Александр Кузнецов Макей и его хлопцы

Часть первая В УСАКИНСКИХ ЛЕСАХ

I

Над занесённой снегом землей нависла ночь. В поле злобно бушует вьюга. Ветер тоскливо воет в обледенелых сучьях деревьев. Вьюга усиливается. Кажется, что в мире нет больше ничего, кроме этого снежного урагана.

Возле гудящего большого хвойного леса притаилось белорусское село. Тёмные домики занесены снегом. Ни огонька! Тишина. Даже собачьего лая не слышно.

Легкой ломаной тенью метнулась и тут же скрылась за изгородью длинная человеческая фигура. Согнувшись и озираясь, человек быстро шёл задворками села к крайней хате, в которой сквозь узкие щели ставен просачивался тусклый, мерцающий, как далёкая звезда, луч света. Боясь, чтоб не заскрипел под ногами снег, человек ступал осторожно. Он старался не увязнуть, но всякий раз проваливался в глубокий сугроб и с трудом вытаскивал из него ноги.

Вот и крайняя хата. Человек оглянулся и сразу перемахнул через шаткие заснеженные прясла, с которых густо посыпался жёсткий снег. Пройдя небольшую пло щадку двора, заваленную хворостом, он скрылся под тёмным навесом холодных сенцев.

На тихий троекратный стук отозвался тревожный срывающийся голос:

— Кто?

— Открой, Маша, это я, Макей.

Ух! А мы‑то уж всего надумались. Хлопцы в сборе, тебя ждём, — радостно говорила она, запирая за Макеем двери.

Макей втиснулся в хату и едва не подпёр собою дощатый побелённый известью потолок.

— А батьки ещё не пришли, — шепнула женщина. — Не стряслась ли беда?

— Живы, — сказал Макей, зябко поводя плечами и хитро улыбаясь.

II

В холодные зимние вечера 1941 года молодёжь Костричской Слободки тайно собиралась в небольшой, но приветливо чистой хате Марии Степановны, которую Макей и почти все его хлопцы запросто называли Машей.

Красивый клуб, выстроенный перед самой войной и ещё блестевший свежеструганными бревнами, был забит. Венецианские окна его разбила бацевичская полиция, во главе которой стоял местный немец Эстмонт, грузный обрюзгший человек лет пятидесяти пяти. Тройной складчатый подбородок, отвисшие мешки под мутными водянистыми глазами с белыми ресницами делали его похожим на ожиревшего борова. Но он стремился хоть чем‑нибудь походить на своего, как он говорил, «кумира» — Гитлера и потому носил маленькие усы и своеобразную причёску — острый клин волос на лбу.

— Мои кумир, — говорил он с одышкой, — любит русская земля, но не любит русская культура. Зачем мужикам клуб? Это смешно!

И он смеялся:

— Хо–хо–хо! Клуб! Хо–хо–хо!

Полицаи, собранные из отребьев человеческого рода, заискивающе хихикали. Тощий, с рыжей редкой бородкой, полицай — некто Свиркуль, — угодливо предложил побить все окна клуба и поломать сцену.

И вот теперь в изуродованных комнатах клуба гуляет сама матушка–вьюга. Народ с тоской смотрит на пустующее здание с черными проломами окон.

Молодёжь шла к Марии Степановне. Невысокая и сухощавая, с бледным остроконечным личиком, она приветливо улыбалась, встречая своих молодых приятелей. Гё радовало; что в это тяжёлое время они оставались верными комсомольским традициям, заветам Ильича, приказам Сталина. Захаживали сюда и оставшиеся в подполье старые большевики — председатель колхоза Илья Иванович Свирид и заведующий паровой мельницей Антон Мнхолап. Оба они заросли бородами —Свирид русой, Михолап чёрной. И оба попрежнему неугомонно веселые, смеющиеся. Это их Мария Степановна называет «батьками».

Илья Иванович Свирид через Макея и Марию Степановну держал тесную связь с подпольным партийным центром Бобруйщины. От Валентина Бутарева он получал непосредственные указания относительно организации боевой вооружённой группы, которая потом стала бы ядром партизанского отряда.

Вдумчиво и заботливо выращивал он это будущее ядро организации народных мстителей. Макей был исполнителем его воли. Одного слова «батькбв» было достаточно, чтобы все эти молодые люди пошли в огонь и в воду. Сам Макей безотчетно верил Свирпду, как человеку, олицетворявшему теперь партию.

Свирид вместе с другим членом партии — Антоном Михолапом — скрывался в лесу, но нередко бывал у Марии Степановны. Здесь он встречался с молодёжью. Уходя, батьки всякий раз вызывали в сенцы Макея и там подолгу о чём‑то шептались с ним.

Мария Степановна умиленно смотрела на молодёжь, ожидавшую Макея. «Замечательные хлопцы - молодец к молодцу. Под стать им и девчата. С такими людьми можно горы своротить». Так думала она, глядя на серьёзное и плутоватое лицо Михася Тулеева из деревин Новосёлки, на гармониста–мечтателя Федю Демченко, на красавца и богатыря Даньку Ломовцева, на удалого и коренастого крепыша Петку Лантуха, на белокурую со строгими чертами лица Олю Дейнеко, на румяную, с лукавым прищуром чёрных глаз и вечно смеющимися губами, Дашу. Да и Ропатинский, хоть и увалень и «пентюх», как говорила про него Даша, а всё же он на что‑нибудь сгодится, когда дело дойдёт до драки.

«Гвозди», — сказал бы о них её муж майор Красневский. I де‑то он теперь? Познал ли и он горечь отступления, когда 28 июля 1941 года их дивизия откатилась под ударами превосходящих сил противника далеко на Восток? Или он не отмщённый, с судорожно стиснутыми зубами упал, обливаясь кровыо, на родную землю, отдавая ей последний солдатский поцелуй? Она ничего не знает о судьбе мужа, которого любила, и всё ждёт его. На серые глаза её, большие и печальные, всякий раз навертываются слёзы, как только вспомнит о прошлом, совсем ещё недалёком. Обе девочки–малютки, восьмилетняя Наташа и пятилетняя Светланка, часто между собой говорят о нём. Тоскуя об отце, они спрашивают Марию Степановну:

— Мама, скоро папа приедет?

— Скоро, скоро. Как война кончится, так он и… — и она незаметно смахивала слезу.

— Он войнавает? Да? — спрашивала Светланка.

— Да, маленькая.

— А война скоро кончится?

Мария Степановна знала о тяжелых оборонительных боях Красной Армии, догадывалась, что не скоро быть концу этой войне. И она отворачивалась от устремленных на неё и ждущих ответа детских глаз. Не хотелось ей, чтобы дети увидели её печальное лицо, слёзы, стоящие в тоскующих глазах. Оттого ли, что девочки стали замечать, что расспросы эти неприятны для мамы, или оттого, что постепенно начали забывать отца, но только они всё реже и реже стали говорить с нею на эту тему. Это и огорчало, и радовало Марию Степановну. Огорчало то, что они забывают своего отца, близкого ей и самого дорогого для неё человека. Радовало то, что у| детей, видимо, наступил душевный мир с его детскими радостями и забавами, тот мир, который навсегда остается в человеке самым светлым и отрадным воспоминанием. Может быть, она уже не будет видеть их печальные личики с тоскующими и вечно чего‑то ждущими глазами. И сама она, как это ни больно, не могла не признаться в душе, что горькое и томительное чувство разлуки стало как будто не таким острым, каким было оно первое время. Недаром мудрость народная говорит: «Перемелется — мука будет».

Мария Степановна не могла примириться с тем, что чужеземцы гнусно кощунствуют в нашей родной стране, надруга–ются над тем, что мы всем сердцем и разумом своим признаем за святыню, во что мы верим, на что надеемся и во имя чего живём и работаем. Наше будущее — коммунизм, у нас свои близкие и дорогие сердцу имена. А они, изверги… Что делают они?!

Старушка–мать, Адарья Даниловна, только вздыхала, глядя на бледное и усталое лицо дочери. Вон уже и морщинки легли на лоб и бескровные губы перестали улыбаться. Иногда, не вытерпев, Адарья Даниловна говорила, охая:

— Охо–хо! Горюшко ты моё горькое! Гляжу я на тебя, Марья, и душа ноет: искалечили тебе жизнь, ироды! Искалечили!

— Будем поправлять, мама, — отвечала Мария Степановна с подчеркнутой уверенностью, стараясь придать голосу как можно больше твердости, хотя сама ещё толком не знала, как она будет поправлять эту, в самом деле искалеченную, изуродованную жизнь.

Осенью 1941 года в Костричскую Слободку приехал Макей. И это как‑то сразу разрешило мучивший Марию Степановну вопрос о том, что делать. Они быстро поняли друг друга и вскоре Мария Степановна стала ближайшей помощницей Макея и батьков, энергично занимавшихся созданием боевой вооружённой группы для борьбы с фашистскими захватчиками. По их заданию она ходила с важными поручениями в город Бобруйск, где встречалась с Левинцевым, Даниилом Лемешонком и с самим Валентином Бутарёвым, возглавлявшим подпольную парторганизацию Бобруйщины. У всех этих людей, как успела она заметить, было бодрое настроение и глубокая вера в победу нашего дела. Это поддерживало и их самих и всех общавшихся с ними в столь суровое и тревожное время.

Ходила она и в полицейские гарнизоны Бацевичи и Козуличи и в небольшой городок Кличев, стоящий на реке Ольсе, к восточным берегам которой подступали большие, почти непроходимые хвойные леса. На базарах, покупая соль или продавая в бутылках молоко, она каким‑то чудом узнавала и о численности вражеского гарнизона, и о том, какая немецкая часть стоит там на отдыхе, и о некоторых замыслах противника. Старательно запоминала при этом имена друзей и врагов. Она сумела даже войти в доверие к хитрому и осторожному Эстмонгу и прямо на дом ему несла молоко и яички.

— Гут яйки, — говорил, отдуваясь, ожиревший начальник бацевичской полиции.

III

Втиснувшись в хату, Макей каким‑то неуловимым движением отряхнул снег с серой армейской шинели, разделся, снял с головы шапку–ушанку, ударил ею о кожаный сапог с кирзовым голенищем и бросил на деревянную кровать, стоявшую прямо у двери. Проходя в. передний угол, он сказал, обращаясь сразу ко всем:

— Привет!

Его дружно и радостно приветствовали. Макей как-то грустно улыбнулся, сел к каменку, вынул из кармана военной гимнастёрки трубку–носогрейку, набил её табачком и, раскурив, задумался. Молодёжь тоже притихла.

— Охо–хо, — вздохнула Адарья Даниловна, смотря печальными глазами на Макея. — И у этого война,, видать, душу покорёжила.

В недалеком прошлом Макей был секретарём здешней комсомольской организации. Его всегда видели весёлым, подвижным, знали, как любителя песен и пляски. И молодёжь всегда тянулась к нему. Взрослые, не исключая и старика Козеку, одобрительно отзывались о Макее, говорили о нем, как о деловитом и серьёзном человеке, способном умело решать сложные вопросы и работать не покладая рук. Потом он поехал учиться гё успешно окончил военное училище.

Перед самой войной Макей приехал в родное село на побывку - высокий, стройный, аккуратный, затянутый в новенькие жёлтые ремни, с двумя кубиками на малиновых петлицах. Он нравился девушкам, хотя крупные рябины густо покрывали его лицо. Они заглядывались на него, вздыхали, а он приветливо улыбался, шутил с ними, но как‑то быстро уходил от их веселого хоровода, провожаемый печальными взглядами робких дивчинок и колкими замечаниями озорниц.

Задумчивый и одинокий, подолгу бродил он весенними вечерами под окнами дома Брони Щепанек, которая жила теперь в Кушчеве, училась там на курсах машинописи. Он собрался заехать к ней. Купил для неё туфли–лодочки молочного цвета и голубое крепдешиновое платье. Но 22 июня началась война с фашистской Германией, и Макей поспешил в свою часть, которая стояла в Западной Белоруссии под городом Картуз–Березой. Туфли и платье он вынул из чемодана и к неописуемой радости Даши подарил всё это ей, шутливо напевая:

— Носи, Даша, не марай, не марай!

Теперь Макей стал каким‑то другим. Говорит он мало, односложно. И к каждому его слову люди прислушиваются с необычным вниманием, напрасно стараясь разгадать мысли своего вожака по суровому непроницаемому выражению его лица, утратившему былую приветливость и простоту.

Все в нетерпении устремили глаза на Макея: что опека жет?

Макей поднял голову, не спеша постучал трубочкой о железную стойку каменка и, обведя тяжёлым взглядом присутствующих, требовательно спросил:

— Как дела? Начнём с хозяйки дома.

Хотя этот вопрос и не был неожиданным для Марии Степановны, она все же почему‑то смутилась, краска залила её бледное лицо. Она сказала, что вчера была а Бацевичах, что гитлеровцы там лютуют: перед окнами разбитого клуба повесили какого‑то молодого хлопца и на грудь ему прицепили дощечку с надписью «Партизан». Эстмоиг показывает на него рукоятью плети, рычит: «Всех их ждёт это!».

В хате поднялся ропот.

— Боятся они партизан, — заметила Адарья Даниловна, — вот и вешают.

— На испуг берут!

— Не из пужливых!

— Дай срок — самих их пугнём так, что костей не соберут.

— Тихо, товарищи! — сказал Макей, и все смолкли. Он что‑то записал в свой блокнот и обратился к Тулееву.

— Что ты, Михась, скажешь?

Тулеев откашлялся, завозился и встал.

— Сядь! — сказал Макей.

— Нет, так ловчее. Ведь командиру докладываю.

Макей улыбнулся.

— Ну вот, — начал Тулеев, — пошли мы, значит.. Идём. Даша говорит: «Ты, Михась, не взорвись». «Нет, — говорю, — нам, — говорю, — это ни к чему. Мы мосты у немцев должны подрывать». Говорю так, а сам думаю: «Чёрт его знает, — тол он и тол, — не винтовка». Впервые, можно сказать, вижу. Руки вроде как бы дрожат…

— Товарищ Тулеев, — строго сказал Макей, выражая нетерпение, — это к делу не относится.

— Извиняюсь. Правильно. Одним словом, подложил я этот самый тол под балку моста, зажег шнур… как его?

Гулеев посмотрел на всех вопрошающе, кашлянул.

— Бикфордов, — подсказал Ломовцев.

— Зажёг я этот самый, ну, про который Данька сказал, и драла. Даша кричит: «Ложись!». Кувыркнулись мы с ней в яму, смотрим: шнур ярко горит, искры летят…

— Короче.

— Потом, как бабахнет! Да! И нет мостика…

Все засмеялись. Улыбнулся и Макей, однако, сказал, что так о выполнении боевого задания не докладывают.

— Доклад должен быть лаконичным.

— Это как? — переспросил Ропатинский и почему‑то смутился, покраснел, взглянул на Дашу. Заметив её смеющиеся озорные глаза, он совсем смешался.

— Не красней, Ропатинский, скажи‑ка лучше, как вы там?

— Ну вас! — отмахнулся Ропатинский. — Я докладывать не могу, пусть Данька, — указал он на Ломовцева.

Макей с сокрушением покачал головой.

— Ну что ж, докладывайте, товарищ Ломовцев.

Лсмовцев только что перед войной пришел из армии.

Русые волосы на его красивой голове щетинились ёжиком, могучие плечи обтягивала выцветшая гимнастёрка, над правым кармашком которой маковым пятилистьем цвёл орден Красной Звезды. На нём были такого же цвета, как и гимнастёрка, галифе, а на ногах поношенные кирзовые сапоги с облезлыми голенищами. Он браво встал, щёлкнул каблуками и по–военному отрапортовал:

— Товарищ лейтенант! Ваше задание выполнено: срезали сто телеграфных столбов.

— Хо–хо–хо! — вдруг разразился смехом Михась Гулеев и, ухарски подмигивая Петке Лантуху, зашипел:

— Видал? Чистый солдат!

— Добро! — похвалил Макей, метнув суровый взгляд на Гулеева, и тот сразу притих.

— Добро‑то добро, да как бы оно злом не обернулось, — сказала сокрушенно Адарья Даниловна. — Сюда не наехали бы фашисты‑то?

— Колесили вокруг нашего села фашистские прихлебаи, — ответил Макей и выдохнул клуб табачного дыма.

