Петр Петрович Вершигора Люди с чистой совестью



Москва

ВОЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО МИНИСТЕРСТВА ВООРУЖЕННЫХ СИЛ СОЮЗА ССР

1947



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


I

Война для меня началась на крышах киевской киностудии, в которой мастера украинского кино создали ряд выдающихся фильмов. Несколько десятков гектаров земли, засаженных фруктовыми деревьями, — чудесные аллеи, а в центре — оригинальное здание из красного и желтого кирпича с четырьмя башнями по углам. В этой студии я работал режиссером.

На четвертый день войны, когда я дежурил на одной из башен, над студией пролетели первые двадцать черных самолетов.

Это было в среду, 25 июня, в 9 часов утра. Самолеты шли бомбить авиазавод, находившийся недалеко от студии. Военные познания мои были очень невелики, и я не знал, что если бомбы отрываются от самолета над твоей головой, то тебе они уже не достанутся.

А бомбы, предназначенные для авиазавода, сбрасывались гитлеровскими летчиками как раз над моей головой. По телефону, который был проведен к моей вышке, я прокричал на командный пункт какие-то торжественные слова, вроде: «Погибаю, мол, но не сдаюсь», — и упал лицом вниз, ожидая смерти.

Вероятно, я тогда всерьез верил, — как и многие другие чудаки, — что многое в ходе военных действий зависит именно от моего осоавиахимовского поста на крыше.

Далее мои военные похождения продолжались в Полтаве, на футбольном поле стадиона, где в спешном порядке формировалась 264-я стрелковая дивизия приписных. В последних числах июля какой-то сумасшедший поезд десять часов мчал нас из Полтавы и на рассвете подвез к Днепру, к затерянной в песках левобережья станции Леплява.

На нас были новенькие гимнастерки. Тут же на станции выдали нам блестевшие свежим воронением и маслом полуавтоматические винтовки. Выгрузившись из поезда, я впервые ощутил близость фронта: высоко вверху кружились, тогда мне совершенно не известные, а затем изрядно надоевшие за войну немецкие стрекозы. Через сутки, нагруженные скатками, гранатами, котелками, мы переправились через Днепр и, пройдя еще километров двадцать на запад, через село Степанцы вышли на передовую. Шли мы спешным маршем, иногда переходя на рысь. Солдатские штаны, придерживаемые брезентовым пояском, не держались на животе и все время сползали, скатка развязывалась и терла шею, котелок стукался о винтовку, пот заливал лицо. Впереди явственно ухала артиллерия, слышались разрывы мин, переговаривались пулеметы. Ноги потерлись и болели, и откуда-то, возможно с того места, откуда сползали штаны, к горлу подступала обида и злость. Позади были картины эвакуации Киева и других городов Украины, на которую гитлеровцы обрушили удары авиации и механизированных дивизий.

Наша дивизия занимала по фронту километров шесть, перекрывая важную дорогу. Я начал боевую карьеру в должности помощника командира взвода. Вернее говоря, вначале у меня была более почетная должность — интенданта полка. Но на столь высоком посту я удержался всего лишь два часа. Дело происходило еще на полтавском стадионе.

Бравый вояка, подполковник Макаров, формируя быстро и рьяно свой полк, выстроил командный состав и молниеносно распределил: ты будешь командовать такой-то ротой, ты — такой-то и т. д., но пришел в тупик, когда понадобилось найти интенданта полка. Он почему-то был убежден, что командовать могут всякие люди, но интендантом способен быть только грамотный человек.

Распределив всех по должностям, он еще раз выстроил шеренгу командиров и стал справляться об их образовании. Узнав, что я окончил театральный институт, а затем киноакадемию, он, нимало не смущаясь тем, что оба эти учебные заведения не имели никакого отношения ни к военному, ни к хозяйственному делу, сразу же решил, что я сущий клад для полка и могу быть отличным интендантом. Подполковник с хода дал мне задание получить селедку на весь полк. 82 грамма селедки полагалось на бойца, 983 бойца имелось в наличии. Селедок я поручил 685. Мы оторвали доски от какого-то забора и разложили на них селедки. Передо мною, словно солдаты в строю, выстроились блестящие злые рыбины, а я стоял над ними и ломал себе голову, как разделить их по справедливости. Взвешивая по 82 грамма этих проклятых селедок, мы столкнулись с проблемой дележки голов и хвостов. От каждой порции приходилось отрезать либо то, либо другое. Одним доставалась наиболее вкусная часть, другим же — сплошные хвосты и головы. Словом, от должности начхоза я был немедленно отставлен. Командир полка хотел отправить меня в глубокий тыл, весьма смущенный моей непригодностью к интендантским обязанностям.

— Ну, куда я тебя дену? Военное образование у тебя есть? Действительную служил?

— Служил, барабанщиком, — угрюмо отвечал я.

Командир беспомощно развел руками. Через день, с некоторым стеснением, недовольно ворча себе под нос, он назначил меня на должность помощника командира взвода.

Три года спустя, командуя партизанской дивизией, как-то на вечере воспоминаний я рассказал партизанам о своей первой военной проблеме — дележке селедок; старшина хозяйственной части Саша Зиберглейт укоризненно сказал:

— Ай-яй-яй, товарищ генерал, как же можно было так решать? Нужно было дать каждому по полселедки, потом дать добавку по голове или хвосту, и у вас еще осталось бы сто порций резерва. . .

Только тогда я понял, что не родился интендантом.

Но вернемся к селу Степанцы, метрах в трехстах от которого — на свекловичном поле — занимала оборону еще ничем себя не прославившая 264-я дивизия.

Это было на рассвете 2 августа 1941 года. Мы выкопали окопчики. Некоторые из них были начаты какими-то нашими предшественниками. Мы прибыли в Степанцы накануне, и, как полагается перед боем, нас маленькими группами отправляли в садик, где политрук усталым голосом читал нам присягу и мы прикладывали к ней свою руку.

Я, помню, страшно сконфузился, когда, принимая присягу, механически взял под козырек, забыв, что в левой руке у меня винтовка и козырять в таком положении не полагается. Политрук укоризненно покачал головой:

— Э-эх, товарищ помкомвзвода!

В первые дни мне часто приходилось краснеть из-за всех этих штатских промахов.

Немцы словно следили за нами: как только мы заняли оборону и окопались, началась артподготовка. Должен признаться, что артиллерийскую подготовку, первую в своей жизни, я не выдержал. Когда противник открыл сильный огонь, я задом вылез из индивидуального окопчика и, непонятно каким образом, очутился где-то посреди поля, очевидно, выбирая свой «командный пункт» поближе к деревне.

В жизни каждого солдата есть такой кризисный момент, когда решается его судьба в войне. Как он будет в ней участвовать: как трус, или как бесшабашный храбрец, или просто как честный человек.

Вот такой кризисный момент был и у меня, в моем первом бою.

Отправляясь на свой «капе» по широкой дороге, которая шла среди свекловичной плантации, и все более набирая ход, я увидел в глубокой и очень узкой яме голову уже знакомого мне политрука. Высунувшись, он сказал мне:

— Э-эх, товарищ помкомвзвода, а я на вас надеялся больше, чем на кого-нибудь другого. Вы же, все-таки, интеллигентный человек.

В это время батарея вражеских полковых минометов опять возобновила беглый огонь, обрабатывая наш передний край. Я очутился в канавке, которую колхозники вырыли для предохранения свеклы от совки. Я помню, что мне было очень трудно втискивать свое режиссерское брюшко в эту узкую канавку. Но как-то я все-таки в ней устроился. Минут через десять немцы начали атаку. Сбоку нас стали обходить автоматчики. Кто-то из бойцов нашего взвода завопил:

— Командира убили!

И тут я понял, что мое место вместе со взводом, но вдруг увидел, что взвод поднялся со своих мест и улепетывает через свекловичное поле.

В этот момент я увидел первого немца.

Одна автоматная очередь прошла очень близко возле меня. Разрывные пули защелкали рядом по свекольной ботве. Немец, молодой парень в самодельном камуфляжном костюме из листьев, привязанных к плащ-палатке, с автоматом в руках, подползал ко мне. Очевидно, запасный диск он держал в зубах. Мне тогда показалось, что это кинжал или вообще что-то страшное. Но немец не замечал меня. Он стал обстреливать наш бегущий взвод, и я увидел двух или трех упавших бойцов. Я взглянул на место, где должен был находиться политрук. Его там не было. И тут у меня мелькнула мысль: «На войне нельзя бегать. Даже отступать нужно лицом к врагу». Один автоматчик на моих глазах расстреливал целый взвод спин. Когда немец находился уже в нескольких шагах от меня, я вспомнил, что являюсь командиром этого взвода, так как командир убит.

В бою бывают моменты, когда сознание уходит. Должен сказать, что и в последующих сотнях боев мне приходилось испытывать подобное состояние. Вот и в этот первый мой бой я не помню, что именно было со мной дальше. Только помню, что немец-автоматчик лежал мертвый, а я стоял около него. Но и сейчас я не уверен до конца, что это я его убил. Опомнившись только тогда, когда немец стал трупом, я взял его автомат, мой первый трофей, догнал взвод и заставил людей подчиниться себе. Приказал им залечь, отстреливаться, затем по команде отходить, опять ложиться и опять стрелять. Так продолжалось, может быть, всего несколько минут, нужных нам для того, чтобы пробежать 100-150 метров и забраться в окопы, которые находились на краю села.

Мы засели в окопах и начали томительный, однообразный оборонительный бой, который по существу является перестрелкой.

Что еще запомнилось мне в первом бою? Какие-то люди на свекловичном поле, подняв руки, двигались по направлению к немецким пулеметчикам, которые тоже поднялись с земли и шли навстречу. Этих людей было пятеро. Немец был один, а далеко позади плелся его второй номер. Решение пришло само собой. Я скомандовал «огонь» взводу, который уже полностью подчинялся мне, и одним залпом из нескольких ручных пулеметов и винтовок мы скосили их всех: и тех, кто хотел сдаться, и тех, кто собирался брать пленных.

Так окончился мой первый бой. Еще две детали, которые остались в памяти после боя: звон в ушах от бесконечных выстрелов и страшная жажда.

Мы заняли оборону в окопах. Наступила ночь. Я выставил караулы и наблюдение. Свободные бойцы, свалившись от усталости на дно окопов, спали. Я не мог уснуть, и вот именно тогда, ночью, я понял, до конца осознал, что на войне нельзя показывать врагу спину. Солдат, показывающий врагу спину, вызывает у противника уверенность в победе и, кроме того, служит прекрасной мишенью. Утром мы много толковали об этом с бойцами, и в следующих боях, которые происходили каждый день, я увидел, что они действительно поняли меня по-настоящему...

Это была ночь на 3 августа 1941 года.

В эту ночь в Москве, под гром зениток, отражавших воздушный налет немцев на столицу, родился мой сын Евгений.


II

Бои на окраинах села Степанцы становились с каждым днем все сильнее и ожесточеннее. За несколько дней было не менее десятка жестоких схваток и бесчисленное количество мелких стычек. Мне приходилось принимать в них участие, и я уже чувствовал себя старым солдатом. Взвод, над которым я принял команду в первые дни боев, сильно поредел, так же как роты и батальон. В течение нескольких дней я успел пройти практический стаж командования взводом, затем ротой, поработал в штабе батальона, потом опять командовал ротой, а на десятый день боев командовал батальоном, состоявшим без малого из ста человек. Мы стояли в обороне все на одном и том же месте; отвозили в тыл раненых, а вокруг нашей обороны выросло много свежих могильных холмов. И на самой дороге, возле штаба батальона, была могила политрука, который сделал меня солдатом.

В первом, особенно памятном для меня, бою я потерял политрука из виду и только после окончания боя узнал, что бойцы видели его на свекловичном поле. Он был ранен в горло. Ночью мы — несколько человек — переползли на это место и нашли его уже мертвым. Отнесли назад, на передовую линию, и похоронили.

Батальон, которым мне пришлось командовать после четырех командиров, сменившихся за эти несколько дней, состоял из сотни бойцов, уже закалившихся в беспрерывных боях.

Наша оборона располагалась вправо и влево от магистральной дороги, ведущей от станции Мироновка к переправам через Днепр возле Канева. Мироновка была в руках у немцев, Канев — у нас. Наш батальон перекрывал эту дорогу. Вдоль нее противник вел ожесточенное наступление.

Приняв батальон, я сразу перевел его штаб и свой командный пункт в крайний дом села Степанцы. Я думал, что, если штаб будет в стороне от дороги, бойцы поймут это как стремление начальства остаться в стороне от оси наступления противника. Перевод штаба — простой маневр — вселил в бойцов уверенность. Люди увидели, что командование не собирается сдавать дорогу противнику, будет стоять здесь вместе с ними и с дороги не уйдет.

Но я тогда был всего только немножко смелым солдатом и подсознательно понимал, что я еще не командир. А учиться уже поздно. Учиться нужно было раньше...

Вот тут случился со мной большой конфуз, который почему-то был расценен командованием дивизии и даже более высоким командованием как некое выдающееся событие, героизм, что ли. Если бы у командира корпуса и начальников политотделов, которые через день после этого случая хвалили нас, было время разобраться по существу в том, что произошло, им стало бы ясно, что батальоном командовал безграмотный в военном отношении человек, который по своей беспомощности сделал глупость, случайно принесшую временную удачу.

Немцы нажимали исключительно на наш батальон. Более суток мы держали оборону, не подозревая, что, отклонись противник всего на километр в сторону, мы оказались бы в его тылу. То ли командир подразделения немцев был пьян, то ли разведка противника отказала, а возможно, там командовал такой же, как и я, безграмотный офицер, но немцы пёрли только в лоб. А я по своей наивности новоиспеченного командира и не подозревал тогда, что для того, чтобы вести войну, надо знать не только то, что делается впереди тебя, но и то, что делается справа, слева и сзади,

И хорошо, что не знал, — эта безграмотность принесла нам успех.

Наш батальон, отстоявший дорогу, отбивший все атаки гитлеровцев, отвели на отдых в село Степанцы. Первое, что вспоминается об этих часах отдыха, — это походная кухня и котел, в котором закипал самый настоящий чай. У нашего старшины было много сахару. Чай напоминал какую-то странную жидкую кашицу, но я наверняка знаю, что никогда в жизни не пил напитка чудеснее. Вероятно, я выпил десяток кружек чая и хотел завалиться отдыхать после шести или семи дней боев. Все это время приходилось спать только стоя, прислонившись спиной к стенке окопа, есть размоченный в луже кусок сухаря и быть в положении худшем, чем любой солдат: в те дни у меня уже просыпалось первое чувство командира, чувство ответственности за жизнь людей, которыми ты командуешь.

Я и сейчас убежден, что самой главной чертой командирского дела является вот это чувство ответственности. Техника, грамотность, военная тренировка — всему этому можно научиться. Но без чувства ответственности перед своей совестью командир никогда не будет настоящим руководителем боя и жизни своих солдат. Он будет только ремесленником военного дела.

И вот, когда счет выпитых кружек чая дошел примерно до десяти, ко мне прибежал боец и доложил, что меня срочно вызывают в штаб дивизии.

Наш разговор в штабе был прерван налетом немецкой авиации. Немцы нащупали штаб дивизии и бросили для его бомбежки несколько десятков самолетов. Все быстро рассредоточились, и я оказался в ближайшем огороде.

Недалеко от меня, в кабачках, лежала женщина, одетая в яркокрасное бархатное платье. В тот момент, когда в воздухе надоедливо выли и падали бомбы, женщина делала какие-то странные движения. Она производила впечатление человека, корчащегося от боли, умирающего от ран. Но вот одна бомба упала на площади села, другая зажгла дом. Я подумал, что мне надо ретироваться куда-нибудь с огорода, но налет кончился, и я увидел, что кухня с нашим замечательным чаем была разворочена прямым попаданием бомбы. Я стоял и издали смотрел на кухню. Рядом потрескивал горящий дом, выли бабы, бегали дети; санитары пронесли раненого красноармейца. Посреди всего этого очень странной показалась мне женщина в красном платье, с черными, как смоль, волосами. Она медленно вышла из огорода, отряхнула платье и, оглядываясь по сторонам, стала переходить через площадь. Навстречу ей из переулка шел красноармеец с русской винтовкой и трехгранным штыком. Подойдя к обломкам кухни, он остановился. Туда же пошла и женщина в красном платье. Они о чем-то пошептались, затем красноармеец глянул на нее, как-то криво улыбнулся и вскинул винтовку на плечо. Заметив меня, красноармеец ласково обнял ее за талию. Потом они разошлись в разные стороны. В этой сцене было что-то фальшивое. Но в чем дело, я сразу не мог понять. Лишь внимательно вглядевшись, я увидел из-под черных волос женщины часть стриженого затылка блондина. Я крикнул:

— Стой!

«Женщина» оглянулась и сразу бросилась бежать. Я поднял винтовку и прицелился в нее. Ко мне подскочил «красноармеец» и ударом под локоть сбил винтовку в момент выстрела. «Женщина», услыхав выстрел, прибавила шагу, а затем, задрав юбку, поскакала галопом. Мы схватились с парнем, мне удалось стиснуть ему горло. Мы покатились в песок. Подбежали бойцы. Розняли нас. Выяснилось, что парень в красноармейской форме и женщина в красном платье — немецкие агенты-разведчики. Парень показал, где была спрятана его рация. Он разведывал и вызывал самолеты. «Женщина» во время налета различными условными фигурами в своем яркокрасном платье указывала направление бомбежки.

После этого случая я начал смутно, изнутри, понимать, что война — сложнейший механизм. Это я знал и раньше из книг и газет, но понимать по-настоящему стал в дни августа 1941 года. В те несколько дней я понял, что не только храбростью и удалью воюют люди, но и уменьем. Понял — командуя батальоном, нельзя надеяться на то, что тебя вывезет твоя военная безграмотность. Это может случиться раз в жизни. Нужно знать, что война идет не только в окопах, не только в воздухе. Война не ограничена той узкой полосой, где противники скрещивают оружие, — она нередко забирается и в тылы войск, где части отдыхают после боев или готовятся к новым сражениям.

Немецкий агент в красном платье удрал. Но с этого момента я стал остро вспоминать все читанные мною до войны детективные романы, стал интересоваться всевозможными специфическими эпизодами, анекдотами — ими щедро снабжал нас тыл.

Я стал интересоваться разведкой во всех ее формах.


III

Долго отдыхать нам не пришлось. К вечеру того же дня наш батальон, как самый боевой, подняли по тревоге и послали на правый фланг дивизии, под село Ковали. Нас бросили в какую-то дырку, образовавшуюся в этом месте, а может быть, ее и не существовало, а может, их было сто таких дырок в теле нашего фронта. Только сейчас, имея за плечами опыт сотен боев и три года походов по тылам врага, я понимаю, как трудно было нашим командирам противостоять опытному, до зубов вооруженному, натренированному врагу.

Итак, в сумерки мы вошли в лес и уже в полной темноте заняли оборону на северной опушке его. Задача заключалась в том, чтобы под покровом ночи выбраться из леса, незаметно подойти к высоте, которую немцы заняли накануне, и выбить их оттуда.

И тут я вдруг почувствовал, что авторитет командира, приобретенный мною в предыдущих боях, не действует больше на моих бойцов. Батальон таял. Возле каждого кустика, возле каждого дерева незаметно отставали люди. К опушке леса я подошел с двумя-тремя десятками бойцов, выслав вперед разведку. Она прошла несколько шагов и вернулась. Люди, на протяжении многих дней видевшие смерть, вдруг испугались темноты. Они стали бояться друг друга. В это время шум и треск ветвей привлек внимание немецкого наблюдателя, и по опушке леса ударила немецкая артиллерия. Люди попадали на землю, кто-то шарахнулся в сторону, затем наступил момент тишины, а через секунду на весь лес раздался крик сержанта-узбека. В последние дни я слыхал много стонов раненых, но днем это не производило такого удручающего впечатления. Узбек кричал всего два слова: «Товарищ команды-ыр», но кричал он их по-разному. Первый раз крик звучал как жалоба, второй раз — как просьба, третий раз он взывал с надеждой и упреком.

Я подошел к узбеку и увидел, что он лежит, опершись щекой на пенек. В руках он держал выбитый и висевший на далеком расстоянии от лица свой глаз. Жалость комком подкатила к горлу. Чем я мог помочь ему, человеку, в миг ставшему слепым? Чем?

Немцы возобновили обстрел. Снаряды проносились где-то вверху, часто ударялись о ветви деревьев и взрывались. Я подполз ближе к узбеку, прикоснулся к его колену. Человек, держа в обеих руках свой глаз, как бы боялся расплескать его. Я назвал его по имени. Он ощупал меня мокрыми от крови руками и заплакал.

Всю ночь до самого утра мы провели в лесу под методическим обстрелом немецкой артиллерии. После того как разрывался снаряд и осколки, сбивая ветви дубов, разлетались по лесу, наступала секунда тишины, затем издали вновь слышался все приближающийся вой летящего снаряда, и он падал в ста метрах от предыдущего. Затем следующий снаряд, — и так до самого утра.

Методический ночной обстрел артиллерии гораздо страшнее, чем бой. Во время боя ты видишь врага, ты можешь убить его, прежде чем он убьет тебя. Кроме страха смерти, у тебя есть десятки других чувств, мысль работает, воля напряжена. Но ночью, во время обстрела артиллерии, кажется, что каждый снаряд предназначен только тебе, летит прямо на тебя. Побывав несколько ночей под методическим обстрелом артиллерии, можно сойти с ума.

Ночь и следующий день внесли нечто новое в мой военный опыт. Я понял, что умение, знание военной профессии и все прочее, о чем пишут газетчики, все это очень важно, очень нужно, но есть на войне еще одна вещь, которая не поддается никакому контролю: интуиция солдата...

Ночью огонь особенно усилился. С пятью или шестью бойцами моего подразделения мы заползли в глубокую канаву, окаймлявшую опушку леса. В ней были вырыты ямы — там люди до нас искали спасения от артиллерии врага. Нор было четыре, нас — пятеро. Ребята нашли их раньше меня: в три норы успели залезть бойцы, в четвертую я уже всадил ногу, но в это время один боец, фамилию его я забыл, но и сейчас вижу, как живого, — это был сорокалетний дворник с улицы Фирдоуси в Киеве, с изрытым оспой лицом, который все дни рассказывал нам о своей жене и детях — оттолкнул меня плечом и быстро нырнул в яму.

Кто-то из ребят шепнул ему:

— Пусти командира!

Он нехотя стал выползать из ямы.

В этот момент у меня мелькнула мысль: «Зачем? Смерть найдет и в яме. Устроюсь под деревом». И я сказал ему:

— Залезай обратно.

Мы пролежали минут пять. Кто-то из ребят чиркнул спичку и стал из рукава потягивать цыгарку. И тут, срезая верхушки деревьев, рядом с ними шлепнулся крупнокалиберный немецкий «чемодан». Я успел пригнуться к дереву, осколок пролетел над моей головой. Меня осыпало листвой, щепками, комьями земли. Один боец выскочил из норы и бросился в лес. Я крикнул:

— Куда? Назад!

Затем мы успокоились и расположились по своим местам. Начался тихий разговор. Внезапно я ощутил странную тишину в норе, где лежал дворник. Я окликнул его. Он не отвечал. Кто-то из ребят подполз к нему, ощупал и в отблесках луны показал мне ладонь, всю черную от крови. Мы пробовали вытащить дворника, думая, что он ранен, но, взглянув через бугорочек, я увидел, что воронка пришлась как раз там, где были его ноги. Они были оторваны почти у самого туловища.

Через три года, роясь в старых записных книжках, я натолкнулся на полустершиеся записи и среди них на одно слово: «Мостовой». Я долго тер ладонью лоб, вспоминая, что бы это могло значить. «Мостовой, Мостовой...» — твердил я. И вдруг вспомнил — фамилия рябого дворника, добровольно залезшего в «мою могилу», была Мостовой... И снова, как три года назад, заскребло на сердце, словно я был виноват в смерти этого человека.

Странное, капризное и непослушное чувство!..

Наконец стало светать. Наступил день, на протяжении которого я продолжал убеждаться, что, кроме расчета и простой неумолимой логики войны, есть еще непонятные нашему уму вещи. Я убедился в том, что нигде, ни в каком виде человеческой деятельности интуиция не играет такой большой роли, как на войне.

Вскоре был получен приказ отходить через лес. Немцы, проведя артиллерийскую подготовку, прорвались в другом месте. Я получил приказ прикрывать обоз. Нашел я его в каком-то котловане; на одной из повозок преспокойно сидел интендант и что-то жевал. Когда я сказал ему, что он находится в тылу у немцев, у него глаза полезли на лоб. Он зашептал: «Голубчик, я же отвечаю за продукты...»

Переправив обоз в безопасное место, я снова вернулся к линии обороны, проходящей возле могилы великого кобзаря Украины Тараса Шевченко, — здесь узенькой цепочкой стояли двести или триста бойцов. Помню, там были люди с синими околышами — остатки не известного мне кавалерийского корпуса, были люди, называвшие себя воздушными десантниками, была пехота, и, — что я тогда заметил, — чуть не каждый держал в руках пулемет. Люди эти наверняка не служили пулеметчиками в своих частях. Они подобрали пулеметы раненых, убитых.. Это были самые храбрые солдаты.

Мы держали оборону Канева еще несколько дней.

Тяжелое наше положение ухудшилось, когда немецкие самолеты разбомбили мост и понтонную переправу. Мы оказались отрезанными от левого берега Днепра. В нашем тылу оставалось несколько десятков новеньких быстроходных тракторов, корпусных пушек, которые не могли стрелять, так как снаряды были уже перевезены на левый берег.

К нам подбежал командир артполка. Он был очень взволнован, и я помню слезы у него на глазах.

— Братцы, не выдайте! Продержитесь еще, я организую переправу, тут хлопцы баржу нашли. Мы переправим эти пушечки и тогда... Продержитесь...

Хорошо ему было говорить: «продержитесь»... Но мы все-таки держались еще день и еще ночь, а затем еще два дня и две ночи.

За эти дни командир артполка наладил переправу — на большой барже с самодельными веслами из бревен перевёз свои тракторы и пушки и на рассвете, с честью закончив свой каторжный труд, переправился на лодочке сам.

Немцы усилили наступление. Снаряды стали рваться метрах в двухстах впереди нас, потом на пятьдесят метров ближе, еще ближе... И, даже если бы мы захотели остаться в городе Каневе, наш дружок-артиллерист выковырял бы нас из окопчиков и помешал бы такому намерению. Командир полка, действительно, мастерски прикрывал наш отход. Тучи дыма, осколков, земли отделяли нас от немцев. Мы откатывались вниз и вниз. Кое-кто успел дойти до берега раньше, баржа набилась дополна и отошла. На этом берегу нас оставалось человек сорок-пятьдесят.

Отступление от могилы Шевченко продолжалось почти целый день, и, когда я добежал до Днепра, солнце уже заходило. Я отбился от своих и остался один; по берегу бродили в одиночку бойцы, попались мне три-четыре военных врача. Я понимал, что немцы вот-вот окажутся здесь и прижмут нас к воде. Надо как-то переправляться на другой берег. Были тут какие-то лодочки, но их взял для раненых фельдшер с медсестрами. Шли двадцатые сутки боев, — я как будто научился быть хладнокровным в любой обстановке.

Я шагал взад и вперед по берегу, пока не набрел на старого бакенщика.[1] Возле него лежало десятка полтора треугольных плотиков для фонарей, указывавших пароходам фарватер.

С помощью бакенщика я спустил плотик на воду и сразу увидел, что бакен не в состоянии выдержать человека, но оружие и одежду, пожалуй, выдержит.

Я разделся, нацепил на бакен обмундирование, повесил на фонарь свой полуавтомат, сверху надвинул шлем и бросился в воду как раз в тот момент, когда немецкие автоматчики уже подходили к берегу. Толкая этот своеобразный плотик, я плыл все дальше и дальше. Моему примеру последовали и врачи. Скоро бакенов стало не хватать, кто-то бросился в воду с доской. В это время начался обстрел с берега, вначале автоматный, затем, видимо, подтащили минометы, — мины стали ложиться на воду, и разрывы их оглушительно звучали в ушах.

Конечно, немцы расстреляли бы всех пловцов, но нас спасли быстро сгущавшиеся сумерки. Несколько человек все же были ранены или убиты. Раненый пожилой врач, загребая одной рукой, начал погружаться в воду. Я хотел ему помочь, подгоняя свой плотик ближе... В это время еще одна автоматная очередь полоснула по воде, и он, бросив сопротивляться, но продолжая держаться на воде, сказал; «Не надо...

Спасайтесь сами, коллега...» и запел старинную традиционную песню русских студентов:

Gaudeamus igitur juvenes dum sumus

Он медленно погрузился в воду, раньше, чем я успел подплыть к нему...

Когда волна вынесла меня на берег, была уже темная ночь. Если бы кто-нибудь до войны сказал мне, что я буду военным человеком, — я бы сильно удивился. Но если бы мне сказали, что я переплыву Днепр, я удивился бы еще больше. Все же Днепр я переплыл. Правда, с потерями — снесло волной с плота мою гимнастерку и с ней последние нити, связывавшие меня с прошлой жизнью интеллигента-белоручки: в правом кармане был красный пропуск с фотографией, где значилось: «Предъявитель сего режиссер киностудии...» И в левом кармане — две авторучки.

Я лежал на прибрежном песке не менее часа. Сердце билось очень сильно, я не мог двинуться ни на шаг. Постепенно стали возвращаться силы, и я вдруг почувствовал досаду — мне было страшно жаль двух моих авторучек. Я приподнялся на локтях, посмотрел на свои ноги, освещенные луной. Ступни ног нежно лизала днепровская волна — я чувствовал это, но ноги были чужие — длинные, худые, с мослаками коленок, торчащими остро кверху. Лишь переведя взгляд на голый впавший живот, я понял, что все это принадлежит мне, но просто я похудел за эти дни, скинув ненужный жир мирного времени. Я засмеялся и, легко поднявшись, пошел в камыши. Медленно стал пробираться берегом, направляясь на звук голосов. Там, в прибрежном селе, перекликались и собирались бойцы, отыскивая свои части, подразделения.

Это был мой двадцать шестой день войны.

Двадцать пять суток, почти без передышки, я находился под огнем. Из моего взвода, роты и батальона, которыми я командовал, мало осталось в живых.

Пробираясь сквозь камыши, я думал: «А все-таки солдатское счастье на моей стороне. Пожалуй, так можно провоевать месяц, а то и больше». В это время раздалось три выстрела, и мины одна за другой разорвались в камышах. Одна из них упала близко. Я почувствовал удар в ногу и свалился набок. Мне показалось, что ногу оторвало совсем. Что-то сильно ожгло меня, я ощупал колено, оно было цело. Первый испуг ранения прошел, я увидел свою кровь и подумал: «Вот, никогда не стоит бахвалиться». Мысли, промелькнувшие в моей голове перед этими выстрелами, показались мне кощунством. Рана была выше колена. Кругом — в камышах — ни души. Пришлось лежать до утра. Я сделал себе из пояса жгут, перевязал ногу, немного задремал. На рассвете, осмотрев рану, увидел, что она не так страшна, как показалось мне ночью. Я поднялся, опираясь на винтовку, и побрел к селу. Что-то мешало итти, больно царапая ногу. Я остановился, разбинтовал ногу, покопался в ране и нашел торчащий осколок.

