читать-то не люблю, а писать... Этот Данилов уже дописался.
– У журналистов вообще крыши не на месте. Ладно бы просто брехали, а то ведь еще нос дерут: «четвертая власть». А сами – памперсы, промокашки: кто им какую мочу сольет, ту они и в газету тащат.
– Ну морду бы ему набили или замочили. А то ведь... Ты видал, капитан тому отморозку, которого Данилов уложил, шею свернул. Приземлять станут журналиста со всем усердием. Зачем?
– Меньше знаешь – легче спишь. Не нашего ума дело.
– А что – нашего?
– А ничего. Я себе думаю, этот капитан – такой же капитан, как тот Данилов журналист. И форма сидит – как сбруя на блохе.
– Опер. На операх форма всегда колом. Да и следственно-экспертную он вызвал. Зачем ему? Раз труп – бригада будет прокурорская, то-се, экспертиза...
Эдак он сам себе может веревочку на шею намылить.
– Молодой ты еще. Прокуратура берет преднамеренные, а если смерть наступила вследствие побоев, то это – как раз райотдела ментовского «палочка».
Ты видел, у капитана уже и фото «преступника» есть. – Саныч усмехнулся. – В портмоне. Приземлят журналиста годочков на десять как пить дать. Если он журналист.
– Да журналист, точно. У меня тесть газеты вечно штудирует, хвалил его.
Говорил – головастый.
– Вот и укоротят на ту самую голову. А уж что в его голове на самом деле варится... Видал, как он парней разложил?
– Быстро.
– Не в этом дело. Он сдерживал удары, понял?
– Сдерживал? Что-то я не заметил.
– Рассчитывал, чтобы не убить.
Молодой пожал плечами:
– Наверное, карате занимался. Или еще чем.
Саныч скосил взгляд, скривился:
– Это не спортивные удары. Такую школу ставили только в конторах. Да и то в особых управлениях.
– "Сдерживал удары..." А капитан его и подправил. До полной летальности.
Зачем ему это?
– Видно, на крючке капитан у кого-то. Вот и отрабатывает, – равнодушно произнес Саныч, потер переносицу. – А вообще... Чувствую я дурь какую-то во всем. Муть.
– В смысле?
– Подставной казачок этот Данилов. Засланный. Щас вся орава на него кинется, а как раз это кому-то и нужно. Не, не журналист он, точно.
– Может, пройдусь за ним?
– Сиди. Нам ведено не светиться. Вот и не будем. Сейчас коляску милицейскую дождемся, узнаем, кто конкретно дело возьмет – мало ли что, и – можно к шефу.
– Скажешь ему, что мне сказал?
– Зачем?
– Ну, вообще.
– Нечего умничать, когда не спрашивают. Начальство этого не любит. А материала для отчета у нас и так навалом.
Данилов прошел проходной двор, еще один... Ни о чем он не думал. Странно, но в груди снова разлилась щемящая тоска, что только тронула утром душу, а вот теперь... И день как-то померк, и небо показалось неприлично ярким, и он вдруг почувствовал себя совершенно затерянным и в этом чужом городе, и в этой чужой стране, и на этой чужой планете...
...Так уже было когда-то. Он брел по африканскому бушу, коричневая пыль покрывала с головы до пят, запах выжженной солнцем травы к ночи становился терпким и густым, и к нему примешивались совершенно непостижимые для горожанина-европейца ароматы каких-то диковинных растений. Вечером жара спадала, и можно было двигаться дальше, на восток, ориентируясь по чужим звездам. Небо здесь было совсем другое; знакомые с детства созвездия остались далеко, у линии горизонта или за ним, и очертания их были иными. А когда солнце скрывалось за рваной поволокой зари, ночь наполнялась хохотом гиен, оранжевыми огоньками чужих настороженных глаз, ревом, вздохами и – новыми ароматами, неуловимыми днем, и такими яркими в густой фиолетово-черной ночи.
...Данилов брел по этому чужому пространству который день, голова тихо кружилась от усталости и истощения, и, только падая обессиленно на землю, чтобы забыться тяжким, чутким сном, он понимал, что находится не на дальней планете, а на Земле: слишком привычным и реальным было чувство опасности...
Теперь было то же. Воздух, казалось, сгустился, свет начинающего дня померк, Данилов застыл прямо посреди двора, нелепо вращая головой. Все было мирно: старушки у подъездов, пара алканов на лавочке под ивой, бродяжки у мусорных баков... Но ощущение тревоги сделалось острым, как отточенный стилет.
Или это просто нервы? Нужно дойти до дому и расслабиться, потягивая сухое винцо: тревога уляжется, все глупости, совершенные за вчерашний день, покажутся мнимыми и мир вернется в свою колею. Если у бы него, Данилова, была когда-нибудь хоть какая колея! Такая натура: стоило его жизни хоть немножко устояться, как он совершал странные поступки, лишь бы избавиться от того ощущения покоя и скуки, которые обрекали любого, им поддавшегося, на унылое прозябание.
Занятый своими мыслями, Олег пересекал небольшую улочку, когда выскочившая невесть откуда «копейка» понеслась прямо на него. Данилов вяло протрусил до тротуара, но, видно, у водителя крыша давно съехала по резьбе, причем влево:
«копейка», не снижая скорость, вильнула к той же обочине...
Все дальнейшее Данилов не просчитывал. Просто выпрыгнул высоко, сгруппировался; удар корпусом пришелся на верх лобового стекла, Олега подбросило, он перекатился через крышу и неловко упал на асфальт позади автомобиля. Вскочил.
Машина зайчиком скакнула на бордюр, юзанула по траве и боком впилилась в дерево. Олег в два прыжка одолел расстояние до автомобиля, дернул дверцу: та оказалась заперта. Зато-нированные вглухую стекла вызвали только раздражение: шпана вокзальная! Денег на «копейку», а – туда же! В ярости Данилов раскрошил боковое стекло коротким резким ударом, выдернул задвижку, распахнул дверцу.
Первое, что он увидел, был черный зрачок пистолетного ствола. Бледный парниша на пассажирском сиденье что есть мочи жал на курок, совершенно забыв в запарке о предохранителе.
Данилов ударил жестко прямым правой в лицо, выдернул пистолет из разом ослабевшей кисти, глянул на водителя: тот сидел вцепившись в руль, как в спасательный круг, и смотрел на Олега белыми то ли от страха, то ли от закачанной дозы глазами.
– Вылезай! – гаркнул Данилов, выразился крепко и коротко, выдохнул и приказал спокойнее, но тоном, не предвещавшим ничего хорошего:
– Живо, я сказал!
Вот ведь везуха с утра, нечего сказать! Сначала «двое из ларца», теперь – пара обдолбанных торчков, да еще со стволом! Сакраментальный русский вопрос «что делать» даже не возникал; понятно что: задать этим дебилам хорошую трепку, так сказать, для профилактики и до кучи!
Вынырнувшую из-за угла «восьмерку» Олег заметил боковым зрением. Шла она ходко и направлялась к месту аварии. Оч-ч-чень по-хозяйски.
Ждать у моря погоды Олег не стал. Тем более не было здесь никакого моря!
Развернулся и рванул в проходной. Бежал легко, «сквозняк» проскочил в секунды; полуобернувшись, успел заметить ринувшегося за ним из «восьмерки» милицейского сержанта. В табельном «бронике» и с автоматом тот мог догнать разве что беременную старушку, да и то если бабка – с глубокого похмелья.
Олег миновал еще пару дворов, перешел по подземному проспект, завернул в тихий скверик и только тут, на самой дальней лавочке, поставленной выпивохами в густых зарослях одичавших акаций, тормознулся. Это был другой район, и Данилов легкомысленно предположил, что ретивые правоохоронцы искать его сюда не придут исключительно по неподведомственности территории.
Извлек пистолет, который впопыхах сунул за пояс джинсов сзади, и прикрыл тенниской, рассмотрел внимательно. Тульский Токарева, самая популярная модель на просторах страны. Скорострелен, анонимен, прост в обращении. Вот только одна маленькая загвоздочка. Именно у этого экземпляра обойма пуста. И ствол – пропилен. То есть это никакое не оружие, а обыкновенный пугач.
Но это не освобождает голову от размышлений. Ибо если странные случайности неприятного свойства стали сыпаться на тебя, как из драного мешка, то это вовсе не случайности, а закономерности. А все закономерности, как учит диалектика, имеют свои причины. Не говоря уже о последствиях.
Солнце заливало город белым, жара наливалась влагой, обещая будущий дождь, но так было уже не день и не два: тучи, что бродили в прозрачной синеве, наплывали чернотой и даже закрывали порой полнеба, но не проливалось ни капли, и истомленные жарой и духотой люди к вечеру вяло брели по домам, чтобы на следующий день вновь окунуться во влажное душное марево.
Так бывает порой: знойный день, желтея, словно проявляется на пленке, его очертания проступают, и ты вдруг понимаешь, что оказался словно в другом мире, в другой реальности, в другом измерении, что город пуст, что пуста планета, и ты здесь один-одинешенек, и никто не поможет тебе принять решение, да и не может быть в этом чужом мире никакого решения, но не принимать его тоже нельзя...
Город был пустым. Данилов мог бы брести по нему вечность и никого не встретить.
А всполохи воспоминаний спешили непонятной раскадровкой: сочные стебли хвощей в сыром и мелком сосновом подлеске, папоротник у пряно пахнущего ручья, синие и фиолетовые соцветия мать-и-мачехи, листики подорожника у истертой тропки, сочная зелень травы на другой тропке, к безвестному пруду, и гадливая изморозь по всей спине, когда липкий ужик проскользнул прямо под босой пяткой... К чему все эти воспоминания и почему они явились теперь?..
Данилов выверенными движениями разобрал бездействующий пистолет на части, стер краем тенниски отпечатки и веером забросил железки в кусты. Встал, прошел скверик, маленькую площадь, проскочил безымянную улочку, нырнул в подворотню, миновал несколько проходных, выскочил прямо к остановке троллейбуса, рванул было за ним, уже готовым тронуться, но вместо этого остановил уже отошедшую маршрутку, проехал на ней с квартал, остановил на перекрестке, соскочил, попетлял по проулкам, вышел к другому перекрестку, запруженному нескончаемой пробкой, пересек, рванул по совсем безвестной улочке вниз... Снова проходные, забор какой-то реставрационной стройки, еще один... Данилов оказался в дореволюционном строении; проскочил в подъезд, не без труда одолел три пролета полупорушенной лестницы и оказался в огромной пустой комнате, взирающей единственным окном на глухой, красного кирпича, торец такого же покинутого дома.
Ни о чем во время этого спринтерского рывка Данилов не думал. Если и были за ним филеры, конторские или доморощенные, то теперь они его потеряли. Если все это не паранойя. День словно застыл за окнами, прилепленный тенью дальнего старого тополя к выщербленной кладке напротив. Огромная муха зудливо билась в паутине у края окна; казалось, еще рывок, и она вырвется на свободу, но маленький шустрый паучок проворно заскользил по липким нитям, стянул клейкой паутиной жертве лапки, притянул одну к другой... Теперь паучок не спешил, лишь плотнее стягивал кокон вокруг добычи, чтобы потом насладиться обильным пиршеством.
Олег нашел в углу что-то вроде низенького табурета, присел, вытянул из пачки сигарету, чиркнул кремнем, трижды затянулся, не отнимая сигареты от губ и рассматривая комнату. Остатки бледно-зеленых обоев с толщей газет под ними, проржавевшая сетка кровати у стены, продавленная пластмассовая кукла, измятая крышка кастрюли, оловянный солдатик, шахматный король без короны... У кого-то здесь прошла жизнь. И – кончилась.
Данилов дотянулся до солдатика, поднял. Круглая подставка давно поломалась, а в остальном – все как надо: каска, автомат. Когда-то он сам играл такими. Многое было когда-то. И все прошло.
– Неизвестность времени смерти рождает иллюзию безграничности жизни, – услышал Данилов скрипучий голос из соседней комнаты, заглянул, но никого не увидел: она была мала и абсолютно пуста, если не считать заваленного набок фанерного платяного шкафа. – Люди если и взглядывают на часы, то лишь затем, чтобы высмотреть, сколько осталось до сна или До ужина. А в свою смерть они не верят.
Голос раздавался сверху: в высоком потолке зияла дыра, над нею склонился небритый человечек, одетый, впрочем, чисто и опрятно, хотя и бедно. Спросил Данилова:
– Ищете что-то здесь?
– Покоя, – чуть раздраженно откликнулся Олег.
– Вот этого среди развалин искать нечего... – Человечек спустился на этаж и появился в проеме двери. Было ему на вид лет шестьдесят с преизрядным гаком.
– Хотя... Если рассуждать философски... Люди странны: боятся упустить минуты, а опаздывают на целую жизнь.
Человечек вздохнул, Данилов почувствовал свежий запах водочного перегара.
– Папироской не разодолжите? – спросил незнакомец. Данилов высыпал на ладонь горсть сигарет, протянул:
– Пожалуйста.
– Хорошего человека сразу видно. – Человечек забрал штук семь, спрятал в карман, прикурил от предложенного огня, аппетитно затянулся. – Вы не подумайте, я не бомж и не мародер... Просто я один. И общаться совсем разучился. А здесь... Здесь интереснее, чем в кино: и какие только жизни не предстают перед взором, и какие только страсти не полыхают, когда глядишь на все оставленное...
Что у вас? Солдатик?
– Да.
– Видите... И кукла. Почти как у Андерсена. Или у Окуджавы: «В огонь? Ну что ж! Иди! Идешь? И он шагнул однажды, и там сгорел он не за грош...» Что стало с тем мальчиком? Что стало с той девочкой? Что стало со всеми нами?
Человечек вынул из пиджака початую чекушку:
– Будете?
Олег покачал головой.
– А я – выпью. Мне хорошо здесь. Мне милы вещи ушедшего века и ушедшей страны. Среди них вспоминается о хорошем. – Человечек приложился к горлышку, несколько раз дернул острым кадыком. – Хотя – знаете, в чем штука? Ностальгия – это память вовсе не о прошлом, это воспоминание о том, что в нем так и не состоялось... Есть у души странное свойство: проникаться чужими видениями, мыслями, эмоциями, и вот они становятся настолько близки, что делаются частью твоего опыта и твоей жизни... «Я в старый троллейбус сажусь на ходу, последний, прощальный...» – Голос у человечка дрогнул, на глазах показались слезы. – Господи, если бы я знал тогда, сорок лет назад, когда в нетрезвом молодом беззаботстве горланил эту песню на Ленинских горах, если бы я знал, что троллейбус уйдет так скоро и уход его будет столь невозвратен... А я все продолжаю стоять на остановке и все жду, жду... Чего? Или – кого?
Вот и все разбрелись по дорогам,
И забылись дурью вчерашней,
Как осенние псы по острогам,
Доверяя любови бражной.
Вот и все побежали в осень,
А я еду – от моря к морю,
Чтоб из прошлого бросить мостик,
С непутевой жизнью повздоря,
А я еду из лета в лето,
Разрываю ненужную повесть...
Вновь листвою земля согрета,
Как под ветром озябшая совесть.
Стихотворение Петра Катериничева.
Да, молодой человек. Листва согревает землю, а кто согреет вас, когда уже не останется впереди лета, когда на порог ступит восьмой десяток и вы окажетесь в одиночестве никому не нужным и никому не важным? А мир останется молодым, он будет ликовать, но без вас, и душа ваша – а душа не старится, потому что юна и бессмертна! – возжаждет прибиться к этому празднику, но убогое тело, что было когда-то гибким и послушным, станет ей помехою и обузой...
В два глотка человечек допил водку, глянул на Данилова устало:
– Уходите отсюда, молодой человек. Здесь не место молодым людям и молодым вещам. Четыре стены и пятая, в окне, что перекрывает даже ветер... Она стоит здесь несокрушимой кладкой уже более века и смотрит на человекообразных с невозмутимой непроглядностью сфинкса... Стены переживают людей, но куда обиднее другое: людей переживают вещи. Их собственные вещи. Вас это не забавляет?
– Нет.
– И меня тоже. Хотя порой и приходит этакое бешенство, и хочется изломать вокруг все и вся! – Человечек вздохнул. – Или вы хотите вспомнить о чем-то? Что ж, подводить итоги жизни никогда не рано, но знаете что? Таким, как вы, нельзя оставаться долго в покинутых местах. Они обольстят вас, и вам не захочется возвращаться. Так кончается жизнь.
– Разве вы не живете?
– Я фантазирую. Вы слишком молоды для этого. И – сильны. Уходите. Иначе вам станет некуда идти. Или – вас гонят? Данилов бросил на человечка быстрый взгляд.
– Ну да, гонят, я не ошибся.
– Мне нужно подумать.
– Здесь невозможно думать. Только жалеть о том, что не сбылось. У меня есть для этого досуг именно потому, что его не заполнить ничем иным. А вам нужно идти. Кстати, как вы сюда забрались?
– По лестнице.
– Вот как? Она же почти развалена «реставраторами»! Смотрите не сверните шею на обратном пути.
– Пустое.
– Я надоел вам... – вздохнул человечек. – Ну Что ж... Может быть, вы и правы. В вашем возрасте воспоминания связывают настоящее с будущим, в моем – лишь тревожат душу тоской несбывшегося, но не лечат... Водка помогает справиться с памятью, когда несостоявшееся прошлое становится мучительным. – Он пристально посмотрел на Данилова, произнес:
– Ведь вас кто-то ждет.
Лицо человечка сморщилось, и он стал похож на совершенного старика. Не говоря ни слова, незнакомец церемонно поклонился Данилову, мелкими бесшумными шажками вышел из комнаты и словно пропал. Олег обеспокоенно встал, вышел на действительно чудом державшуюся на двух ржавых арматуринах лестницу, но никого не увидел. Незнакомца не было. Он и не спускался: на пяти ступеньках кряду Олег загодя рассыпал ровным слоем старую штукатурку и битое стекло на случай, если кто захочет подобраться неслышно, и миновать бесшумно эту «контрольно-следовую полосу» старик не смог бы... Пропал. А прочитанные им стихи остались.
«Вот и все разбрелись по дорогам...» Так о чем толковал этот странный незнакомец? О жизни? И о смерти? Странно... Счастье он даже не упоминал.
...Летний день наполнен светом. Там, за огромным ясным окном, – нарядные люди, начало мая и впереди еще все лето, и впереди – вся жизнь.
Его отец – молодой, сильный, веселый, он подбрасывал маленького Олега высоко-высоко, к самому-самому небу, а небо оставалось далеким, и Олежка смеялся беззаботно, и казалось, такой будет вся жизнь... Он слышал упругие удары духового оркестра и пошел на них, и зашагал вместе с оркестром, а позади шли нарядные люди, и они пели, когда колонна останавливалась: «Кипучая, могучая, никем не победимая, страна моя, Москва моя – ты самая любимая...»
И это была правда: нельзя победить веселых и молодых.
А родители, не найдя его во дворе; бросились искать, и отец метался вдоль колонны, и увидел его, подошел, но совсем не ругал, а только поговорил с музыкантами, а Олег продолжал улыбаться во весь рот, и ему было хорошо и от теплого воздуха, и от солнца, и от упругих ударов большого барабана, в который толстый дядя дал ему стукнуть обмотанной толстым войлоком тяжелой палкой, похожей на богатырскую палицу, и Олег тут же представил себя богатырем Добрыней, созывающим киевлян на пир к князю Владимиру Красное Солнышко... И еще он услышал за спиной женский голос:
– Этого, что ль, мальчонку искали? Он потерялся?
– Да ты что, Татьяна? Вот и отец. Да и разве такие – потерянные?
А он пошел обратно к дому, к маме, и чувствовал – его ладонь обнимает сильная и широкая ладонь отца, и от этого было спокойно и хорошо.
...Отец умирал два года. Олегу тогда исполнилось девять или десять, в свой день рождения он пошел к отцу в больницу, тот начал уже вставать после инфаркта. Больница располагалась за городом, был теплый нежаркий августовский день, пахло смолой, солнце ласкало бликами сквозь хвойные ветви, отец сидел на поляне и вырезал узоры на прутике многолезвиевым перочинным ножом. Узорчатый прутик он подарил Олежке, ножик тоже – это был настоящий клад, там были даже крохотные ножнички! Отец попросил оставить ножик ему до следующего раза, ничего, кроме как вырезать, он еще по слабости не мог, но Олег не согласился, закапризничал: он уже представил, как покажет эту редкую игрушку во дворе, как обзавидуются пацаны: такого ни у кого не было! И – постарался побыстрей уйти.
Резной прутик поломался в тот же день, ножик стащили, а вот теперь...
Теперь ему было стыдно. И будет стыдно всегда. Папа тысячу раз простил бы его, но сам Данилов себя не простил.
И было стыдно потом, когда он приехал к отцу уже в другую больницу, и там пахло какими-то мазями, тяжелым потом, нездоровьем... Он боялся этой больницы, ему было очень неуютно там и беспокойно, и он торопился: торопился домой посмотреть какой-то фильм, которого и названия-то теперь не помнил... Он так и не остался тогда с отцом, а тому ведь немного было нужно: посидеть рядом, потрепать по волосам, просто видеть...
И потом, когда отец после инсульта возвратился домой, он уже не говорил, и что-то пытался сказать, и раздражался, а Олежка психовал, уходил в спальню, тыкался лицом в подушку и плакал... Его злило тогда, что отец беспомощен, что, несмотря на эту беспомощность, он что-то требует, и на чем-то настаивает, и выключает телевизор, и отправляет спать...
И еще – папа растил цветы. Он едва передвигался по квартире, ночами стонал от боли так, что Олежку порой отправляли спать к соседям... А цветы были везде: они вились по стенам гирляндами, цвели на балконе в ящичках до самой поздней осени, расцветали на подоконниках... А потом папа умер.
Олегу тогда было одиннадцать. Он часто плакал. И еще – играл. Он представлял себя то последним из спартанцев, защищавшим родной город, то русским воином. И любил играть в солдатиков. Одним из солдатиков был он сам.
...Когда Олег вырос, мама его ждала. А он все уезжал и уезжал. И наверное, обижал маму бессчетно: она отличалась характером жестким и своенравным, он был такой же, и каждый желал всегда настоять на своем...
...Когда-то она подарила ему машинку-амфибию. Машинка плавала в ванне и перевозила солдатиков с одного берега на другой, и Олежке казалось, что это Африка. Он выключал свет и подсвечивал воду фонариком: фонарик был самый обычный, но – о чудо! – он светил из-под воды, и переправа была тяжелой, и не все добирались живыми...
...Мама болела часто, она старилась, но она ведь была всегда и, казалось, будет всегда... А потом попала в больницу. Когда он приехал, ее уже выписали.
Мама умирала четыре дня. Она ничего не ела и не пила, щеки запали, нос заострился... Дважды приезжала «скорая», врачи бестолково суетились вокруг и только разводили руками. Двоюродные и троюродные тетушки приходили, смотрели, тихо пили чай на кухне, шептались: «Отходит».
Олег спал рядом на полу. Мама не была беспокойной, лишь иногда, а он чувствовал тупое бессилие и усталость – от невозможности чем-то помочь и даже вообще понять, что происходит.
Потом дыхание ее сделалось совсем тяжелым, поднялась температура, казалось, мама задыхается, Данилов снова вызвал «скорую», та не приезжала, он сам побежал на станцию... Женщина-врач посмотрела, произнесла мало-мальски понятное слово: «абсцесс», потом другое: «Госпитализация. Немедленно».
Они закутали маму в какое-то пальто, Олег кинулся искать шаль, не нашел, отыскал какую-то шапку черного каракуля, которую мама, кажется, и не надевала ни разу и не носила... Потом ее подняли в покрывале, понесли вниз по лестнице... Мама была легкой. И дурацкая шапка была ей велика, сползала на лоб и глаза, и мама, и без того исхудавшая, становилась вдруг неузнаваемой, и Олег непрестанно, уже в машине, все поправлял и поправлял шапку...
Потом были каталка, рентген, приемный покой, очень красивая медсестра, что брала у мамы кровь из пальца и исчезла как видение, оставив после себя запах необычайно дорогих французских духов... Никто не суетился, все знали, что им делать, это успокаивало... Маму увозили на каталке, Олег погладил ее по волосам, поцеловал, прошептал что-то, что – он теперь и не помнил... Молодой доктор звонил куда-то, сказал, что место ее будет в реанимации, что абсцесс будут оперировать сейчас, ушел, а Олег все ходил по коридорам, сжимая в ладошке полусотню, не зная, кому отдать деньги, потом отдал какой-то медсестре в приемном покое...
Была ночь, и шел снег. Он падал крупными хлопьями, и ночь была звездной, а воздух – пряным и свежим, с ароматом морозца и сосновой смолы, а на душе сделалось спокойно и даже радостно: мама вовсе не умирала, просто врачи не могли найти причину болезни, а теперь вот нашли, и теперь ее вылечат...
Пролежит она недели две, не меньше, а он успеет сделать работу, потому что денег нет совсем, а потом вознаградит врачей, и все еще будет хорошо... И он пошел домой.
Возвращался он попуткой, приборы светились зеленым спокойным светом, снег лепил в ветровое стекло, а Данилов не ощущал ничего, кроме усталости.
Следующим утром он был радостно-возбужден. Он пришел в больницу, нашел нужный этаж, открыл дверь в ординаторскую, спросил о маме.
Доктор был усталым. Олег еще что-то продолжал говорить, а доктор уже встал, подошел к нему, сказал просто, словно отчеркнул всю прошлую жизнь Данилова от теперешней:
– Она умерла.
Потом он тихо говорил еще что-то и еще... «Недавно был повторный инфаркт... как следствие, отек правого легкого... абсцесс... возраст...»
Все это было не важно. Данилов даже не спросил, когда это случилось... Он знал: ночью. Под падающий снег, что укрывал землю белым-белым...
А потом были хлопоты, и девять дней, и сорок дней, и тупая усталость, и головные боли, неотвязные, изматывающие, а Данилов впервые понял, что остался совсем-совсем один.
Сиротство ощущается просто: ты никогда уже не вернешься туда, где тебя будут любить только потому, что ты есть.
...Олег чиркнул зажигалкой, прикурил сигарету. Не правда, что итоги жизни подводятся к ее закату. Его итог неутешителен: четыре стены чужого дома, и он даже не знает, стоит ли ему возвращаться... Хотя... Нужно вспомнить хотя бы один счастливый день. Или мгновение...
...Стояла ранняя осень, день был ясен, прозрачен, свеж... Олег проснулся рано-рано, тихо оделся и вышел из дому. Он добежал до подземки, бабушки только-только собрались и выставляли в ведра пряно пахнущие хризантемы и астры, их были целые охапки, и он купил такую охапку, свежую, еще в росе, и пошел домой... Да что шел – летел! Теплое солнце струилось сквозь золотое кружево листьев, и аромат был такой, что его можно было пить, как это ярко-синее небо, как ласку лучей, как любовь...
Когда он вернулся, жена еще спала, и он рассыпал цветы по подушке, и она проснулась, и они были счастливы, и глаза ее были как небо... Казалось, так будет всегда. Но потом она ушла. Совсем.
Квартиру Данилов разменял на гостинку: нужно было расплатиться с долгами, и оказался в другом районе и в другой жизни. В таком городе, как Москва, поменять район – это почти что поменять город. И даже люди другие.
А потом он уехал далеко-далеко. К чужим звездам, дивным цветам, океану...
Еще там была девушка, что любила бродить по самой кромке прибоя... И все тоже кончилось.
Но остался страх полюбить, потому что страх потерять любовь уже обжился где-то под сердцем, делая его кусочком льда, а собственное жилище – уголком замка Снежной Королевы, в котором ты замурован неприкаянным Каем, боящимся любви и тем – предающим ее...
Данилов вернулся в Москву, и город показался ему еще более пустым и чужим, чем был до того, как он его оставил. Впрочем, любой город пуст, если тебе некуда пойти.
Олег даже заходил в свой старый двор, но там давно не осталось ничего, что напоминало ему о детстве: деревянную горку, "бывшую для него когда-то и крепостью, и плавучим домом, снесли; спилили и старый тополь... В прежних местах не найти покоя, как не найти сочувствия в прежних женщинах. И это правда.
В Княжинске скончалась двоюродная тетушка, Данилову осталась квартира, и он уехал в Княжинск, не намереваясь задерживаться, но задержался потому, что ему было все равно, где жить.
Так было до вчерашнего дня. А потом начались странные неприятности. Так что он делал вчера? То же, что и сегодня. Лежал и думал. О жизни.
Жизнь зависит от нашего отношения к ней. По крайней мере наполовину.
Другая половина жизни складывается из того, как она относится к нам. А к нам она относится соответственно сопротивлению всему хорошему, что она нам дарит.
Люди горды. И не желают подарков. А если таковые и случаются, стараются поскорее от них избавиться. Например, от счастья. Ибо счастье – это прежде всего со-участие в других и со-чувствие. Такую ношу не каждый захочет сносить.
Невыносимая легкость бытия... Наш скудный духом век убогие духом вожди провозгласили «веком личности»: дружбу, любовь, привязанность сочли покушением на ее постылую свободу и тем – навязали большинству неприкаянную гордость одиночества.
Данилов лежал на спине и глядел на небо. Небо было сочно-синим, как бывает всегда после долгой непогоды. Он не хотел ни о чем думать. Но это и было самым трудным: заставить себя не думать...
Странно, но многим людям совершенно наплевать на то, что с ними происходит. Важно лишь то, что случается. Выдали зарплату, напился муж, подгуляла жена... Все их отчаяние сосредоточено в ругани, алчности, пьянстве, а понимание происходящего лишь будит дремлющую зависть. Никому не нужна справедливость для всех; справедливость же к самим себе люди определяют просто: количеством удач, денег, того, что принято называть жизненными благами. Людям нужна не правда, а лишь видимость благопристойности.
Олег перевернулся на живот и стал смотреть на воду. Река пробегала мимо, где-то на том берегу играли в мяч... Все пройдет. И это тоже. Останется лишь смутное воспоминание... Бегущая вода, солнечное тепло, ласкающее плечи, кружево листьев над головой... Он закрыл глаза. Зима кончилась. Кончилась. Ему на миг даже пригрезилось, что она кончилась навсегда. И никогда он больше не увидит ни унылых прохожих, вязнущих в жижеве неубранных тротуаров, ни заиндевелых троллейбусов, лязгающих при каждом движении бесхозными железяками дверей, будто старческими зубными протезами, ни серых домов, скользких от влажных потеков хлипкого беспогодья и кутающихся в простудно-мглистый предвечерний сумрак, как в сырую вату. Олегу порой казалось, что и людям зимой хочется укутаться, укрыться, замереть сухими пчелиными остовами между оконными рамами до тепла и света, чтобы с первыми лучами ожить вновь, зазвенеть натянутой леской и – ринуться в скупое разноцветье лугов, в пряный аромат трав, в желтое медовое тепло липового лета...
Но и призрак зимы никуда не делся. Вот и теперь, пусть на мгновение, и река показалась Олегу занесенной рыхлой и грязной пеной, и деревья из шумящих сочной листвой пологов словно превратились в застывшие безжизненные колоды, исчерченные черными штрихами мертвых сучьев.
Воздух упруго вздрагивал от ритмов стереосистемы на том берегу.
Хорошенькое растет поколение... Активное. Действие рассеивает беспокойство по поводу жизни. Да и чего тревожиться, если мир принадлежит молодым? Свежесть и обаяние можно обменять на все – на богатство, благосостояние, сытость... Это кому повезет. Но не получить ни любви, ни привязанности.
Не важно. Молодость эгоистична, самонадеянна и самодовольна. И разве может представить себя юная нимфетка обрюзгшей, нагруженной сумками теткой, озабоченной пререканиями с болезненной свекровью, безденежьем, радикулитом, с некрасивыми толстыми ногами в синюшных венах?.. Разве может увидеть себя белокурый атлет пузатым алканом с потухшими глазками, с одышкой, разящей луком и воблово-водочным перегаром, с болями в подбрюшье, с непреходящей усталостью?
Вынужденным ходить изо дня в день на никчемную работу и возвращаться в постылую конуру квартиры, чтобы выслушивать сварливые выговоры выживающей из ума тещи и видеть дебелую крикливую жену?.. Да еще и пятнадцатилетняя дочь, смолящая в подъезде косячки, облизавшая уже всех окрестных самцов, злая, дерганая, глядящая на папашу, как на природное недоразумение... Разве это может случиться с молодыми?
Никогда. Потому что молодость вечна и не допускает мысли о том, что их родители были когда-то такими же: глупыми, взбалмошными, нерасчетливыми...
Старики, им уже за сорок! Что остается в этом возрасте? Кое-как доживать. И только. Мир принадлежит молодым.
...Но всем одинаково хочется на что-нибудь заморочиться...
Данилов услышал, как подъехал тяжелый автомобиль, остановился, скрипнув тормозами. Олег приоткрыл глаза и метрах в тридцати узрел рифленый протектор джипа. Вздохнул и снова расслабился. От крутых, как от солнца, – никуда.
Олег никогда не загорал на грязнющем городском пляже: не ленился прошагать с километр вдоль какой-нибудь из многочисленных проток Борисфена, чтобы устроиться в одиночестве. Музыка, что доносилась с другого берега, делала его уединение не столь печальным. Эти же ребятки, судя по отдаленности от цивилизации, намерены повеселиться вовсю: с винцом, шашлычком, девчонками. Флаг им в руки, барабан – на шею, пилотку – на голову.
Данилов не желал себе признаваться в том, что был даже рад сомнительному и довольно бесцеремонному соседству. Одиночество плохо тем, что, если человек не занят конкретной работой, оно начинает быстро доставать пустопорожним умничаньем, и проблемы, так недавно казавшиеся забытыми или решенными, вдруг всплывают из глубин подсознания укоряющим набором совершенных несуразиц, приведших к вовсе уж плачевным результатам. А так... Можно, пусть мысленно, подосадовать на гундосый музон, позлословить про себя туповатых недорослей из джипа, впрочем чуть-чуть завидуя притом их немудрящей алчности и аппетиту к водке, мясу и девкам, и, чувствуя внутреннее превосходство, убедиться с затаенной тоской, что между тобою и Солнцем по-прежнему никого. Вполне простительная рефлексия для интеллектуала без определенных занятий.
Олег опустил голову на руки и закрыл глаза. Все звуки вокруг словно укрылись томным туманом, ему виделся уже какой-то желтый пляж, сине-лазурное море под выцветшим от зноя небом, треугольный парус, мающийся в дальнем мареве, затененная дорожка куда-то наверх, к белому дому, окруженному двором, занавешенным рыбацкими сетями, пряно пахнущими водорослями и морем... И сам он сидел на тенистой террасе за дощатым столом с запотевшим кувшином терпкого красного вина и знал, что в комнатах позади дремлет в пос-лелюбовной неге похожая на девчонку загорелая женщина с соломенными от солнца волосами, и маленький белоголовый мальчик спит в колыбели, и у его кроватки пахнет печеньем и молоком, и мальчик улыбается во сне, и сны его полны моря, любви и света... И он, Олег, знает, что жизнь продлится вечно, и сын вырастет и станет сильным, и море будет все так же ласкать берег, и рыбак под треугольным парусом будет все так же скользить по податливой глади где-то у горизонта, и счастье будет бесконечно...
...Полковнику никто не пишет, Полковника никто не жде-о-ет...
Данилов открыл глаза. Трое крепко подвыпивших стриженых пацанов заунывно тянули эту песню, поочередно прихлебывая ром из массивной цветастой бутылки.
Девчонка была почему-то одна. Ей вряд ли было больше пятнадцати. Она сидела на земле, вытянув ноги и прислонившись спиной к бамперу автомобиля, и тоже цедила из горлышка какое-то вино.
Сначала Олег хотел встать и уйти. Но вставать было лень: солнце грело спину, река несуетливо несла свои воды, обрывки сна еще бродили в мозгу, и Данилов хотел лишь одного: вернуться туда, в затененный двор, к белому дому и солоноватому запаху моря... Он закрыл глаза, нестройное пение стало постепенно удаляться, и снова заклубились под теплым бризом легкие занавески, и женщина с ребенком на руках сидела у моря на желтом песке, и волны добегали к ее ногам ласковыми курчавыми щенками.
Крик был пронзительным и резким. Олег принял его за крик раненой птицы; он поднял голову, но вместо далекого морского неба увидел ажурную крону дерева.
– Не-е-ет! Пустите! Не хочу!
Девчонку держали двое, заломив ей руки за спину и уложив грудью на капот машины. На ней остались только трусики и кроссовки. Стриженый верзила ухмыльнулся:
– Заткните ей пасть! Не хочет она... Кто девочку ужинает, тот ее и танцует... – гоготнул. – Пониже наклоните, – и одним движением порвал трусики и сдернул их.
Отступил на шаг, лакомо облизал губы:
– Ну надо же краля, а, Сазон? Просто конфетка! «Резинка» у кого есть?
– Да ладно, Хыпа, зараза заразу не берет, – хрипло отозвался Сазон. – Начинай уже, очередь ждет!
– Не-е-е-ет!
Крик девчонки был пронзителен. Данилов выругался про себя, – дура, подобрали, видно, покататься, тогда зачем садилась, зачем выпивала? Чего теперь орать? Он чуть привстал на локте, произнес:
– Ребятки, вы бы ласкою, что ли, а?
Хыпа обернулся:
– Че-го?
– По-моему, девочка не хочет.
– Ты чего, доходной? Лежи ветошью, понял? Пока мы добрые!
– А что, бываете злые?
– Че-го? – Хыпа оглянулся на Сазона. – Что это за петух драный, а, Сазон?
– Фильтруй базар, сявка! – резко ответил Олег. На секунду Хыпа смешался, окинул взглядом Данилова, но не заметил ни единой росписи.
– Понты гнешь, петушок? Ну ты допросился, сейчас Манькою станешь.
– Может, его к дереву прибить, Хыпа? Чтоб не отсвечивал? – подал голос второй подручный.
– Это дело, Мося. За базар отвечаешь?
– А то.
– Иди прибей. – Хыпа нехорошо прищурился, глянул на Подельника. – Помочь?
– Справлюсь.
Квадратноголовый Мося выпустил руку девчонки, заглянул в открытую дверцу машины, порылся в бардачке и секунду спустя уже шел к Данилову, неловко переваливаясь. В руке его был зажат молоток. В другой – гвоздь.
Данилов вздохнул несколько раз скоро и глубоко, медленно выдохнул, промямлил, стараясь выглядеть испуганным:
– Ребята, вы чего, я же шутил...
– Ты уже дошутился. И чего тебе не лежалось? – Мося глядел пьяно, глумливо. Оскалился:
– Не бойся, я тебя не больно прибью.
Он подошел, стал напротив, замер, то ли примериваясь, то ли стараясь продлить предощущение чужой боли.
Олег смотрел в землю, постаравшись расслабить все мышцы. Начало движения он даже не почувствовал – ощутил. Молоток, описав короткий полукруг, несся прямо в ключицу; Олег отклонился чуть назад, удар «провалился», Данилов легонько ткнул противника костяшками по запястью, рукоять выскользнула из руки, и молоток тяжело упал в песочную пыль. Удивиться своему промаху Мося не успел:
Данилов коротко ударил в точку над верхней губой, и противник, дернув головой, рухнул на месте как убитый.
– Пожелания? Аплодисменты? – натянуто улыбнулся Олег.
Хыпа побелел лицом и пущенным из катапульты камнем ринулся на Данилова. На короткий встречный удар он нарвался, как бык на оглоблю; Олег шагнул в сторону, и бесчувственное тело грузно рухнуло в пыль.
Сазон, короткими шажками обходивший Данилова справа, желая помочь вожаку, замер на месте, но отступать было поздно: убежать он бы уже не успел. Щелкнуло лезвие выкидного ножа, Сазон, наступая, отмахнул им раз, другой... Искра страха, какую Олег заметил в глазах парня, быстро истаяла, уступая место привычной уверенности. Сазон приблизился, сделал ложный выпад левой, ловко перехватил нож обратным хватом и молниеносно нанес удар. Олег поймал руку на захват, рванул вверх, поставил локоть на излом; крик боли взорвал тишину;
Данилов коротко, без замаха, ударил Сазона в основание черепа, и тот затих.
Олег натянул джинсы, кроссовки, захлестнул шнурки и пошел к автомобилю.
Девчонка, щурясь, смотрела на него, а когда он подошел, взвизгнула вдруг:
– Не хочу! – и маханула рукой, как кошка лапой, целя ногтями по глазам.
Олег легко поймал руку, перехватил, одним движением развернул девчонку к себе спиной, толкнул к реке.
– Нет! – снова крикнула она, но поперхнулась от нового сильного толчка в спину и упала на песок.
Олег подхватил ее под живот, словно котенка, вошел в реку и опустил в по-весеннему холодную воду. Девчонка погрузилась с головой, вынырнула, хрипя и отплевываясь, Олег толкал ее снова и снова, пока она, испуганная, наглотавшаяся воды, не залепетала:
– Хватит, хватит, ну пожалуйста, не надо...
– Не надо – так не надо, – пожал плечами Олег и не оборачиваясь побрел к берегу. Подошел к машине и вдруг резко ударил в ветровое стекло, вложив в этот удар всю сдерживаемую даже во время драки ярость. Удар был столь силен и скор, что стекло не развалилось: кулак просто пробил в нем дыру, от которой во все стороны заветвились паутинкой трещины.
– Эй... – Девчонка стояла по колено в воде, мокрая, замерзшая, неловко прикрывая ладошками низ живота...
И тут Олег словно впервые заметил и ее наготу, и то, как она хороша...
– Эй... Можно... можно я выйду уже? – попросила девчонка, клацая зубами.
– Выходи, – пожал плечами Олег.
Хмель, похоже, еще бродил тяжкими волнами в ее голове, но Олег заметил: взгляд заметно прояснился.
– А ты не будешь...
– Приставать?
– Да. И драться.
– Нет. На сегодня хватит.
Девочка, все так же прикрываясь руками, вышла на берег, хлюпая промокшими кроссовками, наклонилась за трусиками, произнесла озадаченно:
– Порваны...
Олег хотел было сказать ей что-то резкое и злое, но, встретив ее беспомощный взгляд, только пожал плечами:
– Стало быть, пикник не удался, – подумал, спросил, кивнув на лежащих пацанов:
– Дружбаны в претензии не будут?
– Да я их вообще не знаю! Да и... – Девушка, прикрываясь платьицем, неожиданно выпрямилась, лицо ее скривилось презрением, и она произнесла надменно:
– Замучаются претензии выставлять! – потом бросила взгляд на лежащих парней, побелела:
– Ты их что, убил?
– Много чести. Отлежатся.
Девчонка посмотрела пристально на Олега, потом сказала тихо:
– А ты жестокий.
– Я справедливый.
– Плевать. Что пялишься, отвернись! – повелительно потребовала она тем же надменным тоном.
– Да пошла ты! – Данилов развернулся и быстро зашагал прочь. Идиот. Бить кому-то морды только затем, чтобы полупьяная девка его еще и «строила»! Идиот!
– Эй!
Олег услышал сзади хлюпанье кроссовок.
– Извини. Я погорячилась.
Девушка уже была в коротеньком платье цвета неба, которое удивительно шло ей. Олег ощутил едва уловимый аромат незнакомых духов – он был тонким, изысканным, нездешним. И еще – Олег заметил, что и платье, и кроссовки – вовсе не китайский самопал.
– Ну что ты молчишь? Я же извинилась.
– О чем нам говорить, девочка?
– Меня зовут Даша.
– Красивое имя.
– Сказано таким тоном, что... Я не проститутка, понял?
– Как не понять.
– А к этим дегенератам в машину полезла, потому что... Потому... Да вообще, что, я обязана тебе что-то объяснять?
– Объяснять будешь папе с мамой. Дома. Пока, девочка.
– Что ты грубишь?
– Манера такая. Да и вообще я неласковый.
– Ну и глупо. Наверное, ты одинокий.
– Возможно.
– Свободу бережешь?
– А что есть «свобода»?
– Ты не хочешь со мною разговаривать, да? – Даша схватила Олега за рукав.
– Ты меня что, презираешь? – В больших темных глазах девушки закипели слезы, губы скривились от совершенно детской обиды. – Скажи, презираешь?
– Нет.
– А почему тогда ты так со мной разговариваешь? Да, я нахамила тебе, но это от смущения.
– Да?
– Ну не от смущения, а... Просто противно жить, когда кругом одни слуги! А отец... Он...
– Знаешь, Даша, разбирайся с твоими проблемами сама. Ладно?
Девочка поникла, опустила голову, хлюпнула носом, и крупные слезинки побежали по ее щекам.
– Все как всегда. Никому не нужны чужие проблемы. «Разбирайся сама...» Я еще не умею сама, понял? – Быстрым движением девчонка смахнула слезы, но они покатились снова. – Сама... Я подумала, ты другой. Ты сильный, а значит – добрый. А ты... Ты такой же, как все. Ты такой же, как мой отец. Тебе только до себя. Тогда зачем ты влезал во все?
Олег поморщился, вздохнул:
– Не реви.
– Я не реву. Они текут сами. – Даша остановилась вдруг, прислонилась к дереву, обняла ствол и заплакала горько-горько. Олег ее не утешал. Стресс. По глупости она залезла в авто к подонкам, ее унизили, и теперь ее реакция та же, что и у него, когда он крошил стекло ни в чем не повинному джипу. Хотя...
Может, она плачет и не о том, а о жизни... Жаль только, что этой совсем юной девчонке совсем некому выплакаться. Разве что дереву.
– Ну все, девочка, все. Все пройдет, все будет хорошо. – Олег сам не заметил, как оказался рядом. Он стоял и гладил Дашу по мокрым волосам.
Неожиданно она обернулась к нему, обняла и – заплакала пуще, уткнувшись в плечо, а он вдыхал аромат ее мокрых волос и ни о чем не думал.
Постепенно рыдания стихли, Даша лишь передыхала впол-вздоха. Сказала тихо:
– Ты извини. Не подумай, что я тебе навязываюсь. Просто мне не с кем поговорить. Вообще. Была подруга, но она... А отец... Нет,не хочу тебя загружать. Прости. Тебя как зовут?
– Олег.
– Меня Даша.
– Ты уже говорила.
– Я забыла. Ой, я и сумочку забыла.
– Там деньги?
– Мелочь. Там зеркальце. И косметичка. Я страшная сейчас, да?
– Нет.
– Да ладно, не ври. Когда я плачу, у меня нос краснеет. Самый кончик. И я похожа на клоуна.
– Ты похожа на заплаканную девчонку. Только и всего.
– Только и всего, – скорбно вздохнула Даша.
– Еще ты красивая.
– Правда?
– Да.
– Спасибо тебе.
– Не за что.
– Есть за что. Ты добрый. – Даша задумалась на секунду, добавила:
– И не слуга.
– Дались тебе эти слуги.
– Просто никто вокруг не говорит правды. Или врут, или льстят... И не потому, что я такая. Из-за отца. А он... Ему до себя. И до своих дел. Всем не до меня.
– Не переживай. Образуется все.
– Ты еще скажи, «со временем».
– Нет. Не скажу. Со временем многое имеет тенденцию развиваться от плохого к худшему.
– Почему? – Даша смотрела на Олега, ее взгляд показался ему совершенно детским от беззащитности.
– Потому что одни люди – взрослеют, другие – стареют.
– Я знаю очень много молодых стариков. Они так и не были взрослыми. Просто из дурашливого детства попали сразу в мир, где вокруг одни цифры. Из денег. Но они даже на людей мало похожи. На доллары они похожи, вот что. Такие же серо-зеленые. И скучные. А по сути своей – те же слуги. И от них не услышать правды.
– О чем?
– О жизни.
– Кому нужна правда о жизни?
– А что же нужно?
– Иллюзия.
– Мир иллюзорен?
– Да. А жизнь... Жизнь проста: море, трава, солнце. Только и всего.
– Только и всего... – как эхо, повторила девушка. – Ты забыл о любви.
Олег кивнул, произнес тихо:
– Да. Я забыл о любви.
Даша взглянула на него быстро, покраснела:
– Извини. Я, наверное, что-то не то сказала.
– Ты сказала именно то. И прекрати бесконечно извиняться.
– Это я от смущения.
– Да?
– Просто... Таких, как ты, я еще не встречала. Ты кажешься... свободным.
Не в смысле, а... Ты понял?
– Да. Я понял. Вот только...
– Что «только»?
– Очень неприкаянная у меня вышла свобода.
– Такая бывает?
– Выходит, бывает.
Даша задумалась, собрав лоб морщинками:
– Вот странно... Я разговариваю с тобою так, словно давно тебя знаю. Очень давно. И, по-моему, ты тоже.
– Ничего странного. Это как в поезде.
– В поезде?
– Да. Мы попутчики. Сейчас доедем до назначенной станции и разбежимся.
Каждый по своим делам.
– Я так не хочу. Это не правильно.
– Так как раз и бывает. Когда люди не в отношениях, им нечего делить. И попутчики стараются понравиться друг другу вовсе не из корысти, а просто из совершенно людского, неистребимого желания нравиться. Поэтому в пути все хорошо. А вот продолжение дорожного знакомства... Не знаю.
– Ты боишься разочарований?
– Уже не очень. Хотя... Боюсь. Вот только... У неприкаянной свободы есть одно преимущество: в ней не бывает разочарований.
– И очарований тоже?
Олег помолчал, произнес тихо:
– И очарований тоже.
– А вот это – действительно жаль.
Даша вздохнула, потом спросила сама себя удивленно:
– Я хочу тебе понравиться? – подумала, ответила сама себе:
– Да, хочу, – вздохнула. – Я вообще хочу кому-нибудь нравиться. Но что-то у меня это не очень выходит. Наверное, я не умею быть ласковой.
– Почему?
– Не научилась. А вообще – меня считают высокомерной.
– Это так?
– Наверное, да. Когда растешь принцессой...
– Принцессой?
– Почти. – Девушка смутилась, в глазах ее мелькнуло что-то вроде страха. – Я очень пить хочу.
– Скоро пойдет цивилизация.
– И наш поезд остановится?
– Да.
Девушка некоторое время смотрела прямо перед собой застывшим взглядом, потом сказала:
– Ты удивишься, но я никогда не ездила в поездах.
Некоторое время они топали молча. Подлесок кончился, пошли места обитаемые, протока стала широкой, а дальше на грязном песке навалом потели людские тела на хлипких разномастных подстилках.
– Это похоже на свалку, – поморщилась Даша. – Тут так грязно... А они чупахаются в этой грязи и, похоже, рады.
– У людей вообще радостей немного.
Даша бросила на Олега быстрый взгляд, ответила:
– Но это не значит, что нужно вываляться в канаве. Можно поехать за город.
– Если есть на чем.
– Да ладно тебе... строишь моралиста, а сам... Разложил этих дебилов, как засольщик воблу. Одному даже руку сломал.
– Может, оно к лучшему? Профессию поменяет.
– Из бандитов в налетчики? Знаешь, я передачу видела: там подраненные охотниками тигры становятся людоедами как раз потому, что крупная и сильная добыча им стала уже не по зубам. А из этого Сазона ни работяги, ни путного торговца точно не выйдет. Значит – будет малолеток грабить. Или наркотики у школ продавать.
– Какая разумная девочка... «Подраненный тигр». Это не тигр, это шакал. По жизни. И раненый он или целый – разница для падали небольшая. А что, было лучше его убить?
Даша замкнулась, насупилась.
– Так кто из нас морализирует?
– Олег, не придирайся к словам!
– А ты не умничай.
– Я просто еще пьяная.
– Угу. Очень выгодно. Если что-то натворила – «я еще маленькая». Или – «когда я пьяная, я такая дурочка!».
– Ты злой.
– Скорее нетерпимый.
– Может быть, это еще хуже?
– Не хуже, но тоже не сахар.
– Для окружающих?
– И для себя тоже.
Даша помолчала, снова наморщила лоб:
– Странный ты.
– Я по жизни странник.
– Хм... Ты знаешь, аналог слова «странник» по-английски будет «stranger», – размышляя про себя, произнесла девушка. – «Чужой». Может, оттого ты такой?
– Чужой?
– Да. Всем этим потеющим индивидам. Иначе зачем бы тебя занесло загорать так далеко.
– Просто я отвык общаться.
– Просто ты отвык любить. В этом все дело. – Даша вздохнула. – Как и я.
– Вода.
– Что?
Олег остановился у переносного тента, под которым примостилась толстая тетка; у ног ее громоздилось несколько ящиков с бутылками.
– Ты какую предпочитаешь?
– Любую. Лишь бы холодная.
Истомленная скукой продавщица вынула из ящика пластиковую бутылку с минеральной, Олег свернул пробку, подал девушке:
– Не захлебнись.
Даша заглотала, торопясь, проливая пенящуюся газировку на платье.
– Теплая. Но все равно хорошо. Какой гадостью они меня напоили?
– Той, что ты пила.
Девушка погрустнела:
– Все могло бы закончиться скверно. Спасибо тебе. Слушай, Олег, а ты что, тренер какой-нибудь?
– Я похож на тренера?
– Совсем не похож. – Даша даже мотнула головой. – Тогда где ты научился так драться?
– Я никогда не учился драться.
– Ладно, ври... Не хочешь говорить?
Олег пожал плечами.
– А чем ты занимаешься? Вообще?
– Я журналист.
– Журналист? Снова врешь?
– Почему?
– Журналисты крикливые и наглые. Или, наоборот, важные и самовлюбленные. А ты – грустный.
– Грустный?
– Ну да. Словно... Словно ты потерял то, что никогда уже вернуть нельзя, а забыть ты не можешь. Да и не хочешь.
– Погоди, Дарья. Не гони. Лучше ты мне объясни.
– Что?
Олег заметил, как девушка словно собралась внутренне, но все-таки спросил:
– Как ты попала в машину к этим дебилам?
– Ну... Сначала они мне вовсе не показались такими уж плохими. Просто отвязные ребята, прикольные. Правда, я чуть-чуть выпила...
– Наркотики?
– Да что я, совсем дура, что ли?
– Ты не дура. У тебя правильная речь, ты быстро думаешь, у тебя хорошее ассоциативное мышление, ты знаешь английский язык, на тебе кроссовки за двести баксов, которые ты таскаешь не на выход, а просто так, привычно, и платье долларов за восемьсот, из хорошего бутика, эдакий летний сарафанчик... – Олег заметил, что девушка даже покраснела под загаром. – Продолжить? У тебя в начале не самого жаркого в этом году лета стойкий оливковый загар, назовем его «нездешний», и притом ты никогда не ездила в поездах.
– Что ты привязался?!
– Только один вопрос: как ты оказалась в компании таких дурных и диких уродов, а? На «романтику дорог» ты купиться не могла, джип хиленький, как жеваный веник, да и братки в нем напрочь второсортные, разве что стрижка и бугры под кожей. Тебе и общий язык с ними еще нужно было отыскать, в прямом смысле, безо всяких переносных. Судя по речи, ты со старшими привыкла общаться, и люди это образованные и не косноязычные. А Сазон с Хыпой сплошь «базаром» изъясняются, да и тот у них «second hand», как кацавейка с чужого плеча. Как ты к ним в машину попала да еще и заехала неизвестно куда, а?
– Все? Допрос закончил?
– Ну... – неожиданно для самого себя смутился Олег и заметил, что в глазах Даши снова закипают слезинки.
– Какое у тебя на это право? Ведешь себя как свекор майский!
– Почему майский? – искренне удивился Олег.
– Не знаю. Нипочему. Мы далеко идем?
– К метро, – пожал плечами Олег.
Они снова шагали молча, теперь уже через парк. Навстречу вереницей двигались люди. Шли быстро, желая успеть получить свою долю солнышка: страна, как ни кинь, северная: в мае еще бывает снег, в сентябре уже случается снег, а в июле могут статься заморозки на почве. Вперемешку с засухой и проливными дождями. Как говорится, лето у нас короткое, зато холодное. Данилов вспомнил сон и искренне пожалел, что его разбудили. Хотя... Снами от жизни не укроешься.
А что жизнь? Все то же: люди алчны, завистливы, себялюбивы, агрессивны, заносчивы, наглы, самоуверенны, маловерны... Олег поморщился: что это его повело? Ну точно, свекор майский.
– Ты обиделся? – бросив на него взгляд, спросила Даша.
– Угу. На себя.
– С чего?
– Свою жизнь лесом, пикником или пустошью каждый делает сам.
– А вот и не так! Бывает, живешь, как в клетке, и вырваться из нее не можешь!
– Сегодня ты пыталась вырваться из клетки?
– Может быть.
Данилов вздохнул. Девчонка права. Клетка. И не важно, из чего эта клетка – из событий, обстоятельств, безденежья или, наоборот, безмерного богатства в мире нищих... Из собственных комплексов, иллюзий или самообманов... А важно то, что, вырвавшись из одной, человек попадает в другую, и тот вольер молодняка, что из тесноты хрущобки виделся раем, оказывается лишь склочной тараканьей коммуналкой в общественном зверинце.
Хотя... Все это мудрствования от лукавого. На поверку клетка из железных прутьев куда хуже той, что человек строит себе сам: в своей он хоть как-то чувствует себя защищенным от мира. А заключенный... Мир пытается защититься от нарушившего его установления человека и не вызывает в нем никаких чувств, кроме горькой обиды и желания отомстить за жестокость. А месть в мире людей считается справедливостью. Библейское: «Мне отмщение и Аз воздам» – никого не утешает. И героем остается самозваный граф Монте-Кристо, и даже богатство не делает его в сознании людей хуже.
Асфальтированная дорожка вывела на широкую площадку. Слева был летний ресторан с тонированными стеклами и широкой террасой. Дорогие автомобили проезжали, бесцеремонно притирая пешеходов к обочинам. Из приоткрытых окон несся грохот могучих стереосистем. Так они пропустили одну машину, другую...
Опасность Олег почувствовал как тревогу, скорую и острую. Но предпринять ничего не успел. Машина, тащившаяся едва-едва в потоке колеблющегося миража над мягким разогретым асфальтом, вдруг стала, обе дверцы синхронно распахнулись, оттуда показались фигуры мужчин, две пары сильных рук схватили девушку, и она исчезла в затененном дымчатыми стеклами салоне. Данилов рванулся за ней, но его движение по чьей-то воле перешло в падение, он крепко ударился надбровьем о бетонную бровку тротуара, попытался дернуться, но оказался жестко блокирован болевым захватом. Кто-то сильный и умелый держал его так, что Олег не мог даже пошевелиться.
Автомобиль проехал чуть вперед; из-за ресторанчика выкатил длинный лимузин, Олег, заметил: мелькнуло синее платьице – это Дашу пересадили в представительскую машину, и та медленно, разрезая поредевшую толпу отдыхающих, как раскаленный нож, двинулась прочь. А тот, первый автомобиль, подал назад, остановился рядом с Олегом, дверца раскрылась.
– Твое счастье, что все так закончилось. Принцесса сказала, ты хороший. – Голос был вполне доброжелателен и чуть насмешлив. – Она девчонка взбалмошная, но странная: никогда не врет. – Голос скомандовал конвоиру:
– Слава, отпусти его, – потом снова обратился к Олегу:
– Извини, что слегка поцарапали.
Издержки.
Из приоткрытой дверцы на асфальт вылетела свернутая в трубочку зеленая купюра.
– Без обид?
Олег только усмехнулся криво, сделал вид, что разводит руками, и жестко, с разворота воткнул локоть правой в печень продолжавшему стоять сзади охраннику.
Услышал, как тот рухнул на колени, но добавлять не стал, только сказал в безликое чрево машины:
– Да какие могут быть обиды? Все путем.
– А ты резкий.
– Какой есть. Кто вы?
– Ну ты спросил.
– А Даша – кто?
– Для тебя – никто. Прохожая.
– Мир не изменился.
– Именно. Добрые дела в нем наказуемы. – Человек в салоне помолчал, добавил:
– Это принцип. – Пауза длилась несколько секунд, потом человек скомандовал охраннику:
– Славик, давай в машину. Продолжения не будет.
Крепкий белобрысый парень бросил на Данилова цепкий взгляд и, морщась и зажимая правый бок, забрался на переднее сиденье. Дверцы захлопнулись, автомобиль тронул с места и плавно зашуршал вверх, через мостик, следом за уже скрывшимся лимузином. Вскоре он исчез, и колеблющееся жаркое марево над дорогой навевало мысли о том, что все это был сон. Или – мираж.
Мир вдруг померк. Олег увидел перед собой толстые стволы нездешних деревьев, ощутил сладковатый запах вольно цветущих нездешних цветов, увидел русоволосую девчонку, и тут – все заволокло черным, боль в виске затопила окружающее, запульсировала оранжевым...
А потом все исчезло. Олег стоял на мостике, нелепо озираясь, мокрый от пота.
– "Девчонка, просто прохожая, как мы теперь далеки..." – напел он тихо.
Огляделся. Вокруг все то же. Лето. Солнце. Люди. Разогретый асфальт.
Скрученную бумажку воздушной волной прибило к бордюру. Данилов наклонился, развернул. Толстощекий Франклин сиял ему с купюры необъяснимо-загадочной улыбкой Леонардовой Джоконды.
– Сто долларов – это всегда сто долларов, – тихо произнес Данилов, помолчал, усмехнулся, но очень невесело:
– Добрые дела наказуемы. Мир не изменился.
...Сигареты закончились. За окном вечерело, и оттого, что окно выходило на стену, казалось совсем темно. Пожалуй, незнакомец был прав. Нужно выбираться отсюда. Да и... Вполне может быть, горечь и раздражение сыграли с ним шутку, и цепь сегодняшних и вчерашних случайностей он принял за заговор... Не много ли чести?
Олег пошел домой. Вернее, в то жилище, что было пока его Домом.
Там все оставалось покойным и мирным. Данилов закрыл глаза перед входной дверью, пытаясь расслабиться и – почувствовать опасность. Ничего не вышло. Или тревога сделалась привычной, или он просто устал от воспоминаний и перестал обращать внимание на настоящее. Так бывает: грезы часто реальнее жизни. А еще он вспомнил кошку Катю. Которая – сама по себе. Ему хотелось, чтобы кошка осталась. В пустой дом возвращаться было совсем тошно.
Света Данилов зажигать не стал. Заварил чаю в огромной кружке, сел в кресло, закурил. Телефон зазвонил резко, но разговаривать ни с кем Олегу совершенно не хотелось. Да он и не смог бы.
Ну да: вчера утром тоже звонил телефон. Как в хорошей детской сказке: «У меня зазвонил телефон...» Неприятности начались потом. Может быть, потому, что Данилов не оценил важности всего, что произошло прошлым утром, еще до того, как он легкомысленно ушел загорать?..
«...У меня зазвонил телефон...» Тяжелый черный аппарат, ровесник борьбы с космополитами, заверещал полуисправным звонком в четверть девятого, разнося по пустой квартире ритм не пойми какого дня. Олег, путаясь в верблюжьем пледе, кое-как прошлепал ногами по грязному полу, наколол ногу о какой-то бесхозный гвоздь, ошалело пошарил взглядом по полу, пытаясь найти источник звука: телефон, даром что ветеран и пенсионер, был на длиннющем шнурке, и в какой из комнат и под каким хламом он сейчас надрывался звонками, было неведомо.
Остатки сна быстро переросли в раздражение: какого черта он не выдернул вчера провод из розетки? Данилов наконец заметил аппарат под банным полотенцем, схватил трубку и совсем неприветливо гаркнул хриплым со сна баритоном:
– Да!
– Данилов?
– Он самый.
Олег узнал голос секретарши шефа Лилианы Николаевны Блудилиной. Это была рослая блондинка столь пышных и монументальных форм, что при виде ее у Олега всегда возникала мысль про горящую избу и шального скакуна, мчащегося невесть куда только затем, чтобы его остановила бестрепетная женская длань. И еще – Лилиана напоминала ему монумент то ли Победы, то ли Матери-родины, громоздящийся на высоком берегу Борисфена с зажатым в железобетонной кисти мечом.
А впрочем... Каждый ребенок растет с определенным созвучием в душе – созвучием собственного имени. Кто папу этой секс-дивы по фамилии Блудилин надоумил наречь родное чадо Лилианой – покрытая мраком тайна, а только девушка росла-росла и выросла – эдакой «гордостью стада»: кроме одиозных форм, от которых тихо шалел низенький пузатый Фокий Лукич Бокун, он же – шеф, Лилиана имела полное «отсутствие наличия». То есть, кроме томного взгляда с поволокой и искреннего презрения ко всему, что меньше и тщедушнее, Лилиана была тупа. Тупа абсолютно, надежно и бесперспективно. Что и позволяло ей выполнять указания Фокия Лукича со рвением и без фантазий. Это при том, что еще она была мстительна, судачлива, по-мелкому склочна и хитра той непросчитываемой крестьянской хитростью, что так часто граничит с подлостью.