— Кто такие?

— Никон, староста Бацевичей, Марк Маркин, да этот рыжий холуй.

— Не Свиркуль ли?

— Он.

Ох ти мне! — всплеснула в страхе Адарья Даниловна. — Беда, хлопчики!

Макей снова выдохнул заряд дыму, старуха закашлялась, ушла в другую комнату. Макей улыбнулся.

— Хорошая бабуся, не предаст, но всё знать ей вредно.

— Скоро состарится? — съязвил Михась Гулеев.

— Для её здоровья вредно, Михась. А хорошего ждать нам от них, это верно, нечего. Слышал я, — продолжал Макей, — Никон хвастался, что за одно дельце он получит «железный крест». На нас кивал.

— Мы ему допреж немцев дадим крест‑то, деревянный, правда, — сердито хмурясь, заявил Ломовцев, и для чего‑то повел своими могучими плечами, словно в самом деле уже собирался навалить себе на плечи дубовый крест, чтобы снести его в награду изменнику Никону, бывшему кулаку и мироеду.

Петрок Лантух встал и, словно давая клятву, сказал:

— Око за око, зуб за зуб!

И бледное лицо его в рыжих веснушках потемнело от ярости и гнева.

IV

Выслушав донесения, Макей встал и подошёл к Марии Степановне, которая в это время стелила постели для своих девочек. Светлана давно уже спала на руках Даши, Наташа дремала, сидя на высокой деревянной скамье рядом с Олей Дейнеко. У Оли играл на щеках яркий свежий румянец. Она с восхищением смотрела на Лантуха, и в голубых глазах её светилась суровая решимость последовать хоть на край света за этим хлопцем. Макей улыбнулся ей доброй улыбкой и. отЕедя в сторону Марию Степановну, что‑то сказал ей на ухо. Та молча кивнула ему головой и, повернувшись к девушкам, подозвала их к себе. Даша подошла, держа на руках Светлану. Оля тоже взяла на руки Наташу Синенькое платьице девочки завернулось и голенькие ножки свисали почти до самого полу.

Вон какая она у нас большая, — сказала Мария Степановна, одергивая платьице девочки. — Отец приехал бы и не узнал. Кладите‑ка их! А теперь гы, Оля, перепиши вот эти листовки, а ты, Даша, посчитай звёзды.

Даша, полногрудая, румяная девушка с ярко–пунцовыми губами знающе подмигнула и, дурашливо взяв руку «под козырек», по–солдатски, отчеканила:

— Нсть посчитать звёзды!

Ребята рассмеялись. Данька Ломовцев, закусив губу, начал боком пробираться к двери, в которую, накинув на плечи шубёнку и даже не застегнув её, выбежала Даша. Клубы белого холодного воздуха, впущенные е: о с улицы, служили для Ломовцева дымовой завесой, за которой он, в простоте душевной, пытался спрятать и свою Мощную фигуру и большую любовь к девушке.

— А ты куда, хлопец? Вернись! — приказала Мария Степановна.

— Жарко, Маша! — смущенно оправдывался Ломовцев, возвращаясь к столу, за которым сидели все

.приятели.

Оля Дейнеко писала на белых листах обращение товарища Сталина к народу. Она старательно выводила каждое слово вождя. Один из таких листов держал в руках Макей, готовясь, видимо, читать. Он стоял высокий, с темным лицом. Свет каменка падал ему в спину, но все видели суровые черты его лица, кривую складку тонких губ, горячий блеск серых живых глаз.

«Батькй» сегодня к нам не придут, — начал Макей. — Ждут нас к себе. Что делать! — воскликнул притворно Макей, — старый народ щепетильный: мы, говорит, к вам ходили, теперь, говорят, вас ждём к себе.

Хлопцы разом завозились, послышались радостные восклицания:

— Давно пора бы!

Только Ропатинский, ничего не понявший из слов Макея, сказал:

— Куда мы к ним пойдём? Они сами‑то не имеют хаты — в лесу живут.

— А разве нам с ними в лесу тесно будет? — спросил Макей и, вздохнув, махнул рукой: — Голова ты с ушами! Соображай!

Подойдя к столу, Макей взял несколько листов, исписанных крупным девичьим почерком, сказал:

-— Читали этот документ, хлопцы?

— Что это? — спросил Данила Ломовцев.

А Михась Гулеев не удержался, чтобы не пошутить:

— Может, Оля нам проект мирного договора с Гитлером составила?

— Ошибаешься, — твердо сказал Макей. — Это объявление войны, войны всенародной, священной. Это, хлопны, обращение товарища Сталина от 3 июля нынешнего года.

— Читай, товарищ Макей, — заволновался всегда такой спокойный Федя Демченко. — А ты слухай, чёрт! - огрызнулся он на Ропатинского, который нёс какую-то околесицу.

Призвав всех к порядку, Макей начал читать:

«К вам обращаюсь я, друзья мои!»

Голос Макея звенел, как натянутая до предела струна: вот–вот оборвётся.

«В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, дли разжигания партизанской войны всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога лесов, складов, обозов. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия».

Послышались радостные восклицания:

— Вот это да!

— Сильно!

— Да, — солидно сказал Федя Демченко, раскрасневшийся от внутреннего возбуждения, — это же целая программа для нас. Так я понимаю, товарищ Макей?

— Совершенно верно. Это программа всех советских партизан. Вот и нам пора…

Марию Степановну вдруг охватил какой‑то безотчётный страх. Она знала, куда их зовёт Макей, и невольно чувствовала, что обязательно должно произойти что‑то необыкновенное, что, наконец, нарушит течение этой жизни, отвратительно унизительной и страшной.

В волненьи она опустилась на край кровати, где спали её дочери и, вспомнив о них, чуть было не разрыдалась Так вот откуда этот страх! Что будет здесь с ними — с Наташей, Светланой, со старухой–матерыо? Словно в полусне она слышала голоса людей, идущие откуда‑то издалека и над всем этим гомоном людских голосов господствовал один сильный и властный голос. Этот голос словно вобрал в себя всю силу остальных голосов. Он властно звал и её на великие муки, суля в награду светлое и радостное, как весенний праздник, будущее. Вот она отчётливо услышала слова Макея:

— И нам пора идти в лес, в партизаны…

В это время дверь с шумом открылась и в хату вбежала Даша.

— Тише гомоните!

Макей круто повернулся к вошедшей:

— В чём дело?

Видно было, как под смуглой рябой кожей двигались желваки его щёк. Макей с трудом сдержал вспышку гнева. Он забыл или не знал, с какой целью была выслана из хаты его сестра? Теперь он злился на неё за её «дикое», как он часто говорил, поведение. «Неужели нельзя было как‑нибудь по–другому?» — говорили его глаза, с упрёком устремленные на Дашу. Даша поняла вопрос своего брата и, оправдываясь перед ним, сказала уже более тихо:

— Там… некий идёт…

— Это другое дело, — сказал он примирительно и тут же приказал:

-— А ну, Демченко, нажми на басы, повеселее! А вы все… Пляши!

Демченко широко развел меха баяна, хотел заиграть что‑нибудь удалое, разухабистое, но, как всегда, начал с вальса «На сопках Маньчжурии». Ропатинский с небывалым для него проворством устремился к Даше. Ломовцев вспыхнул, с досадой взъерошил на голове белый ёжик и отошёл к печке.

. — Ропатинский! — крикнул Макей. — Ко мне!

Блаженная улыбка сошла с лица Ропатинского. Он нехотя оставил Дашу и, браня про себя Макея, подошёл к нему!

— Слухаю, — сказал он сердито.

Пока Макей что‑то говорил Ропатинекому, Ломовцев пододвинулся к Даше, которая сидела на скамейке. Он успел взять в свою ручищу маленькую, пухлую руку девушки. Даша вскинула на него суровый взгляд, вырвала руку и отодвинулась на край скамьи. Ломовцев, закусив губу, тоже отодвинулся, потом вдруг вскочил и пустился в пляс — гармонь запела «барыню». Оля и Мария Степановна стояли в кругу. Возле них, лихо оттопывая, носился Данька Ломовцев, а за ним шли вприсядку коренастый в рыжих веснушках Петка Лантух и Михась Гулеев, словно резиновый мяч подлетавший чуть не до потолка. В хате стало весело, но на лицах у всех чувствовалось напряженное ожидание.

Макей сидел в стороне и радостная улыбка сияла на его молодом суровом лице. «Молодцы хлопцы». Вдруг необъяснимое волнение охватило его. Однако, опустив руку в карман галифе и почувствовав там холодную сталь «тэ–тэ», он сразу успокоился: «Ничего, обойдётся».

V

Веселые звуки баяна не заглушили стука калитки. В сенцах раздались громкие и быстрые шаги. Всем стало ясно, что идущий обут в кожаные сапоги или ботинки, подкованные, видимо, железом — в таких теперь ходят немецкие солдаты и полицаи. Данька Ломовцев сделал попытку ещё раз приблизиться к Даше — усталый и разгорячённый после пляски он присел около неё.

— Ой, дивчинки! — вскричала она. — Ведь я не заперла дверь.

С этими словами она бросилась к порогу. У Ломовцева физиономия вытянулась: «Ужели хитрует?» Но дверь хаты, видимо, и вправду не была заперта, так как Адарья Даниловна и охнуть не успела, как раздался громкий стук, и в хату, не дожидаясь разрешения, вошёл незнакомый молодой человек. Он — в кожаном пальто, опоясанном широким простроченным ремнё. м со светлой пряжкой. На голове кожаная шапка–пилотка. Она обтянула сухое энергичное лицо с порозовевшими от мороза щеками. Глаза чёрные, живые, смеющиеся. Вошедшему не больше 26–28 лет. Улыбнувшись всем, он сказал по–русски с волжским акцентом, сильно напирая на «о».

— Здорово живём! А село ваше большое!

Голос звонкий, немного простуженный. С трудом сдерживая мальчишескую порывистость, незнакомец стал подавать каждому руку. Что‑то подкупающее было в этом человеке — и его «здорово живём», и открытая улыбка, и манера, с какой он держался. Всё говорило о том, что он простой, доброй души человек, такой, о которых говорят — «свой парень». Невольной улыбкой ответили ему девушки и юноши. Только Макей с подозрением наблюдал из своего тёмного угла за незнакомцем. Что‑то он ему не нравится! «Шпик из Бобруйска. Видно птицу по полёту». Незнакомец, увидев гармонь, воскликнул:

— Э, да у вас гармонь!

Макея так и передёрнуло. «Он сейчас их убаюкает. А они уже и рты разинули. Вороны! Не видят, что перед ними лиса!»

А незнакомец уже перебирает лады гармоники, прислушиваясь к голосам её.

Макей незаметно подозвал к себе в тёмный угол Марию Степановну. Её поразило лицо Макея — оно было бледно, в глазах горели злые огоньки. Он не говорил, шипел:

— Хвост привела? Смотри, Мария! — пригрозил он, бросив на неё уничтожающий взгляд, силу которого и сам хорошо знал.

— Что ты, Макей Севастьянович! — также шёпотом ответила Мария Степановна, лицо которой начала покрывать смертельная бледность с красными пятнами.

— Ведь я ни у кого не была, кроме… Сам знаешь.

— Знаешь, знаешь! Ничего я не знаю! Знаю одно — хвост приведён. Но мы отсюда живым его не выпустим. Прихлопнем!

— Извините! Кого это вы собираетесь гак храбро прихлопнуть? — сказал незнакомец, невесть когда подошедший к ним. Он давно уже наблюдал за Макеем Какой‑то обаятельной мужественностью веяло от этого сурового человека, игравшего в кружке молодёжи, видимо, далеко не последнюю роль. «Наверное, это и будет Макей», — подумал он, и вслух спросил:

— Вы, случаем, не Макей будете?

Макей грозно надвинулся на него.

— Разрешите узнать, кто вы такой, и что вам здесь нужно?

Но незнакомец оказался не из робкого десятка.

— Я вам назову своё имя, — сказал он, — но не раньше, как вы уберёте человека, который трётся у вас под окнами. Битый час я не мог зайти к вам. Эх, вы… конспираторы!

Вперив в незнакомца удивленно–вопросительный взгляд, Макей вдруг понял, что перед ним не случайный прохожий, забредший к ним на огонёк, который скупо просвечивал сквозь ставни. «Видно, кто‑нибудь из подпольщиков», — подумал Макей и, круто повернувшись, подозвал Дашу:

— Это не ты там под окнами болталась?

— Я и не выходила на улицу — во дворе была.

Макей с упрёком посмотрел на неё.

— Ропатинский! — позвал он.

Из‑за двери смущенно вышел долговязый бледнолицый юноша, пряча что‑то блестящее в карман брюк. Макей подозвал к себе и Ломовцева.

— Вот что, — сказал он начальственным тоном, — там кто‑то под окнами околачивается. Живым или мёртвым доставьте его сюда.

— Лучше живого, — сказал незнакомец тоном, не требующим возражения. Макей вскинул на него глаза, и, помолчав, приказал:

— Живым!

Данька Ломовцев и Ропатинский тихо выскользнули во двор и не более как через четверть часа в темных сенцах послышалась возня. Открылась дверь и вместе с холодным паром в хату ввалились Ломовцев и Ропатинский, волоча упирающегося человека в овчинном полушубке с черным воротником, завьюженным снегом. В раскрытую дверь было слышно как надрывно выла метель. Все смотрели на человека, которого притащили Ломовцев и Ропатинский. Макей рывком сдернул с него косматую чёрную шапку, закричал:

— Кто такой? Отвечай!

Человек опустил кудлатую голову, молчал.

К Макею подошёл Петка Лантух. Лицо его — ко мично–суровое. В больших голубых глазах, осененных пушистыми ресницами, горят злые огоньки. Оля Дейнеко залюбовалась им. «Какой он смешной, этот Петка».

— Товарищ лейтенант, — обратился Лантух к Макею. Ведь это Яшка Гнусарь!

— Как? Сын Никона? — в страхе воскликнула Адарья Даниловна и по обыкновению заохала.

— Перестаньте, мама!

— Заест он вас, лысый пёс, Никон‑то. Со свету сживёт…

Макей выпрямился, поднял над головой руку, громко сказал:

— По приказу товарища Сталина, врага народа и изменника Родины расстрелять!

Человек в кожаном пальто одобрительно кивнул головой. Вокруг зашумели:

— Верно!

— Душить таких гадов!

Яшка Гнусарь захныкал:

— Братцы!

— Чего с ним цацкаться! — выдвинувшись вперёд, заявил Данька Ломовцев. — Дозвольте я его раздавлю, честное слово!

Богатырские плечи его раскачивались, красивое лицо было серьезно и решительно.

— Братцы! — опять застонал Яшка Гнусарь. — За что вы меня? Случайно я… Шёл, вижу… слышу… гармонь. Вот и подошёл.

— Овечкой прикинулся, — вдруг заговорил челоиек в кожаном пальто. — Посмотри, ты узнаёшь меня?

Яшка Гнусарь поднял подслеповатые глаза и вздрогнул.

— Узнал! — с какой‑то жёсткой радостью воскликнул незнакомец и, обернувшись к Макею, смотревшему с недоумением на эту сцену, сказал:

— Гестаповец. Вот его работа! — с этими словами он поднял кверху лилово–пунцовые пальцы рук с изуродованными ногтями.

— Ах, гад! — заревел Михась Гулеев и смуглое его лицо налилось кровью. — Убью!

Стремительно налетел он на предателя и заехал ему по широкой скуле, поставив, как он потом сам же говорил, «вельми дюжую гугулю». Его с трудом оттащили. Он тяжело дышал и всё порывался вперёд.

Успокойся, Михась, — говорила ему Оля Дейнеко.

— Не могу я, Оля! Моей матери вот также ногти вырвали. Ну, они ещё узнают меня!

По приказанию Макея Ломовцев и Ропатинский вывели своего пленного во двор. Через минуту с улицы донесся звук, похожий на удар пастушьего кнута. Девушки вздрогнули, а Адарья Даниловна перекрестилась.

Человек в кожаном пальто снял с головы пилотку, вспорол перочинным ножом подкладку, достал тонкий смятый листок бумаги и молча протянул его Макею. Макей подошёл к каменку, присел и начал читать бумажку. По мере чтения лицо его светлело, разглаживалось и прояснялось, будто освещаемое изнутри тёплым и мягким светом. Дочитав до конца, он улыбнулся доброй, светлой улыбкой.