Уже гораздо позже, в партизанской жизни, я приобрел первые сведения в солдатской медицине: узнал, что на свете существуют риваноль, хлорамин и марганцовка, что существуют простые и анаэробные инфекции, узнал, что жизнь раненого и течение его болезни зависят от первой медицинской помощи. Но тогда я был и в этих вопросах беспомощным человеком. Осколок мешал мне. Стиснув зубы, прикусив губу от боли, я подковырнул его штыком и вытащил из раны. Перевязал ногу и добрел до села, а затем до санбата, где была оказана уже настоящая врачебная помощь.

В санбате мне пришлось провести несколько дней.


IV

Так внезапно и досадно кончился первый период моей военной карьеры.

Рана оказалась легкой, организм быстро восстановил силы, и через месяц я был откомандирован в штаб Юго-Западного фронта, в роту резерва командного состава.

Нас было несколько сот командиров — от майоров до младших лейтенантов, людей в одежде с еще не выветрившимся лазаретным запахом и с пустыми кобурами на боку.

Это случилось недалеко от Прилук. Через несколько дней после зачисления в роту я узнал, что рота резерва, так же как и часть штаба Юго-Западного фронта, находится в окружении. Немцы сбросили десант в то время, когда мы были на пути в город Лубны. С десантом шел бой, но в городе началась паника. Я поймал бежавшую оседланную лошадь, мой товарищ — вторую. Мы свернули с главной дороги и переулками выехали к машинно-тракторной станции, расположенной в двух километрах от города. Затем доскакали до переезда железной дороги, которую ожесточенно бомбили «юнкерсы». Под вечер мы опять вернулись в город: путь назад тоже был отрезан.

Жители сидели в подвалах, не у кого было расспросить, есть ли немцы в городе или нет. Мы ехали шагом по тротуару. Подковы лошадей звонко стучали по каменным плитам. Доехав до конца улицы, выходившей на площадь, мы остановились и увидели немецкие танки. Они расположились на ночевку в центре площади. Мы постояли несколько минут, наблюдая за ними. Затем в небо взвилась ракета, и наши лошади вскачь понеслись обратно.

Начались наши скитания в окружении.

Со стороны Оржицы, маленького местечка, памятного многим, кто воевал на Украине в 1941 году, шли толпы командиров, красноармейцев, иногда целыми колоннами в сторону Лубен, уже занятых немцами. Со стороны Лубен на Оржицу тянулись другие толпы, неслись машины в обратную сторону.

Окруженцы — солдаты, офицеры — давали в руки противника более страшное оружие, чем автоматы, пулеметы и танки, — время.

И мне кажется, что в этот период войны я приобрел одно важное качество командира — умение скептически относиться к любой обстановке, в которую тебя поставит судьба. Может быть, в этом помогла мне моя профессия, воспитывающая либо пустомелей-анекдотчиков, либо толковых людей, умеющих критически относиться не только к самим себе, но и к своему делу.

Для себя я сделал вывод: из окружения нужно выходить быстро или не выходить совсем. В первый день выхода из окружения мне и моему товарищу помогли лошади, которые вынесли нас на пятьдесят-шестьдесят километров вперед. Затем на дороге стала проклятая глубокая речушка Сула, в нее никак не хотели входить кони. Это была болотистая речка с крутыми берегами и тихой, но зловещей водой. За ней — покинутые пустынные села, а за ними — либо плен, либо смерть. Через Сулу был мост, но его разбомбили "юнкерсы". Я сидел на усталом коне и думал: «Направо пойдешь — голову потеряешь, налево пойдешь — честь потеряешь, прямо пойдешь — коня потеряешь... — и выбрал последнее.

Пожав руку украинскому колхознику, у которого только что сытно пообедал, я крикнул: «Хозяйнуй, Иване!» — и отдал ему коня.

Иван потянул лошадь к сараю, на ходу стаскивая с нее седло.

С другого конца в село входили немецкие танки...

Скоро стемнело, и мы, без приключений переправившись на лодке через реку, ушли на станцию Сенча. В небо взвивались ракеты разных цветов. Некоторые подолгу висели в воздухе, приводя меня в искреннее изумление. Ползком перебравшись через железную дорогу, мы приближались к селу Клюшниковка. Мы — это я, мой товарищ и еще семь красноармейцев, приставших к нам перед вечером. Двое из них были шоферы, один — из авиадесантной бригады, а остальные не известного мне рода войск. На семь человек приходились две русские винтовки, одна польская и две немецкие гранаты-колотушки.

В Клюшниковку мы вошли огородами. Крайняя хата оказалась пустой, и дверь в нее была открыта. Во второй никто не откликался, из третьей на наш стук вышла женщина.

— Ой, сыночки, да куды ж вы идете? В селе немцев видимо-невидимо...

— А сколько их? — спросил я.

— Танкив буде до десяти, а мотоциклистов бильше ста...

— А куда же нам итти? — допытывался я.

— Да идить, мабуть, на Гадячский шлях. Може, и пробьетесь. Там вчера наши проходили...

Гадячский шлях... Уже свернув к огородам, шагая мимо подсолнухов, мертво стоявших у проселочной дороги, я все вспоминал: «Гадячский шлях, Гадячский шлях... Где я раньше о нем слыхал?..» — и так и не мог вспомнить. Но знаю, что по этим путям ходили наши предки-запорожцы, здесь шли полки Богдана Хмельницкого...

Мы уже подходили к шляху и вышли бы прямо на него, но в это время впереди заворчал мотор немецкого танка. Мы шарахнулись в подсолнухи. Танк прошел по дороге, затем осветил поле и себя серией ракет, развернулся, пустил несколько очередей из пулемета, люк закрылся, и танкист, видимо, заснул на полчаса, чтобы потом снова продемонстрировать нам видимость окружения.

Пробравшись во время такой паузы через шлях, мы очутились в открытом поле среди кучек соломы, оставленных комбайном, который всего несколько дней назад обрабатывал это поле.

Здесь мы увидели, что многие кучки шевелятся. Остановившись около одной из них, услышали шопот. Из-под соломы выползли несколько человек и сообщили нам, что итти некуда — всюду немцы, мы в окружении. Многие из этих людей были с «кубарями», некоторые со «шпалами», и мне было страшно обидно... Как эти военные люди смеют думать, что фактор времени, о котором нам столько говорили в школах, — некая отвлеченная вещь: вот сейчас они снова отдавали его в руки противника... Проходя дальше, мы, действительно, увидели по ракетам, что кругом немцы. Изучив последовательность появления ракет и, выбрав момент между двумя выстрелами, мы вышли на линию ракет, ползком пробираясь по высокому жнивью и замирая перед очередным хлопком, переползли эту линию и вскоре очутились вне ее. Очевидно, так должен был бы поступить волк, если бы он имел человеческий разум, когда на охоте его окружают красными флажками.

Но почему это волчье недомыслие появилось у наших людей, убоявшихся ракет, — мне непонятно и до сих пор.

Убедившись, что линия светящихся ракет пройдена без труда, осмелев, мы пошли, под прикрытием копен, обратно и... увидели одного единственного немца. Он сидел на высокой копне и через каждые три-четыре минуты швырял в небо ракеты, а когда они гасли, он хватался за живот и ржал.

Мне кажется, он видел, как шевелились копны, и ему доставляло большое удовольствие пугать сотни вооруженных людей одной единственной ракетницей. Справа от него была куча выстреленных гильз, слева — куча готовых ракет.

Мы подкрались к нему, кто-то из бойцов сбросил тонкий ремень-очкур, и мы сообща задушили немца, получив от этого не меньшее удовольствие, чем он сам, когда он ржал над нами. Затем, прибавив шаг, мы до рассвета проделали десяток-другой километров, держась все время вблизи Гадячского шляха.

Рассвет застал нас возле небольшой деревушки, искалеченной ожесточенной вражеской бомбежкой, которой она подверглась накануне. У колхозников мы узнали, что в селе на ночь оставалась только одна немецкая машина и мотоцикл, но немцев в машине было мало. Наблюдая за немцами, утром мы увидели, что трое из них уехали на мотоцикле и с машиной остались только двое.

Решение созрело быстро... Это был мой первый партизанский налет. Немцы уничтожены, одного из наших бойцов — шофера — мы одели в немецкую форму, сели в крытый кузов и на полном газу вырвались на Гадячский шлях.

Первую половину дня мы, обнаружив издали проходящие немецкие колонны танков, были готовы в любой момент бросить машину. Под вечер, привыкнув к машине и к своему необычайному положению, мы настолько осмелели, что, выехав на шлях, шедший в сторону Зиньково—Богодухов, стали двигаться по шоссе, иногда обгоняя отдельные вражеские машины, иногда пропуская колонны, шедшие нам навстречу.

В эти дни противник, очевидно, проводил большую перегруппировку сил, так как войска двигались не только к фронту, но и в обратном направлении, а также и по другим магистралям, идущим параллельно фронту.

Уже зашло солнце, и, выведенный сумерками из нервного напряженного состояния, в котором провел весь день, я подумал, что нам все же удастся вырваться из окружения на немецкой машине. Так оно и было бы в действительности, но тут с нами произошло новое приключение — машина резко затормозила и остановилась. Я откинул брезент и выглянул. Впереди, в сумерках спускавшейся ночи, виднелась колонна танков. Мы въехали почти в самый хвост ее и могли бы продолжать движение вместе с ней, но она стояла, упершись головой в другую колонну, шедшую нам наперерез.

Шофер уже хотел потихоньку включить задний ход, но в это время от последнего танка отделился один немец и пошел к нашей машине. Наш шофер, одетый в немецкую форму, выключил мотор. Положив руки на баранку руля, он притворился спящим. Вряд ли мы, все вместе взятые семь человек, знали десять немецких слов. Мы приготовили к бою свои две гранаты и три винтовки. Немец подошел к кабине, что-то проговорил. Шофер не отвечал. Немец приоткрыл дверцу, потрогал шофера за локоть. Шофер промычал что-то, якобы во сне. Немец отошел на несколько шагов назад, затем обошел вокруг машины, очевидно, желая заглянуть в кузов, но затем раздумал. Постоял задумчиво, склонив, как пудель, голову набок, потом, пятясь, отошел к колонне, не подозревая, что этим он спас свою жизнь.

Около последнего танка собралась группа немецких танкистов. Они о чем-то громко разговаривали. Слов нельзя было разобрать в грохоте колонны, перерезавшей нам путь. Дальше так сидеть было нельзя. Я высунул голову из-под полотнища машины и заглянул к шоферу.

— Влипли, ох, и влипли! — шепнул он мне.

Нужно было действовать быстро, пока немцы не поняли, в чем дело.

— Гони машину прямо на колонну! Мы будем прыгать, прыгай и ты!

Шофер включил мотор, перевел скорость на вторую, на третью, — я стукнул кулаком в кабину, и мы горохом высыпались в канаву профилированной дороги. Шофер включил яркие фары и вывалился из машины, которая, свернув одним колесом в мелкую боковую канаву грейдера, двигалась параллельно колонне вперед.

Мы изо всех сил бежали назад, в долину. Позади раздались отдельные очереди из автоматов, пулеметов, затем, видимо, развернув башню, один танк дал из мелкокалиберной пушки очередь по машине. Она запылала. Несколько танков стали разворачиваться. Мои хлопцы шарахнулись вдоль дороги, но в этот миг я, поняв, что через секунду танки могут быть там, крикнул: «за мной!» — и, круто повернув направо, мы побежали к бугру, который, как на ладони, высился в стороне.

Расчет оказался верным. Мы не успели отбежать и на тридцать метров от дороги, по которой проезжали танки, как они, поравнявшись с нами, развернулись в другую сторону и стали прочесывать поле пулеметными очередями. Мы полезли вверх на бугор, припадая к земле в то время, когда ракеты, вспыхивая сзади, освещали поле. Перевалив через бугор, мы залегли в жнивье, глубоко вдыхая пыльный пахучий воздух мирного поля. В жнивье, перекликаясь с пулеметами, трещали кузнечики.

Танки, бесцельно постреляв, развернулись обратно.

Затем, очевидно дорога освободилась, на перекрестке мелькнул зеленый фонарик регулировщика, и колонна двинулась дальше.

Всего сутки мы выходили из окружения к фронту, который находился более чем в ста километрах от нас, и четверо суток мы проходили последние пять-шесть километров, проползая мимо часовых ночью, а днем пересиживая в самых необычайных местах.

За день мы сделали на колесах около ста километров, а пешком и ползком на животе пришлось в сутки делать по два-три километра. На четвертый или пятый день выйдя к Богодухову, где находились наши передовые части, мы отправились в Харьков.

У коменданта г. Харькова в те дни стояла целая очередь вышедших из окружения, и это не особенно его удивляло. Но когда он увидел нашу семерку, наш вид, очевидно, его разочаровал и даже немного рассердил.

— Почему вы в форме? — грозно спросил он меня. — И почему с оружием?

Что я мог ему ответить на этот вопрос? Многие были в крестьянской одежде, в штатском... — каждый действовал, как мог.


V

В Харькове политуправление фронта, узнав о моей гражданской специальности кинорежиссера, направило меня в политотдел 40-й армии руководить бригадой фронтовых фотокорреспондентов.

В политотделе 40-й армии собралось нас человек десять, вооруженных портативными фотоаппаратами ФЭД: Колька Марейчев — шофер и фотограф, изобретатель и конструктор; Вася Николаенко — аккуратист и чистюля, боевой парень и талантливый политработник; Олейников — учитель с козлиной бородкой и другие. Целей и задач бригады никто толком не знал. Известно было лишь, что нужно обслуживать дивизии чисто фотографическими работами и материалом для газет.

Нам сразу повезло: мы попали в 1-ю Московскую моторизованную дивизию, которой в начале войны командовал генерал Крейзер, а потом полковник Лизюков.

В районе восточнее Сум, впервые за эту войну, я увидел, как бегают немцы. Это было 28 сентября 1941 года. Пошли первые дожди, густая липкая грязь покрыла дороги. В это время наша танковая бригада и мотодивизия прорвали фронт под Штеповкой. И первая австрийская и чистокровная немецкая дивизии, побросав всю свою технику, бежали до самого Конотопа. Двое суток наши тягачи уволакивали восьмитонные немецкие машины, груженные всяким барахлом. Двое суток я и мои хлопцы метались, как угорелые, по подразделениям дивизии и щелкали своими аппаратами. До пятисот машин разных систем стояло в небольшой рощице за хутором Николаевкой. Мы выбрали себе новенькую «Оппель-блиц», которая всего два месяца назад сошла с конвейера завода и застряла потом в болоте. На радиаторе автомобиля была прибита лошадиная подкова. Один из моих фотокорреспондентов, оказавшись хорошим шофером, соединил зажигание на прямую, завел машину. Мы прикатили в политотдел армии, имея свои колеса, то есть выигрыш времени и пространства.

Еще во время пребывания в 1-й Московской мотодивизии мы узнали, что немецкие полчища прорвались на Орел. Это были тревожные дни октября 1941 года. Дивизию спешно сняли с юго-западного участка фронта и бросили под Москву... Только через год, уже будучи в партизанском отряде, я услыхал, что командир дивизии Лизюков командовал армией под Воронежем и погиб там летом 1942 года. Но здесь, в сумских степях, я впервые увидел и запомнил на всю жизнь первых гвардейцев Красной Армии. Люди, на лицах которых еще в 1941 году была написана уверенность в победе над сильным и, казалось, непобедимым врагом, шли под Москву, а мы, по приказу, оставались на Харьковщине.

Девчата с хутора Николаевка печально провожали нас, когда отходили колонны наших танков. Казалось, это сама Украина провожает и ждет нашего скорого возвращения.

Затем снова потекли досадные дни отступления — по Харьковщине, по южным районам Курской области, сдача Обояни, Курска. По липкой осенней грязи тащили мы на плечах свой трофейный «Оппель-блиц», иногда делая на нем от трех до восьми километров в сутки.

Грязь, дожди и бездорожье вырывали у немцев фактор времени. Русская осень цеплялась, липла к кованым немецким сапогам, к зубчатым колесам немецких автомашин и мешала им продвигаться вперед. Русская земля давала нам выигрыш времени, чтобы мы могли перегруппировать свои силы, расстроенные внезапным нападением врага. И когда наступили морозы, когда грянула суровая зима 1941 года, наша 40-я армия твердо стала под Тимом, под Старым Осколом, ни на шаг не пропустив немцев дальше...

Это было тяжелое время: ноябрь-декабрь 1941 года. В первые морозные, снежные дни на участке фронта Щигры—Тим появился наш трофейный «Оппель-блиц» с подковой на радиаторе и с красным флажком. На нем мы объезжали фронт, принимая, а главное, добросовестно выполняя заказы бойцов и командиров на фотографии размером шесть на десять.

Вначале я относился к этой профессии как к временному занятию, но потом как-то интуитивно понял, что и здесь можно делать большое и важное дело. При отступлении из Курска мы взяли из фотомагазинов и складов фотобумагу, пленку, химикалии. Это давало нам возможность широко обслуживать солдат. Вначале мы стремились делать снимки и для газет. Под городом Тимом, занятым немцами, мы однажды въехали на нашу передовую линию со стороны немцев. И лишь случайно заметив расчет крупнокалиберного пулемета, готовый выпустить очередь по нашей машине, я выскочил из нее и остановил пулеметчика. Через несколько минут мы уже были друзьями и засняли пулеметный расчет в разных позах. Но бойцы говорили:

— Много вас тут ездит. Снимают, снимают, а вот карточки никто не привозит...

И когда в следующий раз мы явились в бригаду полковника Родимцева и привезли всем фотографии, солдаты и офицеры приняли нас совершенно по-иному. В штабе батальона меня накачали спиртом, командир роты потащил вместе с ротой в наступление на Тим, командир полка, майор Соколов, и комиссар его Кокушкин накормили доотвала. И еще сейчас сотня негативов, которые я храню, являются для меня дорогим воспоминанием о людях этой славной части. Солдаты бригады, впоследствии 13-й гвардейской стрелковой дивизии, под командованием сначала полковника, а потом прославленного защитника Сталинграда генерал-майора Героя Советского Союза Родимцева, были верными сынами своей страны.

Эти люди — командиры и солдаты Родимцева — в армии служили не для парадов. Это они в Голосеевском лесу под Киевом в августе 1941 года опрокинули рвавшихся к Крещатику немцев и нанесли им такой удар, что отборные немецкие орды больше месяца и не пытались итти на Киев, хотя могли обстреливать его из батальонных минометов.

Это они — солдаты Родимцева — громили немцев под Конотопом, выбили их из Тима. Вместе с солдатами Родимцева наступал я на Щигры в морозные дни января 1942 года.

С политотдельцами я сдружился быстро. Комиссар дивизии, профессор психологии Зубков, хмурый человек, тепло разговаривал со мной. Он откуда-то узнал о моей гражданской профессии. Однажды под Щиграми мы шли с ним по полю, утопая в сугробах. Зубков остановился передохнуть и сказал мне:

— Мне говорили сегодня бойцы, что какой-то фотограф ходил вместе с ними в атаку и снимал неразорвавшиеся тяжелые снаряды на снегу. Зачем вы делаете это? Я слыхал, что подготовка кинематографистов стоит государству очень дорого. Неужели мало ценностей сжигаем мы на войне?

— А сколько стоит подготовка профессора психологии, вы мне не можете сказать? — спросил я Зубкова.

Мы засмеялись и пошли дальше по сугробам.

Я любил, пользуясь правом экстерриториальности корреспондента, просиживать часами на командном пункте Родимцева. Я проводил там гораздо больше времени, чем это требовалось для газетных снимков. Только через год я по-настоящему оценил, как это было мне полезно. У Родимцева, Кокушкина, Соколова, Зубкова и других я учился военному делу. Когда Родимцев защищал Сталинград и его знаменитая 13-я гвардейская грудью встала на улицах города, мы с Ковпаком форсировали Днепр, проникли в Житомирскую и Ровенскую области, находившиеся тогда за тысячу с лишним километров от фронта. В боевой работе партизан я ощущал родимцевскую хватку, а может быть, и сам научился передавать ее. К тому же лучшие командиры рот Ковпака — Карпенко и Цымбал — были сержантами-разведчиками бригады Родимцева, оставшимися в тылу под Ворожбой и Конотопом, чтобы выполнять разведывательные задания Родимцева. Впоследствии они встретили Ковпака и стали командирами-партизанами.

Из 13-й гвардейской в январе 1942 года я, выполняя свои корреспондентские задания, попал во 2-ю гвардейскую дивизию, действовавшую совместно с 4-й танковой бригадой. Здесь я во второй раз увидел, как бегают фрицы. В селе Выползово наши танки зажали немецкую часть, и за полчаса боя мы оставили на снегу до тысячи немецких трупов. Стоял тридцатипятиградусный мороз, и часа через два фрицы начали «звенеть», обледенев. На огороде, взгромоздившись друг на друга, скорчились подбитые нами девять немецких танков с обгоревшими скелетами танкистов внутри. Командир танка Алеев, получивший за этот бой звание Героя Советского Союза, спас меня от немецкого танка, который я хотел во что бы то ни стало заснять. Командир расстрелял его в тот момент, когда танк развернулся на меня по открытому полю. Мне все-таки удалось щелкнуть лейкой в тот миг, когда взрывом боеприпасов снесло башню с танка. Через два дня я снимал могилу самого Алеева.

Солдаты любили меня и моих товарищей, хотя и не могли понять, что за чудаки эти фотографы: «снимают карточки» для красноармейских книжек под минометным огнем, а фрицев — когда они кусаются.

Я учился воевать. Учился у кадровых офицеров и солдат.


VI

Еще в начале 1942 года я часто стал задумываться над тем, что в этой войне мне надо найти свое настоящее место. Я уже проверил себя под огнём, обтерся среди командного состава, пользуясь «экстерриториальностью» фотокорреспондента, и начал ловить себя на мысли, что страшно хочется покомандовать самому.

До войны у меня было свое мерило в оценке людей. Совершенно не зная, придется ли мне воевать, да и будет ли война и какой она будет, я, встречая нового человека, старался представить его себе в военной обстановке. Прищуривал глаза, смотрел на него и говорил себе: «А ну-ка, голубчик, как ты будешь себя чувствовать на войне?» — и это помогало мне определить свое отношение к людям. Это было как бы лакмусовой бумажкой, которая выявляла и психологическую и, особенно, идейную «реактивность» людей, воспринимавшуюся мною не только как умение гладко выступать с речами.

И вот наступил момент, когда нужно было выбрать и себе место на войне. Я был тогда в странном звании интенданта второго ранга, которое в те времена огулом присваивали писателям, режиссерам и корреспондентам. Но, однажды попробовав свои способности на этом поприще, больше возвращаться к нему не собирался. При одном воспоминании о дележе селедок на полтавском стадионе у меня на спине выступал холодный пот. «Вот к партизанам бы...» — часто подумывал я. Ранней весной 1942 года я, попрощавшись с политотделом 40-й армии, в сопровождении своего верного друга — фотографа и шофера Николая Марейчева, отправился по орловским грязным дорогам в распоряжение отдела кадров Брянского фронта. За спиной у меня был ранец, в котором лежало несколько сотен фронтовых негативов.

О чем я мечтал в те дни, лучше всего передаст одно из писем жене:

«...Работа моя очень интересная, когда идут бои, а когда затишье и люди сидят и хлещут водку, захлестывает звериная тоска, и на все смотришь волчьими глазами. Ты писала мне о своих делах и настроениях. Как я тебя понимаю! У меня тоже бывает такое настроение. Тоже кажется, что живешь как-то боком или идешь по обочинам дороги, вместо того чтобы катить по грейдеру. Эх, мне бы сейчас партизанить где-либо по тылам врага!

Но все еще впереди. Одного мне нехватает — тебя. Но я верю, что мы еще встретимся, хоть разочек, хоть на несколько часов увижу и расцелую свою женушку. Ты меня жди!

А если не увидимся — то запомни, никого я так не любил, как тебя, и проклятье фашизму за миллионы таких счастливых, как мы, чье счастье он разрушил... Воспитай сыновей...»

Когда я писал это письмо, я не думал о близкой возможности стать партизаном, так как, будучи человеком Большой земли, представлял себе партизан так же, как и сейчас представляют их себе люди Большой земли, сильно идеализируя и быт их, и дела. Через три недели ко мне приехала жена и перечла мне это письмо за два-три дня до моего вылета в тыл противника. Совершив уже пробный прыжок с парашютом на елецком аэродроме, я подумал, что судьба моя похожа на судьбу героя сказки «По щучьему велению»... Стоило только подумать: «Эх, попартизанить бы мне...» — и судьба по щучьему веленью, по моему хотенью преподнесла мне это. Неведомое, романтическое, сказочное...

Жена приехала навестить меня с сыном Женькой, родившимся в Москве во время воздушной тревоги, в тот же день, когда его отец стал солдатом. Мы его за этот подвиг прозвали зенитчиком. Сынишку привезли познакомиться со мной.

В эти дни летчик-инструктор парашютного дела, майор Юсупов, тренировал нас по парашютным прыжкам. К первой лекции мы подготовились как заправские студенты. У каждого в руках была объемистая тетрадь и карандаш для записи лекций. Майор Юсупов развернул перед нами на большом длинном столе парашют и сказал с сильным татарским акцентом:

— Вот это есть автоматический десантный парашют. Этот парашют все делает сам. От тебя требуется одно: чтобы кальсоны остались чистыми. Не надо ничего дергать. Все парашют сам делает...

Теоретическая часть лекции на этом была закончена. Но зато Юсупов подымался с каждым из нас в воздух, при тренировке внимательно оглядывал каждую стропу и никому ничего не передоверял. Использованные парашюты укладывал всегда сам. Позже я узнал, что именно от укладки парашюта зависит: раскроется он в воздухе при прыжке или нет. В боевые полеты через фронт Юсупов летал тоже сам.

Бывали случаи, что люди долетят до цели и потом не могут найти в себе силы для того, чтобы оторваться от самолета. Это чувство страха все парашютисты знают. Страшно прыгнуть сразу в холодную воду, но еще страшнее отделяться от самолета. Раньше случалось, что разведчиков привозили обратно. Они судорожно вцеплялись в самолет и никак не хотели прыгать. В таких случаях Юсупов, сопровождавший нас, добродушно брал человека за шиворот и пинком в заднее место вышвыривал за борт. Парашют был, действительно, автоматический и безотказный. Мы потом его называли «собачьим». Он веревкой с крюком на конце соединен со штангой, и перед вылетом тебя цепляют за этот крюк, и ты сидишь в машине, как собачка на веревке.

В «несчастливое» число 13 июня 1942 года я попрощался на аэродроме с женой. Фронта я так и не заметил. Стреляли зенитки, но самолет шел высоко.

Не прошло и двух часов, как парашют плавно спустил меня и радистку на правом берегу Десны. После этого мне приходилось еще раз десять пролетать фронт, и, по странному стечению обстоятельств, это бывало обязательно 13-е число. Итак, 13 июня 1942 года, поджав ноги, точно по инструкции, и свернувшись по инструкции на левый бок, подняв стропы и погасив парашют, я спустился на Малую землю. В то время эта Малая земля занимала пространство в сто тридцать километров в длину и километров семьдесят в ширину.

Эта площадь, по территории в четыре раза большая чем герцогство Люксембургское, была занята партизанами. Опираясь на эту партизанскую базу, я должен был по заданию командования развернуть разведывательную работу в тылу противника. Как это делать — я не знал. Правда, на протяжении десяти дней мы проходили «школу», где преподавался один и тот же предмет в разных вариантах. В общем мы представляли себе так: человеку, выброшенному в тыл, нужно всего бояться, чтобы его не видел никто из мирных жителей; бояться какой-то пресловутой полиции, которую мы себе представляли в виде дореволюционного полицейского с кокардой, с саблей, с «смит-вессоном» и с большими усами; надо бояться... словом, всего надо бояться. Но за плечами у меня уже был год войны... Удачно приземлившись и проделав все манипуляции с парашютом и грузом, выброшенным вслед за мной, я, сидя на пеньке, думал: наверное, я что-то сделал не по инструкции, потому что — хоть убей, а мне не страшно.

— Ну, как приземлились, благополучно? — раздался позади голос. Ко мне подошли девушка и парень и сказали, что они вышли меня встречать. Инструкция гласила, что мне надо их опасаться, но, при всем желании свято соблюдать инструкцию, у меня не было никакого настроения выполнять ее. Мы перекинулись несколькими фразами, чтобы выяснить друг у друга, кто мы и что мы. Они повели меня — это было уже часу во втором ночи — представляться командованию Объединенных партизанских отрядов. Объединение оказалось солидным. Это было нечто вроде партизанского «треста» или «синдиката», в который входило свыше восьмидесяти партизанских отрядов, действовавших здесь, так сказать, на кооперативных началах.

Командование объединения, собственно говоря, являлось лишь своеобразным пунктом сбора донесений, — местом, через которое при помощи одной единственной рации все действия партизанских отрядов сообщались на Большую землю. И Большая земля, по мере возможности, помогала партизанам ящиком патронов, свежей газетой, комплектом питания. А в остальном все действовали по принципу: «Дуй каждый во что горазд».

Приходилось мне встречать таких партизанских руководителей, которые мнили себя крупными стратегами, а на самом деле просто судьба и география войны поставили их на участок, где немцам нехватало сил для его оккупации. Чаще всего это были болота или болотистые леса. В эти места стекались многие оставшиеся в окружении бойцы и командиры. И верх над ними брал тот, у кого было больше инициативы, а чаще всего тот, у кого имелся единственный признак и ключ к власти в этих безвластных местах — маленькая радиостанция «Северок», связывавшая его с Большой землей.

Настоящими героями края были безвестные, не дожившие до триумфа партизанского движения бойцы, младшие и средние командиры Красной Армии и среди них лейтенант Стрелец. Его я уже не застал в живых, но легенды о нем мне рассказывали орловские крестьяне. Нигде так обнаженно, как в партизанской жизни, не виден действительный и фальшивый авторитет руководителей. В тылу у противника самым верным критерием работы партизан является мнение народа об отряде или об отдельной личности — руководителе.

Прежде чем пойти по партизанской дороге, то есть до встречи с Ковпаком, а затем и после встречи с ним, я видел несколько сотен партизанских отрядов, — им не было числа в немецком тылу, — и понял одну истину, которая гораздо позже была ярко выражена Ковпаком: надо делать так, как народ хочет. Очевидно, лейтенант Стрелец, которого я никогда не видел (в начале 1942 года он погиб смертью героя в жестоком бою с немцами в Брянских лесах), делал партизанское дело так, как этого хотел народ. Имя Стрельца было известно во всех деревушках, в селах, на железнодорожных станциях... О его славных набегах на эсэсовские эшелоны, на железнодорожные мосты, на формировавшуюся тогда немецкую полицию рассказывали в десятках вариантов.