– Это Блудилина, – услышал Олег ее высокое, чувственное сопрано.
– Милейшая Лилиана, вас трудно не узнать.
– Прекратите паясничать, Данилов, – поставила его на место Блудилина.
– Я и не думал паясничать. Это было бы почти святотатством.
– Вы в своем репертуаре, Данилов.
– Каждый из людей «в своем репертуаре». Как только он пытается сыграть чужую партитуру, его ждет фиаско.
Черная эбонитовая трубка разразилась тягомотной паузой. Молодая тиранша на том конце провода, по-видимому, мучительно размышляла: это выпад в ее адрес «или как»? И нужно ли этого умника снова ставить на место, на этот раз со всей «беспощадной геволюционной суговостью»? Впрочем, Лилиана, закончившая одиннадцатилетку три года тому и осилившая два курса педучилища, вряд ли постигла к своим субтильным двадцати с небольшим ленинскую премудрость; Данилов не был даже уверен, что она знает имя и отчество смещенного уже десяток лет со всех гранитных подножий вождя мирового пролетариата. А слово «фиаско» она вполне могла принять за иноземную нецензурщину.
«Ставить на место» было исключительной прерогативой и любимым действом Лилианы Николаевны Блудилиной: ее истосковавшаяся на вторых ролях в родительской семье и сельской школе натура оживала разом, и сонная дама вдруг находила такие слова и подбирала такие выражения, что люди со степенями по труднопроизносимым наукам бледнели, краснели и в дальнейшем взирали на это диво плоти и чудо природы, на это ходячее «молоко со сливками» с трепетным благоговением: так вон он какой, простой народ, незатейливый и задушевно здоровый! Так что по-своему Лилиана была и не глупа: умела произвести впечатление.
– Не умничайте, – наконец ожила трубка. – Все знают, какой вы пустозвон.
– Я тоже люблю вас, дорогая.
– Пустозвон. И – пустоцвет.
– Угу. Одуванчик. Солнечный, умный и красивый.
– Как мерин сивый.
– Любопытное сравнение. Народная мудрость?
– Некоторые считают себя умнее всех, а корректоры намучились уже ваши ошибки исправлять.
– Мы с Тургеневым никогда не отличались излишней грамотностью.
– Сравнил тоже... Кота с бахромой...
– ...и пса с рукомойником.
– Чего?
– Это тоже мудрость. Я ее превзойду, и имя мое прогремит. Я полон замыслов. И в расцвете сил.
– Жаль, что не средств.
– Средства – дело наживное.
– Только не для таких, как вы.
– В самом деле?
– Умный он... Умные в ваши годы на «мерседесах» ездят.
– Милейшая Лилиана, по-моему, вы ко мне неравнодушны.
– Я вам не милейшая.
– Тогда – красивейшая, умнейшая, эффектнейшая...
– Вам же сказали – прекратите паясничать!
– Я не паясничаю: стараюсь «навести мосты».
– Чего?
– Я хочу вам понравиться, дорогая.
– Я вам не...
– Понял. Не дорогая.
Трубка снова замолчала, потом Данилов услышал:
– Вы злой.
– Я добрый. Просто у меня не было случая проявить лучшие качества. Суета, знаете ли.
– Ничего, скоро жизнь у вас будет достаточно покойной.
– Звучит фатально. Признайтесь, вы меня уже «заказали», Лилиана? По дружбе? За бутылек портвейна?
– Вот-вот. Большего вы не стоите. Паяц.
– Так мне смеяться или плакать?
– Вас вызывают Фокий Лукич, – сказала Лилиана таким торжественным голосом, словно та стюардесса из анекдота: «Борт нашего лайнера посетил сам Господь Бог».
– Фокий Лукич? Вызывают? – произнес Олег с издевательской интонацией. – Я пропал.
– Зря веселитесь.
– Big Boss мною недоволен?
– Это, Данилов, слишком мягкое словцо. Он взбешен.
– Вы меня убедили, Лилиана. Трепещу. И готовлюсь. Розгу захватить?
– Подонок! Я не удивлюсь, что это вы распространяете о Фокий Лукиче те грязные сплетни, которые... – проорала Лилиана внезапным нервным дискантом и смолкла.
Данилов смешался: невинное замечание вызвало совершенно неадекватную реакцию. То, что Фокий Лукич в «неформальных» отношениях с секретаршей, Олег считал как раз нормальным и естественным. И даже обязательным. У секретарш в таких случаях появлялось чувство собственности и здоровой ревности по отношению к боссу, что и помогало им выполнять самую главную свою обязанность: строить посетителей. Человечек должен вдоволь насидеться перед обитой толстым дерматином старорежимной дверью при безразличном высокомерии полногрудой дивы, почувствовать себя в этом кабинете никчемным, неуместным и жалким со всеми своими мыслями о жизни и смерти, о теще и борще, о политике, экономике, энтропии, генезисе и катарсисе... Он должен ощутить себя ненужным этой жизни...
Вот тогда – «клиент дозрел», и что бы ни ожидало его за бронированным равнодушием приемной, – разнос или начальственная ласка, – и то и другое будет принято выдержанным до кондиции посетителем, как монаршая милость!
Но то, что баловник Фокий Лукич был хотя и тайным, но старательным поклонником Захер-Мазоха, Данилов действительно не знал: в редакции Олег появлялся редко, сдавал материал, получал деньги и ни в какие редакционные дрязги и пересуды не вдавался, за что его почитали высокомерным. Попал «в яблочко» он совершенно случайно. Но отчего это так взбесило невозмутимую, как ледокол на экваторе, Лилиану? По нынешним временам сексотерпимости, когда даже гомосексуализм считается вариантом нормы? Воспитание. Здоровый сельский оптимизм: баба должна лежать на спине и поохивать, все остальное – от лукавого.
Да и удовлетворения от шустрика Фокия, надо полагать, никакого: комплексы не способствуют.
– Мне больше нечего вам сказать, – стылым голосом сообщила Лилиана. – Фокий Лукич ждет вас через час.
– Лилиана, помилуйте! Мне нужно принять ва-а-ану, выпить чашечку ко-о-офэ...
– Вы доигрались, Данилов. Скоро у вас не будет на кофе денег. Вы уволены.
– Уже?
– Еще! И вы даже не отдаете себе отчет в том, что больше вас ни в одно приличное место в этом городе не возьмут. Фокий Лукич позаботится.
– Придется работать в неприличном. Как насчет парламента?
– А я, в свою очередь, позабочусь, чтобы вас не взяли вообще никуда! Даже вышибалой! Впрочем, вас, кажется, уже вышибли из органов?
Слово «органы» Лилиана произнесла с почтительным придыханием.
– Не то чтобы вышибли и не то чтобы из органов... К тому же вы же знаете, Москва – город контрастов.
– То-то вас турнули из вашей Москвы, как шелудивого таракана! Княжинск – не Москва, здесь таких не любят!
– Таких нигде не любят.
Лилиана смешалась на минуту, видимо переваривая последнюю фразу. Не нашлась, констатировала:
– Вот именно. И не надейтесь, что вас отправят «по собственному».
– И что мне инкриминируют? Моральное разложение? Половую распущенность?
– Негодяй!
– Значит – политическую близорукость.
– Умничать будете, вычищая общественные сортиры! Вам там самое место!
– Если бы каждый знал, где ему место.
– Хотите меня оскорбить?
– Философствую.
– Я вижу, вы приуныли? – злорадно поинтересовалась Лилиана.
– Перспектива возни с дерьмом никого не обрадует. Впрочем, его там не больше, чем везде.
– Вот и проверишь опытом, козел!
Трубка запела коротенькими гудками. Преимущество телефона: последнее слово остается за тем, кто наглее. Впрочем, Олег давно перестал реагировать на такое вот ставшее привычным хамство: в джунглях, именуемых обществом, каких только тварей не водится. И все – божьи. Если не обнаружится обратное.
Первое, что делает «совок», заработав какие-то деньги, – начинает толстеть. Как тесто на дрожжах. Как правило, все, кроме кучки избранных, были лишены в детстве и юности «вкусной и здоровой» пищи; изобилие имелось на цветных иллюстрациях микояновских поваренных книг, и юные отпрыски рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции, глотая слюни, любовались картинной сервировкой и – мечтали. Мечта советских беспризорников из «Республики ШКИД» – «нажраться от пуза» – так и осталась при разгуле демократии трепетной грезой большинства российских обывателей и их товарищей по несчастью из стран ближнего зарубежья; те же, что выбились из-под пяты парткомов, ЖЭКов и новоявленного «свободного рынка» – начали жрать. Много, часто и жирно.
Фокий Лукич Бокун исключением не был. А потому после пятидесяти стал тучен, тяжел и одутловат. Да и советская еще карьера не способствовала поджарости: один средний начальственный стул сменялся другим, а промежутки между заседаниями заполнялись неумеренными возлияниями «в кругу товарищей», угарной веселухой, сопением с какой-нибудь из обкомовских профурсеток на продавленном топчане в полулюксе районной обжорки или гостинички...
Комсомольско-секретарская юность на корчагинскую походила мало и так и промелькнула тупым тоскливым мороком, оставив по себе язву поджелудочной и послепохмельный желчный привкус. А по достижении тридцати с солидным гаком Фокий Лукич двинул в сторону идеологии, возглавил многотиражку оборонного завода «Коммунар» и сделался совсем доволен собой и жизнью. Полторы пятилетки и перестройка на одной должности – это стаж.
Самостийность грянула как гром с неба. Еще года четыре Фокий Лукич не смел поверить, что система рухнула навсегда; по правде сказать, не верил и теперь: партбилет, аккуратно завернутый в махровую тряпицу и бережно уложенный в металлическую коробочку из-под сигар, хранился дома в специальной нише под паркетом вместе с тугими пачками американских долларов. Но это так, на черный день. Основной капитал Фокий Лукич хранил, как все, в Швейцарии.
Его нерешительность во время всеобщего национал-демократического угара чуть не стоила ему карьеры и благосостояния. Когда первые крикуны вдруг стали в Княжинске и в стране первыми лицами и взялись хапать все, что не прикручено и не приварено, он даже поначалу злорадствовал втихую и ждал, когда придут наши и наведут должный порядок. Но «наши» запаздывали. Вернее, они, как и сам Фокий Лукич, стремительно затаились; в их истомленных аппаратными интригами мозгах зрели планы отмщения, а в истомленных завистью душах – желчь и яд.
Вот тогда Фокию Лукичу и повезло присоединиться к будущим победителям. Не по расчету и не по уму – по нужде. Газета «Коммунар» к тому времени тихо сдохла, Фокия новоявленные администранты перебросили возглавить листок «Княжинские вести», но был он там фигурой временной, чего не скрывали ни сотрудники, ни начальство. Тогда Фокий затосковал крепко: делать он не умел ничего начисто, только руководить. Даже бывшие технари с завода худо-бедно, а пристроились: завод развалился на два десятка акционерных обществ, но производил то же, что производил раньше, вот только никакая прибыль до работяг не доходила: оседала в тех самых АО жирной плесенью. Инженеры, на которых раньше Фокий, как идеолог, смотрел свысока, теперь раскатывали на дорогих иномарках, селились в просторных квартирах в новых, прекрасно спланированных домах, ездили за границу и хороводились с молодыми давалками, а он жевал свой горький кусок и ждал, когда выпрут.
Вот тут и накатила предвыборная. Два молодых энергичных перевыборца убеждали Фокия в его кабинете с помощью пяти бутылок дорогого коньяка часа четыре; он пил, но не хмелел: виною был страх. «Гарант благосостояния», бывший в те поры президентом, улыбался с плакатов непознанной улыбкой секретаря ЦК, его же соперник, побывший с месячишко премьером, смотрелся рядом совсем неавторитетно. Самодовольная улыбка «гаранта» обещала приближенным все блага, о которых можно было мечтать, но Фокия с этого корабля уже выпихнули. Выбирать было не из чего. И после того, как энергичная молодежь доставила его домой в состоянии, близком к клинической смерти, пришло решение: будь что будет.
Уже наутро он понял, что решение было насквозь порочным, и искренне испугался вчерашнего. Бокун вспомнил и о вездесущей службе безопасности, и о безвременных смертях некоторых чиновных: кончины их были почти естественными, но среди оставшихся не при делах аппаратных людей бродили слухи: смутные, потные, упорные... Но было поздно. И тогда Фокий Лукич со страху запил вчерную.
Благо деньги теперь были. Молодые люди ежеутренне завозили в редакцию готовые статьи, Бокун, не приходя в сознание, визировал их и продолжал пить.
Последствий он ждал со дня на день. И когда его вызвал предрайисполкома, по-новому, глава муниципальной администрации, он ждал чего угодно – разноса, увольнения, ареста... А его начали эдак по-товарищески журить... Тот «предрай» был шишкой вяленой и ученой: президенты приходят и уходят, аппарат остается.
Вот именно тогда Фокий догадался: за новым кандидатом с застенчивой улыбкой только что переученного из инженеров комсомольца тоже стоит сила, и сила не меньшая, чем за «гарантом благосостояния и прогресса». Фонды газете урезали напрочь, ну и пес с ними: теперь к Бокуну текли денежным ручейком зеленые купюры, а это бодрило. И снять Фокия Лукича никто не посмел.
Ну а когда на съезде сторонников «Возрождения и труда», противоборствующих с движением «Благосостояния и прогресса», Фокий Лукич увидел тех самых сидельцев «второго эшелона», а вместе с ними закусивших удила молодых честолюбцев и тихой тенью скользивших по паркетам холла мозелевичей, рабиновичей и прочих гершензонов, то взбодрился духом окончательно, понял, что в Сибирь его точно не законопатят – во-первых, Сибирь осталась в другом государстве, а во-вторых, никто не станет мочить своих! Он взбодрился и взорлил настолько, что даже выискал по собственной инициативе пару отвязанных, больных на всю голову борзописцев и взялся делать то, чего раньше в мыслях представить себе не мог: клеймить! Власть! Нет, понятно, не самого «гаранта», этого себе никто не позволял, но отдельные недостатки в отдельных отраслях, городах и весях его ошалелые писаки громили от души, словно распоясавшиеся мастеровые – лавчонки в дореволюционной Одессе. Получалось складно и скандально. Денег заметно прибавилось.
И все же победы нового претендента не ожидал никто. После первого тура, когда ободренные честолюбцы борзыми конями гасали по всей державке, соблазняя чемоданами «зелени» нестойких и алчных глав администраций западных областей, Фокий снова запил. Он пересчитывал доставшиеся ему сребреники и понимал: придется ответить, придется. Ему хотелось исчезнуть, испариться, скрутиться сухим гераниевым листом где-нибудь в гербарии ботанического музея, куда ни одна живая душа не заглянет столетия полтора...
Но все муки рано или поздно кончаются. Или так, или эдак. В предвыборный штаб претендента Фокия Лукича привезли в лоскуты пьяным те самые молодые борзописцы. Часа три Бокун функционировал, словно кукла-неваляшка, ничего не понимая в происходящем, но и не падая мертвецки пьяным лишь потому что невероятную дозу алкоголя выжигало досуха каленое железо страха. И когда к трем часа пополуночи стало ясно, что выиграна и битва, и война, Фокий Лукич забился в пароксизме восторженного отходняка, обслюнявил вгорячах ползала корреспондентов и залил слезами и нежданно хлынувшей носом кровью белую сорочку. Наблюдавшие за действом порыв оценили, распознав в Бокуне не временного попутчика, а искреннего и верного сторонника. Это подтверждал и послужной список.
Нужно сказать, не все индивиды, от души принявшие идеалы «Возрождения и труда» и напрочь отвергнувшие «Благосостояние и прогресс» и положившие на алтарь предвыборной баталии кто – деньги, кто – энергию, получили должное.
Лозунг: «Народу по мякишу, своим – по горбушке» сработал с четкостью буйка трехлинейки: уже через две-три недели братаний и крестоцеловании новый «гарант возрождения и труда» огородился в президентском дворце несокрушимой стеной аппарата.
Но Бокун был хитер и терт, он и не ломился в запертые двери. Он чинно и покойно, как свой, шествовал по ковровым дорожкам вовсе не президентских – правительственных апартаментов, и в результате оказался в кресле замминистра.
На посту он пробыл что-то около трех месяцев, пока все не устаканилось окончательно, а после также чинно вернулся в родную газету, ставшую холдингом и получившую беспроцентный, бессрочный и безвозвратный кредит от щедрот новокоронованного монарха и его присных. Ну а поскольку Фокий Лукич вел себя правильно, ему доверили не только возглавить новоявленное детище в кругу свободных и независимых mass media, но и стать одним из главных владельцев.
Имена остальных акционеров хранились в тайне, но непроницаемой она была лишь для нелюбопытных попрошаек-промокашек, залетных корреспондентов и авторов мажорных заметок о безвременных чудо-всходах озимого картофеля и массовой погибели зловредного долгоносика, занесенного на самостийные поля имперскими амбициями Москвы.
Все это Данилов вспоминал теперь, шествуя по коридорам издательского холдинга. Ежедневная газета, вечерняя газета, еженедельник, таблоиды, четыре иллюстрированных журнала. фокию Лукичу Бокуну было отчего плыть телом и млеть душой: редактор он был никакой, а вот организатор в здешнем кастрированном на все члены и оттого таком странном бизнесе – очень даже успешный. Ну а качество прессы определялось высотой гонораров: в изданиях Бокуна сотрудничали самые блестящие журналисты Княжинска. Свита делала короля, а король тащился травленым удавом под крепкой дланью пустоглазой девки Блудилиной. Такова жизнь.
Собственно, узнав априори о собственном увольнении, Олег мог бы и не появляться у Бокуна, но искренне счел это неспортивным. Чтобы иметь шанс на будущее, человек должен быть отважен во всем. И особенно в вещах ему неприятных и непонятных: как иначе он может рассчитать следующий ход? Или хотя бы сынтуичить собственное положение на доске, именуемой жизнью? Про-счи-тать.
Если, конечно, тебя не просчитали загодя и не решили сыграть втемную.
Отчаиваться от этого нечего, а вот иметь в виду следует.
В громадном, устеленном дорогущим персидским ковром секретарском холле, который просто язык не поворачивался назвать предбанником, восседала мрамороподобной Минервой Лилиана Блудилина. Данилов отвесил страждущим свидания с заоблачным владыкой щелкоперских судеб и гонораров общий поклон и двинулся к дверям в кабинет. Лилиана дернулась было тугим телом, но осталась сидеть. На лице ее жгучим румянцем пылала ненависть.
Олег шел стремительно, а исходящая от него сила словно давала ему право поступать так, как он желал и считал нужным. Его никогда не останавливали вахтеры, потому что просто не догадывались это сделать. И – не смели.
– Вам известно, отчего я хотел вас видеть? – Фокий Лукич сидел в дорогущем кресле «президент» и смотрел на Данилова, как барсук из норы. Галстук «Версаче» лежал на круглом животе, словно меридиан на глобусе. Планета «Бокун» плавала в неге покоя и жира, и только брыли щек слегка колыхались в такт произносимым словам да мутные глазки того неопределенного цвета, что называют «грязь с молоком», умно и настороженно стерегли движения визитера.
Олег без приглашения сел на стул, вынул сигареты, вжикнул колесиком зажигалки, вольготно откинулся на спинку, выпустил дым, произнес:
– Милая Лилиана меня информировала. В свойственной ей манере.
Бокун поморщился:
– К сожалению, Лиле порой не хватает такта.
– Именно потому она вам и нужна.
– Да, замены ей нет. Пока. – Бокун пожевал губами. – Вы догадываетесь о причинах э-э-э... нашего грядущего расставания?
– Не вполне.
– Но какие-то мысли у вас есть?
– Чего-чего, а мыслей у меня всегда с избытком.
– Не ерничайте, Данилов. Вы не в том положении.
– Бросьте, Фокий Лукич. Это вы – в положении. – Олег улыбнулся. – В общественном и социальном. И оно порой еще более неудобно, чем беременность.
Нет?
– Хм.
– Кроме приобретенных прав, у вас еще и целый набор никчемных обязанностей. И очень значимых обязательств. Как в любой партячейке.
– При чем здесь партячейка?
– Это я для образности. И давайте закончим преамбулу.
– Преамбулу?
– Вот именно. Вы ведь пригласили меня зачем-то? Версия первая: объявить об увольнении. Позлорадствовать. Распечь эдак по-начальнически, добиться если не покаяния, то хотя бы «поставить на место» – любимое занятие мадемуазель Блудилиной, кстати. Любой богатый человек вряд ли станет тратить на это время.
Но все мы люди и живем эмоциями, если не способны на страсть. Так почему бы не позволить себе пережить такую приятную процедуру: вытурить сотрудника? Мелкая победа или то, что ею кажется, не умаляет самой власти и позволяет почувствовать ее сладость. Пусть приторную, а все же лучше, чем никакую.
Впрочем... У меня есть еще пара версий ваших мотиваций сегодняшнего рандеву, но зачем вас утомлять мудрствованием и злоупотреблять своим временем? День уж больно жаркий. Я хочу сегодня позагорать.
– Хорошо, Олег Владимирович. Вы сами сказали об обязательствах. Начав сотрудничать с нашим холдингом, вы тоже взяли на себя э-э-э... определенные обязательства.
– Это так. И отлично их выполнял.
– Звучит хотя и нескромно...
– Скромность украшает только тех, кто других достоинств не имеет.
– Мы были вами довольны, пока...
– ...пока я писал обзорные статьи о российской экономике и не задевал местечковые кланы и их копеечные интересы.
– Это не местечковые кланы, – повысил голос Бокун, и полное лицо его пошло пятнами. – И интересы, смею вас заверить, далеко не копеечные.
– Да? И кого из здешних олигархов я «поставил на бабки»?
– Ваша ирония неуместна, и вы это сами прекрасно осознаете, Олег Владимирович. Ваша статья в «Зерцале»...
– ...вам понравилась.
Бокун поднес ладони к лицу, провел ими по щекам, вздохнул:
– С вами очень трудно разговаривать.
– Я вам больше скажу, Фокий Лукич, со мною даже рядом находиться непросто.
Особенно таким, как вы.
– Вот как? И почему?
– Я свободен. В истинно русском понимании этого слова. Волен думать и поступать именно так, как хочу и считаю нужным.
– Все люди грешат тем, что оч-ч-чень заблуждаются относительно степени своей свободы. Часто она измеряется даже не толщиной кошелька, а возможностью распоряжаться по своему усмотрению тем, что в нем находится. А у вас... У вас и кошелек тощий, как подвальный кот, и иные возможности скромные. Или я заблуждаюсь?
Олег на секунду задумался:
– Можно сформулировать иначе: вы желаете выяснить, заказали ли мне эту статью? И если заказали, то кто?
– Ну что ж... Вы отличаетесь скорым умом.
– Знаете, в чем ваша беда, Фокий Лукич?
– Нет. Вы поясните?
– Вся ваша беда в том, что я скажу вам сейчас чистую правду, но вы мне не поверите.
– Да?
– У вас иной стереотип мышления.
– Может, это и хорошо? И я могу взглянуть на проблему под другим углом зрения?
– Ваш «угол зрения» определяется даже не количеством обретенной «зелени», а благосклонным кивком тех, у кого вы на «поводке».
– Вы заносчивы и наглы, Данилов.
– Я независим.
– Я вам уже говорил, что любая независимость мнима. И приложу все усилия, чтобы вам это доказать. Вам не кажется, Данилов, что сейчас вы наживаете себе врага? Не самого добродушного, смею вас заверить... Не боитесь? Зачем вам такой враг?
– Нет, не боюсь. У вас нет врагов, господин Бокун. Как и друзей. У вас есть только интересы. В политике, в бизнесе, в околовластной тусовке...
Интересы. Они текучи и непостоянны, а тратить время и силы на борьбу с людьми, что вас эмоционально задели, вы не станете. У вас иной стереотип поведения.
Нет, конечно, вы можете позволить себе роскошь раздавить мелочь мелкую, человеческую козявку... Но я ведь не козявка, Фокий Лукич, и вы это прекрасно понимаете. А наживать себе врага... Зачем вам такой враг?
Лицо Бокуна если и сделалось растерянным, то лишь на долю секунды.
Буквально сразу за тем оно налилось краской и стало похожим на только что сваренный свекольник, разве что паром не исходило!
– Ты... ты... мне... угрожаешь?
– Боже упаси. Просто проигрываю варианты.
– А не боишься доиграться?
– Нет.
– Правильно не боишься! Ты уже доигрался, понял?! Уже! Олег крякнул досадливо:
– Ну вот... А ведь так складно беседовали.
– Складно? Ты, сучий выползок, подставил меня! Меня! Кто тебя надоумил сочинить опус для этого гнилого брехунка?
– Никто.
– Тебе придется сказать, Данилов. Ты прав, здесь вовсе не личное. Здесь интересы! Такие крутые интересы, о которых ты даже не догадываешься! – Бокун замолчал на полминуты, добавил тоном ниже, почти прохрипел, а в голосе его слышались нескрываемые ненависть и страх:
– Ну а если догадываешься, то тем хуже. Для тебя.
– Ой, боюсь, боюсь, боюсь... – скривившись в усмешке, запричитал Олег. – Я коньячку выпью? Для восстановления душевного подъема?
– Я не собираюсь тебя тут потчевать, Данилов.
– Да у меня с собой. – Не дожидаясь приглашения, Олег одним движением достал из сумки плоскую фляжку «Мартеля», открутил пробку. – К тому же хочу закрепить сложившиеся между нами теплые доверительные отношения и переход на «ты». Тебе, Фокий, в карандашницу плеснуть или из горла будешь?
– Прекратите паясничать!
– Хозяин барин. Была бы честь предложена. – Олег сделал глоток, посмаковал. – Способствует нормализации коронарно-мозгового кровообращения, знаете ли.
– "Мартель"?
– Грешен: люблю себя побаловать. – Олег расслабленно откинулся на стуле, обвел взглядом кабинет, закончил:
– Хорошо. Кажется, О'Генри сформулировал: если тебя окружает роскошь, то не важно, кому она принадлежит.
– Ваш О'Генри был всего лишь слюнявый писака и словоблуд. А потому не уразумел смысла этой жизни: кому что принадлежит – это и есть самое важное.
– Каждый в жизни самое важное выбирает сам.
– Как бы не так. Посадить тебя, Данилов, за «колючку» да не покормить с месяцок – что запоешь?
– Это философский выпад или конкретное предложение?
– Это жизнь. А как она для тебя сложится в дальнейшем...
– Блестяще. С божьей помощью. Так и будет.
Некоторое время Бокун сидел в кресле неподвижно. Гнев прошел, красные пятна потускнели, он спросил деловито и вполне миролюбиво:
– Вернемся к нашим делам?
– Как сказал некий герой в одном фильме: «Да какие у нас с вами могут быть дела?»
– Кто вам заказал статью, Данилов?
– Никто. Личная инициатива.
Бокун вновь закаменел лицом, пожевал губами:
– Вы не хотите идти нам навстречу.
– Я же говорил, господин Бокун, я скажу вам чистую правду, но вы мне не поверите.
– Хорошо. Сформулируйте так, чтобы я поверил. Или ответьте на вопрос: зачем вы это сделали?
– Коротко?
– Да как получится.
– По глупости.
– Да?
– Такие, как вы, Фокий Лукич, чувство собственного достоинства считают глупостью, не так?
– Ну-ну, я слушаю.
– Мне надоело читать здешние газеты и смотреть здешний «ящик»... Заказные статьи, заказные передачи...
– В Москве по-другому?
– В Москве так же. И в Берлине, и в Лондоне, и в Нью-Йорке... Кто платит, тот и заказывает музыку.
– Любую, включая похоронную, – ощерился Бокун.
– Не рано ли вам, Фокий Лукич, вспоминать о похоронах? Смотрите, накаркаете.
– Итак, вас взъела гордыня, Данилов, – оставил его реплику без внимания Бокун.
– Да нет. Просто хотелось в слово «демократия» вложить конкретное содержание.
Бокун расплылся в улыбке, у него даже щечки порозовели от удовольствия:
– Был один такой скорый. Горбатый с пятнышком. Он хотел в слово «социализм» вложить «конкретное содержание». И что в итоге? «Вложили» его, причем очень конкретно! Вы же умный человек, Олег, вы что, верите в какие-то «реальные содержания» пустышек для развлечения черни?
– Отчего же пустышек? Скажем, у афинян демократия была очень реальным делом. Собирались граждане полиса, тыщи две-две с половиной, знали они друг друга, как знают сельчане одной деревни, – вот этот выпивает, а вон тот до гетер шибко охоч... Росли вместе, дрались с соседями, женились, ссорились, выпивали, чужих дочек соблазняли... Вот и выбирали себе стратега, кто – по совести, кто – по-родственному, а кто и по лукавству, за пару драхм или за амфорку критского красного.
– Вы только подтверждаете мои слова.
– Я прекрасно отдаю себе отчет в том, что в современном мире при наличии средств массовой информации и дезинформации, сконцентрированных в тех или иных руках, так называемая «демократия» является инструментом манипулирования общественным сознанием по поводу захвата и удержания власти. Захвата «мирного», «парламентского», «демократического». Но при том... Знаете, чем отличается демократия от автаркии?
– Ну и?
– Возможностью реализовать принцип: «Меня не спрашивают, но я скажу». А люди пусть уж сами решают, нужно ли им то, о чем я рассказываю. В любом случае им стоит знать, что с ними происходит.
– Люди?.. – Круглое лицо Бокуна стало еще шире от язвительной улыбки, щечки зарозовели пуще. – Вы что, решили просветить народы? И рассказать им, в каком они дерьме? Так никого вы этим не удивите: скотина всегда в дерьме, потому что живет в хлеву. И как бы этот хлев ни назывался, Балтия, Югославия или Россия, бычки и телки мечтают всюду лишь об одном: чтобы кормили почаще да от случки не отлучали. Так о чем вы тогда хотели написать, Данилов? И – для кого?
– У нас разный взгляд на действительность.
– Да? И в чем же разница?
– Хотя и попадаются исключения, но в целом... Я не считаю людей скотом.
– Напрасно. История учит, что люди были таковыми во все века. Или скоты, или хищники. Третьего не дано. Или вы относите себя, – Бокун брезгливо поморщился, – к аристократам духа?
– Именно.
– Вот даже как? Ну а я мужичок лапотный, из народа. И терпеть не могу чистоплюев. – Бокун взъярился не на шутку, враз, даже редкие волосики на темечке словно сами собой вздыбились ершистым петушком. – Ну а раз ты еще и аристократ, так изволь жить голодно и счастливо. Больше тебе работы ни в Княжинске, ни в этой стране вообще не найти. Об этом я позабочусь. Особо. Ты уволен. И запомни: меня еще никто безнаказанно не подставлял! А ты – подставил.
И оттого, что подставил не по злобе и не по алчности, а из «гордости духа», – еще хуже! И если ты думаешь жить сыто и покойно... Проблемы я тебе обещаю. Тебя ожидает такое дерьмо, в каком ты еще не бултыхался. Пшел вон!
Фокий Лукич дышал тяжко, навалившись грудью на крышку стола; глаза его налились кровью, как у бычка на выгоне; он хотел что-то добавить, но вдруг встык напоролся на встречный взгляд Данилова: тот смотрел холодно и спокойно, настолько спокойно, что Фокию Лукичу стало не по себе. Непрошеные, тревожные мыслишки суетливо забегали под черепом, словно тараканы по столу, и – канули куда-то разом. Душу затопила ледяная предсмертная тоска; страх, ужас сковал все тело параличом могильной стужи, и Фокию Лукичу вдруг стало ясно: никуда он из этого кабинета больше не уйдет... Просто упадет головой на стол, и через три четверти часа равнодушные санитары выволокут запакованного в пластик остывающего мертвяка. Взгляд Данилова даже не гипнотизировал – он не оставлял надежды.
Фокий Лукич задергался, захрипел нечто маловразумительное, веки тяжело опустились на глаза, но он не почувствовал никакого облегчения – наоборот, смятение! Ледяные струйки текли от затылка по хребту к пояснице, и для Фокия Лукича было ясно, что это последнее сильное ощущение в его жизни.
– Что и требовалось доказать, – услышал он голос Данилова уже от двери, приоткрыл глаза, но посмотреть на него не посмел; все плыло, словно в грязно-желтом тумане... – Ни одна скотина не выдерживает взгляд человека.
Хлопок двери показался Бокуну выстрелом; он оплыл в кресле бессильным жирно-ватным комом и замер. Брыли тряслись, щеки сделались мокрыми, очертания комнаты он видел словно сквозь грязную пелену: зыбкими и неровными... Выдавив из себя какой-то странный звук, он кое-как поднялся из-за стола, мелкими шажками просеменил к большому шкафу, открыл бар, взял большой хрустальный графин, торопливо и судорожно наплескал широкий стакан до краев и выпил коньяк, как воду, не переводя дыхания, в три глотка. Всхлипнул, хлюпнул даже носом, будто наказанный ребенок, налил еще и снова выпил – на этот раз медленнее, ощущая, как сама жизнь вливается с каждым глотком солнечным виноградным огнем.
– М-да, Фока, эка тебя развезло... Прямо не президент холдинга, а фиговый студень. Кисель. Как сказали бы сдержанные англосаксы, пу-у-удинг.
Высокий человек, одетый в черную тройку, появился из двери в углу кабинета, ведущей в комнаты отдыха.
Бокун вздрогнул, повернулся всем телом, в глазах еще тлели угольки страха, а он уже орал, брызгая слюной:
– Вели его убить, Гриф! Прикажи!
– И голос у тебя какой-то... бабий, – брезгливо поморщился вошедший. – Вытри сопли, Фока.
Мужчина, которого Бокун назвал Грифом, был сухопар, высок, плечист; редкие пегие волосы были гладко зачесаны набок, лицо было невыразительным и блеклым, глаза казались пустыми и безразличными. Но только казались: острый, как жало стилета, взгляд заставлял любого из собеседников чувствовать тревожное и тревожащее беспокойство, словно этот человек знал о жизни или, скорее, о смерти что-то такое, что делало его жесткость оправданной, а положение – неуязвимым. И еще – брови, сросшиеся над горбинкой носа, черные как смоль; они усиливали повелительность и властность его странного взгляда. Фокий Лукич вдруг понял, ч т о он всегда подсознательно пририсовывал к породистому лицу и статной фигуре Грифа: монокль и генеральскую форму вермахта. Да-да, именно вермахта, а не СС: этот человек выглядел аристократом, а не мелким провинциальным бюргером, пробившимся к вершинам власти: такому власть принадлежала по праву рождения.
Гриф подошел к бару, выбрал себе шотландское виски, открыл холодильник, насыпал льда, долил спиртным, сделал глоток.
– Что за дичь ты нес, Фока? Какие скоты, какие хищники? Ты чего, Ницше вечор обчитался, белокурую бестию решил из себя тут изобразить? Так бедный Фридрих свои творения в дурдоме сочинял, где и сидел безвылазно. И – кончил плохо. То ли паралик его гэкнул, то ли кондратий хватанул. Ну да ладно он, неукротимый шизофренствующий германоид, а тебя с чего сегодня перемкнуло эдак, селянин, колхоз тебе папа?
Вместо ответа, Фокий Лукич выпил еще коньяку и, казалось, охмелел совершенно. Он надул губы по-детски и слезливо пожаловался:
– А чего он?
Всхлипнул, пошел к своему креслу, долго всматривался в дорогую кожу, словно проверяя, не оставил ли там посетитель змею, вздохнул и прямо-таки ухнулся задницей в кресло. Иноземная мебель податливо прогнулась дюралем каркаса и приняла форму тела сидельца. Сейчас Фокий Лукич почувствовал бы себя вполне уютно, если бы не Гриф: во время всего разговора он сидел в комнате отдыха, скрытой декоративной панелью, и слышал весь разговор. Вот это, как и присутствие Грифа сейчас в кабинете, было Фокию Лукичу неприятно.
– Н а теперь чего надулся, как копеечный презерватив? Брось. Крутизну качать будешь перед своими тщедушными писаками. А я тебя, Фока, как облупленного знаю. И успокойся: ты стал играть с этим пареньком в те игры, в каких он дока.
– У него взгляд убийцы, – хрипло выговорил Бокун.
– Вот-вот. Кто на что учился. Территория войны – его территория. А ты ему грозить вздумал.
– А чего он...
– Прекращай сетовать. Давай по делу поговорим.
Бокун пожал плечами.
– Где ты вообще подобрал этого самородка?
– Порекомендовал кто-то. Из моих. – Бокун наморщил лоб. – Гусина Валентина Ивановна.
– Она что за птица?
– Заведующая отделом культуры. В «Курьере».
– Серьезная тетка?
– Весьма.
– Так что ж она, серьезная, тебе такого котенка в мешке подложила? Который вполне может сойти за леопарда? Да не морщись ты! Мужское обаяние с бабами черт-те что творит.
– Да какой там – она в годах женщина.
– Годы любви не помеха.
– Брось, Сергей Оттович. Ты же видел этого франта. Позарится он на шестидесятилетнюю дебелую клушу...
– Он на нее – нет, она на него – запросто. Она же не нынешних нравов матрона, ей, может статься, иметь в протеже этакого тарзана просто для души приятно.
– Да какой уж там тарзан... Нет. Она его сразу привела как аналитика. И перо, надо признать, у парня бойкое.
– То-то оно нам боком и вышло. Откуда этот Данилов?
– Родом?
– Да.
– Не знаю. А приехал из Москвы.
– И что он в Княжинске потерял?
– Квартира ему здесь осталась. От какой-то родственницы. А в Москве, видать, что-то не сложилось.
– "Видать", «надысь», «небось»... Где ты этого набрался, аппаратчик? А разузнать загодя? Ты же не на картофельной ферме, Фока, заправляешь, ты у нас общественное мнение формируешь. Халатно подбираешь сотрудников, вот и результат.
– Не мое это дело – вникать в мелочи... – приосанился Бокун.
– Мелочи?.. Люди не мелочь, Фока, совсем не мелочь! – Казалось, Гриф едва сдерживает нахлынувшую внезапно ярость. – Помнишь, некогда был такой усатый кормчий в бывшей стране? Или забыл уже? «Кадры решают все!» А что такое кадры, Фока? Кадры – это люди, расставленные по тем или иным должностям в соответствии с их способностями или неспособностями. Только правильная расстановка людей по местам и рангам позволяет любому общественному институту, будь то предприятие, служба или государство, функционировать хорошо отлаженным механизмом. Если винтик-болтик от «КамАЗа» в «Запорожец» сунуть, что будет? Срамота и бестолочь будет, Фока, и никакого движения. – Гриф поболтал льдинками в полупустом бокале, закончил:
– Ну а то, что устроил нам твой Данилов, это тем более не мелочь.
– Статью ему заказал Реймерс. Больше некому.
Гриф поморщился:
– Ты дурак, Фока. Этот малый тебе чистую правду сказал: никакой Реймерс ему статью не заказывал.
– Тогда зачем он...
– Фока, он же тебе объяснил. А ты не понял. Потому и дурак. Только могильщики людей одним аршином замеряют, а тебе бы пора уже стать попроще и поумнее. А так – все плывешь щепкой по течению.
– Извини, Сергей Оттович, но... Я уже тридцать лет на руководящей работе...
– На водящей, Фока. Просто – на водящей. Помнишь детские игры – в догонялки там или в пряталки? Ты и водишь. Такая твоя работа. И не сверкай на меня глазками. Твое дело зажмурить их крепко и считать сколько положено. В то время, как другие каштаны таскают из огня. Каштанов тебе особо не перепадает, но шкурка тоже хороша. – Гриф обвел глазами кабинет. – Славно живешь, справно.
А грешно ведь так жить, Фока, не имея за душой ни ума, ни фантазии, ни отваги.
– Был бы я так плох – вы бы меня здесь не держали.
– А кто говорит – плох? Я же сказал: людишек нужно расставлять по способностям. За что тебе пеняю? Как раз за то, что на работу крысы ты тигра взял да поинтересоваться не удосужился, откуда у него когти растут, а откуда – лапы.
– Виноват, Сергей Оттович.
– А я – удосужился.
– Простите?
– Не поленился и здесь пошустрить, и в Москву человечка отправить, чтобы он мне этого «писаку – золотое перо» Разъяснил.
– И что человечек? Принес материал?
– В клювике. Только это не материал. Слезы. Обманка. «Дурочка».
– Простите?
– Работал в Москве твой Данилов в некоей структуре под малопонятным названием «Анкор».
– Ну, это и в трудовой его есть...
– Липа его трудовая! Понял? Чернуха!
– Как это?
– Так это. Молодой человечек сначала беспорочно трудился в гуманитарном научно-исследовательском институте, потом корпел страноведом в каком-то фонде, благополучно развалившемся, потом – в том самом «якоре» зацепился... Знаешь, в чем тут «пуля»? Ни одно из названных заведений до нашего времени не дожило!
Полопались недужные, аки мыльные пузыри, без памяти и надгробных камней, и никто о них ни слухом уже не знает, ни духом не ведает. Уразумел?
– Ну. Летун он. Неудачник. Looser. – Фокий Лукич напрягся, вылавливая в неподатливой памяти ученое словцо, нащупал-таки, выдал авторитетно:
– Маргинал.
– Маргинал, маринад, маргарин... Ты уж, Фокий Лукич, пожалуй, не умничай, оно тебе не идет. Говоришь, статьи он для тебя справные кропал?
– Что да, то да. Отзывы от читателей были. Правда, всегда с душком легкого скандалеза, но это же к лучшему? – Бокун преданно заглянул в глаза Грифу.
– Вот-вот. – Гриф налил себе еще виски, отхлебнул, откинулся в глубоком кресле, выудил из кармана пачку, вытянул сигарету, прикурил, затянулся с удовольствием, выдохнул вместе с дымом:
– И статью в «Зерцало» он тоже смастерил и умно, и хитро. Обо всем и ни о чем конкретно. И ни о ком. Но этим вроде как на смех смастыренным и наугад пущенным бульником Данилов попал в бочку с самым гнилым дерьмом. Да еще и брызги разлетелись и по нашим коррупционерам, и по нашим нуворишам и достали ой до каких высоких кабинетов! А с другого боку глянуть – философское эссе, да и только! У тебя газетенка эта под рукой?
– Я сейчас Лилиане...
– Сиди уж, вождь краснорожих. Гриф извлек из «атташе» газету, развернутую на нужной странице.
– Послушай. "Национальная идея без национального капитала – это гулящая девка в лентах, монистах и с голой задницей, девка, которую имеют все, кто платит. А платят, или, говоря по-ученому, кредитуют, только две стороны: наш Гуманитарный Просвещенный Запад и наш Великий Восточный Сосед, бывший некогда Старшим Братом и ставший теперь, с одной стороны, пугалом для самостийщиков, с другой – Всегдашним Оправданием для всех наших политиков, политиканов и мастеров политеса, списывающих на происки упомянутого Великого Соседа все свои неудачи, махинации и прямое воровство.
Кредитование со стороны Запада и Востока различное: первые кидают куски пусть и скудные, но часто. Вторые – вливают содержимое в Трубу, благодаря которой в домах граждан тепло и светло и к которой можно надежно присосаться. А еще – обеспечивают заказами промышленные гиганты центра и востока страны.
Вот два источника формирования нашей доморощенной крупной буржуазии, компрадорской или посреднической как по происхождению, так и по сути. Первые, «западники», имеют мощную поддержку на всех этажах и во всех коридорах власти, вторые – к ней рвутся. Экономическая мощь вторых против влияния и опыта политических манипуляций первых: кто победит?
Впрочем, есть еще и «служилые люди» – миллионная армия чиновников. Если они кому-то и служат, то только себе. Пока суд да дело, государственная бюрократия всех мастей и рангов мастерски доит и первых, и вторых. Прошлое чинуш прозрачно, настоящее – стабильно, будущее – радужно. Но status quo в хлипких плутократиях не длится вечно. Недалек день, когда две упомянутые группы сойдутся в непримиримом противоборстве. И – горе побежденным".
– Неплохо сказано, а? – Гриф смотрел на Фокия лучистым взглядом вчерашнего выпускника.
– Эти выпады...
– Прекрати, Фока, даже ты должен понимать, это чистая правда. Все остальное – независимость, демократия, реформы – пена. Причем не пивная, а... наоборот. Впрочем, есть еще и оружейники, и валютные спекулянты, ну да это совсем другая пьеса. А нам нужно доиграть эту. – Гриф устремил взгляд в полуприкрытое жалюзи окно. – Доиграть и выиграть. А дальше... Я запамятовал, что там дальше в статье?
– Нефть и газ. Газо-и нефтепроводы.
– Именно. Нефть и газ. Транзит. И – кровеносная система мира. Самое смешное, что твой Данилов не упомянул всуе ни одного имени, а волну вызвал...
Да, по моим сведениям, пара западных таблоидов намерена статью у него перезаказать, так сказать, с просьбой осветить интересные их публике аспекты.
Его разовый гонорар будет куда весомее, чем все твои выплаты.
– Возможно, он этого и добивался? Скандальной известности?
– Все возможно. Но уж очень ко времени. Нет? Бокун пожал плечами.
– Меня же во всем этом беспокоят три вещи, – продолжил Гриф. – Первое: почему «Зерцало» сие опубликовала. Там умный редактор, и он не мог не понимать, что... Не в Швейцарии живем, у нас постреливают. Не так часто, как в северной столице Большого Брата, но не менее фатально.
– Да руки у него не дошли, у главреда. Скорее всего, сам он материал не читал.
– И такое может быть. Значит, имеет сейчас со своими не менее содержательную беседу, чем ты со мной. Или – не имеет? Вопрос вопросов. – Гриф вздохнул. – Второе: Данилов определенно сказал правду, ни от кого он заказа не получал, а тогда... Тогда кто сыграл его втемную? И ведь хорошо сыграл, как по нотам... Кто композитор и дирижер, вот что меня интересует! Ведь за Даниловым увидят тебя, – Фокий Лукич при этих словах втянул голову в плечи, – а за тобой меня! – Некоторое время Гриф задумчиво изучал прихотливые изгибы табачного дыма, проговорил, словно размышляя вслух:
– Ну что ж, войны все одно было не избежать, хотя она и не ко времени, ну да все войны случаются не ко времени, и каждый солдат кого-то недолюбил и что-то там недокурил... Ты готов к войне, Фокий?
– Я? – Фокий Лукич еще глубже заполз в кресло, заморгал глазками, разом представив себя в грязном окопе с «Калашниковым» – жалкого, завшивленного... А на бруствер уже бегут страшные бородатые люди конкретной национальности и собираются его захватывать и пытать, пытать... Кадык его лихорадочно задергался, взгляд наткнулся на стакан с остатками коньяка, и Фокий его вылакал жадно, прихлебывая, как пойло. Гриф поморщился:
– Манеры у тебя, Фокий... И как ты по сю пору не спился? Видно, страха в жизни было немного, а? Настоящего, демонического страха... Странно... Ты ведь человечек без особых фантазий, а боишься так, словно напредставлял уже себе всякие напасти-мордасти вживе... Что и удивляет.
Бокун из своего кресла-засады лишь мрачно зыркнул на патрона, подавил подступившую икоту, вдохнул, собираясь что-то сказать, но промолчал. Гриф этого его поползновения, похоже, даже и не заметил.
– А третье, дорогой Фокий, по порядку, но не по значению: я думаю над тем, как нам извлечь из всего происшедшего наибольшую выгоду. Ну, что ты нахохлился, как саванный суслик? Прекращай уже переживать, включай аппарат мышления. Для начала мы проведем разведку боем. И дадим серию статей. О Дидыке, Раковском, Реймерсе, Ткаченко, Головине. Я никого не забыл?
– Может быть, стоит выждать?
– Чего? Как заметил еще Макиавелли, войны нельзя избежать, ее можно лишь отложить – к выгоде противника. Ну а в свете грядущих выборов... Тот, кто получает власть, получает и все остальное.
– Но сейчас... Ведь я тогда...
– Окажешься на «острие атаки»? Можно и так сказать. Не все в сортирах отсиживаться.
– Но Дидык, Реймерс и особенно Головин...
– Боишься? Не бойся, Бокун, живым мы тебя этим оглоедам не отдадим, – оскалился Гриф. Фокий Лукич побледнел, икнул, закашлялся.
– Я... Мне... Я нездоров!
– Не мельтеши, Бокун. Нельзя выжидать, когда начался передел самого сладкого здешнего пирога – Трубы! Нельзя быть настолько трусом, Бокун! Ты привык вкусно жрать и крепко спать, но комсомольские времена давно минули! И порой даже таким, как ты, нужно рискнуть – благо за жирный кусок! Или ты не желаешь больше с нами работать? Устал? Рыбку захотел половить мирным функционером?
Гриф упер немигающий взгляд Бокуну в переносицу, тот явственно услышал, как под ложечкой что-то екнуло и оторвалось, раскрыл рот, вылупил глаза, словно выброшенная на мелкий пляжный песок глубоководная рыба камбала... Взгляд у Грифа был другой, чем у Данилова. У того – горячий и острый, несущий огонь гнева, и страх сгореть в этом огне только мгновение спустя превращался в грядущий ужас небытия... Гриф же смотрел безразлично, как на падаль, словно смерть твоя уже произошла... Некстати Бокуну вспомнилось вдруг, что Гриф когда-то служил инструктором «девятки», службы охраны, и славился умением вырывать у человека кадык одним движением так, что жертве оставалось заживо захлебываться собственной слизью.
Бокун почувствовал, как все тело разом покрылось липким, дурно пахнущим потом, словно рыбьей чешуей; он знал, что Гриф тоже учуял этот гнилостный запах, и оттого ему стало еще омерзительнее... Кое-как он справился с горловым спазмом, заговорил, с трудом выталкивая слова сквозь стиснутые губы.
– Я просто переработал, – прохрипел Бокун совершенно чужим голосом. – Этот Данилов утомил меня.
– И напугал, не так ли? – Гриф легко и непринужденно поднялся из кресла, прошел к бару, плеснул себе еще виски, выпил медленно, с удовольствием. – Все дело в том, милый Фока, кого мы больше боимся в этой жизни – врагов или друзей... Враги – надежнее, друзья – опаснее. – Гриф неожиданно повернулся к Бокуну, спросил быстро:
– Я ведь тебе друг?
Тот не сумел подготовиться, лишь глубже втянул голову в плечи, опустил взгляд в поверхность стола и – кивнул.
– Вот-вот, кивай. Но никогда не отвечай на такой вопрос утвердительно: ответ будет ложью, и ложь эта в глазах вопрошающего будет явной. Как говаривал старик Ришелье, предательство – лишь вопрос времени. Нет такого человека, которого другой не предал бы. И даже не ради денег, славы, удовольствий и уж подавно не по принуждению. Очень часто – по легкомыслию. Еще чаще – из зависти.
Зависть – самое людское из всех человеческих качеств. И самое прогрессивное.
Заставляет двигаться даже тех, кто ленив и нелюбопытен. – Гриф замолчал, застыл, устремив взгляд в себя, потом снова обратился к Бокуну:
– Не переживай, Фока. Помнишь Влада и Эдика? Этих «братьев из ларца»? Они снова станут приносить тебе готовые хохмочки и примочки, тебе не будет даже нужды их читать.
Можешь продолжать квасить. И переживать. И не беспокойся понапрасну: и Дидык, и Реймерс, и Раковский, и Головин, и остальные – люди слишком умные, чтобы грешить на тебя... Будку не наказывают за то, что оттуда лает собака. Так что – спи спокойно, друг. Хм... Звучит как эпитафия. Мрачно, но надежно.
За время пространного монолога Грифа Бокун почти полностью справился с эмоциями. Лицо выглядело слегка помятым, но в целом он производил впечатление собранного, пусть и застегнутого на все пуговицы вицмундира, функционера. Он быстро, мельком взглянул на Грифа, произнес бесцветно и бесстрастно:
– А что ты предполагаешь делать с Даниловым, Сергей Оттович?
– Не беспокойся, Фока. – Если Гриф и был удивлен быстрой перемене, произошедшей с Бокуном, то виду не подал: так, принял к сведению. – События, предоставленные самим себе, имеют тенденцию развиваться от плохого к худшему.
Этого я допустить никак не могу. И Даниловым займусь.
– А если он представляет структуры?
– Все мы представляем структуры, Фокий.
– Я имею в виду – органы. Наши или российские.
– И что это меняет?
Бокун помялся:
– Прижать его надо хорошенько. Расколется, как сухой пряник.
– А если не расколется?
– Таких не бывает.
– Это верно. Вот только куда нам его девать, измордованного да наркотой заколотого? Особенно если он представляет «структуры»?
– Ты ж сам, Сергей Оттович, поминал Виссарионыча. «Есть человек – есть проблема, нет человека – нет проблемы».
– А ты злопамятен, Фока, ох злопамятен! Нет, устранять Данилова не разумно. Пока. Ведь кто-то подвиг его на деяние? Кто-то выставил перед нами болванчиком и мальчиком для тумаков? Да и сам он – лошадка пока темная. Нет, устранять рано. А вот посадить на «поводок», да живцом... Да еще на такой, что покажется клиенту «сладким пряником». Ты ведь на своей наживке чувствуешь себя большущим хищным карпом в собственном пруду, эдаким царьком... Такого роскошества мы Данилову не предоставим, но кое-что могем. Он сам сказал, что любит роскошь.
– А кто ж, барин, не любит?
– Ты начал шутить, Бокун? Значит, ожил. Вот теперь я совершенно спокоен за, так сказать, «план мероприятия». – Гриф запрокинул голову, некоторое время раздумчиво изучал подвесной потолок. – Как констатировал один ученый богослов, все переменчиво в этом мире и в равной степени имеет задатки служить как добру, так и злу. А что есть деньги? Добро или зло?
– Человека не так портят деньги, как их отсутствие.
– Ну да, вопрос риторический: количество денег порой определяет степень нашей свободы в этом мире. Но не для всех. Не думай, что я пошлю твоему собкору-махинатору человека с баулом «зелени». Ты его здорово «раздергал». Он идеалист. Ну а поскольку времени перевоспитывать его в материалиста нет, да и ни к чему это... Идеалы способствуют великим деяниям. А деньги – лишь дисциплинируют. Так что... С идеалистами нужно лаской. Нежностью. Любовью. – Гриф раздумчиво поиграл льдом в бокале, спросил:
– У него есть кто-то? На тему любви?
– Из редакции?
– Из редакции, со скамейки, с панели – не важно!
– Сплетен про него не слагают.
– Нужно посодействовать молодому человеку, ибо... – Гриф поднял свой бокал, поболтал остатками льдинок, напел негромко:
– "Жить без любви, быть может, можно..." Но – как?.. Подберем мы твоему Данилову умницу, красавицу, рукодельницу и чтобы писала чистым апельсиновым соком! Ты доволен, Фока?
Бокун неопределенно пожал плечами.
– Вижу – недоволен. По тебе – закопать супостата в ямку поглубже и цементом сверху залить. У-у-у, Живодеров... – Гриф шутливо погрозил Бокуну пальцем. – Закопать никогда никого не поздно, Фока. Никогда и никого. – Гриф помолчал, рассеянно глядя в окно, закончил деловым тоном:
– Кажется, мы все обговорили?
– Да, Сергей Оттович.
– Не слышу энтузиазма в голосе.
– Энтузиазм – удел дураков.
– Пожалуй. Возвращайся к своим баранам, Бокун. А я вернусь к своим волкам.
Каждый в этом мире должен занимать свое место. Иначе всех ждет беспорядок.
Хаос.
Гриф выплеснул остатки виски на палас и пошел к двери.
Полуобернулся:
– Да, Фока... Что ты там сказал про его взгляд?
– Взгляд?
– Именно.
– У него взгляд убийцы.
– Как романтично. Идеалист со взглядом убийцы. Беллетристика. У этих парней, друг мой, не бывает никакого взгляда. Только прищур. Сквозь прорезь прицела.
Гриф закрыл за собою дверь мягко, как хозяин. Бокун застыл в кресле, опустив глаза на матовую поверхность стола. Ничего. Время волков не может длиться вечно. Только до той поры, пока они не перегрызут друг другу глотки.
Вот тогда и наступит его время. Как Гриф его назвал? «Саванный суслик»? Пусть.
Саванна принадлежит как раз этим осторожным зверькам, когда волчьи кости уже дотлевают в ямах.
Фокий Лукич поднял взгляд и долго смотрел вслед ушедшему. В зрачках его не осталось ничего, кроме ненависти, стылой и бездонной, как черная просинь ледяного омута.
Сергей Оттович Гриф сидел за столом в просторном кабинете и нервно перебирал бумаги. Ему было неспокойно. Отчего, он не знал, но беспокойство свое никогда не рассеивал ни вином, ни развлечениями: он искренне полагал беспокойство предохранительным клапаном от разного рода неприятностей. Они уже где-то совсем рядом, близко, неведомая железка в организме или извилинка в сером веществе мозга отвечает как раз за предвидение событий или случайностей, и надпочечники уже высылают в кровь адреналин, и сердце начинает стучать ровно и мощно, рассылая кровь, эту животворную субстанцию, именуемую китайцами живительной энергией «ци», по тканям, приготовляя тело и интеллект к схватке, к поединку, к победе. Если, конечно, организм здоров, а не отравлен унынием, тоской, никчемной самоукоризной или, хуже того – раствором алкоголя или наркотика – этими служками владыки преисподней.
Гриф алкоголь употреблял очень умеренно и аккуратно, к наркотикам, как и к людям, им поклоняющимся, относился с искренним брезгливым презрением... Тогда – отчего тревога? Кажется, все идет по плану, но что-то зудит и зудит надоедливо и монотонно, словно невидимый комар в ночной комнате, мешая сосредоточиться и обрести душевный покой. Давешний разговор с Бокуном? Да. И – Данилов. Что-то очень уж самоуверенный парниша этот интеллектуал-самородок, чтобы быть ничьим.
Гриф уже отдал необходимые распоряжения, нужно проверить исполнение. Глядишь, и на душе прояснится. Гриф нажал кнопку селектора, приказал:
– Вагина ко мне.
Александр Александрович Вагин, блеклый невыразительный мужчина с пегими волосами, с пегой, словно присыпанной тальком кожей и с пегим взглядом невнятного цвета глаз, был неприметен, исполнителен и аккуратен. Среднего телосложения, среднего роста, средних лет... Даже костюм на нем, не старый и не с иголочки, не отутюженный и не мятый, был такого невразумительного колера, что, как только Вагин исчезал с глаз, визави вряд ли смог бы определить даже его цвет. Естественно, и сослуживцы, и подчиненные никогда не называли его Александром Александровичем; Сан Саныч было обращением почти официальным, ну а за глаза Вагина кликали – Серый Йорик, ибо на Серого кардинала он никак не тянул. Впрочем, при всей своей отвратно-непрезентабельной наружности Серый Йорик был еще и до омерзения похотлив и, как выразился один сослуживец, «злобуйственен», а потому многие старались брезгливо уклониться и от его приязни или ненависти, и от его потного и мятого рукопожатия. Вагина это нисколько не смущало. Его посыпанный перхотью пиджачишко являлся частью казенного пейзажа, как мажущаяся побелка в иных коридорах или желто-грязная окраска стен в иных заведениях. Гриф же просто знал Вагину цену. Как и всем, с кем он имел дело.
– Вызывали, Сергей Оттович? – застыл на пороге блеклой тенью Йорик.
– Да. Ты взял Данилова в разработку?
– Так точно.
– Результаты?
– За два часа трудно установить что-то определенное.
– И тем не менее...
– Пока только «объективка». Данилов Олег Владимирович, русский, в партиях и общественных организациях не состоял, политикой не занимался, место рождения, как и год, не указаны...
– Что значит, не указаны?
– Данилов сам заполнял файл, к тому времени он уже две недели сотрудничал в газете, никто в его формуляр не заглядывал... Разгильдяйство, конечно... Вот он и созорничал: местом рождения указан Кубытинск-на-Усяве, временем – тридцать третье Брюмера шесть тысяч восемьсот тридцать седьмого года от Сотворения мира.
– Забавно. Ты никогда не задумывался, Вагин, что даже это сочетание, «Сотворение мира», говорит в пользу христианства?
– Простите?..
– Co-творение. Когда в этом приняли участие Отец, Сын и Дух Святой.
Вагин пожал узкими плечиками:
– Я далек от богословия.
– Пожалуй, я тоже. Так, игра воображения. Зачем ты мне рассказываешь о вольных сочинениях Данилова?
– Ну как... – смешался подчиненный. – Положено.
– Мне не нужны идиотские сказки этого «простачка» о всяких кубытинсках, игогоевсках-на-Усяве и крестопропойсках.
– Виноват.
– Ты составил запрос для нашей агентуры в Москве?
– Так точно. – Вагин неуловимым движением извлек из папочки убористо заполненный текстом листок. – Необходима ваша виза.
Гриф быстро пробежал глазами текст. Двумя скупыми выверенными движениями вычеркнул несколько пунктов. Спросил:
– Какую смету ты заложил в оперативные расходы?
– Пять тысяч долларов. С допуском.
Гриф скривил губы:
– Не нужно никаких допусков. Добавь сзади нолик – и будет в самый раз.
Информация мне нужна в течение двух, максимум – трех дней.
Пепельное лицо Серого Йорика словно подернулось рябью: это означало удивление.
– Пятьдесят тысяч? На выяснение прошлых обстоятельств отставного журналиста?
– Он не журналист, и ты, голубчик, знаешь это не хуже меня. Или, по крайней мере, догадываешься.
– За пятьдесят тысяч я раньше покупал резидентов, – упрямо поджал губы-ниточки Вагин.
– Было за что платить... Раньше резиденты интересовались тайнами мадридских и кремлевских дворов... Удобно ли сиделось дедушке на горшке и хорош ли утренний стул... Ну а если стул хорош, то и трон крепок. Мы же – люди с тобой маленькие, но практичные. Сейчас нас интересуют только деньги и ничего, кроме денег. – Гриф покусал кончик карандаша. – Деньги разлагают людей, давая им возможность потворствовать своим порокам. И люди становятся ручными, как прикормленные белки. Вот и вся политика. – Он вздохнул. – Меня от этого мутит.
– Гриф взял из коробки сигарету, покрутил в пальцах, положил обратно. – Своей статьей Данилов шуранул в нашей провинциальной столице, словно каленой кочергой в муравейнике. Я хочу знать, кто этот «играющий джокер» на самом деле. Ты понял?
– Так точно.
– Экономить на информации в нашем случае – все равно что строить высотный дом без фундамента. Постройка завалится даже, не от ветра, от плевка! – Гриф ощерился, лицо его на мгновение стало неприятным и жестким. – А после опуса этого борзописца в нас не плевки полетят – камни, булыжники, сваи! И каждый из этих раковских, реймерсов, Головиных станет метать свой банк! Мне не нужно случайностей. Ты понял, Вагин?
– Так точно. Я понял. Но...
– У тебя сомнения?
– За пятьдесят кусков можно завалить дюжину таких, как Данилов.
– И проблема решена дешево и сердито, так? – сузил глаза Гриф. В голосе его явственно слышался сарказм.
– Так, – подтвердил Вагин с неожиданной твердостью в голосе.
– Ты помнишь, майн либер, любимое изречение английских миллионеров?
Помощник пожал плечами.
– "Я не так богат, чтобы покупать дешевые вещи". А смерть нынче дешева.
– Не для того, кто умирает.
Гриф глянул на помощника с каким-то новым интересом. Потом произнес очень медленно:
– Я не могу позволить себе роскошь устранить человека, не выяснив, кто за ним стоит.
– Его сыграли втемную. Это очевидно.
– Особенно если его сыграли втемную. Все. Вопрос закрыт.
– Есть.
– Что ты выяснил о Данилове достоверно? – спросил Гриф.
– Место жительства.
– Нужно установить наблюдение. Только нежно.
– Люди работают.
– М-да. Не густо. Он действительно одинок?
– Да. Ни родителей, ни родственников. Мы осторожненько опросили соседей.
За полгода в его квартире, конечно, бывали женщины, но – случайные. И не проститутки.