-— Значит, ваша фамилия, товарищ, Сырцов?

— Да, политрук Сырцов, Василий Игнатович.

Макей протянул ему свою руку.

— Будем знакомы: Макей.

«Какая тонкая рука у него», — подумал Сырцов, пожимая Макею руку.

— А я о вас слышал, товарищ Макей. О вас товарищ Бутарев был хорошего мнения.

— Почему был? — встрепенулась Мария Степановна.

Сырцов вскинул на неё свои чёрные глаза. Какая–то тень пробежала по его лицу и лоб, обрамленный каштановыми мягкими волосами, покрылся морщинками.

— Да, — промолвил он дрогнувшим голосом, — нашего товарища нет в живых.

— Как?! — вскричала Мария Степановна, побледнев, — Бутарев умер?

— Нет! Он погиб, как герой. А герои не умирают.

Мария Степановна тихо заплакала, опустилась на скамью. К ней подошли Даша и Оля. Начали её успокаивать. Мать Марии Степановны переполошилась:

— Да на ей лица нетути. Людцы добрые!

Марии Степановне в самом деле сделалось дурно. Девушки положили её на кровать.

Сырцов рассказал о трагической гибели руководителей подпольной организации в Бобруйске, о том, как их предал Яшка Гнусарь, выдававший себя за коммуниста. И партбилет был у Яшки на имя какого‑то Петрякова. Левинцев успел вывести из Бобруйска вооружённую группу. С ним ушёл и Крюков. Теперь они где‑то партизанят. Валентин Бутарев и Даниил Лемешонок задержались в штаб–квартире, уничтожая там явочные списки и прочие документы.

— Захвати враг явочные списки, — сказал Сырцов, — сколько бы наших товарищей погибло! Их окружили, они долго отстреливались. Фашисты не ожидали такого энергичного сопротивления и некоторые из них поплатились жизнью.

— Они плохо ещё знают советских людей! подал голос Михась Гулеев.

— Этот мерзавец, — сказал Сырцов, и все поняли, что он говорит о Яшке Гнусаре и из презрения к нему не хочет называть его человеческим именем, — этот мерзавец подполз к дому и бросил в окно гранату. Даниил Лемешонок был убит, товарищ Бутарев, тяжело раненый, застрелился.

Макей и Сырцов ещё раз крепко пожали друг другу руки. Не желая более расставаться с «комиссаром», как Макей назвал Сырцова, он потащил его к себе ночевать.

— А завтра спозаранку, товарищ комиссар, пойдём в лес. Так что ли, хлопцы?

— Верно, товарищ командир!

Все лица, засветились радостными улыбками, как у людей, нашедших, наконец, то, что так долго и мучительно искали. Марии Степановне стало лучше, она встала, вышла из спаленки и твердо заявила, что и она пойдёт. Адарья Даниловна по–старушечьи заохала, запричитала. По сухим морщинкам её лица катились слёзы.

— Не горюй, мать! — говорил Макей, обнимая узкие плечи старушки, как всегда покрытые теплой нарядной шалью.

— Да она‑то зачем? Хлопцам куда ни шло, — воевать надо, а ведь она женщина. Ведь дети у ей!

— Вот, к примеру, меня ранят, — сказал Макей.

— Помилуй бог! — вскрикнула старуха.

— На войне, мать, всё может быть. Ну кто мне, скажем, рану перевяжет? Ропатинский?

Адарья Даниловна махнула рукой.

— Какой из Ропатинского, прости господи, фершал. Лучше Марии никто этого не сделает.

— Ну, вот и договорились! — радостно воскликнул (Макей и, обняв старушку, поцеловал её в щёку.

— Ну, бувайте! — сказал он, энергично пожимая Марии Степановне руку и улыбаясь. Он словно переродился за последние минуты. Куда девалась его угрюмость! Глаза озорно блестят, радостная улыбка не сходит с лица.

Все начали прощаться с хозяевами. Сырцов тепло пожал крохотную руку Марии Степановны. Она невольно потупила глаза: ей, видимо, было немного неловко за недавнее проявление слабости.

— Правда, я ещё слабая женщина. Да? Но Бутарев… Это так ужасно! — воскликнула она и в глазах её снова появились слёзы.

Сырцов ласково, обеими руками, взял её за плечи, сказал:

«Не теряйте бодрости», говорил какой‑то древний мудрец, терпящий кораблекрушение, «худшее впереди». Мужайтесь, Мария Степановна, мужайтесь. Мы своего добьёмся.

Сказав это, он направился к двери. За ним вышли все остальные.

Мария Степановна легла, но долго не могла заснуть. «И чего это я, в самом деле, разнюнилась? Конечно, трудно будет нам, очень трудно, но мы добьёмся своего, это он правильно сказал». Она закрыла глаза, заставляя себя спать, чтобы завтра свежей и бодрой встретиться с друзьями. На печке в трубе тоскливо завывал ветер и это одновременно и тревожило, и успокаивало. Заснуть всё же долго не удавалось. Перед глазами, помимо её воли, стоял, как живой, Валентин Бутарев, отстреливающийся от врагов. Потом появился откуда‑то Василий Сырцов с мягким нежным взглядом и теплой, дразнящей воображение, улыбкой. Но вот мысли постепенно затуманились, надвинулась какая‑то вязкая, почти осязаемая, муть и тихо, медленно потянула Марию Степановну в зыбкую и тёмную пучину сна.

А Макей, — тот как лег, так сразу же и уснул. Всю ночь спал он крепко, без сновидений. Спал до тех пор, пока не ударил в лицо косой луч тусклого зимнего солнца.

VI

Сырцов стоял перед зеркалом и вытирал лицо полотенцем, расшитым петухами. На пышных каштановых волосах его сверкали капли воды. Лицо свежее, чистое. Большие чёрные глаза сияли и плавились в лучах зари.

«Красивый хлопец», — подумал Макей, посматривая на него из‑под одеяла. Сбоку от Сырцова, на лавке, чадя махрой, сидел отец Макея. С большими жилистыми руками, высокий, плотный, с чёрной курчавой бородой, в которой ниточками повисли серебристые волоски, он был как кряж. Выпуская изо рта дым, отец густым басом, как всегда громко, словно перед ним оглохшие, гудит:

— Ведомо, где же им с нами справиться: такого ещё не было! Однако по кой лях баб‑то вы тащите на драку? Ума не приложу! От! Нашли вояк! — гремел он, сидя на лавке.

— Пригодятся, — уклончиво говорил Сырцов и улыбался.

— Разве что так, — согласился отец, и хитрая усмешка поползла у него в бороде. Заметив, что Макей смотрит на него, сказал:

— Проснулся? А я вот тут ему говорю: «Дашку зачем берёшь?»

А я сама, тата, иду! — кричит Даша из чулана, гремя чугунами, ухватами. — Чего меня брать? Я не сидор{Сидором зовут в Белоруссии заплечный мешок.}.

— Гм! -—буркнул отец, — и есть сидор: повиснете за плечами — маята одна.

Даша достала из шкафа тарелки, вилки.

— Уж будет, тата! — сказала она с упрёком. — Сядайте снедать! Товарищ Сырцов, пожалуйста! — говорит Даша. — Вставай, Макей.

— Товарищ Сырцов! — приглашает отец, усаживаясь за стол. — Пожалуйста! Тут вот у меня первачок сохранился.

Он нагнулся и достал из‑под стола поллитровку чуть мутноватой, с жёлтым оттенком жидкости.

Макей встал, умылся и быстро, по–военному, оделся.

Отец смотрел на него ласковыми, немного колючими глазами.

Все плотно позавтракали, и молодёжь начала одеваться.

— Значит, сейчас потопаете? Добро, добро! — гудел отец Макея Севастьян Иванович. Вдруг голос его дрогнул, и он так сильно закашлялся, что на глазах выступили слёзы.

— Кашель одолевает, — сказал он смущённо.

Даша подошла к нему, обняла его морщинистую шею и, поцеловав, ласково сказала:

— Не бядуй, тата!

И сама заплакала. Жаль ей стало отца, которого они все покидают. Если бы хоть мать была. А быть может и хорошо, что не дожила она, бедная, до этих страшных дней.

Теперь старик утешает её:

— Не держу, не держу — ступайте! Следом, бог даст, и мы за вами. Вы што ль, товарищ Сырцов, будете у их в отряде старшим?

— Старшой у нас Макей Севастьянович.

Севастьян Иванович покрутил головой.

— Не молод ли?

Но Макей видел, как отец сразу приосанился, гордо выпрямился, словно это его ставили на высокий пост. Негромко откашлявшись, старик сказал:

— Ну что же — пущай… Ты там, Макей, того… уж не оплошай. Трусов в нашем роду не было. Кажись, не в кого. К деду бы забежал. И бабка Степанида обидится, если не простишься с ней. Любит она тебя.

В это время открылась тяжелая дверь и на пороге появились сначала дед Петро, за ним бабка Степанида. В правой руке дед Петро держал посох, а левой обрывал с пожелтевших усов и белой пушистой бороды намерзшие льдинки.

— Славный морозец, — сказал он, — снимая с головы чёрную высокую шапку. — Слыхал стороной — уходишь, внуче?

Сказав это, дед Петро, с присущей старым людям бесцеремонностью, воззрился на Сырцова, часто моргая покрасневшими веками. Сырцов, видимо, гонравился ему. Пошевелив бородой, старик сказал:

— Ладный хлопец. Коммунист, небось?

Получив утвердительный ответ, продолжал:

— Про деда Талаша, поди, не слыхал?

— Слышал, папаша!

— То‑то! Ерой! Я с ним в те поры партизанил. Таких сейчас нет! Мелковат народ стал…

Сырцов улыбнулся. Если верить каждому поколению, утверждающему, что народ мельчает, то в прошлом люди были, видимо, не ниже колокольни Ивана Великого.

Бабка солидно прошла в передний угол, сняла с головы теплую клетчатую шаль, которую приняла из её рук Даша, подозвала Макея.

— Поди сюда, сядь!

Полное лицо бабки серьёзно.

«Задержит бабка», — подумал Макей, хмуря брови.

Однако, он подошёл, присел на край скамьи, стараясь всем своим видом показать полное послушание и покорность. «Что‑то сейчас скажет своенравная бабуся?» Всё мог ожидать Макей, но только не то, что она ему вдруг сказала:

— Ну, дай поцелую. Обрадовал! Грешила на тебя, дезертир, думаю.

Она трижды поцеловала Макея в губы.

А теперь ступай! Знаю — надо спешить. Хлопцы твои давно уже вышли, тебя ждут. И этот старый собрался с тобой, — указала она на деда Петро. — Без меня, говорит, он, Макей, ни за что пропадёт. Ведь я эту партизанскую жизнь хорошо, говорит, знзю. Всё про Талаша твердит.

— Талаша не тревожь! — ощерился дед Петро. — А от Макея я не отстану.

Севастьян Иванович с доброй усмешкой смотрел на деда Петро: «Геройствует!»

Сырцов попробовал отговорить старика:

— Тяжеловато вам будет, папаша.

— Не твоя напасть, сынок! — сердито проворчал дед Петро.

Макей знал деда: коли он что зарубил — поставит на своём. Уж на что бабка Степанида упорная старуха, ворчит, пилит его, но и она порой отступается от него. Только махнёт рукой да и скажет: «Вол, а не человек».

— Нехай деду идёт с нами, товарищ комиссар, — сказал Макей.

Бабка Степанида вскинула на Макея большие увлажнённые глаза и благодарно сказала:

— Добро, впуче, старый конь борозды не портит. Плохому тебя дед не научит. И мне будет спокойнее. Борони вас бог!

Бабке Степаниде вдруг показалось, что Макею без деда Петра в партизанах, действительно, будет трудно.

— Ну, не пора ли? — сказал Сырцов и встал.

— Пошли! — поддержал его Макей и тоже встал.

Что‑то больно толкнуло бабку в сердце. По рыхлому, полному лицу её сами собой побежали слёзы. И неожиданно эта шустрая старуха запричитала:

— Колосики вы мои верные! На какие муки–страдания идёте?! Ох, ироды! — уже гневно кричала она, угрожая невидимому врагу, обрекшему народ на такие страшные испытания — Отольются волку наши слезы!

Дед Петро нахмурился.

— Не люблю я этих слёз. Пошли, хлопчата.

Он вышел из жаркой хаты. Все пошли за ним следом.

В это время по улице бежал мальчик 13–14 лет. Он громко что‑то кричал, махая рукой. Макей широко и радостно улыбнулся:

— Да ведь это Костик!

— Он и есть, сукин кот! — сердито, но добродушно воскликнул дед Петро.

Костик подбежал прямо к Макею. Лицо его разгорелось от бега и мороза. Он тяжело дышал:

— Дядя Макей, возьми меня с собой!

Макей отвёл его в сторону и что‑то шепнул. На худеньком лице мальчика мелькнуло разочарование. Ма кей стал ему что‑то горячо доказывать, и мальчик, заулыбавшись, сказрл:

— Хорошо, дядя.

— Итак, Костик, не забывай нашего уговора, - сказал Макей и дал команду трогаться.

Дед Петро встал на лыжи и широким шагом, не оглядываясь, пошёл к лесу. Небольшая котомка висела у него за плечами. Берданку старик по–охотничьи держал в руках. Простившись с бабкой Степанидой и Севастьяном Ивановичем, Макей, Сырцов и Даша пошли вслед за дедом. Костик, прижавшись к бабке Степаниде, смотрел вслед лыжникам, и слёзы катились у него из глаз.

Четверо лыжников приблизились к урочищу. Впереди широко шагал дед Петро. Белая борода его раздувалась на ветру. Сзади лёгким мелким шагом шла Даша, одетая в физкультурные синие штаны и короткую жёлтую, отороченную белым барашком, шубку. На голове у ней беличья шапка с длинными ушами. Позади, рядом, шага ли Сырцов и Макей, перебрасываясь незначительными словами.

Вот они вошли уже в густой лес и заметили эго лишь по темноте, вдруг охватившей их, и по тому гуду, который немолчно, день и ночь, стоит над большими урочищами.

— Сюда! Сюда! — услышали они голоса и увидели, как к ним бежали люди с сияющими, радостными лицами. Они оживлённо махали руками. Данька Ломовцев и Петка Лантух, подбежав, схватили деда Пегро и раза два подбросили его.

Дос! Дос, хлопчата! — выкрикивал дед Петро, держа обеими руками берданку и отбрыкиваясь ногами от богатырской хватки Данилы Ломовцева. — Дайте, сукины сыны, дух перевести!

Когда его поставили на снег, первым делом он хватился трубки:

— Трубку, кажется, обронил. Ты, Данька, виноват!

В это время к ним подошли Михась Тулеев, Ропатинский, Оля Дейнеко, Демченко, Мария Степановна, Услышав, что дед Петро сокрушается о пропавшей трубке, Ропатинский покатился со смеху:

— Да она у тебя в руке, деду!

— Што ржёшь, словно мерин? Пустольга!

Подошли Макей и Сырцов и тоже рассмеялись.

Деду Петро этот смех показался обидным, и он всю последующую дорогу сердито молчал. Теперь все гуськом пробирались глухим лесом. Шли’ тихо, молча и только было слышно, как шуршали по снегу лыжи. Впереди Василий Сырцов: он вёл отряд к своей стоянке.

VII

В глухом Усакинском лесу среди болот, валежника и бурелома, за небольшой безымянной лесной речушкой стоят три вросшие в землю шалаша, почти наполовину засыпанные снегом. Их не сразу можно заметить, особенно издали. Здесь живут люди различных национальностей и разных профессий. Всех их связала одна судьба, одни стремленья, одни помыслы. Любовь и ненависть живут в их сердцах. Велика у них любовь к матери-Родине и огромна ненависть к её врагам. Любовь и ненависть вложили им в руки оружие, привели их в лес, в партизаны.