Как я представлял себе полицию, готовясь в Ельце к вылету в тыл, я уже писал. Действительность оказалась совсем иной. Вот зарисовка с натуры, записанная на свежую память в первые дни моего пребывания в тылу.

К комиссару партизанского отряда имени 26 Бакинских комиссаров вводят невзрачного человека. На нем вылинявшая ситцевая рубаха в полоску, пестрядинные порты и опорки. В руках он мнет изжеванную кепку.

— Как фамилия?

— Плискунов. Митрофан Плискунов.

— Полицейский?

— Чаво?

— Полицейский, спрашиваю?

— Я-то?... Не-е... Я из охраны...

— Чего охраняешь?

— Чаво?

— Ты что дураком прикидываешься? Отвечай толком на вопросы. Что, где охранял? И от кого охранял?

— Дак мы здешние, хуторские. Оно известно, у кого хлеба хватат, тому нужды нет итти на службу. А как у нас нехватат, ну и мобилизовался, значит, по охоте, из-за хлеба, значит, в охрану. Путейскую охрану. На железной дороге.

— Винтовку дали?

— Чаво?.. Извиняйте... Известно, дали.

— Патроны?

— Десять штук.

— Полицейскую повязку тоже дали?...

— Полицейскую?.. Не... Вот эту дали.

Он вытаскивает из кармана замусоленный нарукавный знак. Эрзацрепс, на котором сквозь грязь и пыль проглядывают такие же грязные слова: «Шуцманншафт. Выгоничи».

— Что же ты очки тут втираешь? Значит, в полицию поступил, да еще добровольно.

«Шуцманншафт» мнет в руках замусоленную тряпку и затем в недоумении поднимает глаза, невинные глаза дурака.

— Поступил... Мобилизовался, значит, по собственной охоте, потому как дома жена, деток трое, а хлеба нету... — и он разводит руками.

— Сколько же тебе хлеба обещали?

— Говорили, после войны дадут по двадцать пять га.

— А сейчас?

— Обещали до тридцати кил на месяц.

— А давали?

— По шашнадцать, а с прошлой недели по двести грамм стали давать.

— Не жирно кормят.

— Куды там!.. Совсем омманул германец. Усю Рассею омманул... И меня тоже...

— Ты за Россию не распинайся. Вот что скажи: против кого ты шел?

— Я? Сроду я ни против кого не ходил. Я только за кусок хлеба дорогу охранял.

— Дорогу. Ну, а по дороге кто ездит? Немцы?

— Известно...

— Против Красной Армии танки везут, войска, снаряды?..

— А везут, известно...

— А ты дорогу эту охраняешь от кого? От нас... Кто эти поезда под откос пускает.

— Так за кусок же хлеба... Жена, деток трое...

— Ты мне Лазаря не пой. У всех жена и детки, а это не причина.

— Известно, не причина.

— Так почему ты против советской власти пошел?

— Я-a? Против? Да ни в жизнь. Я от советской власти окромя пользы ничего не имел. И чтоб я против советской власти!... Да ни в жизнь.

— Как же нет... Ну, вот меня если бы поймал на дороге, пристрелил бы ведь...

— Нет, я в небо стрелял..

— Но, стрелял же...

— Раз на службу поступил... мобилизовался, значит...

— Так и стрелять надо...

— Известно...

— А говоришь, не против советской власти...

— А ни в жизнь! Вот убей меня бог на этом самом месте, если я хоть думкой, или словом, или еще как...

Мы долго сидели молча, не зная, что же делать с этим «чеховским» персонажем, возрожденным новейшей техникой, танками, «юнкерсами» и жандармами в голубых шинелях.

Из затруднения нас вывели две бабы, вбежавшие в хату, несмотря на протесты часового.

— Поймали ирода, душегубца проклятого! — кричала одна, краснощекая, курносая орловка. — Ну, чего хнычешь, чего стоишь, али руки у тебя отсохли? Я бы на ее месте глаза ему из черепка ногтями выдрала... — сказала она, обращаясь к нам.

Вторая — бледная, забитая — смотрела большими голубыми глазами, не моргая. Из них беспрерывно текли слезы. Губы ее шептали одно и то же:

— Ванюшка, колосок мой... Ой, Ванюшка... Кровушка моя, — шептала она. Затем медленно подошла к Митрофану, глядя ему в глаза. Он вдруг поднял руки, как бы защищаясь.

Голубоглазая подошла еще ближе и, закричав истошным голосом: «Зверь, волчина проклятый!» — рухнула на землю без чувств.

Краснощекая женщина рассказала нам, что с приходом немцев от Митрофана Плискунова житья не стало в селе. Он собственноручно расстрелял более тридцати бойцов и командиров Красной Армии, пробиравшихся к фронту в те времена, когда еще не было партизан.

А сыну голубоглазой — Ванятке, двухлетнему бутузу, взяв его за ножки, размозжил голову об угол дома.

Приговор был ясен.

Пока курносая приводила в чувство свою подругу, комиссар вызвал караул, и полицейского вывели.

Экземпляр этот человеческий был настолько необычен, что я, по зову любопытства, пошел в лес, где его должны были расстрелять.

Митрофан шел, загребая опорками пыль, и оглядывал верхушки сосен скучными глазами, словно надеясь улететь от нас. На опушке его поставили возле ямы. Он повернулся и жалобно взглянул на нас:

— Убивать будете? — неожиданно звонко спросил он.

— А что же, молиться на тебя? — ответил один из партизан, снимая с плеча винтовку.

Митрофан скрипнул зубами и злобно посмотрел на меня. Он ожидал, вероятно, встретить такую же звериную злобу и в наших глазах и, как мне показалось, удивился, увидев только презрение. Я заметил, что под низким черепом этой гориллы вдруг с лихорадочной быстротой заработали шкивы и шестеренки человеческой мысли в поисках выхода.

Но было поздно. Бесстрастно поднялись дула винтовок. Я подумал, что останавливать не всегда приятный, но необходимый процесс очищения земли, не стоило... Он видел это и торопился, гнал скудную мысль, как загнанную лошадь... И вот она взяла барьер:

— Передайте хлопцам, что Митроха погиб собачьей смертью... — хрипло сказал человек с черепом гориллы.

Грянули выстрелы. Он упал на полусгнившую хвою, подогнув ноги и спрятав голову между колен.

Выполняя его предсмертную просьбу, я передаю людям его последние слова...

Митрофан погиб собачьей смертью.


VII

Обязанности мои заключались в том, чтобы «обслужить» железнодорожный узел. Нужно было пробираться на станцию Брянск II и ежедневно информировать командование — что, сколько и куда направляет узел. Работа простая, но кропотливая, и когда я ею позанимался недельки две-три, то увидел, что она для меня явно неподходящая. Сидеть возле станции и сообщать о том, что через нее прошло пять эшелонов боеприпасов, зная, что эти «припасы» дня через два будут взрываться в наших окопах, уничтожать моих друзей, земляков, соотечественников, — для меня это было нестерпимо. Стиснув зубы, я твердил поразившую меня фразу английского разведчика Чарльза Росселя: «Разведчик — актер. Он играет в величайшей мировой драме — войне. И от того, как вы играете свою роль, зависит не только успех вашего дела, но также и жизнь многих ваших товарищей».

Среди партизан — разведчиков партизанского края — к тому времени у меня уже завелись друзья. Им тоже не терпелось, но пока они не в состоянии были пустить все эти эшелоны под откос, тем более что дороги тогда уже сильно охранялись. Первой операцией, которую мы совершили и которая категорически воспрещалась нам, разведчикам, была «организация «пробки» во взаимодействии с авиацией на станции Брянск II». Так мы с гордостью назвали эту «операцию». Партизаны-диверсанты взорвали пути в нескольких километрах с одной и другой стороны узла и, таким образом, прекратили движение как раз в тот момент, когда на узле было скопление поездов с боеприпасами и с живой силой. Выполнив эту часть плана, хлопцы прибежали ко мне:

— Ну, мы свое дело сделали, давай авиацию.

Мы отстучали раз: «Давайте авиацию». Ее нет. Мы — опять. Авиации нет. Вот немцы уже направили ремонтные бригады для ликвидации пробки на железнодорожном пути. Авиации все нет. Вот уже подходит к концу ремонт полотна. Авиации нет. Партизаны махнули рукой на меня и на авиацию. Я скрипнул зубами и спросил радистку: «Зашифровать все можешь?» — «Да». — «Все, что напишу?» — «Все, что напишете», — сквозь слезы ответила шестнадцатилетняя девушка.

И тогда я послал радиограмму командованию. Смею заверить, что составлена она была отнюдь не в дипломатических выражениях.

Через три часа более тридцати бомбардировщиков сбросили свой груз на станцию. Все окружающее было сметено с лица земли. Мы с радисткой находились в трех километрах от станции, но от взрывной волны рация перестала работать. Мои соседи по разведке через день донесли результаты: движение по железной дороге приостановлено на несколько дней. За день расчистки со станции было убрано свыше полутора тысяч трупов немецких солдат. Четыре состава с боеприпасами взлетели на воздух.

На третий день я получил выговор за грубость от своего непосредственного начальства, а на пятый — поздравительную радиограмму за подписью Рокоссовского. За удачную операцию командующий фронтом награждал меня орденом Красного Знамени. Так и было сказано: «За настойчивость и упорство в достижении цели...»

Начиная с этого момента, я понемногу стал влезать в диверсии и браться за рискованные дела, хотя это и запрещалось разведчикам. Воевать в партизанах нужно с шиком, а главное — весело и беззаботно. С тупым, унылым взглядом и заунывным голосом я себе не представляю партизана. Без удали в глазах можно итти на такие дела только по принуждению. В партизаны шли добровольцы, романтики, были и случайные люди, но первые брали над ними верх и прививали им свой стиль.

В это самое время в Брянские леса через заградительные оккупационные отряды, состоявшие из нескольких венгерских полков, ломился из степей Украины человек, о котором уже ходила слава в партизанских краях. Одни говорили, что это цыган, колесивший по немецким тылам, другие, — что это полковник, у которого все рядовые не ниже старшего лейтенанта, что он имеет танки, самолеты. Но кто бы он ни был, немцы боялись его, как огня, а народ рассказывал о нем легенды. Одним словом, молва несла весть о человеке, который соответствовал моему идеалу партизана.

Как только он появился вблизи Брянских лесов, я, к тому времени уже опытный разведчик, посадил свою радистку на облучок орловской одноконной повозки и покатил к нему. Дорога была длинная, около девяноста километров, дуга все время сваливалась, развязывались гужи, и мы никак не могли с ними справиться. Я очень обрадовался, увидев пароконные украинские телеги с люшнями... Это было в сосновом лесу возле Старой Гуты, невдалеке от хутора Михайловского, где расположился лагерь Ковпака.

Лагерь, действительно, напоминал чем-то цыганский табор. По всему чувствовалось, что люди не собираются обживать эти леса. Группками стояли повозки с люшнями, странно выглядевшие среди орловских лесов. К люшням были прикреплены мадьярские, немецкие, румынские палатки. На всех перекрестках стояли станковые пулеметы и минометы всех времен и народов; часовые на заставах курили ароматный табак или сигары, презрительно поплевывая через губу и снисходительно поглядывая на местных партизан. Одним словом, еще не доехав до Ковпака, я в этом, столь отдаленном от днепровских равнин крае почувствовал родной запах Украины и ее бесшабашного воинства, аромат как бы возрождавшейся из веков Запорожской Сечи.

Когда я подъехал ближе, я увидел, что штабом служила большая елка, огороженная вбитыми в землю жердями. Внутри загородки стояла мадьярская санитарная машина. В сторонке на скорую руку было состряпано подобие стола на четырех колышках, «машинистка» с усами и в лохматой шапке бойко выстукивала на маленькой портативной пишущей машинке. Рядом сидел человек с бородкой, лысый, с очками на лбу и трудился. Очевидно, к этим партизанам часто приезжали экскурсанты, так как на меня никто не обратил особенного внимания.

Я представил документы человеку с бородкой. Он оказался начальником штаба отрядов Ковпака. Звали его Григорий Яковлевич Базыма. Как я узнал позже, он был в прошлом директором школы, всю жизнь учил детей — курносых и чернобровых украинцев, увлекался пчелами, садом, огородом. Многие из его учеников были в отряде бойцами, а учителя — командирами. Базыма повертел в руках мой документ и сказал: «Командир и комиссар уехали, скоро будут», — и штаб продолжал работу.

«А где же танки и самолеты, о которых все время говорили в партизанском крае?» — думал я. Их пока что не было видно. Но вот, лавируя между деревьями, показалось несколько всадников. Впереди на высоком коне ехал худощавый старик в каком-то непонятном штатском костюме. Рядом с ним на прекрасной арабской лошади — красивый мужественный военный человек с черными, как смоль, усами и быстрым взглядом. Старик походил на эконома, который объезжает свое хозяйство. Оба они слезли с лошадей, и старик — это был Ковпак — стал кого-то ругать. Затем, только увидев меня, он протянул мне руку, назвал свою фамилию и сказал:

— Бумажку сховай, тут вона не потрибна.

Комиссар стоял у дерева и оценивающим взглядом наблюдал за нами. Я сразу увидел, что тут надо держать ухо востро, тут жох-народ, и понял, что действительно бумажки тут ни к чему. Я начал было разговор о цели своего приезда. Ковпак перебил вопросом:

— А покормили тебя?

Я сказал, что не голоден, и в ответ услышал:

— А то не наше дило. Наше дило погодувать!

Вот этот хозяйский глаз, уверенный, спокойный ритм походной жизни и гул голосов в чаще леса, не торопливая, но и не медлительная жизнь уверенных людей, работающих с чувством собственного достоинства, — это мое первое впечатление об отряде Ковпака. Когда я ближе присмотрелся к этим людям, то сразу понял, что воевать буду только с ними вместе. Если когда-нибудь хватит сил у меня написать книгу о них, я назову ее: «Люди с чистой совестью».

Большинства первых ковпаковцев, которых я увидел тогда, летом 1942 года, уже нет в живых. Могилы их разбросаны от Брянских лесов до Пинских болот, от Житомира до Карпат, от Волыни до Перемышля, от Варшавы до Бреста и Белостока.

На выходе из Брянских лесов у дороги одинокая могила славного разведчика Николая Бордакова; в Карпатах, на высоте 1613, в пещере из громадных камней, на горе, куда залетают лишь горные орлы, лежит Чусовитин; на венгерской границе навеки уснул четырнадцатилетний партизан Михаил Кузьмич Семенистый. В глубоком и узком ущелье реки Зеленицы, прикрывая собственным телом отход товарищей и жертвуя самым дорогим — жизнью, погиб славный русский вологодский парень Митя Черемушкин; в лесах Киевщины спят в одной могиле побратимы Колька Мудрый и Володя Шишов; в Польше сложили свои головы Николай Гапоненко, Иван Намалеванный и сотни других...

Да, это были люди с чистой совестью!..


VIII

Узнав Ковпака ближе, я окончательно решил для себя, что буду воевать с ним вместе.

Уезжая на несколько дней на наш партизанский аэродром, который к тому времени мы уже организовали, я был недоволен только одним: я не видел ни танков, ни самолетов Ковпака, о которых шла партизанская молва. Вернее, я видел, что их нет и не было, но где-то таилась надежда, что этот старик припрятывает их и вообще страшно скрытничает. А влезать в чужие секреты — не в моей натуре.

Когда я ехал от Ковпака в глубь Брянских лесов, на первой же стоянке устами партизана-орловца многое мне разъяснилось. Дело было у костра, возле которого ночью грелись партизаны. Большинство дремало, трое или четверо вели беседу.

— Ковпак опять в поход собрался... — сказал один.

— Не-е, — отозвался другой. — Он же недавно из степей пришел.

— Опять собрался...

Сухо потрескивали сучья в ловко, по-охотничьи, сложенном костре.

— Недаром за его голову немцы десять тысяч рублей дают, — задумчиво пробасил третий.

— Ничего, ничего, вот еще в один рейд сходит — прибавят цену, — сказал первый.

— А сколько за нашего дают? — заинтересовался наивный орловский курносый парень, имея в виду одного из руководителей партизанских отрядов.

— За нашего? — переспросил бас. — Ну-у, за нашего немцы тысяч двадцать дадут... Чтоб его от нас черти не взяли только...

Вот как по-разному оценивал народ своих вожаков.

У Клаузевица в его книге «О войне» есть такие слова: «Партизанские отряды должны быть не столь велики и сильны, как многочисленны и подвижны. Они должны быть способны появляться, исчезать и способны объединяться, но этому не должно слишком мешать честолюбие и самодурство отдельных вождей».

Не глуп был немец Клаузевиц.

Жаль, что самолюбие и самодурство отдельных «вождей» зачастую мешало многим из нас объединяться и наносить совместные удары. А те, которые нашли в себе решимость, вопреки своему самолюбию, объединиться, оказывались способными наносить врагу удары большой силы. Именно такими людьми были Руднев и Ковпак.

Совершенно противоположные друг другу — старик шестидесяти лет, без образования, но с большим жизненным опытом, старый солдат-рубака в полном смысле этого слова, разведчик первой мировой войны, пересидевший в окопах и переползавший по-пластунски землю Галиции и Карпат, имевший два георгиевских креста, служивший у Чапаева в гражданскую войну — Сидор Ковпак и культурный, военнообразованный, храбрейший воин и обаятельный оратор — Руднев.

Руднев был ранен в горло в первые месяцы своей партизанской деятельности. В партизанском же отряде он вылечился. После ранения он немного картавил, и это придавало особую привлекательность его речи. А речь была основным, чем двигал вперед он свое большое дело. Во время мирной жизни мы забыли об этом могучем оружии, его притупили некоторые ораторы, выступавшие на собраниях и митингах, бия себя в грудь и произнося по шпаргалкам затасканные фразы, которые не вызывали чувства подъема, не будили мысль и были способны вызвать лишь тошнотворную скуку. Нас, молодое поколение революции, эти штатные ораторы отучили от мысли, что речь человеческая — острое оружие, ибо при посредстве ее люди выражают свои идеи, переживания, то есть все, за что люди испытывают муки, страдания, радость победы и творчества, за что часто жертвуют даже жизнью.

Слушая Руднева на лесной поляне, когда он говорил с бойцами, или слушая его речь на сходах мирных жителей, я впервые узнал и увидел, что может сделать человеческое слово.

Руднев не умел говорить казенно; каждое простое, обыкновенное слово было проникнуто у него страстностью, оно было целеустремленным, действовало, как пуля по врагу. Оно очищало бойца от солдатской грязи и грубости. Руднев неустанно работал над воспитанием своих партизан. Он выбивал из них ненужную жестокость, он вселял в них уверенность, воспитывал терпеливость, выносливость, высмеивал трусов, пьяниц и особенно жестоко боролся с мародерами. Последнее чрезвычайно важно в партизанской жизни. Партизаны — это армия без интендантства, армия, над которой нет ни определенных законов, ни их блюстителей, ни ревтрибуналов, ни милиции. Поэтому здесь легко скатиться к простому бандитизму, к употреблению оружия для легкой, привольной и сытой жизни.

Не таков был Семен Васильевич Руднев. Иногда он напоминал мне педагога Макаренко, каким можно себе представить его по книге «Педагогическая поэма». Что-то общее было между Макаренко — воспитателем беспризорных детей, из которых он ковал сознательных, грамотных, стойких бойцов социализма, и Рудневым, который где-то по ту сторону фронта, там, где немцы сознательно стимулировали низменные человеческие страсти и инстинкты, личным примером вел партизан к доблести и геройству.

Перед человеком, из страха или из иных побуждений совершившим впервые преступление, дезертировавшим во время отступления, — Руднев открывал возможность исправиться. Немцы говорили: «Хочешь иметь власть над людьми — поступай в полицию. Ты будешь господином, ты сможешь жрать, пить, насиловать женщин, стяжать, тащить себе имущество, расстреливать людей». (И находились такие, которые становились на этот путь.) «А если ты не хочешь итти по такому пути, работай без всякой перспективы и жди, что тебя угонят в Германию».

Если же человек не хотел итти по этим двум путям, он шел в лес, брал оружие и боролся. Боролся даже тогда, когда фронт неизвестно где, а немецкая пропаганда твердит, что Москва давно взята.

Некоторые пошли в партизаны, но затем, под влиянием временных неудач, заколебались. Руднев особенно следил за такими, контролируя ежедневно их мысли, он направлял их, помогал, ободрял, воспитывал, делал похожими на себя.

Когда я слушал беседы Руднева с партизанами, совершая с ним рейды, он напоминал мне другого, никогда не существовавшего человека, возникшего лишь в воображении гениального писателя. Руднев напоминал мне тогда Данко из горьковских рассказов старухи Изергиль, Данко, который вырвал из своей груди сердце, и оно запылало ярким пламенем, освещая путь заблудившимся в чаще жизни людям.

Руднев был человеком, способным повести за собой массу, порой колеблющуюся, — массу, которой нужно питаться, спать, одеваться, которой иногда хочется отдохнуть. И Руднев способен был повести ее за собой. Роль Семена Васильевича Руднева в партизанском движении на Украине — да и не только на Украине — гораздо большая, чем та, которую он играл по своему служебному положению. Хотя он был только комиссаром Путивльского партизанского отряда, но влияние Руднева, стиль его работы распространялись на сотни партизанских отрядов от Брянска до Карпат, от Житомира до Гродно.

Партизаны других соединений всегда старались подражать соединению Ковпака. Оно было лучшим не только по своим боевым качествам, своему отборному составу, но и потому, что своими рейдами всегда открывало новую страницу летописи партизанского движения. Партизаны Ковпака и Руднева ходили дальше всех, они были открывателями нового пространства, они были разведкой партизанского движения Украины, Белоруссии, Польши. А впереди них шел красивый сорокалетний мужчина, с черными жгучими волосами, с черными усами, энергичный и простой, непримиримый и страстный, шел, высоко неся свое мужественное, горящее ненавистью к врагу и любовью к родине сердце, освещая путь своим бойцам, не давая им стать обывателями партизанского дела.

Ковпака и Руднева судьба свела еще в годы мирной жизни. Оба участники гражданской войны — Ковпак воевал у Чапаева, гонялся за бандами Махно по степям Украины, а Руднев — тогда еще юноша — участвовал в штурме Зимнего дворца.

Мирные годы они провели по-разному. Ковпак работал на хозяйственных, советских и партийных должностях. Война застала его председателем Путивльского городского совета. До этого он был начальником дорожного строительства, и в партизанские времена, в особенно удачные месяцы, когда начштаба Базыма приносил месячную сводку и Ковпак доходил до графы, где указывались погонные метры взорванных и сожженных шоссейных мостов, в штабе воцарялась комическая пауза, и Руднев провозглашал:

— Внимание! Товарищ директор Дорстроя производит баланс ремонтных работ. Ну, как, Сидор, промфинплан выполнил?

— Выполнив, черти його батькови в печинку, — говорил Ковпак и, нагибаясь над отчетом, ставил внизу свою подпись.

Руднев почти всю жизнь провел в армии. Начав с красноармейца почти мальчишкой, он уже в 1935 году был полковым комиссаром, много работал над своим образованием — общим и военным — и ко времени хасанских событий был уже культурным, высокообразованным кадровым командиром.

Военная выправка, подтянутость, требовательность к себе и подчиненным сочетались у него с задушевностью и знанием солдатской души, быта и нужд.

Впоследствии он работал у себя на родине в Путивле председателем совета Осоавиахима. Там они встретились с Ковпаком.

В начале войны и предгорсовета Ковпак, и осоавиахимовец Руднев организовали, каждый в отдельности, партизанский отряд. Первые недели самостоятельной борьбы показали им необходимость объединиться, и уже на второй месяц оккупации района отряды нашли друг друга. Руднев предложил слить их воедино.

— Ты, Сидор, командуй, а я, по старой памяти, буду комиссаром.

Начальник штаба отряда Руднева, народный учитель Базыма, стал у Ковпака начальником штаба. Он был памятью отряда, существовавшего уже второй год, и бережно хранил все даты боев и других важных событий.

Помню первое совещание командиров ковпаковского соединения, на котором мне пришлось присутствовать. Шел разбор боя в селе Пигаревке.

В этом бою партизаны разгромили батальон мадьяр, но сами понесли значительные потери. Раненых — около сорока человек, были и убитые.

— Сколько помню, никогда таких потерь не было, — виновато говорил мне Ковпак. Чувствовалось, как тяжела ему эта утрата.

Разбор начался с доклада начштаба, затем выступали отдельные командиры. Ковпак, не дожидаясь конца, взял слово. Это была не речь, не выступление, а какой-то особый разговор по душам, разговор страстный и сильный. Кто-то из командиров, анализируя неудачи, говорил о недочетах организации боя.

Ковпак перебил его:

— Недостатки — это наша кровь, трусость — это наша кровь, глупость — тоже кровь наша, товарищи... — Аудитория стихла. — Вот ты говоришь, в своих стреляли... Свои стреляли, это верно, ночью все может показаться... Но там совсем не тот недочёт... А вот что ты тут нам очки втираешь? — обратился он к командиру конотопского отряда. — А ну, говори еще раз...

Командир встал и стал докладывать.

Ковпак слушал внимательно, а затем вскипел:

— От же не люблю брехни... Брехня мне — нож в сердце! — и, выстукивая рукой с покалеченными пальцами по столу, отчеканивал: — Каждый партизанин и партизанка знают, що мы за правду боремся. Я сам это слово каждому в отряде при приеме в мозги вколачиваю... И Сэмэн тоже... Приучить надо людей по правде жить, правду говорить, за правду бороться... А ты...

И снова стали говорить командиры.

Старик слушал внимательно, иногда бросал реплику.

И когда командир конотоповцев взял слово и стал поправляться, Ковпак бурчал себе под нос:

— Бреши в одну стежку.

Разговор заканчивал Руднев. Это было, видимо, установившейся традицией. В отличие от Ковпака он никогда не говорил о явных отрицательных поступках или провинившихся людях. Он просто умалчивал о них, но так, что все видели и чувствовали презрение ко всему, что тянуло нас назад. Он давал понять, что это было для них чуждым... Но в хорошем стремлении люди тоже иногда делают ошибки. Вот это Руднев умел, как никто, подмечать, мягко и настойчиво, вовремя остановить, выправить человека. Помню, именно на этом совещании он сказал:

— Есть люди отважные. Но у них изъян: они делают одолжение родине и товарищам своей храбростью и борьбой. Борьба с врагом — это твой долг перед родиной, а храбрость — долг перед твоей совестью. Мы не нищие, и нам не нужны подачки.

Крепко критиковал он безрассудство одного командира, который неправильно повел свой взвод, поставил людей под кинжальный огонь пулеметов, а затем, когда понял свою ошибку, бросился на пулемет и погиб.

— Что же сейчас критиковать, Семен Васильич, — заметил Базыма, — мертвых не подымешь...

— Неверно, — сказал комиссар задумчиво. — Неверно, Яков Григорьевич! Мертвым тоже не прощают ошибок.

— А почему, я вас спытаю? — подхватил оживившись, Ковпак. — Вот я вам зараз скажу, почему. Чтоб живым не повадно было спотыкаться. Понял? То-то...

Жестокие слова, так мне тогда показалось, но потом я много раз убеждался, что они справедливы.

Вот какими были эти два человека, с которыми судьба свела меня — беспартийного интеллигента — в августе 1942 года. И сказать по правде, я не в обиде на свою судьбу.

А было это так. Приехав еще раз в отряд, поговорив с Рудневым и ближе познакомившись с ним, я сказал Ковпаку, подошедшему к нам:

— Ну, диду, принимайте меня в партизанскую академию.

Старик, прищурившись, посмотрел на меня и ответил:

— Дило твое, только смотри, не обижайся!

И помахал перед моим носом нагайкой. Руднев засмеялся и похлопал меня по плечу.


IX

В это время вернулась из разведывательного рейда группа автоматчиков под командованием Бережного, которая была подчинена мне. С этой группой, состоявшей из восемнадцати автоматчиков и двух радистов, мы и влились в отряд Ковпака, образовав тринадцатую роту.

Когда начальник штаба Базыма объявил мне мой номер, я подумал: «Ну, верно, дело пойдет успешно, число «тринадцать» у меня везучее».

Через несколько дней Ковпак улетел в Москву, а вместе с ним и ряд других партизанских руководителей: Сабуров, Емлютин, Дука, Покровский... Они были первыми ласточками партизанской земли. Москва принимала их тепло, радостно.

Ковпак получил от Сталина боевое задание совершить новый рейд. Ковпак не раз рассказывал потом нам об этой встрече. Его рассказ, варьированный в интонациях, но всегда верный и точный, когда он передавал слова товарища Сталина, как бы раздвигал лес и переносил нас в не видимый нами кабинет в Кремле. Цепкая память старика схватила каждое слово, каждый жест и паузу товарища Сталина. А когда рассказчик доходил до сцены прощания, он говорил кому-нибудь из слушателей:

— А ну, дай руку!.. Так от, я уже до дверей подаюсь, про все с товарищем Сталиным поговорили, а он, понимаешь, из-за своего стола вышел и меня к себе подозвал. «Ну, будь здоров, Ковпак», — и пожелал всем успеха. Потом еще раз усмехнулся и меня, понимаешь, за руку взял... И громко так: «Партизанам и партизанкам — горячий привет». И так руку мне пожал, что я чуть не крикнул. Ох и крепкая рука, хлопцы, у товарища Сталина.

Помню, как блестели глаза у четырнадцатилетних партизан Семенистого и Володи Шишова, и у седобородого Коренева, словно не Ковпаку, а им крепко пожимал руку в Кремле товарищ Сталин.

В разведроте мне особенно приглянулся четырнадцатилетний мальчик, замечательно ловко ездивший верхом, с быстрыми, черными, как угольки, смышленными глазами и твердым рассудительным голосом. Его в разведке звали только по имени-отчеству: «Михаил Кузьмич». Позже я узнал его фамилию: Семенистый. Он был родом из Путивльского района и в отряд пошел добровольцем. Отца у него не было, дядю повесили немцы. Он остался старшим в семье, мать считала его хозяином. Когда Ковпак проходил мимо их села, мальчик заявил матери, что он уходит в партизаны. Мать вначале отговаривала его, но партизаны задержались в этом районе, и через несколько дней мальчик все же собрался уходить. На рассвете, тайком, выбрался он из хаты. За околицей его догнала мать. Она бросилась к нему на шею, стала плакать и умолять не покидать ее с малыми детьми. Мальчик колебался, потом упрямо тряхнул головой и сказал:

— Нет, не уговаривайте меня, мама, я пойду.

Он осторожно высвободился из объятий матери, упавшей на придорожную траву, и пошел по дороге. Мать снова догнала его. Она начала упрекать сына:

— Родила выродка на свою голову, — причитала она. — Родную мать покидаешь, а я тебе еще новые сапоги справила, как старшему... Думала, хозяином будешь.

Мальчик, удивленный, остановился. До этого он никогда не слыхал от матери слов упрека — они жили тихо, мирно.

— Ну, чего балухи вылупил? — скрывая под грубостью свое смущение, крикнула мать. — Как новые сапоги надел, так думаешь, я посмотрю на тебя? Вот возьму хворостину, тогда сразу мать начнешь уважать.

