Олег Зайончковский Любовь после «Дружбы»

Нижеследующая история относится к тем еще временам, когда у нас водились индейцы. Вымирали постепенно, но еще водились. Впрочем, может быть, их и на ту пору оставалось уже только двое на весь город — двое последних престарелых могикан. Их тогдашние индейские имена унесла река забвения; в мире же бледнолицых их звали Гарик и Геныч.

Разумеется, нелегко приходилось индейцу в СССР. Тогда считалось, что индейскому народу надо жить в Америке — жить и бороться там за свои права. А у нас все народы соединились в общность — такую общность бледнолицых, именуемую «советский народ». Эта общность днем училась и трудилась, а по ночам спала в койках. Что же оставалось делать нашим индейцам, пусть немногочисленным, если они-то хотели днем бездельничать, покуривая трубку, а ночью красться тропой войны? Ничего им не оставалось, кроме как притворяться обыкновенными гражданами, ходить в школу и стареть, забывая постепенно свои настоящие имена.

Но иногда индейский дух давал все-таки о себе знать…

Однажды, теплой июньской ночью, а правильней сказать, поздним вечером, потому что ночь в июне приходит только назавтра, Гарик и Геныч сидели в детсадовской беседке и курили. Табак был просто табак, но он кружил им головы, потому что индейцы только недавно научились затягиваться «в себя». А получасом ранее беседка еще полна была народу, потому что в ней любила повечерять окрестная общность не старше семнадцати лет. Общность блеяла под гитару, грызла семечки и вела разговоры, состоявшие по большей части из междометий.

Теперь беседка обезлюдела. Пол ее был усеян семечковой шелухой и окурками, а по углам таяли сугробы табачного дыма, медленно утекая сквозь дощатые стены. Но в головах у Гарика с Генычем еще звучал гитарный романтический звон. Им совершенно не хотелось спать, и настроение у обоих было самое что ни на есть индейское. Друзей тянуло на приключения.

— А что? — предложил кто-то из них. — Давай сегодня пошляемся?

«Пошляться» — это был их пароль. Он обозначал любимое индейское занятие — военные маневры против вымышленного неприятеля. Будь Гарик с Генычем помоложе, они бы давно уже шлялись, вместо того чтобы тратить вечер попусту. Но в том-то и беда, что индейцы были стары и уже не так сильны на вымысел, как прежде. Воображение их с возрастом ослабело и не могло представить детсадовский двор техасским ранчо, а улицы микрорайона превратить в каньоны и ущелья. Даже под флером июньской ночи действительность не желала пересоздаваться, как ни зажмуривайся. Поэтому, когда один индеец предложил другому пошляться, другой только кивнул согласно… и оба не двинулись с места. В эту важную минуту они поняли, что им остается либо как-то примениться к предлагаемой реальности, либо идти спать.

И тут Гарика осенило.

— Идея! — воскликнул он. — Давай запоремся в «Дружбу».

Геныч ответил не сразу. Идея была даже по индейским меркам смелая.

«Дружбой» назывался пригородный пионерлагерь, в котором все наши ребята и девчата в три летних заезда проводили свое счастливое детство, пока оно не кончалось. А когда кончалось, лучших из них брали в «Дружбу» пионервожатыми. Детство закончилось и у Гарика с Генычем, но они, разумеется, в число лучших не попали. Зато попали некоторые их знакомые девочки; какие — об этом речь впереди. Собственно, последнее обстоятельство и натолкнуло Гарика на мысль наведаться в «Дружбу», хотя Генычу он об этом не сказал.

А Геныч подумал-подумал да и согласился:

— Лады, — решил он. — Валим, устроим им какой-нибудь кипиш.

В их малочисленном племени Геныч исполнял обязанности вождя. Он был и.о., потому что Гарик его на эту должность не назначал, но и не выражал протеста. Таким образом, раз Геныч постановил идти, значит, решение было принято окончательно.