– Я не знаю среди женщин «не проституток». Просто одни продаются за наличные, другие – за карьеру, связи, место под солнцем. Лучше – под южным и ласковым.
– Я имел в виду именно женщин, продающих свое тело за деньги, – дисциплинированно уточнил Вагин.
– А – душу? Душу за деньги продают?
– Извините? – тускло глядя на Грифа, переспросил Вагин.
– Продают... На том и стоит мир. – Гриф пожевал губами, размышляя о чем-то своем:
– Ты не забыл о моем поручении? Барышнями для нашего застенчивого интеллектуала озаботился?
– Так точно.
Вагин выудил из черной папки увесистый конверт и почтительно положил на стол. Гриф вытряхнул из него с полтора десятка фотографий, оскалился:
– Анекдот есть такой. Сидит больной у психиатра, тот вынимает из стола карточку, показывает – на ней изображен треугольник, – спрашивает больного:
«Что это такое?» – «Это палатка, а там мужик с бабой уединились и – занимаются любовью!» – «Хорошо», – останавливает его врач, показывает карточку с квадратом: «А это что, по-вашему?» – «А это – дом, а там в каждой квартире мужики с бабами...» Врач озадачился, хмыкнул, показывает круг: «Ну а здесь что изображено?» – «Ну как же, доктор, это же земной шар, а на нем – в каждой палатке, в каждом доме, под каждым кустом – мужики с бабами...» – «М-да... – протянул психиатр. – У вас сложная форма сексуальной фобии, вы совершенно неадекватно реагируете на предъявленные вам символы». – «А вы, доктор, тоже хороши, – возмущается больной, – такую порнографию в столе держать!»
– Смешно, – вежливо развел пегие губы Вагин.
– Что ты мне притаранил, лишенец? – произнес Гриф, не очень-то и скрывая за язвительностью недовольство.
– Я полагал...
– Не суди по себе, Вагин. Откуда ты набрал столько шалав? На них же пробы негде ставить!
– Практика показывает, что интеллигенты более всего западают как раз на потаскух. Чем вульгарнее, тем лучше.
– Ин-тел-ли-ген-ты. Ин-тел-лек-ту-а-лы, – медленно и жестко произнес по складам Гриф. – «Практика показывает», – сымитировал он тягучий говор Вагина. – Яйцеголовые уроды, путающиеся в этой жизни, как в мамашкиной юбке... Данилов – интеллектуал? Это он не разбирается в жизни?
– Вы охарактеризовали его как идеалиста. Насколько я проинформирован Бокуном...
– Фока тебе рассказал, как Данилов его «построил»? Одним взглядом?
– Он упомянул, что у объекта э-э-э... «взгляд убийцы», но я отнес сие к фантазиям. Фокий Лукич тревожный и неуравновешенный товарищ, к тому же он был сильно нетрезв, и ему могло почудиться, что...
– Ничего ему не почудилось, не привиделось и не померещилось, Вагин. Я слышал разговор. Данилов именно такой. Жесткий. Опытный. Травленый. И раскован он не показно, он так живет. И знаешь, почему? Да просто ничего он в этой жизни не боится: не за кого ему бояться, а к себе он относится как самурай... Что-то в его прошлом пережгло в нем инстинкт самосохранения, и живет он сейчас словно по инерции...
А Фока, тот был напуган смертельно, не блажно! Я не поручусь, что, будь они действительно наедине, Бокун не напрудил бы лужу прямо в своем президентском кресле! А ты говоришь – интеллектуал!
– Тогда... почему «идеалист»?
– Тебе следовало бы знать, Вагин. Люди без идеалов ничего не достигают в этой жизни! Их удел – быть прислугой. Высокооплачиваемой, но прислугой! Только идеалы заставляют людей терпеть лишения, быть самоотверженными и проявлять доблесть! Доблесть! Многие давно забыли, что это такое! А Данилов... Он похож на воина, уставшего от войны и разочарованного в жизни. Но – не в идеалах!
Идеалов чести он не оставил: достоинство не позволит ему тлеть на этой помойке ленивым жвачным или шустрить суетящимся торгашом! А ты – ты предлагаешь хищнику в «предмет обожания» заунывную потаскуху? Нам нужна такая девчонка, в которую он сможет влюбиться, понял, недоросль? – Гриф усмехнулся, закончил ернически, имитируя кота Матроскина из известного мультика:
– Сдается мне, зря я тебя кормлю.
– Виноват, – прошелестел тонкими губами Вагин.
– Это все, что у тебя есть? – кивнул Гриф на рассыпанные по столу фото.
– Нет. – Вагин бесстрастно вынул из папочки другой конверт.
– Востер. Ну-ка? – Он открыл конверт, там было всего четыре фотографии. – Вот это лучше. Откуда девки?
– Э-э-э...
– Да не блей ты!
– Двое из театрального училища, еще двое...
– Где они сейчас? – перебил его Гриф.
– Внизу. Ждут.
– Ты проинформировал их?
– В общих чертах. Дескать, нужно сыграть роль.
– Ты с ними уже работал?
– Да. Способности хорошие.
– Принципы?
– Современные.
– Интересы?
– Развитые девочки.
– Крючки на них?
– Надежные. На каждую папочка. Любой можно поломать и карьеру, и жизнь. А то и закрыть на пару лет безо всяких фокусов. По закону.
Гриф растянул губы в усмешке:
– У нас – так: или по-хорошему, или по закону.
– А ты меня заинтриговал, Вагин. И не столько барышнями... Ты что, решил меня сыграть? Проверить на бдительность, вшивость и профпригодность?
– Ну что вы, Сергей Оттович.
– Ты еще добавь: «Как можно-с». Мы оба знаем, как можно.
– Так точно.
– Ну что ж. Будем считать, первый конверт ты просто перепутал со вторым. И руководила тобою бесхитростная тупость. Так?
Вагин молча стоял перед столом шефа, устремив непроглядно-мутный взгляд куда-то в стену поверх головы Грифа, Гриф бегло пробежал справки на девушек, еще раз рассмотрел портреты.
– Позови-ка мне вот эту, – выложил он одну из фотографий. – Сейчас.
– Слушаюсь, – кивнул Вагин и исчез за дверью.
Девушка появилась через пару минут, принеся с собой какой-то едва уловимый аромат – букет был тонок, свеж и изыскан. И сама девушка была хороша, и походила скорее на девочку-подростка – легкой угловатостью, порывистостью в движениях и взглядом – он был удивительно чист и наивен. Девушка подошла к столу и застыла, чуть косолапя и переминаясь в высоких туфлях. Ноги ее до колен прикрывал подол платья, но Гриф оценил изящество лодыжек... Кажется, он не ошибся. Скоро он узнает наверняка.
– Как тебя зовут? – спросил Гриф.
– Анжела.
– Фамилия?
– Куракина. Анжела Куракина, – Ты знаешь, что за работу мы хотим тебе предложить?
– Да. Мне нужно увлечь мужчину.
– Тебе нужно влюбить в себя мужчину. Молодого, умного, энергичного. С хорошей интуицией и слухом на фальшь. Но – одинокого. И оттого – уязвимого.
Влюбить его в себя. И не влюбиться самой. Задача понятна?
– Да.
– Такой опыт для тебя, как для актрисы, будет полезным. Может быть, даже бесценным. Тебя устраивает гонорар?
– Да.
– Ты понимаешь, что такое «любовь»? Ты знаешь, что такое «влюбленность»?
– Думаю, что знаю... – неуверенно произнесла Анжела.
– Ну что ж... – Гриф откинулся в кресле, рассматривая ее, приказал жестко и властно:
– Раздевайся.
– Что?.. – запнулась девушка.
– Снимай одежду!
– Прямо здесь? – Щеки ее залились краской.
– Да.
– Это... нужно?
– Да.
Анжела беспомощно повела глазами, потянула было платье вверх, покраснела пуще, отпустила полы, расстегнула пуговки на груди и потом одним движением подобрала подол и сбросила платье через голову. Посмотрела на Грифа потемневшим взглядом.
– Ты превосходно играешь! – поощрил ее Гриф.
– Я... не играю.
– Мне трудно поверить, что, обучаясь в театральном, ты столь стыдлива. Это в наше-то время. Или ты решила разыграть с нашим подопечным, как выражались во времена незабвенные, «любовь на пионерском расстоянии»? Не выйдет. Без секса власти над мужчиной не бывает.
– Секс – это естественно, а вот это все...
– Ну, договаривай.
– Это все... унизительно.
– А что, собственно, тебя унижает?
– Вы... Вы обращаетесь со мной как с вещью.
– Все мы для кого-то лишь вещи. Ну? Что ты застыла? Совсем раздевайся.
– Для... чего?
– Ты же хочешь заработать деньги.
– Никакие деньги не стоят унижения.
– Вот как? А как же предательство?
– Какое... предательство?
– Ты ведь должна сблизиться с мужчиной для того, чтобы мы знали о нем все.
– При чем здесь предательство? Я же его совсем не знаю.
– Умница. Это просто игра. Ведь так? Я спрашиваю, так?
– Да, – выдохнула девушка одними губами. – Это игра.
Анжела, стараясь не смотреть на Грифа, разделась донага. Гриф встал, обошел ее, бесцеремонно осматривая, остановился напротив, приказал грубо:
– Убери руки!
Девушка, глядя в пол, развела ладони.
– Ты возбуждена.
– Нет.
– Да.
Гриф вернулся за стол, устроился в кресле. Анжела хотела прикрыться, но Гриф рявкнул, словно кнутом хлестнул:
– Не сметь!
Девушка вздрогнула, будто ее действительно ударили.
– Расставь ноги!
Она подчинилась.
– Вот так, моя хорошая... – Губы Грифа разошлись в улыбке. – И что ты сейчас чувствуешь? Не слышу?
– Ничего.
– Ну-ну, не торопись с ответом. Посмотри мне в глаза! Отвечать! Ты хочешь заработать деньги?
– Я сказала... Никакие деньги не стоят унижения. – Лицо Анжелы пылало. – Если бы...
– Ну, договаривай!
– Если бы у вас не было тех бумаг... я бы ни за что... ни за какие деньги...
– Ну да, ну да... Исключение из театрального... Увольнение с работы... Ты ведь подрабатываешь в престижном салоне, не так ли? Что дальше?.. Суд...
Лишение свободы... Тюрьма.
– Прекратите!
– Что там за тобой? Кражонка в ювелирном?.. Колечко пыталась стянуть?..
– Перестаньте! Ну, пожалуйста, перестаньте!
– Любая смазливая самочка падка на блестящее. Сядь на стул!
– Что?..
– Сядь на стул! Лицом ко мне! Расставь ноги! – хлестал Гриф фразами. Он рассматривал девушку, лицо его кривила улыбка, которая у другого могла бы показаться похотливой, но... Глаза Грифа оставались холодны. И – безжалостны. – Что ты чувствуешь? Отвечать!
Анжела подняла лицо, ее чувства читались в глазах безо всяких слов, но Гриф прикрикнул:
– Отвечать! Правду!
– Я... Я вас... ненавижу!
– А в тюрьму не хочется, правда? Не хо-о-очется... Куда проще ноги раздвинуть. – Гриф пригасил усмешку, закончил:
– Разумная девочка.
Гриф откинулся на спинку кресла, закурил, посидел раздумчиво, глядя в потолок и любуясь причудливыми завитками дыма:
– Ты не солгала. Сейчас ты действительно меня ненавидишь. И ты – возбуждена, ты возбуждена так, что у тебя голос срывается... И притом – искренна и в своей ненависти, и в своем желании!
Анжела закрыла лицо ладонями; она так и осталась сидеть перед Грифом нагой в неудобной и бесстыдной позе.
– Я тебе расскажу, что ты чувствуешь... – заговорил Гриф хрипло, почти зашептал. – Страх. Ненависть. А от ненависти до любви расстояние такое же, как и от любви до ненависти... И сейчас... Тебя волнует твоя нагота, тебя возбуждает моя власть, тебя заставляет трепетать твоя полная зависимость и беспомощность!
Гриф замолчал и вдруг выкрикнул резко, словно плетью хлестнул:
– Теперь ты поняла, что такое любовь?! Чужая и чуждая власть принуждает тебя подчиняться, и ты оказываешься на грани высшего чувственного наслаждения!
А любовь – это когда ты покоряешься кому-то потому, что иначе просто не мыслишь для себя жизни! Это доверие, это восторг, это влюбленность, это страсть, это наслаждение именно своей беспомощностью и властью над тобой самого близкого тебе существа, это ощущение над мужчиной своей власти – власти женщины...
Власти – полной, безмерной и безграничной!
Гриф встал из-за стола, подошел к Анжеле, коснулся ладонью лица; словно токовый разряд прошел по ее телу, девушка застонала, закусив губу, по щекам горошинами покатились слезы... Гриф приподнял ее лицо за подбородок, девушка несмело подняла глаза: взгляд ее был темным и покорным.
– Ты меня ненавидишь?
– Да.
Гриф чуть отстранился. Хрипло, словно задыхаясь, Анжела спросила:
– Что... я... должна... сделать?
– Ты должна стать легкой, лукавой, ветреной, беззащитной, умной, сумасбродной, нежной, безрассудной, ласковой, глупой, верной, удивленной и – снова беззащитной! Любовь – это удивление и беззащитность! – Гриф поднес к ее лицу фотографию Олега:
– Ты должна стать для него всем! И помнить: это только игра, игра, увлекательнее которой жизнь еще не придумала! Ты сумеешь?
– Я смогу.
– Я хочу, чтобы он был без ума от тебя. Чтобы ты знала каждый его шаг, каждую мысль, каждый оттенок чувства. Это красивая игра. Мне нужна твоя ненависть. И – твоя власть. Ты сможешь?
– Да.
Гриф задумался на мгновение. Закончил буднично и абсолютно безразлично: >
– А обстоятельства вашего романтического знакомства мы организуем.
Анжела кивнула. Движение было медленным и плавным, ей не хватало дыхания... Девушка снова подняла лицо, но взглянуть в глаза Грифу не посмела.
Лишь прошептала, с видимом трудом разлепляя запекшиеся губы:
– Что я должна сделать... сейчас? Для... вас?
На лице Грифа читалось разочарование и брезгливость. Как жаль. В мире так мало людей, способных на любовь, ненависть, доблесть. Способных к власти. Таков мир: приходится обходиться тем, что есть.
Осталось получить от этой девочки удовольствие. Всего лишь. Не страсть, не любовь, не счастье. Как жаль.
...Через три четверти часа Гриф снова сидел за столом, свежий после душа, прихлебывая ароматный кофе. С Анжелой уже работал Вагин. Мало быть готовым предавать, нужно уметь это делать. Вагин – прекрасный преподаватель сего доходного ремесла. Губы Грифа растянулись в улыбке. Данилов хорош. Но он, Гриф, сломает этого вольного флибустьера, как только что сломал девчонку. Теперь Анжела Куракина воспринимает жизнь игрой, в которой и предательство ненастоящее, и любовь – понарошку... И будет работать самозабвенно, потому что он, Гриф, отравил ее самым сильным наркотиком – жаждой власти. Полная власть над мужчиной – что может быть сладостнее для нее после унижения? Ну а что до Данилова...
Человека не так ломает несчастье, как призрак несостоявшейся надежды.
Особенно если этой надеждой была любовь.
...Океан набегал на берег лениво и сонно. Ровная широкая полоска песка была вылизана ветрами и абсолютно пустынна. Только у самой воды шустрые крабы, выброшенные шальной волной, неловко перебирали лапками, стараясь побыстрее вернуться в родную стихию. Чуть поодаль берег вздымался крутым охрово-коричневым обрывом, кое-где поросшим приземистыми кустами и неприхотливой жесткой травкой, ухитрившейся даже расцвести мелкими бледными цветиками.
Девчонка брела по самой кромке прибоя обнаженной, ее худенькая загорелая фигурка казалась частью этого берега, этих древних утесов, скал, выглядывающих из моря, будто окаменевшие останки доисторических чудовищ. Она что-то напевала, играла с каждой набегавшей волной, смеялась сама с собою и с океаном, и гармония счастья казалась полной.
А в дальнем мареве возникло белое облачко. Оно было похоже на батистовый платок, сотканный из прозрачных фламандских кружев, невесомое и легкое, как дуновение... Но марево густело, становилось плотным и непрозрачным, затягивая уже полнеба грязно-белым пологом; оно на глазах меняло цвета, словно наливаясь изнутри серым и фиолетовым... И океан стал сердитым и неласковым, на гребешках волн закипела желтоватая пена, и сами волны сделались непрозрачными и отливали бурым. Зубья скал ожили в набегающем шторме; вода бесновалась, словно слюна в пасти исполинского хищника, но солнце еще заливало все сиянием, и девушка, занятая игрой, не замечала ничего.
Солнце скрылось в одно мгновение, исчезло, словно кто-то задернул тяжелую портьеру. Девушка оглядела ставший разом чужим и неприветливым берег, метнулась к обрыву; там, над обрывом, полыхнуло бело, земля содрогнулась, и обрыв стал оседать, дробиться пластами... Замер в шатком равновесии, качнулся и с утробным хрустом рухнул на песок, подминая под себя побережье и окутав все окружающее тонным смогом серо-желтой сухой пыли. Девушка заметалась в этом мороке, взвесь песка и пыли набивалась в легкие, душила.
Олегу казалось, что он парит над этим удушливым смрадом, словно птица. В лиловом небе он видел просвет, заполненный солнечным теплом и синевой чистого неба... Нужно было лишь взлететь туда – и все. Но вместо этого он сложил крылья и ринулся вниз, ощущая, как вздрагивает земля, и зная, что через секунду-другую новый пласт породы рухнет и погребет под собою и этот берег, и край океана, и девчонку... Он падал почти отвесно с отважным безрассудством, чувствуя, как девушка мечется в потемках беспросветной серой пыли, и знал, что должен ее вытащить оттуда ввысь, в ясную синеву... Он несся сквозь серый туман, как сквозь пепел, он кричал, но крик его был бессилен... И тут увидел ее, неподвижно лежащую у самой кромки воды... Он схватил девушку и рванулся вверх, напрягая волю, чтобы совладать с собственным телом, ставшим вдруг таким непослушным и тяжелым... Пыль застилала все пространство вокруг, душила, и он закричал и почувствовал, как податливый воздушный поток подхватил их и понес вверх, к солнечным лучам и сияющему до боли в глазах небу...
...Олег открыл глаза, некоторое время озирался, не узнавая окружающего, машинально наклонился с дивана, выбил из пачки сигарету, прикурил. Сердце билось, как загнанный зверек, попавший в капкан. Впрочем... И лето, и смерч остались во сне. В комнате плавали пасмурные сумерки: над городом завис Дождь.
Олег был один. Затянулся терпким дымом, усмехнулся невесело...
Порой все, что у нас остается, это сны. А уж что привело к такому невеселому положению вещей – бог весть. И кажется, что жизнь уже закончилась, а ты сидишь в унылой предтече чего-то нового, но вот ощутить, почувствовать, познать это новое тебе еще не дано... И нет уже ни беспокойства, ни душевной смуты, ничего нет. Только пустое созерцание голых стен и бег измученных клячмыслей по замкнутой арене давно опустевшего цирка, в котором не ждешь уже ни оваций, ни очарования, ни смеха. Смех остался далеко-далеко в юности, ну а юность... Она, кажется, вообще случилась в совсем другой, чужой жизни, в другой стране, в другой галактике. Наверное, так и есть. Зато остались сны. О берегах, где никогда не был.
Сигаретный дым был безвкусным и горьковатым. Олег посмотрел по сторонам.
Кошка Катька куда-то ушла по своим кошачьим делам. Он же никуда не собирался.
Потому что возвращаться в пустое жилище было бы совсем горько.
Звонок в прихожей был настойчив. Олег не спешил. Даже размышлял некоторое время, открывать или не стоит. Не было у него в этом городе друзей. Впрочем, врагов тоже. Ну что ж... В любой ситуации нужно искать только хорошее.
Звонивший был бесцеремонен и навязчив. Олег отодвинул защелку, распахнул дверь. На пороге стоял сосед, Иван Кириллович Ермолов. На его мятом, провисшем, словно простиранном и не просушенном до конца лице читалась вселенская скорбь.
Он смотрел прямо перед собой блеклыми выцветшими глазами и вряд ли отчетливо видел Олега. Но открытую дверь различил.
– Люди алчны и подлы, – провозгласил он и, миновав Данилова, как мебель, прошел в комнату.
Иван Кириллович Ермолов был творец. Художник. Маститый и матерый работник холста и кисти. Некогда Иван Кириллович был даже приближенным живописцем: портреты вождей партии и правительства, героев соцтруда и знатных механизаторов, масштабные полотна типа «Трудовая вахта на Кержинском сталелитейном» снискали ему республиканскую госпремию, чины, регалии и деньги.
Теперь он лепил из себя стоика.
– Ты один? – спросил Ермолов, склонив голову набок.
– Как Ленин в Разливе.
– Угу. – Живописец угрюмо кивнул, обозрел обстановку, спросил хрипло:
– Пьешь?
– Прикладываюсь.
– Угу.
Ермолов так же, по-хозяйски, прошел на кухню, поморщил нос, озирая обычный беспорядок, выудил из безразмерных художнических шаровар склянку с коньяком, отыскал на столе стакан, привередливо оценил его чистоту на свет, снова поморшился, протер полотенцем, расплескал коньяк в него и в случившуюся здесь же пиалу, произнес нечто напоминающее и «твое здоровье», и «все там будем» и в три глотка опрокинул двухсотграммовый хрущевский в рот. Задумчиво пожевал губами, спросил запоздало:
– Не отвлекаю?
– Уже нет.
– Тебя уволили. – Ермолов снова пожевал губами, уверенно резюмировал:
– Это к лучшему. Ибо люди подлы и алчны.
– Не все, – пожал плечами Олег.
– Все. Даже твой покорный слуга. – Он вздохнул, глаза его подернулись слезливой поволокой... – Молодость уходит слишком быстро. Слишком. И когда приходит удача, она тебе уже не нужна. Как и успех. У человека не остается ничего, кроме прошлого. Вернее даже – горькой памяти о нем.
– У некоторых остаются деньги.
– Вот именно. Эти лукавые слуги норовят стать господами, но Творец не может позволить себе, служить двум господам. – Иван Кириллович вздохнул еще горестнее. – Другие – могут.
– Что случилось, Кириллыч?
– На аукционе в Лондоне продали мои картины. Серию картин.
– Поздравляю.
Ермолов налил себе еще, спросил:
– Чего не пьешь?
– Нет желания.
– А из вежливости?
– Из вежливости я тебя слушаю. – Несмотря на существенную разницу в возрасте, Данилов был с Ермоловым на «ты» по упорному настоянию последнего.
– Мог бы и соврать.
– Зачем?
– Я не понимаю молодых. Вам совсем не знакома щепетильность.
– Когда как. Да и не так уж я молод.
– О да. Ты знаешь, сколько заплатили за семь моих полотен в Лондоне?
Двести восемьдесят тысяч фунтов.
– Я в этом профан. Это много или мало?
– Что ты придуриваешься, Данилов? Это признание, ты понял?! Успех!
Настоящий!
– Еще раз поздравляю.
Ермолов помрачнел, одним глотком прикончил полстакана:
– Не мой успех. Чужой.
– Почему?
– Картины писал двадцатитрехлетний гений Ваня Ермолов. В одна тысяча девятьсот шестьдесят третьем году. Иван Кириллович Ермолов с его циррозом, запойным пьянством и прочими проблемами никому не нужен и не интересен. Он ничего не создал. И уже не создаст.
– Это драма.
– Иронизируешь? Ну-ну. Знаешь, человеку свойственно желать. Женщин, роскошь, хорошие вина, внимание, поклонение... Когда желания исчезают, он труп.
Но вот в чем парадокс: удовлетворение этих самых желаний калечит человека еще пакостнее! Он становится, как это называют, «рабом приятной жизни». Ему противны и подвиг, и целеустремленность, ибо они нарушают гармонию суетного благолепия. А время, его время, уходит, не оставляя ничего по себе, кроме горечи несбывшегося. Ничего. Ничегошеньки. А если учесть, что впереди пустота и ночь...
– Прекрати плакаться, Иван. Теперь ты богат.
– Черта с два! Холсты увез мой однокашник Мося Гельман еще в семьдесят первом. Я не получу ни фунта. Люди алчны и подлы. Но... – Ермолов помолчал с полминуты, потом произнес тихо:
– Он в меня верил.
– Кто?
– Гельман. Весельчак и бездарь Мося Гельман.
– Выходит, не зря?
– Выпей, Данилов, мне трудно говорить с тобой трезвым. Ты меня не понимаешь.
– Понимаю.
– Но пить не станешь.
– Не-а.
– А я выпью.
Ермолов наплескал себе еще три четверти, выпил разом, как воду.
– Ты хоть понимаешь, отчего я тоскую?
– Отчасти.
Иван Кириллович покивал, как распряженный строевой конь.
– Жизнь прошла. И – не состоялась. И пожалуйста, не спорь. Укатали меня.
Или я сам себя укатал? Не знаю. – Ермолов тяжко вздохнул. – Дай-ка мне сигарету.
Он закурил, закутался в дым, как одеяло, поднял лицо:
– Ты знаешь, ребеночек, когда является в этот мир, орет – вот он я! Я – особенный! Я – неповторимый! Я – есть! А потом что? Он подрастает, а его тюк да тюк по темечку – не высовывайся, не горлань, не гордись... Вот и затихает человечек, а потом и навовсе – вязнет в интригах, чегой-то суетится по-мелкому, а на поверку – и не живет вовсе, долга своего перед природой и Богом не выправляет, так, пережидает жизнишку, будто время на автобусной остановке... А придет Суд, спросят: почто, раб Божий, талант в землю зарыл да дар свой бесценный – жизнь – на похоти и суесловия расточил? Что ответить? Что?
А чтобы талант свой ощущать, нам беспокойство дано. Вроде смотришь – и все у человечка есть, и умен, и пригож, и достатком Бог не обошел, а ходит как в воду погруженный, и лето красное ему не в радость, и зима белая – в тоску и укоризну... Знать – ест его сомнение да тревога: дни лукавы, время как вода сквозь пальцы бежит, под солнышком сохнет... И вот ладони уже сухи и шершавы, и не вспомнить – а была ли вода та? Нет, не вспомнить.
Иван Кириллович сокрушенно помотал головой, налил себе еще, выпил. Олегу показалось, что на стуле он держится чудом. Хотя пил художник всегда, надо сказать, крепко.
– А я к двадцати годкам сохранился в непорочном девичестве. Мир – полная чаша радости, вот что! Как в стихах:
...Я забывался в яблоневых снах
Так искренне, так ветрено, так чисто...
Там был ручей, конечно, серебристым
И был совсем не сумрачным монах,
Поросший первой мягкой бородой.
Он был безгрешен, ясноглаз и весел,
И распевал стихи греховных песен,
И запивал вино святой водой!
А если в чем была его вина,
Так в том, что мир он принимал на веру,
А лести, лжи, корысти черной меру
В делах людей не видел.
Из стихотворения Петра Катериничева.
О, как я был легковерен! И – писал! Я писал мир ярким, яростным и страстным, жадным к жизни и чистым в своем совершенстве! Я желал, как Ван Гог, подарить этот мир людям, романтизм и идеализм! И не желал замечать ничего, кроме чистых цветов.
– Ермолов замолчал, словно собираясь с силами. – И меня за топтали. Крепко топтали, до костей. За чуждый классовому подходу мелкобуржуазный оптимизм, слюнтяйство, отход от принципов социалистического реализма... Хотя – что может быть губительнее для искусства, чем реализм?
Ермолов сник было, опустив голову на руки, но снова вскинулся, сверкая горячечными зрачками:
– Искус-ство... Искус... Искушение сотворения собственного мира и жизни, отличной от этой... Вот Господь и наказывает. Может, вся творческая тайна в том и состоит, что если ты решил писать честно и совестливо и обратился к Господу и Господь услышал тебя, то повел не просто вратами узкими, но через испытания тяжкие и мучительные, способные сделать сердце ранимее, а душу – зорче?.. Как заметил еще Экзюпери: «Я знаю только один способ быть в ладу с собственной совестью. Этот способ – не уклоняться от страданий». Да. Страдания очищают душу. Вот только вопрос: для чего они ее очищают? Для новых, еще больших страданий? И людей более всего привлекает чужая боль, перенесенная Творцом в вечность?.. А наши полотна... Они остаются все так же белы и пусты, и сил хватает лишь на то, чтобы облечь свою бездарность в парадную золоченую раму...
Иван Кириллович совсем поник. Когда он поднял голову, взгляд его был пустым, будто экран сломанного телеприемника.
– Семь холстов... Ясных, как жизнь. Написанных в тысяча девятьсот шестьдесят третьем году... Сорок лет – в пропасть. Жизнь не удалась. – Он поднял лицо, искаженное страданием. – Ты понял, Данилов? Ты видишь расплату за предательство самого себя. Нет, когда я превратился из художника в маляра, я еще утешал себя тем, что отражаю свое сюртучное время... Сначала я еще пытался оживить полотна всполохами алого или беспредельностью синего... Тщетно.
Обыденность сопротивляется жизни еще более неотвратимо, чем смерть. А серость... Серость вицмундиров оч-ч-чень скрашивалась переливом алых червонцев, сиренью четвертных и скромной охрой сотенных... А еще – мерцающим пурпуром вина, персиковыми телами женщин, горячностью бредового веселья... Ну да, мы веселились яростно и отрешенно, чтобы как можно реже возвращаться в мир сюртуков и ковровых дорожек... Вот странно, ведь дорожки были малиновые с зеленым, а всегда виделись тоже серыми... – Ермолов неподвижно застыл на табурете, устремив взгляд в пустоту, произнес горько:
– Все было. Ничего не осталось. Ничего.
Некоторое время он так и сидел, словно мятое изваяние, поднял нездешний взгляд на Олега, спросил:
– Тебе снятся сны?
– Снятся.
– Что?
– Океан. Песок. Смерч. Девушка. Полет.
– Значит, ты счастлив. Только не подозреваешь об этом. – Он помолчал, добавил, снова погрузившись в трепетный мир выдуманных цветов:
– Нельзя обрывать полет, пока можешь летать. Нельзя.
Иван Кириллович снова налил себе, выпил, не чувствуя уже ни вкуса, ни опьянения. Улыбнулся вымученно и горько:
– Жизнь в вымышленном мире утомительна, как бессонница. Обрывки полусна-полубреда мечутся в ночных сумерках яркими всполохами, а утром не ощущаешь ничего, кроме усталости, раздражения и страха. Страха перед тем, что привиделось, страха перед одиночеством, как предтечей небытия... Страха перед новой ночью, как перед предвечной тьмой... Я боюсь снов. Все дело в том... У меня уже нет сил перенести их на холсты.
Кое-как Ермолов приподнял огрузневшее свое тело с табурета, его качнуло в сторону, но он удержался. Добрел до дверей, обернулся:
– Люди, встречаясь, чаще всего спрашивают друг друга: «Как живешь?» И никто не спросит о важном: «Зачем живешь?» Это считается бестактным. Если бы меня кто-то спросил тогда, может быть, я смог бы явить мир, что так и умер во мне?..
Ермолов отворил дверь, остановился перед проемом, как перед зияющей ямой, сказал едва слышно, почти прошептал:
– Не предавай себя, если сможешь. И даже если не сможешь, все равно не предавай. Живи.
Олег остался один. Вечером жара ушла, дождь заполоскал по листьям... Олег сидел и смотрел в дождливый сумрак за окном... «Зачем живешь?» Он не знал ответа. Впрочем... Это смотря что считать жизнью: если создание иных миров или иных химер, то да, его жизнь никчемна и напрасна. Ну а если... А что – «если»?
Он сделал кого-то счастливым? Или – счастлив сам? Искать ответ в книгах? О чем могут рассказать книги, кроме очевидного?.. Впрочем, любовь тоже очевидна, но еще никто о ней не рассказал так, чтобы поняли те, кто лишен дара любить. Тогда – что остается? Как в мудреном пионерском девизе: «Бороться и искать, найти и не сдаваться». Но что искать и почему не сдаваться, когда найдешь, от пионеров скрыли. Когда Данилов сам был пионером, девизом их отряда были слова Валерия Чкалова: «Если быть, то быть первым». Какое-то время Олег даже следовал ему.
Понимание, что первенство – это одиночество, пришло потом. Когда он уже привык быть первым.
А Иван Кириллович проспится. Пусть не от жизни, а всего лишь от пьянки. А там, глядишь, вместе с хмелем пройдет и горечь. А лукавое сознание, спасая душу от раздирающей тоски, придумает прожитым годам не просто оправдание, но найдет в минувшем много глубокого, важного и цельного. Ведь большинство живет даже не как бог на душу положит, а как нелегкая вынесет, и потом, в мирной или не очень тиши пенсионных раздумий, люди придумывают себе принципы, по которым якобы жили, и идеи, которым якобы следовали... Или ничего не придумывают, и к жизни их привязывают привычки. Закон «отрицания отрицания» срабатывает во всем своем разрушительном величии, а потому Ермолов прав в одном: мир принадлежит молодым, только они живут надеждами на блестящее будущее и иллюзиями великих воплощений, всем остальным остается лишь память о прошлом и сожаления о несбывшемся.
Звонок в прихожей снова разразился длинной переливчатой трелью. Или это Ермолов вернулся, чтобы добавить в квинтэссенцию вселенской тоски и самобичевания ноту здорового оптимизма?.. Вряд ли. После принятой дозы горячительного он витает в переменчивых чарах Алголя <Алголь – затменная переменная звезды Персея. Арабы назвали ее именем одного из демонов зла; то же название получил у них и любой пьянящий напиток.>, а из когтистых лап этого беса вырваться не просто.
Данилов подошел к двери и распахнул ее. На пороге стояла Даша. В руках у нее была объемная сумка-рюкзачок.
– Не ждал?
– Не ждал.
– Хм... Мне что, вот так и стоять? Может, войти пригласишь?
– Входи. Только у меня бедлам.
Девушка сбросила ветровку, повесила на крючок, тряхнула мокрыми волосами.
– Ну что ты на меня так смотришь? Считай, я пришла извиниться за все, что произошло там, у реки.
– Бывало хуже.
– Я имею в виду не тех, из джипа, а когда... Ну когда меня в машину, а тебя скрутили.
– Я же сказал.
– Можно мне пройти?
– Проходи.
В комнате Даша огляделась, округлила глаза:
– У тебя не бедлам, у тебя тут гибель Помпеи!
– Предупреждать о визитах надо.
– Это экспромт.
– Тогда и общий бардак в кубрике будем считать экспромтом.
– Будем.
В комнате повисло молчание. Оно обступало, как вата.
– Ну что ты застыл, Данилов? Делай что-нибудь! Предложи девушке крюшон, сигарету, чай, кофе, шоколад! Разлейся соловьем, покажи, какой ты умный и замечательный! А то ведь через пять минут я тут скисну и умру!
– Прекрати балаболить. Тебе ведь невесело, а?
– Да. Невесело. Можно я закурю?
– Валяй. Крюшона нет, а чай сейчас будет.
Данилов прошел на кухню. Задумчиво посмотрел на гору посуды в раковине...
Выудил две пиалы, тщательно вымыл, сполоснул подошедшим за пять минут кипятком заварной чайник, высыпал более чем щедрую порцию заварки, залил, накрыл полотенцем. Вернулся в комнату, сел в кресло, закурил.
– Ну не сиди таким мрачным монументом, Данилов! На самом деле я жутко смущена, а ты... Я не знаю, как вести себя с умными взрослыми мужчинами! Не приходилось!
– Разве?
– Ну... Только как примерной дочери серьезного родителя. А самой – нет.
– Сейчас заварится чай.
Олег сходил на кухню, вернулся, расстелил на столике чистое полотенце, принес пиалы, чайник, сахар. Разлил чай.
– Ты так и будешь молчать, Данилов?
Олег пожал плечами.
– Может быть, ты думаешь, я тебе на шею пришла вешаться?
– Да нет. С чего?
– С чего... – задумчиво повторила Даша. – А ни с чего! Просто вот возьму и обниму! Оттолкнешь? Ты понял, почему я пришла?
– Тебе плохо.
Даша помолчала, кивнула совсем по-детски:
– Да. Мне плохо. Ты догадался, потому что веду себя как истеричка?
– Просто ко мне приходят люди, которым плохо. Когда им хорошо, им не до меня.
– Если людям хорошо, им вообще ни до кого. Разве не так?
– Так.
– И обижаться тут не на что. А ты правда странный. Вроде взрослый, а рассуждаешь как ребенок. И вид у тебя совсем такой же: «За что меня наказали?»
Наверное, это от беззащитности. Но ведь беззащитность – это не слабость?
– Нет.
– Вот и я так думаю. Она делает человека сильным и оставляет добрым.
Когда-то у меня папа был таким, только... Он всегда так боялся показаться слабым, что надел на себя маску «несгибаемая воля», и она победила его, эта маска. Он перестал замечать живых людей. И понимать. Он видит только их маски.
– И тебе от этого плохо?
– Мне много от чего плохо.
– Это просто юность. С возрастом пройдет.
– С возрастом все пройдет, даже жизнь! Только я не хочу жить в клетке и одноклеточным! Данилов улыбнулся грустно:
– Часто вся обида юности состоит лишь в том, что нам кажется, что все лучшее в этой жизни уже было и завершилось до нашего рождения... Было до нас и без нас. Или – будет потом, но тоже без нас. Это пройдет.
– Что ты читаешь мне сентенции? Я вовсе не дитя неразумное... А ты отгораживаешься от меня этим поучительным тоном, словно забором.
– "О чем бы ни спросил бы, зачем бы вдруг да ни разжал уста, опять дежурное «спасибо», потом резервное «пожалуйста» <Из песни Михаила Щербакова.> – негромко напел Олег. – Извини.
– Это ты извини, что я тебя загружаю... Просто... Я знаю, все лучшее есть сейчас, но оно где-то не здесь, не со мной, вот что! И я загнана в какие-то рамки, мне в них тесно, неуютно, муторно, но другой жизни я не знаю и... боюсь.
А что может быть горше – тосковать о жизни и не видеть даже, а чувствовать, как она проходит мимо?..
Олег ничего не ответил, просто смотрел в одну точку.
– Прости. – Девушка подняла лицо, посмотрела на Олега, покраснела. – Я немного выпила. Или – много. Для храбрости. Больше всего я боялась, что ты меня сразу прогонишь.
– Как ты меня нашла?
– Просто. Ты же сказал, что ты журналист. Я объехала две редакции, и уже во второй мне тебя «сдали». – Девушка усмехнулась. – В хорошем смысле этого слова. А адрес дали в твоей редакции. С лестными для тебя рекомендациями.
– Да?
– Сказали, что ты желчный, злой, самоуверенный, бесцеремонный и непорядочный. Возможно даже, гуляка и ловелас. Прямо как у Жоржи Амаду. Я была заинтригована.
– Что-то много лести для одного.
– Там такая молодая тетя с телячьими глазами. Похожая на яблоко «белый налив». С гнильцой. Как ее? – Даша наморщила лоб. – Блудилина.
– Сочиняешь.
– Да нет же!
– Мадемуазель Блудилина не выговаривает существительное «ловелас». Потому что не знает его значения.
– Ну... Она выражалась проще: «жлоб» и «подонок». Ну и всякие другие слова. А я перевела. В меру своей испорченности, начитанности и внутреннего романтизма натуры. Это плохо?
– Замечательно.
– Вот и я так думаю. – Даша взяла с пола рюкзачок, вытащила початую длинную бутылку. – Я хочу еще выпить.
– Есть повод?
– Дождь льет.
– Причина существенная.
– Ну что ты опять? Снова «свекор» проснулся?
– Бокалы в шкафу.
Даша встала, взяла из шкафа два бокала, поставила на столик.
– Нет, ухажер из тебя никакой, Данилов.
– У меня было трудное детство.
– И девчонки сами вешались тебе на шею.
– Нет.
– Я знаю. Их пугала даже не твоя серьезность, а боязнь показаться неуместными. И – глупыми. Ты всегда был таким?
– Уже не помню.
– Ты кажешься слишком умным. Это напрягает.
– Нам всем в этой жизни не хватает беззаботности. И это не зависит от возраста.
– Поэтому я и хочу напиться. – Девушка с решимостью взяла бокал, сделала несколько глотков. – Но пока еще не очень умею.
– И учиться не стоит.
– Ты думаешь? – Девушка помолчала, словно прислушиваясь к чему-то в себе.
– Странно. Мне с тобой очень хорошо.
Легко. Я где-то читала... Беззаботные и легкие люди находят себе подобных, а раздумчивые... Они очень внутренне собранны и целеустремленны, вот только оттого не легче ни им самим, ни окружающим. Они – словно «отягощенные злом».
– Злом?
– Я неверно выразилась. Просто очень много читаю. И мне порой кажется, что вся моя жизнь так и пройдет в вымышленном другими мире... А я этого не хочу и боюсь. Хотя... Порой тот мир мне кажется куда реальнее, чем этот. И уж подавно – добрее, сочувственнее, что ли. И хоть умом я понимаю, почему так, – его создавали люди с ранимыми и сострадательными душами, – а все же... Мне порой очень хочется, чтобы и этот мир хоть немножечко был таким. Добрым. – Даша допила вино, застыла взглядом. – Ты не самый легкий человек, Олег. И не выглядишь счастливым. Но мне с тобой хорошо. Где у тебя ванная?
– Тебе плохо?
– Да нет, говорю же. Но я пьяная. Мне нужно.
– По коридору налево. Только...
– Понимаю. Там так же, как и во всей квартире. Не пугает. Я скоро.
Олег остался в кресле. Шум душа сливался с шумом дождя за окном. Олег прихлебывал вино, оказавшееся славным, и ни о чем не думал. Просто слушал дождь. Или – вспоминал... О том, как сидел на подножке поезда, застывшего посреди южной выжженной степи, вдыхал теплый сухой воздух и напевал тихонечко:
«Меня несут из города колеса в палящий зной...» Ему было семнадцать, и он еще не знал тогда, как любит море, ажурную тень акаций, жаркое солнечное тепло...
«Я еду к морю, еду, я еду к ласковой волне...» А потом было вино, теплый дождь по крыше палатки, купание ночью в струящемся лунном луче, девчонка – ласковая, кареглазая, любившая легко и безмятежно, и сам он был легок и безмятежен, потому что оба они знали, что все это кончится, как только кончится лето... О: вспоминал. Или – просто слушал дождь.
Олегу снилось, что он плывет в солнечном луче. Луч был теплым, и море обволакивало тело струящейся лаской, и не было никаких мыслей, только ощущение счастья. Он зажмурился, почувствовал, словно ветерок скользнул по ресницам, и – открыл глаза.
Даша стояла, наклонившись к нему, дуновение ее губ было легким, невесомым и очень нежным. Олег хотел что-то сказать, но она приложила палец к губам...
Девушка стояла перед ним нагая, в ее глазах переливалось глубокое море, и оно было наполнено золотыми искорками затаенных желаний... И кожа ее пахла солнцем.
Олег осторожно коснулся ладонями ее бедер, притянул к себе, нежно и властно, чувствуя, что стал легок и безмятежен... Горячая волна накрыла его с головой, мир полетел в тартарары, и не осталось в нем ничего, кроме его уверенной воли, юного тела девушки, ее податливой гибкости, ее горячего прерывистого дыхания...
Словно раскаленный смерч притянул их друг к другу и понес с непостижимой скоростью, заставляя замирать на невыразимой высоте, падать отвесно вниз и, едва приблизившись к земле, снова и снова подниматься невесомо в бездонное небо...
Даша лежала на спине, глядя перед собой широко раскрытыми глазами, и они были полны слез.
– Тебе плохо? – встревожился Олег.
– Глупый... Мне так хорошо, как не было никогда. И не говори ничего, пожалуйста... – прошептала Даша, повернулась к нему, прильнула, затихла, уткнувшись мокрым лицом в плечо.
Некоторое время они лежали в молчании, потом Даша чуть отстранилась, положив голову на ладошку:
– Ты не думай... Я действительно не хотела вешаться тебе на шею, просто...
Я почувствовала что-то и не смогла и не захотела сдерживаться. Ведь тебе тоже не хватает любви? Ее всем не хватает, а люди часто живут как за частоколом, стараясь восполнить недостаток любви избытком денег, положением в обществе, карьерой... Самое грустное, что некоторым это вполне удается. А я... Когда мы сидели и разговаривали, я вдруг испугалась, что еще немного, и мы заболтаемся о неважном и второстепенном, я почувствовала, что этими словами мы словно строим стену, что еще немножко, и уже ни ты, ни я так и не решимся эту стену ни преодолеть, ни сломать, и так и останемся чужими... Навсегда, словно никогда и не встречались... И исправить это будет уже нельзя.
Даша вздохнула прерывисто, и Олег услышал в ее вздохе такое волнение, будто она только что избежала близкой смертельной опасности. Девушка посмотрела на него пристально и – заговорила снова: быстро, сбивчиво, словно боясь, что не успеет сказать:
– Люди ведь приходят в мир нагими и беззащитными, как мы сейчас, и жаждут любви, и выживают только благодаря ей, и запоминают ее навсегда, и хранят в своей душе, как крохотные огоньки, как звездочки в черной ночи... А потом любовь становится помехой... Карьере, деньгам, власти... Ведь в любви все просто – чтобы получить, нужно отдать даже не столько же, а много больше, и отдать не по принуждению или договору – по своей воле, всю себя – без выгод, без сомнений, без остатка... Любовь для этого мира странна, но только она – и есть сущее. Любовь не требует взамен ничего и желает всего.
Даша заглянула Олегу в глаза, снова вздохнула, улыбнулась счастливо:
– Как хорошо, что ты умеешь слушать. И – понимать. Мне ведь порой совершенно не с кем поговорить. Совсем. Папа занят делами, остальные... Смотрят с кривою усмешкою и думают, наверное, про себя: «Богатые тоже плачут...» и «Мне бы ее заботы...».
Олег ничего не ответил.
– Я что-то не то сказала?
– То. Но тебе от этого не радостнее. И откуда ты такая умная взялась, Даша?
– На твою голову?
– Ну что ты...
– Я знаю, умной быть плохо, так жить труднее, нужно хотя бы прикидываться дурой, а у меня не получается. Да и... не перед кем мне прикидываться. Ни умной, ни глупой, ни какой! Я же говорю... Папе всегда до себя или... Ну а остальные... Они смотрят на меня или с подобострастием, или с завистью, смешанной со злорадством.
– Многим хуже.
– Что мне до них? Вся грусть порой и в том, что часто окружающие ставят мое положение мне в вину. Ну не чувствую я за собой никакой вины, ты понимаешь, не чувствую! Кроме...
– Да?
– По-моему, папа хотел сына, а родилась я. Но я же не виновата...
Вернее... Все дело в том, что мне совершенно неинтересно то, чем он занимается, вернее даже, мне неприятны люди, с которыми он имеет дело, мне противны их лесть, спесь, неискренность... Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на неискренних, жадных, себялюбивых.
– Откуда ты знаешь про краткость жизни?
– Я не знаю. Я это чувствую. – На мгновение Дашино лицо сделалось замкнутым и почти несчастным. – Мне было всего четыре с половиной, когда умерла мама. Поэтому для меня она осталась совсем молодой. И папу я даже очень хорошо понимаю: он так и не женился больше, и все связи его были кратковременны и необязательны. А ведь ему, наверное, очень хотелось, чтобы его любила какая-нибудь хорошая женщина, любила просто так, за то, что он есть... Но он боялся поделиться частью своей любви с кем бы то ни было, чтобы не обделить меня... И что получилось? Порой мне кажется, он просто-напросто разучился любить. Совсем. – Даша вздохнула. – Нет, не знаю, что со мною происходит. Не знаю. Я тебе еще не надоела?
– Нет.
– Значит, скоро надоем. Очень боюсь быть навязчивой и, наверное, оттого становлюсь такой. Мои однокурсники...
– Сколько тебе лет, Даша?
– Семнадцать. Школу я уже год как закончила. – Девушка вздохнула. – Моя беда в том, что я не вписываюсь в возраст. Мне совершенно неинтересны дискотеки, наряды, карьера. За границей мне скучно, у нас – маетно. Хотя... – Взгляд девушки стал удивленно-беспомощным. – Вот странно, я сейчас счастлива. И я знаю, что этот день я буду помнить всегда. И шелест дождя по листьям, и комнату, и картину на стене. Только море на ней какое-то суровое. А я люблю когда оно сонное, ленивое, томное, как уставшая от любви женщина. – Даша потянулась всем телом, улыбнулась. – Хочу вина.
– Вина у меня нет.
– У меня есть. Еще целая бутылка.
– Из папиных погребов? Дашины глаза потемнели.
– Ага. А еще там – пшеница россыпью, серебро кубышками, баксы пачками и золото в слитках! Почему ты хочешь меня обидеть?
– Извини, – искренне смутился Олег. – Я совсем разучился общаться.
Даша закрыла лицо руками:
– Это ты извини. Сама хороша: бросаюсь на тебя, как дикая кошка из дикого леса. – Девушка легко соскочила с дивана, прошлепала босыми ногами к столику, наклонилась, вынула из сумки бутылку, вернулась, запрыгнула под одеяло:
– Открывай.
Олег не без труда справился с пробкой.
– А бокалы?
– Не нужно никаких бокалов. Так вкуснее. – Она сделала глоток, передала:
– Будешь?
Олег отрицательно покачал головой.
– Ну и как знаешь. А музыка у тебя есть? Только что-нибудь ласковое.
Олег нагнулся с дивана и нажал клавишу стоявшего рядом кассетника. Мелодия была простой.
Переживем еще одну влюбленность
И станем старше ветреных оков -
Весенних душ сиреневую склонность
Махнем на звон утерянных подков,
И обретем покой и постоянство,
И обменяем сны на миражи...
Не по годам мне грустное гусарство
И забытье из предрассветной лжи.
А все же жаль всего, что не случилось,
Не состоялось или не сбылось,
И ваша отстраненная немилость
Не перейдет ни в сдержанность, ни в злость.
Ну что ж – спешу я дальше по рассветам,
По ласкам волн, по шороху листвы,
И может быть, льняным лукавым летом
Меня полюбит кто-то, но не вы...
Переживем... переживем.
Песня Петра Катериничева «Переживем еще одну влюбленность...»
– Простые слова, – зачарованно произнесла Даша. – Все в этой жизни, о чем нельзя сказать просто – совершенно не важно, правда?
– Правда.
– "Ты у меня одна, словно в ночи луна..." <Из песни Юрия Визбора.> – напела девушка. – Помнишь эту песню?
– Да.
– Ее сейчас совсем не знают. И не поют. Жалко. Мои ровесницы склонны усложнять себе жизнь, думая, что упрощают ее. «Девочки бывают разные – черные, белые, красные...» Может быть, кто-то и желает «заморочиться» и вести себя этакой заборной доской, бесчувственной и звонкой, которой все – «по барабану» и «об стенку горох», боясь очаровываться, чтобы не потерпеть разочарований и защищаясь от жизни... А на самом деле каждая мечтает втайне о том, чтобы стать для кого-то хоть лучиком звезды... «Можешь отдать долги, можешь любить других, можешь совсем уйти – только свети, свети...» – Даша погрустила, повернулась вдруг к Олегу:
– Я тебя не раздражаю?
– Нет. С чего?
Даша рассмеялась:
– По-моему, я только и делаю, что учу тебя жить. Или – навязываюсь.
Впрочем, это одно и то же.
Пригорюнилась Даша тоже вдруг, так, как бывает только в ранней юности – словно малая тучка набежала да закрыла солнышко, но лишь затем, чтобы оттенить красоту летнего дня и исчезнуть, оставив по себе лишь легкую грусть, невесомую, неосязаемую и чистую, как воспоминание о снеге.
– Странно... – шепотом произнесла девушка. – А сейчас мне вдруг показалось, что все это со мною уже было... И я помню и эту комнату, и песню, и вкус вина... И тебя знаю уже тысячу лет... У тебя так бывает?
– У меня сейчас так.
– Странно. Мы даже не знаем друг друга. Но я еще там, у реки, почувствовала, что... Нет, даже не то, что нравлюсь тебе, совсем другое... Что ты любишь. И мир этот любишь, и людей, и воду, и деревья, и солнце, а он тебя словно не замечает, он равнодушен и безразличен к тебе, и оттого тебе так одиноко... Может быть, я все это просто придумываю? – Даша склонила голову чуть набок, пристально посмотрела на Олега:
– Нет, не придумываю. Все так и есть.
Девушка закрыла глаза, потянулась к Олегу, тела сплелись, их закружило медленным вихрем... Вихрь двигался неторопливо, грациозно, лиственным водоворотом в осеннем парке, будто танцуя полный сдерживаемой страсти пасодобль, вбирая в себя все вокруг, – и запах дождя, и листья, и проблеск дальней реки, и ветер, и звезды... И вот – он словно наполнился неведомой неистовой силой, и закружил смерчем, и – понес их, беззащитных, в бездонную чашу неба, и дальше – к звездам. И они замирали в необозримой высоте, полной льда и света, и свергались вниз, и поднимались снова, и – снова замирали, наполненные трепетом сладостного падения и предчувствием, предвосхищением нового взлета...
...Потом они лежали, обессиленные, в сладкой полудреме, а комнату уже скрадывал сумрак ненастного предвечерья. Двор утонул в дожде, деревья тихонечко дрожали под падающими каплями, а те стучали по жестяной кровле балкона, разбивались на тысячи брызг, пропадали в зелени травы, в цветах жасмина, стекали по стеклу, делая его похожим на отлитое мастером произведение, а мир за окном – на влажный и сонный мираж.
– "Ночь притаилась за окном, туман рассорился с дождем", – вполголоса напела Даша, вздохнула. – Знаешь, Олег, чего я очень-очень боюсь? Что завтра к тебе придет то, что взрослые люди называют «благоразумие», и ты... мы... мы больше не увидимся.
– Мы увидимся, девочка.
– Правда?
– Да. Мне хорошо с тобой.
– Мне с тобой тоже хорошо. Очень. Спокойно и просто. Только... Ведь бывает так, что...
– Бывает. Но не с нами.
– Ты можешь быть очень уверенным. И мне это нравится. – Даша внимательно посмотрела ему в глаза, сказала:
– Но выглядишь очень утомленным.
Олег лишь грустно улыбнулся в ответ:
– От одиночества я устал еще больше, чем ты от юности.
Грифа не оставляло беспокойство. Кажется, он предпринял все необходимые шаги и сделал все необходимые распоряжения, а все же, все же... Смутное ощущение чего-то неучтенного, упущенного не покидало его, отравляя существование. Или это просто дождь? В окно Гриф видел сочную темно-зеленую крону каштана. По правде сказать, Гриф терпеть не мог эти деревья-вампиры – кому пришло в голову засадить ими весь город? По-деревенски разбросанный и щедрый, в такие вот ненастные дни город походил на средневековую крепость – угрюмую, мрачную, тревожную, и было в этом что-то от уединенного безумия ноябрьского Петербурга.
Самое противное, что дел не было никаких. Оперативное и информационное обеспечение всех сделок по трубопроводам и по западным кредитам происходило столь скоро и качественно, что не оставляло доморощенным олигархам никаких иных шансов, кроме получения специально нарезанных и не слишком жирных кусков с монаршего стола. Все остальные вообще довольствовались крошками.
Но беспокойство не оставляло. Данилов? На его статью реакция была вялой: если что-то и зрело, то пока подспудно, тайно, как лава в вулкане. Но гора уже набухала, как нарыв, искала выхода, и он, Гриф, не знал, где и как прорвется эта непредсказуемая энергия. В Княжинске все тихо, как на погосте; все устоялось, устаканилось, утряслось, все поделено и расписано так, что и лезвию ножа не протиснуться, но... Гриф верил своему беспокойству. Олег Данилов, конечно, не фигура и даже не фигурант. И здесь Вагин прав: «стереть» его так же просто, как придушить подвального бомжа. Но он – индикатор. Кто-то же его проинструктировал. Или использовал. Нет, Гриф не верил в такие совпадения, как появление нужного скандала в нужном месте только по прихоти случая. Особенно в делах, касающихся нефти, газа, алюминия и – денег. Хотя... Парадокс состоял в том, что людишки чаще до крови собачатся и убивают себе подобных за самую мелкую мелочь, а вот когда речь идет о десятках или сотнях миллионов долларов, о миллиардах – здесь ни стрельба, ни взрывы не уместны. Можно ведь и «ответку» получить. А потому действует как бы негласный мораторий на убийство в среде самых-самых. Нет, бывают, конечно, и исключения... То – самолет рухнет при взлете, то – самосвал не сумеет разъехаться с лимузином на пустынной дороге...
Всякое случается. Ликвидации перестали быть демонстративными, но от того не сделались менее фатальными.
Впрочем, героев не осталось. Деньги покупают все. Погибают те, кто не понял: торг закончен, им сделано предложение, которое нельзя отклонить. В торгашеском азарте они продолжают нахваливать «товар» – свою партию, голоса своих избирателей, стоящие за ними миллионы и миллиарды долларов и – пропадают, убаюканные комфортом автомобилей, вышколенностью прислуги, мордоворотостью охраны, ласками любовниц, верностью сторожевых псов. Решение уже принято, и отменить приказ нельзя, как нельзя остановить селевой поток или лавину. И все искусство и жить, и выживать среди «сильных мира сего» состоит лишь в умении отличать крайнее предложение от последнего.
Гриф тряхнул головой. Что-то мысли сегодня были невеселые. Совсем невеселые. Дождь. Нужно заняться делами. Ибо Действие рассеивает беспокойство.
Да и... Если он, Гриф, прошляпит реальное вмешательство в здешние дела чужих – будь то отдельно взятые олигархи или госструктуры, никто не станет делать ему предложение, ни крайнее, ни последнее. В этой шахматной партии он тоже не фигура; его просто сшибут с доски ударом начальственного ногтя. А уж будет этот ноготь монаршим или лакейским – ему тогда станет без разницы. Покойники не тщеславны.
Гриф поежился. Сегодня с ним творилось нечто совсем скверное.
Предчувствие? К черту. Действие рассеивает беспокойство. Действие и ничего, кроме действия.
Гриф нажал кнопку селектора:
– Вагин готов к докладу?
– Да, Сергей Оттович.
– Пригласите.
Серый Йорик появился через две минуты. Застыл у стола как изваяние.
– Ну и как наши дела?
– Простите? – Вагин моргал белесыми ресницами бесстрастно и равнодушно.
– Ты ждешь конкретный вопрос?
– Да.
– Хм... А давай на этот раз поступим иначе. Сам распредели все по степени важности и – докладывай.
Вагин продолжал стоять бессловесным изваянием.
– У тебя проблемы со слухом?
– Нет. Просто...
– Договаривай.
– Вопросы делятся на те, что действительно являются важными, и на те, каковые выжными считает начальник.
– Все это казуистика. Я жду, Вагин, жду. И не нужно мне льстить – начинай с того, что т ы считаешь главным.
Вагин неуклюже кивнул – словно боднул головой на негнущейся шее неподатливое пространство.
– Статья Данилова нашла отклик. Пока лишь в изданиях холдинга Раковского.
– Вот как? – оживился Гриф. – И что дельного пишут?
– Кружат пока, как грифы над падалью, – произнес Вагин, смутился, и даже вечно пепельное лицо его стало цвета приваренного буряка. – Прощупывают почву, – поправился он.
– Грифы над падалью... Нефть и газ, мой дорогой Вагин, и их как легальный, так и э-э-э... негласный реэкспорт – это не падаль. Совсем не падаль, ты понял?
Нефть – это кровь, и вовсе не кровь экономики... Те-е-епленькая такая кровь живых людей... Солдат, заложников, бандитов, наемников, воинов ислама, офицеров удачи, флибустьеров наживы, рыцарей преисподней... Равно как и мирных граждан с любой из воюющих сторон, гибнущих под обломками домов с одинаковой болью, тоской и отчаянием. Даже не важно, что нефть, эта безликая, пряно пахнущая маслянистая жидкость, еще скрыта под шельфом Каспия – кровь за нее льется уже сейчас! Людская кровь! Алая. Впрочем, проливают ее не первый год и даже не первый век...
Вагин, глядевший на Грифа всегдашним своим пустым взглядом, даже сморгнул несколько раз, что должно было означать смущение... «Вселенские» откровения Грифа были ему столь же непонятны, как цифирь для папуасов. Вернее, он относился к ним, как здравомыслящий человек относится к бредням поэта или сумасшедшего.
Гриф прикрыл глаза, помассировал подушечками пальцев веки. Да, совсем что-то неладно с настроением. Совсем.
– Что у тебя еще? – спросил он резко.
– Реймерс негласно встречался с Головиным.
– По поводу?
– Достоверно выяснить не удалось.
– А недостоверно? Гипотетически?
– По мнению наших аналитиков, речь шла о двух вещах: о перемирии в «железной войне» – цены на прокат на мировом рынке падают, импортеры давят, и воевать в этих условиях – роскошь непозволительная.
– А вторая вещь?
– По нашим сведениям, они готовы вложить деньги в строительство газонефтепровода через Полесье, в обход нас. И сегодня обсуждали пакетное соглашение. Эмиссары обоих уже сидят и в Москве, и в Париже, и в Минске.
– Вот как?
– Гипотеза, но подкрепленная некоторыми косвенными источниками. И Головин, и Реймерс не хотят упускать свой кусок пирога.
– И желают загодя присоединиться к победителям. Ничем не рискуя.
– Кроме денег.
– Риск при сильной заинтересованной власти – почти минимален. И в Минске, и в Москве сейчас как раз такая. – Глаза Грифа остались холодными и блеклыми, он развел губы в улыбке и закончил невыразительно и тихо:
– Не так ли, Вагин?
– Времена лукавы.
– Ты заговорил афоризмами, Вагин? – Гриф даже не старался скрыть искреннее изумление. – Писание перед сном почитываешь? Это человечек слаб и лукав, а времена... Времена все те же. – Гриф помолчал, спросил:
– А что там с нашим беллетристом?
– С Даниловым?
– Именно. Все, о чем ты сейчас гундел, – хоть и наболевшее, а рутинное варево. Привыкли мы и к интригам Реймерса, и к своеволию Головина. А статеечка – ни в какие наши реалии не вписывается, всем поперек горла, мне уже с недоумениями из поднебесных кабинетов звонили, знать хотят... то же, что и я: кто за этим стоит? Кто станет заказывать музыку на будущих парадах и похоронах.
Подходы к Данилову отработал?
– Отрабатываем.
– И как именно, если не секрет? – произнес Гриф с издевкой. – Что наша милая Анжела? Проявила артистический талант и творческую фантазию?
Вагин замялся:
– Пока вывести ее на контакт не удалось.
– Вот как? А что удалось? Чего ты ждешь, дорогой? Небесного знамения или дождичка в четверг? С дождичком – все в порядке, а знамение будем считать процедурным вопросом, к делу не относящимся. Что конкретно сделано? Квартирку обложили?
– Установили наблюдение.?
– И «ушки» подвесили?
– Не было возможности.
– Что так?
Вагин замялся.
– Чего ты егозишь, как нищий на скользкой паперти? Поставлю вопрос иначе: что не так?
– Люди там какие-то крутились.
– Где – там?
– У квартиры Данилова. Да и раньше...
– Та-а-ак. Тогда излагай не по значению, а по порядку.
– Вчера Данилов вернулся откуда-то побитый.
– Вот как? Откуда?
– Выяснить не удалось. Плотное наблюдение за ним только с утра.
– Насколько побитый?
– Ссадина на надбровье.
– И с кем же он махался, малахольный?
– Не могу знать. Но утром у него снова был конфликт.
– Вот как?
– В питейном баре, недалеко от дома. Вступился за кого-то. Здорово намял ребятам бока.
– "Рембо: первая кровь". Занятно.
– Подъехала милиция. Завели дело.
– Очень занятно!
– Наши люди отщелкали все на пленку. И еще: за Даниловым, помимо нашей, наблюдала по меньшей мере еще одна группа.
Гриф потер ладони, в зрачках загорелся огонек азарта.
– Карусель? <Карусель – проведение наружного наблюдения или иной спецоперации, в которой задействовано одной или несколькими сторонами значительное количество людей, автомобилей, систем связи и т. п. (сленг).>.