Присутствие людей в старом лесу выдает лишь синий дымок, день и ночь курящийся из чёрных прогорелых железных труб, привезённых из сожжённых гитлеровцами белорусских деревень — Усакино, Дубно, Заличинки и многих других, по которым прошла коричневая фашистская чума. Часто над заснеженным, безмолвным Усакинским лесом чёрным коршуном кружит немецкий самолёт–разведчик. Наклоняясь то на одно, то на другое крыло, он, словно ястреб–стервятник, высматривает добычу. Тогда на земле кто‑то невидимый кричит: «Воздух!», и сразу в лесу всё замирает, даже синие струйки дымков, вдруг оторвавшись от труб, прячутся, расползаясь среди лапчатых, мохнатых елей, похожих на китайские пагоды. Сердито воя, самолёт, чуть покачиваясь, уходит на запад. И опять кто‑то кричит: «Отбой!». Лесное эхо многократно повторяет это слово, пока оно не замрет окончательно где‑то далеко–далеко в лесной гущаре. И снова курятся дымки из тонких железных труб над шалашами, и опять снуют человеческие фигуры, оглашая своими голосами безмолвие зимнего леса.

В двух крайних шалашах живут бойцы–партизаны, в центральном — командир и комиссар отряда. С ними живёт и Даша, занимая небольшой уголок шалаша. Она готовит для командиров пищу и вообще ведёт всё их. несложное партизанское хозяйство: стирает бельё, топит железную печурку. Но большую часть времени она проводит в шалашах партизан, где живут её подружки Оля Дейнеко и Мария Степановна и куда частенько заходят Макей и Сырцов. Здесь, в шалашах партизан, царит всегда то шумное оживление, которое присуще только людям, жизнь которых сопряжена с постоянными опасностями. Они как бы заключили между собой безмолвный уговор: «Живи пока жив, веселись пока можно, а когда придёт час смерти — умри достойно, как должно умереть народному мстителю».

Несмотря на все лишения, невзгоды и постоянную опасность для жизни, партизаны не унывают. То они надрываются со смеху, рассказывая друг другу смешные истории, слышанные когда‑то от стариков или вычитанные в книгах, то поют с упоением, до самозабвения, как могут петь только наши, советские люди.

Когда Макей и Василий Сырцов заходят к партизанам, всё как‑то сразу оживает. Всем хочется показать себя с самой лучшей стороны. Оба они Макей и Сырцов — любят песни и сами часто подтягивают партизанам. У Макея — неплохой голос и он иногда выручает своих хлопцев, особенно тогда, когда те, забрав слишком высоко, вот–вот могут сорваться.

— Помогите, товарищ командир, не сдюжим.

Тогда выступает Макей:


Нелюдимо наше море,

День и ночь шумит оно;

В роковом его просторе

Много бед погребено.


Голос его звенит и на какой‑то незримой высоте вздрагивает, вибрирует. Ведь это про их лес поётся; это он, Усакинский лес немолчно шумит и днём и ночью. Это здесь погребены многие беды. Но вдали их ждёт радость, счастье:


Там, за далью непогоды,

Есть блаженная страна…


Это обещает Макей. А хор подхватывает и гремит Смело, братья!

Макей провозглашает, как бы предостерегая:


Но туда выносят волны

Только сильного душой!


Песня растёт, ширится и, кажется, словам этой песни вторит пролетающий над шалашом ветер, аккомпанирует мощным гудом своим сам Усакинский лес. Это любимая песня Макея.

Но вот ребята устали от песен. Один за другим они отходят в сторону, ложатся на топчаны, заводят разговоры. Кто‑нибудь начинает рассказывать смешную или страшную историю, небылицу и шут знает что!

Над шалашами партизан–макеевцев нависла тёмная декабрьская ночь. Глухо и протяжно гудит Усакинский лес. Время от времени откуда‑то, сквозь этот немолчный гуд, доносятся то близкая пулемётная стрельба, то да лёкие орудийные выстрелы, иногда низко, над самыми верхушками сосен проходит невидимый немецкий самолёт. Партизаны так привыкли ко всему этому, что, кажется, ничего уже не замечают. В шалаше от раскалённого железа печурки угарно, душно. Но тепла нет. Клубы табачного дыма лезут в носоглотку. Некурящий Иван Свиягин задыхается. Но он неутомим, он всё рассказывает и рассказывает. Завернувшись в шубы и полушубки и сгрудившись вокруг раскалённой печурки, ребята с восхищением слушают рассказчика.

— Сидит это русский Иван в ресторане и, как водится, закусывает. Конечно, не без водочки. Смотрит; напротив за столиком два немца. Они тоже выпивают. «Что же, —думает Иван, —пущай хоть и немцы, а тоже выпить, видать, не дураки». Только видит, пьют они чудно: выпьют рюмку, поднимут палец и смотрят на него. Выпьют и опять смотрят на палец. «Фу ты, пропасть! — думает Иван, — что же это означает? Может, пыль мне какую хотят в глаза пустить? Ну, да и мы не лыком шиты». Сказал это Иван и, опрокинув себе в рог стакан водки, поднёс к глазам ладонь с растопыренными пальцами. «Смотри, смотри, что это русский Иван делает?» — лопочут меж собой немцы. Лопочут, а в толк никак не возьмут Тогда спрашивают Ивана: «Что это ты, русс, делаешь: выпьешь стакан и на все пальцы смотришь?» «А вы чего, — спрашивает он их, — рюмку выпьете и на палец глядите?». «А мы, — отвечают они, —выпьем рюмку и смотрим на палец, как только он станет двоиться, так мы с Фрицем аллее, то есть всё, не пьём больше». «Ну, а я, — говорит Иван, — выпью стаканчик и смотрю на всю пятерню. Как, значит, не будет видно ни единого пальца, так шабаш!»

Взрыв хохота покрывает последние слова рассказчика.

— Вот это размах!

— Чисто русский. И так ведь во всём, — заметил серьёзно Митрофан Миценко, гладя рукой своё прыщеватое лицо.

Случайно оказавшийся здесь комиссар Сырцов сказал, как всегда, с улыбкой:

— Послушаешь вас, так можно подумать, что русские несусветные пьяницы!

— Ну, товарищ комиссар! — недовольным тоном ответил ему Данька Ломовцев, страшно любивший веселые рассказы. Он увидел в словах комиссара намерение положить конец анекдотам.

Комиссар, словно не слышав слов Ломовцева, продолжал:

— Всё это, друзья, пустопорожнее зубоскальство. Почему бы не заняться вам чем‑нибудь полезным? Почему бы, например, тебе, Свиягин, не рассказать о наших писателях, почему бы не провести беседу по истории нашей Родины? Да мало ли, действительно, интересного и полезного на свете!

— Можно, товарищ комиссар, — проговорил в смущении Свиягин, и лёгкий румянец покрыл его бледные щеки.

Странный это был человек: смелый в бою, резкий в суждениях, но стыдливый, как девушка, особенно тогда, когда слышал о себе лестные отзывы. Сам Свиягин уже давно стал замечать, что партизаны все менее охотно слушают его анекдоты.

И вот от побасёнок и анекдотов Свиягин перешёл к пересказу целых повестей и книг, прочитанных им до войны. Иногда на смену ему выступает Александр Байко, имеющий, как и Свиягин, высшее образование. В долгие зимние вечера при свете коптилки или огарка самодельной сальной свечи партизаны, затаив дыхание, слушают рассказы о глухой вражде Печорина с Грушиицким, о благородном Гринёве, о мятежном и отважном Дубровском, о Павке Корчагине, о суровом Тарасе Бульбе, убившем своего любимого сына, который изменил родине, о Павле Власове, о героях гражданской войны, о Ленине и Сталине.

По заданию комиссара, командир разведки Василий Ерин, смуглый высокий паренёк, привез Краткий курс истории партии.

— Вот, бери! — сказал Сырцов Свиягину, подавая ему книгу. — Назначаю тебя пропагандистом. Ты — коммунист, грамотный.

С этого времени начались занятия в политкружке.

VIII

Видные роли в партизанском отряде играют люди, пришедшие с Сырцовым. Все они не только по возрасту старше костричан, то есть хлопцев, пришедших с Макеем, но и значительно опытнее их в военном отношении: они прошли хорошую выучку в Красной Армии, большинство имело военные звания, пусть невысокие. Василий Врин — младший лейтенант, Александр Прохоров — интендант второго ранга, Николай Захаров — старшина, Митрофан Миценко и Иван Великанов — сержанты. Александр Догмарёв и Михаил Бабин были ефрейторами и с гордостью носили это звание.

— Ефрейтор Догмарев явился по вашему приказанию!

— Ефрейтор Бабин прибыл в ваше распоряжение!

Так обыкновенно рапортуют они, стоя с сияющими глазами перед Макеем. Оба они всем видом своим выражают готовность броситься и в огонь, и в воду, если это прикажет командир.

Появились в отряде Иван Пархомец и Николай Бурак, имевшие звание младших политруков. Это веселые, общительные и боевые ребята. Они сразу стали любимцами всего отряда. Потом пришёл Алексей Байко, а спустя месяц—два, в отряде появился Иван Свиягин.

Особую расторопность и сообразительность в новых условиях показал Митрофан Миценко. Макей сразу отличил его, назначив своим адъютантом.

— Выбор удачный, — сказал Сырцов, которому было приятно, что командир отличил его друга. — Но за ним нужен глаз да глаз. Парень своевольный.

— За своевольство бьют и плакать не велят, — сказал Макей, весело подмигивая, — хлопец он ладный, а главное — не трус.

На адъютанта командира партизанского отряда возложены разнообразные функции: он и телохранитель командира отряда и ординарец его, а когда нужно и отрядом командует от лица своего командира. Ему же командир поручает проведение несложных боевых операций: арестовать или уничтожить какого‑нибудь агента гестапо, возглавить диверсионную группу по взрыву вражеского эшелона, подбить немецкого мотоциклиста.

Вооружение у партизан в это время было самое жалкое: винтовки, обрезы, охотничьи ружья. Саша Прохоров, например, имел широкоствольную ракетницу воронёной стали. Носил он её с особым форсом, за поясом, на самом животе. Впрочем, у этого человека, со слегка оттянутым подбородком, всё построено на форсе: кожаная куртка с зелёными интендантскими петлицами и портупеей, заломанная фуражка с чёрным артиллерийским околышем. Всем своим хвастливо залихватским видом он как бы кричал: «Смотрите, какой я герой!» И многие, глядя на него, говорили: «Геройский парень!» Между тем, перед каждой боевой операцией у него вдруг поднималась температура и лицо становилось бледным, как у мертвеца.

Но рекорд по вооружению побил Данька Ломовцев: у него ржавая, тяжелая секира, с какой, наверное, ещё прадеды ходили на сечу. На двадцать человек в отряде Макея восемь винтовок, девять обрезов, один ручной пулемёт Дегтярева, два пистолета (у Макея и Сырцова), ракетница, секира, у Феди Демченко гармонь и у каждого, сверх всего прочего, ненависть к захватчикам.

Когда хлопцы–макеевцы, вдоволь наспорившись, умолкали, выступала на сцену гармонь. Мечтатель Федя Демченко с чёрной шевелюрой и большими карими глазами, устремлёнными куда‑то вдаль, разводил меха гармони и она, хватая за сердце, рыдала:


Белеют кресты —

Это герои спят…


Как‑то Свиягин написал стихотворение. Оно всем понравилось.

— Вот, Демченко, — сказал Макей, — музыку бы к этим словам.

— Эх, ловко! — одобрили эту идею хлопцы.

Гармонист задумался.

— Попробую, — сказал он командиру, и, забившись в угол, начал перебирать лады баяна. Долго ловил он всё ускользавший от него напев. Партизаны чувствовали всю важность и торжественность момента и старательно молчали, чтобы не помешать Феде. Три дня он почти не вылезал из шалаша, не выпускал из рук гармони. На третий день, поздно вечером, он вылез из своей берлоги и, присев на сваленную бурей сосну, корни которой торчали к небу словно обрубки пальцев, тихо запел. Весть о том, что Демченко положил на музыку новую песню, мгновенно облетела лагерь. Скоро собрались все вокруг Демченко. Тут же был Макей и Сырцов. По просьбе командиров гармонист запел снова — уже в который раз!


Эх, не парадная

Дорога — дрянь!

Песня отрядная

Бьется в гортань.

Где же запевала?

Песня не ждет.

Песня сама

Открывает нам рот.

Знойные губы

Выжгли ей тело —

Значит, родиться

Той песне приспело.

Песня из сердца

Рванулась — и вот,

Песня, как знамя,

Над нами плывет.

Песня, как птица,

Звенит по утру:

«Встретятся немцы —

Сотрем немчуру!»

С песней и смерть нам

В бою не страшна.

Песня пьянит нас

Сильнее вина.

С песней, ребята,

Идем мы в поход.

Песня сама нас

На подвиг ведет.

Эх, не парадная, —

Не на парад

С песней отрядной

Идет отряд.

Песня, как птица.

Звенит по утру:

«Встретятся немцы —

Сотрем немчуру!»


— Вот, сукины сыны! Вот молодцы! — промолвил одобрительно Илья Иванович Свирид, с важностью разглаживая усы. Бороду он, как и Антон Михолап, сбрил. Разыскав своими небольшими глазами стоявшего в стороне Свиягина, он подошёл к нему:

— Твои, значит, слова? Ну, лозкач! Хвалю!

И парторг похлопал Свиягина по спине.

Перцу только мало. Злости нет, — сказал Свирид.

— Ура! крикнул кто‑то, кажется, экспансивный и любивший музыку Байко. — Качать!

Все бросились к гармонисту. Схватили и Свиягина. Хрупкий, он неистово отбивался от налетевшего на него Байко. Всё же его одолели, когда на помощь р Бай–ко подбежали Петка Лантух и Оля Дейнеко. Победой своей над поэтом Байко и Лантух были, кажется, обязаны исключительно этой белокурой и хрупкой девушке, улыбка которой может обезоружить кого угодно.

Саша Прохоров остался верен себе. Красивым жестом он выхватил из‑за пояса пистолет и, отставив вперёд и в сторону правую ногу, запустил в темнофиолетовое звёздное небо зелёную ракету. Озарив на миг трепетным голубоватым светом мрачный запорошенный снегом лес, она упала по кривой где‑то близ лагерей отрядов Бороды или Березовцев.

Как ни был Макей настроен добродушно, он с громкими проклятиями вырвал у незадачливого хлопца ракетницу.

— Пойми, голова садовая, — немного успокоившись, говорил он убитому двойным горем Прохорову, потерявшему сразу ракетницу и доверие Макея (и то и другое надо было теперь вновь завоевать!). — Пойми, чю ты демаскируешь наш лагерь. Ведь немцам только этого и надо.

Дежурный по–уставному крикнул «Отбой!» Все послушно начали расходиться по своим шалашам. Сопя трубкой, Макей ушёл к себе, ушёл сердитый, недовольный.

Выслушав рассказ Макея, дед Петро отмахнулся:

— Стоит из‑за этого невры портить!

Даша, кипятившая чай, молчала. Макей крякнул и сел на чурбан за стол. Он что‑то начал писать. Последнее время с комиссаром они не отходили от стола, разговор вели вполголоса, никого к себе не пускали. Даша чувствовала себя одинокой, несчастной. «И Пархомец не заходит», — думала она, вспоминая белокурого, весёлого могилёвца.

— Всё, что ни делается, Макей, — словно продолжая прерванный разговор, важно произнес дед, — всё к лучшему.

Макей мрачно молчал. А Сырцов спросил:

— А то, что немцы загнали нас в леса и болота, это тоже к лучшему?

— Кто её знает! Всё может быть, — улыбаясь, как показалось Сырцову, ответил дед. В словах его слышались то тёмные предрассудки простодушной старины, которая с рабской покорностью принимала удары рока, то народная мудрость, правильно уразумевшая закономерность исторического развития общества, в котором порой и самые печальные обстоятельства кончаются счастливым исходом.

А история с злополучной ракетницей не кончилась. Однажды Макей зашёл в деревню Вирково. Ракетница была при нём, чтобы на случай дать сигнал партизанам, оставшимся на лесной опушке. В Вирково неожиданно нагрянули гитлеровцы и полицаи.

— Немцы! Дядя Макей, немцы! — закричала девочка. Макей выскочил из хаты и второпях в упор выстрелил из ракетницы в колонну гитлеровцев, торжественным шагом вступавших в деревню. Огненные искры засыпали врагов. Ошеломленные этим, те попадали в снег. Вторая ракета, высоко взлетевшая в небо, рассыпалась там на множество красных искр. И, словно аплодируя, с опушки леса захлопали ружейные выстрелы, а с фланга, с небольшой высоты, затрещал партизанский пулемёт Дегтярёва.