Ходу до «Дружбы», если даже добираться не проезжими дорогами, а напрямик, было километров пять. Однако испытание предстояло не столько ногам индейцев, сколько их боевому духу. Дело в том, что путь их лежал через земли, принадлежавшие не условному, а вполне настоящему противнику. Остался позади родной микрорайон, в котором Гарика с Генычем знала каждая собака. Потом друзья прошли частный сектор, где собаки им были знакомы через одну. А потом… потом надо было пересечь черту, за которой начиналась вражеская территория. Черта была невидимая, но хорошо известная всем городским обитателям. Даже упомянутые собаки, чем бы они ни были увлечены, добежав до этой черты, останавливались, будто натолкнувшись на какую-то преграду, и поворачивали обратно. Эта черта была условная граница между городом и поселком, именуемым в просторечии Гоп. Полное название поселка было — Гоп-шлеп, и происходило оно от небольшой железных дел фабрики, которой поселок принадлежал. День и ночь стучали на фабрике механические ножницы — гоп! — и с громом шлепались отрубленные железные листы. Но был и второй смысл у названия поселка. «Гоп!» — говорили местные ребята каждому, кто имел неосторожность пересечь границу поселка. Пошлина за проход была известная, но платить ее Гарику с Генычем ой как не хотелось…

Но, на счастье отважных индейцев, время было позднее, а гоп-жители, несмотря на свои разногласия с городскими, все-таки принадлежали к одной с ними человеческой общности. Следовательно, те, кто был свободен в ту ночь от смены, а также их воинственное потомство — все уже спали под грохот своей фабрики. Тем не менее друзья прошли Гоп самым скорым шагом, на какой были способны, и только индейская гордость не позволила им сорваться на бег.

Лишь основательно отдалившись от последнего гоповского сарая, Гарик с Генычем перевели дух. В эту минуту они полагали, что главное испытание осталось для них позади, но они были не совсем правы. Теперь им предстояло пересечь пустырь, отделявший город от естественной природы, а дальше путь их лежал лесом — довольно густым и темным. Пустырь шириной с полкилометра был действительно пустырь, а не поле. Он был усеян не полезными растениями, а свалками и всяким хламом, вывезенным из города. Но Гарика с Генычем не пугали белевшие в ночи тела холодильников и страдальческие лики газовых плит с разверстыми духовками. Их больше волновал приближавшийся лес.

Известно по книжкам, что лес для индейца — родная стихия. Так-то оно так; только надо понимать разницу, что одно дело — американский книжный лес, а другое — наш, русский. Это в их, американском, лесу, если правильно ступать, можно даже ночью передвигаться бесшумно и незаметно; а в нашем, как ни ступай, — сплошной треск под ногами. Это там индеец, дитя природы, может говорить на языке птиц и зверей; а тут… как заухает кто-то в чащобе, засвистает, заплачет — поговори на таком языке! А дух в нашем лесу стоит тяжелый, словно в старой избе, — так и ждешь, что объявится вдруг хозяин, схватит тебя за шиворот и спросит грозно: «Ты почто сюда забрался, негодник?»

Одним словом, в ночном невымышленном лесу наши городские индейцы почувствовали себя неуютно. И тут оказалось, что они не окончательно утратили способность к воображению. Против их воли фантазия населяла невымышленный лес вымышленными существами — безымянными и оттого пугающими. Шляться таким способом Гарику с Генычем еще не доводилось, поэтому лесной отрезок пути показался им самым захватывающим.

Но важно было еще не потерять в потемках нужную тропинку и не сбиться с дороги. Поэтому, когда впереди в просветах деревьев показались электрические огни, оба индейца вздохнули с облегчением. Эти огни означали, что друзья добрались наконец до цели.