– Вряд ли. Данилов легко сорвался. Отсутствовал весь день. Где был, с кем встречался – неизвестно. Вернулся только затемно.
– Прелестно. Ну что ж, майн либер Вагин, что не сделано, я понял. Теперь о том, что сделано.
– Оформить квартирку Данилова мы не сумели. Люди, что маячили там, маячили демонстративно.
– Вот как?
– Да. Нашим я тоже отдал подобный приказ. Зато за этой «завесой» нам удалось втихую оборудовать квартирку в доме напротив. Аудио-и видеоаппаратура, лучшие спецы.
– Да? И чем сейчас занят наш ставший таким популярным в определенных кругах литератор? Пишет очередной пасквиль? Ваяет роман века? Пьет водку?
Гоняет пришлых тараканов? Спит?
– У него женщина.
– Женщина? Ну, что ты замолчал? Матрона, патронесса, кокотка, шалава, бикса, шалашовка или – товарищ? Шевели извилинами, торопись, время ждет не всех, а уж дает от щедрот вовсе не каждому, лишь тем, кто успел! Ну?
– Девчонка. Весьма юная.
– Откуда она взялась?
– Сама пришла.
– Когда?
– Сегодня вечером. Может, старая знакомая?
– Это ты меня спрашиваешь, Вагин?!
Помощник потупился, промолчал.
– Отменно. И сейчас они заняты музицированием в четыре руки. Что ты молчишь, Вагин?! Ответь мне, по-че-му старая юная знакомая нашла время зайти к нашему одинокому бизону, а милая, стройная и талантливая Анжелика – не нашла?
– Не было случая организовать знакомство.
– А кому-то случай представился, так? Может быть, Реймерсу? Или – Раковскому? Или – Бархатову с Головиным? Случай, Вагин, не ищут, его – готовят!
И в жизни так, а уж в нашей профессии – подавно! – Гриф раздраженно поморщился, закончил:
– Не ожидал от тебя таких проколов. Не ожидал. – Гриф вздохнул, вынул из коробки сигарету, прикурил. – Чем еще порадуешь?
– Она приехала на автомобиле, эта девчонка.
– Я догадался, что не на троллейбусе.
– Сергей Оттович, она вполне может быть старой знакомой Данилова, а то, что зашла именно сегодня, – действительно случайность.
– Вагин, я очень подозрительно отношусь к случайностям, если они влезают в м о ю разработку! Ты понял? Не терплю! Даже если это сель, оползень или шаровая молния! Тебе что, не ясен психологический тип Данилова? Он одинок, утомлен, издерган своим одиночеством до отчаяния, он не желает мириться с тем, как живет, а сил собраться – нет, не для кого ему покорять мир, вот он и мается! И опус свой – от маеты той сочинил, жестко, правдиво, потому что ничего и никого не боится, не за кого ему бояться и терять ему, кроме постылости, нечего, ты понял?! Да на девчонку его теперь поймать – как весеннего медведя на мед; он умный, да сослепу и с тоски своей не разберется, царевна его избранница или тварь продажная! – Гриф утомленно перевел дыхание, закончил:
– И не мы одни, Вагин, такие разумники, и не нас одних заинтересовали эпистолярные способности Данилова! И важно даже не то, что он в своей статейке сказал, а то, о чем смолчал! Теперь ты понял?
– Виноват.
– Машину установили?
– Устанавливаем. Но то, что это не ее машина, – ясно и так. На ней дипломатические номера.
– Час от часу... Чьи?
Вагин назвал одну из стран.
– Девчонку засветили?
– Нам удалось снять ее, но снимок в полупрофиль... Да и четкость изображения оставляет желать... Дождь, воздух мглистый, дифракция...
– И откель ты нахватался таких ученых слов, Вагин? Все это пыль, мусор, а таскать в такой голове, как твоя, еще и хлам бросовый – совсем никудышная затея. Плохому танцору мешают собственные причиндалы, плохому актеру – зрители, плохому стрелку – не ко времени влетевшая в его голову чужая пуля. Вагин, знаешь, чему ты так и не научился?
Подчиненный только вздохнул.
– Быстроте. Скорости. Это жизнь – соревнование на выносливость, а оперативная работа так и называется потому, что нужно успевать. Иначе кто-то успеет за тебя или вместо тебя. Фото!
– Что?
– Фото этой нимфы! – Гриф требовательно протянул руку. Вагин суетливо порылся в папке, достал несколько снимков, передал Грифу.
Гриф скользнул по фотографиям беглым взглядом, лицо его на миг словно поглупело, удивленно вытянулось, он поднял взгляд на помощника, потом выдернул ящик стола, на ощупь достал лупу, рассмотрел детали фотографий более тщательно, откинулся на стуле, расслабил узел галстука:
– Выпить не хочешь?
– Простите?
– Бог простит. – Гриф встал из-за стола, подошел к шкафу, открыл, налил коньяк в толстостенный стакан, осушил одним глотком, вернулся в кресло, еще раз глянул на фото, спросил:
– Она приехала одна?
– Да.
– Ни сопровождающих, никого?
– Нет.
– "Хвосты" за ней были?
– Такой задачи наблюдателям не ставилось, но явную слежку или сопровождение они бы заметили.
– Значит, эта юная леди прикатила самостийно и самочинно, да еще и на чужой машине?
– Одолжила у кого-нибудь. Для форсу.
– Для форсу? – Гриф откинул голову назад и искренне Рассмеялся. – Надеюсь, она приехала не на лимузине посла? С расчехленным флагом?
– Нет. «Форд-эскорт», с иголочки.
– С иголочки, с ниточки, с кондачка... – машинально проговорил Гриф, напряженно размышляя о чем-то своем. – Что я говорил про случай?
– Случай нужно не ждать, а создавать, – педантично воспроизвел Вагин.
– Это так. Но лишь тогда, когда за игровым столом только ты и еще – пара-тройка предсказуемых игроков. А что Фортуна, что Судьба – дамы своенравные, кокетливые и полет их воображения смертным понять не дано... Можно лишь ощутить или – как шлейф благосклонности, или – как покров отверженности, ну дай бог, чтобы последнее не про нас... Случай... Как говорят в народе, там, где Бог не поможет, там черт нашабашит. – Гриф посерьезнел. – Вот что, Вагин.
Даю тебе час времени, и чтобы ты мне узнал доподлинно, что делал вчера Олег Владимирович Данилов после аудиенции у Фокия. По минутам. Кто рассек ему бровь и почему. Сдается мне, этому молодцу не так просто набить «портрет». Это первое.
Второе. С кем и почему он махался сегодня в кафе поутря-ни. Кто такой милицейский капитан и что за протокол составлен «по следам событий», так сказать.
И третье. Передай своим людям, там, в квартире, чтобы сидели ветошью, тихо сопели в две ноздри и держали ухи разутыми и глазенки раскрытыми! И не дай им бог хоть во что-то в этой запутке влезть!
Вагин кивнул. Если у него и было желание узнать, кто эта девушка на фотографии, на лице не отразилось никаких эмоций. Дисциплинированность была у Вагина даже не свойством характера, а основополагающим принципом бытия: это позволяло жить внутренне спокойно и комфортно и не нести за свои поступки, какими бы они ни были, никакой ответственности даже перед собственной совестью.
– Ступай, Вагин. И передай Светлане, чтобы вызвала Сытина. Пора покалякать с Эдуардом Николаевичем о делах наших скорбных... Ну а случай... – Гриф улыбнулся, глядя прямо перед собой невидящими глазами. – На случай надеяться нельзя, но нужно быть к нему готовым.
Гриф уселся в кресло и остался сидеть неподвижно, уставясь в матовую поверхность стола. Вагин попрощался кивком и пошел к дверям. Походка его была размеренной, вот только спина – напряженней, чем обычно. Вагин чувствовал раздражение: Эдуард Николаевич Сытин был в их системе координатором «негласных силовых акций». Эвфемизм никого не обманывал, да и внешность самого Эдуарда Сытина, этакого надрывного весельчака, дергающегося, словно на проволочках, сыплющего несмешными прибаутками и похабными побасенками, с вечно воспаленными, будто от недосыпа, веками и глазами затравленного ночного зверя, страшила Вагина: этот человек означал неспокойствие и непредсказуемость, глубоко противные и чуждые натуре Серого Йорика. Каждый раз, имея дело с этим субъектом, Вагин в глубине души надеялся, что их следующая встреча не состоится: Эдичка где-нибудь свернет себе шею или словит пулю. Но пока происходило обратное, что вызывало у Серого Йорика искреннюю досаду. Нет, Вагин никогда не был противником «силовых акций», но полагал, что и в смерти должен быть свой порядок; привнесение в это аккуратное ремесло куража, азарта и удали, чем всегда грешил Сытин, казалось Вагину сродни нарушению субординации по отношению к такой серьезной и мрачной даме, как смерть.
Уже прикрывая за собой дверь, Вагин заметил, как Гриф снял трубку с аппарата правительственной связи.
Кошка мягко спрыгнула с подоконника, подошла к дивану, выгнулась, потягиваясь, и бесцеремонно запрыгнула на постель. Свернулась в ногах и заурчала умиротворенно.
– Мы уснули. – Даша привстала на кровати, посмотрела на часы, вздохнула.
– Тебе пора? – спросил Олег.
– Наверное.
– Почему «наверное»?
– Это смягченная форма «да».
– Заумно. Но факт.
Олег сделал попытку подняться, но Даша уложила его обратно, прижав ладони к груди.
– Лежи. На чашку кофе время еще есть. Я приготовлю.
– Готовить кофе – это ритуал. И заниматься этим должен мужчина.
– А я хочу другого ритуала: как будто ты мой мужчина, давно мой, и потому все будет обыденно и просто. Как должно быть дома. Ладно?
– Ладно.
– Как зовут твою кошку?
– Катька. Но это не моя кошка.
– А чья?
– Она сама по себе.
– Как все кошки. А откуда ты знаешь, что она Катька?
– Она представилась.
Кошка приподнялась, недовольно мяукнула, когда Даша попыталась ее погладить, и – спрыгнула на пол.
– Независима, как американская Свобода. Наверное, ревнует. – Даша улыбнулась. – Мелочь, а приятно.
– Что именно?
– Что считает меня достойной соперницей. Ты только посмотри, сколько в этом зверьке грации!
– Кошки – это маленькие львицы. А мухи – маленькие птицы. – Олег подумал, подытожил:
– Стихи родились.
– Данилов, ты поглупел! Ты очаровательно поглупел! Жди кофе.
– По-турецки?
– По-американски. Instant. Слабый, теплый, с сахаром.
– Божественно.
– Не слышу энтузиазма.
– Энтузиазм противопоказан обыденной и простой жизни.
– Я скоро.
Олег закурил, воровато оглянулся на дверь кухни, подхватил с пола полупустую бутылку с вином и сделал три больших глотка. Откинулся на подушку, бессмысленно улыбаясь и даже не допуская мысли, что... Хотя... Само недопущение какой-то мысли означает только одно: сомнение, эта самая разрушительная из эмоций, уже шевелится в сердце, и вслед ей придут и уныние, и тоска, и одиночество... Невыносимая легкость бытия, непереносимое ощущение счастья...
Все так хорошо, что человек желает сохранить это навсегда, и начинает размышлять, как это сделать, и напрягает мышление, логичное, суровое и абсолютно беспомощное в своей логике у мужчин, и слезливо-неустойчивое и абсолютно беспомощное в жалости к себе – у женщин... А воображение уже обрушивает на бедного человечка все возможные и невозможные горести и печали, все грядущие разочарования, все мыслимые потери... И он, словно загнанный зверек, ищет первопричину таких несчастий и – находит! Она – в ощущении счастья, которое невозможно удержать! И чтобы освободиться от страха потери, остается только разрушить это самое счастье... Укоризной, воспоминаниями прошлой свободы, мечтами о мире там, за стенами дома... И вот – дом уже превратился в жилище, и человек – снова одинок, уязвим, невесел, и жизнь его катится по опостылевшей колее убогою бричкой, и только сны о летящих всполохах упорхнувшего счастья оставляют надежду: пока жив, все повторится! Обязательно повторится! Выбери себе жизнь и – живи!
Впрочем... Все эти мудрствования пусты и никчемны. Человек часто пропускает жизнь потому, что живет именно воспоминаниями о прошлом и надеждами на будущее, теперешнее свое существование полагая лишь прелюдией чего-то значительного, цельного... А жизнь проста и мудра: живи настоящим и получай удовольствие от того, что имеешь сейчас. И можешь при этом представлять себе прекрасное прошлое: никто в твоем прошлом у тебя ничего уже не отнимет, и блестящее будущее: оно не в твоей власти. Живи.
Олег тряхнул головой. Стоило Даше уйти, и он снова занудственно поумнел.
Если бы это напрягало лишь окружающих... Самого себя он изводит куда горше.
Олег нагнулся с дивана и ткнул клавишу кассетника.
Не видны в полутьме глаза, И нет места привычной лести. Что могу я тебе рассказать Полусонной, рассеянной песней?
Я то груб, то ласков, то смел,
То – податлив кошачьей шерстью,
То – растерянно-неумел,
То – пророчу ветреным вестником...
Я за грубостью прячу страх
И за лаской потерянность прячу.
Я боюсь в полутемных глазах
Прочитать, что ничто не значу.
Песня Петра Катериничева «Не видны в полутьме глаза...».
Даша вернулась, закутанная в махровый халат Олега: он доходил ей до пят. В руке ее была большая кружка с кофе. Девушка уселась на диван, подобрав под себя ноги.
– Держи. Это нам на двоих. И кофе у тебя больше нет.
– Не важно. – Олег отхлебнул горячий напиток.
– Ну как?
– Мокрый.
Даша рассмеялась, откинувшись, полы хадата распались, Олег перегнулся с дивана, поставил чашку на пол, одним движением сдернул халат с плеч девушки...
– Ты просто... – прошептала Даша. – Да...
И снова вихрь сорвал их и понес за собой... На этот раз он был резким и мощным, словно порыв шквального ветра, и сила его не убывала, и он несся сквозь остановившееся время, сметая с трав золото листьев, врываясь в бойницы крепостей и замков, разметывая пламя высоких ритуальных костров... Лишь короткие девичьи вскрики прерывали на мгновение этот безумный полет, и она открывала глаза, невидяще смотрела в темноту и – уносилась снова, захваченная безудержным ритмом шального шквала... Теперь словно вершины древнего Тибета проплывали где-то внизу, полускрытые тяжкими, напитанными ливнем тучами и освещаемые грозовыми разрядами, а двое летели все выше, пока яростная белая вспышка не затмила весь мир и они сверглись вниз вместе, орошаемые теплым муссон-ным ливнем...
...Даша подняла мокрое от слез лицо, провела пальцами по губам, посмотрела на Олега, обняла его, прильнула, хотела что-то сказать и не смогла. Прошептала только:
– Я тебя люблю.
Олег молчал почти минуту. И только потом Даша услышала:
– И я тебя люблю. Хотя этого и не может быть.
– Почему?
– Слишком все похоже на сон.
– Может быть, любовь – это и есть сон? Когда людям не нужно ни о чем говорить и ничего объяснять, когда они могут просто чувствовать друг друга так, словно они – единое?
– Наверное.
– Ты боишься?
– Чего?
– Что придется просыпаться?
Олег промолчал. Даша вздохнула.
– А я – боюсь. Как я этого боюсь! – Даша задумалась, взгляд застыл в одной точке, она махнула рукой:
– К черту их всех! – наклонилась, подняла кружку с кофе, отхлебнула. – Совсем остыл. Теплый и горько-сладкий, как и мечталось.
Будешь?
– Обязательно.
– Извини, Олег. Мне уже совсем-совсем пора.
Он кивнул. Девушка соскочила с дивана, потянулась за халатом.
– Подожди, не одевайся, – попросил он.
– Я тебе нравлюсь?
– Ты изумительна.
– Ага. Только... Только не смотри на меня так.
– Как?
– Будто стараешься запомнить навсегда. Мы же не прощаемся, я не еду на целину, а ты – на север.
– Откуда ты знаешь про целину?
– Папа был. Да и песня: «Сиреневый туман над нами проплывает...» Я на секундочку под душ и сразу вернусь. Оставь мне капельку этого чудесного напитка, ладно? – Даша прыснула, наклонилась к нему, поцеловала. – И не грусти раньше грусти. Музыку послушай. – Она ткнула клавишу кассетника и исчезла в ванной.
А дождь шумел и шумел за окном ровно и монотонно, и этот размеренный шум сливался с наполнившей комнату музыкой и стихами:
Простите и сожгите этот бред.
В моей усталой комнате вокзальной,
В холодной раме, искренне печальный
Мерцающий сиреневый букет.
Из тлеющих по памяти углей,
Из полночи, щемящей и тревожной,
Из запахов волос, ресниц и кожи
Соткал художник трепетность ветвей.
А за стеной – сырая ночь плывет,
Струится влага сквозь ладони листьев,
И яблони спешат, подставив кисти,
Прервать дождинок гаснущий полет.
Твое лицо – за облаком примет
Из той далекой, искренней разлуки -
Пурпурные плащи, рабы и слуги...
Простите и сожгите этот бред.
Стихотворение Петра Катериничева из цикла «На тему Блока».
А дождь шумел и шумел за окнами длинно и монотонно, и Олегу казалось, что так было всегда и так всегда будет, что и море, и солнце не существуют уже нигде, кроме его усталого воображения, и что жизнь пройдет, не оставив по себе ничего, кроме запаха мокрых листьев, жасмина и первого, сладкого на вкус снега.
– Ну почему ты так себя не любишь? – Даша, уже совершенно одетая, стояла рядом с диваном.
– Не люблю?
– Конечно. Стоило на минутку тебя оставить, и ты совсем грустный, словно покинутый выросшим ребенком оловянный солдатик. Оставленный охранять никому не нужный и не важный уже пост. Ты как папа: «Воля в кулак, вперед и с песней!»
Кому нужны ваши подвиги? Тот мальчишка, что играл с тобой когда-то, давно вырос, он увлечен другой жизнью, а ты все стоишь на посту. Ведь это не важно уже. Очнись, Олег.
– Это не важно для бывшего ребенка. Но когда он был мал, и для него, и для его солдатика игра была самой настоящей войной.
– Ты сказал, что никогда не учился драться... А чему учился? Воевать?
– Ерунда. Каждый нормальный мужчина по жизни или воин, или тряпка.
– Знаешь, я где-то читала... «Игры, в которые играют люди» Эрика Берна.
Есть такая игра: «Старые солдаты не умирают». Человек живет так, словно виноват перед теми, кто погиб. И тоскует по юности, думая, что тоскует по войне. Ты ведь тоскуешь?
– Порой.
– По войне?
– Нет, по любви.
– Глупый, ну какой же ты глупый! Нельзя жить прошлым, это нечестно ни перед жизнью, ни перед любовью! Я даже не успела еще уйти! Ты видишь? Я – здесь! Живая! -'Даша нахмурилась. – Глупо, конечно, но я уже ревную тебя ко всем прежним и негодую на них за то, что они посмели уйти и оставить тебя таким грустным. Совершенно глупо. – Даша присела на диван, обхватила его лицо ладонями. – Скажи, все сильные мужчины такие... беспомощные в этой жизни?
– Все. Сила – лишь оборотная сторона слабости.
– Значит, и мой отец тоже. А я веду себя порой как... Вот только он все знает наперед, рассчитывает, а ты... Ты научился не планировать будущее.
– Скорее – не загадывать.
– И не вспоминать прошлое?
– А вот этому научиться невозможно.
– Странный ты. Вы, мужчины, вообще все странные. Думаете постоянно о чем-то, и для вас размышления становятся способом жить. А жизнь – проще и мудрее. Чувства в ней куда важнее мыслей. Может, я и вздор говорю... Ведь мысли – это бывшие чувства, чаще всего несостоявшиеся. Вот вы и мучите себя ими, и несчастливы. Не несчастны, нет, просто несчастливы... А еще... Ты похож на Маленького принца, оставленного по чьей-то высокой воле на этой земле.
Даша замолчала, глядя в одну точку, переживая что-то важное для нее. Потом вздохнула, улыбнулась:
– Что-то я разумничалась, – подняла с пола бутылку. – Я выпью, на посошок?
Мне пора идти. – Даша приложилась к бутылке, сделала несколько глотков. – Замечательное вино. Его делали люди, которые любят и жизнь, и солнце. Ну что ты опять смотришь грустным сенбернаром? Я приду завтра.
– Даша...
– И не говори ничего. Очень многие любят только себя, поэтому их никто не любит. А ты – словно нездешний. Ты любишь весь мир, какой бы он ни был, и с тобой мне кажется, что и я владею им, этим миром. Мне очень хорошо с тобой. – Даша улыбнулась мягко. – Я пойду? До завтра?
Олег улыбнулся, спросил:
– Кто ты, принцесса?
Даша помрачнела, вздохнула:
– Тебе обязательно хочется это знать?
– Я боюсь потерять тебя.
– Так не бывает.
– Бывает.
– Не бывает! И не спорь! И прекрати нагонять мрак и жуть, а то мне уже самой стало страшновато. Я только выгляжу бесшабашной, а на самом деле... И еще – терпеть не могу прощаний. – Даша наклонилась, чмокнула Олега в щеку.
Отстранилась, пристально поглядела на Олега, посерьезнела, сказала тихо:
– И теперь – боюсь я.
– Кого?
– Не «кого», а «чего».
– Тогда его?
– Ты узнаешь, кто я, и все закончится. И еще, я очень боюсь почувствовать твой... страх. Перед моим отцом.
– В детстве я боялся Бармалея, да и то не особенно. Потом – змей. Ну а сейчас... Я мало чего боюсь. И мало кого опасаюсь.
– Нет, ты точно странный. Как странник в этой жизни.
– Сугубое воспитание, трудное детство, скользкие подоконники.
– Не балаболь, Данилов. Я серьезно.
– Ну а если серьезно... Кризис среднего возраста. В такой момент и у добропорядочных людей странностей хоть отбавляй, а уж у таких, как я...
– "Кризис среднего возраста" – это по науке. А перевести на детский?
– Сил невпроворот, а приложить некуда.
– Почему?
– Страх.
– Чего?
– Пропустить жизнь. Снова, как в ранней юности, попрешь бронированным монстром по тропочке, а она в болото приведет. А времени возвратиться и начать все сначала уже нет. Как выразился некогда мой гениальный сосед: «Жизнь прошуршала по паркету чужой чернобуркой». И риторический вопрос «что делать» уже ничего не спасает.
– Осуши болото и шагай дальше!
– Золотые слова. Вот только мешает другой вопрос: «Зачем?»
– Это серьезно.
– Еще как.
– Данилов, наверное, ты никогда не был по-настоящему счастлив. Так, чтобы даже не думать о том, почему ты счастлив и заслужил ли это счастье. А пусть-ка твой кризис пока перетопчется, а там – видно будет. Договорились?
– Ага.
– Мой папа...
– Твоего папу я скоро начну называть исключительно с заглавной буквы.
– Многие так и называют, – с вызовом ответила Даша. Добавила мягче:
– Ревнуешь? Это приятно. Хотя – зря. И ирония твоя сейчас – злая.
– Извини.
Дашино лицо сделалось замкнутым.
– А, ладно. Скажу. Только ты потом не мельтеши глазами, не канючь и не бормочи: «обознатушки-перепрятушки».
– Были прецеденты?
– Были. Если... Ну, если тебе что-то не покажется... -Дашино лицо помрачнело, словно закрылось тяжкой предгрозовой тучей. – Скажи сразу, и я уйду. Без прощаний. Хотя мне будет и жалко. Что ты не тот.
– Так кто у нас папа? Вячеслав Иваньков? Джордж Буш? Саддам Хусейн?
– Я – Дарья Александровна Головина.
– Торжественно. А я – Олег Владимирович Данилов. Приятно познакомиться.
Осталось только подружиться.
– Ты что, не понял?
– А-а, извини. Красивое имя. Главное – редкое. Это комплимент.
– Не притворяйся, ты не настолько нездешний, чтобы не знать, кто такой Головин.
– Ему повезло. У него красивая и умная дочь. Даша совершенно растерялась:
– Ты что, правда не знаешь?
– Ну как же! Александр Петрович Головин, сэр, пэр и эсквайр. Владелец заводов, газет, пароходов, фракции в парламенте, телеканала, куска газовой трубы длиною в пол-Бельгии, нефтеперерабатывающего завода, крупнейшего в Европе комбината «Азотхим», какого-то там пароходства, какой-то там авиакомпании и прочая, прочая, прочая... Ничего не пропустил?
– Даже преувеличил.
– Так что, предлагаешь теперь обращаться к тебе Ваше Высочество, Дарья Александровна Головина?
– Нет. – Даша сияла улыбкой.
– Вот и славно. Телефончик оставишь?
– Я запишу. – Даша вынула из сумочки ручку и написала на отрывном листочке из блокнота несколько цифр. – И, если ты не против, я папе про тебя расскажу.
Только не подумай, что навязываюсь, просто...
– ...ради приличия. Иначе узнает сам, другими путями, а это не вполне этично, так?
– Ну и это тоже... Я вас еще познакомлю! Обязательно.
– Это его мальчики тебя вчера в парке в лимузин подобрали?
– Они. Я от них сбежала тем утром.
– Свободы захотелось?
– Скорее – жизни.
– Чуть не хлебнула. Большим таким половником. Даша вздохнула:
– Ну дура была!
– Извини.
– Это ты извини. Папа в отъезде был, а когда вернулся крепко их распек, вот они и вызверились. Я им устроила в машине! Тебе очень больно было?
– Да никак.
– Не ври. Бровь напухла, и шрам будет. – Даша улыбнулась. – Он тебя еще больше украсит.
– Погоди, Даша... Значит, у меня под хибарой дежурит сейчас та бронированная арба на колесах? А во главе – «начальник тыла» с голосом поломанного механического рояля?
– А вот и нет! – Даша сияла. – Я от них снова сбежала! В университете, через окно!
– Да? – саркастически хмыкнул Данилов. – Мне трудно представить, чтобы Головин свою службу безопасности по каратешным залам набирал.
– В смысле?
– Скорее всего, тебя пасут, но втемную.
– Да нет же, Олег! Чтобы оборонить девушку от злых хулиганов, достаточно одного-двоих крепких ребят. От них-то я и сбежала.
– И сюда прикандыбала пешком?
– Что-то ты больно саркастичен. Я что, пешком прийти не могу?
– Можешь. С такими-то ногами!
– Вот. Но я пришла не пешком. Машину у сокурсницы одолжила.
– Ты за рулем?
– Ага.
– Ну-у-у... Зачем тогда вино принимала?
– Я же чуть-чуть. Это во-первых. И машину я вожу с одиннадцати лет, это во-вторых. И сейчас делаю это так, что ни одному каскадеру не снилось!
– Вот «как каскадеру» по мирным улицам гонять как раз и не следует.
– Я фигурально. Нет, я правда классно вожу!
– Верю.
– И в-пятых, ни один гаишник ту бибику, на какой я прикатила, не стопорнет.
– Номера уважаемые?
– Даже лучше: дипломато.
– Круто ездить не запретишь. А все же...
– Приятно.
– Что именно?
– Что ты обо мне беспокоишься. Ты ведь беспокоишься обо мне, Данилов?
– Да.
– Даже не представляешь, до чего это здорово! Все. Пошла. Мне не хочется выглядеть уж совсем легкомысленной.
– Я тебя провожу.
– До дверей авто? Это несовременно. Да и не люблю я глупых прощаний. Лучше я тебя здесь поцелую. Мне нравится твоя хибара. И твоя кошка. Даже если она не твоя. И ты сам. Даже грустный. – Даша обвила его шею руками, прильнула, отстранилась. – Я свинюшка. Потому что ты выглядишь очень усталым. И все равно скажу: мне никогда не было так хорошо.
Даша сделала рукой «оревуар» и скрылась за дверью. Олег подошел к окну.
Автомобиль, красный «эскорт», мигнул приветственно фарами и сорвался с места.
За серым вечерним маревом дождя он показался Олегу миражом из чужой, нездешней жизни... И еще – неосознанная, невнятная тревога защемила душу тоской...
Автомобиль уже скрылся в арке, когда послышался резкий скрип тормозов и сразу следом – вечернюю тишину разорвал скрежещущий металлический звук.
Ни о чем не думая, Олег рванулся из дому, выскочил во двор и побежал вослед скрывшейся машине. «Эскорт», притертый вплотную к выщербленной стене арки, стоял с сиротливо распахнутой водительской дверцей. Даши не было.
Олег проскочил арку: по пустынной улице на огромной скорости удалялся автомобиль. Олег успел заметить задние габаритки, автомобиль свернул и скрылся из виду.
Данилов потерянно застыл под моросящим теплым дождем, ночь была уютной, наполненной запахами жасмина и свежей травы, и только под звучащую где-то мелодию будущая осень танцевала свой мягкий, нескончаемый вальс.
Неприметный человечек, наблюдавший за происшедшим с верхнего этажа стоявшей в глубине двора шестнадцатиэтажки, набрал номер, поднес сотовый к губам, дождался, когда на том конце сняли трубку, и проговорил внятно:
– Кошечка в капкане.
– Реакция журналиста?
– Скоро выясним.
– Патрона известили?
– Еще нет. Но известим.
– И поэмоциональнее. А то строит из себя стоика с оловянными глазами.
Известите так, чтобы отреагировал бурно.
– Отреагирует. Когда своя жизнь на кону, люди пьянеют.
– От чужой крови тоже. Человечек нажал отбой и посмотрел вниз.
Олег потерянно стоял посреди пустого двора, осыпаемый переливающимися в фонарном свете дождевыми каплями, и казался повзрослевшим Маленьким принцем, чьей-то всесильною волей оставленным жить на этой земле.
Олег стоял оглушенный, словно все бессонные ночи разом окутали его сырым темным мороком, словно все ночи будущие показались слепыми от беспросветной тьмы... Он замер, растерянно и бестолково глядя на отливающий мокрый асфальт, и только одинокая стихотворная строчка крутилась в голове грустным напоминанием об иллюзиях жизни: «Любви, надежды, тихой славы не долго тешил нас обман...» Он тряхнул головой, дождевые капли разлетелись во все стороны.
Мир сделался простым и понятным: вот он стоит в ночном дворе, окруженный потухшими чужими окнами, и то, что вдруг сделалось самым осмысленным и дорогим в его жизни, пытаются уничтожить! Может быть, в чертежах мертвых схем и просчитанных категорий это и казалось кому-то возможным, но не в его мире!
Отчаяние – удел слабых. Любовь нельзя потерять, пока существует доблесть!
Капли скатывались по лицу, он ловил их губами и всем своим существом ощущал эту ночь, напоенную ароматами мокрой травы, дождя, жасмина. А когда занавеска на втором этаже одного из домов колыхнулась едва заметно, он почувствовал и это – тревожно, остро.
За тюлевой занавеской угадывался напряженный силуэт. Ни о чем не думая, Данилов быстро вошел в подъезд, махом взлетел на этаж, сориентировался: одна из дверей приоткрылась, из нее тенью выскользнул неказистый, средних лет, мужчина.
На Олега он глянул как на привидение, правая рука метнулась за отворот пиджака... Удар был сокрушителен: неказистый кувыркнулся назад, в прихожую, Олег заскочил следом и прикрыл за собой дверь. В полутьме он почувствовал еще чье-то присутствие, нырнул под летящую на него руку, коротко и жестко пробил в корпус, резко оттолкнул от себя разом ставшее вялым и громоздким тело. Крупный мужчина распластался спиной по стене и сполз вниз, сметая за собой вешалку с каким-то тряпьем. Данилов успел добавить здоровяку в подбородок, и тот бесчувственно застыл на полу.
Данилов рывком подхватил под мышки оглушенного и ошарашенного худощавого, втащил в комнату. Из-за отворота пиджака вынул полимерный «смит-и-вессон», присвистнул удивленно, завел пленнику руки за спину, стянул выдернутым из брюк ремнем, усадил на стул. Огляделся: напротив окна стояли на штативах фотоаппарат и видеокамера, оснащенные приборами ночной съемки.
Повернулся к пленнику, резко, наотмашь хлестнул по лицу, приводя в чувство:
– Подъем! Говорить! Быстро! Внятно! Кто такие?!
Пленник набычился, процедил сквозь кровящиеся губы:
– Ты ответишь!
Олег побледнел от гнева:
– Да ну?
Движения его были неуловимо быстрыми: ладонью правой руки он зажал пленнику рот, а пальцами левой надавил на точку у шеи. Глаза у того побелели от боли, но когда Олег убрал руку, он не закричал: лишь силился вдохнуть.
– Ты все понял?
Худосочный кивнул беззвучно, словно взнузданный коник.
– Как тебя зовут?
Мужчина прохрипел что-то невнятное, Олег сделал вид, что хочет повторить болевой, тот энергично замотал головой, выдавил с сипением:
– Сергей Корнилов.
– У меня совсем нет времени, Сергей Корнилов. Поэтому отвечать внятно.
Дашу похитили?
– К-какую Д-дашу? Девчонку?
– Да.
– Скорее всего.
– Вы следили за ней?
– Н-нет. За тобой.
– Зачем?
– Велели.
– Кто?
Корнилов закрыл глаза, страх перед грядущей болью обметал лоб обильной холодной испариной, но пленник смолчал.
– Кто?! – повторил вопрос Олег, заглянув Корнилову в глаза.
Тот взгляда не выдержал, замельтешил, задергался, проговорил:
– Ты меня убьешь?
– Нет.
– Все равно, – прошептал он обреченно. – Тогда убьет... Гриф.
– И его ты боишься больше, чем меня? – Данилов смотрел на пленника, скривив губы в улыбке, но зрачки плавали в радужке глаз, словно кусочки замерзшей ртути.
– Нет, – прошептал пленный.
– Это правильно. Ты скажешь все, и у тебя появится шанс. Уйти, сбежать, скрыться от мести вашего мрачного орла-трупоеда. Но если соврешь, то шанса не останется вовсе. И игра у нас пойдет, как в жизни: второго шанса не дано никому и ни на что. Ты понял?
– Да.
– Я тебе не угрожаю. Просто вношу ясность.
Корнилов понуро кивнул.
– Кто такой Гриф?
– Он главный.
– Это его оперативный псевдоним?
– Нет. Фамилия.
– Полное имя?
– Сергей Оттович.
– Кто он?
– Говорю же, главный.
– Что он возглавляет?
– Я... я правда не знаю.
– Где числишься ты?
– Агентство безопасности «Контекст».
– Кто отдал непосредственный приказ похитить девушку?
– Я не знаю.
– Что за люди ее похитили?
– Да не знаю я!
– Кто отдал приказ следить за мной?
– Вагин. Сан Саныч. Его еще между своими называют Серый Йорик.
– А ты им не свой?
Корнилов пожал плечами:
– Вагин руководит «Контекстом». А я просто... работник.
– "Работники ножа и топора, романтики с большой дороги..." – негромко напел Данилов, о чем-то размышляя. – Ты романтик, герр Корнилофф?
– Нет, наверное. Скорее практик.
– Это Вагин сообщил, что приказ установить за мной наблюдение исходит от Грифа?
– Да.
– Зачем?
– Не знаю.
– А подумать?
– Гриф фигура у нас... вроде как легендарная. Наверное, чтобы мы отнеслись... ну... поответственнее, что ли. Ну и...
– Договаривай.
– И не боялись никого. Гриф этот – бывшая шишка сначала в КГБ, потом – в Службе безопасности. Крупная. Сейчас в отставке. Но Вагин намекал, что отставка его мнимая, а на самом деле Гриф – доверенное лицо... – Корнилов показал глазами на потолок.
– Господа Бога?
– Выше. И конкретнее.
– Ой-ой-ешеньки-е-ей! Как круто, а? От такой крутизны даже мутит с непривычки и без навыка. А ты, лишенец, взял и выболтал все первому встречному.
С чего бы это?
– Вы спрашиваете?
– Размышляю. Правильно: потому что жить хочешь. Как версия, сгодится?
– Я...
– Ты будешь жить. Если не передумаешь. Мужчина шмыгнул носом, стараясь подобрать тихонечко бегущую из носа струйку крови.
– Вижу, согласен. А что нос чуточку потек, так это не беда. Это чтоб ты службу соглядатая медом не считал.
– Дети у меня.
– Понимаю. А также жена, теща, тесть, борщ, кошка...
– Нет.
– Что – нет?
– Кошки нет.
– Заведи. Красивое животное. Да и что за дом без кошки? Бестолочь, да и только. Когда выставили наблюдение?
– Вчера вечером.
– Оперативно. Хату «ушами» перекрыли?
– А как? Ты же... Вы же из дому – никуда. Только утром. Мы не успели.
– И много надыбали?
– Что?
– Нарыли богато? О чем начальству доложились?
– Да ни о чем. Только о девчонке, что к вам приходила. Ну и посыльному фотографии передали.
– Мои?
– Девчонки той.
– И – что?
– Приказ поступил: уши нараспашку, глаза навскидку, но сидеть – тише воды. А мы... запалились, – вздохнул Корнилов, печально глядя на Олега. Словно оправдываясь, добавил:
– Я дернулся, хотелось хоть одним глазком на объектив тех, кто девчонку выдернул, взять. Тут вы нас и «срисовали».
– Так это не ваши?
– Вроде нет. У нас я таких не видел. А так – мало ли.
– Одеты как? Выглядят?
– Да как все: куртки, джинсы. Стрижки короткие, но не очень.
– Сто из ста.
– Угу.
– А на «объектив взять» – получилось?
– Нет.
– Почему?
– Так в арке ее ждали, девчонку. Очень складно у них все вышло.
– Четыре сбоку – ваших нет.
– Чего?
– Присказка такая. А сказка... Сказка впереди. А хочешь, лишенец, я тебе омрачу радость будущей встречи с семьей и мирного сосуществования с собакой, кошкой и тещей?
– Вы же обещали...
– ...оставить в живых. Без вопросов. Но подпортить праздник жизни ожиданием смерти – это, дорогой товарищ Корнилов, я тебе нарисую. Чтобы ты холодным потом обливался даже в горячей ванне!
– Виноват...
– Угу. Как поет муж бабушки, но не дедушка: «Виноват я, виноват, без суда и следствия...» Знаешь, как барышню звали?
– Какую?
– Ту, что умыкнули у тебя из-под объектива! Ту, на кого ты наводку кому-то дал! Сказать?!
– Да нам оно ни к чему. Наше дело...
– ...телячье, зато похлебка – свинячья! Ну и хлебай полной ложкою!
Девчушка та – Дарья Александровна Головина.
– Кто?
– Тебе что, по буквам сказать? Го-ло-ви-на. Дочь своего папы, Великого и Ужасного! Любимая и единственная!
– Это... того Головина? – пролепетал мужчина.
– Угу. Этого. Возможно, скоро ты с ним познакомишься. Как и я. Будешь рад знакомству? «Виноват я, виноват, без суда и следствия...» А потом в твоем доме будет играть музыка, но ты ее не услышишь. А скорее ничего нигде не заиграет: просто закопают в какой-нибудь безвестной ямке никчемный выпотрошенный костяк раба божьего Сергия, и дело с концом. Ты, я вижу, оценил все правильно?
Лицо пленника стало цвета присыпанного тальком савана.
– Ну-ну, в обморок не падай! Но и обещать, что люди Головина тебя не больно зарежут, я тоже не могу! Будет очень больно! Твои Гриф с Вагиным подставили тебя, как желтого попугая, понял?! И тебя, и твоего визави. Как, кстати, его величают?
– Григорий. Гриша. – Корнилов закашлялся, исподлобья глянул на Данилова, спросил тихо:
– Вы его убили?
– Была бы охота, да неволя подвела.
– Что?
– Нужды не было. Твой напарник сейчас только-только отходит от легкого грогги. И я в раздумьях: оставить его в приятном беспамятстве или пробудить вживе перед чарующим фактом: его задницу скоро поджарят на медленном огне, как и твою. Похищение дочери одного из трех самых могущественных олигархов страны – это тебе не мелочь тырить!
– Но мы же...
– Заткнись! И Гриф ваш сдаст и тебя и твоего друга Гриню на фарш и котлеты, не дрогнув ни единым мускулом, как только Головин поведет бровью.
Картина будущего избиения младенцев тебе ясна, лишенец? По лицу вижу, что кристально. Тогда вернемся к вопросам? Знаешь, какой из них волнует меня больше остальных?
– Кто похитил девушку?
– Нет. Зачем это сделано. Зачем.
Действие на время заглушило пустую тоску внутри и жестокое чувство безнадеги... Олег задавал вопросы, слушал ответы на них, пытался выстраивать какую-то линию поведения, а душа словно вымерзла. И Дашины слова – «Ты ведь беспокоишься за меня?» – звучали теперь так, что... Нет, это было не беспокойство, это было отчаяние! Вот только поддаваться ему нельзя. Нужно думать. Быстро. И – действовать.
Из прихожей донеслись приглушенные звуки.
– "Вдруг земля зашевелилась – появляется мертвец..." – продекламировал Олег. – Твой друг Григорий может что-то добавить к сказанному?
– А я знаю?
– Тогда сиди смирно. Пойду пообщаюсь.
Олег вышел в прихожую. Еще не вполне отошедший от полубеспамятства грузноватый «друг Гриня» стоял, подпирая стену. В руке его был пистолет, и держал он его совсем не так, как в кино: грамотно, на уровне пояса, навскидку.
– Еще шаг, и – стреляю, – предупредил он.
– Ну и дурак. Пораскинь мозгами, Григорий, стал бы я переть медведкой на рогатину, если бы был не прав?
– Прав будет тот, кто останется живой... – прохрипел Григорий, дернул для убедительности стволом. – Стой где стоишь!
– Резонно. Ша, уже никто никуда не идет.
– Лицом к стене! Руки на стену!
– Не-е-ет, эту хохмочку я уже знаю! Я к тебе спиной, а ты мне рукоятью по затылку?
– Выполняй, урод! Клешни продырявлю!
– Это из «стечкина»? Да он грохочет, как ураган! А кто-то из бдительных соседей, будь уверен, всенепременно напужается и брякнет, и подъедет славный патрульный экипаж нашей в прошлом краснознаменной милиции и по полному недоумению «запалит» ваш тихушный схрон. Вместе с аппаратурой. Кого тогда Гриф сочтет уродом? То-то.
Услышав упоминание о боссе, Гриня явно растерялся. Спросил:
– Ты вообще... кто?
– Конь в пальто. И погоны на нем. Не уразумел? Спроси Корнилова, он подтвердит.
Олег широким, приглашающим жестом развернулся в сторону комнаты, Григорий инстинктивно поглядел туда же, ствол пистолета чуть опустился. Ударом ноги Олег впечатал руку с оружием в стену, оказавшись к противнику спиной. Тот навалился всей тушей, Олег упал на колени, успев захватить ворот, бросил напавшего через спину, навалился сверху, ухватил за лацканы куртки, свел руки, Гриня напрягся всем телом, «поплыл» и потерял сознание.
Олег подобрал пистолет, осмотрел, сунул за пояс, вошел в комнату, потирая ушибленный локоть:
– Вот так вот, господин Корнилов, и горишь на мелочах. По моим прикидкам, твой Гриня должен был еще минут семь-восемь в оглушенном уединении сны разглядывать... Но в коммунизм мы его с собой не возьмем: туп, агрессивен, а зачем такие в светлом будущем? У тебя кандалы имеются?
– Наручники?
– Да.
Корнилов вздохнул:
– В сумке для аппаратуры. На дне.
– Как в пьесе Максима Койкого: если «На дне» есть веревочка, то кто-то на ней повесится. И такую песню испортит, дурак!
– Что? – нервно отозвался Корнилов.
– Это я фигурально. Гипотетически. Классику надо помнить.
Олег нашел наручники, сковал лежащего бездвижным бревном Гришу, видно, сделал больно: тот замычал.
– Ну и голова у твоего напарника! Колода – не голова! Такому по стройке без каски можно ходить и по газопроводу без противогаза лазать! Насморком он не страдает?
– Чего? – не расслышал Корнилов.
– Не сопливый напарник твой? Астма, сердечная недостаточность, умственная невостребованность? Здоровый?
– Как лом.
– Что как лом, я уже понял. Тогда мы его по-партизански упакуем.
Олег запихал Грине в рот грязный рукав, оторванный от упавшей куртки.
Склонил голову набок, констатировал:
– Не, не астматик. Дышит ровно. Ну и пусть себе дышит, пока дышится, а, Корнилов?
Тот пожал плечами, вернее, двинул, насколько позволяли связанные руки.
– Ты что загрустил, земеля?
– Есть чему радоваться?
– Живы.
– Пока.
– Да ты пессимист, Сергей.
Корнилов улыбнулся невесело.
– Вам это странно? – Он неловко кивнул на стянутые за спиной руки.
– Предлагаешь тебя развязать? Вообще-то верно, куда тебе бегать, да и от судьбы не уйдешь... Но – повременим. А то ведь взбрыкивать начнешь да и набедокуришь на свою голову, а я не калькулятор – силу ударов рассчитывать.
Скажи спасибо, что вначале сгоряча вообще голову не оторвал.
– Спасибо.
– С юмором в порядке. Кто в вашей паре за главного был?
– Григорий.
– И как тебя в такую компанию занесло, да под такое руководство?
– Дети. Я не соврал. Двое.
– Мальчики?
– Да. И оба – есть хотят. А в «Контексте» платят.
– Хорошему профессионалу платят или те деньги, которые он потребует, или те, на которые согласится. У тебя какой вариант?
– Наверное, второй.
– Что так?
– Обстоятельства.
– Жадность. За деньгами людей не видишь.
– А что на них любоваться?
– Ведь ты не из «конторских», Корнилов.
– В смысле?
– В ГБ не служил. Ни в нынешнем, ни в прежнем.
– Нет. Технарь я. Хороший технарь. Инженер. Практик.
– То-то кололся, как сухое полено, искренне и с чувством.
– Что?
– А это наводит на грустные размышления... И гнусные подозрения. Уж очень все складно. Не чернуху ли ты мне лепишь, инженер хороший?
– Я...
– Не-ет, не лепишь. Я бы почувствовал, – медленно проговорил Олег, замолчал, о чем-то напряженно размышляя.
– А если она не Головина? – произнес в наступившей тишине Корнилов.
– Кто? – не сразу понял Олег.
– Ну девчонка та, что с вами была.
– Даша? Не Головина?
– Ну.
Олега обдало жаром. Действительно, что, если... Но тогда... что – тогда?
Человека не так ломает несчастье, как призрак несостоявшейся надежды. Особенно если этой надеждой была любовь.
Не думать! В ситуации, приближенной к боевой, чем больше размышляешь на вечные темы, тем меньше шансов выжить, азбука. Выжить самому и спасти Дашу.
Если, конечно... Олег тряхнул головой:
– Вот что, Корнилов. А сядем-ка мы с тобой в авто и поедем в твою контекстуальную контору. А там – будет хлеб, будет и сало. Глядишь, твой тезка Гриф все спорные вопросы нам и осветит. С предельной ясностью. Естественно, если, я правильно его об этом попрошу. А просить я умею.
Пленник побледнел:
– Это бессмысленно.
– Что так?
– Охрана.
– Лютая?
– Да. Слишком опасно.
– А здесь я, выходит, в бирюльки с вами сражаюсь, под щелобаны? Поедем, брильянтовый мой, на месте и решим. Да и оставаться тебе резона нет: а если Даша все-таки Головина? Папа Рамзес, как только узнает о похищении своей пацанки, сгоряча может и не пожалеть молодых холопьих жизней.
– Я не холоп.
– Смотря для кого.
– И не надо меня пугать.
– Беда с вами, технарями. Кто пугает? Просто констатирую факт. Сейчас подъедем в твой офис, а там...
– Может быть... вы один поедете? Я скажу адрес.
– Нет, в компании веселее.
– Умирать?
– Я что, похож на самоубийцу?
Корнилов помолчал, выговорил медленно:
– Охрана в офисе встретит.
– Неласково?
– Это мягко сказано. Организация у нас... непростая.
– Зато я – простой. И незатейливый. Вот люди ко мне и тянутся. Против такого обаяния кто устоит? Никто. А тебя беру. Как пропуск.
– Чтобы умирать не скучно было?
– Не, умирать ни к чему – жизнь-то вокруг какая веселая! Вашими стараниями.
– Так я – заложник?
– Ключик.
– Там все равно никого нет.
– Так уж и нет?! У вас тут внештатная, а начальство по дачам дрыхнет?
Сильно сомневаюсь я в такой безалаберности.
– Ваш тон... А меня... Меня убьют.
– До смерти?
– Прекратите!
– Двум смертям не бывать, а одной еще никто не избежал, – философически изрек Олег. Корнилов помрачнел:
– Дерьмо вся эта жизнь.
– Это ты только сейчас понял, Корнилов?
Пленник хотел что-то сказать, но промолчал, лишь глянул на Олега зло.
– А ты чего вообще ожидал, служивый? Пирожное с вареньем и без хлеба? Нет, друг Корнилов, бесплатной патоки не бывает.
– Я не трус. Просто...
– Понимаю. Беспокойно. И неуютно. А кому под перекрестным огнем уютно?
Никому. Факт.
– Дети останутся. Что мне было делать? Выбора не было.
– Выбора никогда ни у кого нет. У мужчин – особенно. Если живешь честно.
– Плевать на честь, когда нечего есть.
– А вот это действительно жаль.
– Отпустите меня. Вы же понимаете, в ваших играх я человек случайный.
Дети... Я не могу о них забыть... И вы, вы не простите потом себе, если...
– Я не прощу себе, если что-то случится с девчонкой по имени Даша. И себе не прощу, и тебе, и Грифу, ты понял? – жестко оборвал его Олег. – А о своих детях нужно было ДУ" мать, когда на службу нанимался.
– Я нанимался на работу.
– Да как ни назови, все – война.
– Чужая, – процедил сквозь зубы Корнилов.
– Запомни, технарь, на всю жизнь запомни, – тихо сказал Олег, глядя в глаза пленнику. – Чужой войны не бывает.
Данилов вывел пленника из подъезда, так и не развязав рук: просто набросил на плечи длинный плащ. Они направились к покинутому красному «форду-эскорту».
Все это наблюдал человечек с верхней площадки шестнадцатиэтажки. Он поднес к губам аппарат связи:
– Объект захватил Корнилова.
– Что?!
В эфире повисло тягостное молчание.
– Объект стопорим, только нежно. И – стираем. Для нашей игры он слишком шустр. Слишком.
– Вас понял. Штатный вариант?
– Нет. Действовать предельно нежно.
«Форд» мягко катил по мокрому, масляно отливающему асфальту. Корнилова Олег усадил рядом. Пленник, у которого еще в квартире проскальзывали в голосе истеричные нотки, теперь совершенно расклеился и поник. Глаза блестели, словно у лихорадочного больного, тело сотрясала заметная дрожь, а голос выдавал не просто волнение, а ужас. Данилов не забыл пристегнуть пассажира ремнем безопасности, опасаясь, как бы тот не выбросился на ходу, одержимый этим неконтролируемым страхом.
Корнилов то начинал метаться, то – замирал, и глаза его становились почти безумными.
– То, что вы хотите совершить, – сумасшествие, – обреченно повторял он в периоды просветления.
– Да? – искренне удивился Данилов.
– Самоубийство.
– Оставим дискуссии об ошибках военных до окончания боевых действий, – устало отозвался Олег.
– Я не военный. Я даже в армии никогда не служил.
– Расслабься.
– Я чувствую себя овцой. Связанной овцой. Для заклания.
– Эх, технарь, лучше бы ты был гуманитарием. И гуманистом. Сидел бы сейчас за гербарием, листики перебирал. Или слюнявил странички классики и поливал их скупою мужскою слезой.
– Издеваетесь?
– Да боже упаси! Констатирую факт.
Корнилов замолчал, но по лицу было заметно, что депрессия его развивается в сторону «отрицания отрицания».
– Мне нужно лекарство.
– Так ты больной?
– Пожалуйста... – Лицо Корнилова побледнело, он почти задыхался. – Пожалуйста... У меня в пиджаке, в нагрудном кармане.
Олег притормозил у обочины, извлек маленький пергаментный прямоугольник.
– Только осторожно! – истерически взвизгнул Корнилов; лоб его обметали бисеринки пота. Олег развернул квадратик.
– И давно марафетишь, инженер?
– Пожалуйста... – Мелкая холодная испарина сделалась обильной, покрыв все лицо пленника.
– А как же теща с борщом и жена с кошкой? И дети, двое из ларца? Наплел?
– Нет, клянусь! Просто... работа постоянно ночью и...
– Крови много?
– Да никогда я на «мокрое» не ходил, мое дело...
– ...телячье. Помню. Будем считать, производственная травма.
– У меня портсигар в боковом кармане. Только вы...
– Не нервничай, справлюсь.
Олег вынул портсигар, достал пустую гильзу от папиросы, аккуратно высыпал порошок двумя дорожками по блестящей полированной поверхности, выровнял, поднес гильзу к носу пленника:
– Причащайся, болезный.
Тот вдохнул раз, другой, обессиленно откинулся на сиденье. Олег тронул машину, спросил, покосившись на пленника:
– Ну как? Отваги привалило?
Корнилов не ответил. Олег этому даже порадовался. Ему было над чем подумать.
Итак, что мы имеем? Дашу похитили. И тут – возможны варианты. Первый, самый скверный. Девушку похитили люди, для которых похищение – бизнес.
Просчитать этот вариант нельзя. Это – как упавший на голову кирпич. Ну да кирпичи и на простую голову ни с того ни с сего не падают, а на головы избранных – и подавно... Вариант маловероятен.
Скорее олигарх попал под зачистку. А его, Данилова, играют втемную, используя сложившуюся ситуацию на всю катушку. Если кто-то не сконструировал ее изначально и оч-ч-чень прицельно. И этот «кто-то» кушал свой хлебушек на казенном коште той еще страны не год и не два: профессиональная разработка и безукоризненное исполнение.
Кто? Упомянутый Сергей Оттович Гриф? Сомнительно. Хотя... Если власти решили «пошуршать по олигарху», завязавшему почти матримониальные сепаратные связи с Москвой и Минском, и за устранением оного прибрать к рукам не такой уж махонький бизнес, почему бы им не попользоваться Грифом как ширмой? Понятно, почему: Гриф человечек умный, игру распробует если не «на раз», то «на два», станет непредсказуем, начнет свою, будет плодить проблемы... Хотя нет человека – нет проблемы. Сгоревшую лампочку второй раз можно использовать только как кляп. Спишут Грифа, если начнет мудрить.
А Головин, по сути, уже устранен. Как бы выдержан человечек ни был, им правят эмоции. Даша его единственная дочь. Ему уже не до газа, нефти, денег.
Скорее всего, он сумеет собраться и решить вопросы с теми, кто... Если найдет.
А время упустит. Время – категория невосполнимая. А пока – очень удобно подставить ему Данилова. Лучше покойного. Это значит, что Гриф все-таки вполне может «руководить процессом». И списывать он приготовился именно его, Олега, на пару с незадачливым технарем Корниловым.
Другой вариант. Если Даша Головина – вовсе не Головина, а Мухобоева, Любомудрова или вовсе Смирнова-Ласточкина! Тогда... именно он, Данилов, цель и средство всей комбинации? Не-ет, не по птичке капканы сработаны, много чести.
Такое может статься лишь в одном случае: если его, Данилова, олигархи используют разменной пешкой в междусобойчике, науськивая притом друг на друга силовиков. Понабирали себе разработчиков из контор, а те просто и конструктивно думать давно разучились, им схемы подавай! Впрочем, и при таком раскладе итог печален: до чистосердечных признаний и искренних раскаяний ему дожить не дадут: план. Пусть не пятилетний, но выполнять надо.
Олег вздохнул. А есть еще варианты четвертый, пятый, двенадцатый... Вот только парочка пустячков логику ломает напрочь и делает картинку простой и конструктивной, как автомат Калашникова, и совсем не такой, что вырисовывается.
И все это не важно! А важны только девчонка, вкус вина, свет солнца сквозь деревья, будущая осень, золотая, как подсолнухи, и хрусткая от первого морозца, черные изломы кустов из-под первого снега, волчьи ягоды, кровавые на белом...
Иначе – опять, опять в тот круг, из которого он вырвался... Или он вырвался из круга, чтобы... вернуться? И рок играет с ним свою обычную шутку? И нет ему жизни вне войны?
Круг. Самая одинокая фигура. Бесконечное множество бесконечно малых прямых, замкнутых в бесконечности.
– Мы ездим по кругу, – подал голос инженер.
– Ты наблюдателен, – отозвался Олег. – Я езжу по кругу.
– Почему?
– Думаю.
– И что решили?
– Ничего.
– Так решайте!
– Не нервничай так, технарь! Используй время по назначению.
– Кто может знать назначение времени?
– Ха-ха. В каждом из нас существуют по меньшей мере два человека. И они – непримиримы. И – своевольны. Но только один распоряжается твоей жизнью. Другой – молчит. И корчит из себя недовольного. Ты никогда не хотел бы поменять их местами, инженер?
– Стать ботаником?
– Хотя бы.
– Они как тени, те, что живут в нас. Они не могут поменяться, у каждого его место. Один – в душе, другой...
– Ты хороший парень, инженер. Умный. Но дал самому хлипкому из своих двоих взять верх.
– Жить как-то надо.
– Жить надо не «как-то», а счастливо.
– Ты герой, да? И у тебя получается жить счастливо?
– Нет.
– К чему тогда все? Хотя... Я знаю назначение времени.
– Да? Какое?
– Жить.
– Ну так живи.
– Запястья связаны.
– Может, это для того, чтобы лучше почувствовать биение пульса?
– Перед смертью?
– Инженер, что-то ты больно мрачен.
– Ночь. И асфальт какой-то маслянистый. Словно в машинной крови.
– В чем?
– Сколько машин разбилось на дорогах... Их разбили люди. Но никто не замечает ни людской крови, ни крови машин. А дорога это помнит.
– Машины – живые?
– Конечно. У каждой свой нрав. Характер. Судьба. Среди них есть счастливчики и бедолаги, любимые и отверженные. Есть пенсионеры, повесы, чинуши, братки, катафалки. Та, на которой мы сейчас катим, – потаскушка. У нее и нрав такой, и судьба.
– А ты, технарь, умница. Я буду называть тебя – умник.
– Не слабо. А я тебя – герой.
Олег глянул на Корнилова: глаза у того блестели, на губах играла улыбка брезгливого превосходства и тайного знания.
– Сдается мне, зря я тебя порошочком баловал, инженер.
– Это не важно. Я только теперь понял. Ничего не важно. Тот, скрытый в нас, хочет любви. Первый жаждет всего: поклонения, лести, могущества, секса, вина, мяса, и снова – секса, и снова – успеха, власти, поклонения... И эта его жажда разделена сочувственной завистью или презрением окружающих. А вот второму, истинному, нужна только любовь. Поэтому он никогда не станет первым.
Он никому не нужен и никому не понятен. Даже нам самим. Мы его боимся. В истории был пример.... И человек стал называться Любовь, и провозгласил свою бесконечную власть! Вернее, он был Богом, но пришел к людям как человек, чтобы быть понятым ими. Но кому нужна власть без могущества, без поклонения, без лести? Его распяли. С тех пор все дороги во всех странах отливают кровью.
Потому что ведут в никуда.
Корнилов замолчал, глядя в ведомую ему точку на ветровом стекле. Потом заговорил снова:
– Всю жизнь мы ищем любви, потому что боимся немощи! Даже не смерти, нет, немощи, когда одинокая, загнанная душа окажется в дряхлой и никому не интересной оболочке... Мы ищем ту, которая будет любить вот этого, сокрытого в нас и бессильного, того, что не может причинять зла. А наш «первый» превращается из зудливого бесенка – в дьявола! Он изводит нас несостоявшимися мнимыми успехами, он разрывает нам душу красотой и совершенством девчонок, какие уже никогда не будут принадлежать нам! Ты спросил, почему я пошел на эту работу? Деньги дают возможность потчевать этого, «первого», всем, что он возжелает!
– Бес ненасытен.
– Пусть! Но он дает иллюзию счастья. Она называется «довольство». И – «зависть». Чужая зависть.
– Не такой уж ты умный, умник.
– Не такой уж ты герой, герой. Вот я – трус. Поэтому мне нужен белый порошок.
– Кокаин пробуждает доблесть?
– Кокаин делает больше: он раскрашивает мнимые иллюзии, делая их сущим!
Цветные, четырехмерные иллюзии славы, могущества и власти. Впрочем, и слава, и могущество, и власть – всегда иллюзорны, люди просто роботы из костей и мяса, и пуля одинаково крушит кость и разрывает сухожилия и у титанов, и у сволочи. – Корнилов снова замолчал, глядя на несущуюся под колеса, влажно отливающую дорогу остановившимся взглядом. – Мне кажется, я скоро умру. Развяжи мне руки, герой. Я хочу умереть с иллюзией свободы.
– И с кровью на клыках?
– Что?
– Да нет, просто мелькнуло нечто. Наверное, из Киплинга. Повернись, умник.
Двумя движениями Данилов распустил стягивающий запястья пленника ремень.
Тот неловко развернулся на сиденье, замер, потирая затекшие пальцы:
– Можно понять тех, кто вышел из заключения. Моя не свобода длилась недолго, а какой веер ощущений! Их – длится годами... Разве они готовы принять свободу? Нет, только волю! Свою волю над другими и – унижение всех, кто слабее... Как жаль... Я умру. Я чувствую, что умру. И мои дети даже не узнают, каким я был! Словно меня не было вовсе! Плохо жить, ничего не воплощая. И мне уже не научиться.
– Прекрати кликушествовать, умник!
– Это тебя не касается, герой. Для тебя я – никто. Как и ты для меня.
Хотя... – Корнилов расхохотался, откинувшись на сиденье. – Ты можешь стать для меня всем, если застрелишь меня! Помнишь слова песни, герой? «Кто был ничем, тот станет всем!» Лучший способ стать самым значимым человеком в чьей-то жизни – это прервать ее! Сделаться палачом! – Нервный хохот прекратился так же быстро и неожиданно, как и начался: Корнилов закрыл исказившееся лицо ладонями, произнес сипло:
– Господи, как страшно, когда любой может стать твоим палачом!
Как страшно жить!
Корнилов сник примороженным папоротником; Олег даже подосадовать не успел на кумарно-неуравновешенное поведение визави, как тот вскинулся, сузил глаза:
– Почему ты меня развязал, герой?
– Я добрый.
– Врешь! Все люди злы!
– Тебе очень не везло в жизни, умник.
– А тебе везло, да? То-то ты катишь по ночному городу, не ведая куда и зачем! Ничего ты не найдешь, кроме пули! Покрытые кровью дороги ведут только в преисподнюю.
Черный, с тонированными зеркальными стеклами «крузер», громоздкий, несуразный, размерами походивший на школьный американский автобус, а колером – на католический катафалк, проплыл мимо величаво, словно в нем проследовал сам князь мира сего. Номера тоже были подобраны в масть: «число зверя».
– На обывателей этот гроб на колесах должен действовать устрашающе, а, умник? – весело спросил Олег Корнилова. – К какой категории тварей ты его отнесешь? К мастодонтам? Или – к жукам-скарабеям? Помнится, в Египте этих вдумчивых навозных чтили. Наверное, было за что. Нет, к ним никак.
Ответа Олег не услышал: вынужденный попутчик сидел бледнее тени, вжавшись в спинку кресла.
– У тебя, технарь, богатое воображение. Или тебя испугали цифры на этой «мыльнице»? И с кокаином нужно полегче, а то для тебя и пули не потребуется: сам с моста сиганешь!
– Гони... – с натугой разлепив побелевшие до синевы губы, произнес Корнилов.
– На Лысую гору? – иронично осведомился Олег.
– Куда угодно! Скорее... Они разворачиваются. За нами.
Олег бросил взгляд в зеркальце заднего вида: и правда, черный диплодок, исполнив сложный, но полный тяжкого изящества пируэт, действительно поехал за «фордом».
– И что такого? – прокомментировал Данилов. – Явно водила сигареты купить решил. Или – по бейсболке пассажирам: рожки прикрыть.
– Гони! – На этот раз выкрик Корнилова был истеричным, словно железкой скрежетнули по стеклу.
Впереди была рабочая окраина Княжинска, полная бетонных заборов, тупиков, сквозных ребер разоренных ангаров, брошенных, продуваемых всеми ветрами цехов недостроенных еще в советской пятилетке заводов. Дальше дорога уходила в хлипкий молодой бор.