Потом сами же кличевские полицаи всюду рассказывали, что у Макея какое‑то новое оружие, что‑то вроде огнемёта, и вообще, мол, он — «рябый чёрт» и с ним просто никакого сладу нет.

Так что не успел Макей по–настоящему развернуться, как сами же враги, а ещё больше того народ наш, видевший в Макее своего защитника, начали сочинять о нём всевозможные истории, в которых часто быль переплеталась с небылицею.

IX

— Даша! — негромко позвал Макей свою сестру, отрываясь от стола, на котором лежала развёрнутая карта–километровка. — Вызови‑ка, родная, сюда командиров групп. Кликни заодно и Пархомца.

Даша вспыхнула при этом имени, потупилась и стала поспешно одеваться. Выходя, она услышала, как Макей сказал, обращаясь, видимо, к комиссару:

— Значит, решено?

Слов комиссара она не разобрала. Шагая по рыхлому снегу, она думала не о том, чем жили последнее время её суровый брат и комиссар, а о своём, о девичьем: «Какой всё‑таки хороший этот Пархомец». Сердце её билось радостно при одной мысли, что увидит его сейчас.

Вскоре в шалаш Макея явились командиры групп: Василий Ёрин, Михаил Бабин, Николай Бурак и Пархомец. При их появлении Макей отодвинул рукой разбросанные по столу бумаги, велел садиться. К столу подошёл Сырцов, кутаясь в белый шарф, который подарила ему Мария Степановна. Вид у него был нездоровый: лицо серое, глаза воспалённые. Он изредка покашливал, но старался держаться бодро. «Главное, —думал он, — не слечь». Больше всего на свете он теперь боялся слечь — это могло бы сорвать все их планы, продуманные с такой тщательностью, до мелочей.

Около двух часов в центральном шалаше шёл военный совет. План операции, предложенный Макеем на обсуждение командиров, был настолько необычен, и в то же время увлекателен, что первое время, после его прочтения, все молчали. Только самый молодой из них, Василий Ерин, сказал с восхищением:

— Вот это да!

Михаил Бабин почесал за ухом и счастливая улыбка озарила его широкое скуластое лицо. Пархомец, желая блеснуть некоторыми познаниями в военном деле, немного напыщенно и чуть витиевато стал говорить о партизанской войне вообще, адресуя свою речь, главным образом, Даше, которая не без волнения слушала оратора. В конце он сказал, что план операции, предложенный Макеем, «великолепен и вполне реален».

— Вот именно! Чего там, — ворчал Бурак, всем своим видом выражая нетерпение. Он только и ждал конца заседания, чтобы скорее приступить к делу. Когда же комиссар спросил его мнение, он сказал слишком кратко:

— Дело новое…

— Вот именно! — обрадовался Ерин, желая оправдать своё молчание. — Нас этому в военных щколах не учили.

Макей, выпустив изо рта клубы дыма, улыбнулся:

— Нас этому не учили в школах и это не делает чести школам, а нам не может служить оправданием. Жизнь многому научит! Моя бабка сказала бы нам: «Жизнь прожить — не поле перейти», потому что, де, «всякое бывает на веку, попадает и по спине, и по боку».

— А нам сейчас здорово попадает и по тому, и по другому месту, — сказал, улыбаясь и кутаясь в белый шарф, Сырцов. Все засмеялись.

Макей объявил совещание закрытым.

— Это всё, наверное, выдумки Макея, — одобрительно говорил Николай Бурак Ёрину и Пархомцу, направлявшимся в свои подразделения.

— Комиссар тоже не даёт маху: в рот палец не клади, — ответил Пархомец. Он всегда восхвалял Сырцова, которого хорошо знал ещё по армии.

— Откусит? — засмеялся Ёрин звонким мальчишеским смехом. Его смуглое лицо с черными бровями и весёлым открытым взглядом чёрных глаз разрумянилось и от холодного морозного воздуха, и от приятного волнения, вызванного предстоящей боевой операцией.

Возвратившись в свои шалаши, командиры групп отдали распоряжение готовиться в поход.

— Друзья! — провозгласил Михаил Бабин, бросая заснеженную шапку на топчан. — Готовься к бою! Собирайся! Живо!

Последние слова не имели почти никакого смысла и выкрикивались им лишь от полноты чувства. Партизаны и без того сразу же засуетились. Никто не знал, какое предстоит дело, но одно было для всех ясно — идём бить врага.

— Бить‑то бить, да чем? — вслух раздумывал Федя Демченко, критическим взглядом оценивая вооружение товарищей.

— А ты их, Федя, гармозой по башкам лупи, — посоветовал ему Коля Захаров, скаля зубы.

— У меня‑то хоть гармонь, а ты с чем?

— А во! Видал?

И Коля Захаров под хохот партизан потряс над головою топором, насаженным на длинное топорище.

— Пойдёмте, посмотрите, как рублю, — пригласил он друзей. Сопровождаемый весёлым говором, он вышел из шалаша и начал упражняться в предстоящей рубке, сваливая одну за другой молодые ёлки. Он вошел в азарт. Сбросил полушубок и, оставшись в одной рубахе, махал и махал тяжёлой секирой направо и налево. И было видно, как под полотняной рубахой, обтянувшей его широченную спину, двигались крутые узловатые мышцы.

— Чистый Микула Селянинович! — одобрительно говорили партизаны.

— Эх, силу якую дал бог, — с каким‑то сокрушённым изумлением заметил дед Петро, попыхивая трубкой.

— Это он тренируется в рубке полицайских голов, — сообщил Миценко проходившему мимо Макею.

— Это тебе, Захаров, не цирк, — сказал Макей, явно недовольный увиденным. Ему и в самом деле это показалось неуместной шуткой. Не понравилось, что Захаров паясничает, что серьёзное дело он превращает в цирковой номер.

Сильна, видать, сила привычки! Даже здесь, в партизанах, то есть в совершенно особых условиях, человек, как заметил Макей, сохраняет те привычки, котсрые выработались у него в результате многолетней трудовой деятельности. Профессия — это своего рода облатка, в которой отливается психологический и моральный сблик человека. «Но разве эта форма неизменна?» — спрашивал себя Макей, шагая к шалашу. «Ведь в новых условиях человеческого общежития изменяется и человеческая личность. Да, но, изменяясь, она все же, видимо, будет нести в себе основные особенности своего характера и с ними нельзя не считаться».

Это рассуждение примирило его с Захаровым. «Хлопец он хороший, комсомолец, грамотный. А что цирковой артист, так это, пожалуй, хорошо. Весёлые хлопцы всегда нужны нам».

День был на исходе. Неприветливое солнце, не успев подняться над лесом, уже клонилось к горизонту. Огненным шаром повисло оно над верхушками елей и еот стало падать вниз. Сосны во всю вышину свою запылали красной медью, как будто лес заполыхал. И лица людей стали красными. Потом всё постепенно начало тускнеть, теряя свою яркость. Наконец, густые сумерки окутали Усакинские леса.

Настало время действовать. Вот партизаны идут гуськом по узкой лесной тропинке. Иногда, сбиваясь с неё, они вязнут в глубоком снегу, останавливаются, ищут тропинку и идут дальше. Впереди широко шагает Макей. Ночью он кажется ещё более высоким. В конце цепочки в коротком шубняке идёт комиссар Сырцов. Перед ним Мария Степановна.

Идут молча. Лишь время от времени по цепочке быстрым шёпотом передаются слова команды. Иногда слышится приглушённый голос Коли Захарова. Наклоняясь к трём женщинам и перекладывая самодельную секиру с одного плеча на другое, он говорит:

— Вы, женский персонал, смотрите вместо «ура» «караул» не закричите.

— Хорошо сказано, — хихикнул кто‑то.

— Известно, хорошее слово в темноте блестит, — с полушутливым самодовольством прошипел Захаров.

— То‑то в лесу стало светлее, — серьёзно сказала Даша.

Как раз в это время из‑за быстро мчавшихся туч выглянула полная луна. Ивану Свиягину показалось, что это не тучи, а луна куда‑то стремительно понесла: ь, разрывая чёрные косматые облака. Он сказал об этом Алексею Байко, с которым особенно близко подружился за последнее время. Оба они имеют высшее образование, оба любят литературу и уже подумывают об издании партизанского журнала. У обоих у них молодые жёны остались на оккупированной немцами территории и они частенько беседуют об их судьбе. Невесёлые это беседы!

— Смотри, Леша, как несётся луна.

— Да, красиво, — отвечает Байко, а сам думает не о луне, а о другом: «Куда эго мы идём? Почему Макей из этого делает тайну?»

Но вот Макей остановил свой небольшой отряд, и, собрав всех в кружок, начал объяснять предстоящую операцию.

— Как на новогодний бал–маскарад наряжаемся, — шепнул Коля Захаров Даше, когда она стала прикалывать ему на левую руку выше локтя белую повязку с предлинной немецкой надписью.

— А ведь сегодня канун нового года, — сказал вдруг Иван Пархомец. Это вызвало бурное движение и оживлённый шёпот, так что Макей вынужден был сделать замечание.

— Вот мы и ознаменуем новый год боевой партизанской вылазкой, — сказал комиссар.

У всех приподнятое, возбуждённое настроение, которое обычно появляется после долгих приготовлений к важным, ответственным делам. Только Федя Демченко с неизменным баяном за спиной стоит в стороне молчаливый, задумчивый. Он не увлекается пагубным, как ему кажется, легкомыслием. Склонный к самоанализу и мечтательности, он часто становится каким‑то подавленным. И как только согласуются черты характера этого человека, так горячо любящего жизнь и умеющего играть самые увлекательные и заразительно–веселые напевы, с его пасмурным видом и какой‑то постоянной внутренней тревогой? «Вот они устроят нам бал-маскарад», — думает он. Но никому об этом не говорит, и не из‑за боязни быть осмеянным, а ради золотого правила, которому учат Макей и его комиссар: «Идёшь в бой, думай о победе — тогда победишь».

Когда Даша, Мария Степановна и Оля Дейнеко нацепили всем партизанам вражеские атрибуты, Макей осмотрел каждого и, оставшись, видимо, довольным, улыбнулся.

-— Смотреть не могу спокойно на такие нашивки, комиссар. Родного брата, кажется, убил бы. Но это к делу не относится…

Сырцова душит кашель. При свете луны, на миг вынырнувшей из‑за туч, Макей видит бледное, изнурённое лицо комиссара.

— Как ты себя чувствуешь, Вася?

— Ничего.

— Простыл ты крепко.

«Чаем с черникой надо напоить его», — подумал Макей и подозвал к себе Миценко.

— Вот что, в Бацевичах обязательно достань черники. Комиссара будем лечить.

Партизаны идут тихо. Оружие наготове.

Вот, где‑то совсем неподалеку, залаяла собака. Свиягин вздрогнул, остановился и мысленно выругал себя за трусость. Но странно: в этот миг остановились и остальные. А Байко зло прошипел:

— Вот стервоза, напугала как!

Вскоре в предрассветной мгле открылись Бацевичи. Туда идут макеевцы. Они намерены выдать себя за отряд кличевской полиции.

Раннее морозное утро. Поднимается жёлтокрасная заря. Над крышами из труб столбами валит дым. Никто не окликнул партизан. Только на главной улице к ним подбежал человек с редкой рыжей бородкой, без ружья, и с таким же, как у них, нарукавником.

— Вы откуда, господа? Как прикажете доложить о вас господину Эстмонту? Или вы к господину бургомистру? — затрещал полицай. Он отрекомендовался, чго является дежурным и что фамилия его Свиркуль{Сверчок.}.

— Фамилия, извините, пакостная, — хихикнул он.

«Да и сам‑то ты весь пакостный», — думает Макей, с трудом сдерживая нарастающий гнев. Кто‑то фыркнул, Макей оглянулся:

— Что за смех!

В голосе Макея прозвучала ярость, восхитившая Свиркуля, который принял этот окрик, как защиту своей персоны от пустосмешек, всю жизнь не дающих ему покоя. Забегая вперёд Макея и угодливо скаля беззубый рот, он уже спрашивает Макея как старого приятеля:

— Не на охоту ли к нам пожаловали? А то у нас двуногие волки завелись в Усакинском лесу.

Свиркуль многозначительно хихикает тоненьким голоском и самодовольно гладит рыжую, как хвост у дохлой лисы, бороду.

— Вот и дом господина Эстмонта, нашего начальника, — доложил Свиркуль и, откозыряв, хотел удалиться.

— Эй, ты, господин Сверчок, подожди! — окрикнул: его Сырцов.

— Это вы меня? — удивился полицай, не зная, как отнестись к подобной шутке.

— Да, тебя, мерзавец! — закричал Макей. — Миценко! Возьми!

— Есть, товарищ командир!

Схватив предателя, Миценко. потащил его во двор. От такого неожиданного оборота полицай остолбенел так, что Даньке Ломовцеву пришлось приложить некоторое усилие своей десницы, отчего Свиркуль кубарем влетел во двор своего патрона. Это был последний в. его жизни шаг.

Сырцов между тем вошёл в дом Эстмонта. Тот ещё нежился в постели и не мог скрыть своего неудовольствия столь ранним визитом каких‑то «руссиш».

— Что ви пришёл? Такой рань!

Сырцов заговорил на чистом немецком языке. Он сказал, что родом из Александро–Таля, из немецкого Поволжья. Блаженная улыбка поползла по опухшему, жирному лицу немца.

— Гут, гут!

Они проговорили добрых тридцать минут. Сырцов узнал всё, что нужно было и что можно было узнать у зтого старого болтуна, и нашел, что выгоднее будет взять его живым и, если удастся, отправить в Москву.

— Его не трогать! — кивнул он в сторону обомлевшего начальника полиции, когда в комнате появилась группа партизан.

Он не объяснил партизанам, почему оставляет в живых зтого, оплывшего жиром, немца, полагая, видимо, что для них вполне достаточно его приказания. Но в самый последний момент, когда Эстмонта надо было привести к Макею, его убил Миценко.

Макей в это время не бездействовал.

— Бурак, Ерин, Пархомец, Бабин, ко мне!

Рядом с Макеем с подчеркнутой важностью стоял адъютант, зорко смотревший на толпу, образовавшуюся на улице и ещё не знавшую, что перед ней партизаны.

Макей приказал группе Ёрина заняться раздачей хлеба, приготовленного немцами для отправки в Германию, группе Бурака — заготовкой продуктов питания, а группе Бабина, как самой вооружённой, арестовать гестаповцев и, в первую очередь, бургомистра Никона.

— Ты пойдешь с Бабиным, — сказал Макей Пархомцу.

Десять лет тому назад Никон укрылся от советского правосудия. С приходом гитлеровцев он начал творить вместе со своим сыном чёрные дела.

Никона привели Свиягин и Байко. Макей встретил его пылающим гневным взглядом. Это был высокий, уже пожилой мужчина с длинными впроседь усами, с острыми колючими глазками. Верхние широкие зубы его находили на нижнюю губу, отчего казалось, что он смеется. Кроваво–красный круг солнца с трудом выбирался из путаницы голых сучьев молодого дубняка. «Словно узник за решёткой», — подумал Никон о солнце и, дрожа всем телом, прохрипел:

— Чем могу служить, господа… то есть…

— Ты уже отслужил, собака! — грозно сказал Макей. — Твой сынок, Василь, давно ждёт тебя на том свете.

Старик, как подкошенный, упал на колени, завопил:

— Людцы мои добрые, дороженькие братики, пощадите!

Макей объявил:

— Именем Белорусской Советской Социалистической Республики…

В разрушенном колхозном сарае уже повесили четырёх фашистов, приехавших сюда, как говорили они сами, ччуть ли не из‑под Берлина. Теперь вся деревня была на ногах. Партизан бурно приветствовали. Всякий стремился поведать им своё горе, рассказать обо всём, что претерпел он от иноземцев, от бургомистра Никона.