Мальчик порывисто сел на дорогу, быстро снял сапоги, подержал в руках секунду, посмотрел на них и хлопнул ими об землю:

— Заберите свои сапоги, не нужны они мне. Прощайте! — и быстро пошел по дороге.

Мать растерянно смотрела ему вслед и испуганно лепетала:

— Мишенька, куда же ты? Да я только так, с досады. Ну, возьми сапоги, я не жалею для тебя. Раз так это нужно.

Но мальчик ушел... Пришел он к партизанам босиком, стал разведчиком, бойцом, лихим кавалеристом и прошел с Ковпаком всю Украину — от Путивля до Карпат.

Я видел потом эти сапоги, оставленные им дома. Мать бережно хранила их в сундуке, дожидаясь старшего сына с войны. Я сам в его годы был пастухом на селе и знаю, что значит для деревенского хлопца пара новых сапог.

После того как Руднев рассказал мне историю появления в отряде Семенистого, я тоже стал называть его: Михаил Кузьмич.

Первые дни моего пребывания в отряде совпали с подготовкой к рейду. Такого рейда еще не было в истории. Более сотни лет тому назад испанский полковник Риего, руководитель гверильясов — испанских партизан — совершил два рейда по южной Испании. Они продолжались каждый по нескольку дней и были протяженностью в 200-300 километров.

Рейды по тылам наполеоновской армии славного партизана отечественной войны 1812 года Дениса Давыдова были больше — до 800 километров. Они проходили по лесной местности от Смоленщины до Гродно.

По сталинскому заданию, нам нужно было пройти по степям и дорогам из-под Орла к границам Западной Украины, форсировать Десну, Днепр, Припять и еще бесчисленное количество мелких рек, железных и шоссейных дорог; пройти от северо-восточной границы Украины до западной ее границы, то есть расстояние, равное Португалии, Испании и Италии вместе взятых.

Во время подготовки к рейду я добросовестно нес все обязанности ученика. Стояли замечательные дни осени 1942 года. Лес осыпал палатки партизан багрово-красными и яркожелтыми листьями. Прошли первые осенние дожди, вечера были теплые, а по утрам подмораживало. Долгие часы мы просиживали у огня. Руднев каждый вечер обходил костры, беседуя с бойцами, командирами. И мне тогда еще не совсем понятной была эта сложная механика жизни партизанского народа и его руководителей. Все было необычно и часто непонятно просто, как проста сама жизнь человеческая.

Здесь, у костров, без пафоса, без речей, иногда вскользь брошенным шутливым словом, проводилась большая и настоящая подготовительная работа.

Ковпак наделял людей автоматными патронами, заботился о продовольствии, одежде. Этим же занимался и Руднев, но, кроме того, он, как какая-то грандиозная человеко-динамомашина, заряжал людей моральной и душевной энергией. Конкретных целей, маршрута мы не могли раскрывать из соображений конспирации, но каждый партизан знал, что боевое задание Ковпаку давал сам Сталин, и это воодушевляло людей, накаляло их энергией.

Во всех видах человеческой дисциплины — в партийной, армейской, государственной — есть некая доля принуждения, в одной больше, в другой — меньше, но она обязательно есть. Только в тылу врага, в партизанском отряде существует лишь один вид дисциплины — дисциплина, держащаяся на авторитете командира.

Осенний лагерь партизан гудел, как пчелиный улей: ковали лошадей кузнецы, чинили повозки, выбрасывая прогнившие части, подгоняли сбрую, грузили вещи, прилаживая ящичек к ящичку, обматывали тряпками каждую гайку на колесе. Дед Ковпак ходил между повозок, постукивал палкой по колесам, иногда тыкал ею в бок ездовому.

— Щоб було по-партизанскому, щоб ничего не стукнуло, не грюкнуло, а тильки щоб шелест пишов по Украини! — Затем, многозначительно подняв палец, спрашивал ездового: — Поняв? — и, одобрительно улыбнувшись, проходил дальше.

Ездовой, пожилой дядя с запорожскими усами, провожал взглядом старика и восхищенно говорил:

— Ну и голова...

И когда часа через два, обойдя весь лагерь, Ковпак возвращался обратно, ездовой стоял у повозки, вытянувшись, и ел глазами командира.

— Ну, как?.. — спрашивал Ковпак мимоходом.

— Повозка — як ероплан... — отчеканивал обозник. — Не стучить, не брязчить, як пташка летить...

Ковпак, удовлетворенный, проходил к штабу.

Вечерами начинались песни. Ковпак, Руднев, Мирошниченко, Дед Мороз, Базыма и другие собирались возле штаба у костров, где на пнях были положены доски в виде скамеек. Самодеятельные вечера эти назывались «Хор бородачей». На них же не шутя были занумерованы и взяты на учет все партизанские бороды. Каждой был назначен город для бритья. Все города эти в то время находились в глубоком немецком тылу. Курочкин должен был брить бороду со взятием Харькова, Базыма — в Киеве, Дед Мороз — в Путивле. Я выбрал Берлин.

У костра, метрах в ста от нас, собирались разведчики. В разведке был парень с феноменальной памятью, политрук Ковалев. Каждый вечер с семи-восьми часов начинал он тихим и ровным голосом, на память, рассказывать нам почти слово в слово читанные им книги. Эти рассказы продолжались иногда до рассвета. Вначале это были фельетоны Шейнина с четвертой страницы «Известий», рассказы Чехова, пьесы не известных мне авторов.

Однажды вечером он начал рассказывать «Анну Каренину». Автоматчик Бережной и разведчик Горкунов, разинув рты, слушали равномерно журчавший голос. Ветер шумел в верхушках елей и ясеней, осыпались листья. Отъявленные сорвиголовы Илья Краснокутский, Князь, Намалеванный, Мудрый и Семенистый, затаив дыхание, в Брянских лесах переживали некогда пережитое персонажами графа Льва Николаевича Толстого.

На наши литературные вечера собирались наиболее экспансивные, молодые и деятельные представители партизан.

В особенности полюбила эти вечера третья рота.

Третья рота автоматчиков под командованием сержанта Карпенко заслуживает того, чтобы о ней рассказать. Сержант Карпенко с группой разведчиков в августе 1941 года отстал от своей воинской части, выполняя разведывательное задание. Карпенко был разведчиком бригады Родимцева, той самой, которая в Голосеевском лесу в сентябре 1941 года дала жестокий и решительный бой передовым немецким дивизиям эсэсовцев, прорвавшимся к Киеву. Эсэсовцы катили на мотоциклах, автомобилях и танкетках, думая с хода влететь на Крещатик. Но под Голосеевским лесом их встретили десантники Родимцева. Двое суток продолжался жестокий бой. Немцы лезли в психическую атаку. Атаки захлебывались, потом повторялись снова и снова, пока весь лес и предполье к нему не были почти сплошь устланы немецкими трупами.

В сентябре же 1941 года в районе Ворожбы и Конотопа, куда прорывались немецкие части, сержанты бригады Родимцева — Карпенко и Цымбал — с разведывательной группой в десять-пятнадцать человек, далеко вклинившись в расположение противника, оказались отрезанными от своей части. Измученные бессонными ночами и стычками с ночными разъездами, они ушли в лес. Решили отдохнуть сутки, другие, а затем прорываться к своим. Похоже было, что фронт ушел далеко на восток и прорываться придется долго и упорно. Кой у кого из бойцов затряслись поджилки, и люди, маскируя безразличием свое волнение, изредка спрашивали Карпенко:

— Федя, а вдруг не пройдем, а вдруг немец все дороги занял? А впереди, брат, леса нет, — одни голые степи.

Федя помалкивал, обдумывая положение. От крестьян соседних сел он слыхал о том, что где-то здесь, недалеко, уже начали действовать партизаны. Короткие, как зарницы, перестрелки, вспыхивавшие изредка по ночам, подтверждали это. Немецкие связисты и квартирьеры, раньше поодиночке безбоязненно раскатывавшие глухими дорогами, сейчас торопились скорее проскочить узкие места и, проезжая группами, осторожно оглядывались по сторонам.

Несколько машин неожиданно подорвались на минах по дороге из Путивля в Конотоп, там, где только что прошла моторизованная дивизия немцев. Ясно было, что мины свежие, и кто-то рядом с Карпенко и Цымбалом, осторожно маскируясь и скрывая свое имя и местонахождение, бросает вызов врагу.

Карпенко заинтересовался этим, потому что он был опытным разведчиком, уже несколько раз ходил по ближним тылам немцев, наступавших тогда безрассудно в упоении первого успеха. Он видел возможность партизанской борьбы, и сам подумывал о том, что могут сделать смелые люди в тылу врага. Одна из женщин доверительно сообщила, что какой-то старик прошлой ночью заходил к ней, выпил кринку молока и расспрашивал про партизан. Больше ничего Карпенко от нее не добился. В другом месте он узнал о том, что немцы, обозленные дерзкими набегами партизан, решили их уничтожить, и в этом деле у них нашлись помощники. Колхозники тонко намекнули бойцам Цымбала и Карпенко, чтобы они осторожно вели себя в лесу и в особенности не доверяли старику-леснику, который побывал в немецкой жандармерии в Путивле, получил от гестаповцев хорошую двухстволку и часто шлялся в жандармерию, якобы улаживая свои лесные дела.

Такой сосед был опасен для Карпенко в его положении. Ребята решили выследить старика, прибрать его к рукам, а если не удастся, то просто убрать с дороги. Все яснее становилось, что разведывательная командировка в тыл затягивается, и десантники, будто в шутку, все чаще стали называть себя партизанами.

Расположившись на привал на лесной поляне, недалеко от перекрестка лесных троп, Карпенко однажды увидел фигуру старика с клюкой, шедшего по тропе. Он был один и вел себя в лесу непринужденно и смело. Он походил на старого хищника, который идет по следу своей добычи. Старик иногда останавливался, рассматривал тропу, брал в руки ветви деревьев с тронутыми осенью листьями, разглядывал их, затем вытягивал голову вперед, как бы принюхиваясь к лесному воздуху, и шел дальше.

Карпенко следил за ним, молча прильнув к траве. Когда старик прошел мимо и спина его скрылась за деревьями, Карпенко, поднявшись, решительно сказал:

— Всем оставаться на месте. Цымбал и Намалеванный — за мной.

Хлопцы поняли своего вожака сразу:

— Ишь, выслеживает, дьявол! Ухлопать его надо, товарищ командир, из-за него житья нам не будет.

— Сам знаю, — ответил Карпенко.

Он дал соседу свой автомат, вынул из кобуры пистолет и сунул его в карман. Еще раз сказав Цымбалу и Намалеванному «за мной», он быстро пошел по траве, догоняя старика. Сразу за поворотом они увидели его спину. Старик медленно и задумчиво шел по тропе. Карпенко прибавил шагу и, догоняя старика, опустил руку в карман, когда ему показалось, что старик повернул голову и заметил его. Но старик выпрямился и снова медленно пошел дальше, как бы ничего не замечая. «Хитер старый лис, ох и хитер, — подумал про себя Карпенко и прибавил шагу, — но от меня теперь не уйдешь».

Они уже почти догнали старика и шли в ногу с ним, на расстоянии нескольких шагов. Пройдя еще немного, старик резко повернулся, остановился, в упор глядя на трех бойцов. Они подошли ближе — Карпенко прямо, Цымбал и Намалеванный — по бокам. Глаза старика смотрели спокойно, седенькая бородка не дрожала, только два пальца на правой руке, странно согнутые, изредка вздрагивали, в непроизвольном движении.[2]

— Ну, что вам, хлопцы, от меня надо? — спросил старик, стараясь усмехнуться. — Насели человеку на пятки, вроде я дивчина яка, — и он дружелюбно сделал шаг вперед.

Карпенко снова сунул руку в карман.

— Вот тебя-то нам и надо. — Он кивнул головой хлопцам, и они обступили старика. Старик посмотрел на них:

— Ага, окружение, значит. Выходит, мне и выхода от вас нет?

Карпенко вынул из кармана пистолет и сунул его под нос старику.

— Ну, вот что, долго нам с тобой тут разговаривать нечего, ты хвостом не крути, говори, что в лесу ищешь? Кого выслеживаешь по этим тропам, чего к лесу принюхиваешься в военное время?

Старик усмехнулся:

— Наше дело такое, лесное.

— Да что с ним долго разговаривать! — воскликнул Цымбал. — Федя, дай ему девять грамм, и дело с концом.

— Шпиён, явный шпиён, — убедительно сказал Намалеванный, — давай кончать, Федя!

— Молчать! — крикнул на них Карпенко. — Не мешайте, допрос снимаю, не видите? Ну, говори, — он снова сунул пистолет ближе к носу старика.

— Ты эту штучку из-под носа моего убери, у меня тоже такая штучка имеется, — и старик вынул из кармана маленький пистолет. — А стрелять и не подумайте, — добавил он, — я вот свистну своим хлопцам, и от вас в случае чего мокрое место останется. — Затем, выйдя из себя, заорал на весь лес. — Отойди на три шага от меня, против кого пистолетом машешь? Я есть партизан гражданской войны. Я два егория от Брусилова получил, когда ты еще под стол ходил, сопляк!

Старик разволновался. Ребята с интересом смотрели на него, но из кольца не выпускали.

— Ты не психуй, папаша, а толком говори, — сказал Намалеванный, — чего тебе в лесу надо?

— Чего мне в лесу надо? — возмутился старик. — Здоров ты вырос, а у разумного твоего батьки был сын дурак. Ну, сам рассуди, чего людям в такое время в лесу может понадобиться. Кто я такой? — обратился он к Карпенко. — Вот я тебе сейчас скажу, кто я такой, — и он сунул ему под нос свою мухобойку. — Я есть командир партизанского отряда.

Ребята примирительно заговорили:

— Ну, так сразу бы и сказал, а мы думали... лесник тут один ходит, партизан выслеживает.

— Ишь ты, — тоже идя на перемирие, ответил старик. — Выходит, у вас тоже разведка действует?

— Постой, — спохватился Цымбал, — а где же, командир, партизаны твоего отряда? Ты чего все один ходишь?

Старик подумал, поковырял каблуком землю и задумчиво переспросил:

— Отряд?.. А вот вы и будете моим отрядом... партизанским, — добавил он.

Карпенко свистнул.

— Ну, ладно, дедок, пошли к ребятам, там разберемся. Командиром партизанским я тебя пока не признаю. Проверю, если ты не предатель, тогда живи, топчи землю, хрен с тобой.

— Командиром не признает! — ворчал себе под нос старик, идя за Карпенко. — Видал молокососа? Не признает! А если меня на это дело партия назначила, то что — тоже признавать не будешь, а?

— Ладно, ладно, не ворчи, разберемся, — говорил Цымбал, миролюбиво подталкивая старика коленкой.

Они подошли к расположившимся под деревьями бойцам и стали разбираться...

С командиром Путивльского партизанского отряда, председателем Путивльского городского совета Сидором Артемьевичем Ковпаком получилась неприятная история. Отряд был организован до прихода немцев. В лесу заложены были базы. Но немцы пришли раньше, чем их ждали. Ковпак оставался в горсовете до последнего момента. Он организовывал партизанское подполье и ушел из города последним в тот момент, когда в центре города, где заботливым председателем был воздвигнут памятник Ленину, уже стояли немецкие танки. Командир отряда пришел в лес, но отряда там не оказалось. Много дней провел он в лесу один, стараясь найти кого-нибудь из своих партизан. Точного расположения баз он не знал, так как этим делом занимался старый партизан Коренев.

Карпенко и Цимбал не признавали пока его командиром, но, убедившись в опытности старика, поверили ему.

Через несколько дней к ним прибрел Коренев. Он оброс бородой, борода была белая, и молодые бойцы, жалея его, говорили:

— Ну, куда ему воевать, ведь он на елку годится: Дед Мороз да и только, — так это прозвище и осталось за Кореневым на все время.

Война застала Коренева в должности директора инкубатора. Тысячами выводил он цыплят, сотнями распределял их по колхозам района, не думая о том, что так скоро придется бросить это мирное занятие.

Дед Мороз показал хлопцам место расположения баз, где находились бочки с ветчиной и вареньем. Понемногу хлопцы убедились в том, что Ковпак действительно командир партизанского отряда. Коренев ходил несколько ночей из села в село, и вскоре отряд был собран.

Их было двадцать восемь человек, вооруженных старыми винтовками. На человека — по тридцать патронов и несколько штук гранат. Бойцы Карпенко сначала держались обособленно, им была не по душе штатская публика. Но прошлое многих из партизан и рассказы некоторых из них о гражданской войне внушали доверие. Новоиспеченные партизаны стали по ночам ходить в разведку, выползали на дорогу, по которой сновали немецкие машины. Нужно было начинать действовать, но с чего начинать — никто толком не знал.

Тогда Карпенко вспомнил о нескольких подорванных машинах на дороге. Он рассказал об этом Ковпаку. Они стали искать виновника этих дел. И вот одна связистка, которая была бригадиром в местном колхозе и приходила к Ковпаку два раза в неделю, рассказала забавную историю.

В селе Шарповка прижился оставшийся в окружении парнишка. Недалеко от села оказалось минное поле, на него иногда забредали коровы колхозников и взлетали на воздух. Молодой боец, имени которого никто не знал, однажды после такого случая вышел в поле, оглядел его осторожно, затем умело вынул мину, разрядил ее и оставил в сторонке. Мужики обрадовались и договорились с ним: за то, что он разминирует поле, обещали ему хлеб и одежду.

Скоро слух о «сапере» прошел по соседним селам, где тоже были минные поля. Сапер стал принимать подряды, установив норму: пять пудов хлеба за каждый разминированный участок.

Когда связистка рассказала об этом Ковпаку, он позвал к себе Карпенко. Они о чем-то пошептались, а ночью нарядили разведчиков с задачей выкрасть из села сапера. На рассвете его привели в отряд. Молодой парнишка — на вид ему было лет восемнадцать, курносый, с наивными детскими глазами, любопытно оглядывался по сторонам, впервые видя заросших щетиной лесных людей. Ковпак предложил ему остаться в партизанах, на что парень весело ответил:

— А я, дедушка, раньше вашего партизаном стал. Я есть партизан-одиночка. Пять подорванных немецких машин на своей совести имею.

— Какой ты партизан? — сказал Ковпак. — Ты спекулянт. Ты с мужиков по пять пудов хлеба за минное поле берешь.

— Так это же днем, за то, что разминирую, а когда обратно минирую дорогу, я ж ничего не беру. А ведь за это и голову потерять можно Это, брат, старичок, бесплатно... А ты говоришь — спекулянт.

Ковпак примирительно ответил:

— Ладно, ты не обижайся, я же тоже не обижаюсь. Вот ты говоришь, что раньше меня стал партизанить, а я, брат, еще с Чапаевым вместе воевал. Как ты думаешь, не обидно мне от такого сопляка, как ты, подобные слова слышать?

Паренек разинул рот от удивления.

— Ну, если с Чапаевым... — смущенно пробормотал он.

— Бери его под свою команду, Карпенко, — засмеялся Ковпак.

Группа Карпенко к этому времени выросла. В нее посылали всех военнослужащих, прибывавших в отряд. Новых людей Карпенко шутя перекрещивал, давал им свои прозвища. Они обычно были так метки, что сразу «прирастали» к новичку, и только под этим партизанским прозвищем человека и знали в отряде.

Молодого паренька за его комбинации с минами сразу прозвали «Сапер-водичка». Так в отряде никто и не знал, как зовут курносого русского парня, первого минера-партизана Ковпака, а «Сапера-водичку» знали на протяжении двух-трех лет тысячи партизан — партизаны Брянских лесов, Черниговщины, Полесья. С его легкой руки взлетали в воздух гитлеровские машины, танки, затем под откос стали сваливаться поезда. А паренек, шмыгая носом, выковыривал мины, стаскивал неразорвавшиеся снаряды, вытапливал из них взрывчатку и устанавливал мины на дорогах.

В третьей роте Карпенко было много колоритных фигур. Кроме «Сапера-водички», рота пестрела яркими прозвищами — «Мудрый», «Князь», «Намалеванный», «Ушлый», «Батько», «Шпингалет» и другие. Один Карпенко в роте был без прозвища, но никто не называл его ни по имени, ни по фамилии. Бойцы звали его просто Карпо. Авторитет этого командира был чрезвычайно велик и в роте и во всем отряде. После Ковпака и Руднева самый уважаемый партизан был командир третьей роты автоматчиков Карпенко.

Карпенко до войны работал трактористом. По пьяному делу один из его товарищей-трактористов в драке убил кого-то. Карпенко ходил в холостяках, а у товарища была жена и двое детей. Убийцу должны были судить, жена убивалась, плакала, а ее муж, в пьяном виде совершивший преступление, совсем упал духом и не знал, что делать. Как-то Карпенко долго говорил с этим трактористом на полевом стане. Потом пришел в суд и заявил судьям, что это он убил человека. Взяв вину товарища на себя, Карпенко добровольно пошел за него в тюрьму, получив десять лет. Он был в исправительном лагере. Через два года за образцовую работу на канале он был освобожден и в армию попал в авиадесантные части.

Таким был Карпенко, странный идеалист, возглавлявший третью роту людей без имен, но с отважными сердцами.

Вот они-то — Мудрый, Князь, Намалеванный, Батько, Шпингалет и другие — были постоянными посетителями нашего партизанского клуба, у костра разведроты, в эти памятные дни сентября 1942 года, когда мы готовились к Сталинскому рейду.

Опять прошли дожди. Дороги расквасились осенней слякотью. Ковпак задумал провести парад.

Сквозь лесную чащу, по бурелому, по колдобинам тащилась пехота, тянулись пушки, проходил обоз. Ковпак выкрикивал приветствия ротам. Тут же с «парадной трибуны» ругал за замеченные неисправности. Ясно было, что завтра-послезавтра мы двинемся в поход.

В эти же осенние дни 1942 года, когда я прибыл к Ковпаку в район Старой Гуты, к лагерю партизан пробилось тридцать шесть военнопленных, бежавших из Конотопа. Я прибыл к Ковпаку с севера, из-под Брянска, проехав весь Брянский партизанский край, они — из степных районов юго-запада.

Ковпак не заходил в глубь Брянских лесов, он расположился на самой южной кромке леса, проломив для этого блокаду партизанского края, который облепили две венгерские дивизии.

Тридцать шесть военнопленных, бежавших из лагеря, напали на след Ковпака еще в Сумской области, под Конотопом, но не успели его догнать и по следу пошли за ним в Брянские леса. Это был преимущественно командный состав и среди них несколько человек, которые в дальнейшей деятельности соединения Ковпака сыграли большую роль.

Группу возглавлял артиллерист Анисимов, высокий, стройный рыжий парень, с резким голосом, быстрыми движениями. Он организовал побег из концентрационных лагерей и без карт, без компаса провел своих товарищей через все рогатки немецкого тыла. Они встретились с разведчиками Ковпака в лесу под Конотопом. Группу разведчиков возглавлял Берсенев. Они столкнулись ночью лицом к лицу на дороге и приняли друг друга за противника. Дело кончилось несколькими выстрелами, никто не был ранен. Найдя общий язык, они, предводительствуемые Берсеневым, пришли в Брянские леса.

Выделялся среди них высокий, широкоплечий грузин Давид Бакрадзе. Он был инженером, но в армии служил сержантом артиллерии.

Ковпак, вскоре получивший две полковые пушки, которые доставили ему самолетом с Большой Земли, назначил командиром артиллерии майора Анисимова; Бакрадзе первое время был командиром орудия. Он ходил большими медленными шагами, и комиссар Руднев с восхищением смотрел на его широкие плечи, высокую грудную клетку и хлопал его по плечу:

— Ну, как, Давид, познакомился с немцами?

— Да, — отвечал Бакрадзе, — знакомство наше на всю жизнь отмечено, — и раскрывал рот, показывая челюсть, из которой с одной стороны были выбиты все зубы, — стулом меня немец ударил по зубам.

— За что же? — спросил Руднев.

— Сам не знаю, плохо понимаю я по-ихнему, но, кажется, за то, что я земляк Сталина.

Люди, бежавшие из плена, хлебнувшие немецкой «культуры», были основным костяком партизанского отряда. Их охотно брали партизанские командиры потому, что человек, побывавший в немецком плену, второй раз живым в плен никогда не сдавался. Люди бились до последнего вздоха и до последнего патрона.

Для меня, еще новичка, все предстоящее было подернуто пеленой романтической неизвестности. Бывалый народ все чаще стал вспоминать прошлое и предвосхищать будущие дела, одним словом, все с нетерпением ждали. Поскорее бы вырваться из леса.


X

Наконец, мы двинулись. Перед заходом солнца построилась колонна; мы проходили мимо успевших уже сжиться с нами жителей села Старая Гута.

Двинулись на запад. Прошли леса, граничащие с селами, занятыми мадьярами, блокировавшими партизанский край; прошли «ничейную» землю; прошли через мост, который был заминирован мадьярами и разминирован нашими инженерами, и вышли к хутору Веселому. Остановились в ожидании разведки. Сдвинулся обоз, народ на привале сбился в кучки, послышались тихие разговоры, сдержанный смех, затем быстрой тенью прошли обочиной дороги Ковпак и комиссар. Ковпак повертелся возле каждой роты.

— Противник в пятистах метрах слева. Прошу я вас, хлопцы, не шуметь. Прошу я вас, хлопцы, его не беспокоить.

Опять двинулась колонна. Еще десять километров прошли в ночной темноте. Голова колонны уперлась в село. Я вошел в хату с разведчиками и склонился с Горкуновым над картой. Вскоре к нам зашел Руднев, веселый и радостный:

— Вот никогда не ожидал, крепко спят мадьяры...

Он подошел ко мне, взял обеими руками за плечи и сказал:

— Ну, академик, вот мы и вышли на оперативный простор. Теперь гуляй, душа партизанская!

Вася Войцехович, помощник начальника штаба — «машинистка с усами», вид которого поразил меня впервые по прибытии в отряд Ковпака, — спал верхом, склонившись на шею лошади. Очевидно, Вася вырвался вперед, затем, ожидая командира, заснул: пока пройдет голова колонны до повозки командира, нужно было ждать полчаса. Его фигура выделялась на фоне неба, и мне на миг показалось, что это не 1942 год, не Орловщина. Так должны были выглядеть запорожцы, ворвавшиеся в Крымское царство, либо орды татар, совершающих свои набеги на Приднепровье. Тени Батыя и Сагайдачного встали в степях Украины.

«Как можно спать в такую ночь?» — думал я.

Первая ночь рейда и несколько последующих были для меня временем сплошных открытий и удивления. Действительность оказалась гораздо проще, чем я ее себе представлял. На основании своего небольшого партизанского опыта в недвижимо стоящих отрядах Брянских лесов и по рассказам старых участников отряда Ковпака, я ожидал, что первые дни рейда будут насыщены сплошными боями, проявлением массового героизма. На деле оказалось совсем не так: по ночам мы тихо и бесшумно продвигались, а на рассвете располагались на стоянку в лесу. Отдых изредка прерывался мелкими стычками наших застав с полицией или заблудившимися и напоровшимися на нас машинами, повозками или тыловыми немцами-одиночками. Все они исчезали бесследно, вероятно, приводя этим в изумление немецкое начальство.

Ночные марши, — сначала небольшие, для того, чтобы втянулись люди и лошади, — сменяющиеся дневками, разнообразились лишь мелкими происшествиями из походной партизанской жизни.

В первую же ночь я с разведкой, которая должна была занять село, где находились полицейские посты, вырвался вперед в поисках хоть какого-нибудь боевого впечатления. Поста в селе не оказалось, но население жаловалось на издевательства старосты, поставленного немцами. Староста успел сбежать, но зато прекрасный буланый конь, которого я собственноручно вывел из конюшни немецкого служаки, разбив железные путы на его ногах, стал моим спутником в дальнейших походах.

Устраиваясь на стоянку между деревьями, под березой, которая в то время уже сбросила большую часть своих листьев, квартирьер, чтобы подчеркнуть комфортабельность стоянки, шутя выбирал нам «дом с вешалкой». На вешалку обычно вешался автомат, чтобы он не ржавел на сырой земле.

Наша тринадцатая рота на марше всегда ходила вместе с разведкой. На стоянках мы тоже располагались рядом.

Из равномерного ритма похода, — как будто мы шли не по вражескому тылу, а совершали физкультурный кросс, — нас вывело одно событие, из-за которого чрезмерно, как мне тогда показалось, разволновался комиссар Руднев.

На пятый или шестой день похода на одну из наших застав набрел немецкий обоз с новенькими, блестящими на солнце, оцинкованными бочками, в которых торжествующая застава обнаружила чистый спирт.

Командир заставы с котелком в одной руке и кнутом в другой, погоняя лошадь, с гиком примчался в лагерь. Со всех сторон к бочке прибежали люди с котелками, кружками, черепками, касками, флягами. Бочку обступили, затем нашлись организаторы, которые установили очередь за спиртом. От каждой роты по два представителя.

Комиссара в это время не было. Люди загорланили частушки. Где-то в глубине леса послышалась автоматная очередь. Больше всего меня поразил автоматчик с красными, как огонь, волосами, по прозвищу «Мед». Он стоял, обнявши ствол березы, и плакал горькими слезами.

В это время приехал комиссар Семен Васильевич. Я увидел, что лицо его перекосилось, как будто кто-то нанес ему страшное оскорбление. Он вызвал дежурного, расспросил в чем дело. Затем подбежал к осоловело улыбающемуся командиру заставы, «виновнику торжества», схватил его за воротник, притянул к себе и закричал, картавя от волнения сильнее обычного, задыхаясь от душившего его гнева:

— Расстрелять тебя мало за это, подлец!

Я еще не понимал смысла всего происходящего. Я знал, что Руднев не такой уж заядлый трезвенник, и была у него, очевидно, какая-то важная причина, заставившая его поступить так.

Он оттолкнул командира заставы, крикнув:

— Начальника штаба, командира части, помощников — ко мне!

Я тоже подошел к нему и заметил, что люди весьма встревожены происходившим.

В ближайших ротах, увидев, как подействовала всеобщая пьянка на комиссара, те, кто еще в силах были что-либо замечать, зашикали друг на друга. Шиканье это было похоже на звериный рык. Через минуту лес снова огласился хором голосов, свистом. Заиграла гармошка, люди седлали лошадей, рыскали по лесу, размахивая нагайками, некоторые сцеплялись в драке. На этом фоне командование проводило срочное совещание.

Комиссар говорил:

— Из-за одного дурака сейчас придется менять всю тактику рейда. Ну разве сейчас их удержишь?... — И вдруг он поднялся, посмотрел вокруг, на лагерь, не выдержал и неожиданно улыбнулся: — Это же дети, большие дети! Но сейчас они сорвались и надо итти напролом. — Потом повернулся к Ковпаку и сказал, снова улыбнувшись: — А мы с тобой ведь думали дойти до Днепра без боя.