– Куда ты правишь, герой? Если они нас догонят, «смерти героя» тебе не видать, тебя просто зажарят, как телячью тушу! И меня тоже!
– Старые знакомые? Друзья? Сослуживцы?
– Эдичка Сытин! И его жмуркоманда!
– Этим атлетам что, наше иноземное корытце глянулось?
– Им нужны мы! Вернее, ты! А меня заколют, как падаль – чисто за компанию.
– Так уж «чиста-конкретна» и заколют?
– Они не умеют по-другому! Это убийцы! – Корнилов сорвался на визг.
– А как хорошо рассуждал, умник!.. О смыслах и материях. «Убийцы». Я тоже не шахматный гроссмейстер. Все, не зуди под руку, абзац заученный!
– Нужно в центр, там...
– Заткнись. А то ведь и вправду догонят. Только раньше я тебя приколю.
Тупой авторучкой.
Корнилов вздрогнул, забегал глазами по панели, но никакой авторучки не увидел. Потом беспокойно глянул в зеркальце: фары «крузера» вырастали и виделись ему, наверное, в этот миг глазами жуткого ночного монстра. Инженер икнул, сполз в кресле.
– Сиденье не описай, умник. Авто дипломатическое.
Машины шли с одинаковой скоростью. В свете фар мелькали выхватываемые из тьмы щербатые бетонные ограждения, обрамленные сверху арматурой и неопрятно проржавевшей и висевшей кусками «колючкой», откуда-то доносился лай псов, в днище «эскорта» стучала выброшенная колесами щебенка, а порой и само днище жалобно взвизгивало, притираясь о низкие края разбитой дорожной ямы.
«Крузер» нагонял. Он шел ходко и мощно, как скоростной колесный танк, лишь щебень похрустывал под широкими протекторами.
Олег вытащил из-за пояса отобранный у Гриши «стечкин», сбросил «флажок» предохранителя, положил пистолет рядом.
– Ходко идут. И музычку, поди, слушают!
– Что вы сказали? – С перепугу Корнилов снова перешел на «вы».
– Молись, умник. Молись! Чтобы наша италийская профурсетка на здешних колдобинах колесо не утеряла!
– Все пропало... Нас списали. Я же говорил. Нас убьют. – Корнилов дошел до той стадии психомоторного ступора, когда смерть кажется спасением и единственным выходом. Олег всерьез заопасался, как бы его невольный попутчик не вывернул вгорячах руль и не направил авто в железобетонный забор.
– Что-то ты нервный, технарь. Куришь?
– Бросил.
– Можешь закуривать. Здоровью это уже не повредит.
Корнилов машинально кивнул, вытянул из брошенной ему на колени пачки сигарету, вставил в щель между плотно сомкнутыми губами, чиркнул колесиком зажигалки. Олег кивнул: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не икало под руку!
Дорога выровнялась, пошла в гору.
– Не боись, умник. Скоро трасса. А на большаке нашу кокетливую итальянку такой урод никак не догонит!
– Мы не уйдем... – прошептал Корнилов обреченно. – У этого «крузера» заказной движок. Разгоняет до ста двадцати.
Данилов присвистнул.
– Миль! – мстительно добавил инженер.
– Озадачил. Да это просто Шумахер какой-то! «Формула-один» на тропе носорога! Сколько там людей?
– Может, двое, а может, и двенадцать! Габариты позволяют.
– То, что габариты позволяют, я и сам вижу! Как обычно этот твой...
– Сытин.
– ...этот Сытин выезжает?
– Сам, с ним двое и шофер.
– Из амуниции?
– Стрелковое, автоматы. Иногда гранатомет берут. «Муху».
– Жужжать – не пережужжать! Держись, технарь!
«Эскорт» газелью выскочил на шоссе, чудом разминувшись с большегрузной фурой: Олег даже успел заметить красные веки водителя над ошалевшими от чифиря и бессонницы глазами; Фура помчалась дальше призраком ирреального мегамира ночных трасс.
Шоссе под низким, сочащимся моросью небом было пустынно, черно, влажно и отливало в свете фар лоснящейся ртутью. Стрелка спидометра быстро упорхнула за сто пятьдесят.
– Ты сошел с ума! По такой дороге!
– Технарь, ты определись, чего ты больше боишься! – рявкнул в ответ Олег.
– Своих сослуживцев, пардон, товарищей по работе, или – езды по шоссе!
– Это все безумие... безумие.
– Философствовать, умник, будешь на покое, – процедил Олег, бросив взгляд в зеркальце. – Наводка на дипломатное авто, как и на Дашу, – тоже твоя, поэтому – лучше не зли меня, академик!
Данилов, сцепив зубы, внимательно следил за дорогой. «Крузер», сначала приотставший, потихонечку нагонял. Он шел ходко, уверенно и тяжело. Шоссе здесь было ровным, как стрела. Под колеса стелилась слегка выщербленная бетонка; длина ее была достаточной для взлета не только истребителей-перехватчиков, но и дальних бомбардировщиков. Шлам, покрывавший бетонку в лучшие времена, давно стерся; время от времени мелкие камешки со свистом впивались в днище и машина, казалось, обиженно замирала. Ну-ну, милая, не все по автобанам шустрить, нужно иногда и простушкой пошуршать по нашим затертым трактам!
Олег потихоньку сбрасывал скорость, внимательно наблюдая за преследователями. До них оставалось метров десять-двенадцать. «Крузер» приветливо-издевательски помигал фарами. Этот даже обгонять не станет, поддаст легкомысленную итальянку бампером, и закрутит она на мокром шоссе грациозный и грустный вальс-бостон...
Дорога пошла под уклон. Олег вдохнул, выдохнул и – «отпустил вожжи».
Легкая машина понеслась стрелой. «Крузер» резко отстал, взъярился, взревел турбинами и – ринулся следом.
– Тут ограничение скорости... Знак,. – безучастно-механическим голосом сообщил примирившийся со злою судьбой Корнилов. – Дальше...
– "Резкий поворот и косого-о-ор", – едва слышно напел Олег. – О чем и мечталось.
– Вы самоубийца, – устало констатировал Корнилов. – «Крузер» тяжелее, он, может, еще и удержится, а мы... Мы улетим. Навсегда. Ну что ж... – Он закрыл лицо ладонями и зашептал с подвыванием, истово, словно заговор:
– "Вези меня, извозчик, по гулкой мостовой..."
Данилов промолчал. Скорость росла. Голос Корнилова Олег воспринимал отстраненно, словно был уже в другом мире. Гигантская доза адреналина пенила кровь, превратив его в этот момент в готового к броску хищника. А в голове звучало, повторяясь как эхо: «...он плевался словами молитвы неизвестным французским богам...»
Данилов бросил взгляд в зеркальце. «Крузер» нагонял.
– А ты азартен.
Автомобиль выскочил к повороту, Олег закусил губу, дернул рулем и отжал тормоз. Легкую машину вынесло на встречную и закружило по мокрому асфальту под щемящий визг сжигаемых покрышек. Водитель «крузера» догадался о ловушке, но скорость гасить было поздно. Он попытался провести похожий маневр, но грузный автомобиль развернуло неловко, боком, и поволокло к откосу. Проломив хлипкое ограждение, «крузер» тонным снарядом вылетел с дороги, накренился еще в полете... Автомобиль несколько раз перевернуло на склоне, пока с хрустом не опустило на крышу.
«Эскорт» тоже сбросило с дороги на обочину, только с другой стороны. Олег посидел неподвижно, порыскал пачку, бросил в рот сигарету, откусил и выплюнул фильтр. Некоторое время он нашаривал рукой зажигалку, пока не почувствовал во рту вкус жеваного табака: зубами он истер сигарету почти до половины. Вышел из машины, сплюнул вязкую массу, с удовольствием вдохнул полной грудью напитанный запахами сосновой смолы воздух.
С другой стороны из машины выпал Корнилов. Его выворачивало наизнанку.
Шоссе оставалось пустынным. Олег перешел дорогу, протрусил метров тридцать, поглядел вниз. Тяжелый «крузер» лежал под косогором вверх колесами, как перевернутый на спину динозавр, основательно подмяв под себя находившуюся в салоне компанию. Услышав приглушенные стоны, Олег начал спускаться к поверженному «голиафу», скользя по мокрой траве. Какое-то невнятное шипение заставило его замереть на месте; тело отреагировало раньше разума, Данилов ничком упал на землю, прикрыв руками голову. Ухнуло, обдав испепеляющим Жаром так, что стало трудно дышать, следом громыхнуло несколько настоящих взрывов, перекрывших скрежет разрываемого металла и разметавших оранжево-белое пламя в тусклой сырой ночи.
Когда Олег поднял голову, то увидел лишь обгорающий остов автомобиля и под ним – что-то черное, обугленное.
– "Нас извлекут из-под обломков, поднимут на руки каркас, и залпы ба-а-ашенных орудий в последний путь проводят нас..." – услышал он хриплое сипение Корнилова. Тот сидел на краю откоса с плоской четвертинкой «Хеннеси» в руке; развернутый пергаментный квадратик с кокаином был пуст, и теперь инженер догонялся спиртным. В емкости плескалось на донышке.
Олег глянул на дымящийся, разметанный остов, медленно поднялся по скользкому откосу, достал из кармана сигареты, обломил фильтр, прикурил, затянулся, выдохнул:
– У них что с собою, баллон с газом был?
– А пес их знает, что у них было. Но граната – точно.
– Граната была «вторым номером» программы. Сначала рванул газ.
– Пиротехника – это наука, – назидательно провозгласил Корнилов, туманно взирая на Олега.
– Ты где спиртное добыл, умник?
– В бардачке нашей иноземной профурсетки. И совесть моя чиста. На войне – как на войне. Хочешь?
– Нет.
– Ну да. Герои сыты дымом погребальных костров.
На лицо Корнилова пала тень неземной печали.
– Знаешь, куда я сейчас хочу, герой? В какой-нибудь провинциально-захолустный дурдом. Где меня никто не найдет. Сойду я за психа?
Олег, занятый своими мыслями, пожал плечами.
– Сойду! Буду тихохонько сопеть в две дыры, кушать таблетуськи и подпускать шептунов, чтобы теплее спалось. Глядишь, в санитары выбьюсь, поселюсь где рядышком у какой давалкистой бабенки постбальзаковского возраста, а?
– Уезжать надо. Громыхнуло крепко.
– Уезжать? Куда, позвольте спросить? Хотя – ты герой, берсерк, ты можешь уйти в Валгаллу, страну вечных грез, легкокрылых валькирий и гр-р-розных скандинавских богов... А я? Только в сумасшедший дом. Разве это справедливо? – Корнилов улыбнулся глуповато, ответил:
– Справедливо. Потому что мне там будет хорошо.
– Умирать передумал?
– Как пел предводитель бременских музыкантов своей принцессе: «Пойдем со мной в широкий мир, повсюду ты найдешь кое-что получше смерти...»
– Что-то я не помню такой песни.
– Ты вспоминаешь милый мюзикл своего детства. А я цитирую стариков Гримм в оригинале. Немецкая литература мудра и мистична, как их предания. Запомни, герой: «Повсюду ты найдешь кое-что получше смерти». Знаешь, в чем моя трагедия?
Все люди живут не так, как хотят, а так, как могут. Я же... У меня словно две жизни. В одной я – тля навозная, мелкий соглядатай, статист, в другой... Нет, у Державина громовее и раскатнее: «Я телом в прахе истлеваю, умом – громам повелеваю!» Или это вирш Ломоносова? Да и пес их, громовержцев, разберет. А я... У меня была всего лишь одна мечта: вырваться из этой жизни на волю! Вот только беда: сам я – безволен, слаб и окаянен, а потому для меня дом умалишенных – самая вольная воля и самое взлелеянное пристанище... Место тихое, безопасное, бандиты домами скорби брезгуют, богатые и властные – стыдливо не замечают, интеллектуалы относятся не как к жилищу, а лишь как к средству – снятия кумара или ухода от воинской повинности... А это – мир, мир гротескный, часто уродливый и безжалостный, но не уродливее мира сего. И – только там можно встретить настоящих философов и художников: они не пишут полотен, они создают их в своем воображении и гибнут, даже не потрудившись воплотить. Высокое предназначение!
– Для дурдома ты хлипковат, умник. Там тебя будут больно бить.
– Бить? Это кто же?
– Да злые санитары.
– За что меня бить? По природе я хотя и пустомелей, но дисциплинирован. Да и устроюсь соглядатаем, так сказать, по обретенной специальности, глядишь, и скидка на побои мне выйдет, как думаешь, герой?
– Надежды юношу питают.
– Так то юношу. А меня... Меня питает скорбь.
– Есть о чем скорбеть?
– О жизни. О молодости, что прошла так бездарно.
– У кого иначе?
– Ты не понимаешь, герой! Мне пятьдесят. Что видел я тогда? Учебник диалектического материализма? Сверху Энгельс, снизу Маркс – это наш советский фарс... И все эти девочки-не-давалочки, и все эти идиотские собрания и ленинские уроки, и вся эта дичь и бездарь... А ведь я был юн, я жить хотел!
Раздевать девчонок, беззаботствовать, безумствовать, куражиться, нестись куда-то сломя голову, открывать земли, сочинять поэмы, петь, наконец!
– Ну петь-то тебе что мешало?
– Ты не понял, герой. Душа петь хотела, душа, а как ей воспарить в той вялой мороси, что нас окружала?.. Что у меня было? Литр вонючего яблочного пойла со стипендии, перепих с дежурной общажной шлюшкой, толстой и прыщавой, вонючая комната в коммуналке? По такой юности не тосковать, по ней скорбеть нужно! И ладно бы во всем мире было так... Запад дышал марихуаной, сексом и роком, дышал раскованно и спонтанно, купался близ Ниццы и бесчинствовал на студенческих баррикадах Парижа, напитывался любовью в тропиках Таиланда и кровью – в джунглях Вьетнама... Они – жили, мы – выполняли пятилетние планы.
Черт, черт, черт! – Корнилов даже всхлипнул, приложился к бутылке, с шумом выдохнул:
– И – все это ложь. Лукавство. Просто я устал жить в своем мирке, в своей раковине, поросшей изнутри улитками и дурно пахнущим перегноем! Я хотел жизни! И – не смог. В своих предсонных грезах я представляю себя раскованным, сильным, упорным, может быть, таким, как ты, герой, а на деле... Нет, никогда мне не обладать ни красивыми девушками, ни деньгами, ни славой. Я урод. Калека.
Только душевное уродство – патологическая неуверенность в себе – никому не заметно, и мучит лишь самого больного. Я и на эту работу пошел только затем, чтобы почувствовать... вкус жизни. И – что? Эти меднолобые легко и непринужденно уговаривают самых неприступных девчонок, веселятся, нагоняют страху на таких же рылобрюхих, а я... Я у них за шута. Я даже проститутку не могу купить: мне кажется, что она будет рассматривать мое тщедушное тело с не очень скрываемым презрением, и одна только эта мысль прогоняет всякое вожделение! Что мне осталось? Кокаиновое безумие и алкогольный бред. Кто, кто создал душу такой загнанной и ранимой? Впрочем, я знаю, в чем мой порок. Он плодит все остальные несуразности и уроны в моей жизни. Как сказано в книге Сираха? «Кто зол для себя, для кого будет добр? И не будет он иметь радости от имения своего. Нет хуже человека, который недоброжелателен к самому себе, и это – воздаяние за злобу его. Если он и делает добро, то делает в забывчивости, и после обнаруживает зло свое». Да, я не люблю себя, я зол, завистлив, труслив, несчастлив, несуразен и мелочно подл! Я ненавижу тебя, потому что ты отважен, я ненавижу парней, потому что они молоды, я ненавижу девчонок, потому что они красивы и красота их – не для меня. Но даже со своей ненавистью я смешон: трусость не дает разгуляться подлости, вот я и грызу себя, душу свою грызу...
Ну не место среди умалишенных. Там нет доброты, но есть покой.
– Послушай, несуразный, – жестко перебил Корнилова Олег. – Объясни мне только одну вещь: как это у тебя, застенчивого, оказался такой авторитетный ствол? Полимерный, последней модификации «смит-и-вессон» в нашей провинциальной столичке тянет «тонны» на три «зелени», если считать по-скромному.
– А, пустое, – пьяно отмахнул рукой Корнилов. – Я его выиграл. В нарды. У одного там...
– И что же он обратно не отыграл? Или просто не отобрал, по дружбе?
– Убило его.
– Убило?
– Натурально, током. В собственной квартире. Что-то там полез то ли вкручивать, то ли вывинчивать, и – нате вам. Летальный капец.
– У него что, дома высоковольтка была проложена?
– А вот этим никто интересоваться не стал. Не принято у нас такими вещами интересоваться.
– Ну и продал бы пистолетик, раз такая везуха повалила.
– Где? На базаре? В сувенирном ряду?
– Своим.
– Они мне не свои. Да и пушку эту после Хлябы никто и даром бы не взял. А то ты не знаешь, герой? Солдаты удачи суеверны, как подкаменные тунгусы!
– А ты у них – за шамана?
– Почему это?
– Говоришь много, складно и непонятно.
– Разве?
– Ладно, ты меня убедил, умник. Дом скорби тебя примет. Ты умеешь скорбеть. – Олег подошел к машине, прикурил сигарету. – Ну что, тронулись, что ли?
– Умом? – Шутка показалась Корнилову удачной, он заливисто расхохотался, но быстро сник. Снова приложился к бутылке и в несколько глотков вылакал коньяк до донышка.
Помрачнел и опьянел он тоже разом: будто пролитый на пол клюквенный кисель растащило по полу колеблющейся лужей.
– Одно скажу тебе, герой, – пролепетал он, едва ворочая языком. – в сумасшедшем доме плохо, там – свалка несбывшихся надежд и кладбище несостоявшихся гениев, но меня там никто искать не станет. И еще... Там не убивают машин.
– Наша кокетка победила в честном поединке.
– Кому нужна теперь честность? Этот поверженный «голиаф» был настоящим совершенством, он был вершиной конструкторской мысли. – Корнилов даже привстал, повел рукой нетрезво-царственным жестом, и Данилову показалось, что вот сейчас возьмет и провозгласит: «Бедный Йорик! Я знал его...» – А инженерная мысль уникальна: ее красота – в точности исполненного в металле замысла. Корабли, катера, субмарины, истребители, танки... Как жаль... Люди производят машины только затем, чтобы они убивали себе подобных. Ты только представь, герой: тысячи специалистов трудились, трудились самоотверженно, чтобы постигнуть и воплотить совершенство, и вот вместо него – искореженная груда паленого металла.
– Там еще люди были.
– Люди? Что есть «люди»? Сгорело несколько звероподобных. Они – дети огня, вот и получили свое. Полной мерою. Как у Исайи? «Идите в пламень огня вашего и стрел раскаленных вами». А машина – погибла. Душа ее обратилась в прах.
Олег хлопнул дверцей:
– Садись, что ли, душелюб. Поехали.
Корнилов не расслышал. Он устроился на обочине, подтянув тощие ноги коленками к груди и опустив на них подбородок. Когда Данилов тронул его за плечо, он вскинул голову, заозирался по сторонам, не вполне узнавая окружающее.
– Этот лес рыжий... И эта дорога... По ней никто не ездит. Давно. Худо здесь живым находиться. Ведьмачья сторона. И как сюда занесло?
– Да уж точно – не божьим промыслом.
– Про то – никто знать не может! – построжал вдруг Корнилов, с помощью Данилова поднялся, неловко упал задницей на сиденье, воздел указательный перст вверх, произнес торжественно:
– Ему виднее, – и сполз по сиденью в спасительном пьяном беспамятстве.
Олег гнал машину по освещенной только фарами дороге, чувствуя себя деревянной колодой. К похитителям девушки он не приблизился ни на шаг. Он даже запретил себе думать о Даше. Эмоции сейчас никого не спасут, а могут погубить и жизнь девушки, и его собственную.
Корнилов дрых покойно и мирно, сменив иллюзорное умничанье сновидениями.
Как сказали бы в незабвенные тридцатые: интеллигент собачий, еще шляпу надел!
Вылакал «в одинаре» бутылку чужого «Хеннеси» безо всяких церемониалов, рефлексийных терзаний и душевного дискомфорта. Куда его теперь? Может, действительно в «дом скорби»? Жалко. Проспится, тряханет кумар вместе с похмельем, вот тут он и сбрендит окончательно.
А хороший глоток сейчас бы не помешал. Для ясности мысли и простоты ощущений. Дорога пуста и черна, первые ларьки-забегаловки начнут попадаться только на Кольцевой. А вопросов уже накопилось, как у вождя пролетариата в начале века, и решать их насухую... Вопросов всего два и оба вечные: «Что делать?» и «С чего начать?». Третий вечный – «Кто виноват?» – можно приберечь на сладкое. Здесь уж пусть Папа Рамзес разбирается.
Что делать? Махануть к Головину, так, мол, и так, вашу дочь умыкнули прямехонько из моей спальни злые негодяи. «Как из маминой из спальни, кривоногий и хромой...» А это к чему? Да ни к чему. Фольклор незабвенного детства. Поехать к Головину, конечно, можно. Две загвоздки: ни адреса, ни телефона, ни подобающей авантажности. Ну а если учесть обстоятельства, то к Папе Рамзесу его не допустят: шлепнут на подходах, чтобы не создавал проблем и тем не усугублял. Мавр сделал свое дело, а потому в дальнейшем может быть употреблен только в виде покойника свежего, стерилизованного: молчалив, и спросу никакого. А как быть с версией многомудрого Корнилова? Если Даша Головина вовсе не Головина, а подсадная девка? Олег поморщился. А если оставить эмоции? Нет, вряд ли. Ловцы удачи, что неслись за малюткой «эскортом» на свою погибель, были ребята самые что ни на есть конкретные. И можно конкретнее, да некуда. Бедный технарь был напуган искренне. Да и ребята вели себя агрессивно.
Жаль не привелось узнать, чего таки хотели бравые парни и по чьему указанию ринулись догонять иноземную тачку с дипномерами, гори оно огнем! А уж громыхало и постреливало от поверженного «броневика»! «Мы шли под грохот канонады, мы смерти смотрели в лицо...» Чушь это. Прав Ларошфуко: «На солнце и на смерть нельзя смотреть в упор».
А кто все-таки дал наводку? Умник Корнилов сопел рядышком в машине, его друг и соратник Григорий с кляпом во рту томится в коридорчике, скрученный морским узлом и закованный в строгие «кандалы», все системы связи Данилов грубо расколотил, а дорогую аппаратуру сложил в кофры, и сейчас она покоится в багажнике. Выходит, на красную иномарку навел сам Сергей Оттович Гриф? Зачем?
Или?.. Некто умный и предусмотрительный играет не только его, Данилова, олигарха Головина, но и дядю Грифа? Так сказать, тройной tulup, вертляво и без реверансов? Уж очень легко кололся господин-товарищ-барин, он же соглядатай-неофит Сергей Корнилов! Кто-то рассчитал, что тот изначально не станет упираться по хлипкости и мечтательности натуры и – подставил его Олегу «языком»? Тепло. Кто? Сам Гриф? Или тот, кто решил «отработать» Грифа «до грунта» и ударить башкой о стенку, именуемую «папа Головин»?
Есть и еще вариант: Дашин папашка сам заварил крупу, сымитировав похищение дочери, а теперь помешивает, подсаливает и смотрит, что за кандер получится и в чью голодную глотку его влить горяченьким, с пылу да с жару – чтоб пробрало!
Похоже? Только одно большое «но». А что, если бы он, Данилов, по невниманию или спонтанности чувств-с не заметил легкого колыхания занавески и любопытствующего силуэта Корнилова за ней? Сел бы себе в такси и мирно отправился ябедничать Папе Рамзесу? Или – вернулся домой, набрал 02 и законопослушно настучал бы родной милиции о совершенном злодеянии? Или – еще проще: напился бы с расстройства, как ленивый кит, и упал в бессильной прострации?
М-да. Строительство версий при недостатке фактов – дело безнадежное до полной умозрительности. Оно, конечно, способно развлечь путника на пустынной дороге по пути к питейному ларьку, но и не более. Значит, нужно добывать факты.
Вот только в контору с интригующим наименованием «Контекст» соваться уже, пожалуй, не стоит: скорее всего, перспективная идея исчезновения Олега Данилова без шума, пыли и завещания уже овладела массами. Нет, может, он и преувеличивает, но... Какую версию ни прикинь на случившееся, а роли для себя в будущем спектакле он не видит. Статист сыграл героя-любовника и должен покинуть сцену. Ибо роль задумывалась всего лишь как наживка для будущего широкомасштабного действа. Скажем, буйства Цезаря из-за распутной Юлии Младшей.
Олег разглядел впереди огни. Приют дальнобойщиков: мотель, забегаловка, заправка. Даже с полдюжины задолбанных до последней возможности потаскух: они и «ночными бабочками» прозываются как раз потому, что при свете дня на такую не польстится даже мертвецки пьяный водила! Пора будить попутчика: лучше всего его оставить в ночном кафе.
Данилов крутанул настройку приемника, прибавил звук:
Я маленькая лошадка,
Но стою очень много денег,
И я везу свою большую повозку
С того на этот берег...
Из популярной песни.
Ага, бодрая и оптимистичная песенка. Как все нынешние, про скорую кончину.
Ну и пес с ними, с такими нынешними! А что наш философствующий стукач? Спит, проклятый!
– Эй, вратарь, готовься к бою! – гаркнул Олег ему на ухо, перекрывая жалостливые завывания приемника.
Корнилов икнул, что-то пролепетал, не просыпаясь, и умудрился свернуться на сиденье мелким калачиком, подтянув коленки ко лбу. Редкие волосики были разбросаны по хрящеватой башке пегим налетом: стрижка типа «короткая удлиненная» при таком угловатом черепе делала тот похожим на костистую голову не до конца обглоданной рыбы. М-да, героя-любовника из него не получится. Зато для роли предателя партизан – просто находка!
Олег проехал место кормления и развлекухи шоферской братии метров на пятьдесят вперед и припарковал автомобиль в тени высокого кустарника: нечего запростецким ребятам пялиться на иноземные номера. Крепко потряс Корнилова за плечо, рявкнул командным голосом:
– Вторая рота – па-а-адъем!
– Что! – вскинулся тот, испуганно вытаращился на Олега. – Ты кто?
– Конь в пальто!
– А-а-а... – Глаза Корнилова прояснились, он зажмурился, закрыл лицо ладонями, пробормотал:
– Снилась всякая дрянь! Какие-то тетки грудастые...
Голые... И вода.
Он бредит чудесами.
Рой женщин раздевается в тени
Густых деревьев у лесного пруда.
Красавицы на редкость все они.
Одна же краше всех, и это чудо
Из героинь или богинь ногой
Болтает ясность влаги ледяной <Из «Фауста» Гете.>, -
продекламировал Олег.
– Куда там! – скривился Корнилов. – На уток они были похожи, то ли волосатые, то ли в перьях... Бррр!
– Сон разума рождает чудовищ. Пошли, болезный. Корнилов суетливо мотнул головой по сторонам, затравленно озираясь; спросил с затаенным испугом:
– Куда?
– Не мельтеши душой, лишенец! Чтобы тебя придавить, будить было совсем не обязательно. Водку пить будешь?
– Буду.
– Ну и вытряхивайся.
Через несколько минут они уже сидели в шоферской забегаловке. Олег налил Корнилову стакан до краев, тот выхлебал все разом и на старые дрожжи совершенно осоловел. Данилов осушил свой стаканчик, и тут непрошеная скорая тоска настигла стилетным жалом, но тоска не слезливая – бешеная. Она забурлила в крови пенной брагой, пробуждая дремлющую ярость. Олегу хотелось встать и – крушить все вокруг!.. А следом ледяной волной накатилась тревога за Дашу. Олег закаменел лицом, стиснул зубы и замер, волей пережигая гнев.
– Ты что заметался, герой?
– Мне пора.
– Ты счастлив. Тебе есть куда спешить.
– Это ты называешь счастьем?
– Да. Просто сейчас ты еще не знаешь об этом. А с годами... у большинства людей жизнь сужается до размеров такого вот шалмана. Как и время. Только и успеваешь крутить головой на тонкой шейке, словно в поезде – пересчитывая проносящиеся перронные фонари. А это убегает твое время. И другого не будет.
И ни у кого из живущих не будет другого времени, ты понимаешь это, герой?
Когда-то Василий Розанов записал в страшном прозрении, наблюдая веселящуюся, яркую, радостную толпу людей вокруг: это были и дети, нарядные или чумазые, и будочники, и кокотки, и лукавые дамы из общества, и солидные господа, и начальники значимых департаментов, и миллионщики, и нищие, и солдаты, и сутенеры, и биржевые маклеры... Одни были людьми чести, другие – проходимцами, третьи – провокаторами, презренными и презираемыми... А мысль философа была ясной и жуткой в этой своей ясности: «Неужели они все умрут?» И – смутила его душу, как продолжает смущать наши. И души скорбят, слыша скорбь ушедших. – Или все мы – солдаты в маршевых ротах неведомого генерала? Помнишь Ду Фу, «Песнь о боевых колесницах»?
Плачут души убитых недавно.
Плачут души убитых когда-то.
И в ночи боевой и бесславной Их отчетливо слышат солдаты.
Хотя... Возможно, ты насыщаешь время действием, герой, и тебе не до грусти. Как ты попал в эту историю? Впрочем, с героями так и случается: должен же кто-то жертвовать собой. д потому тебе здесь не выжить. Здесь правят те, кто умеет только складывать и вычитать. Складывать деньги и вычитать жизни. Чужие.
Я выпью еще?
Олег кивнул. Как ни странно, от рассуждений Корнилова беспокойство уступило место рассудочной сосредоточенности. Люди не столько действуют, сколько решают. Пора решать. И не ошибиться. Сегодня ошибка может привести к гибели Даши. И к его собственной.
– Выпей со мной, герой.
Олег плеснул себе водки, сделал глоток:
– Тебе надо менять профессию, философ.
– Мне нужно менять жизнь. Но я уже не сумею. Да и не философ я. Так, пустые мудрствования, бестолочь житейская, и ничего кроме... И никому в этой жизни не легче, кроме убогих духом. Подойдешь к шкафу, возьмешь томик стихов...
А что в них? Все то же. Трепетное томление по краткости жизни, по ее эфемерной скоротечности, по ее жестокой пустоте.
И прах веков упал на прах святынь,
На славный город, ныне полудикий,
И вой собак звучит тоской пустынь
Под византийской ветхой базиликой.
Из стихотворения Ивана Бунина.
От выпитого Корнилов затосковал тяжело и глухо, понуро опустил голову на руки. Поднял взгляд, спросил:
– Ты любишь ее, герой? Ту девчонку?
– Зачем тебе это знать, умник?
– Ты прав. Я без того переполнен желчью. Зачем мне еще и зависть?
Олег встал:
– Мне пора.
– Удачи тебе, герой. Ты отважен, а победа любит таких. Но тебе не удержать ни победу, ни счастье... Мир жесток к смелым.
– Как и к умным. Сильные побеждают слабых, умные подчиняют сильных. И над всеми господствуют подлые, те, что умеют предавать раньше других.
Корнилов скривил рот в подобие улыбки, а глаза смотрели жалко, загнанно.
– Мир не изменился.
– Меняемся мы.
Корнилов закрыл лицо руками, задумался, раскачиваясь на стуле, поднял голову, чтобы ответить, но Олег уже вышел из кафе, и силуэт его растворился в ночи.
В жизни случаются времена, когда принятие решения кажется фатальным, а его непринятие – гибельным. И «теорией малых дел» от этой мрачной альтернативы не отгородиться: можно сколь угодно долго начищать бляхи и надраивать полы, а неотвратимый рок уже нависает тяжкою глыбой, готовый обрушить на бедную голову растерянного и растерявшегося существа все мыслимые беды и все представимые несчастья. И вот – человек уже чувствует себя зверем: обессиленным, загнанным, прижатым к самой стене вольера, называвшегося прежде жизнью, а теперь ставшего смертным капканом. А потом... Потом на смену трусливому мельтеше-нию приходит вялая, покорная обреченность. И уже не нужны ни борзые, ни гончие, ни напряженное преследование, ни прицельный удар клинка или пули: апатия и страх скоро и верно превращают человека в развалину, в тень, и он исчезает из этой жизни, словно соскальзывает с мокрой черепичной крыши на рифленую брусчатку, умиротворенную очередной жертвой и влажно отливающую сытым довольством.
Именно таким загнанным, но не зверем, человеком, чувствовал сейчас себя Гриф. Или это просто старость? И игра уже не для него? Игры... Люди их обожают.
Играют азартно, самозабвенно, ставя на кон жизни. Свои и чужие. И все потому, что жизнь слишком скучна, когда из нее исключена наивысшая ставка. Впрочем, одни заполняют жизнь риском, другие – чувственными удовольствиями, третьи – собственной мнимой значимостью... И все для того, чтобы забыть о времени, о том, что земной путь короток и конечен, как бы долго ни длилась жизнь. Но притом каждый – вечен, непознаваем и всевластен над прошлым и будущим! Каждый решает сам, чем наполнить собственную жизнь, что вместить в нее: унылое прозябание, пересчет хрустких купюр, любовь пустоглазых кокоток, борьбу «на благо» и «во имя», полотна прошлых эпох, слова поэтов и пророков, прелесть трепетных женщин, которых не посмеешь коснуться, неистовство чужих побед, горечь чужих поражений, слезы чужих печалей... И – жить во всех веках и во всех мирах, сделав чужие печали, победы и радости своими! И прибавить к ним ту малую малость, которая называется "я". И все же... Только жизнь, поставленная на карту, делает самое себя зыбким, мучительным, мимолетным; заставляет ощущать запах смолы тысячелетнего бора, вкус моря, ароматы трав, беспредельность неба и – собственную неповторимость. Смешно. Все люди смертны, но большинство живет так, словно их жизни будут плестись среди вечности вечно... И – теряют все куда раньше смерти! Как у Пушкина?
Ведь мы играем не из денег,
А только б вечность проводить!
Шел третий час ночи. Сергей Оттович перебирал бумаги на столе и чувствовал, как боль бьется в подреберье горячим жалом, проглатывал облатку с лекарством, но боль не утихала, лишь отступала, затаивалась на время, чтобы вскоре напомнить о себе жестоко и остро. И вид у Грифа был больной: тяжелые лиловые мешки набрякли под глазами, две морщины от крыльев носа к уголкам рта стали глубокими и резкими и делали профиль Грифа похожим на профиль сильной птицы, чье имя означало уже свершившийся рок.
Гриф был недоволен собой. Сообщение о похищении Дарьи Головиной прозвучало для него как гром среди ясного неба: Гриф привык сам сдавать загодя крапленую колоду, а здесь – кто-то сдал карты под него. Да если бы только под него: все за этим столом играли даже не на деньги – на очень большие деньги, и давно привыкли не принимать в расчет ни излишние сантименты, ни чьи-то жизни. И все это были люди сведущие; ни для кого тайной не было, какие фигуры стоят за ним, Сергеем Оттовичем Грифом, и если уж он сам попал на этот раз под раздачу, вся партия играется совсем не за тем, столом... Там жизнь любого, любого из смертных ничего не значит и ничего не стоит, даже если этот смертный взирает на мир с высоты Капитолийского холма, подиума или трона.
Это новое знание деморализовало Грифа совершенно; казалось, он только что был наверху, и вот – словно шальной шквал перепутал все, смешал, исказил реальность до обратной перспективы, и в этой смещенной реальности, как в кривом зеркале, все его расчеты, амбиции и даже сама жизнь виделись лишенными всякого значения и смысла. Как у Даниила? «Ты взвешен на весах и найден очень легким».
Гриф боялся даже додумывать свою догадку: мир стал хрупким и эфемерным, он готов был свергнуться в тартарары, и никто не сможет этому падению противостоять. Самое лукавое в том, что обыватели даже не заметят этого смещения, этой дробящейся перспективы, этого уродства. Мир начал движение к бездне, и ему, Грифу, было бы совершенно наплевать на грядущую гибель стада...
Падение королей и тронов губительно для царедворцев; он сам всегда был абсолютно защищен от всех и всяких потрясений, скрытый густой, непроницаемой тенью дворцовых подземелий... Но весь парадокс этой новой, смещенной реальности был в том, что тень стала считаться светом.
Утомленный, Гриф откинулся в кресле. Мысли пусты и бесплодны. А потому – безумны. Он слишком умен, чтобы попасть под власть безумия, но при этом слишком опытен, чтобы отвергать любые кажущиеся ирреальными способы восприятия и интерпретации действительности. Не важно, к а к ты достигаешь победы, важно, что ты побеждаешь!
А значит, сейчас нужно сосредоточиться на деле. Вернуться к началу всех несвязух.
Данилов. Он пропал. Исчез. Испарился. Кто бы он ни был, играющий тренер или разыгрываемый джокер, он – единственная ниточка от всего клубочка. Его тоже нужно разыскать.
– К вам Вагин, – услышал Гриф голос секретарши.
– Пусть войдет.
Вот на Вагине ни усталость, ни перипетии последних часов почти не сказались. Или это была только видимость? Всегда серое лицо, пегие, присыпанные обильной перхотью редкие волосы, ничего не выражающие пустые глаза... А впрочем, о чем ему беспокоиться? За все происшедшее спросят с Грифа, и спрос этот будет строг и фатален. Головин не умеет прощать.
– С девчонкой пока ничего, – ответил на невысказанный вопрос босса помощник.
– Данилов, Головина, Сытин с людьми, Корнилов. Это наши минусы. А где наши плюсы?
Вагин никак не отреагировал на риторический вопрос шефа – Ладно. Давай по порядку. Головина пропала. Данилов пропал. Корнилов исчез. Сытина с командой нашли в виде головешек.
– Я вам докладывал по сотовому.
– Теперь подробно. Сколько их было?
– Трое. Сам Сытин, водитель и кто-то из его людей.
Гриф развел губы в невеселой ухмылке:
– Сгорел Эдичка. На работе. А ты и рад.
– Да какая уж радость...
– Не лукавь, Вагин. Ты его оч-ч-чень не любил. Потому что боялся.
– Скорее я не испытывал к нему приязни.
– Оставим эвфемизмы. Рассказывай.
– Они слетели с дороги. На это указывает тормозной путь. Шли на очень большой скорости, недопустимой на мокрой дороге да еще и с таким крутым поворотом. Сначала рухнули под откос, а потом – рвануло. Все – в клочья.
– Гранаты сдетонировали?
– Да. Но первым – газовый баллон.
– Они что, на пикник ехали? Зачем им был нужен газ?
– Не могу знать. Но вы же помните, Сытин был любителем мистификаций и мастером всяких штучек.
– Помню. За кем они гнались?
– Точно не установлено.
– А что установлено точно, Вагин?! – взъярился Гриф. На этот раз он не собирался гасить вспышку гнева: смотрел на помощника зло. – Ты хочешь по пунктам? Девчонку забирают прямо на глазах у твоих соглядатаев, это раз!
– Там арка, и...
– Молчать! Потом журналист Данилов замечает твоих подсадных, вламывается в квартиру, бьет всем морды и преспокойно «потрошит» филера, это два! Кстати, почему именно его ты посадил «смотрящим»?
– Корнилов очень хороший специалист по видео-и аудио-наблюдению. Да и вообще – технарь классный. А что характером слабоват... Но ведь никакие осложнения, особенно такого уровня, не планировались.
– Осложнения никогда не планируются, Вагин, они с л у ч а ю т с я, потому их и нужно иметь в виду! Далее: донесение о происшедшем я получаю окольным путем, от оперативного дежурного РОВД, которому позвонил какой-то испуганный хмырь и сообщил о чем-то странном в его дворе... А что там было такого «странного»? Автомобили повизжали тормозами в подворотнях? Да на такое по нашим временам ни один мирно сопящий пуританин даже ноздрей не поведет, не то что в ментовку названивать! Да еще посреди ночи вываливаться на мелкий дождичек из теплой постельки... Я ведь не поленился, проверил: звонили дежурному из автомата. Ущучил?
– Да, – упавшим голосом пролепетал побледневший Вагин.
– Ну и что скажешь?
– Не знаю. Подстава.
– Это понятно. Только вот кто кого кому подставляет? Меня – Головину, тебя – мне, Данилова – всем нам, Головина – тому, кто похитил девчонку?.. Вся беда в том, что ситуацию крутят при нас, но без нас. Чертовски красиво крутят! И еще: тут мне принесли... Наших легионеров спалил Данилов.
– Спалил?
– Да. В прямом смысле. Ты помнишь, я как раз инструктировал Сытина, когда пара людей, что выезжали на место, развязали страдальца Григория и узнали и об исчезновении Корнилова, и о похищении Головиной, и о Данилове.
Вагин кивнул.
– Так вот: в разговоре с Сытиным я не упомянул, на какой машине скрылся Данилов.
– Вы предполагаете...
– Вот именно. Предполагаю. Кто-то позвонил Сытину по сотовому и отдал приказ или рекомендацию переориентироваться на красный автомобиль. И – указал примерный маршрут следования.
– Но откуда известно...
– Вагин, ты занимаешься своим делом, другие люди – своим. И совсем не обязательно для этого летать по ночному Княжинску зоркой совой! Человечек по моей просьбе проехал по предполагаемым маршрутам, порасспросил ночных продавцов да официанток кафе... В районе улицы Донцова «крузер» Сытина развернулся на сто восемьдесят и попылил за красной иномаркой с желтыми номерами, усек? Да не просто развернулся, а со скрипом, на скорости, и не просто попылил, а, невзирая на габариты, погнал, как сексуально озлобленный старый мамонт! Потом наш друг журналист устроил им гонку с преследованием на заводской окраине, увел Сытина на Георгиевское шоссе, где тот и обрел свой персональный со товарищи крематорий. Что скажешь, Вагин?
Серый Йорик только пожал плечами.
– Тогда я сам скажу. Кто мог отдать приказ Сытину?
– Вы.
– Верно. Но я такого приказа не отдавал. – Гриф благодушно смотрел на помощника, и Вагину стало под этим взглядом совершенно неуютно. Но и особой растерянности Серый Йорик не проявил: развел блеклые губы в оскале, который мог у него сойти за улыбку.
– Но и не я. Меня Сытин считал пустым местом.
– А ведь зря считал, а, Вагин? – Благодушие исчезло, теперь на Вагина смотрел волк, волк усталый, но оттого ничуть Не менее опасный, и то, что у него было вышколенное лицо офицера вермахта, доброты взгляду не добавляло. Вагин стоял, уставившись Грифу в надбровье, безучастно хлопал белесыми ресницами, и в жидких разводах его роговиц нельзя было прочесть ни страха, ни волнения.
Настоящий упырь!
– Я полагаю, – произнес он бесцветно и чуть вкрадчиво, – что Сытин мог пойти и на экспромт. Такой он был человек.
– Может быть, он был и вовсе зверь, только... С чего бы Эдичка решил гоняться за дипломатической тачкой, а?
– Сытину могли дать приказание от вашего имени.
– Кто?
– Люди, что смоделировали всю ситуацию и с Даниловым, и с похищением Головиной.
– Операция – единая заготовка?
– Несомненно.
– Цели операции?
– Головин, вы, возможно даже... президент.
– А вот этого произносить вслух не следует. Кому выгодно? Кто мог организовать?
Вагин вздохнул:
– Во-первых, сам Головин. Силами своей службы безопасности.
– Начало многообещающее. А во-вторых? Я? Или – ты?
– Сергей Оттович, у меня нет таких возможностей.
– Вот за что ценю тебя, Вагин, так это за ум. И за экстерьер. Ты выглядишь идеальным исполнителем, не способным родить ни одной конструктивной мысли. Но я-то знаю, что это не так.
– Сергей Оттович...
– Я не закончил. В нашей работе, а в твоей – в особенности, всегда возникает соблазн «раздвоиться». А то и «растроиться». Не делай этого, Вагин.
Серый Йорик улыбнулся невесело:
– Я слишком упорядочен, чтобы менять жизнь. Меня бы это тяготило.
– Люди лукавы и тщеславны. И каждый полагает, – к а ж д ы й! – что природа, Бог или обстоятельства ему недодали Что он заслуживает большего. И стремится компенсировать этот недостаток. Тщеславие, самомнение, зависть – вот родители предательства. Они создают весь непорядок в мире, я хочу, чтобы ты это понял, Вагин.
– Я понимаю, босс.
– Вот и отлично. Так кто, по-твоему, банкует в этой игре?
– Люди, играющие Данилова. Помимо нас. И вот что еще... Я бы сказал так: вполне возможно, Данилов только прикидывается «слепарем», на самом деле он прекрасно осведомлен и о самой игре, и о ее ставках.
– Ты меня радуешь, Вагин! Это даже не идея! Это – песня хора имени Григория Веревки! Со скерцо, адажио и болеро для хлюпающего унитаза! Все это очевидно. Я жду конкретики. И еще. Меня оч-ч-чень беспокоит один нюанс. Приказ Сытину мог отдать только я.
– Кто-то смоделировал ваш голос.
– Здраво. Но очень надуманно.
– Сергей Оттович, я имел в виду компьютерную имитацию.
– Для этого нужны хорошие технические возможности.
– Такие возможности...
– ...есть у Головина, Раковского, Реймерса, у нашей Службы безопасности, у всех российских, американских, немецких спецслужб, у личной охраны Муамара Каддафи, Саддама Хусейна и Билла Гейтса. Я не всех назвал? Продолжить? Вагин, будь попроще, и народ к тебе потянется. А что получается, если «попроще»? Мой порученец Вагин звонит в авто Сытину и от моего имени советует... А пока Эдичка раскидывает мозгами, а их у него было немного, появляется искомая красная иномарка, в Эдичке пробуждается основной инстинкт, и он – устремляется в погоню. Конец которой фатален. Итог: ненавистный Вагину Сытин мертвее грязи, насмешливый, язвительный Гриф – под занесенной карающей десницей Папы Головина, сам Вагин... Ну, это я еще не придумал, но ты-то просчитал, а, Сан Саныч?
– Вы мне не доверяете?
– Кто у нас когда кому доверял? Ну а в свете явившихся реалий, так сказать... Считай, фантазирую. Но могу и умишком сбрендить и решить, что все было именно так, как я только что талантливо изобразил. И тогда... Не будет ни игры в «веришь не веришь», ни идиотского в своем маразме телесуда с присяжными и с обязательной состязательностью сторон. В лучшем случае будет пуля в затылок, в худшем... От этого худшего даже меня дрожь пробирает. Так что ты – мужественный человек, Сан Саныч. Ну? Так что ты скажешь по существу? Или, говоря выспренним штилем, что тебя оправдает?
– По Данилову открылись новые обстоятельства, – монотонно и спокойно, словно стремясь тоном угомонить не в меру расшалившегося ребенка, произнес Вагин.
– Эко кучеряво сверстано! «Открылись обстоятельства». И в чем они?
– Данилов вовсе не тот, за кого себя выдает.
– А в том-то и дело, милый Вагин, что Данилов ни за кого себя не выдает!
Он прост, естественен и результативен. Если он гневается, то наш доморощенный газетный магнат чуть не писается в кресле, если грустит – то выглядит брошенным сенбернаром, если любит... – Неожиданно Гриф прервал эмоциональный монолог, спросил по-деловому, вздернув вверх брови:
– Так ч т о за новые обстоятельства?
Вагин пожевал тонкими губами, словно собираясь с мыслями для того, чтобы изложить очевидное своему несколько предубежденному боссу логично.
– Я получил установочные на Данилова. Он профессионал.
– Разве мы сомневались?
– Тут не совсем то. Данилов странный профессионал. Как внесерийный автомобиль, сработанный по спецзаказу. Навыки его весьма многообразны.
– Хватит прелюдий, Вагин. Что нашли? Кто слил информацию? Московские контакты?
– Нет. С информацией в Москве туго.
– Никому уже не нужны деньги?
– Нужны. Но не в камере Лефортово.
– Даже так?
– Все стало строже. Но я велел порыться в здешних архивах и обнаружил коротенькую справку. Данилов проходил стажировку в Крыму. В Гвардейской бухте.
– "Альфа"?
– Нет. Вот тут и начинаются несвязухи. Запросил у нашего человека информацию по управлениям и отделам республиканского ГБ советских еще времен.
– Здесь система прозрачней? – сыронизировал Гриф.
– Вовсе нет. Просто мы интересовались только базой в Гвардейской, дело совсем прошлое, сейчас там одни чайки да какой-то хлипкий туристический комплекс. И подчинялась она Москве. Запрос делали через дружественного депутата, архивисты не пожелали ссориться ни с нами, ни с этим прохвостом. Да и нарыть там ничего уже нельзя. Разве что историку.
– Но ты – нарыл?
– Лучше. Я отыскал человека.
– Из комитетчиков?
– Нет. За флотом был записан. Сейчас уже пожилой дядька, изрядно пьющий.
Жадный. Работал тогда в Гвардейской по обеспечению и тихонько постукивал на флотских в особый отдел, тот ему задницу прикрывал.
– Было от чего?
– Излишества всякие. То – спецназовскую форму налево, тогда это была крайняя редкость, похлеще всяких джинсов, то – барахлишко какое, что поновее, спишет да продаст.
Крысятник.
– Как ты замотивировал наш интерес к Данилову?
– Один из теневых лидеров организованной преступной группировки.
Разработчик.
– У твоего крысятника сомнений не возникло?
– Какой там! Радость на морде была «шире хари». Аж затрясся.
– С чего?
– Насолил ему Данилов крепко.
– Деньгами ты этого разговорчивого загрузил?
– А как же!
– Сколько?
– За все про все – штуку баксов. Плюс – пятьсот гринов суточные и командировочные. Итого сэкономлено сорок восемь тысяч долларов из выделенных вами на оперативное обеспечение разработки Данилова в Москве. – Вагин сиял.
– Куркуль ты, Вагин. Тебе бы интендантствовать где в дивизии – цены бы не было.
– В дивизии – нет. Проворуюсь, поймают, посадят. Лучше – в армии. А еще лучше – в округе.
– Там не поймают?
– Там не посадят. В дивизии, кроме шинельного-сукна и списанных «калашей», разжиться нечем. Значит, и поделиться тоже. А в округе... Пару генералов в долю, и можешь жить Ши-уншином-шахом-третьим до конца грез. В смысле – дней.
– Сладко поешь. Не обольщайся: все, что лежало хорошо ли, плохо, подмели еще при прошлом гетмане и под его руководством. У тебя запись беседы с этим капитаном сухогрузным с собой?
– Лучше. Он ждет внизу.
– Молодцом, Вагин.
– Я знал, что вы захотите встретиться лично.
– Ты не знал, Вагин, ты предполагал. И не ошибся. Зови. Сейчас. Как зовут нашего закадычного?
– Иван Павлович Диденко. Капитан третьего ранга в отставке. Прилетел попутным бортом прямо из Симферополя.
– Кем считает нас?
– Государственной «крышей» весьма могущественной коммерческой организации.
– Живет на пенсию?
– Как все. При Союзе от базы справно кормился, машина «Волга» была и все, что полагается. Сейчас отощал и озлобился. Огородик держит, жильцов летом в сараюшку пускает, да только какой в Гвардейском курорт?
– Отчего же? – Взгляд Грифа на долю секунды потеплел, будто он вспомнил что-то из далекой юности. – Море там хорошее. А девчонки были какие? Искренние, веселые, ласковые... Не нынешним чета. Умели любить. А сейчас – время чистоганов. Ладно, зови этого военно-морского торгаша. Потолкуем.
Когда вошел невысокий, широкоплечий, кряжистый мужчина с привычным, надутым брюшком, первая мысль Грифа была Фразой из известного мультика: «Ты еще крепкий старик, Розенбом!» Но вот вставать и вообще здороваться с посетителем Сергей Оттович счел излишним. С полминуты он разглядывал собеседника: прокуренные висячие усы, щеки в склеротических жилках, мешки под глазами; желтизна век и белков наводила На мысль о циррозе. Видимо, от природы это был человек отменного здоровья, ну да зависть и водка губят всяких.
– Александр Александрович информировал вас о нашем интересе? – спросил Гриф.
– Про того малого, на фото?
– Именно. Его зовут Олег Владимирович Данилов.
– Да я уж все, что знал, этому вашему... рассказал.
– А я бы послушал сам. Нет возражений?
– А чего возражать? Раз надо? – Диденко покряхтел, примериваясь поудобнее на стуле. – Ваш этот... сказал, что настоящее имя его Данилов? В смысле – фамилия?, – Под такой фамилией знаем его мы.
– Ну да, сколько личин у проходимца. Сейчас, поди, в деньгах купается.
– Отчасти.
– Ваш э-э-э... Александр Александрович сообщил, что он у блатных вроде за пахана.
– Не вполне так. Но, по нашим предположениям, он является разработчиком нескольких акций, которые вполне можно отнести к преступлениям, – тихо, словно делясь служебной информацией, произнес Гриф. Добавил веско:
– К государственным преступлениям.
– Я бы таких вешал! За ноги! Наживаются на народной беде! Если что, вы не сомневайтесь, я – могила.
– А мы и не сомневаемся. Не могли бы вы повторить свой рассказ о Данилове?
– А чего тут повторять? Прислали его где-то в восьмидесятых... Не, точно не вспомню. Молодехонького, только что не с иголочки, но высокомерный был.
– Кто прислал?
– Известно кто: Комитет.
– Москва?
– Ну. Москва. Раньше в Гвардейскую бухту только Москва и присылала. А потом... – Диденко махнул в сердцах рукой.
– Из какого управления?
– Да разве нам кто говорил? Пахали на них, как Карлы, а они, вишь ты, «белая кость», элита... драная!
– По существу, пожалуйста.
– Да у нас все больше люди из Первого главного <Первое главное управление КГБ СССР – служба внешней разведки.> стажировались. Но ни в каких сопроводиловках этого не было. Так, в/ч, номер такой-то, курсант такой-то, и все. И не Данилов он был тогда, я уже говорил Александру Александровичу, а Петров.
– Петров?
– Ну. Под своими фамилиями никого не было. Вспомнить, так все – Ивановы, Петровы, Смирновы, Егоровы, Беловы, и в том же духе. Смех, как-то одного прислали – чернее грязи, носастый, а фамилия – Белов. Так что ваш Данилов тогда Петровым был. Правда, кликали его Данила-мастер, или просто – Мастер, а то – Альтист.
– Почему?
– Ну это я не знаю. Прозвали. Альтист и Альтист, мое какое дело.
– Значит, думаешь, из Первого главного Петров-Данилов был?
– Нет. Думаю, из «девятки» <Девятое главное управление КГБ СССР – служба охраны.>.
– Отчего так решил?
– Да по повадке видать. Все «девяточники» – странные вроде как отрешенные.
Взгляд стылый. Потом отмякают, а спервоначалу смотрит на тебя, будто ты генсека завалить спроворился. И не зло смотрит, пусто.
– А с чего это Данилова к вам на переподготовку прислали?
– Ну? И я думаю – с чего? «Девятка» – у них своя специализация, задачи, а у нас? Диверсии и антитеррор. Думаю, турнули его из «девятки». В смысле – отчислили.
– Почему?
– Сильно умный.
– В «девятке» только глупые нужны?
– Да нет, я не то сказал. Видно, паря тот в «девятку» сразу после армии и спецучебки попал, а как начал конкретно работать... Задумчивый он был шибко. А когда на ближней охране пашешь, не до зауми! Да и... На язык был невоздержанный крепко. И на руку. Гонорливый.
– Черненко ругал?
– Не, вспомнил. При Горбачеве это было. Вот он Мишку и костерил.
– Мишку только ленивый не костерил.
– По-огодь! Это после. А спервоначалу все еще приструненные ходили! А этот – умничал. И крепко так нашего генсека трезвого раскладывал, и не за водку конкретно, а дескать, вся эта компания приведет к созданию высокоорганизованных преступных групп. Так и вышло, чего... А сам, видать, не стерпел, замазался теперь. Денег ему захотелось. Сейчас все до денег – хваты, вот мы работали...
– Значит, умничал? – прервал его Гриф.
– Ну. У нас особо не поумничаешь: нагрузки такие давали что боже ж мой!
Упасть в койку и до подъема! Вот и доумничался. Одно дело в чистом костюмчике ходить да нашим партаигеноссе холки платочком промакивать, другое – в комби по дерьму елозить.
– Что-то невзлюбили вы, Иван Павлович, Данилова.
– А то. Мастер, мать его разбери! Схлестнулись мы с ним. Скотиной он оказался. Я как-то катер погнал по рыбу, ну надо было, на мне ж все хозяйство...
– Бойцов плохо снабжали?
– Да хоть и хорошо! Начальство симферопольское наедет, выставиться хозупр должен? Должен. А они тогда что ни попадя не пили: коньячок армянский сильно уважали, икорку. Вот я матросиков и заряжал по кефаль, по лобана, по пелингаса: а чего, им в охотку. А как прикоптим, сдавали через Одессу... – Рассказчик осекся, прокашлялся. – Да вам это неинтересно.
– Отчего же. За наличные сдавали?
– А то. – Диденко вздохнул. – Всем жить надо.
– Ив чем был конфликт с Даниловым?
– Да матросика я одного чуть-чуть поучил. Он, дура, лебедку посмотреть поленился, и сеть – в клочья. И рыба вся – снова в море. Убытков – на полную тысячу, теми еще деньгами! Мне что его, отпуском награждать? Я ему и насувал.
Может, перестарался трохи, сотрясение, поломал чуток, то-се... Ну да чего не бывает? Зато матросы у меня всегда при рыбе были...
– ...а вы при деньгах.
– Осуждаете? – насупился Диденко.
– Да нет, – слукавил Гриф. – Хорошо помню то время.
– Во-о-от. Время такое было: никто мимо своего рта не проносил. А тот Данилов-Петров за матросика – просто вызверился. – Диденко вздохнул. – И нет бы где втихую потолковать... Он, как узнал, от строя меня отозвал и – пошел махать. И ладно бы в морду заехал, а то – по щекам отхлестал, как холопа какого, да так, что три зуба выкрошилось! Ну а в драку с ним лезть – куда там!
«Девятошник», он пальцем ткнет, и – отнесут остывать на погреб. Мне оно надо? А ему – запишут «убийство по неосторожности» да «неполное служебное». Чего ему, дальше фронта не пошлют! В Афган, в Анголу или еще каких гамадрилов угомонять.
Нет, если бы он у нас на постоянку остался, я бы не спустил. А так – он побыл у нас еще пару недель и исчез.
– Куда?
– Я надеялся, где-то догнивает уже. А он, вишь, объявился!
– Почему вы не стали разбираться с этим инцидентом через военного коменданта?
– Я подумал...
– Побоялись огласки своих гешефтов? И Петров-Данилов просчитал это загодя?
Диденко насупился, лицо пожелтело.
– Вы меня еще и обвиняете?
– Хочу понять, что заставило Данилова вступить с вами в конфликт. Это нам поможет его задержать. И – обезвредить.
При слове «обезвредить» Диденко вздрогнул, щеки зарозовели от удовольствия.
– Ну если это надо в государственных интересах...
– Вот именно. Ваши междусобойчики с казенным имуществом семнадцать лет назад никого теперь не волнуют. А Данилов нам интересен. Каковы его побудительные мотивы?
– Спесь, какие еще? Другие тоже не без глаз были, но уж так повелось: друг дружку поддерживать нужно. А то без штанов и голодный насидишься. Ну не в смысле... А этот Данилов... Ну, Петров который... Честнее всех решил быть. Кому такой чистюля нужен?
– Вот это нас тоже больше всего занимает. Кому он нужен. Кому.
Гриф опустил взгляд в столешницу, давая понять, что разговор окончен.
Посетителя Вагин выпроводил быстро и умело.
– Ну и что ты обо всем этом думаешь? – встретил помощника вопросом Гриф, как только тот появился в дверях кабинета.
– Я уже подумал.
– И каковы выводы?
– Данилов организовал похищение Головиной.
– Цели?
– Влияние. Сейчас, когда идет передел Трубы и всего, Что с нею связано...
– Мы же не газетчики, – бесцеремонно перебил помощника Гриф, – чтобы обсуждать сплетни.
– Данилов самый подготовленный человек для проведения этой акции.
Во-первых, служил в «девятке».
– Предположительно. Как, по-твоему, он попал в Гвардейскую бухту?
– Красномордый отставник прав: скорее всего, проштрафился. Вернее... Его начальство решило использовать Данилова по другому профилю.
– Похоже, – кивнул Гриф. – Помнишь его статьи? Это не анализ, а синтез.
Оттуда камешек, отсюда хрусталик – и он собрал полную мозаику, переливчатую, как море. И если ошибся, то лишь в мелких деталях.
– Вы считаете, он аналитик?
– Именно. Тем более и характер, и темперамент Данилова – совсем не для охранника. Возможно, он прошел первую систему тестов, его начали готовить, и тут выяснилось, что для «девятки» он подходит как сеттер – для сидения на цепи.
Вот и переиграли. Ну а учитывая вспыльчивый и неуступчивый характер Данилова, – он ведь мог действительно полаяться с каким начальственным нуворишем в погонах, при Меченом их много сползлось в спецслужбы, – его и понизили до диверсанта и отослали, скажем, в банановую Анголу или Мозамбик охранять кого-нибудь из алмазно-урановых королей и лучших друзей советского народа – Хосе Эдуардо душ Сантуша, Самору Машела – да и мало ли их в джунглях и сельвах суверенной Африки? Гвардейская бухта специализировалась на подготовке спецов как раз для тех палестин. – Гриф задумался на секунду. – А уже там его могла задействовать или сама «девятка», или Первое главное. Ввести, скажем, в ближнюю охрану какого африканского вождя, понятно, инструктором для тамошних. И качал наш герой информацию, и сливал черным братьям необходимую дезу... Карусель ведь там крутилась нешуточная. – Гриф замолчал, кивнул сам себе. – Я бы так и сделал.
Что потом?
– С конца восьмидесятых до середины девяностых он снова в Москве. Кроме работы в фирме «Анкор» и еще в одной, успел закончить два факультета Московского университета.
– Какие?
– Экономический и журналистики. Одновременно. Эту информацию нам дали в редакции, мы проверили, все подтвердилось. С осени девяносто третьего снова пропал и объявился уже в девяносто седьмом.
– Чем занимался?
– Достоверно выяснить не удалось.
– А недостоверно?
– Сотрудничал в печатных изданиях и, возможно, составлял аналитические прогнозы и разработки. Короче – по заказам.
– В Княжинск он тоже попал «по заказу»?
– Ему действительно осталась в наследство квартира. Возможно, приехал, решил пожить, осмотреться.
– Что делал в последние годы?
– Три года назад развелся с женой или – она с ним, похоронил мать. Вскоре снова пропал. Объявился ближе к лету, чем занимался – неизвестно. Написал несколько статей для столичных таблоидов, под псевдонимом, но не аналитика, скорее – эссе. В конце минувшего года объявился у нас.
Гриф нахмурился:
– Объявился. И осмотрелся. Оказался в хорошем месте в самое горячее времечко... Ну что ж, Вагин. У нас достаточно предположений, чтобы отгородиться ими от гнева Головина. Но вовсе недостаточно фактов, чтобы от этого гнева уберечься и выжить. И уж совсем мало, чтобы увидеть хоть какую-то связную картинку.
– Я полагаю, Данилов продолжает работать на какую-то из российских спецслужб.
– Ты шустрый мальчуган, Вагин. Кидаешь версию, которая ничего не объясняет, но все оправдывает. Мы же с тобой не парламентские пустобрехи, нам нужно знать наверняка, прежде чем принять хоть какое-то решение. – Гриф помолчал, массируя подбородок. – Ты выяснил, кто взял дело о вчерашней драке в питейном заведении? И кто – тот капитан рукастый, что всем заправлял?
– Дело взяло местное РОВД, следователь Селезнев. Капитан оттуда же, опер.
Рощин его фамилия.
– Так. Протокол – дополнительный крючок на Данилова, вот и сработали топорно. При запутке с Дашей Головиной этот крючок может и вовсе не понадобиться: некого цеплять станет.
Вагин смотрел поверх головы босса и отрешенно лупал веками в белесых ресницах. Гриф молчал, напряженно размышляя.
– А знаешь, что меня больше удивляет? Чего это Дарья Александровна, «принцесса», как ее называют, болталась сама по себе, будто гулящая кошка?