Огни, впрочем, были довольно редкими и немногочисленными. Лагерь — эта общность из общностей — давным давно «отбился». Фонари, поставленные в опорных точках, светили с одной только целью — показать, что под ними нет ни живой души. А живые души спали в маленьких домиках, разбросанных по территории. Замерев и прислушавшись, можно было даже уловить нежную носовую разноголосицу, доносившуюся из открытых окошек.

Индейцы легко перемахнули через решетчатый железный забор и уже на территории лагеря затаились в тени каких-то кустов. Теперь только они сообразили, что не выработали заранее план своего набега. Вообще-то их вело сюда желание острых ощущений, но получилось так, что этих ощущений они достаточно хватили еще по дороге. Идея «устроить кипиш» сейчас вдохновляла их меньше, чем когда они сидели в детсадовской беседке. Друзья закурили, пряча сигареты в кулаках. Они делали вид, что размышляют, а в действительности оттягивали принятие решения. Наконец Геныч предложил не слишком уверенно:

— Давай, слышь, орать им в окна: «Пожар! Пожар!» — они и напугаются.

Гарик пожал плечами:

— Можно…

Друзья покинули свое укрытие и крадучись подобрались к ближайшему домику. Гарик заглянул в окошко, и на него пахнуло теплым телесным духом. Так пахнет ребенок, слегка вспотевший и раскрывшийся во сне.

— Знаешь… — прошептал Гарик, — давай не будем делать большой кипиш.

— А какой ты хочешь?

— Маленький.

— Это чё? — не понял Геныч.

— Я говорю — давай лучше к девчонкам запоремся.

Мысль о том, чтобы ограничиться малым кипишем вместо большого пришлась Генычу по душе. Он фыркнул для порядка, но согласился. В конце концов воровать белых женщин было доброй индейской традицией.

Но Геныч (даже он) не знал, что одна из здешних женщин была уже, можно сказать, сворована. С ней Гарик вот уже несколько месяцев секретно гулял и даже целовался. Звали ее Надя, и сейчас она тоже спала где-то здесь в одном из домиков, но уже не пионерским, а чутким сном вожатого, потому что по весне Надя вступила в комсомол и ее общественный статус повысился.

Впрочем, где находился домик девочек-вожатых, Гарик знал, — ведь он сам еще прошлым летом отбывал в «Дружбе» свой пионерский срок. Главное было не ошибиться окошком — их в домике было два, по числу палат. Когда друзья подобрались к одному из этих окошек и высунули головы над подоконником, то почувствовали уже не детский кисломолочный дух, а волнующий аромат девичьего будуара. В сущности, несложный аромат этот состоял из запаха цветов, собранных в поле днем, и мыла, которым чистоплотные девочки не забывали пользоваться перед сном.

Еще несколько секунд Гарик с Генычем набирались решимости, а потом… негромко призывно посвистели. Теперь они уже не хотели никого пугать, но даже без криков о пожаре реакцию на их появление предсказать было трудно. Не было у друзей никакой уверенности, что палата не разразится возмущенным визгом и что в их индейские головы что-нибудь не полетит.

Обошлось однако без визга. В первую минуту друзьям вообще показалось, что их свиста не услышали. Но вот из палаты донесся явственный скрежет кроватных пружин, шорох, босые шаги… и в окне появилась фигура, обернутая простыней. Вглядевшись, друзья узнали ее…

— Здорово, Ленка! — Геныч широко и глупо заулыбался.

Да, это была Котова — знакомая девчонка из параллельного класса. Ленка протерла глаза и тоже их опознала.

— Вы что это здесь шляетесь? — спросила она без особого удивления и зевнула. — Увидят вас — знаете, какой кипиш поднимется?

Нечесаная со сна, драпированная в простыню Ленка выглядела довольно живописно — во всяком случае, интереснее, чем в школе. Однако принимать гостей в столь поздний час она была не расположена.

— На фиг вы нам нужны… — протянула Ленка раздумчиво и снова зевнула. Но потом смягчилась: — Ладно, сейчас Надьку спрошу.

