Я должен любить Россию сильнее, чем я ее люблю, хотя бы только ради тех русских друзей, которыми я могу гордиться. На моем камине всегда помещается большой четырехугольный фотографический снимок, помогающий мне поддерживать мой мыслительный аппарат на уровне высшего напряжения, необходимого для литературного творчества. В центре его находится аккуратно написанный адрес, на превосходном английском языке, перечитывать который, откровенно сознаюсь, мне никогда не надоедает с сотнями подписей вокруг. Подписи эти, представляющие по своей форме непонятную для меня кабалистику, фамилии симпатичных русских мужчин и женщин, которым года два тому назад пришла милая мысль послать мне, в качестве рождественской открытки, эту воодушевляющую вещицу.
Русский человек — одно из самых очаровательных существ земного шара. Если он расположен к вам, он не поколеблется высказать вам это, и не только на деле, но и на словах, что, быть может, не менее полезно и необходимо в нашем старом и сером подлунном мире.
Мы, англосаксы, склонны гордиться своею сдержанностью. В одном из своих произведений Макс Эделер рассказывает о мальчике, посланном отцом в лес за дровами. Мальчик воспользовался случаем и убежал из отцовского дома, куда не показывался в течение целых двадцати лет. Однажды вечером какой-то улыбающийся, хорошо одетый незнакомец посетил стариков и объявил себя их давно пропавшим сыном.
— Однако ты не торопился, — пробурчал отец, — и пусть мой язык отсохнет, если ты не забыл принести дров.
Раз как-то мне пришлось завтракать с одним знакомым англичанином в одном из лондонских ресторанов. В обеденный зал вошел какой-то господин и уселся поблизости от нас. Оглянувшись вокруг и встретившись глазами с моим приятелем, он улыбнулся и кивнул ему головою.
— Простите, я должен покинуть вас на одну минуту, — обратился ко мне мой знакомый, — мне надо переговорить с моим братом, с которым я не виделся более пяти лет.
Он докончил свой суп и медленно обтер усы. Затем встал и, подойдя к упомянутому господину, пожал ему руку. Они беседовали некоторое время, после чего мой приятель вернулся ко мне.
— Никогда не рассчитывал увидеться с братом снова, — заметил он, — брат служил в гарнизоне того африканского местечка — не припоминаю его названия, — которое атаковал Махди[1]. Только трое из всего гарнизона и спаслись. Впрочем, Джим всегда был счастливцем.
— Но разве бы вы не хотели поговорить с ним более продолжительное время? — сказал я. — Что касается до нашего дела, то оно не уйдет — всегда можно будет улучить время для него.
— Нет, ничего, — ответил он, — мы с братом уже успели перетолковать более или менее обо всем, к тому же завтра я его опять увижу.
Я вспомнил эту сцену однажды вечером, обедая с несколькими русскими друзьями в одном из петербургских отелей. Один из присутствующих не видел своего троюродного брата — горного инженера — восемнадцать месяцев. Встретившись, сидели друг против друга, и каждый из них за время обеда, по крайней мере, раз двенадцать вскакивал со своего стула, чтобы обнять другого; всякий раз они прижимали друг друга к сердцу, целовали в обе щеки и с влажными глазами рассаживались по местам. Подобное поведение не вызывало ни малейшего удивления среди их соотечественников.
Но русский гнев так же быстр и страстен, как и любовь. В другой раз мне пришлось ужинать с друзьями в большом невском ресторане. За соседним столом сидели два господина, все время мирно беседовавшие; как вдруг, по-видимому ни с того ни с сего, они оба вскочили на ноги и яростно накинулись друг на друга. Один из них схватил графин с водою и без колебания пустил им в голову другого. Оппонент же его своим оружием выбрал стул из красного дерева и, откинувшись назад, для того чтобы лучше размахнуться, задел нечаянно мою хозяйку.
— Будьте, пожалуйста, поосторожнее, — заметила она ему.
— Тысячу извинений, сударыня, — возразил тот, с кого кровь и вода струились в одинаковом количестве, и, приняв меры предосторожности в отношении сохранения нашей неприкосновенности, он ловким ударом сбил с ног противника.
На сцене появился городовой. Он не сделал ни малейшей попытки вмешаться, но, выбежав на улицу, поспешил объявить радостную новость другому городовому.