Затем они склонились над картами, обсуждая какие-то новые варианты, положение маршрута. Я отошел в сторону — детали меня в этот момент интересовали мало... Мне стало ясно то, о чем я смутно догадывался в последние дни. Это была вольница, порожденная опасностями и рискованными делами войны; здесь все понятия дисциплины, морали нужно решать по-другому, чем в армии или на гражданской работе. А как? Нужно быть таким умным и знающим свою армию человеком, как Руднев, чтобы понимать, что командир заставы, привезший эти несколько бочонков спирта, мог сорвать не один бой, а весь рейд, который совершался по приказу Сталина.

Превратности партизанской судьбы, случайности, которыми полна всякая война, должны быть учитываемы партизанским командиром больше, чем где бы то ни было. Теперь я понимал, что первые спокойные дни рейда, так разочаровавшие меня, и были самой большой заслугой командования отряда. Настоящий партизанский командир не тот, кто всюду и без толку лезет в бой, теряет силы, обрастает ранеными в самом начале рейда, по мелочам расстреливает боеприпасы и, по существу, никогда не доходит до поставленной перед ним цели, а тот, кто умеет ужом выползти из партизанского края, всегда и обязательно блокированного противником, пройти с наименьшим количеством боев к цели, подойти к ней незаметно, внезапно и не с той стороны, с которой его может ожидать противник, и, подойдя, нанести удар.

Только кое-кто из «стариков» знал, что нужно пройти за Днепр, до которого оставалось не меньше трехсот километров, и дальше — далеко на запад.

Тогда я понял, что командир заставы — парень с обалдевшими глазами — по существу, чуть не сорвал Сталинский рейд.

Командиры совещались, совещались, а затем Ковпак сказал, обращаясь к комиссару:

— Сэмэн! А все равно мы их не вдержали б до Днипра. Рано чи поздно цего не минувать. Напролом, так напролом. А раз уж напролом, значит, треба це робыть с шумом, с триском и як можно быстрище, чтобы не дать нимцям насисты на нас.

Это говорил тот самый Ковпак, который всего несколько дней назад обходил повозки во время подготовки и предупреждал:

— Дывиться, хлопцы, щоб ничего не триснуло, ни брязнуло, щоб тильки шелест пишов по Украини.

«Оказывается, — подумал я, — наш «старик» умеет не только с «шелестом», но и с треском и грохотом ходить. Ну, что ж, посмотрим...»

И я понял, что скуке, которая начала одолевать меня, пришел конец.


XI

В эту ночь нам нужно было проходить мимо Кролевца, название которого носил один из наших отрядов.

Ковпак вдруг вызвал к себе командира батареи Анисимова и сказал ему:

— Ну вот, слухай! Теперь за тобой слово. Все жалуешься, что у тебя обоза богато, снаряды лишние возишь. Сегодня всей батареей встанешь заслоном на шляху, слева от Кролевца. И как колонна до середины дойдет и будет итти моя повозка, — я свистну, и ты шестьдесят снарядов по Кролевцу ударишь — и, хитро пощипывая бородку, добавил: — Имей в виду, мои разведчики будут по местечку шастать, шухер немцам робить будут, и куда попадут снаряды, я знать точно буду. Поняв?

Майор Анисимов козырнул и побежал к батарее подготовлять данные для стрельбы.

Не доходя километров 10 до Кролевца, колонна заблудилась. Кто-то из кролевецких партизан, претендовавший на знание местности, сбился с пути и вывел колонну на несколько километров в сторону. Ведший в ту ночь колонну Горкунов всыпал ему нагаек, отчего проводник уже окончательно запутался и сказал:

— Хоть стреляйте, братцы, а где я — зараз не знаю.

Я с разведчиками нащупал невдалеке одинокую хату-хуторок. Обрадовавшись, мы стали стаскивать с печи мужика. Он мялся, мычал что-то. В это время из-за печи вышла бойкая баба, внимательно слушавшая наши разговоры. Мы пробовали по карте ориентироваться в местности. Баба иронически улыбнулась и сказала:

— Мужик нехай дома сидыть, а я, хлопци, понимаю, куды вам треба, и вас выведу.

— Откуда же вы понимаете, тетенька? — спросил я.

— Ну, сколько я вашего брата вывела, коли от немцев тикали, из окружения выходили!...

Я сердито сказал ей:

— Нам не в ту сторону, мамаша.

Она удивленно взглянула на меня и, улыбнувшись, спросила:

— Не в той бик, а в який же?

— На запад, — ответил кто-то из разведчиков.

— Це ж куда, мабуть, до Кролевца? — допытывалась она. — То я туда дорогу тоже знаю.

— Э-э, не знаешь, тетка, — засмеялся разведчик. — Нам подальше.

— А куда ж? — не унималась бойкая баба.

— Нам дорогу до Берлина надо, — сказал Черемушкин.

Ничуть не смутившись, женщина затараторила:

— Та я ж и кажу, дайте до Климовцив, а потим завернете вправо, а там буде мист через Десну, а як вийдете на мист, возьмете влево, а потим шляхом, шляхом, аж до Берлина.

Это было в октябре 1942 года. Поймите это, товарищи!

Мы взяли ее проводником. И она действительно мастерски вела нас по дорогам. Она шла впереди колонны и не видела, сколько народу движется за ней. Но когда проходила мимо заставы повозка Ковпака и послышался его свист, а затем беглым огнем ударила наша батарея по Кролевцу, она вдруг остановилась, посмотрела назад... Пушки били беглым огнем, снаряды рвались в центре города. В свете начинавшихся пожаров женщина увидела длинный хвост колонны, на километры растянувшейся по пересеченной местности, и вдруг опустилась на колени:

— Невже правда? — спросила она меня почему-то шопотом. — Невже фронт прийшев? И звидки же ви взялись тут, соколики?..

К нам прискакал связной от Ковпака и сказал мне и Горкунову:

— Старик ругается, что колонна стала.

— Шагом марш! — скомандовал Горкунов.

Я поторапливал женщину:

— Веди, тетка, веди поскорее!

Она поднялась и быстро пошла вперед. Потом села верхом и все торопилась и расспрашивала нас. Я не отвечал на ее вопросы и, сидя на буланом, думал. В эту ночь я многое понял. Я понял смысл нашего похода. Он не только в том, что мы убьем сотню-другую фрицев, взорвем мосты, пустим под откос вражеские эшелоны, — смысл похода и в том, что мы вселяем надежду в сердца сотен тысяч советских людей, которые дни и ночи ждут и верят, что вернется Красная Армия и освободит их из неволи. Смысл и в том, чтобы поднять дух наших людей, убить страх перед фрицами в душах тех, кто заколебался, убить страх перед силой гитлеровцев, перед их мощью. Какая уж тут сила и мощь, если по завоеванной ими земле движется тысячная колонна вооруженных людей и громит их гнезда из пушек.

Шестьдесят снарядов, выпущенных по местечку Кролевец, сыграли свою роль. Ковпак действительно был мастером партизанской борьбы, потому что он учитывал не только конкретные факты войны — бой, диверсию, но также и тот резонанс, который произведет эффектный бой в народе.

С этой ночи наш рейд до Днепра и за Днепр был похож на снежный ком, лавину, катящуюся с гор. Охватившая Кролевец паника, которую подняли рвавшиеся в городе снаряды, по проводам телефонов, по телеграфу покатилась дальше и дальше... Народная молва, усиливая страх обожравшихся трусливых тыловых немцев, гнала их с мест, и они взывали о помощи.

Народная молва превратила нас в прорвавшуюся армию. Нас, по слухам, оказалось уже тридцать и сорок тысяч, с нами шли танки, нас сопровождали самолеты. И толстым гаулейтерам не спалось по ночам, их трясла лихорадка, они срывались с места и мчались на автомашинах в Чернигов, в Киев. А Ковпак, который вначале шел с «шелестом», составлявший маршрут из расчета по пятнадцать-двадцать километров в ночь, теперь, погоняя штабистов, гнал по шестьдесят километров, набирая темп рейда.

Своим движением мы окрыляли народ, пробуждали его к борьбе. Где-то по сторонам от нашего пути, следом, одновременно с нами, стихийно возникали партизанские группы. Некоторые, догнав, присоединялись к отряду, другие так и оставались не известными нам, но уже действовали там, где проходил Ковпак. Они поднимали народ, потому что Ковпак, осуществляя сталинское задание, делал то, «що народ хоче».

Когда наша разведка донесла нам рикошетом отраженные сведения о том, что где-то движется сорокатысячная армия с пушками, танками, самолетами, и я, не уловив смысла этого сообщения, доложил Ковпаку, он вдруг весело, по-ребячьи, захохотал и сказал:

— Та це ж мы. Шоб я вмер, це — мы!

Я, смутившись, возразил:

— А где у нас танки, где самолеты, где пушки?

Старик хитро посмотрел на меня,

— Що ж с того, що их нема. Раз народ хоче, щоб воны булы, значит, воны есть.


XII

Эту часть рейда мы проходили с шумом и с треском, каждый день были бои и мелкие стычки. Чаще всего они велись на заставах, и в этих боях мне приходилось принимать лишь небольшое участие.

Партизанский бой в обороне редко бывает интересным. Суть его заключается в том, чтобы не допустить противника к месту расположения отряда, прикрыть обоз, штаб, раненых, затянуть бой до сумерек, не раскрыв перед противником расположения своих главных сил, количества огнестрельных средств. Их надо приберегать до решительного момента на тот случай, если противник сможет за один день сконцентрировать силы и создать обстановку, которая потребует введения в бой всех боевых ресурсов. Затянув же бой до вечера, надо оторваться от противника и уйти.

Интересным этот вид боя бывает лишь в том случае, если из обороны он переходит в наступление, затем в преследование противника и его уничтожение. Но в первые дни нашего рейда мне пришлось участвовать в одном из характерных партизанских боев, которые всегда бывают поразительны по результатам. Речь идет о засаде.

Отряд Ковпака в то время был уже чем-то вроде партизанской гвардии и заслуженно гордился своим званием.

Наша группа, называемая тринадцатой ротой, состояла из восемнадцати автоматчиков, капитана Бережного, меня и радистки Ани Маленькой. Все мы были в то время еще на положении кандидатов в партизаны. На нас скептически посматривали рядовые партизаны и командиры. Стоило на марше случиться в нашей роте какому-либо казусу — обломалось колесо или отбилась лошадь, завязнув где-то в болоте, — проезжавший мимо Ковпак качал укоризненно головой и, отъехав в сторону, говорил своим хлопцам не громко, но так, чтобы слышали и мы:

— Присылают тут всяких... одним словом — парашютисты....

И уже только для своих добавлял, очевидно, какое-то сильное словцо, которое тонуло в гоготе уютно сидевших на повозках партизан.

На второй день после форсирования Десны нам пришлось держать заставу-засаду на магистральной дороге, ведущей в Сосницу на Черниговщине.

Наша рота, усиленная одной бронебойкой, заняла заставу на опушке леса, вдоль которой шла канава, заросшая кустами. Впереди себя мы заминировали мостик через канаву.

Метрах в пятидесяти расположился ротный обоз. Радистка закинула антенну на дерево, связалась с центром и передавала радиограмму. Я подошел к заставе. Ребята, утомленные беспрерывными походами, спали. Задремал и я.

Проснулся я от грохота и шума. Раздвинув ветки кустарника, увидел два больших грузовика и одну легковую машину. Они приближались к заминированному мостику.

— Автомашина, немцы, — крикнул я.

Бойцы, протерев заспанные глаза, подхватили автоматы. В это время ударила бронебойка, находившаяся на левой стороне дороги... Легковая машина остановилась. По грузовым сразу застрочили восемнадцать автоматов. Но машины остановились далеко — огонь автоматов оказался мало прицельным.

У меня с собой был фотоаппарат. Держась кромки леса, я побежал вправо, откуда лучше были видны машины, с которых прыгали немцы.

Пробежав метров сорок, я увидел, что большая часть автоматчиков бежит за мной. Лес в этом месте кончился, и между ним и дорогой было несколько выкорчеванных пней. Мы бросились во фланг к машинам, но в это время ударил ручной пулемет. Расстояние между нами и машиной было не больше пятидесяти шагов. Семь или восемь автоматчиков, побежавших за мной, залегли в ямы от выкорчеванных пней, пригнув головы под очередью пулемета. Когда стрельба прервалась, мы сразу, как по команде, ударили по машинам. Немцев на них не было видно. Вначале мне показалось, что машины шли пустые, но, внимательно присмотревшись, я увидел, что в неглубокой канаве у грейдерной дороги копошилось и ползало что-то зеленое. Это были немцы, вернее, только зады немцев, прижавшихся к земле. Головы и верхняя часть туловища очень редко и то на секунду появлялись на горизонте, но зады, толстые эсэсовские зады не могла скрыть неглубокая канава грейдера.

Все, что было до этого, — и моя перебежка, и прыжок в канаву — делалось в состоянии аффекта, и я плохо помню, как это делалось. Но зеленые толстые зады эсэсовцев рассмешили меня, и я крикнул:

— Хлопцы, бей их в ж...

И мы стали стрелять. Вдруг, очевидно, под влиянием попаданий отнюдь не смертельных, из канав стали показываться головы. Кое-кто из немцев, очевидно, поняв, что канава не спасет, попытались делать перебежки.

Огонь с нашей стороны все усиливался. Ответного огня почти не было. Меня охватил какой-то приступ озорства. Я вытащил фотоаппарат, выполз из ямы и направил его на одного из фрицев, который метался по поляне. Сначала он бегал пригнувшись, потом, очевидно, подбитый автоматной очередью в ногу, полз на руках, — все это я видел в визир ФЭД’а. В это время сильный толчок сзади и удар по шее сбил меня с ног, и я упал на дно ямы. Я поднялся и увидел Володю Лапина, который, тщательно целясь, выпустил длинную очередь по одной из автомашин. Затем он обернулся ко мне и сунул кулак под самый нос, бешено и виртуозно ругаясь.

Володя Лапин, молодой разведчик, перед самой войной кончивший школу, страстный любитель кино, узнав о моей работе и довоенной профессии, боготворил меня и разговаривал со мной с благоговейным уважением и чуть ли не шопотом.

Но тут он принялся отчаянно ругать меня и, наверное, избил бы, если бы в это время хлопцы не сорвались в атаку, добивая последних фрицев. За ними бросились и мы.

Как после рассказывал мне Володя, в тот момент, когда я хотел сфотографировать фрица, из-под машины, тщательно целясь, один из немцев навел на меня свой карабин. Он выстрелил через мгновение после того, как Володя Лапин сбил меня с ног на дно канавы.

Я узнал об этом только, когда кончился бой, который навсегда закрепил нашу дружбу. С Володей Лапиным мы после этого провели десятки боев и прошли много тысяч километров.

...Вырвавшись вперед к машинам, возле которых лежали мертвые и раненые фрицы, я подбежал к легковой и крикнул, вернее, проревел шоферу, державшему руки на баранке, одну фразу из справочника-разговорника:

— Хальт! Хенде хох!

Шофер равнодушно сидел, не моргнув глазом.

Я крикнул еще раз. Володя Лапин подбежал и рванул дверцу. Шофер, качнув головой, склонился грудью на руль, а затем упал к моим ногам.

Оказывается, он был убит выстрелом из бронебойки (пуля угодила ему прямо в лоб) и остался сидеть за рулем.

Под машиной лежали убитые немцы, а между ними металась, оскалив на меня зубы, немецкая овчарка.

Народ наш дорвался до немцев, и тут меня снова охватил боевой экстаз. В стороне от машины лежал тот самый фриц, которого я хотел сфотографировать. Сам не зная, зачем это нужно, я подбежал к нему, стащил с него сапоги и стал стаскивать амуницию. Одежда у немцев была новенькая, очевидно только перед выездом в экспедицию против партизан было получено обмундирование. Новые дождевые плащи с пелеринами, хорошие брюки голубого цвета, еще со складочками, новенькая форма с эсэсовскими петлицами, у каждого кобура с парабеллумом, ракетница и множество всяких побрякушек, которые так любят немцы.

Когда я заканчивал эту «операцию», я услышал хрип немца. Очередь прошила ему грудь у самой шеи. Он хрипел, будто что-то хотел сказать.

Володя Лапин закончил подобную операцию гораздо быстрее и лучше меня. Из собранных документов мы узнали, что в этой группе немцев, состоявшей из тридцати двух человек, находились жандармы, вахмистр и капитан.

Легковая машина была исправна. С пулеметчиком Остроуховым, который умел управлять машиной, я вскочил в нее, он дал газ, и мы помчались. Не доезжая до своего обоза, я заметил крадущуюся за деревьями Аню Маленькую; она прилаживала автомат между раздвоенными стволами деревьев и целилась прямо в нас. Вот-вот грянет очередь. Единственное, что могло нас спасти, — это громкая ругань, которую я во все горло прокричал этой нежной семнадцатилетней девочке. Она остановила ее пальцы на спусковом крючке. Затем мы повернули машину обратно и с размаху налетели на пень, разбив радиатор.

От заставы шли партизаны, размахивая трофейным оружием, ракетницами диковинного вида. Все кричали, галдели, смеялись... С другой стороны, от штаба, к нам подошел Базыма и спросил:

— Ну как, хлопцы?

Мы рассказали ему.

— А что же такой короткий бой? Командир волнуется, — сказал Базыма.

На многих из нас было навешено только что захваченное в бою немецкое снаряжение и оружие.

Вернувшись в лагерь, я увидел, что все смотрят на нас с маленькой долей зависти.

Веселые возгласы из-под повозок, где устроились матерые ветераны, их одобрительные взгляды говорили о том, что кандидатский стаж наш кончился и мы приняты в действительные члены прославленной корпорации.


XIII

После памятной ночи под Кролевцем мы все больше и больше набирали темп движения на запад.

Проходя по районам, еще не тронутым войной, можно было часто менять лошадей, и марши становились все длиннее, насколько хватало долгих осенних ночей и сил у людей, да еще, пожалуй, характера у командира.

Осень 1942 года выдалась сухая, только заморозки вытягивали из земли влагу, а дневное солнце отогревало ее, и дороги покрывались неглубокой грязцой.

В несколько ночей мы прошли Черниговскую область с востока на запад.

После нашей засады у Десны гитлеровское начальство в Чернигове, очевидно, встревожилось и стало подтягивать силы, но темп нашего рейда был настолько стремительным, что мероприятия немцев, как правило, запаздывали. Разведка, которую мы вели не только вперед и по сторонам, но и назад по пройденному пути, докладывала, что большие разведывательные отряды противника и авангардные части, которыми он хотел нащупать нас, стремясь затем навязать нам бой с его крупными силами, приходили к местам нашей стоянки с опозданием на один-два дня.

Несколько дней прошло без боев, но впереди был ряд крупных препятствий. Отряд шел буйной массой веселых от удачи и веры в своих командиров бойцов, но штаб во главе с командиром и комиссаром был очень насторожен и собран. Верхушка отряда — Ковпак, Руднев, Базыма, Войцехович, Горкунов — напоминала туго свернутую пружину, таящую в себе какую-то неиспользованную силу и готовую в нужный момент развернуться для удара.

На моих плечах в то время еще не было того тяжелого бремени ответственности, которое всегда присуще способным и честным командирам, понимающим свое дело.

Я спокойно, уверенно, а иногда и бесшабашно шел с товарищами в засаду со своим завоеванным трофейным чешским пулеметом, много снимал ФЭД’ом, записывал свои впечатления в блокнот и знакомился с народом. После засады с нами подружились лучшие бойцы знаменитой третьей роты. У нас на стоянках всегда «околачивались» Мудрый, Князь, Батько. Они делились с нами трофеями, которыми была богата походная жизнь.

Мудрый подружился с нами и все свободное время проводил у нас. Как только мы останавливались на дневку и, раскинув палатки, ложились отдыхать после ночного марша, в расположение нашей тринадцатой роты обязательно приходил Мудрый. Он был как бы офицером связи третьей роты Карпенко с нами.

Прозвище «Мудрый» дал этому молодому парню Карпенко, очевидно, за его смекалку и за умение схватывать основное, а может быть, и за пристрастие анализировать все, что происходило вокруг. Мудрый не мог пройти мимо фактов и явлений жизни, чтобы не попытаться своим гибким и острым умом обобщить их и сделать из них какие-то свои выводы, часто очень оригинальные и стройные, иногда гиперболичные и ошибочные, но всегда остроумные и меткие. Истории его жизни я не знаю, фамилии тоже не помню, и только после его смерти в бою под Кодрой я узнал о том, что самый лихой автоматчик третьей роты, с которым мы просиживали часами на привалах во время Сталинского рейда Ковпака, — Колька Мудрый был еврей.

Мудрый до самозабвения любил комиссара Руднева. Если комиссару нужно было что-нибудь, Мудрый стремительно бросался исполнять его просьбу или поручение. Вначале я не понимал причины этого, но однажды он рассказал мне, что был в Красной Армии в одной из дивизий Юго-Западного фронта. С дивизией после неудачных боев в первые дни войны, он попал в окружение. Много скитался по немецким тылам, несколько раз попадал в лагерь военнопленных, бежал, снова попадал в плен, рискуя быть расстрелянным. Словом, немало хлебнул он горя в немецком тылу, прежде чем прибился к Ковпаку.

Как-то, вспоминая первые дни войны, горькие дни поражений и отступлений, Мудрый, задумчиво пожевывая опавший багровый березовый лист, говорил, как бы не замечая меня. Казалось, что он разговаривает сам с собой.

— Иду я, скажем, в бой, убьют меня там или не убьют, но я знаю, что сзади меня сидят дед Ковпак и комиссар, сидят и маракуют о моей жизни, о всех нас. Второй год мы партизаним, и ни разу не было так, чтобы Ковпак с комиссаром промах в своих мыслях дали. Вот оно и понятно теперь, откуда у меня, у Кольки Мудрого, смелость берется...

Сухая осенняя погода сменилась дождями, и в один из таких дней, когда на стоянке в лесу мы мокли под проливным дождем, радисты, работавшие в любую погоду, приняли приветственную телеграмму маршала Ворошилова.

У меня хранится фотография митинга, необычайного по своей обстановке. Где-то недалеко от Днепра, в лесу, под деревьями с размокшей от дождя корой, стоят сотни людей, закутавшихся в разнообразные плащ-палатки — мадьярские, румынские, немецкие, — бережно спрятав под палатки пулеметы и винтовки.

Ковпак произносит речь:

— Товарищи партизаны и партизанки! Маршал Ворошилов прислал мне радиограмму. Ось я вам зараз прочитаю.

Ковпак вынул очки, и, пока он надевал их, застыла в ожидании толпа партизан. Лил дождь, по усам стекала вода. Никто не замечал этого. Ковпак прочел приветствие маршала. Люди стояли, не шелохнувшись.

— Мы вышли к Днепру, старому, седому Днепру. Но нам надо форсировать его. Товарищи! Я знаю, что вы устали. Двадцать бессонных ночей и двадцать дней боев как начался наш рейд. Знаю, что труден людыни такой подвиг. Знаю, что трудно раненым, нелегко и здоровым. Но згадайте, комсомольцы и коммунисты, колхозники и интеллигенция! Чкалов, колы летив через Северный полюс, тоже хотив спать. Та не заснув. Так невже заснемо мы? Каждый партизанин и партизанка должны знать, что свой подвиг они совершают во славу родины по приказу товарища Сталина.

Это было в канун 25-летия Великой Октябрьской революции.

Митинг состоялся накануне решительного прыжка вперед. Требовалось перерезать крупнейшую шоссейную и железную дороги, идущие из Киева через Чернигов—Гомель на Москву, с ходу подойти к Днепру и сразу же форсировать его.

К железной дороге мы подошли днем и под вечер вытянулись вперед. Тринадцатая рота оказалась напротив переезда, но в это время справа от него, с полустанка, не обозначенного на карте, ударил пулемет. Нас было всего несколько человек. Мы с Володей Лапиным и еще несколькими автоматчиками, не имея на то никакого приказа, просто оценив выгодность своих позиций, ударили во фланг переезда и смяли находившихся там мадьяр. Лапин выскочил первым на железнодорожное полотно, где одиноко торчал брошенный станковый пулемет. Он повернул его, направил вдоль железнодорожного пути и выпустил по убегающим мадьярам всю ленту.

Мы ворвались на полустанок, заняли его и вышли, сокращая путь через болото, наперерез нашей колонне. Спускались сумерки. Через несколько километров начиналось шоссе.

Еще до занятия шоссе нашими заслонами конноразведчики, во главе с братом комиссара Костей Рудневым, подбили немецкую легковую машину, слетевшую с высокой насыпи в болото. В машине ехали два офицера. Они сбежали в камыши. Шофер был взят в плен.

Колонна прошла по шоссе около двух километров, а затем, не доходя метров двадцати до большого моста, свернула влево. У самого моста стояли заслоны. Я был в заслоне, и когда больше половины колонны прошло, вдали показались огоньки грузовой машины. Она шла медленно. Мы подготовились и напряженно ждали ее. Мост был деревянный, и, жалея тол, мы решили его сжечь, для чего разложили на мосту костер, но, когда увидели машину, костер разбросали. Все же шофер перед самым мостом замедлил ход, очевидно, заметив огоньки, вспыхивавшие на мосту.

Ждать больше было нельзя. Я скомандовал:

— Огонь!

Когда я подбежал к машине, немцы были уже перебиты, а из машины партизаны волокли громадную бочку масла.

Мы уже стали поджигать машину, когда Володя Лапин, тщательно исследовавший кузов, вдруг закричал:

— Хенде хох!

Послышалось щелканье затвора, и из-под машины показался наш бравый автоматчик, подталкивающий впереди себя немца. Его хотели прикончить, но я воспротивился этому и оттащил немца в сторону, чтобы допросить, использовав в качестве «языка».

При свете горевшей машины я увидел испуганные голубые глаза и мальчишески круглое лицо. Поднятые руки его дрожали. На мои упорные вопросы по-немецки он не отвечал. Он силился, но не мог вымолвить ни слова, так как у него стучали зубы и не слушался язык. Я был зол на себя за то, что мог предложить ему только несколько стандартных фраз на немецком языке, которые заучил по вопроснику.

Злость моя усиливалась.

— Вохин? — тыча пальцем ему в грудь, указывая вдоль дороги, спрашивал я у немца.

— Не умию я по-нимецькому... — наконец выдавил он из себя.

Партизаны загоготали. Я усадил пленного к себе на повозку и, догоняя колонну, стал допрашивать. Вот что рассказал он мне. Родился в украинском селе недалеко от Львова. Брат перед войной кончал военную школу в Одессе. Его самого немцы угнали на работу в Германию, а по дороге партию из двухсот украинцев одели в немецкие шинели и назвали немецким батальоном. Батальон этот за два дня до случая на шоссе спешно перебросили под Чернигов, из Киева он прошел по нашим следам больше ста километров, нигде не обнаруживая нас.

На утро мы подошли к левому берегу Днепра, вблизи местечка Лоев, расположенного в устье реки Сож, впадающей в Днепр. Ночью нужно было перебросить несколько рот для захвата Лоева с тыла, но, когда партизаны подошли к городишку, оказалось, что разведчики уже хозяйничают в городе. Во главе с Черемушкиным, которому была поставлена задача только разведать противника, они перебили весь лоевский гарнизон, состоявший из нескольких десятков полицейских.

Моста через Днепр в этих местах нигде не было. Переправу пришлось организовать на паромах и лодках.

Сюда же подошло соединение Сабурова, шедшее параллельным с нашим маршрутом. Часть людей уже была на другом берегу, повозки переправлялись на паромах и лодках. Лошадей переправляли вплавь, а затем гнали по полю вскачь, боясь, чтобы они не простудились после купания в холодной воде.

Во второй половине дня на окраинах города начался бой. Из Мозыря и Речицы противник подбросил войска, две бронемашины и несколько грузовых машин с пехотой. Они пытались выбить нас из Лоева. Наши роты, которые стояли там, — небольшой заслон на окраине города, — с трудом выдерживали их натиск. Ковпак приказал тринадцатой роте выдвинуться на помощь Сабурову. Бой был кратким и сильным. Бронемашины мы сразу подбили из бронебоек и пулеметов. Немцы бросились наутек, но мало кто из них ушел живым. Это было 6 ноября 1942 года. Седьмого и восьмого ноября мы стояли в Лоеве и праздновали XXV годовщину Октябрьской революции. Вечером мы вспомнили о нашем пленном. Ковпак вызвал его, вытащил из кармана блокнот и начал допрос. Но так ничего и не успел записать — грянула гармонь. Дед Мороз, любитель танцев, пошел плясать казачка, за ним выскочил Ковпак и на ходу кинул мне:

— Разберись с ним, как знаешь... — и пустился в пляс.

Деды танцовали несколько минут. Потом стали беседовать. Баян все убыстрял темп украинского гопака. И вдруг мой пленный, важно подбоченившись, ударил гопачка да так ловко пошел в присядку, что я пожалел, что он пленный.

Я зашел в тринадцатую роту. Там тоже шло праздничное веселье. Бережной, изрядно выпивший, упорно твердил мне: раз пленного зовут Ярослав, значит, он обязательно поляк, а раз поляк, значит брат-славянин. И полез с ним целоваться. Пленный отвечал на все вопросы типичным языком Ивана Франко. Я подумал, подумал и решил: «Живи, чорт с тобой!..»

Этот Ярослав страшно напоминал мне теленка, пяти-шестидневного теленка, который стоит, широко расставив ноги; они еще подрагивают от непривычки ходить, но иногда у него появляется желание брыкнуть ими, задравши хвост. И, уставившись в тебя глупыми глазами, теленок тычется мордой в колени и лижет их. Мы поручили Ярославу уход за лошадьми нашей радистки Ани Маленькой, и в этой должности он пробыл больше года.

Последние роты и батальоны пробивались уже по «салу», сковавшему воды Днепра. Мороз начал крепчать, и, задержись мы здесь два-три лишних дня, пришлось бы нам туго на переправе. Немцы этот момент тоже прозевали. Вот записи из моего дневника.

«10.XI. Пробыли два дня в Лоеве. Сегодня двинулись в леса. Немцы, наконец, направили против нас свою технику, летели пятью самолетами и разбомбили в пух и прах мельницу, помольцев и дом полицейского. Есть жертвы среди местного населения.

11.XI. Первая крупная стычка с полицией в селе Новый Барсук. Результаты: взяли две машины и вымели полицию, как метлой, на полсотни километров. Взяли четырех врачей. Дед сидит и вычисляет, сколько лет потребуется для достижения довоенного уровня состояния крупного рогатого скота, овец и свиней. Имеет самые точные сведения по курам и гусям.

Вспоминается первая встреча с Ковпаком: «Хороший урожай на Украине, а придется жечь, взрывать, пускать под откос поезда, чтобы не досталось врагу.»

И печаль, жесткая печаль большого, мудрого, видавшего виды человека пробежала по лицу.

И еще: «Заняли Путивль несколькими конниками, а там на площади я сам Ленину памятник поставил, а вокруг бульвар и садик посадил. Памятник разрушили, садик вырубили, сволочи!..» — и скрипнул некрепкими старческими зубами.