– Дочь Головина, несмотря на молодость, отличалась, по всем отзывам, независимым и строптивым характером. В папу.
– Отличается, Вагин.
– Виноват?
– Отличается. Или ты записал ее в покойницы?
– Я просто неудачно выразился.
– Оговорочка?
– Просто вырвалось.
– Живодер ты, Сан Саныч. Помнишь анекдот фрейдистский? Сидит пациент у психоаналитика. Доктор говорит: «Знаете, порой случаются такие оговорочки, которые позволяют узнать подсознательную мотивацию тех или иных наших поступков. С вами такое бывало?» – "Ну как же, доктор! Вот вчера: хотел попросить жену: «Милая, подай мне бутерброд с сыром», а вместо этого ляпнул:
«Стерва, ты мне всю жизнь поломала».
Вагин развел губы в вежливой полуулыбке.
– А вот улыбаешься ты зря, Вагин. Ты эти слова про поломанную жизнь вспомнишь, если девка не будет найдена. И Головин поломает ее вовсе не фигурально – с хрустом, хребтом о бетон... Ну да все это лирика. А почему все-таки девица-красавица шаталась бесконвойно? При папиных миллиардах?
– По нашим сведениям, у нее была охрана, но это же не президентская служба... Девушку, судя по всему, опека сильно тяготила в последнее время, она стремилась от охраны избавиться. Говоря попросту – сбежать.
– Гормоны взыграли?
Вагин пожал плечами:
– Возможно. Она и сбежала.
– Или – ей позволили сбежать?
– Или так.
– Ты выяснил, как она познакомилась с Даниловым?
– Нет.
– Почему?
– Времени прошло всего ничего.
– Время – категория относительная только в философии! В жизни оно конкретно! И все, что ты не успеешь сделать сейчас, потом не сделаешь никогда!
Не будет у тебя этого «потом»!
Вспышка Грифа была неожиданной для него самого. Сергей Оттович подошел к шкафу, вытащил бутылку коньяку, налил треть стакана, выпил, постоял с полминуты, стараясь успокоиться. А мир вокруг словно сгустился, сделался серым и непрозрачным, и в этой серой маете остался он один, один на всей земле – беспомощный, как недельный младенец... Острая боль иглой уколола в самое сердце, дыхание перехватило, и только одна паническая мысль заметалась в душе, оцепеневшей тоске одиночества: «Я умер».
Но вот рука с бокалом выступила из мглы, словно на опущенной в проявитель фотопластинке, потом показались очертания кабинета, по-прежнему залитого неярким светом, и только холодная испарина указывала на только что пережитый страх.
По-видимому, прошло не более полуминуты; Вагин ничего не заметил. Стоя все так же, спиной, Гриф чуть подрагивающей рукой вставил между губами сигарету, зажег, затянулся, повернулся к помощнику.
Вагин дисциплинированно таращился на Грифа, и в лице помощника тот заметил нечто похожее на натужное озарение.
– Сергей Оттович, а что мешало Данилову договориться с Головиным? Головин – инсценировал похищение дочери, а Данилов...
– Зачем? – резко перебил Гриф.
– Теперь олигарх получил возможность «наехать» на всех! Предлог более чем подходящий. Или – разыграть «давление» с некоей стороны, чтобы прошел какой-то из его проектов? Прошел мягко, без конфронтации и с руководством страны, и с другими персонами из «золотой десятки»?
– Тебе бы романы писать. При чем здесь Данилов?
– Он играет роль «болвана», подсадки, но не является им. Знает что делает и куда уводить обширную погоню.
– Знает... – раздумчиво произнес Гриф. – Или догадывается? Хорошо бы потолковать с этим молодцем.
– Мы найдем его, Сергей Оттович.
– Но прежде нас найдет Александр Петрович Головин. И – открутит головы.
Строптивая, говоришь, у него дочка? Так сам папа – куда резче! – Гриф пристально посмотрел на помощника, добавил:
– Он еще не проявил себя?
– Нет.
– Почему?
– По нашим сведениям, его нет ни в городе, ни в стране.
– Значит, есть запас времени. – Гриф вздохнул. – Милиция уже работает на месте?
– Да. Опрашивают соседей, по нашей просьбе. Ведь заявлений пока ни от кого не поступало. А может быть, она просто пошутила?
– Кто? – не сразу понял Гриф.
– Дарья Головина. Поругалась с отцом, отомстила ему, удрав от охраны, и, весело проведя время с Даниловым, теперь сладко спит где-нибудь у очередного дружка или подружки. И видит сладкие сны. Возможно, наркотического свойства.
– Возможно. Все возможно. И похищение бандитами ради выкупа, и ссора с родителем, и самоинсценировка. Куражится принцесса, с королевскими детьми это случается. – Гриф устало откинулся в кресле, закрыл глаза, помассировал веки. – Четвертый час утра. И у меня от наших искрометных предположений уже голова кругом. А что там по дорожно-транспортному кострищу?
– Все спокойно. Спишут на несчастный случай. Водитель не справился с управлением. Тем более так оно и было.
– Твои люди изъяли остатки оружия, что было в машине?
– Нет. Но гаишники «не заметили». В протоколе все чисто, а к утру все будет чисто и на месте происшествия.
– Журналистов никаких не крутилось?
– Слава богу, нет. Ночь все-таки. И место совсем непроезжее: дорога частично заброшена. Раньше, когда заводы работали, по ней из карьера песок возили.
Гриф вздохнул, откинулся на спинку кресла:
– Знаешь, что не дает мне покоя, Вагин? Все очень сложно. Будто в детективном романе. Действительность всегда проще и конструктивнее. Как формулировали еще древние: «Кому выгодно?»
Вагин выдержал паузу, произнес:
– Поэтому я и настаиваю на версии причастности к игре спецслужб. Они любят сложные многоходовые комбинации.
– Может быть, может быть... Но в игре всегда побеждает тот, кто напрочь лишен азарта. И – воображения. А воображение – это и есть азарт, ставший привычкой. – Гриф устало закрыл глаза. – Знаешь, что меня более всего бесит, Вагин? Мы словно бежим по вычерченному кем-то кругу. Запаленно, самоотверженно, самоотрешенно... И непонятно, то ли мы кого гоним, то ли гонят нас.
Вагин смотрел на Грифа глазами сытой коровы: ни азарта, ни беспокойства, ни мечты. Гриф вздохнул: как жаль... Жизнь, его жизнь, проходит в этих коридорах и – так и пройдет... Не оставив по себе памяти. Он долго глядел за окно, в темное, занавешенное дождем ночное пространство, потом произнес, не обращаясь ни к Вагину, ни даже к самому себе – просто констатируя факт:
– В беге по кругу есть свои фавориты, но не бывает победителей.
Гриф откинулся в кресле, прикрыв веки и погрузившись в раздумья. И тут настала тьма. Кромешная. Раздался то ли вскрик, то ли всхлип, дверь распахнулась... Гриф выхватил из яшика стола пистолет, но его мигом ослепили наведенные прямо в лицо узкие лучи фонариков, закрепленных на стволах бесшумных автоматов. В полумраке угадывались фигуры облаченных в черное бойцов.
– Оружие – на стол! – скомандовал повелительный голос.
Гриф выполнил приказание, спокойно замер в кресле, уложив руки ладонями на столешницу. Игра есть игра: везет в ней не всем, не всегда и не во всем. Грифа выволокли из начальственного кресла и погрузили в глубокое гостевое: встать из него было не так просто. По бокам застыли двое крепких парней; каждый сторожил взглядом любое движение Грифа. Впрочем, двигаться Сергей Оттович не собирался.
Он ждал продолжения.
Свет зажегся весь разом, и не тот приглушенный свет скрытых ламп, – зажглись все плафоны-панели на потолке, утопив комнату в белом сиянии. Гриф прищурился. Вагин сидел на стуле в неудобной позе, скованные руки заведены за спину; лицо его было бледным и откровенно испуганным.
Крупный, высокий седовласый мужчина вошел стремительно, развернул свободный стул, сел на него верхом прямо напротив Грифа, нависая над ним всей своей громадной фигурой. Жесткое лицо его словно было высечено из единого куска дикого гранита не очень искусным резчиком; на лице выделялись лишь складки у тонких невыразительных губ, сложенных жестко и властно, крепкий подбородок и быстрые, ясные, как сентябрьское небо, глаза. Сейчас в них тлел холодный огонь ярости.
– Вот что, Гриф. Бизнес есть бизнес. Ты делаешь свой, я – свой. Тебе известно, что человек я не очень мягкий?
– Да, Александр Петрович, – ровно ответил Гриф.
– Тебе известно, что никогда не нарушаю обещаний и не меняю принятых решений?
– Да.
– Мне все равно, чем руководствовались те, кто принимал скверное решение.
Я играл по правилам. Правила дерьмовые, но других не было. Теперь не стало никаких.
Одним движением Александр Петрович Головин вынул из блокнота тонкий листочек, где загодя были написаны несколько строчек и перечислено несколько фамилий. Гриф прочел побледнел, как полотно, но не от страха, скорее от полного осознания перспектив... И еще оттого, что теперь... Головин намеренно выдал ему информацию, обладание которой слишком многих исключает из мира живых. Возможно, и его самого тоже.
Головин чиркнул кремнем зажигалки, подержал листочек над пламенем, перетер в руках пепел и вытер руки о дорогую обивку стула.
– Ты понял? Я вижу, ты умный, понял. Видит бог, я совершенно не желаю в этом участвовать, но бизнес есть бизнес. – Головин криво улыбнулся. – Кого-ток увяз – всей птичке пропасть. – Он опустил голову, тряхнул, справляясь с избытком ярости. – Я спрошу тебя, но спрошу один раз.
Гриф кивнул. Головин выговорил еле слышно:
– Я хочу, чтобы ты понял. Ни твоя верность, ни твое мужество тебя не спасут. Не останется ничего, кроме пустоты. – Головин замолчал, прикрыл веки, закрыл верхнюю часть лица рукой. – Где Даша?
Гриф закрыл глаза и почувствовал свою полную беспомощность. Эта беспомощность была гадливой и липкой, от нее утробно урчало в пустом желудке, и вибрирующие нервные паутинки готовы были оборваться на высоком, паническом звуке... Так Гриф чувствовал себя, наверное, второй раз в жизни. А первый...
Тот бой в аравийской пустыне, когда израильские «Миражи» сожгли караван дотла, и он лежал под шквалом огня, стиснув до хруста зубы, и ждал, когда его тело разорвет свинец, свергнувшийся с выгоревшего добела неба.
Что бы Гриф ни сказал сейчас Головину, это будет выглядеть ложью. А потому... Когда смотришь в бездну, жизнь видится прозрачной, как вода в пустыне, и делается такой же призрачной. Пока не останется ничего, кроме пустоты.
Сначала Даша не чувствовала ничего. Голова была тупой и вялой, словно обложенной со всех сторон влажной ватой; чуть-чуть ныло сердце, чуть-чуть першило в горле. Она помнила только, как села в машину, успела тронуть, а потом чья-то рука возникла перед лицом, прижала какую-то пряно пахнущую тряпку, и девушка погрузилась в удушливое марево.
Потом она почувствовала, что едет в большом автомобиле, на заднем сиденье.
Сколько прошло времени, она не знала. Потом автомобиль остановился; ее выволокли наружу, подвели к какому-то допотопному фургончику, зеленому, но с красным крестом на боку. Один из парней сказал кому-то внутри:
– Гнутый, не спать! Барышня во всем блеске. Принимай.
– Как обычно? – спросил тот.
– Нет. Это особый случай.
– Типа тихушницы?
– Во-во. Типа.
– Марат, ты чего, опупел, в таком прикиде ее везти? – спросил Гнутый – долговязый сутулый детина, запахнутый в несвежий белый халат. Он вывалился из фургона, согнувшись в три погибели, и не потому, что был очень уж высок – просто нескладен, костляв, и руки болтались вдоль узкого туловища словно кривые жердины.
– Да, прикид не левый. – Марат оглянулся на товарища в салоне автомобиля:
– Чего-то мы недодумали, а, Матрос?
– Не наше дело – думать, – меланхолично отозвался тот. – Думают те, у кого деньги. А нам только платят.
Гнутый покопался в машине, выудил откуда-то джинсы и свитер, кроссовки, подал Марату:
– На. Пусть в это переоденется.
– Что за тряпки?
– А, валялись тут. Похожий случай. Девка одного бычары начала артачиться, то-се, ну мы шмотки с нее содрали вместе с бельишком – как шелковая стала. – Гнутый лакомо почмокал губами.
– Эта как пугало в них будет.
– А нам что, лучше надо? Клиентка в самый раз.
– Ты слышала? – Марат дернул Дашу за рукав. – Снимай жакет, платье.
Наденешь вот это.
– Зачем? – спросила Даша. Марево в ее голове сделалось хрупким, и все окружающее теперь словно дробилось тысячами крохотных льдинок, не позволявших понять смысл происходящего. Но Даша не особенно и хотела. Воздух был теплым, он обволакивал со всех сторон, как мягкое верблюжье одеяло, и девушке даже показалось, что она может опереться на упругие воздушные струи и медленно поплыть над землей... Она повторила, скорее по инерции, не очень-то понимая смысл Своего вопроса и не ожидая никакого ответа:
– Зачем?
– Так надо. Поняла?
Даша кивнула.
Мир для нее оставался медленным, тягучим, вялым, словно она оказалась вдруг даже не в воде, а в густой, плотной патоке. Ей ничто не казалось странным; воля ее дремала. Мысль о том, что ее траванули каким-то снадобьем, возникла и уплыла, как сложенный бумажный кораблик по талой воде, не вызвав ни тревоги, ни даже интереса. «Так надо...» Девушка сняла жакет, расстегнула и сбросила платье, а в голове медленно, будто в штилевом море, покачивалась все та же фраза: «Так надо... так надо... так надо...»
– Хороша! Что за бикса? – спросил Гнутый.
– Твое какое дело? – окрысился Марат.
– Тоже, тайна мадридского двора. Ладно, молчу.
– Доктор Вик готов?
– Викентий-то? А чего ему? Его дело свинячье... – Парень гоготнул.
– Ты не лыбься, Гнутый. И передай вашему целиле, что девка – «вне конкурса», понял? Не ширять и не ломать!
– Да понял, чего тут не понять. Но построже-то с ней можно? Не всегда ведь она в полубредовом своем сне пребывать будет, а ну как проклюнется и права качать начнет, шум подымет?
– Шума не нужно. Зашугайте, конечно, но без рукоприкладства. Чтобы волос с головы не упал, усек?
– Угу, – кивнул Гнутый, оглянулся на Дашу. Та уже переоделась и стояла отрешенно и тихо, будто ее все происходящее совершенно не касалось, и вряд ли понимала, о чем шла речь.
– Не косись, – заметил его взгляд Марат. – В полном ауте девка. Ни на что не реагирует.
– Центровая цыпа? – спросил Гнутый.
– Знаешь поговорку, Гнутый? Меньше знаешь – легче спишь. А шибко любознательные давно в черноземе догнивают. Как и сильно умные.
– Да я чего? Ничего.
– Не, я хочу, чтобы ты понял. И до Викентия донес, не расплескал. К девке относиться как к фарфоровой вазе.
– Ладно придираться. Сколько уже работаем...
– Работенка у тебя не пыльная – с пацанок трусы стягивать.
– Кто на что учился, – гоготнул Гнутый.
– Короче, я предупредил. Гонорар за нее – тройной.
– Нужно бы набавить, хе-хе, за сохранность материала.
– Это ты Боре Барбарису скажешь, он добавит. Так, что больше не запросишь.
– Что, пошутить нельзя?
– Хреновые у тебя шутки. Матрос с тобой поедет.
– Зачем это?
– Посмотрит, чтоб все путем было.
– Ты че, Марат, запалить нас всех хочешь?!
– Не мети пургу, Гнутый. Завтра воскресенье, никаких докторов, кроме Викентия, не будет, так что посидит там Матрос, никто и внимания не обратит.
– Там санитарка еще.
– Кто дежурит?
– Короленко.
– Эта пьянь? Возьмешь литр водяры, и вопрос будет снят.
– Глашке литра мало.
– Значит – два. А парниша мой как-нибудь сутки в вашей дурке перебедует.
А, Матрос? – Марат обернулся к напарнику в машине.
– А то, – кивнул Матрос. – Только ты помнишь, чего Барбарис базарил?
– Ну?
– Надо, чтобы все было... – Матрос наморщил лоб, вспоминая неподатливое словцо:
– во, адекватно. Короче, чтобы все как обычно шло, своим чередом.
– Мудрит Барбарис.
– Мудрит, не мудрит, а только... Если деваху искать кто станет, а там – я маячу, такой «незаметный»...
– А если непонятка какая, тогда что? – сварливо возразил Марат.
– С непоняткой Гнутый как-нибудь сам разберется.
– Это чтобы Гнутый с кем-нибудь разобрался?
– Да ты не гони, Марат. Если разборка какая серьезная, что от Гнутого, что от меня пользы особой не будет. Лучше я с пацанами на стреме где неподалеку побуду. В машине стану, Гнутый при каком напряге шлангом прикинется, это он могет, и на мобильник мне брякнет. Так оно надежнее.
Марат подумал, заключил:
– Лады. Но до дверей ты ее самолично проводишь. И Викентию сдашь.
– Под расписку?
– Не умничай.
Дашу затолкали в машину, она не сопротивлялась: вялое безразличие не оставляло девушку, вот только ледяные кусочки распадающегося мира сделались тревожными и норовили уколоть, обрезать острыми закраинами.
– И долго она у нас пробудет? – спросил Гнутый.
– Сколько нужно, – отрезал Марат, – Барбарис сказал, к понедельнику все дела решит, – подал голос Матрос.
– И ты не вякай, Санек! – осек его Марат. – Как Барбарис дела решает, с кем и когда – не твое дело!
– Оплата как всегда? – заискивающе спросил Гнутый.
– Я же сказал, за эту – тройной тариф.
– Да я не о том... Когда?
– Не боись, не кинем.
– Да я не за себя страдаю: Викентий гундел. Просил «капусты» заслать.
Двоих ваших от «крестов» откосили вчистую, а никто и «хруста» не кинул.
– Не суетись, зашлем.
– Я не суечусь. Но ты же знаешь доктора, для него порядок – вещь абсолютная. Аккуратный сильно.
– Зато в «люке» полный протек, – скривился Марат.
– Ты бы двадцать лет с психами печалился, у тебя бы тоже в «чердаке» мухи плодились, а то бы и в теплые края уже летели, стаями.
– Никто его в дурдом работать не гнал. Так что охота – пуще неволи.
– А я о чем!
– Каждый свою неволю выбирает сам, – философически резюмировал Марат.
– Лучше иметь порченую крышу и тащиться удавом в свое удовольствие, чем гнить сильно умным.
– Это ты о ком, Гнутый?
– Не о тебе.
– Значит, я, по-твоему, глупый?
– Да нет, я не то хотел сказать, – замельтешил глазами Гнутый. – Ты не гнилой.
– Зато ты гнилой, понял? Ты все осознал насчет девки?
– Ну.
– И Викентию передай. Он что-то последнее время совсем «без башни».
– Скажу, чего мне... А вообще-то ты прав насчет Вика. Порой глянет – у меня аж мурашки по спине.
– Не бери в голову, Гнутый. Заработается – заменим.
– Угу, – кивнул тот. – Вон Валентин Карпыч... Он вообще тихий по жизни.
Ему бы денюжка капала, и ничто его больше не волнует. Такие дела можно творить...
– Но и придумать, как пацанов по шизе отмазать, если их, скажем, академик какой столичный раздергивать начнет, он не смикитит, так?
– Так, – авторитетно подтвердил Гнутый. – Шизоту, ее грамотно ставить нужно, как в театре, без фальши.
– Во забормотал, а, Матрос? Прямо как по писаному! Нахватался у Вика.
Матрос скривился в ухмылке, пожал плечами.
– Марат, а как ее звать-то? – спросил Гнутый.
– Я тебе уже объяснил про сильно любопытных... – завелся было Марат, но Гнутый оборвал его нетерпеливо:
– Да я не о том! Как-то ее записать нужно? Мало ли что?
– Запишете Дарья... э-э-э... Иванова. Все, хватит тереть, забирай девку, Матроса на броню, и – по коням!
– Разве что Матроса пока санитаром обрядить? – примирительно спросил Гнутый.
– Ну. Видишь, как ты соображать начал?
– А где пацаны-то станут? – подал голос Матрос.
– За повороткой в поселке, где магазин, знаешь?
– Ну.
– Подковы гну! Проводишь девку, и – туда. Они на месте уже будут. На Витькином «ниссане».
– Лучше бы «жигуль» какой. Он неприметнее.
– Помолчь, конспиратор тоже выискался!
– А до поворотки мне что, пешком кандыбать?
– Хоть раком! – озлился Марат. – Ты че, Матрос, вопросы задаешь? «Хрусты» есть, любую тачку остановил и подъехал.
– Ага, остановил, с моей-то «шайбой»... Не всякий водила тормознет. А скорее никто не тормознет.
– Все, не грузи. Не сахарный, с километр протопаешь!
– "С километр". Да там все три будут, – недовольно пробурчал Матрос, но скорее для порядку. – Все, двинули.
– Чем вы девку накачали? – глянув на нее, настороженно спросил Гнутый.
– А я знаю? – пожал плечами Марат. – Да и какая разница?
– Какая разница? Одна дает, другая – дразнится! – вспылил вдруг тихий допрежь Гнутый. – У нее уже щас глазенки шалые, а ну как кумар прихватит и она «кони двинет»? С меня Барбарис спросит, а я за ваши художества не ответчик!
– Не боись. Ну, дыхнула она что-то, мы на платок плеснули и нюхнуть дали.
Сначала вырубилась слегка, потом – как кукла пластмассовая стала. Да ты и сам видишь: никаких хлопот.
– Слушай, Марат! – взвился Гнутый. – Я, конечно, по твоим понятиям, дебил, но что-то понимаю! Ее минут через семь потряхивать начнет! Она что – наркоманка?
– А я ей не доктор!
– Чем вы ее травили?
– Да чего ты беспокоишься, Гнутый, нам Боря Барбарис сам тот флакончик и дал.
– И где он?
– Вот. – Марат вынул из кармана желтый баллончик.
Гнутый взял, опасливо отвинтил крышку. Понюхал препарат осторожно, «по-химически», отставив руку с флаконом и нагоняя на себя ветерок ладонью другой.
– Чего ты такой кисяк смандячил, Гнутый? Мы ж вместе с девкой в машине были, дышали – и ничего. Действует только в высокой концентрации, говорю же, платок полили и – ей к носу. Вдохнула разок и – баиньки. Чего это такое?
– Не знаю, – озадаченно протянул Гнутый. – Пахнет резедой.
– Ну и нечего умничать!
– Да не, я к тому, Марат... Девка правда тревожная какая-то стала... Так бы мы ей транквилизатор или сонник вкатили и – ладушки. А вдруг вещество это с сонниками взаимодействует негативно? И помрет она, имярек, лютой смертушкой на больничной койке... А кто-то, может, такую вот трагедийку просчитал заранее, чтобы... подставу сработать? В смысле – подлянку? Боре Барбарису, а?
– Тебе бы легавым шустрить, Гнутый, опером, – вроде шутливо отозвался Марат, но лицо его посерьезнело. – И чего ты о Боре печешься? Барбарис всегда сам за себя ответит. А если его кто типа кинуть удумал, то ответит уже он, и – по полной программе.
– Ты не понял, Марат! Крайними как раз мы с Викентием и окажемся. Или – ты с Матросом.
– Как это?
– Девка кончится, в смысле – откинется, начнут разбираться...
– Ты бы заткнулся, Гнутый! Меня Барбарис никогда не кинет, понял? И если ты еще раз, тля клистирная...
– Да я – что? – суетливо перебил тот. – Я же говорю, подумал, а вдруг это Барбариса кто подставляет?
– Поду-у-умал он... Ты уже от своих психов набрался по самую маковку! Того боюсь, этого опасаюсь... У нас хоть раз проколы были?
– Нет, но...
– Во-о-от.
– Марат, но вы и девок в прикиде от Версаче не сдавали.
– Какой Версаче? – наморщился Марат. – Не, одежонка, понятно, на ней не фуфло, но...
– "Тонны" на полторы. А то и на две. «Зелени».
– Ты че, правда?
– Кривда. И бельишко того же класса.
– А ты знаток, да?
– Зря не веришь. У меня сеструха в центровом бутике работает и вообще, поведенная она на этом деле. Ну и я приобщаюсь.
Марат сморщил невысокий лоб под стриженой шевелюрой, подытожил:
– Вот что. Платье и жакет я заберу. А то у тебя хватит фантазии пихнуть их кому налево, раз такие бабки стоит... И хорош пиво квасом разводить, мое дело принял-сдал, а дальше – гори оно огнем!
– Марат, я только...
– Все, я сказал! Закончили базар! Матрос, прыгай в этот катафалк, и – тронулись.
Даша сидела не шелохнувшись, закрыв глаза. Неосознанная тревога мешалась с сонливостью и безразличием, сердце билось часто, усыпав лоб испариной, и на миг ей показалось, что она Уснула... Перед глазами плыл дымчатый мир Клода Моне, потом он стал прозрачным, ранимым, исчезающим, словно в пейзажах Ренуара, потом сделался насыщенным, будто состоящим Из Раскрашенных ледяных мозаик, как Сент-Тропез Синьяка, а потом... Потом исчез вовсе.
Девушку зазнобило, она почувствовала резкий запах бензина, открыла глаза, огляделась... Стекла в фургончике были наглухо затянуты шторками, напротив сидел парень лет двадцати пяти, сутулый, с длинными руками, с длинным лошадиным лицом и маленькими глазками, посаженными глубоко у самой переносицы, что придавало ему сходство еще и с каким-то пугливым земляным зверьком. Рядом, на откидной скамеечке, застыл стриженый детина изрядных габаритов, меланхоличный и неподвижный, как сытый питон. Машину подбросило на ухабе, Даша едва не упала, детина же только вяло колыхнулся могучим телом и остался на месте.
– Где я? – спросила Даша.
Ей никто не ответил., – Куда мы едем? Меня что, похитили?
Снова молчание. Девушка закусила губу, прикрыла глаза и – рванулась со скамейки, оказавшись у двери. Дернула за ручку раз, другой – дверь не открывалась. И тут ее сгребли за шиворот, подняли, словно котенка, и, чувствительно встряхнув, водрузили на лавку. Меланхоличный мордоворот, обладающий, как выяснилось, кроме недюжинной силы, еще и отменной реакцией, разлепил губы, ухмыльнулся, но, как показалось Даше, не зло, скорее добродушно:
– Ты бы не дергалась, подруга. Никто тебя на ремни нарезать не собирается.
– Я тебе не подруга, понял, дебил!
Меланхоличный пожал плечами, поправил сбившийся воротник, из-под которого виднелись полоски тельняшки, улыбнулся:
– Зови меня Сашок. Еще вопросы есть?
– У меня есть, – подал голос Гнутый. – И не вопрос, а предостережение.
Если ты, сучка, впредь будешь...
Он не договорил. Даша ринулась вперед и что было силы ударила его кулачком в переносицу.
Здоровый снова сгреб ее в охапку, дал легкий тычок:
– А ты шустрая... Умерила бы прыть, что ли.
– Лапы убери!
– Стерва! – Из носа у Гнутого потекла кровь, он вскочил, кинулся к Даше, занес руку для удара и – отлетел в другую сторону от жесткой, увесистой оплеухи, ударился скулой о поручень и оглушенно опустился на пол фургона.
– Остынь, Гнутый, – процедил сквозь зубы Матрос. – Слышал, что Марат сказал?
Тот что-то просипел сквозь губы, прижав ладонь к оплывающей скуле, сплюнул, но вслух ничего сказать не решился. А Матрос бросил в рот пласт жвачки и ритмически задвигал челюстями.
– Ты видел, Матрос?! Она же мне нос разбила!
– А ты чего хотел? Чтобы она тебе минет сделала? – Матрос гоготнул. – Жизнь такая. Как выражается Боря, кому везет, тот и едет. Ну а любишь кататься, люби и бодаться. Ты сопатку-то утри, нечего соплями размахивать.
Гнутый замолк, прижав к носу какую-то тряпчонку. Фургон проехал еще с полкилометра, повернул на скорости, машину чуть-чуть покидало на ухабах, пока под колесами снова не зашуршал асфальт. Был он положен совсем давно или, наоборот, только что: камешки время от времени звонко стучали в днище, но водитель и не думал сбавлять скорость: машина казенная. Все это Даша отметила совершенно автоматически; автомобиль пошел медленнее, потом вообще покатился под уклон, на нейтралке, и метров через сто остановился.
Гнутый, злой донельзя, открыл ключом дверцу, распахнул, выпрыгнул наружу, рявкнул:
– Ну, че расселась?! Вытряхивайся! А ты, Матрос, раз уж увязался, смотри, чтобы девка не подорвала, пока суд да дело!
– Ты еще покомандуй у меня... – вроде добродушно проурчал Матрос, сошел с подножки и ткнул Гнутого под дых. Тот пыльным мешком осел на асфальт, поднялся кое-как; выпученные глаза придавали ему теперь сходство с выхваченной со дна моря рыбиной – скользкой и жалкой. – Это я тебя пощекотал пока, – меланхолично сообщил Матрос. Поинтересовался:
– В дыню хочешь?
Гнутый кое-как поднялся, ссутулился еще больше, словно усох.
– Я что? Марат же сказал...
– Ты не боись, Гнутый. Если и приспичит тебе башку расколоть, так с Маратом я потом вопрос этот утрясу, понял, лошадь снулая?
Гнутый стоял тихо.
– Понял, я спрашиваю?
– Понял.
– Хорошо. Вон твой Викентий проклюнулся.
– Это не Викентий. Это Колобок.
– Кто?
– Замглавного, Валентин Карпыч. Несет его, как муху на сахар. – Гнутый вздохнул, отер раскровавленное лицо рукавом халата. – У тебя «зелень» есть?
– А что?
– Надо этому хмырю сунуть, раз приперся.
– Я ему суну, но не «зелень», а в пятак! – Матрос довольно гоготнул. – Пусть пылит своей дорогой и не вякает.
– Матрос, ты не знаешь, как у нас тут все...
– А чего тут знать? Живете как на кладбище, среди дерьма шизушного и наркоманского, и сами дерьмом становитесь по-малеху. Вот и вся премудрость. – Матрос оскалился. – Лады, я тебя с биксой до ворот проводил?
– Проводил, – опасливо подтвердил Гнутый.
– Ну и отваливаю тогда. Я девку сдал, ты – принял, если что, звякнешь на мобилу, я буду с пацанами у поселка в машине до утра. А тут – банкуйте сами, а то от вашей больничной помойки несет, как от живодерни. Да и от вас – тоже. – Парень развернулся и пошел прочь чуть раскачивающейся походкой, будто двигался по палубе, и вскоре – растворился в темноте, а потому не видел, как помутнел взгляд санитара, омраченный острым, как стилет, страхом.
На Колобка Валентин Карпыч, небольшого росточка мужчинка, не был похож вовсе. Колобок с самого раннего детства представлялся Даше улыбчивым, жизнерадостным солнышком на ножках, пахнущим печеньем и пирогами; по правде сказать, Даша даже расплакалась, когда ее няня, баба Шура, впервые рассказала ей эту сказку: уж очень жалко было простодушного Колобка. Но на другой день баба Шура принесла большую книжку с картинками, где на первой странице Колобок был цел и невредим, и улыбался весело и беззаботно; тогда Даша решила для себя, что все это случилось с ним понарошку, и даже когда она смотрела картинку на последней странице, где Колобок сидел на лисьем носу и распевал свою хвастливую песенку, а баба Шура читала по писаному, что Лиса Колобка проглотила, Даша возражала: «А вот и нет! Вот же он, живой!» И – смеялась, показывая пальцем на первую страницу, где золотистый Колобок улыбался во весь рот.
Даша даже не удивилась глупым мыслям: она стоит ночью непонятно где, вокруг – какие-то полуграмотные грубые парни, неизвестно, что с нею станется, а она думает... о старой сказке. «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел...» Ну да, в той сказке все злоключения Колобка начались как раз тогда, когда он покинул бабушку и дедушку... Может, и она – зря сбежала? Позавчера нарвалась на каких-то подонков, и если бы не Олег... Сегодня – еще хлеще! Хотя... А что ждало бы Колобка, останься он дома? Схарчили бы его бабуся с дедком, как поостыл на подоконнике, схрумкали бы с чайком, только и делов! Девушка мотнула головой: при чем здесь все это? Или... Ну да, что-то тревожило ее дома в последнее время, что-то особенное, чего не было раньше, но она никак не могла понять что... д может быть, и сбежала она, подсознательно опасаясь этого «что-то»? Отца? Или... Бред! Ее накачали каким-то гнусным снадобьем, вот и мысли чугунные и неповоротливые, как бесколесные катафалки... При чем здесь катафалки?
– Ну-ну, красавица, не переживай, все будет ладненько, – произнес Валентин Карпыч, положив руку на плечо девушке, и провел ладонью вниз, по груди и животу.
Даша отстранилась инстинктивно, Валентин Карпыч сложил пухлые ручки на животике, прикрыл взгляд стеклышками очков, повторив:
– Ну-ну.
Был он уже не молод, но и не стар, лет сорока восьми, и выглядел вполне: гладенькое сытое личико, сложенные аккуратным бантиком лоснящиеся от недавнего позднего ужина губы, румяные от принятого коньяку щечки... Изрядно поредевшие волосики на голове уложены аккуратно, один к одному, поперек крутой лысинки, а подбородок, хотя и скрыт бородкой, определенно имеет ямочку; белоснежный, чуть не хрустящий халат туго обтянул тугой животик. Даше подумалось смешливо: надо же, если бы вместо очков золотое пенсне, и вылитый чеховский Ионыч собственною персоной... И еще – Валентин Карпыч был похож на ильфовского «голубого воришку»: застенчиво-заискивающая физиономия кривилась сладкой улыбочкой.
Даша повела глазами: может быть, убежать, прямо сейчас? Нескладный санитар Гнутый ее вряд ли догонит, а этот обтекаемый комок жира Валентин – вообще не бегун. Нет, нельзя. Ей почему-то казалось, что тот, здоровый, затаился где-то в темноте, скрытый подлеском, и он непременно ее перехватит. Да и на свою ловкость она не слишком надеялась: голова после неведомого снадобья была как не своя, пульсировала в затылке мутной болью, тягостная тошнота подкатывала к горлу, и Даша старалась даже дышать вполвздоха, чтобы не свело желудок и не вывернуло наизнанку. Да и страх... Он был каким-то странным, словно искусственным: девушке казалось, что происходит все не с ней, а если и с ней, то не наяву: просто она смотрит какое-то кино... Словно сквозь ватную пелену она вспоминала разговор Марата и Гнутого; нет, ничего страшного С ней не произойдет, да и... Ведь ни Марат, ни доктор Вик, ни Гнутый не знают, кто она!
Решение было простым: нужно просто объявить кому-то, обладающему здесь властью, что она – дочь Головина, и все проблемы решатся сами собой. Глупые бандиты схватили кусок не по зубам, с папой они разбираться побоятся. Но – кому сказать? Этой трясущейся амебе с потными ладошками? Зашуганному дебилу Гнутому?
Нет. Нужно выждать.
– Больную к Викентию Ильичу привезли? – осведомился Валентин Карпыч у санитара.
– Угу, – неприветливо отозвался Гнутый.
– Тоже детдомовская?
– Вроде того, – пробурчал невразумительно тот. Валентин Карпыч снова потер ручки, спросил построжавшим голоском:
– Оформлять когда будете?
– Да когда? Сейчас.
– Вместе с остальными?
Гнутый неопределенно пожал плечами, промычал:
– Ну.
– Я хотел бы поприсутствовать.
– А мне что? – процедил Гнутый. – Вон Викентий идет, как он скажет.
Доктор Вик шагал слегка наклонившись вперед, так быстро, что полы халата развевались сзади линялыми гусиными крыльями. Он был невысок, сед, сухопар, костист, а на лице, украшенном очками с толстенными линзами в массивной черепаховой оправе, застыло выражение фанатичной решимости.
Даша услышала, как забилось сердце: она почувствовала в этом человеке властность,новластность этабыла какая-тохолерическая, истерично-болезненная, да и двигался доктор Вик словно болванчик на шарнирах: резко, дергано. И все же – это не трясущаяся сладкая медуза Валентин Карпыч, он сможет понять нелепость всего и опасность этой нелепости для себя, нужно только... Девушка шагнула вперед, заговорила быстро путаясь в словах:
– Послушайте, доктор, меня похитили, я...
Гнутый наотмашь ударил ее по губами, умело захватил руку, скрутил.
– Буйная? – живо поинтересовался Викентий. Гнутый энергично закивал, глядя в глаза доктору и выпучив свои, словно подавая тому знак.
– Понятно.
Викентий вытащил из кармана коробочку, оттуда – заправленный одноразовый шприц, вымоченные в спирту кусочки бинта, расстегнул девушке джинсы, приспустил их вместе с трусиками, быстрым движением протер спиртовым бинтом руки, другим – ягодицу, ловко уколол и опорожнил шприц. Даша обмякла, Вик кинул отрывисто:
– Можешь отпускать.
Гнутый наклонился к уху Викентия, пошептал что-то, тот понятливо кивнул, глянул на Валентина Карпыча:
– Не беспокойтесь, все будет как надо.
– Ну что вы, Викентий Ильич, кто же может усомниться в вашей компетенции, – добродушно пробубнил замглавного. – Только с оформленьицем не тяните, мало ли что.
– Я же сказал: все сделаем! – жестко и нервно отозвался Викентий.
– В ваше отделение уже двоих привезли, из Колывановско-го детдома... Я бы хотел поприсутствовать... э-э-э... при оформлении и... вообще.
– Не сегодня, – отрезал доктор Вик.
Валентин Карпыч покраснел, попытался настаивать:
– Вы же понимаете, Викентий Ильич, я, как заместитель главного врача больницы...
– Приходите завтра, мы будем проводить медосвидетельствование всех вновь поступивших больных, оформлять на перевод... Когда начнут осматривать девиц, я вам сообщу. – Губы Викентия брезгливо искривились. – А сегодня – увольте. Да, вам тут... гонорар причитается. За переработку. Выплата тоже завтра.
– Ну да, ну да, – прочмокал влажными губами-гусеницами Валентин Карпыч, понятливо и кротко, будто пони, кивнул, качнув увесистыми брылями, развернулся и затрусил к дальнему корпусу, часто перебирая коротенькими ножками, и оттого казалось, будто тучное его тело катится само собой.
«Ко-ло-бок» – слово будто клубилось в мозгу девушки в парах грязно-серого тумана. Даша все видела, все чувствовала, все понимала, но вялая, сонная апатия окутала сознание, спеленала волю, и ей не хотелось уже ни-че-го.
– Ну что, пойду оформлять? – спросил, кивнув на Гнутый.
– Иди умойся. Кто это тебе морду так разукрасил?
– Да... – махнул рукой тот.
– Эту Студент оформит. Вместе с детдомовскими, одним списком. Так проще всего. Как ее зовут?
– Даша Иванова.
– Имя настоящее?
– Имя – может. А вот фамилия...
– Кто она? Откуда?
– Марат не сказал. Я думаю, сам не знает.
– А Борисов знает?
– Барбарис-то? Он – должен. Видно, чья-то маруха, из деловых. Платье на ней было штуки за полторы. Баксов.
– Вот как?
– Ну. Марат сказал, в понедельник ее заберут. И оплата за нее тройная против обычной.
– Что-то не торопятся они с оплатой. А деньги счет любят.
– Ну. Я Марату говорил. Он ответил, что зашлют. Вроде даже в понедельник.
– Понедельник – день тяжелый.
– Когда получаешь бабки, то наоборот.
– Наоборот? – Глаза доктора Вика блеснули азартно, и все лицо его осветилось, будто озаренное внезапной догадкой. Он повторил медленно, врастяжку:
– На-о-бо-рот...
– Ну.
– Неплохо задумано, а, Гнутый? Понедельник день тяжелый.
– Так говорят, – пожал плечами сбитый с толку санитар, опасливо покосился на доктора: не, его верно пора менять, шиза давит эскулапа на ровном месте, шкалит бедолагу, словно травы обкурился или обкололся чем. А может, и обкололся, с него станется!
– Наоборот, – тихо повторил доктор. – Зашлют денег, говоришь?
– Ну. Обещались.
– Тебе нужны деньги?
– Ну. А кому не нужны?
– Тому, кто получает пулю.
– Ч-что? – запнувшись, переспросил Гнутый.
– Тому, кто получает пулю, деньги уже не нужны. А понедельник – день тяжелый.
– Это... Это вы к чему?
– Так. Сентенция.
– А-а-а... – протянул Гнутый, явно не уразумев смысла последнего слова. Но что-то противно заурчало у него под ложечкой, какая-то сосущая пустота образовалась внутри, словно там уже зияла пробитая пулей дыра и жизнь, его жизнь, медленно, по капле, устремилась туда, в пустоту небытия.
Гнутый взглянул на Вика: на губах доктора блуждала улыбка обиженного подростка, его маленькая фигурка казалась щуплой, и только глаза, укрупненные линзами, сияли глуповатым восторгом.
Гнутый кашлянул, чтобы придать себе бодрости, да и Вика вернуть на землю.
– Ты еще здесь? – невидяще уставился на него доктор.
– Ну.
– Ступай. Девчонку я сам отведу.
– Ага. Чего я хотел? Марат приказал девку не ломать особо, постращать разве что.
– Постращать... Разве сейчас хоть что-то может кого-то испугать? Мир жесток и бездарен, сатана – всесилен, и никто в этом мире ни в чем не властен, кроме смерти.
Гнутый опустил голову: нет, получать тычки от Матроса куда спокойнее, чем общаться с этим... Он, Гнутый, не забыл, как с полгода назад доктор Вик располосовал длинным препарационным скальпелем горло одному бездомному бедолаге, рывшемуся в больничной помойке. Доктора Вика тогда трясло, как алкоголика-доходягу, а глаза вот так же сияли радостной уверенностью. Как он назвал того завшивленного бомжа? Слугой сатаны. И смеялся, дергаясь, будто подвешенная на резинку кукла. И – что? Закопали они со Студентом бомжика, и вся недолга, и где теперича дотлевает его костяк, уже и он, Гнутый, не вспомнит. Он не стал рассказывать о том случае браткам, а теперь жалел: а ну доктор Вик с дури, зарежет девку? Спрос будет крутой, с него спрос, с Гнутого. Понятно, Вика тоже не помилуют, но вот на это парню было абсолютно наплевать.
Холод в животе стал леденящим, захотелось побыстрее уйти и выпить водки – стакан, а лучше – всю бутылку, чтобы горячее марево хмеля заволокло все, растворило страх... А там – будет утро, глядишь, и образуется все.
– Ну я пойду? – неуверенно выговорил санитар.
Доктор Вик его присутствия уже не замечал вовсе, словно лунатик, увлеченный своею грезой. Он легонько, но цепко взял Дашу под локоть и повел к приемному покою.
А Гнутому подумалось вдруг, что слова «покой» и «покойник» – одного корня; мурашки россыпью пробежали по спине, он развернулся и пошел прочь, все убыстряя шаг, пока не понял, что бежит, несется сломя голову через какие-то колючие кусты, словно гонимый призраком близкой погибели. Быстрее туда, в неживой люминесцентный свет санитарской каморки, в душное марево, напитанное запахами карболки, страха, похоти, безумия и алкоголя.
– Где моя дочь?
Вопрос звучал в комнате словно вибрирующая инфразвуком басовая струна; от этого звука у Грифа тяжело ныло под ложечкой и замирало в вялой апатии сердце, чтобы потом забиться спутанными страхом крыльями мышц тревожно и обреченно...
Головин смотрел на Грифа неотрывно. Напряженная тишина сгустилась до полного мрака; сквозь этот мрак Гриф не видел уже ничего, кроме напряженного взгляда, за которым скрывалась чужая воля, воля непреклонная и тяжкая, как плита мавзолея.
Гриф разлепил губы и ответил:
– Я не знаю.
Верхняя губа Головина дернулась в нервной судороге, но произнес он абсолютно спокойно:
– Кто знает?
– Те, кто ее похитил.
– Вот что, Гриф. Разбирать с тобой всю карусель – и смешно, и глупо. – Взгляд Головина стал откровенно насмешливым; ярость и боль затаились в глубине зрачков, и то, каким напряжением воли дается сейчас Головину насмешливость, как и то, какой может стать ярость, если она прорвет этот заслон, Гриф мог только догадываться. – Ты играешь в покер?
– Время от времени.
– И знаешь закон игры?
– Выигрывать больше и проигрывать меньше.
– Логично. Кто выигрывает?
– Лишенный азарта.
– Верно. Но если ты смотришь на других игроков и не знаешь, кто из них проиграл еще до начала партии, значит, проиграл ты. Я похож на лузера?
– Что?
– На человека, который вечно теряет?
– Нет.
– Потому что я другой. – Головин раздвинул губы в оскале, совсем не напоминающем улыбку. – И те, кто готовит мне потери, должны бы хорошо это знать. – Магнат закрыл лицо рукой, спросил глухо:
– Даша жива?
– Думаю, да, – ответил Гриф, помолчал, черты его исказились болезненной гримасой. – Мои люди не похищали девушку. Меня подставили.
– Твои люди были на месте ее похищения. Что они там делали?
– Наблюдали за нашим бывшим сотрудником. Вернее, за сотрудником Бокуна. Он замутил такую свару своей статьей...
– Меня не интересуют статьи, – жестко перебил Головин. – Почему моя дочь оказалась в том же месте и в то же время, что и твои шакалы? И если ты выставил наблюдение, почему всех твоих сгребли и кинули, как мосек?
– Выясняем. События катятся слишком быстро.
– В этой жизни ничто не слишком.
Гриф успокоился. Потому, что понял: первый накат гнева Головин подавил.
Значит, можно рассуждать здраво. Что для Головина мертвый Гриф? Головная боль.
И – очередная подстава. Ведь кто-то послал Папу Рамзеса к нему...
– Почему вы приехали ко мне? – спросил Гриф. Смысл вопроса Головин уловил сразу.
– Мне позвонили и сообщили, что Даша исчезла и что на месте были ваши люди.
– Кто позвонил?
– Вот этого я выяснять не стал, – скривился Головин. – Кто звонил? – спросил он у крепкого мужчины, стоявшего чуть поодаль.
– Неизвестно. Представился дежурному сержантом милиции. С места происшествия.
– А «был ли мальчик»? – резко спросил его Гриф. – Проверяем, – невозмутимо отреагировал тот. – Почему девушка осталась без охраны?
– Оторвалась.
– У вас служба или детский сад?
– С ее «личкой» уже разбираются.
– Не части, Гриф, – вмешался Головин. – Я тебя знаю как опытного человека.
Если дирижируешь не ты – а скорее всего, не ты, – нет тебе выгоды, кроме пули в голове... Тогда – кто? Что думаешь? Ведь ты получил информацию первым.
– Первым был тот, кто взял девчонку. Мы вообще пасли не ее, а журналиста, и думаю, не напрасно пасли.
– Выкладывай все, Гриф. Только не ловчи. Я своих решений не меняю, но лукавых ох как не люблю.
Головин опустил на стол диктофон.
– Говорильник зачем?
– Для порядка.
Гриф прикрыл веки, помассировал их пальцами.
– Ты меня за сявку держишь, Александр Петрович?
– Вовсе нет. Но время военное. Хочешь со мной работать? Твой патрон скоро сойдет с круга. Сильно он пугливый для наших палестин. И кресло ему не удержать. Раковский следом за ним подсядет на мякинку. Что жевать будешь, Гриф?
А я оклад тебе положу хороший, ты же знаешь, не жадный я чело век, потому и богатый. Лучшие головы покупаю.
– Сделаем так, Головин. Все, что касается дела, я расскажу. В виде добровольной помощи. Об остальном – разговора не было.
– Бережешься? Ну-ну. Берегись.
Гриф поджал тонкие губы, подумал минуту и начал рассказывать. Рассказ его был скорее похож на доклад: не было в нем ни азарта, ни ерничества, которые Гриф любил себе позволить в разговорах с подчиненными. Сейчас он был совершенно безэмоционален. Воздерживался и от оценок: только факты.
Головин слушал внимательно, делая лишь ему понятные пометки в малюсеньком блокноте. Спросил, когда Гриф замолчал:
– У тебя все?
– Да.
– Данилов... Манилов... Плюшкин, – произнес он раздумчиво. – Остается узнать, какие души мертвые. – Снял трубку телефона, набрал номер. – Федор Юрьевич, что у тебя? Хорошо, буду через полчаса. Есть новости. – Набрал другой номер. – Владимир Георгиевич? Подъеду к тебе попозже. А пока пробей-ка по своим каналам: Данилов Олег Владимирович, журналист холдинга «Новое слово». Нет. Нет.
Через пару часов.
Головин поднял взгляд на Грифа, и Сергей Оттович отчетливо увидел, как осунулось, постарело лицо Головина даже за ту неполную четверть часа, что он сидит в этом кабинете. И еще Грифу показалось, что в глубине глаз этого огромного, сильного человека была вовсе не ярость, а смятая, скрученная, спрессованная до размеров крохотного кристаллика тоска – тоска по семье, по дому, по дочери... По жизни. Исключительная воля Головина выжигала эту жизнь.
Только что Головин позвонил двум министрам – внутренних дел и безопасности. Но... Системы ВД и СБ эффективны при широком поиске; там можно снять информацию по той или иной проблеме, но в таком деликатном деле, как похищение, результат их активности может быть противоположен ожидаемому.
Эту мысль Грифа Головин уловил. Произнес спокойно:
– Только ты не подумай, что я доверяю этим зверькам. Просто хочу подъехать и выяснить степень моего недоверия к каждому из них. – Головин помолчал, добавил:
– Бешеная собака опасна для окружающих, но ее легко просчитать: она бежит прямо на жертву и с клыков ее падает пена. А сумасшедший часто ведет себя совершенно нормально, пока неведомый механизм не включит в нем код уничтожения.
– Головин развел губы, имитируя улыбку. – Кому выгодно сделать меня безумцем, а, Гриф? Кто решил использовать разрушительную силу неуправляемого снаряда «Головин»? И – зачем? Зачем нужен взбесившийся олигарх?
– Вот и я над этим думаю: зачем.
Гриф снова прикрыл набрякшие веки; ему вдруг представилось, что они оба, и Головин, и он сам, словно бегут впотьмах, во влажной и душной ночи, и гонит их обоих призрак безумия, неотвязный и яркий, словно морок.
– О чем загрустил, Гриф?
– Вы читали «Амок» Цвейга, Головин?
– Вряд ли.
– Герой там был одержим навязчивой страстью. И она гнала его к гибели.
– И что?
– Страсть эта была рождена не любовью: ядовитыми испарениями тропиков, тяжкой влажной жарой и пустым временем.
– И – что?
– Порой мне кажется, что кто-то смоделировал подобную ситуацию по отношению к вам. И ко мне. Мы не за тем бежим и не то ищем.
– Я схемник, Гриф. Математик. Все, что ты говоришь, элементарно.
– Но оттого не менее действенно.
– Может быть.
Гриф помолчал, произнес:
– Подумайте, кто вас предал.
Головин растянул губы, обнажив в оскале клыки:
– Не лукавь, Гриф. Предают только свои. У меня нет «своих». У таких, как я, «своих» не бывает. Впрочем, у таких, как ты, – тоже.
Головин с минуту сидел, напряженно уставившись в одну точку. Потом сказал:
– Все, что ты наговорил, любопытно. Но сейчас я слишком взвинчен, чтобы суметь отличить правду от лжи. Тем более ты такой же, как я. Именно потому я хочу знать не то, что ты рассказал, а то, что ты скрыл.
Он кивнул парням; Грифу плотно блокировали руки, из темноты вышел человек с небольшим чемоданчиком и в течение минуты приготовил все необходимое: капельницу, препараты, компьютер, зажимы для пальцев.
– И химия, и детектор... «Почести» как для члена Политбюро тех еще времен, – скривился Гриф.
– Не лукавь, Гриф. И ты и я знаем: информированность какого-нибудь начальника отдела или сектора ЦК была куда выше любого члена. Особенно по специфическим вопросам. А у тебя, Гриф, очень специфическая профессия. – Головин скривил губы. – Ты что себе думаешь? Что прошел весь путь от сперматозоида до генерала? Черта с два! Ты просто профессиональный разводила, Гриф, как и все конторские, вас. на это натаскивали, вас этому обучали: как человечков улавливать да манипулировать ими по своему хотению да к своей выгоде! Но реальное действие ломает все и всякие расклады, Гриф! Кто-то поломал мои, похитив Дашу. Я – ломаю чужие.
На пальцы Грифа установили зажимы, оператор включил компьютер.
– Ты этим приговариваешь меня, Рамзес.
– Что делать, Гриф. На войне – как на войне. Кстати, мое предложение остается в силе. Подумай.
– Если останется чем.
– Ребята будут аккуратны. Кстати, ты на свою выучку и натренированность не очень-то полагайся. Когда ты ее проходил, таких препаратов еще не было. А кодированную блокаду ты себе вряд ли разрешил поставить. – Головин скривился. – Так что... Постарайся расслабиться и получить удовольствие.
Александр Петрович встал, пошел к выходу и только тогда заметил продолжающего сидеть на стуле Вагина.
– Это что за мебель?
– Помощник, – коротко ответил один из людей Головина. – Доверенное лицо.
– Его тоже прокачайте.
– Есть.
Уже на пороге Головин обернулся, глянул на Грифа двумя кусочками льда:
– Если ты наврал хоть в малом, не обессудь, – повернулся к доктору, бросил коротко:
– Будет в его бреде хоть что-то о Даше, звонить сразу. – Лицо его закаменело, Головин сглотнул сухой, шершавый ком, добавил хрипло:
– Сообщите любую информацию.
Магнат покинул кабинет, следом скрылась свита. Остались . двое помощников и доктор. Он ввел иглу Грифу в вену, плотнее закрепил муфты на пальцах, отрегулировал капельницу, включил секундомер.
– Что за новое снадобье? – спросил Гриф, чувствуя, как горячая волна покатила по телу.
– Люди рассказывают такое, что сами давно забыли. Расслабьтесь. Это совсем не похоже на скополамин и любые его производные.
– Появились хорошие препараты... Такие, что действуют быстро...
– Нам не нужно быстро. Время есть. Нам нужно хорошо.
– Быстро... Очень быстро... Очень...
Гриф говорил, говорил, чувствуя, как сохнет во рту и невнятная радость наполняет все его существо. Он пытался вспомнить уже испытанные им ощущения при действии подобных препаратов, но не вспомнил. Ну что ж, принцип все равно один, нужно просто поплыть по волнам фантазии и увлечь себя ими настолько, чтобы...
Гриф потерял мысль в горячем, влажном, изумительного цвета тумане, что накрыло с головой. Он попытался сосредоточиться и – вспомнил. Да: нужно выдумать себе мир, вжиться в него, и тогда никакой чужой голос не сможет вмешаться в эти грезы, разрушить их, потому что он будет верить в них и только в них..
– Долго ждать? – спросил доктора один из охранников. Тот глянул на секундомер:
– Еще семь с половиной минут.
– Может, пока вторым займемся? По сокращенному варианту.
– Нет. Халтурить я не люблю.
– Думаешь, орден дадут? Доктор только пожал плечами.
– Мне нужно выйти, – тихо произнес Вагин. Он был бледен. Его всегдашне блеклое, серое лицо, обрамленное сверху пегими, усыпанными перхотью волосами, в ярком свете сделалось зеленоватым.
– Выведи его, – приказал доктор одному из охранников. – Не то нам придется дышать его блевотиной, пока не закончим.
Охранник подошел к Вагину, открыл ключом наручники, приподнял со стула за шиворот, поставил на ноги, брезгливо отер осыпанную перхотью руку:
– Ну ты и пархат, братец.
От долгой неподвижности ноги Серого Йорика затекли, он сделал шаг, другой и неловко, боком, свалился на ковровое покрытие, нелепо взмахнув рукой.
– Ну, Гриф, набрал себе недомерков. – Охранник наклонился, вытянув пятерню и собираясь снова прихватить Вагина, как щенка, за шиворот.
Выстрел хлестнул, словно ученической линейкой с маху ударили по столу; охранник упал на месте, а Вагин выстрелил еще дважды: пули пробили другому охраннику шею. Доктор обернулся и уставился на крошечный пистолетик в руке Вагина, потом перевел взгляд на лежащего у стола охранника: сонная артерия была пробита, и жизнь покидала тренированное тело: с каждым мощным ударом сердца алая артериальная кровь заливала палас.
– Он умрет максимум через минуту, – констатировал доктор.
– Тебе что за дело?
Никелированный браунинг был направлен в лицо доктору. Неизвестно, что испугало того больше: вид убитых, полминуты назад – отменного здоровья парней или сама фигура убийцы: некрасивый, с блеклыми глазками, в кургузом пиджачке. А может быть, выражение его лица: Вагин смотрел на доктора абсолютно безразлично, как смотрят инженеры на предмет не просто неодушевленный, но скучный потому, что он не пригоден для конструктивного использования в той схеме, что уже сложилась в голове техника.
Доктор покосился на дверь, но тщетно: двойная дверь не пропустила звука выстрела малокалиберного пистолетика, а вышколенная охрана, оставленная Головиным в здании, не вмешивалась в допрос: это было компетенцией доктора.
– Гриф понимает, что происходит? – спросил Вагин.
– Да. Но он обезволен.
Вагин недоверчиво покосился на Грифа. Похоже, он ни на грош не верил в то, что его патрона можно лишить воли каким бы то ни было способом.
– Сейчас его самое время спрашивать. Он не сможет ничего утаить. И готов подчиниться голосу оператора. Компьютер покажет степень его сопротивления в той или иной форме: некоторые люди способны концентрироваться и выдумывать несуществующую действительность, и только опытный аналитик способен даже в таком состоянии отделить правду от вымысла опрашиваемого... – Доктор говорил и говорил без умолку: он или уловил, или распознал опытом тот соблазн, что мучил Вагина: стать господином над человеком, что всегда прежде возвышался над ним. И говорил все это доктор с тем, чтобы убедить Вагина в своей полезности, незаменимости: зрачок пистолета пугал черным жерлом небытия.
– Когда он придет в себя?
– Это зависит от активности опроса и силы сопротивления респондента оператору. Обычно допрос продолжается минут двадцать. Потом пара часов отдыха.
Лучше, если это будет сон.
– Сон – вообще лучше жизни, – раздвинув блеклые губы, произнес Вагин, невыразительно посмотрев на доктора. Тот хотел что-то ответить, но поперхнулся: раздался характерный звук выстрела, на животе доктора проступило алое пятно, он открыл рот, захрипел, силясь закричать или позвать на помощь и притом понимая бесцельность и тщетность этого крика... Он осел на колени, Вагин подошел к нему сбоку, приставил пистолет к височной кости и спустил курок. Убитый ткнулся в пол, как переброшенный через скобу крючок.
Вагин действовал быстро. Подхватил саквояж доктора, подошел к столу, с пульта заблокировал дверь, сбросил муфты с пальцев, приподнял Грифа, провел его через кабинет, открыл одну из панелей, приведя в действие скрытый электромотор с помощью компактного пульта, расположенного на брелоке с ключами. С тугой подхватил осевшего босса, произнес внятно:
– Нам нужно идти.
Гриф открыл глаза, но взгляд его был сейчас взглядом годовалого младенца.
За панелью находилась крохотная витая лестничка. Вагин задвинул панель, вместе с Грифом спустился в подвал, открыл плотную, как в бомбоубежище, дверь и попал в скудно освещенный туннель, похожий на подземный переход, но уже. Это был сохранившийся еще с прошлого века и кое-как подлатанный на скорую руку подвал.
Гриф шагал, поддерживаемый Вагиным, неестественно прямо, вскидывая колени, но не так, как пьяный, а словно марионетка в руках неумелого манипулятора.
Ход привел в подвал соседнего дома. Оттуда, поминутно спотыкаясь, Вагин вывел Грифа по узкой лестничке к другой двери, деревянной, отомкнул и ее, и они оказались во дворе старого многоэтажного дома, стоящего напротив особняка, в котором располагалась контора Грифа.
Еще через пять минут Вагин был уже за рулем тридцать первой «Волги». Гриф сидел рядом. Он не спал, но и бодрствованием его состояние назвать было трудно: глаза его смотрели на ветровое стекло, но лицо не выражало ничего: ни радости, ни азарта, ни страха.
Ощущения же Вагина были такими, словно он только что, натощак, выпил полулитровую кружку спирта. Хмель заволакивал сознание щедрой эйфорией могущества. Человек, которого он боялся и ненавидел так долго, сидел сейчас здесь не просто беспомощный, но подвластный ему, Вагину. Сейчас он вовсе не был Серым Йориком – он был кардиналом, властителем, монархом.
Вагин покосился на неподвижную фигуру Грифа и понял, что продолжает бояться его даже теперь, хотя в застывшем теле не осталось могущества силы, а в застывших зрачках – обаяния власти. Судорога корежащей волной прошла по всему телу Вагина и схлынула, оставив боль в кончиках пальцев. Взгляд упал на докторский саквояж. Зачем он его захватил? Зачем?
Сердце забилось часто-часто, пьянящая волна повела голову, и наступила полная ясность: наступил миг, когда он, Вагин, может стать свободным от страха и от тяжелой, словно каменная твердь саркофага, чужой воли. Подсознанием он понял это еще там, в кабинете, потому и подхватил саквояж... Но мысль эта была столь пугающей, что он даже не сумел понять ее сразу, а вот теперь...
Руки действовали сами собой. Вагин открыл саквояж, натянул резиновые перчатки, достал коробочку ампул без маркировки, в которой не хватало двух, нашел восьмикубовый шприц; Вагин действовал как автомат, ни о чем ни думая и ничего не просчитывая. Он боялся. Боялся, что Гриф очнется, боялся, что сам он в последнюю минуту струсит...
Ампулки закончились, шприц был наполнен. Готовая сорваться капля висела на кончике иглы, словно росинка предутренней влаги на остром листе осоки. Сейчас Гриф уснет. Навсегда. И уж какая нежить привидится ему в наркотическом угаре...
Вагин скривил губы. Гриф получает то, что заслужил. Золото генеральских погон червонно от крови преданных. Чтобы стать генералом, мало умерщвлять врагов.
Нужно еще и вовремя освобождаться от друзей. У сильных мира сего друзей нет.
Власть ревнива и не терпит иных привязанностей.
Неожиданно Вагину стало легко. И даже смешно. Весь хрестоматийный «вопрос о власти» состоит лишь в том, кто предаст раньше.
Игла упруго вошла в вену, Гриф дернулся слегка, Вагин придержал его руку, а поршень толкнул снадобье, превращающее кровь из живительной, несущей кислород субстанции в смертельную отраву.
Вагин выдернул иглу и замер на сиденье. На него никто не подумает. Доктор допустил передозировку. Вот и все. Теперь вернуть чертов саквояж. Вагин вынул из бардачка пистолет с глушителем, спустился в подвал, попал в туннель. Снова подземный переход, винтовая лестница... Перед панелью, закрывающей дверь в кабинет, Вагин замер, прислушиваясь: все было тихо. Прошло минут десять, и охранники, оставленные перед двойными внешними дверями, еще не хватились...
Вагин вошел в кабинет, аккуратно поставил саквояж рядом со столом и двинулся в обратный путь.
Состояние его было странным. Голова пульсировала тупыми всполохами серого, и у Вагина возникло вдруг ощущение, что он бродит подземными коридорами уже не одно столетие, и выхода для него нет...
Тень метнулась у пола, Вагин вскинул пистолет и трижды спустил курок. Пули гулко ударились о стены, одна, попав рикошетом в металлическое перекрытие, взвизгнула, словно Живое существо... Вагин почувствовал, что взмок с головы до пят, но ощущение безвременья исчезло: сводчатый переход, чуть поодаль – дверь, там – выход... А это... Это была крыса. Крыса. Все реально. Все абсолютно реально.
Вагин вернулся к автомобилю. Осторожно, словно опасаясь быть ужаленным, коснулся руки Грифа. И почувствовал, как она мелко-мелко трепещет. Агония была едва различима, словно душа Грифа давно уже тяготилась и телом, и жизнью, и теперь, в мире наркотических грез, ей было покойнее и светлее.