— Это обойдется им порядком, — заметил спокойно мой хозяин, продолжая доужиновать, — удивляюсь, почему они не подождали?
И действительно, это обошлось им порядком. Не прошло и десяти минут, как появилось штук шесть городовых, и каждый из них начал требовать взятку. Получив просимое, они пожелали господам воителям спокойной ночи и убрались восвояси, несомненно в наипрекраснейшем расположении духа, виновники же происшествия, с головами, перевязанными салфетками, уселись на свои места, и снова оттуда послышался смех и дружеский разговор.
Русские производят на иностранца впечатление народа-ребенка, но, приглядевшись повнимательнее, иностранцу делается очевидным, что в глубине русской натуры притаилась склонность к чудовищным поступкам. Рабочие — рабы более правильное название для них — позволяют эксплуатировать себя с молчаливым терпением культурных существ. И все-таки каждый образованный русский, с которым вы говорите по этому вопросу, отлично знает, что революция приближается.
Но он говорит с вами об этом при закрытых дверях, так как не может быть уверен в том, что его прислуга не состоит на службе в сыскной полиции. Раз как-то вечером я толковал с одним чиновником о политике, сидя в его кабинете; в это время к нам вошла почтенная, седая женщина — экономка моего собеседника, служившая у него более восьми лет и считавшаяся в доме своим человеком. Увидя ее, он сразу прекратил разговор, затем, выждав время, когда дверь закрылась за ней, обратился ко мне со следующими словами:
— О таких вещах лучше говорить с глазу на глаз.
— Но ведь вы смело можете доверять ей: она так привязана ко всем вам.
— Так-то так, а все-таки надежнее не доверяться никому.
И после этого он начал прерванный разговор.
— Гроза собирается, — сказал он, — временами я совершенно отчетливо слышу запах крови в воздухе. Сам я стар и, быть может, не увижу ничего, но детям моим придется пострадать, пострадать, как всегда приходится детям страдать за грехи отцов. Мы сделали из народа дикого зверя, и вот теперь этот дикий зверь, жестокий и неразборчивый, набросится на нас и растерзает правого и виноватого без различия. Но это должно быть. Это необходимо.
Тот, кто говорит о русских общественных классах и корпорациях как о глухой, эгоистической стене, стоящей на пути к прогрессу, тот ошибается. История России будет повторением истории Французской революции, но с той только разницей, что образованные классы, мыслители, толкающие вперед бессловесную массу, делают это с открытыми глазами. В истории русской революции мы не встретим ни Мирабо[2], ни Дантона[3], устрашенных неблагодарностью народа. Люди, подготавливающие в настоящее время революцию в России, насчитывают в своих рядах государственных деятелей, военных, женщин, богатых землевладельцев, благоденствующих торговцев и студентов, знакомых с уроками истории. Все эти люди не обладают ложным понятием относительно того слепого чудовища, в которое они вдыхают жизнь. Они хорошо знают, что чудовище это растопчет их, но вместе с тем им хорошо известно, что за одно с ними будут растоптаны несправедливость и невежество, ненавидеть которые они научились сильнее, чем любить самих себя.
Русский мужик, поднявшись, окажется более ужасным, более безжалостным, чем люди 1790 года. Он менее культурен и более дик. Во время своей работы эти русские невольники поют унылую, грустную песню. Они поют ее хором на набережных, обремененные грузом, на фабриках, в бесконечных степях, пожиная хлеб, который, может быть, им не придется есть. В этой песне поется о полной довольства жизни их господ, о пиршествах и развлечениях, о смехе детей и о поцелуях влюбленных.
Но припев после каждой строфы один и тот же. Если вы попросите первого попавшегося русского перевести вам его, то он пожмет плечами.
— Да это просто значит, — скажет он, — что их время также наступит когда-нибудь.
Эта песня — трогательный и неотвязчивый мотив. Ее поют в гостиных Москвы и Петербурга; во время ее пения болтовня и смех исчезают, и через закрытую дверь вползает молчание, словно холодное дуновение. Эта песня напоминает жалобный вой ветра, и в один прекрасный день она пронесется над страною, как провозвестник террора.