Недаром, когда проходили Ямполь, а затем Путивль, по врагу, засевшему в Кролевце, дали беглым огнем шестьдесят снарядов. Это была потеха, но в то же время и демонстрация уверенности и силы. И воевали уверенно, как могут воевать лишь сильные духом и правотой своего дела люди.

12.XI. Отдыхали, мылись и потрошили полицию.

16.XI. Две ночи подряд на операции. Взорвали завод, вывели из строя железнодорожную станцию. Мост взять не удалось. Его защищали крупные вражеские силы. Учусь в партизанской академии я неплохо. В бою пока везет, жаль, если жизнь оборвется раньше нашей победы, а она будет, это знают и наши враги.

В селе Избынь бабка, провожая нас, сказала: «Помогай вам бог победить». Многие так говорят. Население за нас, народ с нами, мы должны победить, мы обязаны победить.

18.XI. Сегодня форсировали Припять. Третья река по счету в этом походе. Все зависит от того, кто держит в своих руках инициативу. В партизанской войне инициатива всегда в наших руках. Противник не знает и не может знать, куда мы пойдем, где ему нас ждать, не знает до тех пор, по крайней мере, пока не завелись предатели. Сегодня, кажется, он пытался их нам подбросить. Надо разобраться. Ночью снова долго беседовал с мудрым стариком Ковпаком. Светлая, умная голова.

19.XI. Позади Припять. Ночь не спал. Люди из Мозыря, люди из Курска, люди нашей родины! Сколько их проникает через фронт в стан врага, и делают они свое незаметное, но опасное для немцев дело. Медленно, но верно подтачивают они его военную машину, и настанет день, — враг упадет, захрипит и забьется в предсмертной конвульсии. Советские разведчики — имя им. Но пусть помолчит пока бумага, пусть помолчит. Будем помнить лишь эту ночь, тихую, морозную и таинственную, освещенную багрянцем пожаров, и тихие звуки замерзающей Припяти. Мы поэтому не спим ночами и ждем, чтобы вскрылись воды Днепра и Припяти и смыли с берегов последние следы немецкой падали. Весна придет, наша весна.

Предвестники нашей весны след в след за Ковпаком и Рудневым протаптывают партизанские тропы по первому снегу Полесья.

Нина, милый семнадцатилетний автоматчик, и Аня, дорогая не знакомая мне москвичка Аня, погибшая в бою на станции Демехи. Погиб светлый человек, смертью своей бросивший вызов врагу и своей преждевременной гибелью доказавший бессмертие нашего дела. Не знал, не видел я ее живой, но предсмертный возглас, вырвавшийся из ее груди, не забуду никогда. Много ночей впереди, боевых и мирных ночей, и, может, каждую такую ночь под звездами будет звучать «А-а-х...» и мягкое падение тела на мерзлую землю. А вечером выпал первый снег, он покрыл саваном землю и тело девушки, отдавшей свою жизнь за родину. И автоматчица Нина, смелая и озорная, всегда с засунутыми по-мальчишески глубоко в карманы руками, воюющая так же по-мальчишески озорно. Когда ей не дали автомат, она заревела и выплакала-таки себе оружие. Сегодня разговорились на ходу в колонне. Отец погиб в плену в хуторе Михайловском: его сожгли немцы, а дочь пошла мстить за отца. Училась при немцах в школе. Дважды вызывали в полицию и жандармерию. Усатый бош с глазами барана через переводчика объяснял ей прелести кухонной перспективы, обещанной ей фюрером, а девушка, придя к партизанам, выплакала себе автомат и пошла в бой. Трудно в семнадцать лет убивать людей... Глаза первого немца, убитого собственной рукой, снились ей две недели. Но надо убивать врагов, и она это делает.

Слава вам, наши девчата!

21.XI. Буйновичи. Ночь. Горит жандармское гнездо. Три дома, дзоты, весь их муравейник обнесен колючей проволокой. Вот он — символ нового порядка в Европе. А вокруг пожарища, поджав хвост, бегает ученый пес — немецкая овчарка. Жалобно смотрит умными глазами и не понимает: ее учили гоняться за этими людьми с русским запахом, учили преследовать их, слушаться господ в голубых шинелях. И вдруг господа «голубые шинели» бежали без оглядки и даже забыли своего верного пса. А русский запах ворвался в крепость, поджег дома, разметал проволоку, доты и хозяйничает всюду. Ничего не понимает бедняга своим песьим умом. Сколько впереди еще таких недоуменных, вопрошающих собачьих глаз!

Не один предатель родины в Белоруссии и на Украине, во Франции и Норвегии завоет от удивления, увидев нас с новенькими автоматами, когда мы будем рушить и ломать устои «нового порядка».

Хлеб, зерно — вот что берегла жандармерия. Жрать, жрать — и властвовать во всем мире — вот за что борются твои «голубые шинели», бедная немецкая овчарка. А ты думала о верности и дружбе!

А хлеб в два-три часа с нашего разрешения был разобран населением».


XIV

С форсированием Днепра и Припяти мы вышли в леса, которые сплошным массивом покрывают северную часть Житомирской и Ровенской областей и идут дальше на север, к южным областям Белоруссии. Сама природа благоприятствовала созданию здесь партизанского края.

Мы двигались днем. Руднев с каждым маршем становился все веселее. Он выскакивал на своей белой лошади вперед, в голову колонны, к разведчикам, шутил с ними. Иногда останавливал коня, протягивал руку вперед к дремучему синему лесу, на который мягкими хлопьями ложился белый снег, и шутя декламировал:

...Отсель грозить мы будем шведу.

Здесь будет город заложен

На зло надменному соседу...

— и весело смеялся.

Южная часть бассейна Припяти — дикая болотистая сторона, сплошь покрытая лесами. По ней не проходят шоссейные дороги, и здесь почти нет крупных городов. Далеко на западе, прислонившись к этому сплошному массиву, одиноко стоит Ковель. Ближе к востоку — город Сарны. С юго-востока леса — Овруч, — вот и все города этого громадного лесного края, раскинувшегося на сотни километров в бассейне Припяти и ее притоков. Казалось, сама природа выключила его из войны.

Проходя лесными дорогами, мы часто встречали десятки сел, не видавших вражеских войск и только понаслышке знавших, что где-то идет война. Война шла мимо них: по южным дорогам или по асфальту из Львова через Ровно на Киев; или севернее — из Бреста на Минск. А села жили заброшенной покорной жизнью, ощущая дыхание войны разве только по налогу на собак, введенному каким-то дурашливым немецким комендантом, которому фюрер отдал во владение эти районы.

Война проходила мимо, лишь изредка напоминая о себе гудением самолета, высоко в небе пролетавшего над этими гиблыми местами. Но если для современной армии, ведущей маневренную войну, этот край был явно не подходящ, то лучше места для перенесения партизанской базы из Брянских лесов на запад было не найти. Нашим рейдом с востока Украины партизанское движение сразу переносилось на все правобережье Украины, на западные ее окраины.

Решалась судьба партизанского края, которому суждено было сыграть основную роль в развитии партизанского движения Правобережной Украины. Решалась, но еще не была решена. Все эти гиблые, болотистые места, составлявшие несколько административных районов — Лельчицкий, Ракитянский, Словеченский, Сталинский, — по территории равных хорошей области, были объединены немецкими властями в один округ, или, по-ихнему, «гебит». Голова округа — гебитс-комиссар — выбрал себе резиденцией районный городишко Лельчицы и находился там под охраной жандармерии и батальона полиции. До тех пор, пока мы не разгромим лельчицкий гебитс-комиссариат, не может быть и речи о создании партизанского края. Не эти же леса, густые и дикие, посылал нас завоевывать Сталин с востока Украины! Они были нужны нам только как база, как место, где мы будем снабжаться и откуда будут совершать лихие набеги партизаны, которых еще надо было организовать и поднять на борьбу. Тогда нам и в голову не приходило, что Лельчицами мы решали судьбу карпатского рейда Ковпака, судьбу целого ряда соединений, возникших через полгода-год в Житомирской, Ровенской, Каменец-Подольской областях Украины, пока еще зловеще притихших под сапогами оккупанта.

Если бы немцы остались в Лельчицах или Словечном, укрепились бы там, сделали их своим опорным пунктом, не было бы там партизанского края, а значит, и базы партизан. Бои в Лельчицах и Словечном решали судьбу партизанского движения Украины на год вперед.

Стоянки наши в этих дебрях были спокойны. Мы двигались днем, давая по ночам отдыхать людям. Марши делали небольшие. Иногда останавливались на целые сутки в полесских деревнях. Осваивание нового района начиналось с подробного изучения его.

Я часто и подолгу стал бывать в штабе. Ковпак в это время поручил мне руководство разведывательной работой. Особенно сблизился я с начальником штаба Григорием Яковлевичем Базымой и с Паниным, секретарем партбюро. Оба старые ветераны партизанского движения, они часто вспоминали первые дни становления отряда.

Чувствуя, что с этими людьми меня надолго связала военная судьба, я и сам интересовался первыми днями партизанской борьбы, уже как бы овеянными славой, историей. Я кое-что записывал, и это очень нравилось Базыме.

Часто после часов, проведенных за работой в штабе, он крепко потягивался до хруста в костях, подымал очки на лоб и говорил, как бы ни к кому не обращаясь и продолжая какую-то свою мысль, прерванную то ли боем, то ли составлением плана или отчета.

— А то, понимаешь, был еще такой случай... Приходим мы с Семен Васильевичем в третью роту, а у них постов нет, все вповалку спят. Кое-кто, видно, хлебнул крепко... Ох, и публика!

Темой разговора чаще всего была третья рота, лучшая рота отряда, и ее командир Карпенко. Много раз такие разговоры велись в присутствии Руднева, и он, слушая Базыму или Панина, только улыбался, задумчиво покручивая ус. Говорил он о людях Карпенко с любовью, а по существу из рассказов явствовало, что эта компания бесшабашных молодцов во главе с упрямым и недисциплинированным Карпенко доставляла и Рудневу и Базыме одни только неприятности и хлопоты. Неприятности с «третьеротцами» начались у командования уже очень давно, чуть ли не с того дня, как группа Карпенко влилась в отряд. Люди Карпенко «признали» Ковпака командиром, но все же держали себя обособленно. Мы, мол, военные, а это все «штатская» публика, да еще все старики, из которых «песок сыплется». Партизанская жизнь на первых порах им понравилась, особенно, когда Дед Мороз показал, где заложены базы с продуктами. На базах были бочки с вареньем, которое очень пришлось по вкусу молодым ребятам группы Карпенко и Цымбала. По всему было видно, что хлопцы быстро усваивали именно отрицательные стороны партизанской жизни — вольницу, отсутствие дисциплины. Все это видел и понимал Ковпак, прошедший суровую школу Красной Армии, — ведь на глазах Ковпака и при его участии рождались партизанские отряды, Красная гвардия и армия молодой Советской республики. Видел, понимал, но пока молчал, присматривался. Да и трудно было ему сразу прибрать к рукам весь этот народ, который прибило к нему ветром окружения.

Разные люди бродили тогда по тылам только что прошедшей здесь немецкой армии. Все было неясно, скоротечно, быстро менялись настроения, порядки.

В это время из соседних лесов к Ковпаку пришла подмога — Семен Васильевич Руднев со своим маленьким отрядом в двадцать с лишним человек.

Первые недели оккупации отряды Ковпака и Руднева каждый действовали самостоятельно и связи между собой не имели. К началу осени Руднев по первым диверсиям Ковпака напал на его след. Крепко обрадовались они друг другу. Трудно приходилось обоим. Разные по возрасту, характеру и образованию, люди эти в одном были совершенно одинаковы: в преданности своему партийному долгу, в желании порученное им дело — организацию партизанского движения — выполнить во что бы то ни стало.

То были тяжелые дни. Немец был силен, силен не только своей техникой и военным престижем, но силен еще и нашим незнанием, нашей необученностью.

У некоторых новоиспеченных партизан тряслись поджилки: люди боялись, многие просто не знали, с чего начать. Первое время в разведку ходили сами командиры отрядов — Ковпак и Руднев.

Ковпак по опыту понимал, что нужно обязательно выиграть первый бой, пусть маленький, нанести хотя незначительный урон врагу. Это было необходимо для сплочения отряда. Понимал это и Руднев.

При первой встрече командиры обсудили положение, поделились опытом первых дней борьбы, и Руднев предложил Ковпаку слить оба отряда.

Руднев энергично начал работать по сколачиванию отряда, по внедрению дисциплины. Он сам во всем показывал пример. Внешний вид бойца, распорядок дня, несение службы, подчинение начальникам, организованность питания, по старой армейской привычке, он считал обязательным для себя и требовал того же от подчиненных.

Так было в армии.

— В партизанах это все нужно еще больше, — внушал он бойцам. — Еще больше во сто крат потому, что борьба наша опаснее, силы наши меньше, а бить врага мы должны не хуже армии.

Многие соглашались, никто не возражал, но в роте Карпенко угрюмо поглядывали на нового комиссара. Не понравился крепко он им своими речами, а еще больше — делами. Но братва пока помалкивала. Взрыв произошел, как это ни странно, из-за варенья.

Наведя порядок в несении разведывательной и караульной службы, поработав над внутренним устройством землянок, комиссар взялся за питание. Учтя все имеющиеся продукты, он составил рацион — по двести граммов сала на человека, сухари, а когда есть возможность, свежий хлеб, овощи (осенью их можно было не нормировать) и по кружке варенья в сутки на двух человек.

Хлопцы из роты Карпенко первую часть «реформ» комиссара приняли с холодом, но все же, понимая, что без разведки, без караулов обойтись нельзя, молча соглашались. А вот варенье...

Тут посягательство на их «партизанские» права. Молодежь эта, буйная, зеленая и бесшабашная, пышущая здоровьем и удалью молодежь, которой в двадцать два года пришлось с глазу на глаз встретиться со смертью, да не раз и не два, а вот уже четвертый месяц встречаться ежедневно,т— на каждом шагу лязгает безносая по шоссейкам, громыхает по трактам, пылит по просекам, завывает протяжными голосами моторов в небе, — молодежь эта не желала отказать себе в удовольствии, в единственном оставшемся удовольствии покушать сладкого вдоволь — «сколько хочу», «от пуза».

«Комиссар говорит — рассчитывать надо, чтобы до зимы хватило... Меня, может, завтра ухайдакают, а я на зиму буду рассчитывать...»

Забузила братва...

— Карпо, или пускай выдадут варенье, или давай отделяться своим отрядом. Ну его к чертям собачьим с его «армейской дисциплиной».

И варенье поделить поровну. На чорта оно им, старым хрычам. Последние зубы повыпадают!.. — кричал Мудрый.

Ребята заржали.

Не смеялся лишь Карпенко; он был угрюм и молчалив.

— Давай делегацию к нему пошлем, — предложил Шпингалет.

— Ша, молчите хлопцы!... Говори, командир! — крикнул Мудрый, заметив, что Карпенко поднял голову.

— Не надо делегаций, — сказал Карпенко. — Вы пока бузу не подымайте, а этого комиссарика я сам ухлопаю.

Братва замолчала. Такого поворота дела даже и они не ожидали.

Карпенко отвернулся. Задумались и хлопцы. Постояли, постояли и тихо разошлись...

На следующий день Базыма и Панин узнали об угрозе Карпенко. Они предупредили комиссара, затем пошли к Ковпаку. Тот сначала не поверил. Затем вызвал к себе Цымбала.

— Был ли такой разговор?

— Был, — ответил тот.

Дело принимало серьезный оборот. Крепко задумались командиры. Им было ясно, что решается судьба этого первого боя, к которому так тщательно готовился Ковпак, а может, и судьба всего отряда, их детища, уже жившего, существовавшего, в которое они вложили все свои силы.

Было ясно: если смолчать, не ответить на эту выходку, отряд, может быть, и будет существовать, но не как большевистский, идейный, а просто как банда вооруженных людей, любящих «сладкую» жизнь...

Ковпак рассвирепел...

— Комиссара, моего комиссара стрелять грозится? Це що, восемнадцатый год ему? Партизанщина, туды его... — и он схватил с крючка автомат. — Зараз выстрою роту и собственной рукой, перед строем... Як у Чапаева того... самого...

Руднев стоял и думал тяжелую думу.

— Не надо, Сидор Артемович! Я сам разберусь. Так будет лучше.

Ковпак остыл немного.

— Ладно. Тильки ты гляди, осторожно с ними. Воны у нас недавно, кто его знает, що за народ.

Руднев долго говорил с Базымой и Паниным. Когда начало смеркаться, он оставил автомат и пистолет у Панина, вышел из штабной землянки и пошел в третью роту.

Землянка эта была в полукилометре от штабной.

Прошло полчаса, час...

Панин и Базыма часто выходили из землянки. Прислушивались... Они волновались все больше и больше. Но итти за ним Руднев категорически запретил.

Руднев вошел в землянку третьей роты, когда люди ужинали. Часть из них при виде комиссара встала, многие продолжали сидеть, посматривая на своего командира. Руднев остановился у порога и молча смотрел на Карпенко. Пауза затягивалась.

Карпенко поднял голову. Руднев стоял у двери, каблуки вместе, руки по швам, и спокойно смотрел на сержанта Карпенко. Тот не выдержал взгляда и как бы нехотя встал. За командиром вскочили остальные партизаны.

— Ну, вот теперь здравствуйте! — облегченно вздохнув, сказал комиссар.

— Здравия желаю! — ответил Карпенко.

— Здравствуйте, товарищ комиссар! — весело загалдели кругом. Руднев подошел к чугунку и сел на чурбак, заменявший табуретку. Хлопцы потеснились, уступая место комиссару. Он пододвинул чурбачок поближе к огню. Карпенко поковырял железкой в чугунке. Он сидел босой, сушил у огня промокшие выше колен ватные брюки. Пламя вспыхнуло ярче, осветив фигуру комиссара и сидящих вокруг партизан. Хлопцы молчали, поглядывая на своего командира.

— А что же это вы, товарищ комиссар, без оружия? — спросил Намалеванный, стараясь разрядить неловкое молчание.

— Зачем оно мне сейчас?

— Ну, все-таки, далеко отлучились.

— Сейчас оно мне ни к чему, — подчеркивая первое слово, сказал комиссар.

— Немец все-таки кругом.

— А что мне немец? Я пришел, чтобы вы меня убили...

Карпенко вскочил.

— Кто убил? Где?

— Здесь, в третьей роте.

— Кто посмеет!.. Да я...

— Ты, вот именно ты посмел...

Карпенко стоял прямо, глядя на комиссара. Вскочив, он толкнул казанок, и несколько раскаленных угольков скатилось ему под ноги. В руках он держал железную штабу, заменявшую кочергу. Небольшая головешка свалилась ему на ногу и жгла ее. Брюки дымились.

— Смотри, обжечься можешь так, — тихо проговорил Руднев, нагибаясь и сбрасывая жар с ноги Карпенко. Затем он откинулся назад и обвел взглядом присмиревших бузотеров. Железная штаба со звоном упала на пол. Семен Васильевич поднял ее и сунул в жар. Искры брызнули вверх. Вспыхнуло пламя.

— Так-то, ребятки.

— Товарищ комиссар, — хрипло сказал Карпенко. — Вы это напрасно всерьез подумали. Напрасно! Вы понимать должны: все-таки я невыдержанный человек. Все-таки я не один год в заключении был... На канале работал...

— Нервный мы народ, товарищ комиссар, Семен Васильевич, — пытался объяснить Мудрый.

— Нервы виноваты? В тюрьме сидели?

— Вот именно... Вы уж не серчайте... — загалдели кругом.

— Расскажу я вам, хлопцы, как я в тюрьму попал.

Все затихли, удивленно разинув рты.

— В партии я с девятнадцатого года. Вся жизнь моя в армии прошла. И вот в тридцать седьмом году меня посадили. Ну, думаю, посижу, разберутся, а тут год проходит, — и все разбираются. Еще восемь месяцев прошло... Затем вызывают, партийный билет обратно вручают и говорят: ошибка. Что бы ты на моем месте сделал, Карпенко?

— Не знаю!

— Ну, вот видишь. А говоришь, нервы! Вот и у меня нервы не выдержали. Партийный билет я взял, а в армию — нет, хватит, говорю. Довольно! Крепко обиделся я... И поехал к себе домой. Пожил пару лет. А тут война. Я в Москву: принимайте обратно... Ну, а там не до меня. Подумал я, подумал... Вот как оно бывает вредно с родиной ссориться! А ведь мы люди свои, — поссоримся и подеремся, все может быть. Но когда немец на нас идет, тут другое дело, ребятки! Тут нервы и амбицию надо оставить... Вот и мне пришлось за партизанское дело взяться... А ведь я кадровый командир, хлопцы!.. Мои ученики сейчас дивизиями командуют. Вот и все... Ну, что ж, Карпенко!

— Простите, товарищ полковой комиссар. Сгоряча, необдуманно...

Руднев молча протянул руку. Долго еще сидел он в этой землянке. Не выдержав гнетущего чувства неизвестности, Панин и Базыма пришли за ним. Они вошли в землянку и увидели: Руднев сидел в кругу ребят и чистил печеную картошку. Федор Карпенко, Иван Намалеванный проворно переворачивали картофелины в золе и лучшие передавали комиссару. Руднев брал картофелину, клал ее на ладонь и, обжигаясь, перебрасывал с руки на руку. Когда Руднев ушел, Мудрый восхищенно сказал:

— Свой парень в доску! Вот как можно в человеке ошибиться.

— Ну, глядите мне сейчас. Кто дисциплину поломает — хребет перешибу, — неизвестно кому пригрозил Карпенко.

В землянке третьей роты до рассвета горел огонь...

После этого вечера Карпенко делал чудеса. Рота его беспрерывно ходила на минирование, в разведку люди напрашивались сами, и Базыме не было отбою от охотников получить какое-нибудь боевое задание. Рота и сам Карпенко принимали участие во всех боях отряда. После боя Руднев и Ковпак всегда отмечали храбрые их дела.

Но не прошло и двух месяцев, как Карпенко опять сорвался. Произошло это, когда отряд уже шел рейдом по Сумской области. Стояла зима. Снегами замело леса, намело сугробы в полях и перелесках. Отряд, выросший до пятисот человек, выходил после тяжелых боев на северо-восток, поближе к Брянским лесам. Полки мадьяр шли наперехват отряду. Они жаждали отомстить партизанам за разгром нескольких своих батальонов.

Отряд пробивался на север, стараясь обходить гарнизоны противника. Иногда при этом приходилось делать большой крюк.

Однажды штаб наметил такой обходный путь. Начштаба Григорий Яковлевич вызвал командиров в штаб. Объявил маршрут, порядок движения и начал давать указания по ночному маршруту.

Карпенко был не в духе.

— А чего это мы лишних километров тридцать будем топать? — спросил он.

— Командир и комиссар приказали, — начал было Базыма.

— Приказали, приказали! — раздраженно перебил Карпенко. — Они себе пускай приказывают, а я пойду напрямик...

— Федя, не горячись... Ты послушай... Разведчики в пути на колонну мадьяр наскочили. Нам в бой с ними сейчас...

— А, бросьте! Все вам бой мерещится! Никак воевать не научитесь, а мы должны за это своими ногами расплачиваться... — Базыма, обидевшись, замолчал. — Передайте, что я пошел напрямки. Пока вы будете за сто верст десяток мадьяр обходить, мы уже выспимся на месте стоянки.

И Карпенко, посвистывая, вышел.

Руднев уже давно был в хате и из-за перегородки прислушивался к речам Карпенко. Когда тот вышел, он подошел к Базыме.

— Сорвался Карпенко.

— Надо что-то с ним делать, Семен Васильевич! — сказал Базыма.

— Я слышал, но останавливать его сейчас поздно. Ни за что не послушает. И еще больше о себе возомнит, если уговаривать и просить начнем. Пускай идет куда и когда хочет.

На новой стоянке — длилась она три-четыре дня — Карпенко был объявлен бойкот. На таких стоянках обычно штаб работал очень активно. Подводились итоги прошедшим боям, запрашивались сведения, отчеты рот и батальонов суммировались в штабе.

Приказаний, рассылавшихся по всем ротам по распоряжению Руднева, Карпенко не получил. Он заметил это. Узнав у соседей, какие сведения требовались, сам принес их в штаб и молча положил перед начштаба. Базыма посмотрел на бумагу, затем поверх очков бросил взгляд на Федора.

— Оставь это у себя.

— Как у себя? Все сведения сдают. Потом опять будете меня шпынять — порядка не признает, дисциплину подрывает, такой-сякой... Знаю я!

— Нет уж, не будем! Оставь у себя! — твердо сказал Базыма.

— Это зачем же?

— Ты же работаешь самостоятельно... Вот у себя и держи...

— Ага... Ну, так я к командиру и к комиссару пойду.

— Не советую. Это я по их приказу делаю.

— Вы что же, снимаете меня с роты? Охота своих путивлян ставить, так бы и говорили!

— Никто тебя не снимает. Ты же сам отделился. Ну, вот и действуй сам, как хочешь. Сам себе и отчитывайся.

Карпенко повернулся и вышел, хлопнув дверью. Руднев знал, что ему нелегко. В самовольном марше третья рота не избежала боя и потеряла ранеными шесть человек и убитыми двух. Никто Федора не попрекал, но все видели, что переживает и мучится он сильно.

Вечером того же дня отряд двигался дальше. Приказ на движение был разослан в секретном порядке за полчаса до выхода. Карпенко его не получил. Колонна уже строилась, когда он выбежал из хаты.

— Почему мне не присылаете приказа? — вызывающе спросил он Базыму.

Старый педагог знал, что в таких случаях нужно держать взятую линию твердо.

— Ты же своим путем пойдешь,

— Баста! Довольно! — крикнул Карпенко.

— Шагом марш! — скомандовал впереди колонны Руднев, издали наблюдавший за ними.

Люди тронулись. Заскрипели полозья саней, вскинув винтовки на плечи, зашагали роты. Карпенко стоял молча, провожая взглядом людей и обоз. Когда прошли последние сани, вокруг него собралась вся его рота.

— Становись! — скомандовал он хрипло. — Шагом марш! — И пошел по гладкой санной дороге, выбитой сотнями ног, отшлифованной полозьями саней.

На горизонте всходила огромная багровая луна.

Повесив немецкий автомат на грудь и положив на него руки, Карпенко молча шагал впереди роты. Люди, тихо переругиваясь, побрякивая оружием, брели за своим командиром.

На рассвете нагнали хвост колонны. Она медленно втягивалась в село, так как передние задерживались квартирьерами, сновавшими верхами по переулкам. Указывая место заставам, проехал вдоль стоявшего обоза Базыма.

— Мне где остановиться? — спросил подошедший Карпенко.

— А где хочешь, — ответил Базыма.

Карпенко осел, и вдруг лицо у него сделалось жалобным, глаза заморгали. Базыма, никогда не видевший на лице Карпенко такого выражения, не выдержал и улыбнулся:

— Твое дело вольное, казацкое... Что, мол, хочу, то и делаю, — и начштаба перетянул коня нагайкой. Конь с места взял галоп.

Третья рота разместилась на окраине. Хаты были скверные, их нехватало. Теснота страшная. Привилегированным третьеротцам это казалось вдвойне нестерпимым.

— Во, братцы, камуфлет! — рассуждал Мудрый. — Чего же нам делать!..

— Карпо придумает что-нибудь, — убежденно говорил Шпингалет.

— Придумает, смотрите, позеленел весь. Не ест, не пьет, — рассуждал Намалеванный.

— Пойду в разведку, — собрался Мудрый. — Погляжу, что там дед Ковпак с комиссаром маракуют насчет нашей дальнейшей жизни.

— Верно, давай сходи, — согласились ребята.

Когда ушел Мудрый, все немного приободрились. Все-таки была надежда на какой-нибудь выход. Неизвестность самое тяжелое наказание для людей действия и сильной души.

Мудрый действовал осторожно. Остановился возле часового, закурил и завел дальний разговор о том, о сем. Угостил часового мадьярской пахитоской, которую тот спрятал в карман.

Базыма подмигнул комиссару, указывая кивком головы на окно.

— Разведка, — усмехнулся Руднев.

— Боевая?..

— Нет, пожалуй, им не до боя теперь!

— Не говори. Могут еще в наступление пойти. Народ молодой, горячий.

— Ну, что ж, отобьемся.

Мудрый вошел и лихо, с вывертом, козырнул.

— Ну-с, вольные казаки, как живете? — спросил Руднев.

— Ничего-о, товарищ комиссар, Семен Васильевич.

— Так-таки и ничего?

— Не так, чтобы ничего себе, а все ж таки...

— Одним словом, ничего себе, — засмеялся Базыма.

— Ага, вот именно, — смутился Мудрый.

— Какие планы на дальше?..

— Какие уж тут планы!.. — вздохнул Николай.

— Что ж так? — уже без насмешки, а просто и задушевно спросил его Руднев.

Мудрый недоверчиво взглянул комиссару в глаза. Руднев смотрел серьезно, но участливо. Мудрый всем телом подался вперед...

— Ох, и не говорите! Я вам одно скажу, товарищ комиссар, Семен Васильевич. Страшная штука танк...

— Страшная... — задумчиво, покручивая ус, сказал Руднев.

— Но еще страшнее душа человеческая...

— Особенно, если душа эта, как дикий конь, и разум ею не управляет...

— Ага, понял... Мозги человеку вроде уздечки. Вот нашего брата крепко зануздать, да шенкелями, шенкелями...

— Ну пошел, накрутил, замолол! — вздохнул Базыма. — Ох, и горазд ты, парень, языком молоть, в душе ковыряться... Ни дать, ни взять Колька Шопенгауэр.

— Ага!.. А кто же такой с немецкой фамилией?

— Был такой философ...

— А, философ, понятно...

— А как командир ваш?

— Убивается...

— Плохо, — сказал Руднев.

— Вот и мы все думаем, что плохо, — оживился Мудрый. — А нельзя нам, товарищ комиссар, Семен Васильевич, об этом инциденте забыть? Вроде ничего не было?..

— Забыть нельзя... — Руднев помедлил. — Исправить можно.

— Можно?! — обрадовался Мудрый.

— Нет ничего невозможного на свете, особенно для большевиков.

— Ну, какие мы большевики... Так, шпана беспартейная...

— Неверно, повторяю, ничего невозможного для человека нет.

— Это что же, так можно и Карпу передать?

— Можно передать, — внушительно ответил Руднев.

Мудрый, как пробка, вылетел из хаты.

— Я же говорил, разведка... — засмеялся Базыма.

Вскоре появился Карпенко. Он шел широким походным шагом, проходя мимо часового, козырнул ему по-армейски и, не останавливаясь, вошел в штаб.

— Разрешите обратиться, товарищ полковой комиссар, — отчеканивая каждое слово, сказал он.

— Обращайтесь. — Руднев встал. За ним поднялся и Базыма.

— Прошу третью роту принять обратно в отряд как боевую роту и назначить другого командира.

— А если мы прикажем вам командовать, товарищ старший сержант?

Карпенко колебался. Сдать роту другому, отличиться в боях рядовым бойцом, погибнуть в бою, — это ему казалось более выгодным. Это была победа. То же, что ему сейчас предлагали, было поражение. Он молчал.

— Приказываю принять роту... Партия тебе приказывает.