Рука замерла. Вагин пощупал артерию: пульса не было. Сердце остановилось.
Странно, но Вагин не ощутил никакого облегчения. Напротив: он почувствовал вдруг полное свое сиротство; окружающая тьма словно надвинулась на него, сдавила обручем голову, Вагин сжался в комочек... Рыдания вырывались из раззявленного рта хриплым кашлем, но слез не было. Кое-как Вагин вставил в рот сигарету, неумело затянулся. Стало еще противнее, но горечь никотина притупила непривычное ощущение пустоты, близкой к отчаянию, сознание словно подернулось спасительным пеплом бесчувствия, а вместе с этим вдруг пришло новое ощущение – нет, не свободы, величия! Вагин увидел себя словно со стороны – могущественным, огромным и грозным, словно каменный истукан на площади, более полустолетия правивший не только этой несчастной страной, – полумиром!
Так продолжалось минуту, может, чуть больше. Вагин успокоился. Снова коснулся руки Грифа, но так, как тронул бы перила: рука оцепенела. Все шло своим чередом: Гриф больше не человек и даже не покойник. Это просто труп. А трупов Вагин совсем не опасался. Как не боялся каменных грифонов на доме безумного архитектора. Теперь хотелось думать о приятном. Приятное представлялось Вагину ворохом разбросанного девичьего белья и сплетенных тел нимфеток... Вагин хохотнул даже, облизал блеклые губы... Кто ему теперь указчик? Никто.
Пистолет с глушителем он положил на колени, извлек из бардачка миниатюрный передатчик, включил зажигание, отжал сцепление, и черная машина с погашенными габаритными огнями тенью заскользила в ночь.
Третий вызывает первого. Первый слушает третьего. Принцесса на базе. Без осложнений. Понял. Конец связи. Конец связи.
– Пятый вызывает первого.
– Первый слушает пятого.
– Магнат рассержен. Он посетил Грифа и отправился к Тигру.
– Насколько он рассержен ?
– Крайне. Но головы не потерял.
– Мне не нужно, чтобы он терял голову. Мне нужно, чтобы он потерял рассудок. Начисто. Вы поняли, пятый?
– Так точно.
– Проводите резервный вариант.
– Есть.
Над крыльцом приемного покоя, ветхого бревенчатого здания, похожего на барак, едва-едва светила прикрытая засиженным мухами колпаком тусклая лампочка; над крыльцом красовалась вылинявшая табличка с названием больницы. Даша попробовала прочитать и с ужасом поняла, что не понимает смысла прочитанного.
– Добро пожаловать в приют скорби, – услышала девушка.
Доктор Вик отпустил ее руку, подтолкнул вперед. Даша постаралась сосредоточиться. Облупившиеся, истертые ступеньки, по половице прямо перед дверью жук какой-то черный ползет, Даша даже напряглась, чтобы переступить через него. Открыла дверь, на нее пахнуло запахом несвежего белья, неуюта, какого-то лекарства. Но более всего – запахом сырости и прели. То ли здание осенью и зимой совсем не топилось, то ли вода застоялась под старым фундаментом, а этот запах пропитывал все вокруг и делал окружающее – истертый стол, длинный шкаф с прикрепленной на дверце металлической биркой, клеенчатые сальные стулья – совсем не декорацией, а самым настоящим приютом нищеты, привычной тоски, телесной ущербности и умственного убожества.
Сидящая за столом бабка, толстая, с изрытым оспинами лицом, в засаленном коричневом байковом халате, близоруко прищурила маленькие глазки:
– Это че, Ильич, еще одна?
– Да.
– Тож детдомовская?
– Тоже. Запиши в журнал: Дарья Иванова, пятнадцать лет.
– Из Колывановского?
– Да.
– Чего ж их не вместях привезли?
– Эту искать пришлось.
– Пряталась?
– Угу.
– И везут, и везут... Совсем ополоумели... Сами должны справляться! Добро бы действительно убогих отправляли, а то – девки нонче бойкие, возиться с ними воспитателям недосуг и неохота, вот и направляют к нам... А почто зарплату получают тогда? За сидение? Их бы, шалав этих, выпороть другой, они б шелковые сделались, дак нет – к нам шлют все бедовых, – бормотала бабка, обхватив ручку четырьмя пальцами и медленно выводя неподатливые буковки в книгу регистрации. – Ниче, от нас тихоней выпишется, баловаться отучим. И те, пока у меня дожидались – стихли. Их Галевский Игорь повел, Студент который. Вызвать его?
– Сам отведу.
– А Гнутый сегодня подменным?
– Вроде того. В восьмое пошел.
– Хорошо ему. В восьмом шизоиды одни, там тихо, отоспится, – завистливо вздохнула бабка. – А Студента ты, Ильич, еще догонишь, ходит он не шибко.
Халаты я на девок ему выдала, а бельишко чистое у них с собой, хоть здеся скупердяи детдомовские не поскупились, выдали новехонькое. И повезло девкам, завтрева банный, котельщики уже топют, вода горячая. Никого сегодня больше не будет?
– Если не психанет кто с перепоя.
– Черти окаянные! В прошлое дежурство аж двоих таких привезли – они все тараканов или змей каких ловили! Хорошо, Степан с Мишкой еще трезвые были, скрутили враз да и насували им, чтоб неповадно. Хошь им в горячке и одна метель, а оклемаются – почуют, а там, глядишь, и поумнеют, что бедокурить здеся не следовает! Ну че, все в лучшем разрезе: записала. Лягу я чуть, закемарю, чую, до утра тихо будет.
Доктор Вик ничего не ответил, лицо его сделалось напряженным и замкнутым.
– Топай, – велел он Даше.
Они вышли, спустились с крыльца и зашагали к отделению по едва приметной, покрытой трещинами асфальтированной дорожке, со всех сторон сплошь заросшей бурьянами и чертополохом. Даша шла рядом с доктором пытаясь хоть как-то сосредоточиться, но у нее не получалось ничего. Нет, она помнила и свой богатый дом, и зимний сад, и запах королевских орхидей, приторно-сладкий и душный, и томат роз... И отца, могущественного, грозного и такого далекого теперь...
Девушке даже показалось, что ничего этого никогда не было, а был просто сон о какой-то чужой жизни, и жизнь эта, если сказать по правде, вовсе не была счастливой... Еще ей вспоминался Олег, но совсем расплывчато, как мираж, и Даша почти уверила себя, что его-то она точно придумала.
Девушка ступала медленно, будто по снежной замети, усыпавшей только-только затянувший озерцо лед, и черно-бурый асфальт казался ей стоялой ледяной водой, в которую она может упасть, как в омут, и – пропасть навсегда. И еще ей вдруг почудилось, что она вовсе не на земле, а в какой-то выдуманной, ирреальной действительности, что и странные здания, и невидимые во тьме деревья, и всполохи зарниц – все это существует лишь в воображении некоего существа, и этот странный, изощренный разум конструирует сущее по своему произволу, и оттого окружающее так уродливо, гротескно и мнимо... разум этот словно галлюцинирует, мучимый невыразимой тоской жизни вечной, когда некуда спешить, когда нельзя опоздать, когда беспредельность превращает жизнь в пустое прозябание и смыкает вечность и смерть в одном круге – круге небытия.
Даша похолодела: эти мысли, больше похожие на обрывки напугали ее: может быть, она действительно сошла с ума? Стремительный доктор Вик, что ведет ее, цепко ухватя под локоть к неопрятному зданьицу, – действительно врач, который желает ее вылечить?..
Ни страха, ни отчаяния не было, лишь холод. И обида.
От снадобья Даша стала безвольной, сонной и покорной, но сейчас тоска, запрятанная глубоко под сердцем, вдруг сделалась острой и горькой: наверное, ее жизнь скоро закончится, но почему она закончится так пусто и бездарно? Да, она жила в большом и красивом доме, побывала в далеких местах, видела разные города и разных людей... Но все эти люди были чужие, и даже папа, ее папа, как был в детстве, так и остался большим, сильным и строгим великаном, но она даже ни разу не говорила с ним о том, что ее по-настоящему мучит... Ей и раньше часто казалось, что богатство – мнимо, и существует оно, только пока ее отец силен и властен, что стоит случиться хоть какому-то сбою, и уродливый мир нищеты поглотит ее, как он поглощает миллионы людей, заставляя метаться в кругу постылой работы, безутешной экономии и бездушных чиновничьих стен. Нет, такие мысли приходили нечасто, настоящее было размеренным и блестящим, и Даше даже казалось временами, что окружающие живут не так, как папа, только из-за своей лени, нерасторопности и отсутствия отваги. Она даже знала, что это действительно так, но лишь отчасти... А еще она знала, что быть богатым в стране нищих невозможно: благосостояние слишком призрачно и эфемерно, и ничто не спасает от несчастья. Ведь даже могущество отца так и не смогло ее уберечь, и она бредет сейчас в неведомом месте и непонятном времени, и никуда ей не хочется бежать как раз потому, что бежать ей некуда...
У нее всегда все было и – ничего не было. Даша знала, ей многие завидовали, но она отдала бы все-все, и даже больше, лишь бы мама, ее мама была жива... Она бы всегда все поняла, приласкала, и ей можно было бы выплакать все слезы... Даже у Золушки была Фея, а у нее... Отцовский дом был как хрустальный замок, покоящийся на острие клинка в хрупком и шатком равновесии... А весь остальной мир так и остался для Даши непонятным, далеким, пугающим, и ее попытка сблизиться с этим большим, полным опасностей миром оказалась обреченной. Для нее это – чужбина. «Ваше благородие, госпожа чужбина, крепко обнимала ты, да только – не любила...» Нет, некуда ей бежать. Даже если бы она и смогла.
Скверные, тяжелые мысли уже не пугали Дашу; апатия сковала не только мозг, но, казалось, опутала вялой липкой паутиной душу.
Когда прошли небольшой скверик, доктор неожиданно остановился, взял Дашу за плечи, развернул к себе и посмотрел так, что сонная душа ее обмерла страхом и, словно планета, сорвавшаяся с назначенной ей орбиты, низринулась в холодную, безличную пустоту бескрайнего Хаоса.
– Ты красива... Ты красива столь изысканно и порочно, что у меня уже нет сомнений: в тебе бес! – проговорил доктор медленно, будто преодолевая сопротивление. Голос его изменился неузнаваемо: стал скрипучим и жестким, как кровельное железо под ножом. – Такая красота – суть дьявольское наущение, посылаемое смущать слабых! Такой красотою сатана возбуждает в нестойких сжигающую их любовную лихорадку, каждый искушается, обольщаясь собственной похотью, и похоть эта увлекает в грех и в смерть! Любовное исступление, производимое адскими чарами и соблазнами, рождает ненависть и ведет человека к преисподней! И виною всему вы, лукавые и бесстыдные! И оттого, что вы даже не сознаете своего лукавства и бесстыдства, ваши очарования еще злее и губительнее для душ, увлеченных вами! О, Иоанн Златоуст знал вам истинную цену: «Разве женщина что-либо иное, как враг дружбы, неизбежное наказание, необходимое зло, естественное искушение, вожделенное несчастье... изъян природы, подмалеванный красивой краской?» – Доктор рассмеялся меленьким кашляющим смехом. – Я, я устраню этот изъян, я смою диавольскую краску, и никто и никогда о тебе уже не соблазнится! Ибо что есть ваша красота, как не уродство?
Зрачки его расширились, будто под действием кромешного мрака, и глядел доктор так, словно видел перед собой не девушку, а насекомое, редкого ночного мотылька, которого предстоит наколоть на булавку и присоединить к коллекции высохших хитиновых трупиков.
– "Мужчины влекутся к позорным деяниям многими страстями, а женщин же ко всем деяниям влечет одна страсть; ведь основа всех женских пороков – жадность".
Так писал Туллий в своей «Риторике». А я добавлю: жадность к плотским утехам!
Вы обольщаете сердца мнимой любовью и напитываете их ядом ненависти. Про таких сказал Экклезиаст: «Женщина – горше смерти, она – петля охотника. Ее сердце – тенета, ее руки – оковы». Овевая оковами нестойких, вы влечете их в ад! – Доктор перевел дыхание и продолжил почти шепотом, словно кто мог его подслушать в этой безлунной ночи:
– Нас мало, избранных, и мы стоим на страже, храня падший мир от полного Растления. – Он поднял руку и медленно провел холодными Влажными пальцами по щеке девушки. – Я вижу, ты жаждешь исцеления... Но настоящее исцеление происходит только в обители боли. – Голос его сделался сиплым и едва различимым. – Я избавлю тебя и от похоти, и от вожделения, и от мнимой красоты – этого диавольского дара!
Губы доктора скривились в жестокой гримаске, пальцы правой руки машинально совершали некое движение, словно перетирали в прах пойманную муху... Даша чувствовала, как леденеет сердце; раньше толстые линзы очков бликовали под тусклым светом лампы над крылечком приемного покоя, а теперь, когда свет стал едва различим и далек, что-то резкое, дисгармоничное, болезненное вдруг разом проступило в облике доктора Вика... Нос? Грубо слепленный, крючковатый, он нависал над выбритой губой, делая доктора похожим на злого гнома, выдворенного собратьями из Страны Грез за скверный нрав. И еще – глаза: они были то скорыми, словно устремленные за добычей зверьки, то застывали неживыми черными проталинами по мартовскому льду, а то – искренне печаловались, блестели выпукло, влажно, укрупненные линзами очков, и – читалась в них то ли вселенская скорбь, то ли тайное помешательство.
К отделению подошли минут через пять, миновав кусты чертополоха. И тут Даша услышала тонкое, жалобное мяуканье. Доктор Вик испуганно застыл на мгновение, потом лицо его сделалось злым, он шагнул в темноту и объявился, держа за шкирку маленького, пискляво орущего серого котенка. Глаза его сияли торжеством.
– Я знал, что ты ведьма! И вот – подтверждение! Но не подумай, что это тебя спасет! – Он перехватил котенка, сомкнув короткопалую ладонь вокруг горла.
Звереныш задергался, захрипел, Даша попыталась хоть что-то сделать, но сил не осталось вовсе: от малейшего движения ядовитого цвета туман клубился в голове, отравляя ее всю запахами дурмана, гниющей тины и слизи. Руки девушки лишь встрепенулись и медленно опустились вдоль туловища.
Котенок был похож на встрепанную плюшевую игрушку. Он уже не пытался вырываться и задыхался, когда доктор вдруг ослабил хватку, провозгласил торжественно:
– Не-е-ет, удовольствия легкой смерти я ему не доставлю... Он будет умирать долго и мучительно, пока эманация зла не покинет это никчемное и лживое тельце.
Доктор открыл дверь своим ключом, втолкнул Дашу в прихожую, открыл другую дверь...
Даша ожидала чего угодно, но все оказалось обыденно и гнусно, до омерзения. Пьяная тетка в застиранном халате проклюнулась откуда-то, подошла, шаркая шлепанцами, ко входу, долго осоловело пялилась на Дашу, икнула и скрылась за белой дверью, так и не произнеся ни слова. Даша даже приняла ее за больную, но тут доктор Вик произнес безучастно:
– Вот такие у нас кадры, – и скомандовал девушке:
– Иди прямо по коридору.
Коридор был длинный, покрытый обшарпанным коричневым линолеумом; вдоль стен – ряд запертых дверей под номерами. Даша свернула, остановилась перед белой дверью, доктор прошел вперед, брезгливо держа котенка двумя пальцами, чуть на отлете, отомкнул замок общим ключом, подтолкнул Дашу:
– Прошу.
Это был предбанник перед душевым отделением. Двое девочек-подростков жались у белой кафельной стены.
– Где санитар? – строго спросил доктор Вик.
– Он... вышел.
Дверь снова открылась, появился парень лет двадцати трех, светловолосый, красивый даже; вот только губы его были сложены странной гримаской, как у балованного, но крайне неуверенного в себе дитяти, защищающегося от людей и мира нарочитой грубостью, а то и жестокостью.
– Где тебя носит, Студент?
Разочарование скорой тенью мелькнуло на лице санитара и исчезло.
– Мыло искал. И шампунь.
Губы доктора Вика скривила презрительная ухмылка.
– Нашел? Ну-ну. Займись девками. Через двадцать минут жду их у себя. – Он замолчал, приподнял испуганно мяукавшего котенка, лицо его сделалось приторно-ласковым, рот скривился, глаза под толстыми линзами затуманились, и он произнес разом севшим голосом:
– А я займусь пока вот этой никчемной тварью.
Сдается мне, неспроста он появился здесь... – Доктор поднял невидящий взгляд, повторил:
– Неспроста.
Дверь закрылась, санитар повернулся к девчонкам, заговорил монотонно, словно отделяя этой монотонностью своего не совсем уравновешенного патрона от здешнего, раз и навсегда установленного распорядка:
– Меня зовут Игорь Игоревич. Сейчас вы примете душ, потом пройдете к доктору на собеседование и осмотр. От вашего поведения зависит, как к вам будут здесь относиться и как скоро вы вернетесь домой.
– У нас нет дома, – перебила его русоволосая девчонка; высокая, кареглазая, она была очень хороша собой.
– Как тебя зовут?
– Соболева. Света.
– Не смей меня прерывать, Света Соболева, – не повышая голоса, выговорил Игорь Игоревич. – Иначе тебе придется крепко пожалеть об этом. Повторяю: вам все понятно?
Соболева только хмыкнула, другая девчонка, помладше, кивнула. Даша оставалась совершенно безучастной. Сейчас ей вдруг захотелось спать. Спать и больше ничего. И где-то в глубине подсознания мерцала надежда: вот она заснет, проснется – и все теперешнее пропадет; и проснется она в своей спальне, дома, и спустится в кухню, а там домработница Лена уже приготовила хрустящие тосты и кофе с нежнейшими, только что взбитыми сливками...
– Вашу одежду я заберу. Тапочки, белье, полотенца у всех есть?
– Да, нам выдали, – ответила одна младшая.
– Ну и славно. Что застыли? Раздевайтесь.
– Прямо при вас? – спросила Соболева.
– Я должен проследить, чтобы вы не пронесли в отделение никаких колющих или режущих предметов. Вдруг вам в голову взбредет вены себе вскрывать?
– Не волнуйтесь, не взбредет.
– Вот я как раз и хочу: не волноваться.
Русоволосая презрительно скривила губки, расстегнула платье, сбросила одним движением через голову, оставшись в трусах и короткой маечке-топе.
Подруга последовала ее примеру. Даша равнодушно стянула чужую одежду.
– Дальше, дальше! – нервно поторопил санитар.
– Что, и белье? – спросила Соболева.
– Да.
– Майки?
– И трусы тоже. Совсем раздевайтесь.
– Мы что, ножи в трусах прячем?
– Ножи нет, а вот иглы или бритвенные лезвия – вполне.
– Мы не будем, – твердо за всех ответила Соболева, и губы ее сложились в упрямую гримаску.
– Это отчего же, извольте спросить? – издевательски растягивая слова произнес санитар.
– Мы девочки. Если так нужно, пусть придет медсестра или санитарка. При вас мы раздеваться не обязаны!
Игорь Игоревич скривил губы:
– Сейчас ночь, и я тут и за медсестру, и за санитарку. А будете качать права, вызову троих мордоворотов из буйного отделения, уж они вам помогут раздеться! С удовольствием помогут. Этого хотите? Вас прислали на обследование по подозрению в систематическом употреблении наркосодержащих препаратов...
– Да просто директриса наша полная стерва и...
– Меня не интересуют ваши детдомовские разборки! Ты не поняла, говорливая, куда попала! Это сумасшедший дом, и ты станешь делать все, что от тебя потребуют! А если будешь продолжать пререкаться, я запишу в историю болезни, что ты склонна к побегу: у таких отбирают всю одежду, так что будешь месяц ходить в чем мать родила! – Санитар ухмыльнулся, продолжил:
– Для начала тебя привяжут, а потом будут колоть аминазин в лошадиных дозах, чтобы успокоилась; и ты успокоишься, будь уверена, ты так успокоишься, что выйдешь тряпичной куклой, от мозгов жижа бульонная в головешке останется... Вот тогда и поумничаешь. – Игорь Игоревич выдержал паузу, закончил мстительно:
– Если вообще когда-нибудь выйдешь отсюда.
Света Соболева застыла на месте.
– Ты все поняла?
– Да, – едва слышно проговорила девочка.
– Не слышу?
– Да!
– Остальные, надеюсь, тоже. Снимайте все и – под душ.
Перепуганные, девочки разделись донага, стараясь повернуться к санитару спиной, неловко прикрываясь ладошками, и – скрылись в душевой. Послышался шум воды, приятный яблоневый аромат шампуня.
– А тебе что, особое приглашение, отмороженная? – прикрикнул санитар на Дашу. – Живо за ними!
Даша не ощущала ни стыдливости, ни страха. Словно она оказалась в другом, ирреальном мире, ничего общего с настоящим миром не имевшем. Лишь одно желание бродило лениво и вяло в мутной голове: нужно просто уснуть, и все кончится, Кончится, кончится... Сначала она стояла под теплыми струями, потом, вместе с другими, вышла, вытерлась насухо казенным вафельным полотенцем, от которого пахло карболкой.
Санитар обращался с девчонками бесстыдно и бесцеремонно. Он велел всем построиться вдоль стены, как были, голышом. Соболева попыталась возражать, но он с маху залепил ей несколько пощечин, пригрозил:
– Если еще кто-то откроет рот, разговор будет короткий!
Девочки испуганно подчинились; Игорь Игоревич сначала рассматривал их, словно барышник на лошадином базаре. Потом подошел к младшей, сначала заглянул в рот, потом приказал повернуться спиной, наклониться и начал ощупывать... Лицо санитара покрылось бурыми пятнами лихорадочного румянца, руки подрагивали, глаза то маслянисто туманились, то блестели, как у одержимого нервной горячкой.
Что происходило с Дашей, она бы и сама объяснить внятно не смогла. Сонное безволие накатилось тяжким ватным покрывалом, казалось, воздуха не хватает совсем, и притом леденящая пустошь в душе, оживая, затрепетала дальним страхом... А бело-грязные кафельные стены вокруг, запах дезинфекции, долговязый санитар, его отрывистые, нервные понукания – все это делало страх густым и смрадным, и хотелось поскорее уйти, уснуть, забыться... И еще – перед взором девушки стояло осиянное безумным вдохновением лицо доктора, а в ушах повторяющейся, монотонной фонограммой звучал его голос: «Я избавлю тебя от мнимой красоты... Избавлю... Избавлю... Избавлю...» Ей почудилось вдруг, что доктор, словно уродливый Карлик Нос, уже приближается к ней, и в руках его тускло и матово блистает лезвие препарационного ножа...
– Раздвинь ноги, я сказал! – Визгливо-истеричный голос санитара заставил Дашу вздрогнуть, но крик этот прогнал наваждение. Игорь Игоревич занимался теперь с Соболевой. Он притиснул Свету к стене, левой рукой плотно обхватив ее шею, а правая, затянутая в резиновую перчатку, двигалась вниз по животу, к паху.
Судорога брезгливости сотрясла тело девчонки, она резко ударила мужчину по руке, хватка ослабла, Света попыталась ринуться прочь – не тут-то было! Санитар залепил ей хлесткую затрещину так, что у девчонки треснули губы, поймал кисть руки, вывернул, завизжал срывающимся детским дискантом:
– Артачиться будешь, сучонка?!
Санитар заломал ей руку за спину, нагнул и принялся избивать, уже совершенно не контролируя силу ударов, пьянея от близкой девичьей наготы и собственной власти над нею... Потом повалил животом на длинную деревянную лавку, притиснул, сжав шею так, что едва не хрустнули позвонки, а другой рукой, трясущейся, как у кумарного наркомана, пытался распустить ремень на брюках, подвывая, словно похотливая дворняга. Младшая забилась в угол, испуганно глядя на происходящее. Даша отступила на шаг, некоторое время смотрела на избиение отрешенно, как и на все остальное, потом оглянулась, сама не понимая, что же хочет увидеть или найти. Полупустая двухлитровая бутыль с каким-то раствором с силой опустилась на шею и затылок санитара. Он рухнул рядом с лавкой, как ударенная кувалдой лошадь, судорога пробила его тело, и он затих. Младшая завизжала было, но тут же смолкла испуганно. Даша сделала несколько шагов назад и выпустила оставшуюся целой бутыль. Она сухо треснула и раскололась надвое; по полу растеклась лужа остро пахнущей разведенной хлорки. Света Соболева кое-как встала с лавки, подняла на Дашу полные слез глаза, потом посмотрела на упавшего санитара и прошептала одними губами:
– И что теперь делать?
Даша сама не понимала, что делать. Еще меньше она понимала, что с нею творится: голова оставалась вялой и сонной, мысли ворочались медленно, будто под многометровой толщей воды; та же вода, казалось, спеленала тяжелыми струями ее тело, но все оно будто пульсировало изнутри уколами тупых иголок.
– Ты его убила?! – спросила Соболева. Словно в ответ на ее слова, санитар застонал. Соболева заметалась глазами, сказала напряженно:
– Живой, – замерла на мгновение, глаза ее тревожно заблестели, движения сделались точными и быстрыми, речь – лаконичной. – Рвать отсюда надо. Бежать.
Что вы стали? – прикрикнула она на младшую. – Катька, одевайся, быстро!
Та понятливо кивнула и стала натягивать белье.
Даша продолжала стоять у стены, мучительно пытаясь сообразить, что же теперь нужно сделать, но мысли дробились, словно кусочки разбитого вдребезги зеркала, и в каждом из них отражалось что-то, но вот собрать всю картинку воедино она не могла... Пульсация во всем теле стала отчетливее; неожиданно Даша поняла, что стоит в каком-то непонятном месте, вокруг – незнакомые девчонки, почему-то голые, и она сама раздета... То, что произошло только что, словно выпало из памяти, оставшись обрывками искромсанной кинопленки, яркой, гротескной и мнимой, как беспамятный бред. Даша вспомнила: такие же странные картинки она видела в детстве, когда болела и действительно бредила; кошмары были столь контрастными и объемными, что потом девочка долго помнила их и порой даже боялась засыпать одна в комнате.
– Что ты стоишь, как Афродита Безрукая?! – неожиданно прикрикнула на Дашу Соболева. – Линять нужно, иначе нас здесь за такие художества заколют совсем!
Шевелись!
Даша кивнула, быстро надела белье, поискала глазами платье, поняла, что платья у нее почему-то нет, и куда оно пропало, вспомнить девушка так и не смогла. Она натянула джинсы, свитер, обулась. Соболева наклонилась, сунула руку в карман лежащего, подбросила на ладони связку ключей, произнесла свистящим шепотом:
– Порядок. Пошли. Только – тихо!
Выбрались гуськом, аккуратно миновали коридор. Напротив входной оказалась еще одна дверь, она была распахнута настежь, оттуда доносились странные звуки, похожие и на рычание, и на всхлипы. Девочки замерли. Соболева на цыпочках подобралась, заглянула, тихонечко прыснула в кулак.
– Это та, толстая, храпит, – прошептала она, махнув девчонкам рукой.
Те тихохонько приблизились. Света заглянула еще раз, подошла к двери, вставила ключ в скважину.
– Кто? Куда? – Неопрятная баба неожиданно вскинулась, подняла голову от стола и теперь смотрела на девочек мутно, осоловело; жидкие волосики растрепались во все стороны так, что просвечивала белая пористая кожа; рыхлое лицо бабы, поплывшее ото сна и спиртного, было похоже на свинячье рыло. Да еще и глазки: мелкие, подозрительные, мутные, они смотрели тупо и угрожающе. – Ах, сучки! – прохрипела баба, схватила длинную палку наподобие городошной биты и, выдвинувшись из-за стола, пошла на девочек.
– Мочи! – взвизгнула Светка.
Маленькая Катька, словно гибкий зверек, метнулась к руке, сжимавшей палку, впилась зубами и повисла на ней, сама Соболева с разгону толкнула бабу в грудь, и та, не удержав равновесия, грузно упала на спину, перевернув стул. Девчонки прыгнули на нее и принялись избивать кулачками, словно та злая энергия страха, что скопилась в них, выплеснулась разом. Тетка попыталась встать, но Светка уже подобрала ее немудреное оружие, крикнула Кате:
– А ну – в сторону!
Та отпрянула, баба, перепуганная насмерть, подняла голову. Казалось, еще мгновение, и Соболева с маху залепит тяжелой палкой по голове, словно по снежному кому, и она разлетится в куски... Светкины глаза были полны ярости.
Она Облизала запекшиеся губы, потопталась, словно примериваясь.
– Ой, мамоньки, – белугой заревела баба, таращась на Соболеву.
– Заткнись! – нервно взвизгнула Светка, замахнулась...
– Не смей! – резко скомандовала Даша. Соболева обернулась, и в глазах ее Даша увидела вовсе не злобу, а полную беспомощность.
– Опусти биту, – сказала Даша. Слова давались ей с трудом, все тело горело, но голова была ясной, словно невероятным напряжением воли она сумела дочиста выжечь муть и грязный туман, навеянный дурманным снадобьем.
– Девоньки, не бейте, я тихо посижу, – слезливо, вполголоса запричитала баба, рыхло расползшись по полу. Соболева прикусила губу, спросила:
– И что с ней делать?
– Вон. – Даша указала подбородком.
Внизу, у шкафа, стояли три водочные бутылки: одна пустая, другая початая, третья полная, неоткрытая. Соболева скомандовала:
– Катька, налей ей! Стакан!
Младшая понятливо кивнула, наплескала граненый до краев, подала бабе.
– Пей! – велела Светка.
Баба облизала жирные губы, пробормотала что-то вроде «угу», приложилась к емкости и мелкими глоточками выцедила до дна. За это время Катя налила другой, подала.
– Пей!
– Ой, девоньки, дух бы перевесть или запить чем...
– Не тяни! – прикрикнула Светка.
– Угу, угу... – Баба снова приникла к стакану и быстро осушила. Потом, кряхтя и вздыхая, встала на четвереньки, кое-как поднялась, плюхнулась задницей на дерматиновую кушетку и осталась сидеть, тупо глядя в одну точку.
– Что-то ее слабо забирает, – раздумчиво проговорила Светка, подозрительно присматриваясь к санитарке. А та вдруг всхлипнула, лицо ее жалобно скривилось, и она запричитала слезливо и бессвязно:
– Ой, девоньки... ой жизня моя... а мужик был черт окаянный... а бил как... а черт его забрал запойного... ой, девоньки... ой боюся... придет меня забирать... ой грех мой... ой, девоньки...
– Заткнись! – цыкнула на нее Соболева, обернулась к Кате:
– Наливай еще, убойный!
Та поднесла бабе стакан. Баба его вроде и не заметила, заливалась в три ручья.
– Ой-е-е-ой... вот родилася уродкой, уродкой и живу... и батянька не любил, бил тока... и мамка померла... и никому я не нужная... ой, заберет черт скоро... – Подняла мятое лицо, зло глянула на девчонок:
– Жалеете меня?.. Зря жалеете. Никого жалеть нельзя, потому что никто никого не жалеет, все поедом жрут и измываются... а черт, он за всеми придет... а вас ненавижу всех... хошь убейте меня, как ненавижу... ой, мамоньки, что за жизня – мука одна...
– Пей давай! – велела Светка.
Баба было прищурилась, зыркнула на Светку с пьяной укоризной, попыталась отвести рукою стакан, но Соболева взглянула свирепо, взвизгнула срывающимся голосом:
– Пей, сволота! Забодало твои бредни слушать! И запомни: жалостивых тут нету, просто руки об тебя марать смрадно! Поняла? Пей, пока я не передумала!
От окрика санитарка испуганно вздрогнула, как от удара, приняла двумя ладонями наполненный стакан и вылакала залпом, будто воду. Шумно выдохнула, замерла безжизненно, словно весь воздух и вся оставшаяся жизнь покинули ее разом, и осталась одна пустая безобразная оболочка. Лицо ее потекло, исказилось тупой поволокой, крупное тело обмякло тряским студнем, бессмысленная улыбка повела губы, и баба завалилась боком на кушетку. Девчонки кое-как, втроем, забросили туда же ее ноги, а баба уже храпела сипло, выдыхая то с бульканьем, то со стоном, то с присвистом.
– Наконец-то... – сказала облегченно Светка, подхватила бутылку, в которой еще плескалось, спросила Дашу:
– Будешь? А то ты какая-то сама не в себе. Нет?
Ну как знаешь. – В три глотка она прикончила водку, передохнула, втянула носом воздух:
– Не, эта амеба дохлая не курит, а курить как хочется!
Светка обошла стол, заглянула в ящик, вынула непочатую пачку «Мальборо».
– Видно, законфисковала у кого-то. И зажигалочка есть. – Пошарила в шкафу, выудила сумку, оттуда – кошелек, вытряхнула прямо на стол. – Итого – семьдесят рублей. На пожевать хватит, – потом посерьезнела. – Все. Собрались.
Девчонки вышли. Соболева отомкнула дверь, дальше была маленькая прихожая, где больные встречались с родственниками: чахлый фикус у стены, несколько истертых, крашенных желтой краской и обитых клеенчатым коричневым дерматином стульев, а стены были выкрашены масляной краской в какой-то грязно-желтый цвет.
И запах. В прихожей он чувствовался еще больше, чем внутри: запах несвежего белья, неуюта, казенщины, какой бывает лишь в ветшающих больницах или уж вовсе в гиблых, безнадежных местах, откуда, кажется, и возвращения в наполненную светом жизнь уже нет.
Наконец Соболева справилась и с другим замком, дверь распахнулась. Ночь была душной и влажной, но после замкнутого грязного помещения напоенный ароматами цветочной пыльцы, близкого дождя и недальних полевых трав воздух казался свежим, как родниковая вода, он кружил голову, им невозможно было надышаться вволю, как невозможно надышаться свободой, любовью и жизнью.
Плач котенка услышали все. И в нем слышался такой беспомощный страх, такая безнадежная мольба, что у девчонок мурашки побежали по спинам ледяной изморозью.
– Что это? – спросила Соболева, напряженно всматриваясь в темноту.
Крик повторился и затих.
– Котенок... – одними губами прошептала Даша. – Доктор... Он подобрал его здесь и унес с собой.
– Зачем?
– Мучить. Разве не слышишь?
– Он чего, больной, этот доктор? Хотя... Тут все какие-то фазанутые. – Соболева открыла пачку, вытащила сигарету, чиркнула зажигалкой, затянулась.
Котенок заплакал снова.
– Сволочь живодерская! – выругалась Соболева, поперхнувшись дымом.
– Светка, пошли отсюда, – заканючила Катя.
– А ну заткнись! – оборвала ее та.
– Ну ведь страшно, – пробормотала девчонка. – Если нас поймают после всего... И санитара прибили...
– Пусть скажет спасибо, что не до смерти, козел!
– А этой жирной я руку до крови прокусила, – не унималась Катька. – Смываться надо.
– Заткнись, я сказала! И без твоих причитаний понятно. Соболева посмотрела на Дашу.
– Нельзя его бросать. Нельзя, – тихо произнесла Даша.
– Да без тебя знаю! – раздраженно отозвалась Светка, в две затяжки добила сигарету, затоптала окурок. – Вот что, малая. Мы с девкой возвращаемся, а ты – вон кусты, видишь? Там прячешься и сопишь тихой мышкой, пока не вернемся.
– Я с вами, – неуверенно возразила Катька.
– Без разговоров, – построжала Соболева. – Толку от тебя, мелкой, все одно никакого, а если спалимся все?
– И что мне делать?
– Я же сказала: сидеть. А если что, найдешь в Колывановке Мишку Маркелова, скажешь, мол, так и так, я сгорела, пусть идет в ментуру, кипеш подымает...
Лучше на зону пойду или в специнтернат, здесь заколют до смерти, спишут и зароют. Или я кого-то грохну. Уразумела?
– Ага, – кротко кивнула Катька. – Соболева, только ты... Только вы...
– Еще покаркай, малая. Марш отсюда!
Котенок закричал-заплакал на этот раз совсем громко, пронзительно.
– Страшно... – тихо пробормотала Катя; видно было, как кровь отлила от ее лица и посинели губы.
– Ты мне в обморок здесь шлепнись! – почему-то перейдя на шепот, сказала Светка, скомандовала зло:
– Марш отсюда, я сказала!
Катька вздрогнула, побрела в темноту, убыстряя шаг, и через секунду уже бежала прочь, неслась стремглав, словно от близкой погони.
Светка выдохнула напряженно, проговорила едва слышно:
– "Страшно..." Как будто мне не страшно. Пошли?
Даша кивнула.
– Как тебя зовут-то?
– Даша. Головина.
– Ты, Головина, деваха вроде ничего, смелая. Только... Ты по жизни такая отмороженная или как?
– Мне какой-то дрянью дали надышаться, потом этот доктор Вик укол сделал.
Сначала вообще как вешалка была, а сейчас... Словно иголками тупыми колет. И крутит всю. И спать хочется ужасно.
– Спать потом будем, девка.
На этот раз плач-стон котенка был длинным, казалось, он не кончится никогда, словно ему уже сделали больно и теперь он просто жалуется и на эту свою боль, и на боль будущую... И на то, как жесток к нему мир, в котором ему суждено терпеть только муку. А ведь он – живой комочек, добрая, ласковая игрушка, он мог бы радовать, согревать своим теплом тех, кому пусто и одиноко, но злой случай отказал ему в этом счастье... И даже пожаловаться на свою судьбу ему было некому, только плакать.
– Он его замучает, – тихо проговорила Даша.
– Не успеет. – Светкины губы скривила жесткая гримаска. – На сволочей я такая сволочь, каких и мир не знал. Пошли?
– Пошли.
Первое, что они сделали, – это испортили замки входной двери. В один просто вставили плоский ключ и обломали прямо в скважине, в другой – напихали мелкого щебня. Теперь если кто и захочет закрыть – не сможет.
Соболева вернулась в комнатуху к пьяной санитарке, забрала биту. Вдоль коридора двигались тихохонько, ступая сторожко. Все длинное, несуразное зданьице, казалось, вымерло: не было слышно ни звука, даже психи, запертые по палатам, или спали, забывшись в тяжком лекарственном угаре, или – просто умаялись за душный пустопорожний день. Котенок мяукал, но его призывы стали совсем негромкими: наверное, звереныш Уже выбился из сил. Или – потерял надежду.
То, что думает она о котенке совсем людскими категориями, Дашу совсем не удивило, и она не собиралась приписывать Это действию отупляющего укола; девушка искренне считала, что это как раз люди заблуждаются в своем эгоизме, приписав себе право на разум, душу, бессмертие и лишив его бессловесных братьев... Вот только зачем ей, Даше, все эти мысли сейчас? Чтобы забыть о том, как ей страшно?
Девушки подобрались к двери вплотную. Котенок мяукал совсем тихо, словно хотел, чтобы его перестали замечать, забыли о нем, оставили в покое, не причиняли боли... Или – Даша снова все это выдумала?
Через дверь было слышно, как доктор Вик напевал что-то бравурное. Соболева переглянулась с Дашей, кивнула: начали! Надавила на ручку и – рывком распахнула дверь.
Доктор Вик поднял голову; лицо его выражало досаду, нетерпение и даже скрытую ярость: как могли ему помешать в такой момент! Котенок лежал на столе на спине, все четыре лапы его были стянуты специальными ремешками, шерсть на животе аккуратно выстрижена. В руке доктор держал длинный препарационный скальпель.
Досада в его глазах сменилась удивлением; вслед за тем зрачки помутились, словно их заполнил волглый туман; губы доктора скривились странной гримаской; кажется, он вот-вот заплачет, но вместо этого он пошел на девчонок, держа остро отточенный скальпель чуть на отлете...
Бита со свистом рассекла воздух, попала в скулу, очки доктора улетели куда-то в угол, а сам он, словно сбитая кегля, кувыркнулся на бок и врезался в стеклянный шкаф с инструментарием... Все, казалось, взорвалось: стекла, наборы инструментов с грохотом, лязгом и звоном посыпались на гулкий кафельный пол, да еще и доктор заверещал утробно, испуганно, зажав разбитую скулу руками.
– Ах ты живодер! Гад! – Светка и не собиралась останавливаться: второй удар пришелся по переносью, третий – по губам; доктор забился в угол и задергался, заверещал и разом стал похож на загнанного облавой подленького лесного зверька. Мелкий мельтешивый страх исказил его личико до неузнаваемости, а лишенные укрупняющих линз глазки были пусты, как латунные пуговички на куцей гимназической тужурке.
Даша склонилась над котенком, но все никак не могла справиться с ремнями, что притягивали лапы животного к столу; Света взялась ей помогать, кое-как они справились, Даша подхватила котенка, прижала к себе, успокаивающе поглаживая, приговаривая:
– Хороший, хороший...
Сзади раздался неясный хруст стекол: поскуливая, доктор Вик с удивительным проворством ринулся на четвереньках к выходу. Соболева схватила биту и с маху опустила Вику на затылок; доктор тупо ткнулся в пол и замер. Света была абсолютно спокойна. Подошла к Вику, нащупала артерию, подобрала скальпель, облизала губы...
– Брось! – Голос Даши был резок. Света вздрогнула и сжалась, как будто ее наотмашь хлестнули кнутом. – Брось! – повторила Даша. – Быстро!
Соболева подняла лицо; в глазах ее беспомощность мешалась с яростью.
– Зачем ему жить? – спросила она тихо.
– Ему, может, и незачем. А нам – нужно.
Соболева резко отшвырнула от себя скальпель, словно ядовитую змею; он улетел в угол комнаты, а девушка закрыла лицо руками, и по трясущимся плечам Даша поняла: она плачет.
– Ну все. – Даша подошла, погладила по голове. – Пойдем.
Соболева не двигалась с места. Даша метнулась к шкафчику позади стола, открыла одну дверцу, другую. Нашла что искала: коньяк в вычурной, фигурной бутылке. Отвинтила пробку, подала Соболевой:
– Хлебни.
Та сделала большой глоток, перевела дыхание, потом – еще несколько глотков. Тряхнула головой:
– Как наваждение нашло...
– Ну что, пошли?
– Погоди.
Соболева подошла к платяному шкафу, распахнула, увидела костюм доктора, отыскала бумажник, вывернула.
– Отлично! – В руках ее оказалась увесистая пачечка сотенных и три американские купюры. Толстощекий Франклин на них был улыбчив и меланхоличен. – А говорят, врачам не платят... Этому – платят.
Огляделась, заметила кассетный магнитофон, подхватила.
– Зачем? – удивилась Даша.
– Аппарат – новье, завтра на станции и толканем, поняла? Со свистом уйдет, если не дорожиться.
– Да деньги же взяли.
– Денег много не бывает.
– А милиция?
– Не, эти не купят – так отберут. А вообще, если с кем из здешних ментов корешишься, подскажи: нам бы бумаги выправить и на юга свалить. В детдом хода нет: директриса и так зубы точила, а теперь – с кашей съест. Ну, вроде все?
Пошли.
Даша вышла в коридор. Светка не удержалась, с силой пнула лежащего без движения доктора и поспешила за Дашей.
Катька дожидалась их возвращения, дрожа от страха. К станции идти решили лесом: никакая добропорядочная машина троих девчонок среди ночи не повезет: побоятся останавливаться, решат, дружки где затаились. Да и Вик с санитаром могут вскорости оклематься и объявить облаву: своими ли силами или с привлечением правоохоронцев – и то и то плохо. Минут через двадцать замаячили огни железнодорожной станции, но Светка свернула на уходящую налево грунтовку.
– Чует мое сердце, там нас ждет покой и отдых.
И точно: вскоре показались рядки дачных домиков. Дачи были старые, еще советских времен, военизированной охраны опасаться не приходилось, и все же девчонки старались идти тихохонько. Домик выбрали победнее, какой-то подходящей железякой хотели было сковырнуть замок, но Катька отговорила: ее просто-напросто подсадили, она кошкой забралась по стене и проскользнула в маленькое слуховое оконце на чердаке. Оттуда пробралась в комнату, открыла внутренние ставни и окно:
– Забирайтесь. Жить можно.
Внутри домика оказалось просто, уютно, пахло малосольными огурцами, какой-то травой, грибами, чесноком. Хозяевами, видно, были пенсионеры, наезжали часто: в хлебнице нашлось с полбуханки не очень черствого черного хлеба, девчонки живо умяли его, запивая рассолом из банки, и через несколько минут улеглись на широкой лежанке у стены. Катька уснула сразу, Светка – ворочалась и вздыхала.
– Везет же людям... – ни к кому конкретно не обращаясь, произнесла Соболева. Потом приподнялась, спросила Дашу:
– Слушай, Головина, а ты домашняя?
– Ага, – вяло отозвалась Даша.
– С родителями живешь?
– С папой.
– А мама?
– Умерла. Я еще маленькая была., – А живешь-то в Княжинске?
– В замке, – полусонно пролепетала Даша.
– Ну да... Ты что, принцесса?
– Ага.
– Ври... Все мы врем. Так жить легче. А мы с Катькой завтра на юга подадимся. Аида с нами? А чего? Деньги есть. Еще бы документы какие раздобыть, и вовсе было бы ладно. А, все равно: с дальнобойщиками как-нибудь докатим.
– А жить где станете?
– Найдем. Юг, лето. Там лето долгое, до октября.
– А ты была уже?
– Нет.
– И не страшно?
– Есть чего бояться? Очень хочется, чтобы было тепло.
– Ты плачешь, Свет?
– Чуть-чуть. Совсем не знаю, как жить. Совсем. Никогда у меня не было дома. Бросили меня, еще в роддоме. Значит, никому не нужна. Как росла, завидовала очень тем, которые... Потом – ждала. Потом – злилась. Убила бы и мать, и отца... Потом – снова ждала, сочиняла себе чего-то... Я вроде есть, а вроде и нет меня. Никому же не нужна. Так что со мною может случиться такого?
Ничего. Ни со мной, ни с Катькой... Только... Как-то совсем несправедливо все это. Вот и плачу. Жить все равно хочется. Там, где тепло. Ты знаешь, где тепло?
– Нет.
– А я – знаю. Дома. Ладно, что я тебя гружу, Головина? Все равно никто никому ничем помочь не может.
– Я скажу папе. Он поможет тебе.
– Да? В постельку возьмет?
– Не смей!
– Да ладно. Навидалась я.
– Я его попрошу. У тебя будет дом. И у тебя, и у Катьки.
– Врешь ты. Но все равно ври. Тебя хочется слушать. И какой у меня будет дом?
– Красивый. Сад в нем будет. Зимний.
– Я не хочу зимний. Я хочу летний.
– И летний тоже будет... – Даша говорила уже едва-едва, глаза слипались, перед глазами высились какие-то лестничные пролеты, большие рыжие коты, похожие на маленьких львят, и она обнимала их, потом она чувствовала запахи дома... – Красивый будет.
– А как ты оказалась в психушке?
Даша пыталась сосредоточиться, но не могла уже... Снова лестницы, снова всходы, какой-то ветер, бегущий человек, Даша его узнала, это был Олег, он бежал сквозь ветер, и плащ его развевался за спиной крыльями...
– Не помню, – прошептала она. – Дом будет красивый.
– Спи, Дашка. Ты добрая. А жаль. Всем добрым в этой жизни несладко. Спи.
Даша ответить не смогла ничего. Глаза ее совершенно слипались, девушку бил внутренний озноб, сотканный из усталости и тревоги, и единственное, чего она хотела сейчас больше всего, – это уснуть, забыться... Котенок свернулся у нее в руках теплым комочком; его тоже покормили вымоченным в воде хлебом, но ел он вяло, беспокоился, а сейчас затих. Он запрятал крохотный нос в Дашин свитер и уснул, и снились ему, наверное, тревожные сны. Сердце котенка билось часто-часто, и Даше подумалось, как уязвима жизнь: вот этот маленький звереныш, теплый, доверчивый, живой... Но защищена эта пульсирующая жизнь всего лишь крохотной мягкой оболочкой, и злой может эту оболочку разрушить... Или – не все так просто? И решение о жизни любого на этой земле принимается совсем не здесь?..
Вдруг вспомнилось... Давно-давно, еще совсем маленькой девочкой, она ездила в деревню; там жил старик Михеич: был он коричнев, сухощав и похож на старое дерево; у него была собака, большегрудый лобастый пес Скиф, а больше на всей земле не осталось никого. По вечерам старик выпивал и потом плакал, а когда маленькая Даша спросила отчего, тот ответил, странно смутившись:
«Помирать мне скоро. Вот ходил в церкву, просил Богородицу, чтобы... Скифа моего со мною пустили». – «В церковь?» – "Да не в церковь, глупая, почто я, не понимаю, что непорядок это, когда собака в храме? Просил, чтобы туда пустили песика моего... Даже свечку за то поставил. – Старик вздохнул тяжко:
– Хоть знаю, грех это, а все думаю: разве там места ему не будет? Скиф, он ведь добрый, сочувственный к людям, ляжет себе там в уголочке где и никому не в тягость... Скиф, он чует, что уйду скоро, скулит, в глаза заглядыват, а что я могу ему сказать, чем обнадежить? С Марией, женой моей покойницей, знамо дело, свидимся, с дочками... А вот интересно, они там все маленькие или подросли? А про Скифа я и батюшку спросил, а он прогневался шибко, осерчал: «Нельзя». И долго мне что-то выговаривал, да я щас и не упомню слов тех. – Старик снова вздохнул:
– А как я там без него? Нет, без него мне ничего и не надо – Старик помолчал, вздохнул, сказал Даше тогда тихохонько, шепотом:
– А я все ж думаю, пустют туда Скифа. А иначе как же? А батюшка понятно почему серчает, по должности ему это положено... Пустют, иначе никак нельзя. Никак".
Дедушка Михеич скоро умер, и Скиф лежал несколько дней у его могилы. Даша еще ходила на кладбище, носила псу еду, но он не брал: поднимал тяжелую голову, глядел на девочку, вздыхал тяжело, будто уставший от жизни старый человек, и снова заваливался головою на большие лапы. А потом он исчез. Пропал. Говорили, что ушел в лес: дескать, псы всегда перед смертью со дворов бегут и в лесу хоронятся... Но она знала: его забрали к дедушке Михеичу, потому что он добрый был. И еще – она тогда плакала и даже хотела иногда умереть, чтобы встретиться с мамой. Нет, не насовсем умереть, просто вроде уснуть, взять маму за руку и привести сюда, домой, к папе... Она часто видела маму во сне, разговаривала с ней о чем-то, и было радостно: оказывалось, что мама вовсе не умерла, а просто уезжала далеко, а теперь вот вернулась, и будут они теперь вместе... Странно, но когда Даша просыпалась, радостное ощущение не пропадало... Нет, она знала, что все это был сон, но оставалась какая-то уверенность, что мама и в самом деле знает все ее горести, и помогает ей...
Усталость затопила голову. Котенок спал, девчонки тоже уснули. Даше тоже казалось, стоит крепко зажмурить глаза, и она провалится в сон, как в омут, но если это и был сон, то странный какой-то. В памяти возникали стихотворные строчки, они качались на волнах угасающего сознания, а потом мир сделался темно-коричневым, Даша словно брела по лесу, вокруг смыкались стволы столетних деревьев, и Даше было странно: вот ведь, она умрет, а эти деревья так и будут стоять здесь, словно ее и не было, по-прежнему укрывая небо, светящееся лазурью сквозь кроны, темно-зеленым пологом...
...А потом зазвучала музыка. Гарольды пропели начало битвы, все взметнулось в вихре, закружилось, понеслось... А из Чертогов Асгарда уже спускаются легкокрылые валькирии, несутся над бранным полем, даруя победу отважным, унося в Валгаллу души храбрых, оставляя робким и покорным ледяное безмолвное забвение – забвение смерти.
Даша любила Вагнера. Когда-то она недоумевала, почему пораженные страхом, ущербные люди боготворили этого неистового германского гения, – кажется, в присутствии непобедимой, грозной музыки они должны были только острее чувствовать свою ущербность... Но потом поняла: они закрывались волшебством звуков, как колдовским пологом: в малиновых волнах волторн, в ледяном пении труб, в безудержном грохоте литавр их мелкие, трусливые, трясущиеся душонки виделись истинным героям победными плащами всесильных Нибелунгов. И герои обманывались, гибли, над их телами глумились мародеры и маркитантки, их скудные богатства доставались кабатчикам и менялам, а кости их дотлевали – беспамятно и безвестно в чужих землях... О героях оставалась в народах смутная слава, но с течением лет и она тускнела, становилась сомнительной, и вот уже новые ученые мальчики, одержимые ревностью и тщеславием, переверстывали минувшее по своему произволу... И на страницах книг негодяи представали героями, подонки – рыцарями, а время бежало и бежало, под мерным чередованием дней погребая людские страдания, замыслы, мечты, приниженное скотоподобие слабых, самодержавные бесчинства сильных, надежды, разочарования, любовь... И только сухощавые банкиры, замкнутые в пирамидах управленческих кабинетов, взирали на этот мир с невозмутимым покоем бессмертных: они знали цену всему: безвестности и успеху, нищете и роскоши, расчетливой любви и продажной смерти. И если что и могло, пусть на мгновение, вывести их из мертвенного умственного равновесия, так это патетическая ярость Бетховена, искреннее жизнелюбие Моцарта, потаенная вера Баха, сказочное волшебство Чайковского, неистовство Вагнера...
Девушке чудились еще какие-то картинки, музыка, цвета... Сначала она пыталась понять смысл этих своих видений, потом снова увидела бегущего человека в плаще-крылатке... И еще она знала, что это Олег, что она дождется его, что все будет хорошо, что все... Сонный котенок шевельнулся едва-едва, и Даша почувствовала вдруг невероятное: она и только она ответственна за эту маленькую жизнь... И Даша уснула. Ей снилось желтое поле подсолнухов, и теплый день, и скупое летнее разнотравье, и терпкий полынный запах, и ото всего этого Даше стало хорошо и спокойно, как бывало только в далеком-далеком детстве.
Автомобиль несся по шоссе, как ветер. После дождя похолодало, пал туман, и все происходящее стало видеться сонным миражом: свет фар встречных машин дробился в капельках влаги радужным мерцанием, пока они не проносились мимо бесплотными тенями; лес высился вдоль дороги темной стеной, и чудились в этой темноте затаившиеся косматые лешие, развеселые ведьмы, бородатые кикиморы...
Данилову даже показалось на миг, что машина взлетела над дорогой и несется сама собой, что стоит сделать легкое движение, и ночные восходящие потоки остывающей земли подхватят автомобиль, вознесут и повлекут все выше, над черным редким лесом, туда, за облака, к звездам...
Олег тряхнул головой. Ощущение полета его испугало: ему показалось, что он заснул за рулем, автомобиль смело с дороги и этот его полет – последний, что дальше будет только всполох оранжево-алого пламени, жесткий скрежет раздираемого скоростью металла и он сам, вернее, его тело, изрубленное, искромсанное, исковерканное и безжизненное... Нет, все было спокойно.
Зеленовато мерцали приборы, шоссе послушно стелилось под колеса, но он все же мягко отжал тормоз и припарковался к обочине.
Да. Поплыл. Пусть совсем ненадолго, но на огромной скорости и скользкой дороге надолго и не нужно. А что нужно? Поспать? То, что с ним произошло, вовсе не было сном, скорее – эйфорией утомленного мозга. Он гонял усталые мысли и не находил выхода из созданного логического круга.
Дашу похитили вовсе не из-за выкупа. Это очевидно. И он, Олег Данилов, не может вычислить ни похитителей, ни заказчиков, потому что не посвящен ни в какие теневые игры отцов Княжинска. Но думать ему никто не запретит.
Версия первая. Похищения не было, была инсценировка с подачи самого Головина. Под этим остреньким соусом вскипевший отеческим негодованием «благородный костромской папашка» может кушать оппонентов без каши и иных сопутствующих гарниров. Особливо дядю Грифа и тех, кто стоит за ним. Версия вторая. Похищение организовано кем-то, чтобы понудить олигарха к определенному действию или бездействию. Версия третья: выкуп. Не самая глупая, между прочим, версия, учитывая весомость мошны Папы Рамзеса.
Да, вот еще что: тот самый танкоподобный «крузер» с нечистым номером, сгоревший в ночи синим пламенем. С чего он погнал за красной «иностранкой»?
Выходит, был некто, кто контролировал ситуацию, знал, что теперь в машине Данилов с пленником, и приказал «зачистить концы»? Люди в сгоревшем авто были, по словам Корнилова, людьми Сергея Оттовича Грифа, любителя теневых игр и прочих головоломок с летальным исходом. Но никакой ясности это не добавляет: здесь как на околовластном Олимпе: персона "А" может считаться публикой человеком "Б", а на деле окажется, что все они лишь разменные фигуры в комбинации "В". Общий вывод: нечего напрягать интуицию, нужно добывать информацию.
Впереди показались огни заправки. Здесь же была и платная автостоянка, вокруг которой мирно почивали «дикие» авто. Данилов проехался не спеша, присмотрелся. Внимания заслуживал неприметный светло-зеленый «жигуленок»: ездить дальше на красивой «эскортессе» с дипномерами было просто безрассудно.
Олег припарковался рядом с облюбованной машиной, вышел: система сигнализации, надо полагать, простенькая.
К автомобилю Олег подошел совершенно по-хозяйски, слегка повозившись, открыл капот, выдернул проводки сигнализации; так же неторопливо справился с дверью. Включил зажигание. Двигатель заработал. Сторож, что лениво передремывал остаток ночи в четырехугольном кирпичном скворечнике, сонно скосил глаза на несуетливого водителя и снова закемарил.
Никуда не торопясь, Олег заехал на заправку, залил полный бак, и машина, шурша покрышками, устремилась в сторону города.
Девушка голосовала на обочине. Данилов тормознул. Девушка была хороша.
Длинные, чисто промытые волосы, ясные глаза.
– До города подбросишь?
– Легко.
Она уселась на переднее сиденье, поправила волосы, спросила:
– Я закурю?
– Валяй.
– Слушай, а ты ведь не таксист.
– Нет.
– А – кто?
– Какая тебе разница? Тот, кто везет.
– Ну – вези, раз ты такой везучий. Я музыку включу?
– Ага.
– Но ты и не бандит. Страшные лесные разбойники предпочитают другие машины. А на этом допотопном железе до города мы допылим не скоро.
– Это смотря кто за рулем.
Музыка сделалась ритмичной, и ритм ее казался неудержимым. Автомобиль понесся с нарастающей скоростью, и то ощущение полета, что было вначале, захватило. Олег свернул с шоссе на грунтовку, из-под днища полетели искры от ударов щебня, какие-то то ли ангары, то ли цеха надвинулись было в свете фар жуткими ночными громадами и – исчезли в вихревой скорости. Показались огни города. Олег чуть сбросил скорость. Девушка достала из сумочки плоскую фляжку, спросила:
– Будешь?
– Нет.
– А я выпью.
Она отхлебнула прямо из горлышка, закатилась смехом:
– А ты – ничего, забавный. Развлекаешься, что ли? Катаешься?
– Езжу.
– Ты не ездишь, ты мчишься.
– Как ты оказалась ночью на дороге?
– Гуляла.
– Хорошо погуляла?
– Пока не устала. Вообще-то тусовка была. На даче одного модного художника. Сам он безобиден, как ракушка от устрицы, но народ к нему наехал наглый. Не становиться же матраской для полудюжины жаждущих «комиссарского тела»... Пришлось бедной девушке уйти в ночь и темень. Меня зовут Марина, – безо всякого перехода закончила она. – Что значит – морская. А как тебя величать?
– Трубадур.
– Ищешь принцессу?
Олег промолчал.
– Нет больше принцесс. И принцев нет. Все сказки остались в детстве.
Хотя... Ты похож на мечтателя.
– Разве?
– Да. Очень грустный. И даже понятно почему. Мечты никогда не становятся явью. Уж это-то я очень хорошо знаю.
– Мечтателем быть плохо?
– Хорошо. Они жизнь заменяют иллюзиями. А жизнь без Иллюзий – просто театр марионеток. А знаешь... Ты на странника похож.
– Почему?
– Так. Похож и все. Откуда ушел – уже не помнишь, куда придешь – еще не знаешь. И вернуться некуда.
– Ты умная.
– Да, я умная. Но недостаточно умна, чтобы это скрывать. Я – модель.
– Подиум?
– Нет. – Марина прикурила сигарету, выдохнула:
– Знаешь, во времена империи подиумом назывались специальные места в античных цирках для высокопоставленных зрителей: оттуда они могли безопасно наблюдать, как люди убивают и умирают им на потеху. – Девушка улыбнулась невесело. – Мир не изменился. – Помолчала, добавила:
– Нет, к подиуму я не имею отношения. Скорее к искусству. Искусство, чувствуешь, слово какое? Искушение сотворения собственного мира... Или – мирка... Вот в этом мирке я и тусуюсь. Выставки, презентации, фуршеты... Где передвигаются раскрашенные куклы и куклессы и рассуждают о чем-то для них важном. И я тоже – передвигаюсь, рассуждаю, функционирую... Иногда пишу опус на непонятную тему и отправляю в непонятный немецкий или шведский журнал. Они хорошо платят. Иногда меня рисуют. Или – снимают. Да. Я – модель. – Девушка отхлебнула еще из фляжки. – Самое противное, что сама я никого не интересую. Интересует мое тело, интересуют статьи, но такие, в которых нет мысли... Этот мир не терпит несоответствия себе, мертвому.
Его волнует только собственное тщеславие. Вот я и имитирую... – Девушка задумалась, собрав лоб морщинками, выдохнула смешком:
– Этот... самолет.
Знаешь, в детстве такие пацаны крутили, на веревочках. И губами так делали:
«Жж-ж-ж-жжж». Вот и я – жужжу, а летать – не летаю. А так хочется летать! – Марина помолчала, потом сказала:
– Я сильно сегодня напилась, – спросила безо всякого перехода:
– Ты жил когда-нибудь в маленьких городках?
– Бывал.
– Не путай экскурсию с эмиграцией. Побывать в любом таком пару часиков – даже экзотика, а жить... Словно под водой мутной. Кругом грязь, парни пьяные и грубые, нищета. Помнишь Ван Гога, «Едоки картофеля»? У людей истощенно-алчные лица, они сидят за столом, картошку уминают, желто-грязно все, и все – голодные... Вот это и есть наш городов теперь, если в миниатюре. – Девушка зябко передернула плечами. – Вот я и ринулась в Княжинск. Знаешь, почему мы все попадаемся? Кругом серо, убого, люди экономят на всем, заняты мелкой склокой, привычно-изматывающей, как головная боль... А в телевизоре – цветно! И мальчики-одуванчики эти, Иванушки-Аленушки: все они чистенькие, с белыми зубками, веселые... И мир в телевизоре – цветной. Людям мишурная позолота нравится куда больше золота: она праздничней. И все мы хотим праздника. Всегда.
И получаем пустоту. Бутафорский мир не терпит дневного света, и если сны хоть остаются в памяти, есть в них что-то волшебное, то все остальное просто пропадает, стоит лишь кнопочку на пульте надавить.
– Каждый жизнь себе выбирает сам.
– Вот уж нет. Это смерть каждый сам себе выбирает, вольно или подсознательно. А жизнь... Она кому-то удается, а. кому-то нет. Так бывает.
Княжинск... Сначала он мне таким вот цветным праздником и показался. Даже очарована была; мальчики на иномарках, спортивные комплексы, ночные клубы. Как бы не так. В любой клуб или казино днем зайти: размалеванная бестолочь, эти венки-цветики, эти портьерки под бархат или стойки хромированные... Посетители жизни свои словно похоронили уже, и здесь – поминки по себе справляют, веселенько так, с музычкой, как принято. Модели. «Ж-ж-ж-жжжж».
А знаешь, что самое страшное? Никого мне уже не жалко по-настоящему. И ничего не хочется. Ни-че-го. Раньше думала, денег соберу, квартирку куплю, заживу... Купила. И – как в камере-одиночке. Все эти ночные погребальные клубы и прочие увеселения... Они – наркотик. Ведь умом понимаю – мельтешня, после только маета пустая в душе остается, и люди там – куклы раскрашенные, а где других взять? К «едокам картофеля» я не вернусь. Вот и получается. Мне двадцать восемь. И я ничего уже не хочу. Ничего. – Девушка Улыбнулась, но очень неуверенно. – Так что я тоже странник. И не знаю, что хочу найти.