Сердце у Гарика прыгнуло. Угадали! С первой попытки они попали в нужное окно.

В палате с минуту о чем-то шушукались, после чего Ленка вернулась.

— Так и быть — залезайте. Покурить-то у вас есть?

Помогая друг другу, Гарик с Генычем забрались в окно. В палате таких размеров поместилось бы четыре пионерских койки, но это была палата вожатых, и кроватей в ней оказалось всего две. Одна была пустая, разворошенная, а в другой, натянув простыню по самый нос, лежала Надя.

Геныч, не слишком церемонясь, плюхнулся задом в Ленкину кровать и полез в карман за сигаретами, а Гарик с замиранием сердца подошел к Наде. Он наклонился, приблизился к ней, чтобы увидеть ее глаза. Надя смотрела на него молча, и глаза ее в темноте загадочно блестели.

— Можно к тебе? — спросил он шепотом.

Так же молча она подвинулась, давая ему место. Потемки ли придали Гарику смелости или то, что Надя так готовно подвинулась, но, опустившись на кровать, он не сел, а боком осторожно прилег, подставив под себя локоть.

— Эй там, вы курить будете?.. Смотри, они уже лежат…

В палате чиркнула спичка и, вспыхнув, на миг осветила Надино лицо, показавшееся Гарику необыкновенно красивым. Геныч с Ленкой позади хихикали, перешептываясь, но ему было все равно, — Гарик ничего не слышал, кроме близкого Надиного дыхания. Свободная рука его, вздрагивая, как при игре «в капусту», и готовая чуть что вспорхнуть, легла на ее бедро поверх простыни. Надя не шевельнулась. Гарика все сильнее охватывало странное ощущение, как будто знакомое, однако знакомое не из жизни, а скорее из снов. Ему показалось вдруг, что он не лежит, а падает куда-то — падает неотвратимо и сладостно. Конечно, он был ошеломлен, ведь свиданий в кровати у них с Надей еще не случалось. Прежде были только прогулки — с разговорами, взаимным кокетством и поцелуями в подъездах. Но, даже целуясь с Надей, Гарик никогда раньше не ощущал ее так близко, как сейчас. Впервые он по-настоящему почувствовал силу ее женского притяжения — и вот падал.

Тем временем на соседней кровати, кажется, тоже не скучали. Возникло между Генычем и Ленкой какое-то притяжение или просто заразителен оказался пример Гарика с Надей, но скоро курильщики оставили смешки и сами перешли на интимный шепот. Шепот этот смолкал, когда они затягивались, потом возобновлялся; пепел сыпался в Ленкину постель. А когда сигареты выгорели, парочка перешла к действиям. Наступление предпринял, конечно, Геныч; Ленка, судя по ее хихиканью, перемежаемому негодующими возгласами, оборонялась; кровать под ними скрежетала пружинами. Казалось, не будет толку от Гениного приступа, но неожиданно Ленка, решив, видимо, что достаточно поборолась за свою честь, сама прекратила сопротивление. И тогда… тогда они просто обнялись и затихли.

Тихо было и в другом углу палаты. Тихо, потому что там обходились без слов. Уже минут десять рука Гарика совершала робкое путешествие поверх простыни по Надиному телу, а ум его занимала одна-единственная задача. Задача была — изобрести благовидный предлог, чтобы запустить руку под простыню. Сделать это просто так, без предлога, Гарику казалось ужасным неприличием, но хотелось до головокружения… Неизвестно, как долго решал бы он свою проблему, только вдруг Надя, приподнявшись с подушки, потянулась к нему, взяла в ладони его лицо и поцеловала. Все случилось само собой: простынка скользнула вниз с Надиного плеча, рука Гарика скользнула на место простынки…

— Увидят… — неслышно выдохнула Надя, но попытки прикрыться не сделала.