Один шотландец, с которым мне пришлось встречаться в России, рассказал мне следующую любопытную, характерную историю. Приехав в Петербург в качестве управляющего одной большой фабрики, во главе которой стояли шотландские предприниматели, он во время первого же недельного расчета рабочих допустил, без малейшего желания со своей стороны, ошибку. Благодаря недостаточно еще хорошему знакомству с русскими деньгами он обсчитал каждого рабочего на рубль. Однако ему удалось открыть и исправить свой промах до следующей субботы. Рабочие отнеслись к его объяснениям с полным спокойствием и без каких бы то ни было возражений. Это удивило его.
— Но вам же было известно, что я не додал вам, — обратился он к одному из них. — Почему же вы не сказали мне об этом?
— О, — ответил тот, — мы думали, что вы положили эти деньги в свой карман. Пожаловаться же значило бы лишиться заработка, так как всякий бы, конечно, поверил больше вам, чем нам.
Взяточничество вообще распространено по всей России, все общественные градации которой смотрят на это как на установленный порядок вещей. Один мой приятель подарил мне маленькую собачку. Собачка эта была довольно ценным экземпляром, и я решил захватить ее с собою. Между тем, как всем известно, на русских железных дорогах брать собак в пассажирские вагоны строго воспрещается. Совокупность наказаний за подобное ослушание устрашала меня.
— Пустяки, обойдется, — успокоил меня мой приятель, — не забудьте только захватить с собой несколько лишних целковых.
Я «смазал» начальника станции и кондуктора и, довольный собою, пустился в путь. Но я не предугадал того, что готовилось для меня в недалеком будущем. Известие о том, что едет какой-то англичанин с собакой в корзине и рублями в кармане, должно быть, было протелеграфировано по всей линии. Почти при каждой остановке в вагон входил ражий представитель административной власти в полной амуниции. При виде первого из этих господ с фельдмаршальской осанкой у меня заекало сердце. Сибирские виды замелькали предо мною. Дрожа с большой осторожностью, я предложил ему золотую монету. Он так горячо пожал мне руку, что я даже думал, что он хочет поцеловать меня. Впрочем, я вполне убежден, что оно так бы и случилось, если бы я подставил ему свою щеку. Зато следующий показался мне уже менее страшным. Насколько возможно, я догадался, что он за пару полученных им от меня целковых расточал по моему адресу самые сердечные пожелания, после чего, поручив меня заботам Провидения, ретировался.
Вплоть до самой германской границы я раздавал направо и налево этим субъектам с фельдмаршальской осанкой по известному количеству русских денег, равному по стоимости шести английским пенсам, причем их прояснившиеся лица и горячие пожелания были вполне достойной наградой мне за потраченные деньги.
Но к человеку, в кармане которого не позвякивает несколько свободных рублей, русская администрация не так благосклонна. При помощи затраты еще некоторой суммы я избавился от таможенных хлопот с моей собакой и спокойно мог осмотреться. С полдюжины чиновников травили какую-то несчастную личность, а она, огрызаясь, давала им отрывистые ответы. Все это напоминало сцену дразнения полуголодного ублюдка школьниками. Один из спутников, с которым я познакомился в дороге, объяснил мне, что в паспорте этой личности нашлось какое-то пустячное упущение. У нее не оказалось лишних денег, и в результате таможенные чиновники порешили отправить ее назад в Петербург — около восемнадцати часов езды — в вагоне, в котором в Англии не стали бы перевозить даже быков. Случай этот дал обильную пищу для шуток господ чиновников. Они то и дело заглядывали в комнату для проезжих, где, забившись в угол, сидел неудачник, и, оглядев его многозначительно, выходили, посмеиваясь. Задор сошел с его лица, а его место заняла угрюмая безучастность — выражение, которое можно встретить у побитой собаки; экзекуция кончена, и она смирно лежит, устремив свой взор в пространство, по-видимому, не думая ни о чем.
Русский рабочий не читает газет и не имеет своего клуба, однако ему все известно. На берегу Невы, в Петербурге, существует тюрьма. Говорят, что теперь подобные вещи уже упразднены, но, по крайней мере, еще недавно внутри этой крепости, ниже уровня льда, была маленькая келья, и заключенные, которых помещали туда, дня через два после своего помещения пропадали бесследно, их участь делалась известной разве только рыбам в Балтийском море. О подобных вещах идет слух среди народа, о них толкуют извозчики, греясь вокруг костров, полевые рабочие, отправляясь и возвращаясь с работы в серые сумерки, фабричные рабочие, перешептывания которых замирают в грохоте станков.