От амбара хлеб везли на санях, несли на собственном горбу. Фашисты не оставили народу ни пылинки, ни зёрнышка. Стихийно возник митинг. К бывшему зданию сельсовета пришли, кажется, все — от мала довелика. Здесь были, главным образом, старики, женщины и дети. Мужчины ушли в Красную Армию, а те, что остались, скрываются. К Макею подошли человек пять молодых ребят, стали проситься, чтобы он принял их в. отряд.

— Возьмём! Добывайте оружие и приходите.

Среди этих юношей был и комсомолец Толя Тетёр–кин.

— А у меня, товарищ командир, есть винтовка–полуавтоматка. Мне можно?

В синих глазах парня — мольба. Макей улыбнулся ему:

— Идём! Чего там, раз есть, говоришь, винтовка, значит, можно.

— Есть! — радостно закричал парень и со всех ног бросился куда‑то.

Между тем, митинг уже начался. Говорил Сырцов. Но вот он закашлялся, скрючился, и Макей, шагнув вперёд, сменил оратора.

— Мы — народные мстители. Мы мстим за муки и слёзы нашего народа. Все, кто может носить оружие, идите к нам. С нами наш родной Сталин!

— Спасибо вам, хлопцы! — раздались голоса.

— Товарищу Сталину скажите про наши муки. От фашистских катов сгинем, ежели что! Спасайте!

Здесь впервые выступил Иван Свиягин. Он сразу же стяжал себе славу оратора. Среднего роста, сухощавый, с моложавым лицом, хотя ему было уже 34 года, и с большими зализами на высоком лбу, он с жаром говорил о народной мести врагу. Его неистовство потрясло всех присутствующих.

— Ну–ну! Вот так журналист! Чёрт! Настоящий чёрт! — шепнул Макей Сырцову, который стоял бледный, с горящими глазами и туго сжатыми сухими губами. Макей опять подумал, что комиссара надо лечить. Повернувшись к Миценко, он спросил его, достал ли тот черники.

— Целый мешочек, товарищ командир!

Прыщеватое юношеское лицо Миценко сияло. Он был доволен тем, что сумел выполнить задание Макея.

Под крики «ура» и громкие аплодисменты, Свиягин, чуть прихрамывая на раненую ногу, сошёл с трибуны.

Теперь у каждого партизана настоящая винтовка, а Макей и Сырцов имеют автоматы, кое‑кто за поясом — «лимонки», Федя Демченко рассматривает свою трехлинейку и улыбается.

Вечером отряд выходил из Бацевичей, нагруженный военными трофеями. В это время сами крестьяне, помогая партизанам, подожгли волостную управу и амбар, более чем наполовину освобожденный от хлеба. Сделали это для того, чтобы потом можно было говорить немцам, что амбар сожгли партизаны. В мутное зимнее небо взвился огненный хвост бушующего пламени.

— Вот и новогодний фейерверк! — закричал Коля Захаров. Не зная как проявить свою радость, он подбежал к саням, на которые были погружены военные трофеи и продукты питания, ухватился руками за каретку и сделал стойку.

— Смотри! — вскричал Ропатинский. — Коля на руках стоит!

Все, не нарушая строевого порядка, повернули головы туда, где вверх ногами стоял Коля Захаров, Хохот покатился по колонне. Но смеялись не над тем, что выделывал циркач, а от того счастья, которое сопутствовало партизанам в этом первом боевом походе.

— Смотри, смотри, что выделывает! А все‑таки здорово мы им дали! Ха–ха–ха!

— Да, всыпали по первое число! Хо–хо–хо!

Смеялись и Макей, и комиссар Сырцов. Комиссар ясно понимал, что не удайся эта операция, у ребят опустились бы руки, дух неверия овладел бы сердцами маловерных. Но теперь он всюду видел сияющие улыбки, слышал весёлый говор.

— А Данька‑то Ломовцев! Видал? Как секирой по башке этого… Ну, как он, чёрт, у них называется?

— Бургомистр, — подсказал Свиягин.

— Во–во! Никона. Как секанёт!

— А Миценко! Вот камень!

— Наш Макей человек сурьёзный, — послышался голос Михаила Бабина, не скрывавшего своего восхищения железной волей командира.

— А комиссар?! — вопрошал Свирид, разглаживая русые усы. — Хитёр! Как он обвёл вокруг пальца этого бсрова! А?

— Ум! Что и говорить!

В лагерь пришли только утром. Небо прояснилось, мороз крепчал. В воздухе на красном утреннем солнце летали колючие блёстки. Пальцы рук коченели, перехватывало дыхание. Всем хотелось скорее в шалаши и хоть немного там отогреться, отдохнуть.

X

В лагере, выстроив весь отряд перед своим шалашом, Макей и Сырцов поздравили партизан с одержанной победой. Макей зачитал приказ и от лица службы поблагодарил Николая Захарова, Даньку Ломовцева, Сашу Догмарёва, Петку Лантуха, Поблагодарил командиров групп: Пархомца, Врина, Бабина, Бурака. Все ждали имя Миценко и с недоумением переглянулись, когда закончилось чтение приказа. Сам Миценко стоял бледный, играя желваками.

— А чего Миценку? — заикнулся Ёрин.

— О нём особая речь, — сухо сказал комиссар и, обратившись к Миценко, приказал зайти ему в шалаш. Всех поразил суровый взгляд комиссара, а Миценко вздрсгиул не то от неожиданности, не то от ледяного голе са комиссара.

Была обеденная пора и всем хотелось есть. Когда Оля Дейнеко открыла деревянную крьшйсу котла и оттуда донесся до партизан запах жирных наварных щей, в строю произошло невольное движение. Макей заметил это, улыбнулся:

— Что? Проголодались? Сейчас кончим.

— Мы ничего, — сказал за исех Бурак, — вон там Оля балует.

Оля Дейнеко, поправив белые локоны, стояла в торжественной позе с большим половником в руках. Она ждала сигнала.

Гремя ложками и алюминиевыми котелками, партизаны толкались вокруг котлов со щами и картофельным пюре. Слышался смех, громкий говор. Настроение у всех было приподнятое.

— А теперь не грех и всхрапнуть, — сказал немного осунувшийся Антон Михолап, — как ты думаешь, Илья Иванович? — обратился он к Свириду. И хотя все выразили желание «всхрапнуть», но так никто, кроме Ропатинского, и не заснул. Развалившись на соломенных тюфяках, они вспоминали только что минувшее событие. Никогда, пожалуй, люди так много не говорят, как после удачного боя и неудачной охоты.

В центральном шалаше с независимым видом, высоко подняв голову и держа руки по швам, стоял Миценко. Макей чадил трубкой и сурозо смотрел на мальчишечье лицо своего адъютанта. Сырцов сидел за столом и маленькими глотками пил горячий чай, заваренный черникой. Когда Макей был особенно чем‑нибудь взбешен, он старался говорить медленно, почти членораздельно. Так и теперь, он словно рубил каждое слово.

— Какое ты имел право, скажи, нарушить приказ комиссара?

— Я и дальше буду резать таких собак, как Эстмонт, — сказал Миценко, кося глаза на комиссара. Но тот и бровью не повёл, словно не слышал этого дерзкого ответа.

— Отвечай на вопрос! — уже горячился Макей, гневно сверкая глазами.

— А если приказ неправильный, — упорствовал Миценко.

— Что?! — вскипел Макей, задетый за живое, — Приказ, говоришь, неправильный?! Слышишь, комиссар? Расстрелять такого мало!

Макей уже хватался за пистолет. За ним внимательно следил Сырцов. Вдруг рука Макея потянулась к трубке. Он вынул её изо рта и по лицу его пробежала волна тёплого света. Словно сейчас он увидел этого мо лодого человека и удивился своему открытию. Его изумила смелость Миценко, независимость характера. Макей замялся в замешательстве. Сырцов понял Макея и, чтобы дать выход поднявшимся парам, посоветовал:

— Дать ему два наряда вне очереди.

— Нехай будет по–комиссарову, — с облегчением произнёс Макей и, махнув рукой, сказал:

— Иди!

«Товарищ Сталин велит всех немцев уничтожать, что на нашу землю пришли, а они вон что! — думал Миценко, —не моги, слышь, убивать».

Комиссар Сырцов словно угадал эти мысли своего старого приятеля и, отпуская его, сказал более спокойно:

— Надо, Миценко, знать, когда убить гадину. Даже овощу, говорят, свбё время, а ведь это такой фрукт… Ты сорвал фрукт незрелым, вот и набил оскомину, — закончил Сырцов, миролюбиво улыбаясь.

Когда за Миценко закрылась дверь, Макей восторженно сказал:

— Какие герои у нас с тобой, комиссар! Ну, как твоё здоровье?

— Вроде отошло. А то совсем было завалило грудь.

— Я от чего хочешь вылечу, — смеялся Макей. — А знаешь, чернику‑то тебе Миценко достал. Я, говорит, за комиссара жизни не пожалею.

Комиссар поморщился.

Мороз уменьшился, но поднялась сильная пурга, и сразу лес загудел, застонал, словно жалуясь на что‑то. Снег хлопьями падал с лапчатых елей, с могучих крон сосен и ольх. Всё заволокло белой пеленой снежного вихря. Заяц, встревоженный лисицей, метнулся на поляну, налетел на шалаши и шарахнулся в сторону, скрываясь в чащобе. Дежурные по шалашам старательно поддерживали в железных печурках неугасимый пламень. В шалашах было почти тепло и партизаны, тесно прижавшись друг к другу, безмятежно спали, убаюканные мерным гудом Усакинского леса. И во всём уже лагере ничего больше нельзя было слышать, кроме храпа людей, да осторожного покашливания часового.

Макей и Сырцов, прежде чем лечь, заглянули к партизанам в шалаши, как это они всегда делали.

— Тесновато, — заметил комиссар.

— Пора строить землянки, — ответил Макей. — К тому же, скоро, наверное, будет пополнение.

— Да и нам нечего мёрзнуть.

Макей подумал, что комиссару, действительно, надо сменить «климат» и сказал вслух:

— Завтра начнём строить.

XI

Как‑то однажды в минуту откровения Макей рассказал Сырцову о том, что у него была любимая девушка. Сырцова немало удивило это. Просто не верилось ему, что этот суровый человек способен любить, как‑то даже не шло это к нему. Сырцов выдал своё удивление невольным восклицанием:

-— Да?!

— Да. Это была хорошая девушка. Броней звали. Хотел жениться, да вот война.

Сказав это, Макей задумался, глядя в единственное оконце, кое‑как прилаженное к щели, за которым теперь умирал, истекая кровью заката, короткий зимний день.

Это открытие озадачило комиссара. Ему казалось, что совсем нецелесообразно растрачивать свои душевные силы на такие никчемные вопросы, как любовь. «Любовь и война, — думал он, — несовместимы. Любовь ослабляет волю человека. Она — фактор, тормозящий совершение ратных подвигов».

— Где она теперь, хочешь знать? — обратился Макей к Сырцову.

Сырцов не задавал этого вопроса, но счёл необходимым сделать это сейчас, чтобы не огорчать друга.

— Да, где она теперь?

— Где она теперь! — воскликнул Макей. — Она там же, где и наша родная Белоруссия, — в немецком плену. Какие пытки, какие муки переносит она теперь?

Макей был бледен. Красные пятна, проступившие на рябых щеках, свидетельствовали о душевных муках этого сильного человека. С горящими глазами и еле сдерживаемой дрожью в голосе Макей что‑то говорил о страданиях, унижении. Но комиссар уже не может понять, о ком он говорит: о любимой девушке или о Белоруссии? В конце концов он совсем перестал верить в существование Брони. Видимо, образ любимой девушки слился у Макея с образом всей его многострадальной Родины, которую он так горячо любит и за которую готов отдать всё, до последней капли крови, до последнего вздоха. И вот тут Сырцов стал менять свое мнение о любви. «Видимо, такая любовь, — думал он, — не уменьшает, а увеличивает силы человека, зовёт его на новые ратные дела, умножающие воинскую честь и боевую славу отряда».

С улицы донеслись удары топоров, громкие суетливые крики:

— Тяни! Тяни! Стоп!

— Ставь!

— Да куда ты, чёрт, прёшь? Окосел!

Заверезжали пилы, раздались глухие удары лопат о промёрзшую землю. Макей заметил, что комиссар давно уже прислушивается к тому, что делается в лагере.

— Город строим, — сказал он, поглаживая небольшие чёрные усики.

В это время вошли Даша и дед Петро. Даша занялась чем‑то по хозяйству, а дед Петро сел на чурбан и сердито уставился на Макея.

— Сколько лесу повалили! — горестно воскликнул он. — .Зачем добро губишь?

— А жить где?

— Да ты что, век хочешь жить в лесу? При Талаше того не было! Тогда немцев живым манером прогнали.

— Не то время, папаша, — вмешался Сырцов.

— Скажи, комиссар, люди не те. Изнежился народ при Советской власти. Избаловала Ъяа вас.

— Так что же, она плохая, выходит? — засмеялся Макей и обнял ласково деда за плечи.

Не зная что сказать, старик только махнул рукой и хотел было выйти, но вспомнил, что у него вышел табак. Он с укоризной сказал:

— По вас деду хоть не будь. И табаком не угостят.

Даша фыркнула в своём углу, а Макей сказал:

— Добро, деду! Закурим‑ка трубочку.

XII

По приказу Макея сразу строится двенадцать землянок. Худощавый Свиягин вместе с сибиряком Александром Догмарёвым расчищают снег и роют котлован для будущей землянки. Алексей Байко в стеганых штанах и фуфайке, стоя в снегу на коленях, вместе с Сашей Прохоровым спиливают под корень сосны. Другие режут сосны на брёвна, очищают от сучьев. Коля Захаров, Данька Ломовцев и Петка Лантух раскалывают брёвна на пластины. Захаров сбросил полушубок и остался в одной гимнастёрке. Он сильными ударами колуна хлещет, охая, бронзовое тело сосны и когда та не поддается, загоняет в расщелины дубовые клинья и бьёт по ним едва ли не целым бревном. Сосна трещит и распадается на две половины. «Ну, сила, — думает о нём Макей, вот где он применил ловкость, годами приобретённую в цирковой тренировке». А Захаров словно всю жизнь только и готовился к тому, чтобы разваливать пополам сосны. Радостная улыбка озаряет его полное красивое лицо.

— Готово и это! — кричит он.

Свиягин всё чаще и чаще поглядывает на ладони.

— Что, журналист? — смеётся проходящий мимо Макей.

— Мозоли…

Макей хлопает его дружески по плечу.

— Моя бабка сказала бы: «Лентяй за дело — мозоль на тело».

Свиягин смеётся, втыкает лопату в сугроб, окоченевшими пальцами достаёт записную книжку, карандаш и что‑то пишет.

— Пословицы собираешь? Эх, моя бабка сколько их знает!

— Всё собираю, товарищ командир. Это — народная мудрость.

— Раз своей мудрости не дал бог, можно одолжить у народа, — смеётся Макей. — Да, щедр наш народ на песни, пословицы и поговорки, на чудесное, вечно живущее слово.

«Хорошо, хорошо идёт дело, — думает Макей, — вон уже кое–где поднялись невысокие срубы. Дня через два землянки, пожалуй, будут готовы. Надо дать группе разведки задание достать окна».

Макей подошёл к кухне, помещавшейся в шалаше, сделанном наподобие юрты, с дырою вверху, в которую идёт дым. В кухне разрумянившаяся Оля крошит мясо. Белые локоны, спускаясь вдоль лица, делают её обаятельной. При входе Макея она раскраснелась ещё больше и скосила свои лукавые голубые глаза куда‑то в угол. Макей посмотрел туда и увидел сидящего на корточках Миценко: он с каким‑то ожесточением чистил грязный картофель. Прядь его волос свесилась на лоб. На самой макушке, с каким‑то пренебрежением ко всему на свете, сидела шапка–кубанка.

— Опять, Оля, мёрзлая, — говорит он сердито, бросая в угол мёрзлый картофель.

— Оля у нас не мёрзлая — огонь! —смеётся Макей.

Оля вспыхивает. Миценко вскакивает:

— Здравствуйте, товарищ командир! Извините, не заметил.

— Ну, как живешь, Аника–воин? Эх, ты…

Миценко лукаво улыбнулся.

— Оказывается, товарищ командир, Зстмонт стоит двух нарядов. Я вот думаю, сколько мне наш комиссар даст нарядов за Гитлера?

— Обиделся?