– Мужчину, – спокойно произнес Олег. Глаза Марины стали глубокими, цвета моря.
– Ты прав. Мужчину. Который бы был достоин любви. Я бы полюбила его, честное слово. Вот только мужчин вокруг Не осталось.
– На маскарадах не увидеть лиц.
– А ты разве в другой жизни живешь? Маскарад – кругом. Вот ты появился из ночи и умчишься туда, странник. Я проснусь завтра, и – то ли был ты, то ли не было. Не жизнь – сплошное метро. Что-то мелькает за стеклами, люди появляются, пропадают, и никого и ничто нельзя остановить ни на миг, даже если этот миг покажется тебе очень-очень важным. А жаль.
Ночной город зиял пустотой улиц и казался сейчас особенно огромным.
Освещены были лишь дороги, но редкие люминесцентные фонари словно окутала влажная бахрома тумана, и в этом свете дома лишь едва-едва выступали из окружающей тьмы тусклыми прямоугольниками желтых окон. В каждом доме горело одно-два оконца, не больше, остальные лишь отражали вялый, увязший в тумане фонарный свет.
– Знаешь, когда я была маленькая, мне всегда было непонятно, куда деваются люди ночью. Неужели так и спят в коробках-домах? Этого просто не могло быть. Я знала, взрослые нарочно укладывают детей, а сами – уезжают на карнавалы, беззаботно веселятся на площадях, смотрят красивые фейерверки, танцуют, и жизнь у них совсем не такая унылая, как днем. А теперь выясняется – они просто спят друг с другом. Или просто пьют. И жизнь тлеет в ночи так же скудно, только еще и темно. Притормози у того кафе, странник, я сойду. Там светло. В пустой дом мне совсем не хочется. – Девушка улыбнулась, сдерживая слезы:
– Может, сегодня мне повезет?
– Не отчаивайся. Тебе повезет.
Девушка вышла из машины:
– Прощай, странник. Ты добрый, а что толку? Пойти тебе тоже некуда. А все-таки... Так хочется полета! И еще – тепла.
– Ты верь. Тогда – сбудется.
– Я верю. – Марина улыбнулась печально. – Ведь по ощущениям полет от падения – неотличим.
– Третий вызывает первого, прием.
– Первый слушает третьего.
– Девки сбежали!
– Девки ?
– Принцесса и с ней еще две.
– Какие две?
– Детдомовские.
– Что произошло?
– А пес их знает! Санитару раскроили голову бутылкой, доктора измордовали...
– Дурдом. Они не могли далеко уйти. Ищите.
– Мы ищем, но... Привлечь хоть какие-то серьезные силы не можем. Любая активность будет замечена. В теперешней ситуации это...
– Так действуйте тихо!
В трубке спецсвязи послышалась отборная ругань. Потом на некоторое время воцарилось молчание, и властный голос приказал:
– Зачищайте. Все зачищайте. Всех людей, задействованных в операции втемную.
– Есть.
– Журналист не объявился?
– Нет. Наверное, залег на дно.
– Не тот человек. Он объявится. И как только объявится – стирайте. – В трубке послышался смешок. – Хотя мне он и симпатичен, но опасен чрезвычайно.
Его убрать, даже если придется стрелять из базуки в центре города. Возможностью рассекречивания пренебречь.
– Но это приведет...
– Вам непонятен приказ?
– Виноват. Понятен.
– И помните: если вы не успеете убрать его первым, он сам вас сотрет. Как мел с доски.
Олег тронул и помчал в ночь, оставив незнакомку у островка света. Каждый выбирает сам, где ему жить. Одни живут в пространстве, на плоскости, разлинованной пунктирами границ, размеченной названиями населенных пунктов, разлинованной солнцем на день и ночь. Другие – во времени, когда события прошлого волнуют больше, чем унылое сущее, когда представления о будущем и выдуманные миражи реальнее и рельефнее пустой заоконной сутолоки будней. А он сам? Где живет он? В дороге, пытаясь угнаться за теми миражами? Но получается так, что это они его гонят.
Данилов тряхнул головой. Сонное оцепенение прошло, мозг переключился в режим работы следующих суток. Действовать нужно быстро. Он проехал несколько кварталов, свернул в затененный дворик, вытащил трубку оказавшегося в бардачке мобильника. Выждать пришлось семь гудков, пока хриплый со сна голос ответил:
– Да?
Интонационно это переводилось просто: «Какого черта я не выключила телефон?!»
– Алина, это Данилов.
– Если я скажу, что рада тебя слышать, это будет преувеличением.
– Мне нужно тебя увидеть. По делу.
– Свинтус ты, Данилов. Даже «нужно тебя увидеть» вместо «хочу увидеть» – уже противно. А твое «по делу» – вообще оскорбление для любой женщины. Которой ты звонишь э-э-э... в четыре часа ночи.
– Лучше – в пятом часу утра.
– Куда лучше, очаровательный ты наш. Судя по всему, у тебя что-то серьезное?
– Очень. Обещаю тебе эксклюзив. Сенсацию.
– Не поливай сиропом мой прерванный девичий сон, Данилов. Не в Америке живем. Это там за сенсации платят. У нас – меньше знаешь – дольше живешь. Ты далеко?
– В пяти минутах.
– Невежа.
– Это почему?
– Во-первых, потому, что предположил, что я сплю одна. Во-вторых, потому, что не ошибся. В-третьих, потому, что не даешь мне времени «сделать лицо» и набросить на себя что-то приличное. Я, чай, не девочка двадцатилетняя.
– Во всех ты, душечка, нарядах хороша.
– Жду тебя через четверть часа. И не раньше. Не то тебе грозит меня не узнать. Код подъезда помнишь?
– Да.
Через двадцать минут Данилов сидел на прибранной кухне. Алине Ланевской, ведущему обозревателю одного из таблоидов холдинга Бокуна, сорока еще не было, но тридцать уже исполнилось: ее взрослая дочь училась в колледже за рубежом.
Притом Алина выглядела куда моложе своих лет, была эффектной, спортивной и доброжелательной, что редкость среди умных стерв с деловым подходом и жесткой мужской хваткой. Возможно, виною тому обаяние Данилова, но отношения с Олегом у нее установились доверительные, хотя и на грани флирта. За означенную грань ни она, ни он не переходили, и опытом, и чутьем понимая, что уже сложившиеся отношения так можно разрушить, а вот сложатся ли иные – бог весть. За крутоватый нрав, несдерживаемое высокомерие и природное умение держаться просто и естественно Ланевскую среди своих прозывали Маркизой. Подрабатывала Алина и на Москву, и на западные информационные агентства, сливая добытое в первом случае из журналистского куражу, во втором – за твердую валюту.
За десять минут она не только успела прибрать постель и наложить тени .на лицо, но и сварить кофе: аромат напитка плыл по квартире.
– Ты зря наговаривала на себя, барышня. Хороша, как мыльный пузырь!
– Пузырь – это комплимент?!
– Ага. Он упруг, воздушен и переливается радугой.
– Еще они лопаются от натуги.
– Они лопаются из-за тщеславия надувающего. А на самом деле похожи на маленькую Землю: красивую и беззащитную.
– Тебе, Данилов, стихи писать нужно. А не ночами вламываться в дома беззащитных дам.
Алина уселась на тахту, сложив ноги по-турецки; полы халатика разъехались, открыв ноги. Но это вовсе не казалось рискованным кокетством – просто Ланевская «шефствовала» над полудюжиной двадцатилетних юнцов, а потому и заимствовала у нового поколения некоторые манеры, во времена ее юности считавшиеся откровенно вызывающими.
– Кофе великолепный.
– Да и сама я ничего. Ты выглядишь очень усталым, Данилов. И очень молодым. Ты что, влюбился?
– Может быть.
– Это, конечно, сенсация, но вещует мне сердце, не стал бы ты набиваться на кофе в столь ранний поздний час. – Алина посерьезнела. – Положим, то, что ты забросил горящую головешку в наш сухой муравейник, я уже знаю. Положим, то, что сделал ты это по глупости, я догадываюсь. Дошли слухи, что Фока пытался разложить тебя на молекулы и едва не рассыпался сам. Но сейчас, судя по всему, пошли настоящие последствия. Я права? Права. Что случилось, Данилов? Молчишь?
Молодец. Правильно делаешь. Мне вовсе не нужно знать сенсации, за которые отрывают головы. Ты на крючке? Я могу тебе помочь?
– Да.
– Чем?
– Информацией.
– О'кей. Кто тебя интересует?
– Папа Рамзес.
– Головин? Нехило..
– Его окружение. Чада. Домочадцы. Партнеры. Связи с криминальными кругами.
Связи с властью.
– Насыпал жемчугов щедрой дланью.
– Это не все. Агентство «Контекст». Сергей Оттович Гриф. Его связи.
– Теперь все?
– Пока все.
– М-да. Влез ты в совсем непристойные запутки, Данилов, но повествовать тебе от забора и до рассвета я, пожалуй, не буду: память-то девичья. Ящик видишь? – Алина кивнула на включенный «лэптоп». – Вот штудируй и шуруй до умопомрачения. Или, наоборот, до просветления. Потому как лучше, чем этот друг человека и дитя «Майкрософта», я тебе ничего не обскажу. Но – предостерегаю:
Папа Рамзес и в этой стране, и во всех иных связан с таким множеством таких разных людей, что отыскать ту иголку, какая впилась в его задницу, практически невозможно. Ибо люди это все больше денежные, от благонравия и иных пережитков старины далекие; ну а ежели, паче чаяния, иные и сохранили имидж добропорядочных дядек, то под началом у оных имеются самые отъявленные негодяи.
– О Грифе там тоже есть?
– С Сергеем Оттовичем посложнее. Он птица ночная, хищная. Служил в здешнем ГБ при Союзе еще, во времена всеобщей демократизации и национального угара ни соплями, ни флагами не размахивал, свалил в туман, откуда и не показывался.
– Он стоит над концерном?
– В смысле?
– Над Бокуном?
– Пес его знает. Одно тебе скажу: дворцов в нашем древнем городишке немного, но зато во всех подземелья имеются. Вот там крысы, подобные Грифу, и шуруют. Только... Он, пожалуй, поблагороднее их станет.
– В каком смысле?
– Как в старой детской сказочке про Машу и Новый год. Был там дикий кот Матвей. Если сказал: «Сожру», значит – сожрет. Кстати, Папа Рамзес тоже этой великодержавной амбицией страдает: падок на эффекты, на «вы» ходит, как Святослав на хазар неразумных. При регалиях, расчехленных знаменах, тээкскээть, за дело правое, за землю русскую. Но войну он объявляет только тогда, когда она уже проиграна противником.
Одним движением Ланевская затушила сигарету. – Развлекайся. А я пойду доглядывать сладкие девичьи грезы. «А как приехал за королевишной всадник на белом скакуне, а как поцеловал всадник королевишну в уста сахарные...» Но если гнусность приснится, виноват в этом будешь ты, Данилов. Алина скрылась в спальне, Олег застыл перед мерцающим экраном. Листал файл за файлом, удивляясь бессистемности компоновки материалов. А потом – не то чтобы привык, увидел в этой алогичности стиль. Элегантный, ни на что не похожий. Итак, Головин.
Адреса. Номера телефонов. Ближние люди. Связи. А вот интересная статейка, весьма интересная... Дальше. Семья. Дочь, Дарья Александровна Головина. Да, она. Три европейских языка, престижная частная школа, в тусовках отвязанной молодежи и иных увеселениях не участвовала... Вопрос: почему папашка, как все нормальные нувориши, не отослал девочку учиться куда подальше? Сорбонна, Оксфорд, Кембридж? В Швейцарии, Германии, Англии масса заведений, где пацанка хоть по улицам пошаталась бы без охраны! Ответ: единственный «свет в окошке»?
Чувство вины? Отцовский эгоизм? Девчонке воли не хватает, как воздуха, как праздника, как вздоха! Наверное, все-таки «свет». Как в фильме? «Сядешь подписывать кому-нибудь смертный приговор, и – хохочешь, вспоминая ее милые шалости!»
– Нравится девочка? – услышал Олег за спиной. Как Ланевская подошла и встала сзади, он не заметил.
– Да, – ответил он коротко.
– Данилов, не будь супостатом... Я, конечно, повыпендривалась, дескать, не надо нам ваших страшных мадридских тайн... Но ведь любопытство до костей сожрет! Коньяку хочешь?
– Нет.
– Так что случилось с этой девчонкой, Данилов? Колись! Нема буду, как эстонская рыба! Клянусь! Ну подумай, Данилов, миленький, ну кто поймет ум женщины? Может, совет, дам? Пусть не добрый, но правильный.
– Дарью Александровну Головину похитили.
– Ого! Давно?
– Несколько часов назад. – Олег помолчал, добавил:
– По выходе из моей квартиры.
– Даже так? – Лицо Ланевской стало жестким, почти жестким. Она выбрала сигарету, нервно потеребила в пальцах, прикурила, выдохнула:
– Этой пигалице что, бойфрендов не хватало?
– Алина!
– Все. Молчу. Обидно, понимаешь: соплюшки совсем обнаглели! Не морщись, я не о твоей обожаемой, я вообще! Мало того что ровесников вперебор трахают, так еще и нормальных мужиков прибирают. Что остается честным умным женщинам? «Дома ждет холодная постель, пьяная соседка...»
– Ланевская, не гони волну. Если сегодня у тебя постель холодная, значит, ты просто вчера не в духе была.
– Данилов, не строй из себя трамвайного хама, у тебя все равно не получится. И не читай мне нотаций. Ну что ты такой строгий? Ну, извини. Девочка эта лапочка, я веду себя как стерва, и на этом закончим. Где ты с ней познакомиться умудрился?
– На пляже. На городском. Даже чуть дальше.
– Как Принцессу занесло на городской пляж?
– No comment.
– На нет и суда нет. Так тебе совет давать, Данилов? Умный, резонный, значимый.
– Весь внимание.
– Ты не ерничай, ты впитывай. Решиться на похищение дочери Папы Рамзеса мог или полный дебил, или реальная структура. Ты понял, Данилов? Реальная.
– Вроде конторы Грифа?
– Не строй из себя казанскую сироту, Данилов! Ты же умный мужик! Не пляшут тут никакие «конторы Грифа». Тут «крыша» не гриф: орел, лев, единорог, барс, тигр саблезубый, и все это, заметь, зверюги гербовые! Которым не то что Папу Рамзеса, кого покруче схрумкать и не подавиться по зубам! Как тебя в эту запутку подставили – это меркуй сам, тебе виднее. А совет тебе я дам, раз обещалась: бери ноги в руки и исчезни. Как в кино говорят? Ложись на дно? Вот на него и ложись, в самый ил заройся и сопи тихо в две ноздри! Иначе ни копыт, ни костей от тебя не останется. Вид у тебя усталый донельзя, Данилов, если хочешь – заваливайся на кушетку и спи, днем уходить легче. Головин, поди, уже город перекрывать начал. Связей для этого у него достаточно.
– Связи... Алина, у тебя есть выходы на базы данных ГАИ?
– Естественно.
– Я запомнил машину. И номера.
– Машина – угонная, номера – фальшак.
– Я и сам так думаю, но нужно прокрутить одно предположение.
– Любой вход в их базы данных сейчас жестко контролируется. А «наследить» мне при таких поганых делах, сам понимаешь, не хочется. – Ланевская задумалась на секунду. – О'кей. Раз ты такой неугомонный. – Ланевская склонилась над телефоном, быстро набрала цифры номера. – Только тебе, Данилов, это обойдется в литр «Хеннеси». Понятно, когда найдешь работу.
В трубке отозвались после восьмого гудка.
– Игоречек? Тут у меня сидит один хороший человек. Журналист. Просыпайся, милый, просыпайся, все очень срочно и очень серьезно. Нет, он будет сам задавать вопросы, а ты, пожалуйста, прояви свои лучшие качества. Две полосы твоих. Я сказала: две. Подожди секундочку. – Ланевская повернулась к Олегу:
– Держи. Он сам не журналист, но поставляет материалы Гриневскому и Кулику. Из них те и варганят свои статейки о злом криминалитете. Расплачиваются за информацию скрытой рекламой. Он приносит уже готовые статьи, мы – размещаем.
– Телефон «грязный»?
– Его? Как шнурок от болотного сапога. Но сейчас он не дома. А я, ты знаешь, на хорошем счету. С генералами общаюсь. Они своих не слушают.
– Это почему же?
– Боятся сами ляпнуть что-нибудь невпопад: при нашей тоталитарной демократии язык – враг народа. Особенно для чиновных. Все, Игорек уже замучился музыку слушать. Держи.
Ланевская нажала клавишу телефона.
– Что вас интересует? – услышал Олег чуть хриплый со сна голос.
– Меня интересует «форд-скорпио», не новый, серого цвета. Меня интересуют люди, которые могли бы решиться на крайне дерзкое похищение, и притом воспользоваться именно такой машиной.
– Насколько дерзкое?
– Исключительно. Никто из крупных авторитетов на это просто не пойдет, потому что шансов остаться в живых нет.
– А гордые горцы?
– В наших палестинах?
– Ну да, ну да... Наезд «в уровень»?
– Невозможен.
– Что так?
– Высоко карабкаться.
– Как вас зовут?
– Олег.
– Почему вас это интересует?
– Человека похитили после того, как он покинул мою квартиру. Этой ночью.
– Причина веская.
– Весьма.
– Это девушка?
– Д-да.
На том конце провода повисло напряженное молчание.
– Если я правильно все понял... На такое похищение не решится ни один здравомыслящий уголовник. Да и тупой тоже. Почему вы решили, что его провернули именно бандиты?
– Как раз потому, что на это не решится ни один здравомыслящий человек вообще. А тупого бандита легко сыграть.
– Разум им заменяет инстинкт самосохранения. Поверьте, Олег, это очень действенная штука.
– Жадность губит. Дело представили как пустяшное, деньги предложили большие.
– Логично. Ну что ж... Глупых ничейных отморозков в Княжинске не осталось вовсе после зачисток прошлого года. И милиция, и служба безопасности избавились от конкурентов. А вот в районах «спортсмены» продолжают жить с местными властями душа в душу. Так что этих вот ребятишек вполне можно было заинтересовать деньгами.
– И потом списать вчистую.
– Именно так. Что у вас есть еще, Олег, кроме марки машины?
– Номер.
– Думаю, ничего нам это не скажет, но диктуйте. Я включу компьютер.
– Олег, но ведь это же глупо, они наверняка сменили номера... – нервно заговорила Ланевская.
– Если ребятишек зарядили втемную, их не посвящали ни в какие детали.
Абсолютно. – Лицо Олега напряглось, он произнес, словно додумывая вслух мысль:
– И они делали все, как привыкли, по уже отработанной схеме.
– Есть, – послышался в трубке голос Игоря. – Автомобиль «форд-скорпио», трехлетка, зарегистрирован на Сердюка Ивана Яковлевича, пенсионера. Не по пенсионеру такая тачка, скорее доверитель, но адрес запишите... Проживает по улице Днепровской, дом пять, квартира одиннадцать.
– С таким же успехом его автомобиль могли просто угнать. Или свинтить номера, – снова подала голос Ланевская.
– У вас все? – осведомился на том конце провода Игорь.
– Пока да.
– Спасибо тебе, Игоречек... – забрала трубку Ланевская.
– Да пока не за что. Передай своему другу, будет что, пусть звякнет.
Сориентируем.
– Передам. – Ланевская положила трубку, повернулась к Олегу:
– Ну что, Аника-воин?
– Другой ниточки нет, потянем эту. Придется обеспокоить пана Сердюка. Тем более уже утро. «Утро красит нежным цветом стены древнего Кремля...» – пропел Олег, продолжая напряженно о чем-то размышлять. Закончил:
– В этом главная проблема здешней государственности.
– Ты о чем?
– Нет Кремля. Нет, и все тут.
– Тебе все же нужно вздремнуть, Данилов. Ты бредишь.
– Отнюдь. Следи за мыслью: нет Кремля, нет исторической традиции государственности, нет цели государственного строительства, нет геополитической стратегии, нет национальной идеи, нет будущего. Оттого и беды. – Олег чиркнул спичкой, прикурил, спросил безо всякого перехода:
– Как думаешь, Алина, где у нас девчонку спрятать можно надежно и быстро?
– Надежно и быстро?
– Да.
– На кладбище.
Олег помрачнел.
– А ты в нее всерьез втюрился, Данилов, – погрустнев, произнесла Ланевская.
Олег ее, похоже, даже не расслышал. Поднялся:
– Мне пора.
– Да тебя уже здесь нет... – Алина вздохнула, сказала еле слышно:
– Данилов... Ты гонишься за тенью.
– Что? – переспросил Олег.
– Ты за тенью бежишь. Того, что ты ищешь, наверное, и нет вовсе.
– Ты о чем, Аля?
– О любви. – Ланевская снова вздохнула, голос ее дрогнул. – Как жаль... И все-таки... Не нарвись на пулю, Олежка. Без тебя в этом мире станет совсем пусто.
Олег только кивнул, думая о чем-то своем, пробормотал какие-то слова благодарности, вышел и ринулся вниз по лестнице. Алина прислонилась к двери с другой стороны, потерлась щекой о шершавую кожу обивки, застыла так и даже сама не сразу поняла, что плачет.
Улица Днепровская находилась на другом конце города. Когда Олег подъехал к нужному дому, уже совершенно рассвело.
Данилов поднялся на поскрипывающем тросами лифте на четвертый этаж.
Квартира одиннадцать. Дверь была хлипкой, неопрятной, да и замкнута была на замок-защелку начала семидесятых. Выбить ее можно было даже не ногой – тычком.
Данилов нашел пимпочку звонка, нажал, руку дернуло током, но резкий, неприятный звук разнесся-таки по квартире. Молчание. Олег чертыхнулся про себя, нажал на самый край кнопочки. На этот раз звонок верещал долго и очень отвратно. За дверью послышались шаркающие шаги, сиплый голос спросил настороженно:
– Чего надо?
– Шоколада.
– Кто это?
– Милиция.
– Мы не вызывали.
– Мне нужно поговорить с Иваном Яковлевичем Сердюком. На его машине совершен наезд на пешехода.
Дверь распахнулась. В проеме стояла заплывшая нетрезвая баба лет сорока.
– Какой наезд, начальник, папашка и водить-то толком не умеет.
– Он сейчас дома?
– Папашка вообще здесь не живет. Тока прописан.
– А где живет?
– В Славинске. У какой-то бабенки.
– Адрес знаете?
– А на кой мне?
– Есть телефон?
– Нету. Частный дом, откудова там телефон, в районе?
– Я имею в виду ваш домашний. Есть?
– Ну.
– Мне нужно позвонить.
Баба вздохнула:
– Послать бы тебя... Вы разберитесь уже по совести: нет у папашки никакой машины. Да и на кого он наедет, когда не просыхает уже лет двадцать?
– Разберемся.
– Машка, кто это? – Из вороха простыней на кровати показалась всклокоченная голова.
– Мент.
Мужик в постели замер, укрывшись с головой. В квартире кисло пахло брагой и перегаром. Данилов подошел к телефону, набрал номер Игоря. Трубку взяли сразу.
– Это Данилов. Меня интересует Славинск.
– Секундочку... Ага. Есть там бригадка, под нею вещевой рынок, пара заправок. Судя по всему – в доле с местным главой администрации. Руководит бригадой Борис Михайлович Борисов, среди своих известен как Барбарис. Жесток, жесток, но среди деловых не в авторитете: поговаривают, девок за бугор сплавляет, а шмаровозов любой масти они, мягко говоря, не жалуют. Влияние ограничивается пределами района. Адресочек имеется, даже три.
– Диктуйте, я запомню.
До Славинска Данилов добрался через час. Упомянутый Барбарис квартировал в вычурном особняке, перестроенном из обычного дома: сверху нагородили этажа эдак полтора, как водится, в готическом стиле, ну и, конечно, башенку прилепили.
Если чего и не хватало уплюевскому баронету и эсквайру, так это витиеватого герба на фасаде и пушки в огороде.
Олег притормозил. Никакого передвижения во дворе он не заметил. Зато заметил кнопочку звонка прямо над воротами. Но входить незваным гостем к таким хозяевам лучше быстро и по возможности сюрпризом. Он проехал чуть Дальше, припарковал машину, прогулочным шагом прошелся вдоль периметра ограды, выбрал место, где его совершенно не было видно с дороги, залез на цоколь, подпрыгнул, подтянулся и, кое-как перемахнув острые кованые прутья, приземлился во дворе.
Замер. По всем понятиям должен был показаться какой-нибудь маститый песик-оглоед, снаряд на ножках – бультерьер или серьезно-одухотворенный ротвейлер, но слава богу, не показался. Наверное, хозяин предпочитал хомячков.
Данилов оказался перед дверью, сработанной из литого стекла и забранной такой же литой, под стать ограде, фигурной решеткой. Звонок гулко прозвучал в доме.
За стеклом показался силуэт. Человек двигался столь легко и привычно, что Олег счел за благо отступить в сторону. Дверь распахнулась, на пороге появился парень чуть выше среднего роста, подтянутый, стриженный «а-ля спецназ»; он тупо смотрел на ворота и, не обнаружив за ними посетителя, собрался было ретироваться и дверь захлопнуть, как Олег материализовался из-за приоткрытой створки и деликатно кашлянул.
Парень повернулся, голова его резко дернулась назад от неуловимо хлесткого удара, и он мешком свалился навзничь. Данилов успел подхватить незадачливого стража под мышки, пока тот не коснулся пола, затащил в прихожую и аккуратно уложил у стены, стянув руки сзади висевшим тут шнуром.
Из просторного холла прямо на Данилова таращился красноватыми стеклами-глазками кабан-секач; запечатлен таксидермистом он был в самой угрожающей позе и был, по-видимому, призван демонстрировать званым гостям дружелюбие и добросердечие хозяина со сладким именем Барбарис. Ну а поскольку Олег гостем не был, то и кабан произвел на него впечатление не большее, чем вешалка в углу: у англичан вообще, говорят, в каждом шкафу по скелету.
Данилов миновал холл, мельком заглянул в две прилегающие комнаты. Пусто.
Услышал: откуда-то сверху раздавались характерные щелчки: хозяин «гонял шары».
И пусть его: игра почти интеллектуальная, но результат немедлен. Если что и лучше успокаивает нервы, так только рубка дров или успешная стрельба по хаотичным мишеням. Разумеется, из знакомых пистолетов.
На верхний этаж вела витиеватая деревянная лестничка, наверняка скрипучая, как кровельное железо. Ну да выбирать не приходилось.
Лестницу Данилов одолел в четыре прыжка, открыл дверь в бильярдную.
– Ты чего, Бутик, как макака скачешь? – процедил сквозь зубы хозяин, нацеливаясь кием в очередной шар. Щелчок, шар с хрустом впечатался в лузу и повис в сетке-мошонке. – Кого там черти принесли... – начал он, повернулся к Данилову и замер озадаченно.
Олег улыбался хищным оскалом волка; глаза оставались спокойны и холодны.
– Извини, Барбарис, что без приглашения, но такой уж выпал расклад.
Боря Барбарис был худ, высок, поджар, жилист. Единым взглядом он окинул средненькую фигуру Данилова, успокоился, а если тревога и осталась – от даниловской недружелюбной ухмылки, то ее Борисов запрятал далекохонько, и лишь стилетный блеск крохотных, как у крысы, глаз выдавал его потаенное беспокойство.
– Ты кто такой? – спросил он неожиданно высоким голосом.
– Прохожий. Шел мимо, заглянул. Вопрос жизни и смерти.
– Вопрос смерти, говоришь? – Барбарис растянул губы в улыбке, обнажив длинные лошадиные зубы. – Чьей?
– Твоей.
– А-а-а...
Он аккуратно положил кий и теперь шел к Олегу, продолжая улыбаться и протягивая ладонь, как для рукопожатия.
От летящего бритвенного лезвия Данилов уклонился кивком, хотя бросок левой был сделан мастерски. Не мешкая Борисов ударил правой в голову; Олег ушел нырком, поймал руку нападавшего, слегка подвернул запястье и дернул чуть в сторону. Барбарис с маху рухнул на колени, получил кажущийся очень легким тычок в затылок и завалился на бок. Мир виделся ему теперь затянутым слезливою пеленою, боль пульсировала жарко, но дело даже было не в этом: его, Борю Борисова, шваркали по ковру в собственной бильярдной собственного особняка, как безродного сявку, и это в его же городе!
Он хотел вскочить, но, казалось, бетонная плита легла ему на руку, сковала болью, вывернула, притиснув лицо к полу.
– У нас мало времени, мой сладкий сахар. И у меня немного, а у тебя – так совсем нет.
Бориса душила злоба, но все бранные слова застывали в сведенной спазмом глотке; казалось, долговязое, жилистое тело его просто-напросто скрутило в замысловатый узел, и, стоит лишь пошевелиться, ткани и сухожилия начнут рваться с противным треском, а печень, селезенка, кишки просто полопаются от дикого напряжения.
– Ты понял, как будешь умирать, если что?
Борис промычал невнятное.
– Ну и ладушки. Отвечать быстро, коротко, внятно. Куда дели девчонку?
– Какую...
Данилов сделал неуловимое движение, зажав пленнику рот. Когда тот поднял лицо, оно было белым от боли.
– Повторить?
– Нет.
– Куда дели девчонку?
– В дурдом.
– В какой дурдом?
– В областной.
– Отделение?
– Шестое.
– Почему туда?
– А там их никто не ищет.
– Ну да. Кладбища мозгов. Ее кто-то охраняет?
– В отделении?
– Да.
– Нет. А зачем? Сонников ей доктор Вик вкатил, дрыхнет девка сейчас без задних ног и сны приятные смотрит. А как проснется – снова к папочке.
– Вообще никакой охраны?
– Ну, есть там двое пацанов, не в самом отделении, рядом, на поселке, в машине. Вроде как дежурят. Вдруг чего.
– Вооружены?
– Только у Матроса ствол. Они не для дела, скорее так, для порядку и душевного спокойствия.
– В смысле?
– Ну, чтобы девку никто не выдернул.
– У Матроса сотовый есть?
– А как же.
– Диктуй номер.
Данилов подобрал с ломберного столика мобильный, набрал номер. Семь гудков, восемь, десять.
– У него всегда телефон с собой?
– А то. «Поводок», положено.
– Что не отвечает?
– Пес его знает.
– А знание – сила, а?
– Чего?
– Ты знаешь, кто та девчонка?
– Подруга какого-то крутого.
– Какого?
– Мне зачем это?
– Тебе заказали ее похищение?
– Ну.
– Кто?
– Не знаю.
– Не знаешь?
– Пацанчик один, Рубик, подошел, сказал, люди интересуются, чтобы девку взяли тихонько и подержали дня три. Так что заказчика я и не видел. А с Рубиком уже раньше работал. Да это... вроде и не похищение вовсе, а так... подержали, вернули.
– А если потом спросят?
– Кто у нас на «потом» загадывает?
– Скажешь, «работа такая»?
– А чего? Нормальная работа.
– И деньги хорошие... Гарантированная предоплата?
– Ну.
– Сколько?
Борис почмокал губами.
– Сколько?!
– Две сотни штук.
– "Зелени"?
– Ну.
– Цена не смутила?
– А чего...
– Раньше подобное бывало?
– Пару раз.
– Но цены скромнее были?
– Ясное дело.
– Чего ж ты не поберегся, не выяснил ничего?
Борис промолчал.
– Жадность фраера сгубила. Слышал поговорку?
– Слышал.
– Мог бы легко «лимон» запросить. Или пять.
– "Лимон" никто не заплатит. А башку отвернут.
– Башку тебе отвернут по-любому.
– Ты меня убьешь?
– Сказать, кого ты зацепил?
– Как знаешь.
– Эта девушка – Дарья Головина., -Кто?..
– Дочь Папы Рамзеса. Принцесса.
Лицо Бори Барбариса побелело как мел. Он несколько раз глотнул, дернув кадыком, а лицо из белого сделалось серым.
Борис помолчал, потом сказал тихо:
– Отпусти. Не побегу. Я покойник?
– Отчасти.
Глаза Бориса зажглись надеждой.
– Я сам за ней съезжу. Сейчас спит, наверное. Забирай. Папе Рамзесу ее передашь, а обо мне никто не услышит. Никогда. А? – Парень облизал разом пересохшие губы. – Денег хочешь?
– Кто ж денег не хочет.
– Я достану. Только не убивай.
– Кто такой Рубик?
– Барыга один.
– Кавказец?
– Нет. Местный.
– Почему Рубик?
– Да он квадратный. Кубики такие раньше в моде были.
– Имя?
– Вася Кузык.
– Здешний?
– В Княжинске он живет.
– Адрес. Телефон. Борис назвал.
– Дашу обкололи наркотиками?
– В машине ей «спейса» нюхнуть дали. Это вроде хлороформа, но понадежнее.
А там – доктор Вик должен был девчонку успокоить. Он мастак. Договоренка была, что мы подержим ее денька три, потом заберут.
– Кто?
– А мое какое дело? Я не спрашивал. – Борисов застекленел глазами, сказал в сердцах:
– Сколько раз такое крутили, и схема отработана, а тут... – вздохнул:
– Рубика мочить будешь?
Данилов молча скривил губы в усмешке, и усмешка эта была жутковатой.
– Тебе меня... заказали? – спросил Борисов.
– Ты сам себя заказал.
– Ну погоди, братан. Договоримся. Сто штук хочешь?
– Лучше двести.
– Нету у меня здесь двухсот. А сто – есть. Даже сто пятнадцать. Забирай, и расстались, а? Перед Рамзесом отчитаешься, я дом запалю... Бутика ты убил?
– Охранника?
– Ну.
– Нет.
– Ну и не бери в голову, я добью. Потом сожгу, он комплекции не моей, а роста одного, кто там поймет на горелом, а? д я слиняю. Так, что никто никогда.
– Ты добрый.
– Сколько тебе заплатили? Десятку? Двадцатку? Я сотку дам. Сейчас.
– Давай.
– У меня не в этой комнате. В спальне, в сейфе. Сам ты сейф не найдешь. Да и не откроешь. Отпусти, а? Я тебе не нужен. Тебе нужен Рубик. Это он принес заказ. Через него ты узнаешь, кто под Папу Рамзеса роет. А я – что? Так, мелочь мелкая. Ну что, договорились?
– Почти. – Данилов отошел в сторону, вытащил конфискованный у Корнилова пистолет. – Только без глупостей и резких движений.
– Да понял я, не дурак. Тебя по повадке видно.
Они вышли из комнаты, перешли через узкий коридор в спальню. Телефон на тумбочке запиликал часто и требовательно. Барбарис вопросительно посмотрел на Данилова.
– Поставь на громкую связь, – велел Олег. Барбарис кивнул.
– Да?
– Боря? Барбарис?
– Слушаю, Макеша, что?
– Марата кончили.
– Что?
– Убили Марата.
– Кто?
– Я знаю? Машина его за рынком. В ней Марат мертвяк мертвяком. Полбашки нету. Отстрелили.
Барбарис покосился на Данилова. Спросил сквозь зубы:
– Что, менты уже приехали?
– Нету никого, рано еще. Его машина у дома Ленки Малышевой стоит. Я мимо проходил, заглянул. Ну и тебе звонить сразу. Че делать-то?
– Ничего. Сам приеду, разберусь.
– Во. Отлично. Пацаны, которые дежурные, через полчаса к Рынку начнут подгребать. Может, мне собрать их?
– Сказал: сам приеду. Тогда решу.
– Понял.
Барбарис отключил аппарат, снова покосился на Данилова-Давно Марата кончил?
– Тебе какая разница?
– Ты и меня грохнешь, когда сейф открою?
– А ты сам подумай.
– Грохнешь. Оно надежнее.
Ссутулившись, Борис понуро присел на кровать. Телефон снова зазвонил.
Хозяин нажал кнопку громкой связи.
– Боря? Это Светлана. – Голос у женщины был визгливо-истеричный, и дышала она часто, словно на бегу.
– Светлана? Какая Светлана? – спросил Борис, едва разлепляя серые губы.
– Мятлева. Врач из «санатория». Тут такое у нас! Тут – Не части, дура!.. – рявкнул Борис, снова покосился на Данилова. – Давай по порядку.
– Ага. – Слышно было, как женщина, переводя дух, всхлипнула. – Девки сбежали у нас. Трое. Одна из них – та, которая, которую...
– Понял, – оборвал ее Борис, мельком глянул на Данилова, лоб его обметало испариной. Послышался женский плач.
– Ты чего воешь?
– Страшно. Девки сбежали. А троих – убили.
– Кого?
– Доктора Вика. И двух санитаров тоже. Один – Студент, как зовут его, я не помню, он в отделении у Вика подвязался, другой – из третьего отделения, Гнутый, это у него фамилия такая. Ему гвоздь-сотку в висок вогнали. Да и Вика со Студентом – ножами попластали в лоскуты. – Женщина всхлипнула. – Психи, что ли, какие объявились, или мстят за кого? Мне-то что теперь делать?
– Милиция приехала?
– Нет еще. Но вызвали. Что мне делать, Борис?
– Про девчонок кто-то знает? – спросил Данилов.
– Что? – испугалась женщина, услышав незнакомый голос – Про девчонок сбежавших кто-то знает?
– Кому до них теперь дело?
– Про них молчи.
– Борис, ты где? Кто это? Данилов скривился, кивнул Борису:
– Представь меня.
– Это мой приятель. Твое дежурство кончилось?
– Да.
– Ну и вали оттуда. И лучше – подальше. В село, к бабке, к тетке, к едрене фене, но подальше, поняла?
– Ага. Поняла.
– И раньше чем через месяц не объявляйся, если жизнь дорога.
– Ой, – севшим голосом произнесла женщина.
– Не ойкай. Ноги в руки и – мотай.
– Ага.
Слышно было, как женщина бросила трубку, словно ядовитую змею.
Борис повернулся к Данилову:
– И что теперь?
– А сам как думаешь?
– Зачем Папе Рамзесу зачищать моих людей? Так грубо и в такой спешке? При его-то возможностях?
– А ты не глуп.
– Ты много видел у глупых таких домов?
– Да всяко.
– Зачищают не ваши?
– Нет.
– Тогда – люди заказчика работают. Того, что Принцессу велел умыкнуть.
Слушай, а она точно Принцесса?
– Ты еще сомневаешься?
Борис вздохнул:
– Уже нет, – помедлил, произнес:
– Не убивай меня. Деньги ты получишь. Дай мне за это шанс.
– На что?
– На жизнь.
– Шанс у тебя уже был. – Данилов замолчал, жестко сложив губы, добавил:
– У каждого из нас был свой шанс. Но он никогда не повторяется дважды.
– Я уеду. Далеко. Совсем далеко. И жить буду иначе.
– Это вряд ли. Свое прошлое мы носим с собой.
Борис подошел к окну, взял с подоконника пачку, вставил между губ сигарету, чиркнул колесиком зажигалки.
Звон и хруст слились в один звук, голова Бориса дернулась, и он мешком рухнул на покрытый ангорским ковром Пол. В стекле, украшенном витражом, появилась маленькая дырочка, от которой паучьими лапами ветвились треки.
Данилов рывком перемахнул в другой конец комнаты. Снова раздался треск стекла, и пуля впилась в ножку кресла, откусив от нее длинную щепу. Соседний дом был метрах в сорока не меньше. И – на западе. Это был шанс. Хороший. Люди когда речь идет об их возлюбленной жизни, склонны всегда преуменьшать свои шансы. Особенно постфактум. «Шанс выжить был один из миллиона!» Ерунда. Шансы всегда – один к одному. Или выживешь, или нет.А снайпер – серьезный противник. Но не безнадежный. Данилов замер. Подобрал тапку, метнул в вазу на столике. Ваза упала, покатилась по столу и свалилась на пол. Снайпер никак себя не проявил.
Значит, не из слабонервных. И стреляет только наверняка.
Данилов подполз к подоконнику, отыскал на полу шнур, потянул. Тяжелые портьеры сошлись наглухо. Быстро подполз к трупу. Вытащил из кармана брюк ключи, бумажник с двумя кредитками, подобрал отключенный мобильный, выдвинул ящик прикроватной тумбочки, к которой покойный так навязчиво стремился. Толстая пачка долларов, перетянутая резинкой. Еще две, свернутые в рулончики, но пожиже. Так сказать, жалованье доверенным лицам. И – пистолет, конечно.
Итальянская полицейская «беретта» с длинным хоботом профессионального глушителя.
Послышался звон стекла по подоконнику, в дырочках, пробитых пулями, заплясали пылинки в длинных лучах света. Обе пули попали в стену близ плинтуса и увязли в ней: стена под слоем штукатурки была деревянной. Человек с винтовкой на верхнем этаже соседнего трехэтажного особнячка явно просил нервных удалиться. По крайней мере, из комнаты. А что это означает? Только то, что «нервных» уже ждут «на номерах», внизу. Одно радует: шансы не изменились. Они никогда существенно не меняются. Или живой, или мертвый.
По лестнице Данилов не пошел: уходить тем же путем, что появился при таких навязчивых проводах, слишком хлопотно. Он проскочил коридор, вернулся в бильярдную, окна которой были занавешаны наглухо, осмотрелся: в глубине комнаты маленькая дверца. Подошел. На замке. Что там хранил покойный? Или – пионерская привычка все запирать от лихих людей? Ни один из ключей покойного Бори к замку не подходил. Мудрить некогда.
Данилов выстрелил из «тишака». Пуля попала в сердцевинку замка. За дверью оказалась маленькая винтовая лестничка. Данилов скатился по ней в крохотную персональную котельную. Еще одна дверь. Не заперта. Гараж. В гараже мирно дремал громоздкий, как катафалк, «ровер». Стекла тонированы вглухую. Сам гараж открывался электронной системой. Можно было бы, как показывают в боевиках, выскочить на джипе прямо на супостатов, громыхая и постреливая во все стороны, но тотально не попадают «охотники» только в кино. А при наличии работающего снайпера такая лихость даже и лихостью бы не была – просто самоубийством.
Данилов быстро прошел по гаражу, нашел то, что искал, с помощью тесака и пружины сотворил с педалью газа немудреные изменения, заклинил руль, отделил от связки ключ зажигания, забрался в автомобиль, завел, привел пультом в движение подъемный механизм гаражной двери, выскочил, захлопнул дверцу машины. Пустой «ровер» двинулся к выезду из гаража. Олег ринулся в котельную, заблокировал дверь, взлетел по лесенке, проскочил бильярдную, вернулся в спальню, подошел к портьере и затаился за нею, наблюдая в отверстие, столь любезно пробитое чужой пулей. Мозг Данилова работал сам собой, рассчитывая отклонение пули при столкновении со стеклом. Из «тишака» попасть проблематично, на сорок метров «полицай-беретта» с глушаком сработает впустую. Олег приготовил «смит-и-вессон».
Автомобиль выехал из гаража самокатом, шторка на приоткрытом окне третьего этажа соседнего дома дернулась, и снайпер влепил две пули подряд в крышу движущегося «ровера». Нервы. Когда цель близка, человек забывает об осторожности. Данилов поймал размытый силуэт в черную рамку прицела и плавно спустил курок. Выстрел щелкнул бичом, снайпер кувыркнулся в комнату, но Олег этого уже не видел.
Подхватив «тишак» в левую руку, он скатился по центральной лестнице, оказался в холле, подбежал ко входной двери, привязанный им охранник продолжал лежать в той же позе, лицом вниз, вот только затылок его был проломлен пулей и вокруг головы натекла небольшая, кажущаяся черной, лужица. Данилов затаился за косяком.
Безликий человечек влетел в комнату, наставив пистолет на лестницу. Олег выстрелил дважды. Тяжелая пуля попала в бедро и сбила вбежавшего с ног, вторая – раздробила правое предплечье у локтя, и он лишился сознания: болевой шок. К профессии он уже не вернется. Смерти не служат калеки.
Олег снова пересек дом, на этот раз оказавшись в гостиной выходившей на широкий балкон. Его он проскочил и замер за длинным ящиком густой декоративной зелени.
Машина нападавших была припаркована чуть в стороне. За рулем стойко сидел водитель. Данилов ждал.
Напарник снайпера показался из дома напротив, уложив на плечи раненого стрелка. Водитель двинул автомобиль в их сторону. Олег прицелился, уложив пистолет-"тишак" на каменный парапет, и спокойно спустил курок. Человек с раненым на плечах словно споткнулся и упал. Пуля попала в голень. Водитель действовал профессионально: он перекрыл автомобилем сектор обстрела, дав возможность раненым заползти в салон; сам же показался из верхнего люка и открыл из коротенького «скорпиона» с глушителем плотный огонь по парапету балкона. Пули взметнули целые фонтаны земли, срезали несколько декоративных деревьев и свалили прямо на балкон две кадки. Как толь-ч ко огонь прекратился, Данилов выглянул и увидел удаляющийся хвост автомобиля. Стрелять вслед было можно, попасть – нельзя. Через пару секунд автомобиль свернул в проулок и скрылся.
Данилов .ринулся в дом, вбежал в холл и упал навзничь: левую сторону лица обожгла острая боль. Он услышал выстрел и – провалился в беспамятство.
...Олег бежал сквозь душную мглу, длинная трава спутывала ноги, и ему приходилось продираться сквозь ее стебли, словно сквозь сеть. Тяжелые, сладко-гнилостные ароматы орхидей душили, дыхания не хватало, сердце, казалось, выпрыгивало из груди, но он бежал и бежал, раздвигая заросли, становившиеся все гуще, туда, к девчонке на берегу, стоявшей там нагой и беззащитной перед несущимся на нее беззвучным смерчем... Он добрался до песка, но песок оказался зыбучим, он затягивал, и каждый шаг давался невероятным усилием воли. Он попытался бежать по кромке воды, но и теперь его ноги вязли, а вода скатывалась с ног каплями прозрачной ртути. А потом капли делались твердыми и превращались в камни. В красные, точно сгустки запекшейся крови, в зеленые, словно пролежавшее несколько лет под накатом прибоя бутылочное стекло, в белые, желтые, синие... Они вовсе не были красивыми, эти камни, это были настоящие природные сапфиры, рубины, изумруды и, конечно, алмазы – белые, голубые, красные, желтые... Они ждали огранщика, чтобы явить миру свою вечную, неповторимую красоту, чтобы... Олег запнулся, упал навзничь, чувствуя, как тяжелая, удушливая волна накрывает его с головой, а когда поднял голову – не увидел ни песчаного пляжа, ни темной густой зелени позади... Смерч разметал все, выжег до коричневой окалины, и ему казалось, что он чувствует во рту вкус этой окалины, и это был вкус крови...
...Данилов очнулся. Машинально коснулся щеки, ладонь оказалась мокрой, но это была не кровь. Олег сморгнул слезы, повел рукой чуть выше и вздрогнул: пуля рассекла кожу на виске, как тогда, только тогда его беспамятство продолжалось почти час. Он слышал крик девчонки и потом – тихий, непонятного тембра голос, повторявший монотонно: «Мир не изменился. Добрые дела наказуемы».
Раненый слишком быстро пришел в себя и попытался застрелить Олега; теперь он лежал на спине и смотрел в потолок пустыми зрачками. Данилов не знал, когда успел выстрелить; инстинкт самосохранения и вбитые накрепко навыки заставили тренированное тело сделать все правильно даже тогда, когда обожженный пулей висок отправил сознание в черный провал бреда.
Олег встал, опасаясь, что слабость и беспамятство вернутся. Выскочил из дома, пробежал до оставленной в проулке машины, сел за руль и поехал прочь. На ощупь он вытащил пачку сигарет, но прикурить на ходу не смог: руки дрожали, а губы плясали так, словно начался приступ жестокой, сводящей с ума тропической лихорадки. Олег тормознул у обочины, кое-как прикурил и в три затяжки прикончил сигарету. Закурил следующую и спалил ее так же скоро. Олег понимал, что остался жив только по прихоти случая. Он нарушил основной принцип схватки: не оставлять за спиной противников. Живых.
Данилов закрыл глаза. Мысли текли сами по себе с вялой леностью; они словно покачивались на густых мерных волнах...
Мир иллюзорен. И мир наших фантазий, и тот обыденный мир, что качается в теплых восходящих потоках нагревающейся земли там, за стеклом машины. Для большинства живущих в этом маленьком городке он тих, покоен, размерен, нетороплив, полон запахов жилья, теплой разогретой пыли, липового цвета... А для него – это территория боя, которого он не желал и к которому не стремился в своем мучительном уединении... Но жизнь, наверное, мудра: если тебе суждено покорить вершину, обстоятельства подведут тебя к подножию горы, а вот карабкаться по тропе ты будешь сам. И вовсе не потому что других путей нет: совсем рядом, в шаге, – дорожка сбегает вниз в сонную долину, укрытую дымами чужих очагов и тиной устоявшегося единообразия, но ты ее просто не заметишь. И пойдешь по другой – вперед и вверх. Не потому, что иного пути нет: его нет для тебя.
– Третий вызывает первого.
– Первый слушает третьего.
– Устранения по группе "Б" проведены успешно. Группа "Б" ликвидирована полностью.
– А отчего такой похоронный голос?
– Возникли осложнения. У нас потери. Трое «трехсотых» один «двухсотый».
– Эти шавки оказали сопротивление?
– Нет. Они устранены чисто. Но в доме был реальный профессионал.
– Кто-то из бойцов Борисова?
– Нет. Его бойцы – полное тряпье. Этот пришлый. Он сумел прицельно снять снайпера и ранить еще двоих. Пришлось срочно уходить.
В эфире повисло молчание. Потом третий добавил:
– Я его слабо рассмотрел, но... Мне кажется, он чем-то похож на разыскиваемого журналиста.
– Кажется или похож?
– Похож.
– Дела. И он разговаривал с Борисом ?
– Возможно. Но уверенности, что это именно журналист, У нас нет.
– У меня есть такая уверенность. Огневой контакт был тихим?
– Абсолютно.
– Тогда это был журналист.
– Может, и так.
– Одно меня смущает...
– Да?
– Почему так мало убитых?
– Как попал.
– Сдается мне, если этот парень работает на поражение, то это – поражение.
Значит, он не хотел убивать. Решил быть милосердным. Решил, что для него война уже кончилась. Или что это уже не его война? Какое заблуждение! Чужой войны не бывает. А «человеколюбие» в бою – это хуже, чем слабость. Это самоубийство. – Молчание на этот раз было более долгим. – Где вы, третий?
– На резервной точке.
– Оставайтесь там. Конец связи.
– Есть.
– Первый вызывает второго.
– Второй слушает первого.
– Что с девчонками?
– Ищем. Люди расставлены на авто-и железнодорожных платформах всех прилегающих к больнице местечек.
– Девки могли уехать и автостопом.
– Да. Могли.
– Но у папы Принцесса так и не объявилась. Что это означает?
– Спрятались где-то. Или – их спрятали.
– Вы выяснили, что за девки сбежали вместе с Принцессой?
– Детдомовские. Ни кола ни двора.
– У детдомовских вполне могут быть дружки. К тому же они легки на контакт.
Но раз Принцесса нигде не объявилась... Да, они прячутся. Где могут спрятаться девочки ночью? – Где угодно. Рядом лес. Самое надежное.
– Не для испуганных малолеток. Там невдалеке дачный поселок... Сколько у вас свободных людей, второй?
– Двое. Только те, что со мной.
– Катите в этот поселок и утюжьте его вдоль и поперек! Чувствую, они там.
– Там более тысячи домиков и все похожи, как близнецы. Если девчонки затаились, мы можем кататься там до снега.
– Женщины любопытны, а девчушки – любопытны втройне. Именно это «святое» чувство заставляет даже добропорядочных женщин падать в объятия к самым сомнительным ловеласам.
– Нам что, дебилами нарядиться и брейком пройтись по поселку?
– Почему нет? Включай стереосистему на всю, что-нибудь ритмичное, своего напарника – через люк наверх с голым торсом, парень он рельефный, как с рекламного ролика. Пусть изобразит разбитного тинейджера. Бутылку в руку, барабан на шею, пилотку на голову. А сам внимательно следи за окнами. Девки если и не повыскакивают, то уж посмотреть, что деется, обязательно захотят. Я пришлю еще двоих на машине, будут вас страховать – С тремя девками мы сами справимся.
– Не о них речь. У вас есть фото журналиста?
– Да.
– Похоже, наш приятель в Славинске. И вполне возможно объявится в поселке.
Он крепко потрепал группу третьего. Я не хочу, чтобы с вами случилось то же.
Группа четвертого будет вас прикрывать. Журналиста по обнаружении уничтожить.
Сразу.
– Есть. Девок захватить?
– Нет. Ситуация изменилась. Слишком много грязи. Зачищайте всех.
– Принцессу тоже?
– Да, второй?
– Но если...
– Вы поняли приказ?
– Так точно.
– Выполняйте.
– Есть.
– Войны без убитых не бывает. И лучше, если тебя среди них нет.
Городок еще только-только просыпался, глядя в знойный летний день стеклами веранд и разинутыми ртами распахнутых окон. Никто ничего не услышал, даже соседи: один из домов, тот, откуда вел огонь снайпер, был пуст; в остальных ничего не заметили по причине раннего часа. Перестрелка была тихой, как подводная охота: самые громкие звуки при ведении огня из оружия с профессиональными глушителями – это лязганье затворов и звон выбрасываемых гильз. Если бы не вышло неувязки с Даниловым, ликвидаторы могли бы старательно их подобрать и исчезнуть бесследно, как раннее облачко под восходящим солнцем.
Данилов тормознул на выезде из города у киоска рядом маленьким полупустым автовокзалом, купил автомобильную крупномасштабку, уселся за руль и развернул карту.
Так, Дашу привезли в сумасшедший дом, обкололи снотворным, она убежала вместе с двумя девицами.
Вопрос номер один: кто-то помог Даше Головиной или вся ситуация развивалась спонтанно? Если бы она исчезла одна, то, скорее всего, первое; к тому же жесткая зачистка людей Бориса, замаскированная на скорую руку под деяния психопата... Вывод: ситуация действительно развивалась сама по себе, девчонки сбежали. Тогда – где они? Еще одно: Даша не связалась с отцом, иначе ребяток, прибывших в Славинск на зачистку, уже встречали бы слаженные команды Папы Рамзеса или, по его поручению, бойцы спецподразделений государственных служб ВД или СБ. Поскольку этого нет... Даша где-то скрывается вместе с подругами или одна. И ему, Данилову, нужно ее разыскать.
И еще одно не давало покоя: ситуация вышла из-под контроля тех, кто ее моделировал, а это может означать... Ну да: тотальную ликвидацию. Конечно, в таком случае манипуляторы лишатся рычага давления на Головина, но если Даша погибнет, Александр Петрович может сделаться неуправляемым оружием: гнев его будет жуток и разящ для всех, кто его окружает. Убийством Даши они просто выбьют из-под него землю.
Мысли бежали сами по себе; Олег, сцепив зубы, изучал карту. Эмоции в бою губительны, а он, Данилов, должен победить хотя бы для того, чтобы девчонки остались живы. Все остальное – потом.
Что мы имеем? Предположим, девочки побежали к станции и – неминуемо набрели на дачный поселок. Данилов сам ни за что бы не стал там оставаться: слишком очевидное место для схрона. Лучше лес, а потом, часикам к семи-восьми, когда отдыхающие потянутся к дачам плотными толпами, уйти, смешавшись с ними, или на электричке, или попуткой. И еще – Даша может позвонить отцу, с любого автомата; если она этого еще не сделала, значит, не пришла в себя.
Данилов отложил карту, и автомобиль сорвался с места. Через двадцать минут он был уже на окраине поселка. Часы показывали четверть седьмого, дачники еще не прибыли на милые сердцу участки. Въезд был перегорожен хлипким шлагбаумом, но сам шлагбаум торчал подобно колодезному «журавлику»; Олег положил «стечкин» и «беретту» на сиденье рядом, «смит-и-вессон» держал на колене; правил одной рукой. Автомобиль, медленно переваливаясь на взгорках, покатил по сухой грунтовке. Только теперь для Данилова стала очевидна трудность задачи: дачный поселок велик, домики похожи друг на друга и заметить, в каком из них прячутся девчонки, было непросто. Если они вообще здесь.
Звуки ритмично-навязчивой музыки ворвались в утро резким диссонансом.
Видавший виды «фольксваген» ехал по до, роге по периметру поселка, переваливаясь на ухабах; из люка наверху торчал жилистый парниша; в левой руке он держал початую бутылку вина, правой ритмично похлопывал по крыше авто ладонью и что-то выкрикивал в такт музыке.
Данилов двинулся за «фольксвагеном» по наитию. Хотя – что удивительного, если в дачном поселке молодежь под утро догуливает бурную ночь?.. Но что-то показалось Олегу в этой сцене неестественным: то ли несоответствие музыкального сопровождения «для старшего дебильного возраста» натренированной фигуре бойца-рукопашника на крыше, давно миновавшего двадцатилетие, то ли настороженность тонированных вглухую стекол, то ли незаметная глазу, но чутко улавливаемая подсознанием волна настороженного внимания, исходившая от машины и людей в ней... Обо всем этом Данилов не думал: он просто ощутил чуткий ветерок пустоты, левая рука сама собою повернула руль, а правая – сбросила флажок предохранителя на оружии.
Автомобиль медленно шел впереди метрах в тридцати. Олег ехал следом, то приближаясь до двадцати пяти, то чуть отставая, имитируя стиль вождения пенсионера-дачника: автомобиль чуть не на карачках переползал любую выбоину или ямку.
«Фольксваген» неожиданно стал. Парень на крыше развязно жестикулировал и выкрикивал что-то, обращаясь к кому-то в окнах дачного домика. Нашел знакомых?
Или – в «фольксе» просто ждали, когда Данилов проедет мимо?
Автомобиль Олега, неспешно переваливаясь на ухабах, приближался. Пустота в голове сделалась абсолютной; теперь Олег ощущал окружающее всем существом, готовый отреагировать не на действие даже, но на намерение действия. При этом в его поведении ничто не изменилось и «жигуленок», утробно урча, осторожно переползал очередную выбоину...
Все дальнейшее произошло в одно мгновение. До машины оставалось не более пятнадцати метров; дверца домика растворилась, из нее показались двое девочек-подростков, следом третья... То, что это Даша, мозг просто констатировал: никаких эмоциональных вспышек: ни радости, ни отчаяния: чтобы позволить себе отчаяние или радость, нужно сначала выжить.
В бою работают врожденные и натренированные инстинкты, а мозг, минуя все логические цепочки и все закоулки сознания, сам выстраивает стиль поведения, который и является стилем боя. Здесь одна цель: выполнить боевую задачу. И другая: выжить. Цели взаимосвязаны: чтобы выполнить боевую задачу, нужно выжить.
Русоволосая девчонка что-то говорила парню на крыше машины, он что-то отвечал. Стекло напротив водителя поползло вниз.
В зеркальце заднего вида Олег увидел силуэт еще одного автомобиля. Он приближался.
Дверца в первой машине распахнулась. Человек вылез, прижимая к боку пистолет. Стрелять будет от живота, «плоским» пистолетом. Расстояние до девчонок – метров восемь-десять. Промахнуться невозможно.
Правой рукой Олег перекинул рычаг переключения передач, дал газ. Разбег.
Взгорок. «Жигуленок» взлетел на нем, как на трамплине, и устремился болидом в бок «фольксвагену». Водитель-стрелок успел вывернуть пистолет и выстрелить.
Пуля попала в радиатор. «Жигуленок» впечатался в левый борт «фолькса», вминая в него стрелка. «Фольксваген» развернуло, автомобиль Данилова тоже – он замер поперек дороги.
Серая «Волга» приближалась на скорости. С левой стороны показалась рука с зажатым в ней «узи» с длинным хоботом глушителя. Стрелок «давил на психику»: пули веером прошли на полметра выше автомобиля и только потом зацокали по стеклам. Олег выпал из дверцы, покатился по пыльной грунтовке и открыл массированный огонь из двух пистолетов по приближающейся «Волге». Девчонки, запнувшиеся на миг, ринулись обратно в домик и скрылись за дверью.
Накатывавший автомобиль тяжело осел на пробитых передних скатах, прокатился по инерции метров семь и замер, уныло уткнувшись радиатором в дорогу. Оттуда никто не вышел: тонированное лобовое стекло было покрыто в десяти местах аккуратными дырочками пробоин; от них ветвились многочисленные паутинки трещинок, сделавшие стекло абсолютно невзрачным.
Олег вскочил на ноги, развернулся к «фольксу», открыл дверцу. «Рельефный» сидел привалившись к косяку дверцы. Достала веерная пуля «товарищей».
Данилов подбежал к «Волге», распахнул дверцу. Двое застыли переднем сиденье разбитыми манекенами. Данилов жестко свел губы: каждый жизнь выбирает сам. Или – жить, решать, действовать, или – быть исполнителем чужой воли, марионеткой. Если жизнь кукольна, то и смерть – беспамятна и бесславна. Аминь.
Данилов подхватил из машины мудреный аппарат спецсвязи, захлопнул дверцу, отошел на метр от машины, выстрелом из «тишака» пробил бензобак: прозрачная пряно пахнущая струйка потекла на коричневый суглинок дороги, утрамбованный до плотности асфальта. Развернулся и побежал к двери дачного домика.
Дверь оказалась заперта на защелку, Олег выбил ее ударом ноги и кувыркнулся внутрь.
Черенок лопаты с маху рассек воздух над головой, и Штык вгрызся в трухлявую притолоку. Олег выбил лопату из руки девушки, саму ее взял за шиворот и тычком отправил в комнату. Легко отмахнулся от другой, повисшей у него на руке и по-кошачьи пытавшейся прокусить куртку: девчонки не успели сообразить, что происходит, и приняли Данилова за одного из нападавших.
Даша стояла в проеме двери и смотрела на Олега во все глаза. Она словно старалась сопоставить образ этого жесткого человека с тем, что был в ее памяти – или воображении, – и никак не могла узнать. Разлепила губы, спросила неуверенно:
– Олег?
– Да, – выдохнул Данилов, чувствуя, как тяжесть бессонных и тревожных последних суток словно рухнула на него беспросветной усталостью.
– Олег! – Даша бросилась ему на шею, повисла, обняв, зашептала скороговоркой, а слезы уже текли и текли из ее глаз, перехватывая дыхание:
– Я знала, что ты придешь... Я знала... Теперь все это кончится... Совсем кончится...
Олег молчал. Что он мог сказать ей? Что все еще только начинается? Без нарочитой бодрости, с какой произносят эту дежурную фразу ведущие?.. А голова Данилова, поддавшись усталости, стремительно теряла спасительную пустоту, наполняясь ворохом мыслей, образов, предчувствий настоящих и мнимых, и еще – любви, и еще – страха и за этих девчонок, и за самого себя, и за все-все-все, что происходит в мире, и не происходит в нем, за все неосуществленное, потерянно несостоявшееся...
Олег стряхнул наваждение, осторожно обнял Дашу, провел рукой по волосам:
– Успокойся, девочка. Еще не вечер. Сейчас нужно уходить.
Прибор спецсвязи тихонечко запиликал в кармане куртки. Олег вытащил его, подумал секунду, разглядывая микроскопический огонек, мерцающий на черном теле прибора. Передвинул тумблер, услышал:
– Первый вызывает третьего, прием. Первый вызывает третьего.
Голос был механически измененным, узнать говорившего было нельзя. Олег разочарованно скривился и с маху расколол аппаратик о цементную приступку.
– И что нам теперь делать? – спросила одна из девочек.
– Как тебя зовут?
– Света. А ее, – она кивнула на младшую, – Катя.
– Сейчас через лес, к Ровненскому шоссе. Бежать можете?
– А мы только и делаем, что бежим.
– Подождите, я сейчас, – сказала Даша, метнулась в комнату и вернулась с котенком на руках. Зверек зацепился коготками за Дашин свитер и лишь смотрел по сторонам взглядом несмышленого ребенка. – Я нашла приемыша твоей кошке.
– Боюсь, мы не скоро ее увидим. Готовы? – Девушки кивнули. – Через окно, в лес. Я догоню.
Олег вернулся к «Волге», посмотрел на натекшую бензиновую лужицу. Побитые машины стояли достаточно далеко, чтобы их не прихватило. Данилов набрал с захваченного сотового 01, сообщил про пожар в дачном поселке, выпустил щелчком от коробка спичку, развернулся и побежал в лес, подгоняемый шелестом невидимого в свете дня пламени.