— Подчиняюсь военной дисциплине. Разрешите итти?

— Идите.

Щелк каблуками, лихой поворот и резкий стук левым каблуком, первый шаг.

Руднев с восхищением смотрел ему вслед.

Базыма протер стекла очков и задумчиво проговорил.

— Педагогическая работа, одним словом.

— Вот только к партии их поближе надо...

— В партию? Кого, Карпенко? Ну, это уж слишком, Семен Васильевич.

— А чего ж... Подумать надо...

— Подумаем, — согласился Панин.

Прямо поставить вопрос, зная нрав Карпенко, не хотели. Он мог заподозрить тут умысел, желание «связать» его самостоятельность, которой очень дорожил этот ежедневно рисковавший жизнью за других человек. Руднев знал, что, скажи он Карпенко «умри за меня», тот, не колеблясь ни минуты, пойдет на смерть, но знал также, что в лоб ему ставить вопрос о партийности нельзя. В особенности сейчас, когда отношения вновь обострились.

Как-то в штабе было много народу. Мудрый, долго молчавший, что было для него необычайно, прокашлялся.

— Товарищ комиссар, Семен Васильевич! А нельзя ли мне как-нибудь в партию пролезть? — спросил вдруг Мудрый комиссара.

— То есть, как это — пролезть? — удивился Семен Васильевич. — Ты что, с ума сошел? Ты понимаешь, что ты говоришь?

— Товарищ комиссар! — торжественно заявил Мудрый. — Вы для меня есть сама партия. А обманывать вас я не хочу. Я знаю, что так не годится говорить, но иначе я не могу. Ну, знаю, говорят в таких случаях: заявление подать, вступить в партию. Так это же про всех людей говорят. А про меня так не скажешь. Кто есть Колька Мудрый? — немного рисуясь, продолжал он. — Спекулянт, барахольщик, из милиции до войны не вылезал, по мелким всяким делам, купля-продажа, одним словом... Бывали и крупные... А теперь, как я честный защитник родины, — не могу я в стороне от партии... Но прошлого ведь не выбросишь, товарищ комиссар, Семен Васильевич, товарищ Ковпак, командир-отец. Эх, не знаю и сказать как... Может, я и не так говорю, или нет таким, как я, ходу, так это несправедливо будет... Вы, товарищ командир, с самим Сталиным дела решали, — если что не так, вы ему запрос по радио... а?

Руднев обнял Мудрого за плечи.

— Эх, ты, чудак человек. Понимаю я твой честный поступок. Ну, ладно, — засмеялся он. — Рекомендации имеешь?

— Подзапас маленько, товарищ комиссар, Семен Васильевич.

— А мне и пролезть нельзя, — тихо и печально сказал Карпенко.

— Почему? — насторожившись, повернулся к нему Руднев.

— Ну кто же за меня, такого, поручительство даст?

Ковпак и Базыма переглянулись. Руднев молча порылся в кармане гимнастерки и протянул Федору вчетверо сложенный лист бумаги. Карпенко встал. Он смотрел в глаза Рудневу и не брал листа. Так же молча протянули их Ковпак и Базыма.

— Бери! — серьезно сказал Ковпак. — Только гляди, за двадцать пять лет в партии ни я себя, ни меня перед партией никто не опозорил.

Карпенко молча взял рекомендации и тихо вышел.

Прошло с полчаса и боком в хату втиснулся Мудрый.

— Заявление пишет, — заявил он по секрету. — Четвертую тетрадку исписал. Напишет, порвет и снова пишет. Ох, и прикрутили вы его, товарищ комиссар. Просто удивительно даже, до чего силу имеет эта партейность над человеческой душой!..

— Ну, пошел Мудрый философствовать... — сказал Базыма, задумчиво перебирая какие-то бумаги. — Одним словом — Колька Шопенгауэр.


У меня есть сын. Ему сейчас всего четыре года. Я желаю ему лучшей судьбы в жизни, чем у Федора Карпенко. Но если ему придется в жизни ошибиться и затем выправлять свой промах, вину или ошибку, пусть он делает это, как Карпенко. Лучшего я ему не желаю.


XV

24 ноября 1942 года мы заняли большое село Стодоличи. Село напоминало новостройку. Оно делилось на две половины: старая его часть — типичное полесское село с несколькими кривыми улицами; чуть подалее, на бугорке, по обеим сторонам хорошей улицы расположились новые стандартные дома, построенные за несколько лет до войны.

Село стояло в двенадцати километрах от окружного центра Лельчицы. До войны здесь было электричество и паровая мельница. Колхоз имел автотранспорт и славился своим животноводством.

В ночь на 27 ноября по хорошей санной дороге мы двинулись в направлении Лельчиц. Операция была разработана на полное окружение и уничтожение противника, который из Лельчиц своими щупальцами опутал весь этот большой район, населенный полещуками.

Руднев шутя говорил командирам:

— Ну, держись, хлопцы! Знайте, что Лельчицы — это наши партизанские «Канны»!

В двенадцать часов ночи роты вышли на исходное положение, и начался бой. Продвижение по окраинам шло успешно. Большая часть городишка была занята быстро, но затем наступление стало захлебываться. Центральная улица Лельчиц, на которой помещались учреждения, частично была занята нами, но затем противник стал оказывать все большее сопротивление. Большой двухэтажный дом жандармерии, опутанный проволокой, каменный дом гебитс-комиссариата, парк на пригорке в центре города со сходившимися к нему со всех сторон улицами, здание тюрьмы и другие каменные дома были сильными оборонительными пунктами немцев. Ковпак, расположившийся в крайних домах, решил бросить в бой артиллерию.

Прикрывать батарею пошла наша тринадцатая рота.

Первой нашей заботой было выбить противника из большого двухэтажного дома жандармерии — и десяток снарядов из 76-миллиметровой пушки сделали это. Мы ворвались в здание, битком набитое винтовками, лыжами, мешками с сахаром, бельем. Внутри помещение напоминало универсальный магазин. Вслед за первыми смельчаками в здание ворвались еще человек сто-полтораста.

Я из углового окна выглянул на улицу. На другой стороне ее, немного наискосок, стоял красивый особняк гебитс-комиссара. Здесь улица кончалась, и за нею на холмике был расположен небольшой парк, со всех сторон обнесенный забором; вокруг были вырыты окопы. Около парка высилась кубической формы каменная громада с бойницами, откуда торчали дула пулеметов, и недалеко от нее — противотанковая пушка, обстреливавшая улицу. Батальоны, наступавшие по окраинным улицам, уже сомкнули кольцо окружения, и противнику некуда было бежать. Поэтому он ожесточенно отстреливался.

В моем подчинении имелось лишь восемнадцать человек из тринадцатой роты. Я крикнул Бережному: «Давай обходи справа и атакуй парк во фланг». Затем вскочил в коридор дома гебитс-комиссара и крикнул своим:

— Выходи, все выходи на улицу и вперед!

Атака началась снова.

Выскакивая из окон здания гебитс-комиссара, на штурм парка шли пятая и шестая роты, тринадцатая заходила по огородам, я с третьей шел прямо на каменную глыбу. В несколько минут все было кончено, около пушки валялись убитые немцы, а из окопов наши хлопцы вытаскивали живых, спрятавшихся среди трупов, гитлеровцев.

Как мы узнали после, каменная глыба кубической формы была пьедесталом памятника Ленину. Памятник немцы сняли, а пьедестал превратили в импровизированный дот, выдолбив по углам его пулеметные гнезда. Спустя несколько минут после того, как мы закончили атаку и добили последних немцев, над нашими головами закружились два немецких самолета-истребителя. Они сделали по три круга и снизились. Когда их обстреляли, они быстро ушли на юг. Скоро со стороны Житомира подошло вражеское подкрепление: две бронемашины и около трехсот человек пехоты на автомашинах. Подкрепление мы разгромили, а бронемашины сожгли.

Это было 27 ноября 1942 года.

В те дни Красная Армия, прорвав фронт под Калачом и Клетской, начала окружение 6-й армии Паулюса под Сталинградом.

Вот записи из дневника за этот день.

«С боем взят гебитс-центр Лельчицы. Убито более трехсот немцев, две немки и полицейские, бургомистр, староста, много других «иже с ними» также переселилось в мир иной. Интересный бой для меня.

Снова прямая наводка, уже много раз проверенная мной за эту войну. Интересен бой еще и тем, что я на практике ощутил, что может сделать воля командира, когда наступление захлебнется. И снова везет — два раза смерть ходила локоть в локоть со мной и прошла мимо. Первый раз из противотанковой пушки бронебойным снарядом снесло голову пулеметчику, стоявшему рядом, второй раз пулька, маленькая пулька, попала в переносицу соседа, пролетев мимо моего уха.

Тяжело ранена Нина Созина. Хотя бы дожила она до известия о награде.

30.XI. Сегодня умерла от раны санитарка Маруся в плюшевой курточке. Много их, девушек, уже пало на своем посту.

1.XII. Милашкевичи, Глушкевичи и Прибыловичи. Озеро и площадка. Много работы. Интересные наблюдения и песни народа о войне.

А там старий батько

Окопи копав,

Вiн здалеку бачив.

Як стрiлець упав.

Пiдiшов вiн ближче

Тай сина познав.

«Танцы «полещуков», и девчата «полещучки» в мягких лапотках...»

Разгромив Лельчицы, мы расчистили почву для создания партизанского края в районе среднего бассейна Припяти. В это же время Сабуров разгромил Словечно, расширив этим намечавшийся партизанский край к югу. Таким образом, громадная территория южнее Мозыря и Пинска оказалась свободной от немецких гарнизонов. Пока еще только пунктирно намечавшийся партизанский край обещал быть в несколько раз больше Брянского по территории и более важным в смысле охвата вражеских коммуникаций.

Вначале немцы, очевидно, не придавали этому большого значения. И только через месяц, когда вновь образованный партизанский край дал себя чувствовать, гитлеровцы опомнились и стали принимать меры. Но было уже поздно.

Почти два года спустя, когда войска Красной Армии, заняв Житомир, захватили архивы житомирского гестапо, я в них разыскал материалы суда над лельчицкими властями. Судили гебитс-комиссара, известного мне начальника жандармерии и многих других. Некоторых из них присудили к смертной казни, других вообще судили посмертно. Но, как говорит народ, «не помогли мертвому припарки».

Партизанский край, о котором мечтал Руднев, был уже создан.


XVI

Расправившись с немцами в Лельчицах, мы разместились юго-западнее — в селах Глушкевичи, Прибыловичи, Копище.

В Глушкевичах стал штаб и первый батальон, в Копищах — второй и третий, в Прибыловичах — четвертый батальон.

Мы стояли там около месяца. Здесь впервые я познакомился с народом, о котором знал только понаслышке. Это о них, о «Полещуках», создавала свои чудесные произведения Леся Украинка. Разговаривая со стариками, глядя на танцы молодых девчат, я рисовал себе образы Левка, Килины из ее пьесы «Лiсова пiсня», и если бы немцы немного больше интересовались поэзией народа, который они задумали поработить, им бы чудилось по ночам: из Пинских болот Полесья на них подымается леший в мадьярской длинной шубе до пят, с козлиной бородкой, с автоматом в руках, и имя ему — Ковпак. Не берут его ни пули, ни железо, а он хватает немцев костистыми руками за горло, и они в ужасе испускают дух.

Руднев на стоянке ежедневно посещал раненых, следил за лечением, ободрял участливым словом. Он регулярно читал им сводки Совинформбюро, принимаемые ежедневно нашими радистами.

Как-то мы вместе зашли к тяжело раненной в бою за Лельчицы Нине Созиной. Семнадцатилетняя автоматчица лежала бледная, стараясь стоном не выдать боли.

Я живо вспомнил наш разговор на марше, когда она рассказывала, как пришла в отряд мстить немцам за зверски убитого отца.

Руднев осторожно присел на край кровати и взял девушку за руку. Она открыла глаза.

— Товарищ комиссар... — тихо прошептали ее губы.

Семен Васильевич вынул из бокового кармана гимнастерки радиограмму и прочел ее вслух. Это было поздравление. Правительство наградило Нину орденом Красного Знамени.

Девочка закрыла глаза, длинные ресницы тенью упали на щеки. Затем снова открыла их и улыбнулась комиссару.

— Спасибо, товарищ комиссар!

— На здоровье, — тихо проговорил Руднев.

— И еще раз спасибо, — прошептала Нина. — Теперь я обязательно поправлюсь.

— Обязательно, — ответили мы.

В селе Глушкевичи, находившемся в самом центре Пинских болот, мы задумали рискованное дело. Отдохнув несколько дней после лельчицкого разгрома, выпив трофейные водку, ром и коньяки из погребов гебитс-комиссара, снова взялись за дело.

На карте, лежавшей на столе у Руднева, был нарисован небольшой паучок с четырьмя черными лапками железных дорог и синими усиками рек, а сбоку надпись: «Сарны». Несколько вечеров просидели мы — Руднев, Ковпак, Базыма, Войцехович и я, — думая, как раздавить нам «паучка». Повторить лельчицкие «партизанские Канны», как шутя прозвал Руднев тот бой, здесь было невозможно. Город имел значительно больший гарнизон, подступы к нему были не в пользу наступающих, а кроме того, к городу вело много коммуникаций, — здесь-то и была главная для нас опасность. Но это и привлекало нас больше всего.

Мы загоняли разведку. Она натаскала нам «языков». Я, назначенный заместителем Ковпака по разведке, дал полные и исчерпывающие данные о гарнизоне, и все понимали, что ни в лоб, ни путем окружения взять город не удастся. Сил у нас было мало, снаряды на исходе, патронов — тоже не густо. А разведка доносила, что «паучок» живет жадной паучьей жизнью. Черные щупальцы дорог лихорадочно гонят на фронт боеприпасы и войска. В обратную сторону — на запад — идет награбленный хлеб, высококачественный авиационный лес. И еще, что болью отзывалось в наших сердцах, — по рельсам катятся запломбированные вагоны, везут в Германию согнанных со всей Украины невольников, наших советских людей.

Жирные щупальцы «паучка» пульсировали все возрастающим количеством поездов, и Семен Васильевич, мучительно вглядываясь в карту, яростно стучал кулаком по столу:

— Его нужно во что бы то ни стало раздавить. Но раздавить мы не в силах...

И тут возник план. Я не помню сейчас, кому первому пришла в голову эта мысль, но она сразу стала общей мыслью командного коллектива. Крест! Поставить крест над Сарнами! И Руднев, подхватив мысль, уже детализировал ее:

— Обрезать концы, отрубить щупальцы со всех сторон в одно время, в один час, чтобы сразу застопорить движение с запада на восток, с востока на запад. Не дать немцам обходного пути на юг и север. Полностью вывести узел из строя на подступах к нему!

Еще не родившаяся в деталях и исполнении, операция сразу получила название: «Сарнский крест».

Дело в том, что железные дороги в Сарнах перекрещиваются: с севера на юг — из Барановичей в Ровно, и с запада на восток — из Ковеля в Киев. В Сарнах они встречаются и расходятся на все четыре стороны. А в нескольких десятках километров от узла дороги пересекают большое количество рек. Одновременным взрывом четырех-пяти мостов на подступах к Сарнам решалась судьба узла, хотя он сам оставался нетронутым.

В одну ночь должны были взлететь на воздух мосты, и злой «паучок» должен был надолго прекратить свое существование. Так родилась в наших умах операция, и так же точно она должна была быть выполнена нашими ротами и батальонами. Снег, густо покрывший землю, позволил проводить операцию бесшумно и быстро. Мы выбрасывали роты с далекого расстояния, оставляя основную массу обоза и всю громоздкую махину отряда на сотню километров в стороне от места диверсий. Это давало нам возможность сохранить элемент внезапности нападения. Лошади, отдохнувшие после походов, по хорошей санной дороге за сутки могли вывезти наши боевые группы на исходное положение. Операция была экзаменом на зрелость мысли нашего командного состава, на его организаторские способности. В то же время она была экзаменом на зрелость и среднего звена партизанских офицеров.

Вся сложность нашего задания заключалась в том, что мосты должны были взлететь на воздух в один и тот же час, а находились они на расстоянии тридцати-пятидесяти километров друг от друга.

Каждый из пяти командиров, решавших общую задачу, в выполнении ее был предоставлен самому себе. Связь конными или ракетами исключалась, так как между «соседями», выражаясь фронтовым языком, находился разрыв в несколько десятков километров территории, занятой противником. Да и трудно было определить, кто кому сосед, так же как трудно было понять, где правая и левая стороны. Война без фронта и без флангов — так в двух словах можно определить тактическую сущность этого дела. Операция проходила не фронтом, а крестом, и каждый, повернувшись лицом к Сарнам, то есть к гарнизону противника, имел двух соседей справа, одного — слева и одного — в центре. А находившийся в центре со всех сторон был окружен врагами и в то же время имел четырех соседей сразу. Операция была рассчитана на три дня: выход на исходные позиции, взрыв мостов и возвращение к нашим главным силам.

Связи между командирами, как я сказал, не было. Каждый из нас мог знать обстановку только на одном из пяти участков. Поэтому понятно, как волновались мы, ожидая возвращения рот. На вторую ночь, когда, по нашим расчетам, роты должны были выйти на исходные позиции, я поздно задержался в штабе. Возвращаясь, я заметил фигуру человека в валенках, черной шапке и кожухе. Это был Руднев. Он ходил взад и вперед, нервно потирая руки и поглядывая на часы. В это время на юге раздался взрыв, приглушенный расстоянием и мягким ковром лесных массивов. В иную погоду мы, может быть, и не услышали бы его. Но ночь была ясная, безветренная, морозная. Скрипел под ногами снег, светящееся кольцо вокруг луны мерцало на фоне миллионов звезд. Семен Васильевич остановился и замер, прислушиваясь, как будто он хотел услышать и эхо еле слышного взрыва. И после паузы сказал:

— Молодец Цымбал!

Затем прошелся, опять остановился, прислушался и тихо ругнулся сквозь зубы:

— Чорт!.. Что же Кульбаки не слышно? Вечно они запаздывают, эти кооператоры.

Сделав еще несколько шагов, скрипя сапогами по снегу, Руднев вдруг поднял руку и замер. Казалось, мы не услышали, а лишь инстинктивно почувствовали, как где-то севернее дрогнула земля, передающая детонацию шестисот килограммов тола.

Руднев с удовольствием потер руки и хлопнул меня по плечу.

— Ну, учись, академик! Чистая работа! — сказал он, картавя.

А через несколько минут прямо на западе, растворяясь в ярком свете луны, вспыхнуло зарево.

— Бережной, Бережной работает! — проговорил Руднев. — Но почему же взрывов нет? Чего они там жгут, хулиганы?!.

Зарево подымалось вспышками, похожими на взрывы, их было много, но сам звук до нас не доходил.

Мы еще долго ходили с Рудневым, прислушиваясь, что же принесет нам единственный связной в этой странной операции — тихий морозный воздух Полесья.

Это было в ночь с 4 на 5 декабря 1942 года. В эту ночь, за полторы тысячи километров на восток от нас, войска Красной Армии под Сталинградом завершали окружение армии Паулюса.

На следующий день вернулись роты, и мы из их рапортов окончательно убедились в том, что дело удалось полностью. Черные щупальцы железных дорог были обрублены со всех сторон, а одно — даже дважды. Ясно было, что жирный «паучок» надолго захиреет.

Вечером Ковпак созвал командиров, выслушал их доклады и положил на карту правую руку с покалеченными еще в первой мировой войне двумя пальцами. Загребая рукой по карте, он как бы захватывал в горсть города, мосты и дороги, сжимая кулак над картой, словно в нем был кусок творога. Казалось, что сейчас из немцев сыворотка потечет.

— Заждить ще трохи, хлопцы. Дочекаются гитлеровцы в этих лесах та болотах, пока им жаба цыцьки даст!

Экзамен на зрелость партизанские офицеры выдержали. Кто же были они, эти люди, осуществившие по частям столь сложную операцию?

Цымбал — сержант родимцевской дивизии, которая в эти дни дралась в Сталинграде, а он за тысячу с лишним километров от нее перерезал важный нерв врага.

Кульбака — кооператор, председатель потребительской кооперации города Глухова, Сумской области, участник финской кампании. Он организовал партизанский отряд и вначале действовал самостоятельно, а затем объединился с Ковпаком, став командиром второго батальона.

Бережной — разведчик Красной Армии. Парашютист, Молодой чернобровый украинец, веселый и жизнерадостный. Он прекрасно ориентировался на местности. Его полюбили ковпаковцы за веселый нрав. Особенно его любили разведчики.

Из этих людей, как и из многих других, выковались в дальнейшем прекрасные командиры полков, батальонов ковпаковской дивизии.

Гитлеровцы забесновались. Разведка донесла, что на местах разрушенных мостов они организовали перегрузку вагонов. Чтобы помешать им и в этом, мы сразу выслали засады, которые обстреливали места перегрузок, пускали под откосы поезда с материалом для ремонта мостов. Разведка доносила, что это успешно начатое нами дело под корень подсекло представление западноукраинских, довольно отсталых крестьян о том, что немцы непобедимы. Мужики охотно принимали наших разведчиков, сообщали им последние данные о противнике, ходили по заданию нашей разведки в Сарны и другие городишки, узнавая все, что нам было нужно.

Там же, на большом, двухсотметровом, деревянном мосту у Домбровицы, сожженном Бережным, произошел комический эпизод, который очень насмешил нас.

Когда Бережной шел на мост под Домбровицей, он взял в ближайшем селе проводниками двух стариков, которые, поняв, что это за люди, куда и зачем они их ведут, особенно рьяно взялись показывать партизанам дорогу. Они многозначительно подталкивали друг друга в бок и всю дорогу закатывались тихим смехом, в лицах представляя, какие удивленные рожи будут у немцев, когда они наутро увидят, что случилось с мостом. Один из стариков сбегал за топором и пилой и стал пилить телеграфные столбы и рубить проволоку связи. Мост наши партизаны подорвали, а потом зажгли. Старики восхищались их работой и долго провожали диверсантов. Разведка, прибывшая через несколько дней проверить результаты диверсии, рассказала, что произошло там на следующий день.

Из Сарн на место диверсии выехала немецкая техническая комиссия и, подъехав к тому месту, где раньше был мост, увидела только торчавшие над водой его обгоревшие ребра.

Комиссии уже знакома была диверсионная партизанская работа, и это зрелище не особенно ее поразило. Но что это за большие круглые шары, почти касаясь воды, свешиваются на длинных веревках с обгоревших ребер моста? Кто-то из членов комиссии хотел подойти поближе, но его остановили.

— Не трогайте, может произойти несчастье.

На следующий день приехала другая комиссия и установила, что мост можно было бы восстановить за две недели, если бы не эти странные круглые желтые предметы, угрожающе повисшие над водой. Решили запросить высшее начальство, и только в третий раз сопровождавший комиссию местный полицай, понявший, наконец, что так затруднило немцев, пошел по обломкам моста, подтянул на канате загадочные предметы, оказавшиеся обыкновенными тыквами, снял их и положил к ногам недоумевающей комиссии. На ломаном немецком языке он объяснил им, что это за вещи, и, не выдержав, громко рассмеялся. Начальник комиссии, типичный толстый немец, не мог простить ему этого смеха и мудро решил:

— Если бы он не был связан с партизанами, он никогда не полез бы так смело на мост доставать эти... штучки.

И «бедного» полицая арестовали.

До немцев так и не дошел смысл странной затеи. Я же уверен, что тыквы были повешены двумя стариками-украинцами, больше нас торжествовавшими по случаю удачной диверсии. Это сама Украина, верная старинному обычаю, преподносила немцам «гарбуза».[3]

Наш партизанский край корнями врастал в народ.


XVII

«Сарнский крест» не мог пройти нам даром. Дней через десять разведка стала подавать тревожные сигналы. В Коростене, Олевском, Ракитном начали концентрироваться немецкие войска. Подбрасывалась артиллерия.

Ни с того, ни с сего колонна немцев, выехавшая со стороны Столина в Старое Село по узкой лесной дороге, окружила село, порубила большую часть населения, а село сожгла. В этом селе никогда не было наших партизан. Его не посещала даже разведка. Видно было, что фрицы нервничают.

Желая затянуть ремонт и восстановление мостов, мы разослали диверсионные группы и, ожидая возвращения их из их далеких рейдов, долго задерживались на одном месте. Этим мы давали противнику возможность разведать нашу стоянку.

Внезапно наступившая оттепель согнала первый снег. Нам пришлось снова перейти на повозки. Ковпак затягивал решение на марш, ожидая морозов.

18 декабря немцы заняли все близлежащие с юга и запада села. Силы у них были солидные, но все же наше командование решило дать бой, чтобы отвлечь внимание противника от мелких групп, возвращавшихся с диверсий. Тут случился со мной казус, который надолго остался у меня в памяти. Днем противник выбил нашу заставу из села Хочин. На ночь мы разработали план боя на уничтожение хочинского гарнизона. Я с четырьмя ротами должен был нанести немцам основной удар с севера. Другая группа во главе с Ковпаком пошла в обход с востока. Сабуров обещал бросить один отряд с юга. Мы вышли из села, перешли вброд ручей, прошли больше половины лесной поляны. В это время у Цымбала, командира второй роты, сломалась повозка под боеприпасами. Народ столпился вокруг нее и стал перегружать боеприпасы на другую. Я бросил на повозку мешавшие мне полевую сумку и автомат, взял четырех местных крестьян, бывших у нас проводниками, и пошел с ними в лес, начинавшийся у дороги. Пройдя метров двести, услышал по шуму, что колонна двинулась, и вышел на другую, меньшую полянку, прилегавшую слева к дороге. Оглянувшись, увидел в свете луны голову колонны, показавшуюся на другом конце полянки. Что-то спросил у проводника и вошел в лес. В этот миг слева и сзади ударили сразу два ручных пулемета. Трассирующие пули, осветившие меня и ближайшие кусты, указывали, что противник находился шагах в десяти от меня. Инстинктивно схватившись за плечо, я вспомнил, что автомата со мной нет. Голова колонны шарахнулась вправо. Затрещали елки. Это мои проводники улепетывали со всех ног в лес.

Я шагнул в сторону и, спрятавшись за небольшой елью, соображал, что же делать дальше.

Мы только что выступили из своего села и шли, не соблюдая мер предосторожности. Немцы же, выслав против нас свой авангард, уже приближались к нам и поэтому шли тихо и осторожно, — вот почему они и обнаружили нас на несколько секунд раньше. Их авангард столкнулся с нами и первым открыл огонь, предрешая этим свой перевес на первом этапе ночного встречного боя. Я стоял почти рядом с немецкими пулеметами и ничего не мог поделать. В мою сторону никто не стрелял, и я, уныло повернувшись, тихо побрел лесом, проклиная себя за оплошность. Я думал о том, что командиру в таком положении полагается пустить себе пулю в лоб. Но пули мои остались на повозке, а повозка чорт знает где...

Так я добрел до первой группы бойцов, которые под деревом перевязывали ногу Нине Созиной. Она только что успела оправиться после лельчицкого ранения, и ее ранило снова. Здесь же стояла злополучная повозка, а в ней лежали два ручных пулемета и мой автомат. Быстро выяснив положение, мы немного отошли назад и заняли оборону. Бой вели целые сутки. Затем, по приказу Руднева и Ковпака, отошли из Глушкевичей на север.

Это было 18 декабря 1942 года. Провоевав в тылу у противника еще около двух лет, я никогда нигде не оставлял своего оружия, зная, что такое счастье, как случай на поляне под Хочином, выпадает человеку только раз в жизни. Может быть, я крепко запомнил этот казус еще и потому, что Руднев долго меня «воспитывал», ехидно напоминая об автомате, оставленном на повозке перед боем.


XVIII

В первую ночь после боя в Глушкевичах, перейдя село Прибыловичи, мы оставили то озеро, на котором Ковпак пытался организовать самолетную посадочную площадку для вывоза раненых. За время рейда из Брянских лесов на правый берег Днепра и Припяти раненых у нас накопилось порядочно, к тому же надо было получить боеприпасы, которых тоже оставалось маловато.

В середине ночи мы подошли головной колонной к большому селу Бухча. Здесь находилось лесничество, и лесной комбинат. На окраине Бухчи был небольшой поселок с каменными зданиями и солидными деревянными строениями: школа-десятилетка, лесничество, много больших сараев и главная улица — мощеная и с тротуарами. Эта часть деревни выросла в производственный поселок.

Разведка, которую мы выслали накануне по предполагаемому пути следования, вернувшись вечером, доложила, что Бухча свободна, и поэтому наш ночной маршрут был проложен через нее. Но когда вторая маршрутная разведка, идущая впереди колонны, вошла в село, она доложила, что Бухча занята противником. Вечером, уже после нашего разведывания, в село въехала немецкая колонна. Крестьяне крайних хат точно не знали количества прибывших немцев, но говорили, что подводы ехали по улице довольно долго и смельчаки насчитали их не менее сотни. Немцы расположились в школе и в каменных и деревянных зданиях вокруг нее.

Горкунов, помощник начальника штаба по разведке, сам побывал на краю села и, возбужденный, вернувшись вместе с разведчиками, доложил командиру и комиссару обстановку. Он лихо козырнул и попросил командира поручить ему дело по разгрому вражеского бухчинского гарнизона. Я лежал в это время на лафете нашей пушки, и меня сильно клонило ко сну, так как в предыдущих боях в течение трех суток я не спал. Кроме того, настроение у меня было неважное, потому что именно в этот вечер Руднев все время издевался надо мной за то, что я в хочинском бою участвовал без автомата, оставив его на повозке.

Горкунов был любимцем Руднева. Его биография и приход в отряд очень интересны.

Зимой 1941/42 года Ковпак и Руднев совершали свой первый рейд по Сумской области. Стояли жестокие морозы. Тогда еще небольшая — в несколько сот человек — партизанская группа, руководимая Ковпаком, только еще нащупывавшая рейдовый метод партизанской борьбы, однажды с ходу заняла село в степи. На перекрестках дорог были выставлены заставы. На одну из таких застав и напоролся бывший лейтенант Красной Армии Горкунов. Он был ранен на правобережьи Украины, попал в окружение и в плен. Затем ему удалось бежать, достать липовые немецкие документы и штатскую одежду. С ними он пробирался на восток, стремясь перейти фронт. Фронт был уже далеко от Сумской области, и немцы устанавливали здесь свой «новый порядок». Во многих селах они организовали полицию. Правда, среди крестьян ходили слухи о партизанах, но никто толком о них ничего не знал. Для того чтобы проходить через все полицейские заставы, караулы и посты, установленные гитлеровцами в каждом селе, Горкунов придумал себе вымышленную биографию, подкрепив ее соответствующими документами. Он выдавал себя за купца, доставал какой-то товар, а в удостоверении было сказано, что он направляется на восток по своим коммерческим делам. Так от села к селу Горкунов пробирался к фронту, пока его не задержала наша застава.

Командир заставы посмотрел документы и, ничего не расспрашивая, сказал бойцу:

— Ладно, чего с ним разбираться, веди его в штаб.

В штабе сидела группа партизан. Горкунов зашел, скинул шапку и громко отрапортовал:

— Здравья желаю, господа полицейские!