Едва ли занятые друг другом Геныч с Ленкой могли в потемках что-то увидеть. Однако видел Гарик! И самый факт, что он видел и осязал, потряс его больше, чем то, чту он видел и осязал. Возможно, Гарик был еще слишком индеец, но, помнится, он испытывал тогда не столько определенное мужское желание, сколько восторг, сходный с молитвенным, — восторг, достаточный в самом себе. И, как бывает с молящимися, для Гарика не стало тогда ни времени, ни места — не стало словно бы самого Гарика.

Неважно, сколько длилось это блаженное небытие, это упоительное блуждание в любовных пространствах. Важно другое — важно то, что потом, когда душа Гарика вернулась в свои пределы, она вернулась не вся: часть ее навсегда осталась там, в этих пространствах.

А тем временем в мире, в единственной предложенной из реальностей, все шло своим чередом. Некрепка июньская ночь, будто сон с полуоткрытыми глазами, — и коротка. Едва брызнуло солнцем под ресницы, как распахнул небосвод свое веко. Листва и травы прослезились от яркого света; зашевелились природные общности. Люди спали пока, но уже было видно, кто с кем спит и где. Солнечные лучи, словно в поверку, сканировали человеческие жилища наискосок сверху вниз.

В палату девочек-вожатых два раза залетал шмель и, покрутившись с удивленным гудением, вылетал обратно в окно. В палате происходило вопиющее нарушение режима, что понятно было даже шмелю. Между тем уже не так много времени оставалось до той минуты, когда должен был прозвучать лагерный горн — возвещая официальное начало нового дня. Для пионеров, правильно спавших в своих койках, сигнал его означал всего лишь очередную побудку, но для нарушителей режима он мог стать предвестником несусветного кипиша и прологом к страшному суду. И, пожалуй, четверка беззаконников не избежала бы крупных неприятностей, если бы один из них не проявил все же спасительное благоразумие. Это был Геныч; своим неожиданным протяжным зевком он успел опередить роковые звуки горна.

— Гарик! — позвал он неприятно громким голосом. — Слышь? Пора нам делать ноги. Ленка уже задрыхла.

Простое и разумное слово — «пора»; но для Гарика оно прозвучало как выстрел в сердце. Он и после во всю свою жизнь не мог без содрогания представить себя на месте любовника, по необходимости «делающего ноги» с рассветом. Зачем тогда дается человеку счастье, если оно отнимается у него так бесцеремонно?

Чудесное было утро: солнечное, мажорное. Однако каким чужим и нелюбезным казалось оно Гарику… и до чего же ему хотелось спать. Друзья возвращались из лагеря той же лесной тропинкой, но теперь Гарик лишь рефлекторно переставлял ноги, с трудом поспевая за товарищем. Нет, не для него встало сегодня солнышко — оно встало для бесчисленных утренних птах, встречавших новый день с таким буйным восторгом, что перья их сыпались сверху в золотистых лучах, пронизавших лес. И только голос усталого, запозднившегося соловья звучал ненужным прибавлением к их радостному хору.

Однако Геныч выглядел если не бодрым, то вполне довольным жизнью.

— Хорошо мы пошлялись! Скажи?

Гарик ответил согласным мычанием, потому что надо было что-то ответить. На самом деле он мечтал сейчас об одном: добраться поскорей до своей постели и уснуть — уснуть крепко-крепко. Он знал, что потом еще много раз ему предстоит по капле пережить то, что случилось этой ночью.

Уже в городе, когда товарищи остановились, чтобы выкурить на прощанье «по последней», Геныч снова с удовольствием подвел итог ночным приключениям:

— Зашибись — мне понравилось. Это тебе не индейские дела. — Он затянулся по-взрослому глубоко. — А что, Гарик, завалимся к ним еще — пока заезд не кончился?

Гарик вздохнул:

— Завалимся… если меня за сегодняшний завал родичи не убьют.