— Нет. Я бы с удовольствием отбыл сто нарядов, чтобы своими руками задушить эту подлую собаку — Гитлера.

Макей ещё несколько минут задержался на кухне, похвалил Олю за вкусный борщ и хорошую кашу. Миценко огненным взглядом следил за девушкой и тоже сказал:

— Оля просто молодец.

— Ну, уж вы скажете! — мило краснеет Оля, кусая пухлую губку и кося глазами на проштрафившегося адъютанта. Макей возвратился в свой шалаш.

— На кухне был, — сказал он, раздеваясь. — Миценко о твоём здоровье, комиссар, спрашивал. Строительство землянок идёт полным ходом. Да, знаешь, что Миценко говорит: «Сколько‑де мне комиссар даст нарядов, если я Гитлера… того?»

— Это он напрасно. Значит, он ничего не понял из того, что произошло.

Сырцов давно уже продумал всю систему воспитательной работы среди партизан. Главное острие этой системы он на первых порах направил против так называемой «партизанщины». Партизанская романтика времён гражданской войны воспринималась некоторыми превратно. Такие считали: «Поскольку я партизан, я никого не признаю, что хочу, то и ворочу». Ну и наворочали! Сколько было ненужных жертв и крови из‑за бессмысленного ухарства!

Вечером состоялось партийное собрание, на котором было избрано партбюро. Секретарём партбюро единодушно избрали Ивана Егоровича Пархомца. Свирида назначили парторгом в хозчасть. На собрании Сырцов изложил основные мероприятия массово–политической работы.

На следующий день провели комсомольское собрание. Секретаря бюро ВЛКСМ Петку Лантуха Макей назначил своим заместителем по комсомолу. Лантух больше, чем кто‑либо другой, подходил к роли вожака молодежи.

Собрание проводили прямо под открытым небом. Лантух стоял прямой, серьёзный. Оля Дейнеко словно впервые видела его таким и опять, как тогда, у Марии Степановны, она подумала, что готова идти за этим крепышом хоть на край света. Лантух словно стал выше. Вот он поднял руку:

— Товарищи!

Голос у него звонкий, задорный. Он зовет комсомольцев к борьбе.

— Крови не пожалеем за нашу Родину! Мы, комсомол! цы, всегда были верными помощниками родной партии. Теперь нас партия зовёт к борьбе с немецким фашизмом.

Макей толкает Сырцова локтем:

— Слышишь?

— Молодец.

Строительство землянок подходит к концу. Меж сугробов снега поднялись невысокие сосновые коробки. Над ними круто поставлены стропила. Они покоятся на перекладине, лежащей на двух мощных столбах–рогатинах. Эти столбы, словно атланты, заложившие за голову руки, держат на своих плечах всю тяжесть небосвода. Столбы–рогатины удерживают тяжесть перекрытия землянки.

— Дворцы, товарищ командир! — уверяет Коля Захаров.

Макей покуривает трубочку и, чуть улыбаясь, критически осматривает каждую деталь.

— Дворцы не дворцы, а добрые землянки.

— Гитлеру бы в этих дворцах жить, — ворчит Демченко.

— Гармонь у него стала хрипеть, — говорит Саша Прохоров Макею. — Не в духе нынче наш Демченко.

— А у меня вон комиссар совсем голос потерял.

Демченко воткнул топор в дерево, выпрямился. В чёрных больших глазах его — осуждение. Макею даже стало неловко. «Эк, разобрало его!»

— Товарищ командир, — заговорил Демченко дрожащим голосом. — Человек и без голоса остается человеком, а гармонь без голосов — чемодан или, скажем лучше, мешок для эн–зэ{Неприкосновенный запас.}.

— Комиссару без голоса тоже нельзя. Кто в тебе сознательность воспитывает? Комиссар. Кто тебя сделает добрым воякой? Опять же комиссар. Ты без него — нуль без палочки, дьявол ты чубастый! Комиссар или парторг, скажем, — это душа партизанского отряда. Ты понял это?

— Конечно, понял, — как‑то вяло отвечает Демченко. Он совсем не понял, за что его отругал Макей и зачем он так много говорил о комиссаре. И парторга Пархомца тут же приткнул. Ему просто было до слёз жаль гармонь — вот и всё.

К нему подошёл Иван Свиягин, обнял его за плечи.

—Ты что, Федя? Брось!

— Гармонь жаль.

— Достанем мы тебе гармошку, — по–своему утешает его Захаров, — нам самим без неё невозможно жить. Кроме того, как никак, у тебя теперь винтовка есть.

Это был тонко рассчитанный ход. Захаров попал в цель: после баяна Демченко ничего так не ценил, как винтовку. Он на дню раза два чистил её, то и дело сдувал с неё пыль и всё спрашивал, хорошо ли она выглядит. При последних словах Коли Захарова Демченко улыбнулся.

— Я сейчас приду, — сказал он.

— Винтовку пошёл проверять, — засмеялся кто‑то добродушно.

— Товарищи строители! — провозгласил Иван Свиягин. — Сюда!

Когда вокруг него собралось человек десять, он предложил в ближайшую боевую операцию достать Феде баян.

XIII

Мать Брони Щепанек умерла незадолго до войны и Броня оставалась единственной радостью для отца, еще не старого человека, видного советского работника. В свободные минуты, хотя таких было очень мало, отец гладил её золотистые волосы и молчал, отдаваясь воспоминаниям о прошлом.

— Мне сегодня, папа, Макей письмо прислал, — сказала однажды Броня, прерывая воспоминания отца.

— Что он пишет?

— Окончил школу, собирается заехать к нам в Кличев, — смущённо закончила Броня.

Отец рассмеялся. Броня вспыхнула и почему‑то закрыла лицо руками.

Но началась война. Макей не приехал. Не стало отца — он с группой своих товарищей пал в неравном бою с врагом. Рухнуло всё. Появились чужие люди.

Однажды Броня пришла на могилу отца и её арестовали. Девушку грубо втолкнули в кабинет начальника полиции Макарчука. Над ним висел большой портрет Гитлера. Как она ненавидела этого людоеда! Он её, видимо, тоже ненавидел. С портрета на неё смотрели холодные злые глаза. Броня брезгливо отвернулась и встретилась с глазами живого человека, в которых было не больше тепла. Она отвернулась и от него. Но это был живой человек, и, кроме того, начальник полиции. Громким неприятным голосом он пригласил её сесть:

— Прошу. Как вы себя чувствуете, панна Щепанек?

Броня метнула на него удивлённый взгляд. Перед ней был человек с лихо закрученными усами и русой козлиной бородкой. На нём чужой чёрный мундир с вражеской эмблемой на правой стороне груди. Каким противным показался Броне этот палач. Его маслянистые глаза, гладко причёсанные назад волосы — всё отталкивающе действовало на Броню, вызывало отвращение.

Макарчук кивком головы и еле уловимым движением длинных бровей удалил полицейского, который привёл сюда Броню. Они остались одни. Начальник полиции держался с важностью, но довольно почтительно.

Он дал понять Броне, что хорошо знал её отца, да и её, Броню, видел как‑то до войны, когда заезжал к ним. Броня не помнила, чтобы такой человек был когда‑нибудь у них. И вообще она не допускала мысли о том, чтобы в нашей стране могли быть подобные типы. «Как глупо он играет», — подумала она и задумалась. Из этой задумчивости Броню вывел резкий голос сидящего перед ней человека.

— А не помните ли вы Степана Павловича Лося?

Лицо девушки как‑то сразу просветлело. «Ах, это тот молодой человек! Она ещё подарила тогда ему свой платочек. Как это давно было!» Да, она помнила его, но решила об этом не говорить и отрицательно покачала головой.

— Его я тоже знал, — сухо, словно на что рассердись, сказал Макарчук. — Вы молода, красива, — продолжал он, и в голосе его зазвучали новые, душевные нотки. — В концлагере вы погибнете. Но прежде чем отправиться на тот свет, вы пройдёте через постели многих немецких солдат, станете жертвой их похоти.

При последних словах девушка едва не лишилась * чувств. Смертельная бледность покрыла её лицо. Макарчук, напугавшись за неё, привстал, но Броня быстро пришла в себя.

— Вот видите, — сказал проникновенным голосом начальник полиции, — как это ужасно. А я вас могу оградить от всего этого.

— Чтобы сделать меня жертвой своей похоти! — воскликнула девушка, краснея от стыда и гнева. Уткнувшись лицом в платок, она разрыдалась:

— Что с нами сделали! Что с нами сделали! — рыдала она, не видя уже выхода из ужасного положения.

— Что с нами сделали! — прошептал Макарчук бледными дрожащими губами. Отвернувшись, он громко высморкался в платок. Мельком, углом глаза сна увидела голубой с красной каёмкой платок и вздрогнула. Что‑то знакомое было в этом платке. Но разве мало на свете таких платков? «Да, но как же этот платок мог попасть в руки палача? Ведь это мой платок!» — думала она, рыдая ещё громче.

Целую неделю водили Броню на допрос к начальнику полиции. Ей угрожали пытками, концлагерем, кричали на неё. Особенно бесновался молодой полицай с чёрным, как у цыгана, лицом, с улыбкой, открывавшей оба ряда редких жёлтых зубов:

— Разрешите, господин начальник, запустить ей под ногти иглы. Хорошее средство! Сразу на всё согласится, — говорил он, скаля свои редкие жёлтые зубы и кося на Броню хитрые смеющиеся глаза.

Чего от неё добиваются? Этого Броня не моГла бы сказать. Начальник полиции требовал, а чаще упрашивал, чтобы она осталась работать у него машинисткой. Им позарез нужна машинистка и, в конце концов, онч силой заставят её сесть за работу.

— Вот «Ундервуд», — говорил устало Макарчук. — Садитесь и пишите! Прекратите истерику. Многие, может быть, обрядились сейчас в чужие перья.

«Как странно он говорит», — подумала Броня. А Макарчук вдруг закричал:

— Садитесь! Делайте то, что вам приказывают.

Броня села за пишущую машинку. Слёзы градом катились по её лицу. Макарчук продиктовал ей какое‑то отношение. Смысл его не доходил до сознания Брони. Она автоматически ударяла по клавишам букв. Работа на время отвлекла её от горестных дум.

Постепенно у Брони развилось чувство обречённости и не было дня, чтоб она не плакала. Издали за ней хмуро следил Макарчук. Девушка с ужасом ждала ог него страшного предложения.

Сдержанность Макарчука сначала удивляла Броню, потом даже как‑то умилила. Однако чувство настороженности никогда не оставляло её. «Он заигрывает со мною, как кошка с мышкой», — думала она, вскидызая на него свои большие голубые глаза. Стучал «Ундервуд». А он сидел сумрачный, угрюмый, словно сам сатана, замышляющий козни против всего белого света.

Особенно ненавистен ей был начальник полиции тогда, когда терзал жалкого старика–нищего. «И чего он ему дался?» В самом деле, как только появлялся на главной улице этот бедный старик, его обязательно хватал цепной пёс Макарчука — молодой полицай с цыганской физиономией и редкими жёлтыми зубами. Он вталкивал нищего в кабинет начальника, а сам становился у дверей и уже никого не впускал. Макарчук, словно разъярённый зверь, набрасывался на несчастного старика.

— При новом порядке нет и не может быть нищих! Повешу! — вопил Макарчук.

Девушку в это время он выпроваживал в соседнюю комнату. Но и туда доносился этот ужасный голос. Слов, правда, понять уже нельзя было. В кабинете начальника жалобно ныл старик, гремел Макарчук. Потом начальник хрипел и, видимо, накричавшись досыта, притихал. Даже сами полицейские называли его лютым зверем.

— Эх, лютует! Просто страшно! — перешёптывались полицаи. Ведь и им частенько попадало от него.

Мимо наблюдательной девушки не прошёл незамеченным тот факт, что старика всегда арестовывал Володин, полицай с цыганской физиономией. Втолкнув старика в кабинет начальника, он столбом становился у его двери и стоял неподвижно, грозно бросая по сторонам угрожающие и быстрые, как молния, взгляды.

— Чего хлёбало разинул?! — грубо огрызался он на всякого, кто проявлял неумеренный интерес к тому,, что происходит за дверью. — Проваливай дальше!

XIV

— Ух, устал, — говорил Макарчук, усаживаясь в мягкое кресло и вытирая голубым платочком капельки пота со лба.

— А ты не очень кричи, — советовал ему нищий–старик, улыбаясь в чёрную курчавую бородку.

— Нельзя иначе, товарищ Зайцев, — служба. Служба у меня такая собачья.

— Ну, ладно, служи, — ныл старик притворно. — Хлопцам надо помочь. Помоги!

— Помогаем. На днях ящик с патронами Макею подбросил.

-— Добро. Изох, слышал, растёт?

— Радуюсь за него.

— Передай по отрядам решение подпольного райкома партии: форсировать организацию партгрупп, рост рядов партии. Но принимать лучших.

— Чую, чую. Цемент закладываете, ядро крепите. Без этого нельзя. Эх, товарищ Зайцев, вырваться бы скорее отсюда! — с тоскою в голосе сказал человек в полицейской форме.

— Пора не пришла. Да, я слышал у тебя здесь в плену наша комсомолка?

— Броня, дочь Щепанека.

— Её не знал. Предупреждаю: ей ни о себе, ни о нас ни слова.

— Само собой, товарищ Зайцев.

— Сегодня же разошли по отрядам наше решение и, кстати, вот это донесение Макея о разгроме бацевичской полиции. Оно имеет политическое значение и будет служить средством обмена опытом партизанской борьбы. Ну, выгоняй меня, пора.

— Вон! Чтоб и духу твоего здесь не было! Понятно? — вопил Макарчук, выталкивая старика, тяжело опирающегося на толстую суковатую палку.

Как‑то, печатая проклятые реляции и донесения по службе, Броня в ужасе остановилась, не веря своим глазам: перед нею лежало донесение Макея на имя секретаря Кличевского райкома партии. Пальцы рук её дрогнули, буквы запрыгали в глазах.

— Что там у вас? — сухо спросил Макарчук, заметив, как мучнистая бледность покрыла лицо девушки. За сухим тоном начальника слышалась явно скрытая тревога. Он встал из‑за стола и быстро подошёл к Броне.

— Что вы? А! Не правда ли, удивительно? Этот рябый чёрт перехитрит самого дьявола! Эстмонта прикончил! Этак он, пожалуй, и сюда доберется.

«Рябый?» Не оставалось никакого сомнения — это он. Он жив! Какое счастье! А она в плену. Как дать ему весточку о себе? И в голове созрела смелая мысль: сообщать всё партизанам, быть их связной. Броня почувствовала, что иайдён смысл жизни: бороться за Родину.

— Продолжайте писать! — услышала она над собой голос начальника.

А он, шагая взад и вперёд по комнате, думал: «Почему так взволновалась девушка, увидев донесение Макея?»

— У меня голова болит, — солгала Броня, в тайне надеясь, что Макарчук, часто потворствующий ей, отпустит её домой к бабке Лявонихе.

— Пойдёте не раньше, как закончите печатать, с раздражением сказал он. — И предупреждаю: за разглашение тайны вы несёте суровую ответственность.

Броня поймала на себе холодный и колючий взгляд, синих глаз начальника. Ко ей уже не страшно теперь. Её жизнь безраздельно принадлежит им, людям, вставшим с оружием в руках на защиту поруганной отчизны. Муки, которыми здесь пугал её этот немецкий холуй, не остановят её. Если она и погибнет, то погибнет за свободу Родины. Ради этого стоит жить и бороться!

Всякий раз, когда приходилось писать донесение Макея или другого командира партизанского отряда, лицо девушки преображалось, пальцы бойко выстукивали по клавишам букв. Она радовалась победам партизан. И только один вопрос тревожил её: какой предатель передаёт всё это в полицию? Как дать знать об этом Макею?

Дома Броня поделилась своими тревогами с бабкой Лявонихой. Добрая старушка воскликнула:

— Э, моя голубушка! Есть о чём бядовать! Пиши, что надо — я донесу. Кто меня старую тронет?

И бабка Лявониха на другой же день отправилась на поиски Макея и его хлопцев.

XV

В шалаше было совсем темно, когда дежурный подал команду на ужин.

— Ого! Дали храпака, — потягиваясь и хрустя суставами пальцев сказал Макей, вставая с постели. — Комиссар! Сырцов! Вставай. Во что ночь будешь спать?