— Здравствуй, — не поднимая головы, ответил черноусый человек, склонившись над бумагой. Рядом с ним сидел другой и печатал на машинке. Отложив бумагу в сторону, черноусый стал задавать приведенному вопросы. Горкунов хорошо затвердил свою уже не раз рассказанную «биографию», он затараторил ее быстро, весело, с уверенностью и убедительностью. Он рассказывал, как хороший актер. В этом рассказе, как в заправском драматическом монологе, было все рассчитано и проверено. Вначале он должен был разжалобить слушателя, говоря о тех переживаниях, которые он, как сын кулака, испытал за последние годы жизни при советской власти. Затем рассказал о том, как он был на Соловках, как бежал оттуда. Нужно было еще вызвать у слушателей-полицейских, набранных немцами из уголовников и всяких сомнительных элементов, ненависть к большевикам, затем отпустить пару шуточек, чтобы показать, как он «водил за нос» командиров Красной Армии, своими действиями помогая немцам.

Человек, сидевший за машинкой, перестал печатать и стал с интересом прислушиваться. Из соседней комнаты тоже показались какие-то лица. Горкунов почувствовал себя в зените своего актерского успеха. «Ну вот, кажется, и этих провел», — подумал он и поставил точку.

— Все? — спросил черноусый, поднимаясь из-за стола.

Горкунов утвердительно мотнул головой и вынул из кармана объемистый кисет, доверху набитый махоркой.

На плечи черноусого поверх защитной гимнастерки, подпоясанной военным ремнем, была накинута шуба. Горкунов заметил, что такие ремни носили и полицейские, но у черноусого была пряжка со звездой. Он еще во время рассказа обратил на это внимание, но решил, что, видно, тот не успел ее сбить. Вдруг от резкого движения черноусого шуба сползла у него с одного плеча и на гимнастерке блеснул орден Красной Звезды. Горкунов от неожиданности даже присел на лавку. «Влип, ох, влип!...» — подумал он. Черноусый вышел из-за стола и подошел к «купцу» вплотную. Горкунов встал и вытянулся.

— Все? — спросил черноусый.

Горкунов молчал. Да и что он мог говорить в такой момент? Партизаны за столом загалдели. Послышались слова: «Товарищ комиссар!»

Горкунову стало ясно, куда он попал.

Черноусый стоял и смотрел на него.

— Ну, что еще можешь рассказать?... — спросил он, пристально глядя ему в глаза, и добавил: — Сукин сын...

— Братцы, господа, то есть товарищи... — начал Горкунов.

— Ладно, знаем, — оборвал его Руднев, — это был он, — и крикнул в соседнюю комнату: — Дежурный, уведи этого типа в караульное помещение!

Горкунов вошел в караулку, лег на нары, закинул руки под голову и, тупо глядя в потолок, мучительно гадал: «Расстреляют или не расстреляют?» Он не успел в штабе никого угостить табаком. Сейчас к нему заходили партизаны и, закурив, выходили снова. А двое задержались в караульном помещении и уселись на лавку напротив Горкунова. Один из них, парнишка лет семнадцати, с черными густыми бровями, болтая ногами, в упор с мальчишеской наглостью смотрел на белые чесанки Горкунова и, явно издеваясь над ним, говорил:

— Хорошие валенки у «купца». — И, подмигнув товарищу, усатому человеку, которого он называл Сашка, продолжал: — Подойдут, а? Как думаешь? — и хлопал себя по икрам.

— Можно примерить, Радик, — ласково посоветовал усатый Саша.

— Ну, ладно, — издевался мальчишка, — примерим, когда будем его... — и он выразительно щелкнул языком.

«Расстреляют», — с тоской подумал Горкунов. Он порывисто встал и подошел к ним. Усатый расстегнул кобуру.

— Ну-ну, ты потише! — угрожающе сказал он.

Мальчишка продолжал болтать ногами, не отрывая любопытных глаз от Горкунова.

— А ведь военный человек, — заметил он Сашке. — Ишь, вытягивается как: руки по швам держит. Вот только у немцев в плену не был. Немцы пленных совсем другую стойку «смирно» учат делать.

Горкунов ухватился за это замечание и, присев рядом с мальчиком, стал торопливо и горячо, боясь, что ему не дадут договорить, рассказывать о себе всю правду. Рассказал о том, что он лейтенант Красной Армии, о том, как трудно ему приходилось во вражеском окружении, что он переживал. Мальчик с увлечением слушал. Казалось, он уже готов был поверить рассказу, но потом, спохватившись, иронически, недоверчиво улыбался и небрежно цедил:

— Валяй, валяй!

В это время на улице неожиданно затрещала пулеметная очередь, за ней — другая. Послышалось характерное кваканье немецкого миномета. Затем наступило маленькое затишье, и опять вспыхнула перестрелка. Партизаны стремглав высыпали на улицу. Через минуту Горкунов вышел за ними. Часового у крыльца не было. По улице бегали люди, во дворах запрягали лошадей. Бой разгорался.

Горкунов посмотрел на огород... за ним чистое поле и дальше кусты. «Самый подходящий момент удрать», — подумал он и медленно пошел по огороду. Затем остановился. Ему было ясно, что он попал к партизанам, и к партизанам необычным. Больших лесов вблизи не было, а эти партизаны стояли в селе.

«Видно, отчаянная публика собралась. Да, неладно я к ним попал», — рассуждал он, шагая по огороду. Потом остановился и стал завертывать цыгарку. «Эх, была не была, — решил он. — Расстреляют, так расстреляют! Лучше уж от своих погибнуть...» — и повернул обратно.

Горкунов подошел к обозу, который выстроился вдоль улицы. На одних санях, покрытых брезентом, лежало оружие: несколько ручных пулеметов, винтовки. Он подбежал к ездовому:

— Слушай, парень, дай винтовку.

Тот поглядел на него и спросил:

— Что, небось, убежал с боя? Винтовку потерял, а теперь я тебе давай. А ты ее завоевал, шляпа? — но, заметив в зубах Горкунова цыгарку, глотнул слюну и уже милостиво добавил: — А «сорок» дашь?

Горкунов с готовностью вынул кисет и высыпал в пригоршню ездовому почти весь табак.

— Ладно, выбирай, какая понравится, — предложил удивленный ездовой и гостеприимно распахнул брезент.

— А патроны у тебя есть? — спросил он. Горкунов пожал плечами. — Ну, что ж, бери немецкую, — говорил ездовой, смачно затягиваясь. — Для начала я тебе обойму патронов дам, а остальное уж от тебя зависит... горе-вояка.

Горкунов схватил обойму, зарядил винтовку и побежал на выстрелы. Он выбежал на окраину села, залег и стал стрелять на выбор. В Красной Армии он считался отличным стрелком, но первые два патрона промазал, так как сильно волновался, да и винтовка для него была непривычная. Немцы в это время поднялись в атаку. Позади партизан раздалась команда:

— Не стрелять! Подпускать ближе! Бить только в упор!

Подпустив немцев шагов на двадцать, партизаны ударили сразу, залпами и очередями, а затем пошли в контратаку. С ними бросился и Горкунов.

В этом бою он добыл себе гранаты, патроны и, удовлетворенный, возвращался с боя прямо к штабу, закинув за плечи немецкий карабин. А возле штаба в это время Руднев распекал дежурного за то, что он упустил арестованного, пытаясь добиться, когда именно тот убежал: во время боя или до него. У комиссара было подозрение, что Горкунов, удрав, привел немцев на место стоянки партизан. Арестованный с карабином за плечами в это время весело подошел к Рудневу, встал по команде «смирно» и спросил:

— Что прикажете делать дальше?

Мимо проходила, возвращаясь из боя, группа партизан.

Один из них сказал, обращаясь к товарищу:

— А ничего новичок воюет. Смело. Немного зарывается вперед, но воюет хорошо, стреляет метко...

Услышав это, комиссар подозвал бойца, отвел его в сторону и стал расспрашивать. Тот рассказал, что видел нового партизана в бою. Комиссар подошел к Горкунову и приказал ему следовать за собой в штаб. Там сидел и молодой парнишка, называвший черноусого комиссара отцом.

Это был Радик, сын Руднева. Ему было лет шестнадцать, но с приходом немцев Руднев, не задумываясь, взял его с собой в отряд. Радика — полное имя Радий — знали и любили все в отряде, но особенная дружба была у него с Ковпаком. Трогательная и суровая, нежная и простая дружба старого солдата с молодым представителем советского поколения.

Горкунов, торопясь и очень волнуясь, быстро повторил свой, уже настоящий, рассказ комиссару. Тот сидел, задумчиво теребя ус. А потом вызвал командира шестой роты:

— Получай нового партизана.

Командир с Горкуновым вышли. Комиссар походил по хате, подумал и сказал сыну:

— Радик, займись Горкуновым. Похоже, правду говорит человек, но, может быть, и врет.

Радик часто заходил в шестую роту к новому партизану. Иногда во время движения колонны подсаживал его к себе на санки. Горкунов был хорошим разведчиком. Он десятки раз отличался в боях, показал прекрасное знание военного дела и постепенно стал командиром разведки. В рейде из Брянских лесов на правобережье Украины его уже назначили помощником начальника штаба по разведке.

Итак, Горкунов стоял теперь перед комиссаром и просил поручить ему руководство боем по разгрому немецкого гарнизона в Бухче. В нескольких словах наметив план операции, комиссар вызвал командиров рот, которые подчинялись в этом бою Горкунову, и поставил перед ними задачу. Командиры отошли в сторону, обсуждая с Горкуновым детали. Я уснул, лежа на лафете.

Бой начался. Начался он не так, как хотелось комиссару и Горкунову. Переборщили разведчики. Трое из них самые отчаянные — Федя Мычко, Митя Черемушкин и Гомозов — вырвались раньше времени вперед, незамеченными подошли к самой школе, но снять часового без шума не сумели. Часовой успел выстрелить, но тут же свалился под автоматной очередью. Разведчики залегли в канаву прямо против дверей школы. Из школы стали выбегать немцы, и разведчики в упор били их. Уложили несколько десятков. Но вскоре патроны кончились, и разведчикам пришлось отползти. Пока к месту стрельбы подошли роты, которые должны были завязать бой и с ходу разгромить вражеский гарнизон, немцы успели занять оборону. Она у них, видимо, была продумана заранее. На всех каменных зданиях по углам были поставлены пулеметы, в школьном дворе — миномет. Нужно было брать дом за домом. Бой затянулся до утра.

Бои, как и люди, бывают разные. Есть бои светлые, есть хмурые. Бывают бои нудные и тяжелые, как жизнь старика-вдовца, отягощенная застарелым ревматизмом. Бывают бои-пятиминутки, как быстрая летняя гроза. Каждый бой имеет свое лицо, свои особенности, свои неповторимые подробности, которые запоминаешь на всю жизнь, если ты воин и в бою думал о победе над врагом, а не лежал, уткнувшись рылом в землю, дрожа за свою шкуру.

На рассвете Ковпак приказал выдвинуть пушки и прямой наводкой разбивать здания. Включился в бой и я с Павловским.

Павловский — старый черниговский партизан гражданской войны, комиссар полка времен Щорса, еще в девятнадцатом году получивший боевой орден Красного Знамени, — остался в тылу у немцев и был у Ковпака помощником по хозяйственной части. Как хозяйственник, отличался чудовищной скупостью, но в боях был исключительно смел и проявлял боевой опыт и командирский талант.

Павловский пошел на один фланг, я — на другой, где и встретился с Горкуновым. Быстро узнав и оценив обстановку, мы прямой наводкой из пушки стали разбивать здания. Нам удалось зажечь школу. Немцы страшно кричали, но горящее здание все-таки не дало нам возможности прорваться вперед. За школой был еще каменный дом, откуда били немцы, оставшиеся в укрытиях. В одном из больших дворов стоял немецкий обоз, состоявший из сотни повозок и лошадей. Истошно выли догоравшие в школе немцы. Бой все затягивался. Немцы бросали сигнальные ракеты, вызывая помощь со стороны Сарн через Дзержинск, откуда с минуты на минуту могли подойти подкрепления.

Ковпак выдвинул туда четвертый батальон с задачей перекрыть дорогу на Дзержинск и дать бой подкреплению противника.

Между тем сражение становилось все ожесточеннее. Немцы несли большие потери, но потери были и у нас. Во второй половине дня, увлекшись, мы столпились в одном дворе, у которого стояла наша пушка, стрелявшая прямой наводкой. Там были Горкунов, Павловский, командир конной разведки Миша Федоренко, несколько конных разведчиков и я — всего человек около пятнадцати. В этот момент прямо в гущу людей попала немецкая мина. Ею сразу были выведены из строя восемь человек, в том числе Горкунов и Федоренко. Все были ранены в ноги, так как мина разорвалась очень близко. Минометчик пристрелял это место и не давал нам подойти близко. Похоже было на то, что противник пытается контратаковать нас. Впереди не было пехоты. Пушка стояла только со своим расчетом. Она могла остаться в руках у немцев.

Я подполз к Горкунову и старался перевязать ему рану. В это время из-за угла сарая мне крикнул Павловский:

— Вершигора, надо пушку выволакивать. Если пушку немцам отдадим, знаешь, что нам от Ковпака будет?

— Гони расчет сюда! — крикнул я в ответ, а сам, прежде чем немецкий пулеметчик успел открыть огонь, перебежал через дорогу и, обогнув огород, выбежал к ездовым пушки, стоявшим под прикрытием сарая. Разобрав забор, мы галопом подкатили во двор, подцепили пушку и вдвоем с Павловским, не обращая внимания на стоны и крики Горкунова, положили его на лафет. Туда же положили и Мишу и так же на галопе выскочили из угрожаемого места.

В это время с другого конца села с нагайкой в руках бежал Ковпак. Полы его шубы развевались. За ним, еле поспевая, бежал Карпенко с третьей ротой. Карпенко, догнав Ковпака, схватил его за воротник и зашептал ему так, чтобы не слышали бойцы:

— Куда ты лезешь, старый хрен? И без тебя воевать есть кому.

Ковпак что-то ответил. Карпенко, пропустив мимо себя роту, строго бросил ему: «Смотри, чтобы такие штучки больше не повторялись, береги себя!» — и бросился догонять роту. Рота быстро восстановила положение, но все-таки выбить немцев из каменных зданий мы не могли. Две наши полковые пушки не пробивали толстых каменных стен, и хотя немцев осталось там, может быть, и очень мало, но взять их было невозможно. Потери наши все возрастали. Ясно было, что вести людей по открытой местности на пулеметы, укрытые за каменными стенами, бессмысленно.

В это время слева, на лесной дороге разгорался бой. В сражение включился наш четвертый батальон. Со стороны немцев заработала артиллерия, били минометы, рвались ручные гранаты, огневым шквалом отвечали партизанские автоматы, и опытное ухо улавливало, что бой там идет ожесточенный.

Вечерело. Командование собралось на опушке леса. Разведчики, посланные во все стороны, доложили, что нашли дорогу через болото, в обход Бухчи. Ясно было, что к следующему дню немцы подтянут сюда резервы и бить в лоб на Бухчу не стоило.

Проведя обоз через болото, мы к рассвету добрались до местечка Тонеж и заняли его двумя батальонами. Штаб разместился в двух километрах восточнее Тонежа, в селе Иванова Слобода.

Подсчитав свои потери, мы установили, что одних раненых у нас сорок семь человек. Среди них: помощник начальника штаба соединения по разведке Горкунов, командир отряда Кудрявский, начальник конной разведки Миша Федоренко и многие другие боевые друзья. Немцам это стоило, по предварительным данным, не менее двухсот человек убитыми, но, как мы узнали, вернувшись в эти места через год, после Карпат, потери их были значительно больше. Все-таки по нашим потерям этот бой мы считали крупной неудачей.

Кстати, о потерях: как правило, потери противника, указываемые штабом Ковпака непосредственно после боя, при последующей проверке подтверждались. И даже оказывались иногда уменьшенными. Установить потери в открытом бою можно только путем опроса бойцов, участвовавших в нем, командиров, путем донесений и рапортов и донесений снизу вверх: командир отделения докладывал командиру взвода, командир взвода — командиру роты, командир роты — командиру батальона, а тот — штабу соединения. Ковпак всегда боролся против дутых цифр. Он всегда, если только представлялась возможность, проверял эти данные разведкой. Он знал, за кем из командиров водится скверная страстишка преувеличивать. Поэтому часто в рапортах, не имея точных данных, он делал скидку на увлекающуюся натуру командира. Кроме того, он лично опрашивал бойцов, проверяя таким образом сообщенные ему цифры.

Зайдет к бойцам, поговорит с ними, а потом вызовет, допустим, Кульбаку, командира Глуховского партизанского отряда, считавшегося у нас командиром второго стрелкового батальона, и тихонько ему скажет:

— Вот ты тут рапорт написал. Забери его назад. И никогда больше так не пиши.

Если командир начнет доказывать, дед свирепеет и орет:

— Вот не люблю брехни! Бойцы только что мне рассказывали. Вот там у тебя было трое убитых, там вы взяли пулемет, там столько-то винтовок. Чего же ты пишешь? Чего же ты брешешь? Кого ты обманываешь?

Пристыженный командир уходит и переписывает рапорт заново.


XIX

В местечке Тонеж мы стояли последние несколько дней 1942 года. Бои в Глушкевичах 16-20 декабря и в Бухче — 21 декабря показали командованию немецкой группировки, что в нашем лице оно имеет серьезного, настойчивого и злого противника. Мы отходили на север, прикрываясь все время сильными арьергардами. Мы думали, что противник попытается нас преследовать, но, к нашему удивлению, этого не случилось. Очевидно, противник считал наш маневр попыткой затянуть его в глубь лесных районов. А может быть, потери немцев в Глушкевичах и Бухче не дали им возможности сразу перейти к преследованию. Похоже было, что немецкое командование отвязалось от нас и возмездие за Лельчицы, «Сарнский крест» и другие «пакости», которые партизаны причинили немцам, ограничилось только боями в Глушкевичах и Бухче. Партизаны отдохнули после боев, начали поправляться и раненые. О них особенно беспокоился Руднев.

В рейдовом отряде проблема раненых всегда является, пожалуй, самой сложной и трудной проблемой. Отряд вынужден все время двигаться. Оставлять раненых другим отрядам не совсем честно, да и не всегда есть эти отряды поблизости. Мы, как правило, ходили по местам, еще не освоенным партизанами, по «краям непуганых фрицев», как мы шутя называли эти места. Бросать раненых нам казалось недопустимым. Это могло повредить самой организации и повышению боевой дисциплины. В истории соединения Ковпака только однажды мы были вынуждены оставить раненых. Дело было в Карпатах, когда в двухмесячных беспрерывных сражениях мы потеряли весь обоз. Там каждый новый раненый, по существу, выводил из строя до десятка здоровых бойцов, которые должны были нести его на руках. Сами раненые просили пристрелить их, так как они видели, какой обузой они являются для товарищей. Но мы понимали, что на такую крайнюю меру, даже в нашем безвыходном положении, все-таки нельзя итти не только ради самих раненых, а еще больше ради живых и здоровых. Но все же мы были вынуждены оставлять раненых у населения. Это — законное явление, и мне кажется, что комиссар Руднев в этом вопросе, как и во многих других, проявил себя очень умным партизанским комиссаром. Половину своего времени он отдавал раненым бойцам. За время партизанской войны он приобрел опыт врача. Он знал течение и ход многих болезней, умел определить ранение, его характер, опасность его для жизни.

Помню, еще в начале Сталинского рейда, осенью 1942 года, на подходах к Днепру мое внимание привлек один смертельно раненный пожилой партизан. Он лежал на телеге лицом вверх и, не шевелясь, смотрел туда, где сквозь верхушки сосен синело осеннее небо.

Он был ранен в мозг навылет. Дни его были сочтены. Простреленный аппарат мысли создавал причудливые кружева из ругани и нежных слов. Он бредил иногда глупо и бессвязно, а часто остроумно и весело. На марше, обессиленный тряской, терял сознание, затем, очнувшись, хватался за горевшую жаром голову и громко звал комиссара, нежно матюкаясь.

Передышка, которую мы получили в Тонеже и Ивановой Слободе, дала нам возможность восстановить наши силы. Она особенно была необходима раненым, для которых тряская перевозка по лесам, по кочковатым дорогам была очень мучительна и опасна. Раненых у нас в то время насчитывалось уже около двухсот. Те из них, которых мы привезли с собой из-под Брянска, с боев на Днепре и в Лельчицах, постепенно выздоравливали. Но больше пятидесяти партизан было ранено в двух последних боях — в Глушкевичах и Бухче.

В Тонеже и Ивановой Слободе к нам пришло пополнение. Пришли в партизаны многие местные жители; пристали в пути застрявшие в этих лесах бойцы и командиры Красной Армии.

В Тонеже произошел один комический боевой эпизод. Ожидая противника с юго-востока и с запада, мы почему-то забыли о севере. Из Тонежа идет широкий тракт на Туров, городок, расположенный на Припяти. В Турове моста через Припять не было, и нашему штабу казалось, что оттуда противник не может вести против нас наступление. Кроме того, имелись сведения о том, что противник потерял нас из виду и точно не знает, где мы находимся. Шли пятые или шестые сутки нашей стоянки — это было под вечер 30 декабря 1942 года. Новый год мы предполагали встретить на марше, поэтому решили на скорую руку по-походному отметить его за день раньше в Ивановой Слободе. Мы сидели в этот момент в штабной столовой, и Ковпак только собирался выпить чарку, но остановился, услыхав пулеметные очереди.

— Це що таке? — спросил Ковпак. — Кто мешает праздник встречать? Нимци, щоб я вмер, нимци поздравлять прийшлы. Ну, що ж, — чокнемось.

Старик выпил чарку, крякнул и сказал;

— Пишлы колядныкив калачами угощать!..

В этот момент примчался галопом обратно в Иванову Слободу связной одного из батальонов, стоящих в Тонеже, отвозивший приказание штаба, и доложил командиру и начальнику штаба о том, что между Ивановой Слободой и Тонежем движется большой обоз. По всему было видно, что это немцы. Они заметили связного, когда он уже скакал обратно, и выпустили по нему несколько очередей. В Тонеже уже шел бой. Ковпак выдвинул одну роту из Ивановой Слободы, а другую послал наперерез па тракт Туров—Тонеж для того, чтобы перехватить немцев или не дать подойти новым силам. Откуда здесь взялись немцы, казалось непонятным, но факт был налицо. Оказалось, что батальон немцев въехал головной колонной прямо в расположение наших двух батальонов в Тонеже. Десятая рота, которую выслал Ковпак, подошла к этой части Тонежа как раз в то время, когда на улицах разгорался бой, а обоз остановился в лесу и разворачивался, чтобы ехать обратно. Рота ударила в хвост по обозу. У немцев поднялась паника, но уже вечерело, и немцы, воспользовавшись сумерками, разбежались по лесу, оставив большое число убитых и много повозок. Целую ночь шла перестрелка, но, боясь в темноте пострелять своих, Ковпак не бросил роты в бой. Действовали только отдельные засады и разведчики.

На рассвете рота Карпенко пошла в сторону от дороги, в лес, по многочисленным следам. Лес представлял собою как бы своеобразную запись, протокол боя. Всюду валялись убитые, раненые, вокруг были разбросаны немецкие ранцы, эрзац-валенки, котелки, бегали разнузданные верховые кони со сбившимися под пузо седлами. В кустах густо стояли пароконные телеги, и лошади, запутавшиеся сбруей в кустах, испуганно храпели. Там же мы нашли одно орудие и два миномета — почти все тяжелое оружие немецкого батальона. Позже была найдена полевая сумка командира батальона, майора Штиффеля. В ней мы обнаружили приказ, раскрывавший нам неясную до того картину: «Майору Штиффелю. Вам к 23.00 30.XII.42 г. выйти на северную окраину с. Бухчи, в 00 часов 00 минут 31-го декабря внезапным ударом разгромить банду партизан. При выполнении задачи учитывать, что с запада, юга и востока партизаны окружены батальонами 417, 231, 232, 233, 105»,

Писавший приказ явно не разбирался, с каким противником он имеет дело, и батальон, вместо того чтобы захватить вас, сам попал к нам в руки, но из-за ночного времени мы не могли использовать это преимущество полностью. Паника у немцев была страшная. Потеряли они около половины своего состава, но разгромить и уничтожить батальон целиком нам не удалось, так как немцы разбежались быстрее, чем мы успели нанести им окончательный удар и организовать погоню.

Через несколько дней, выйдя под Туров и Давид-Городок, мы увидели, что удиравший батальон не был боеспособным, так как остатки его солдат только сейчас стали собираться в Турове. Вид у них был сильно потрепанный: кто без пилотки, кто в одном сапоге, кто без винтовки. Добравшись до села, немцы плакали, просили крестьян дать им хоть кусочек хлеба. Батальон, очевидно, был совершенно не приспособлен для борьбы с партизанами, а тот, кто ставил им боевую задачу, тоже ничего не понимал в этом деле.

Когда в штабе переводчик переводил нам захваченный приказ и дошел до того места, где майору Штиффелю приказывалось разгромить партизан в Бухче, Ковпак сидел, хмурился, пощипывал бородку и шопотком ругался. Но когда переводчик дошел до параграфа, который гласил: «после уничтожения банды майору Штиффелю прочесать леса вокруг указанного района», Ковпак откинулся на спинку стула и засмеялся. Переводчик остановился, недоуменно глядя на командира. Ковпак, захлебываясь от смеха, долго ничего не мог произнести. Наконец он выдавил:

— Оце прочесав, ох, и прочесав же...

Действительно, уже вторые сутки наши бойцы вытаскивали немцев, застрявших при «прочесывании» тонежского леса, и их барахло, разбросанное по лесу. Шутка Ковпака быстро разнеслась по отряду, и ребята долго вспоминали майора Штиффеля, «прочесавшего» тонежские леса.


XX

Мы вышли из Тонежа с намерением пройти на север в поисках площадки для посадки самолетов, в которой мы остро нуждались. В районе Пинских болот и громадных лесных массивов ледяное поле озера было единственным ровным местом, способным принять огромные машины, летящие к нам прямо из Москвы. В ночь на 1 января 1943 года мы остановились на трактовой дороге Туров—Давид-Городок, в селе Ольшаны и других селах.

У Ковпака была мысль пощупать Давид-Городок, так как у нас, долго просидевших после Лельчиц в лесных районах, кончился табак, соль, сахар и другие необходимые продукты. В Давид-Городке у немцев, по предварительным данным, все это имелось в изобилии. Дело испортил Михаил Кузьмич Семенистый, тот самый четырнадцатилетний разведчик, который босиком пришел к Ковпаку еще в Сумской области. К этому времени мальчик стал опытным воякой, лихим разведчиком, пронырливым и смелым. Он без устали шнырял по колонне и впереди нее, состоя связным конной разведки при самом командире. Обычно он первым заскакивал в село и к моменту подхода головы колонны успевал доложить командиру, комиссару или мне, где можно разместиться, что слышно о противнике, как живут люди, есть ли в селе больные тифом и другие нужные нам сведения.

В Ольшаны Михаил Кузьмич тоже ворвался раньше всех. Староста успел спрятаться. Привязав лошадь у ворот сельской управы, Кузьмич вошел в контору. На стене висел телефон. Паренек заинтересовался несуразно большой коробкой сельского телефона. Покрутил ручку, снял трубку. Ему ответил голос телефонистки:

— Давид-Городок. Кого вам надо?

Кузьмич на секунду задумался, а затем сказал задорно:

— А ну-ка, барышня, дай мне гестапо.

Гестапо ответило, и Семенистый с переводчиком гестапо затеял «милый разговор». Семенистый напомнил гестаповцам, что сегодня канун нового, 1943 года, и обещал им, что придет сам лично с теплой компанией выпить чарку водки. Лихой разведчик просил приготовить соответствующую закуску. И когда гестаповец спросил, с кем он разговаривает, мальчик, важно подбоченясь и подражая Ковпаку, ответил:

— С кем говоришь, интересуешься? — и, откашлявшись, брякнул в трубку: — Сам хозяин здешних лесов с тобой говорит, Ковпак. Слышал про такого? Ну, то-то! — и важно повесил трубку.

Я вошел в хату как раз в тот момент, когда он произносил последние слова.

Колонна уже втянулась в село, работали квартирьеры, шла расстановка подразделений. Штаб, разместившись в сельской управе, начал свою работу. Зашли Ковпак и Семен Васильевич. Вместе с Базымой и со мной стали обсуждать, стоит ли ночью итти в боевую операцию на Давид-Городок или нет. Комиссар склонялся к тому, чтобы двигаться без остановки на север и скорее оборудовать аэродром для приема самолетов. Ковпак хотел «пощупать» Давид-Городок. Я не обратил раньше особого внимания на разговор Семенистого по телефону, но тут вспомнил о нем и рассказал Ковпаку. Дед рассвирепел и приказал вызвать разведчика. Он долго расспрашивал его и ругал, а затем обрушился на меня. Действительно, этот разговор срывал все планы командира. А, видимо, Ковпаку сильно хотелось выпить новогоднюю чарку из погребов Давид-Городка. По существу, немцы были предупреждены о нашей близости, и, сам того не понимая, мальчишка разболтал наши планы. От замысла пришлось отказаться, и новогоднюю ночь мы провели на марше. На рассвете мы вышли на Припять, а затем, перейдя железную дорогу Калинковичи—Лунинец, очутились в районе Князь-озера.

Однако, как мы узнали через месяц, гестаповцы так перепугались телефонного разговора с Семенистым, а может быть, и дополнительных данных о наших силах, полученных к тому времени от бежавшего старосты, что действительно в новогоднюю ночь они оставили большую часть Давид-Городка, перебравшись на другой берег реки Горынь. Гитлеровцы были уверены, что мы приведем свою угрозу в исполнение и займем Давид-Городок. Мост через Горынь в Давид-Городке был ими заминирован, и новогоднюю ночь они провели в обороне. Очевидно, мы не всегда в должной мере оценивали свои силы и тот страх, который внушали противнику. Многие возможности так и оставались не использованными нами.

1 января 1943 года мы форсировали Припять. Отягощенные ранеными, вышли на север к большому озеру Червонному, или Князь-озеру, как называли его местные жители.

На льду озера мы решили принимать самолеты.

Здесь закончился большой рейд, названный партизанами Ковпака Сталинским, — по имени человека, вдохновившего их на этот славный боевой подвиг.

За три с лишним месяца наш отряд прошел тысячу шестьсот километров, — от Брянских лесов к северу Украины, Киевскую и Житомирскую области и на Полесье.

В эти дни далеко на востоке, на берегах Волги, предрешалась судьба войны. Но и здесь, в глубоком тылу врага, за тысячу километров от Волги, мы ощущали горячее дыхание Сталинграда. Впереди была неизвестность. Мы не предполагали, что предстоят еще два года войны и четыре рейда: на Украину, на Карпаты, в Польшу, Белоруссию и еще долгий и славный, богатый приключениями путь в десять тысяч километров по тылам врага.

Но об этих рейдах разговор впереди.



Загрузка...