— Не убьют — отоврешься, — обнадежил его Геныч. И неожиданно хитро прищурился: — Только чур в другой раз поменяемся.

Гарик не сразу понял:

— Чем поменяемся?

— Чем, чем! — Геныч ухмыльнулся. — Девчонками, конечно. Тебе Ленка, а мне Надька. Поделимся по-братски, чтоб никому не обидно было.

Вот оно что! Гарик почувствовал, как грудь ему сдавило, словно тисками. Нет, не зря он скрывал от Геныча свои отношения с Надей — знал же про его глаза завидущие! И всегда было так: купят Гарику велосипед или магнитофон — Геныч тут же: «Дай покататься… Дай послушать…» Но ведь Надя не велосипед! Особенно теперь, после этой ночи, она сделалась для Гарика гораздо важнее всех велосипедов и магнитофонов.

— Сорок один — ем один! — ответил Гарик хмуро и, повернувшись, пошел к своему дому.

«Родичи» не убили Гарика за прогулянную ночь. Он и впрямь сумел как-то отовраться. Однако в «Дружбу» они с Генычем больше не ходили. Не ходили и даже не заговаривали об этом, потому что в их собственной дружбе с тех пор что-то разладилось. Иногда они оба принимали участие в ассамблеях, происходивших в детсадовской беседке, но, когда певуны и семечкоплюи расходились по домам, Гарик и Геныч не оставались больше, чтобы поговорить по душам. Что-то случилось такое, что затворило их души друг для друга.

А с началом учебного года их взаимное охлаждение усилилось до враждебности, потому что тайная причина его вышла наружу и, так сказать, материализовалась. В школе оба они каждый день стали видеть Надю. Тогда-то Гарик и понял, что друг его не шутки ради предлагал ему поменяться девчонками. Геныч действительно решил присвоить Надю себе. Но что же толкнуло его на такую подлость? Выбор-то в школе имелся: за лето многие девчонки заметно похорошели и отрастили приличные грудки. Что же двигало Генычем — зависть, дух мужского соревнования? Или он и впрямь влюбился в Надю? Его мотивы можно понять, да долго формулировать; стоит ли копаться в подобной примитивной психологии? Ко всему прочему Геныч, хотя и привык верховодить, но в области прекрасного привык полагаться на Гариков вкус. Если Гарик выбрал Надю, значит, изо всех девчонок она была лучшая. Так ведь и Геныч был лучшим в своем роде! К его прочим мужским достоинствам прибавились недавно настоящие усы. Они проклюнулись над верхней губой в июне-июле, а когда он сбрил их на пробу, появились снова.

И вот теперь на всех переменах они соревновались, кто первый отыщет Надю: безусый Гарик или Геныч с усами? Если находили оба одновременно, то Геныч с угрозой говорил Гарику:

— Пойди, погуляй.

Драться с ним было бы для Гарика равносильно самоубийству, и он отходил — в смысле, «гулял». «Гулял» он до вечера, а вечерами у них с Надей по-прежнему происходили свидания, возобновившиеся после ее возвращения из «Дружбы». Пока было тепло, Надя прибегала на свидания в гольфах, потому что тогда считалось, что девочкам неприлично ходить в капроновых чулках, а в гольфах хорошо. Но в гольфах девочки кажутся особенно юными и беззащитными; их непременно хочется спасать от кого-то и защищать. Эти свидания были для Гарика окрашены горечью: он чувствовал, что не годится в Надины спасители.

Странное было время, прошедшее, словно сон. А может быть, и не прошло оно окончательно. Но та глупая ситуация разрешилась в итоге довольно просто. Когда Геныч с его усами окончательно Наде надоел, она послала его подальше. Спустя пару месяцев Гарик с Генычем помирились и снова сделались приятелями, хотя и не такими, как прежде. Главное выяснилось позже: Геныч вышел из этой истории, сохранившись как цельная личность, а от Гарика осталась только половинка.

Загрузка...