Несколько лет тому назад, будучи в Брюсселе, я разыскивал себе помещение. Меня послали в одну маленькую улицу, выходящую из проспекта Луизы. Указанный домик был бедно омеблирован, но полон картин. Большие и маленькие, они покрывали стены каждой комнаты.
— Эти картины, — сказала мне хозяйка, старая угрюмая женщина, — я не могу оставить вам, я возьму их с собою в Лондон. Картины эти — работа моего мужа. Он устраивает выставку их.
Лицо, пославшее меня в этот дом, сказало мне, что эта женщина — вдова, добывающая себе пропитание в течение десяти лет в качестве содержательницы гостиницы.
— Значит, вы вышли второй раз замуж? — спросил я ее.
Женщина улыбнулась.
— Ничего подобного. Я вышла замуж восемнадцать лет тому назад в России. Через несколько дней после нашей свадьбы мой муж был сослан в Сибирь, и с тех пор я не видала его ни разу.
— Я бы, конечно, последовала за ним, — прибавила она, — если бы каждый год у нас не зарождалась надежда, что его освободят.
— Но теперь-то он свободен? — спросил я.
— Да. Его освободили на прошлой неделе. Мы съедемся с ним в Лондоне, где получим возможность докончить наш медовый месяц. — Она улыбнулась, дав мне понять, что и она когда-то была молода.
Я прочел недавно в английских газетах об этой выставке в Лондоне. Там было сказано, что художник подает большие надежды. Очень может быть, что блестящая будущность наконец открылась перед ним.
Петербургская природа не благоприятствует в одинаковой мере как богатым, так и бедным. Невская мгла и туманы, переполненные всевозможными микробами, наводят на мысль о том, что, должно быть, сам дьявол руководил Петром Великим.
— Отыщи мне среди всех моих владений самое отталкивающее место, на котором я бы мог построить город, — вероятно, взмолился Петр. И дьявол, открыв такое в виде петербургской почвы, возвратился к своему господину в самом веселом расположении духа.
— Я думаю, мой дорогой Петр, я нашел нечто действительно единственное в своем роде. Это моровое болото, к которому могучая река несет резкие воздушные порывы и пронизывающую до костей изморось, в то время как в течение короткого лета ветры соединяют в себе отрицательные стороны климатов Северного полюса и Сахары.
В зимнее время русские затапливают свои большие печи и баррикадируют двери и окна. В этой атмосфере, похожей на атмосферу оранжереи, многие женщины проводят все шесть месяцев, ни разу не выходя на улицу. Даже мужчины выходят через известные промежутки. Каждая контора, каждая лавка представляют собой одну сплошную печку. Сорокалетние мужчины имеют уже. седые волосы и пергаментные лица, а женщины к тридцати годам блекнут. Полевые рабочие в течение всего короткого лета работают без устали, отводя сну очень незначительное время. Зато зимой они как кроты прячутся по своим лачугам и только и делают, что спят, имея необходимый запас водки и пищи под половицами. В промежутках между сном они расчищают заносящий их жилища снег.
Русская вечеринка продолжается всю ночь. В смежной с гостиной комнате стоят кровати и кушетки, на которых постоянно спит с полдюжины гостей, причем время от времени происходит смена: выспавшиеся снова присоединяются к компании, их же замещают следующие. Русский ест тогда, когда чувствует к этому желание, поэтому стол почти всегда накрыт, а визитеры снуют то и дело. Раз в год в России большое пиршество — масленица. Русские купцы сидят тогда со своими приятелями целыми днями и едят своеобразное кушанье — блины. При этом считается удальством, даже вопросом самолюбия, съесть этих блинов как можно больше. Бывают случаи, когда один какой-нибудь человек в один присест съедает их штук пятьдесят, шестьдесят, зато часто в результате получается вереница похорон. Мы свысока называем русских нецивилизованным народом, но они еще молоды. Русская история насчитывает за собой около трехсот лет. Мне кажется, что русские превзойдут нас. Их энергия, смышленость, когда они прорываются наружу, изумительны.
Я знал одного русского, изучившего китайский язык в шесть месяцев. Английский! Да что говорить о нем, они выучивают его во время разговора с вами. Дети играют в шахматы и на скрипке, ради своего удовольствия. В общем, мир будет доволен Россией, когда она приведет себя в порядок.
1904