— Чёрт! Какая‑то усталость, — спуская на соломенный пол ноги, прохрипел простуженным голосом Сырцов.

— Стареешь, комиссар, — засмеялся Макей, распаливая трубку–носогрейку и усаживаясь за столик. Он что‑то начал писать, а Сырцов, подтягивая на животе ремень, думал, что, может, он и вправду стареет: «Скоро стукнет тридцать. Как идут года!»

Даша подала жирный борщ в двух глиняных чашках. В эти же чашки она положила потом картофельное пюре и по две толстых котлеты.

— Жирно ты нас, Дашок, кормишь, — сказал, улыбаясь, Макей. — Это опасно. С жиру, говорят, люди бесятся.

— Товарищу комиссару надо поправляться. И Маша это говорит, а она — фельдшер.

У шалаша раздались голоса.

— Мне к самому, — слышался голос женщины, по-видимому, старой.

— К кому это «к самому»? — сурово допрашивал часовой.

— К Макею вашему, стало быть.

— Спит он, бабуся. Да как ты сюда попала?

— Как попала, не твоего ума дело, а до Макея ты меня, сынок, пусти.

— Не пущу! — упорствовал часовой.

— Что здесь такое? — послышался из шалаша голос Макея.

— Тут вот какая‑то бабуся до вас.

— Пусти.

В шалаш с шумом ворвалась женщина, одетая в рваную шубу и накрытая серой вязаной шалью.

— Словно енерал! Этот ирод не пущает, штыком грозит, — кивнула она в сторону часового.

Макей и Сырцов увидели перед собою старуху с маленьким жёлтым личиком, покрытым густой сетью мелких морщин, и очень бойкими живыми глазами.

— Что тебе, бабуся?

— Ты што ль Макей?

— Я.

— Меня зовут Лявониха, — отрекомендовалась старуха. — От одной красавицы тебе привет и вот тут еще писулька.

С этими словами старуха, не стесняясь мужчин, подняла одну из широченных юбок своих с бесконечным количеством складок и откуда‑то из шва другой такой же необъятной юбки извлекла лоскуток бумаги.

— От Брони? — и голос Макея дрогнул.

Комиссар, видимо нарочно, закашлялся и вышел.

— Как она? — сдержанно спросил Макей старуху, принимая от неё записку. Его охватило радостное волнение. — Ну, как она, Броня‑то?

Лявониха, не торопясь, стала рассказывать Макею и Даше о Броне, о гибели её отца, о том, как её насильно заставили работать у этого лютого зверя Макарчука. Даша, сидя на углу топчана, часто всхлипывала: «Как она, бедненькая, всё это выносит? Макей раздавил зубами мундштук трубки и со злостью бросил на пол.

— Любит она тебя, рябого лешего.

Спустя час в холодный шалаш вошёл комиссар Сырцов, счастливый, улыбающийся. Он только что провёл с партизанами беседу и сердце его ещё трепетало от тех высоких мыслей и чувств, которые широким потоком влились в него, когда он читал приказ Верховного Главнокомандующего.

Макей, не отрываясь от чтения, сказал Сырцову, что получил из Кличева донесение. «Знаю я эти «донесения», подумал Сырцов и что‑то кольнуло его в сердце. «Ужели завидую счастью своего друга?» И он печально улыбнулся.

Старуха, удобно устроившись на березовом чурбане, по–домашнему беседовала о чём‑то с Дашей. Сам Макей стоял, склонившись к мерцающей свечке. Он, видимо, уже не первый раз читал «донесение». Комиссар видел, с каким трудом удавалось Макею сдержать свою радость.

Макей находился в том душевном состоянии, которое присуще только людям, неожиданно обретшим счастье и по–настоящему ещё не верящим в него. Он вспоминал их последнее свиданье. Это было больше года тому назад. На ней было светло–голубое платье — легкое, как ветер. Золотистые волосы её, собранные сзади в пучок, были перехвачены роговым обручем. Они сияли под лучами июльского солнца. А какая она сейчас? Когда удастся встретиться с ней? Или она останется для него только мечтой, лёгкой и прозрачной, как песня?

— Почитай, комиссар, — сказал Макей, подавая Сырцову письмо Брони. Тот взял и присел к огоньку. Чувство какой‑то настороженности не оставляло его. Он мысленно уже обругал себя за болезненную подозрительность. В письме Брони было всё хорошо. И всё же Сырцов думал, а не подвох ли тут какой, не западня ли? Девушка писала, что немцы усиливают в Кличеве гарнизон, укрепляют каменное здание школы, что каждый день из Кличева в Бобруйск ездит мотоциклист с важными бумагами. Дальше она сообщала о том, что ей плохо и что Макей должен быть осторожен, так как кто-то передаёт в полицию все его донесения на имя подпольного райкома партии. В конце письма она сообщала, что к ним в Кличев едет глава Бобруйска Тихонович, сопровождаемый небольшим отрядом полицейских. Примерно 24–25 января они будут проезжать через деревню Устье и в урочище Большая Гребля партизаны могут сделать засаду.

— Ого! — улыбаясь, воскликнул Сырцов. — Да она вояка!

— А ты что думал, соколик! — сердито заговорила Лявониха, всё время наблюдавшая за Сырцовым, пока он читал письмо Брони.

— Я верю ей, — сказал Сырцов Макею, — но надо быть осторожным.

Макей почувствовал, как краска прилила к его лицу. Дрогнувшим голосом он спросил:

— Ты думаешь, она нам самим готовит засаду?

— Не исключена возможность, Макей, что она писала это письмо под диктовку врага. Когда человеку поджаривают пятки, он сам за себя уже не отвечает.

— Всё может быть, — упавшим голосом сказал Макей и замолчал.

По предложению комиссара решили сейчас же созвать всех членов партии и командиров групп. Вызвали Миценко. Он отвёл Лявониху в шалаш, где жили Оля Дейнеко и Мария Степановна. А в командирском шалаше начался военный совет. На нём решили, руководствуясь сведениями Брони Щепанек, устроить на пути Тихоновича засаду. Договорились пригласить на помощь партизанский отряд Игната Зиновьевича Изоха, бывшего директора Кличевской средней школы. Макей питал к нему глубокое уважение.

«Игнат Зиновьевич! — писал Макей Изоху, — в наши леса забежал матерый. Упустить нельзя. Обо всём расскажет вам наш гонец».

Письмо это утром вручили Петке Лантуху. С тех пор, как комсомольцы избрали его своим руководителем, ему часто давались подобные поручения. Комиссар и Макей дали ему необходимые указания. Выйдя из шалаша, Лантух подтянул поясной ремень, перекинул за спину винтовку и зачем‑то негромко свистнул. Резвый каурый скакун, привязанный к белому стволу берёзы, нетерпеливо бил копытом, взметая снежные комья. Лантух отвязал его, закинул через голову коня поводья и легким движением вскинул своё плотноё тело в самодельное седло, покрытое нарядно вытканной кодрой. Он направил каурого на тропинку и помчался по лесной дороге, не увидев печального взгляда Оли, которая украдкой пришла проводить своего друга. Ей жаль было Лантуха.

— О чём задумалась, курносая?

— Ой, товарищ Миценко! Митя! — Оля закраснелась, потупилась. — Я так напугалась.

Миценко в упор смотрел на неё своими карими глазами.

— А ты не красней! Провожала?

Девушка вдруг выпрямилась. Ресницы её глаз дрогнули. Она вскинула на бравого адъютанта голубые глаза, легко как‑то улыбнулась, пожала плечами, круто повернулась и ровным шагом пошла на кухню. Миценко растерянно заморгал. Постояв минуту, он, как бы раздумывая, что ему теперь делать, выругался и пошёл вразвалку, сам не зная куда.

— Митька! Командир кличет!

Миценко повернулся и с решительным видом зашагал к шалашу Макея, откуда Даша вышвыривала всякую рухлядь. «Перебираются в землянки», — подумал Миценко, но тут же вспомнил нанесённую ему обиду и опять громко выругался. Даша высунула голову из шалаша:

— Ты чего ругаешься?

— Извини, Даша! Тут меня разбередили.

Желая задобрить Дашу, он начал энергично помогать ей.

— На новое жительство, Дашок? — говорил он, укладывая постель Макея и книги Сырцова. — Красота! Это тебе, Дашок, не шалаши! А как много книг у комиссара!

Подошёл дед Петро. Он осуждающе покрутил седой кудлатой головой:

— У деда Талаша не было этого. Сколько книг, а ума ни на грош. Сам посуди, адъютант, на кой ляд эти землянки?

Даша заговорщически подтолкнула Миценко и лица двух молодых людей осветились озорными улыбками.

В лагере было большое оживление. Словно муравьи сновали люди от одной землянки к другой, от шалаша к землянке и обратно. День был ясный, морозный. Партизаны переходили из шалашей в землянки.

— Насиженные гнёзда оставляют люди. Не к добру это. Помяните мое слово, — ворчал дед Петро.

— Не каркай, деду, — сердито сказала Даша. — Без того тяжело на сердце.

Слёзы блеснули в глазах девушки и она, к удивлению Миценко и деда, заплакала.

— Вот мокроглазая. Слово дед не скажи!

Сердито ворча, старик прямой, как суворовский гренадер, зашагал к другим землянкам, где устраивались на новое житьё партизаны. В землянках было шумное ликование.

— Добро! Ещё бы баньку смастерить!

Партизаны любовно убирали свои новые жилища: застилали нары душистой хвоей и белыми нарядными коврами.

— А если тебе, деду, нравится шалаш, так и живи, — говорил старику дерзкий Михась Гулеев, устанавли — вая винтовки в пирамиду.

— Здесь хоть оружие‑то оттает, — продолжал Гулеев, а то затвор не свернешь.

— Про оружие слов нет, — не сдавался старый человек, — оружие беречь треба.

XVI

23 января, как на зло, разыгралась сильная вьюга. Лес тревожно гудит. Ветер бьется в голых сучьях, свистит и завывает. Партизаны идут с вещевыми мешками на спине, опоясанные ремнями, с подсумками, набитыми патронами. Из женщин с отрядом пошла одна Мария Степановна: она выполняет обязанности военного фельдшера. Мало ли что может случиться!

Отряд идёт густым лесом. Передним идти тяжело, так как приходится прокладывать тропу в рыхлых сугробах снега. А задним вообще, как известно, всегда бывает тяжелее. Идут, еле волоча ноги. Но никто не жалуется. Ребята заботливо относятся к единственной женщине, стараются чем‑нибудь помочь ей:

— Давайте, Мария Степановна, вашу сансумку, — говорит Демченко.

— Спасибо, Федя, — отвечает Мария Степановна, еле шевеля бледными бескровными губами. От усталости у неё кружится голова. Она шагает с одной мыслью — не упасть! «Им тоже тяжело», — думает она. Оглянувшись. увидела бледное лицо и плотно стиснутые зубы Свиягина. Замерзшие капельки пота на восковом лбу, остановившийся, устремленный в одну точку взгляд.

— Как ваша нога, Свиягин?

— Шагает.

Впереди появилась какая‑то деревня. Все сразу оживились.

— Это что за деревня? — спросил Свиягин и, вынув блокнот, окоченевшими руками записал название её. Это была Кобылянка. Спустя час в блокноте Свиягина появилась запись: «В Кобылянке разгромили волость, убили двух полицаев и бургомистра волости. Народ радостно приветствовал нас. Пять молодых хлопцев влились в наш отряд».

Едва партизаны обогрелись, — снова в путь. Надо спешить.

Поздно вечером пришли в Рудню. В хату, где сидели за ужином Макей с Сырцовым, вошел Николай Бурак, а за ним, сопровождаемый Ропатинским и Прохоровым, неизвестный молодой человек. Он был высок и тощ. Бледное лицо его, заросшее рыжеватой щетиной, приветливо улыбалось. Тяжело было видеть улыбку на изможденном лице человека.

— Вот, из соседней деревни, Бартичи, што ль? К нам идёт. Говорит, дело есть до командира.

— Тихонравов?! — всмотревшись в лицо незнакомца, воскликнул Макей.

Это был Владимир Тихонравов, только что перед войной окончивший военную школу, в которой учился в то время двумя курсами старше Макей. Они знали друг друга, но приятелями не были. Встретившись же здесь, бросились друг другу навстречу и обнялись, как братья.

— Ну, как?! Рассказывай, — говорил Макей, обнимая товарища и забрасывая его вопросами.

— Товарищ командир, — вдруг перебил Макея Тихонравов, — в Бартичах бургомистром волости работает бьшший белогвардеец. Такой зверь!

Макей сразу встрепенулся.

— Зверь, говоришь?

— Гадина! Крокодил! — горячо, с ненавистью в голосе воскликнул Тихонравов.

Макей тут же приказал Миценко взять группу Михаила Бабина и уничтожить врага.

— Проводником у вас будет вот он, — и Макей указал на Тихонравова. Заметив недоверчивый взгляд Миценко, он сказал, что это старый приятель и что он доверяет ему.

Уставшие партизаны группы Бабина, не успевшие даже просушить рукавицы, тяжело поднялись с полу.

— Делать нечего, хозяйка, дай кафтан, уж поплетусь, — пошутил Свиягин, поднимаясь с хрустевшей соломы. Тело у него ныло, ноги гудели. Особенно плохо чувствовала себя раненая нога.

— Вы остались бы, товарищ Свиягин, — предложил Бабин, хотя и знал, что Свиягин не останется. С ними пошёл и Алеша Байко.

Группа Бабина благополучно добралась до Бартичей.

— Откройте! — потребовал Миценко. Но женщина категорически отказалась выполнить это требование. Тогда вмешался Алёша Байко. Он сказал что‑то по–немецки, а остальные партизаны громко загоготали, подражая немцам. Тогда дверь открылась и в неё сразу вломился Миценко и другие. Вскоре из хаты вышли два партизана и заняли наблюдательные посты. На улице уже толпились любопытные. Среди них слышались голоса:

— Дрожит, поди, гад.

Когда в хату вошли макеевцы, красивая дородная женщина с плачем рухнула на стул. Бледные губы ее на толстом обрюзгшем лице дрожали. Она растерянно смотрела на страшных лесных людей.

— Где муж? — спросил Миценко, хмуря густые брови.

Женщина молчала. Тогда выдвинулся вперёд Володя Тихонравов.

— В подполе, гад, — сказал он и топором, который подал ему кто‑то, открыл подпол. Громко крикнул Миценко:

— Вылазь, шкура, гранату брошу!

— Братцы, пощадите! — раздался жалобный голоо из чёрной ямы, и вскоре над полом показалась гладко постриженная с густой сединою голова. В руках у пожилого человека был револьвер.

— Брось оружие! — приказал Данька Ломовцев, невольно отшатнувшись. Человек словно только что опомнился и, увидев у себя в руках оружие, напугался ещё больше. Он с ужасом отбросил наган и тот громко стукнулся о пол. Староста, дрожа всем телом, вылез, поднял кверху руки и топтался босыми ногами на холодном крашеном полу. Когда он оделся и его стали выводить, женщина вдруг заголосила и бросилась вслед за партизанами, умоляя отпустить мужа. На небе светила ущербная луна, было морозно и тихо. Плач старостихи ни у кого не вызывал сочувствия. По сторонам улицы толпился народ.

— Скулит гадина, — сказал чей‑то суровый голос. — А сколько мы через них слёз пролили —не счесть!

— Дядя партизан! — раздался голос мальчика, — вы что с ним будете делать?

— Тебе‑то что! Иди спать, пацанёнок!

— Они отца его повесили, — сообщил лейтенант Тихонравов.

— Это ты, дядя Володя? — спросил тот же мальчик, узнав Тихонравова. — Мама! Это дядя Володя! Он уходит в партизаны!

Женщина, которую мальчик назвал мамой, заплакала.

— Не плачь, Гандя, — сказал Тихонравов, — к своим иду, за твоего Василя мстить буду.

Женщина зарыдала сильнее, услышав имя казнённого гитлеровцами мужа.

Ночь была звёздная, тихая и долго еще среди ночного безмолвия Тихонравову слышался голос плачущей женщины.

Владимир Тихонравов случайно остался жив. Крепкий организм и молодость взяли верх над смертью. ТЗ двадцать два года, не свершив ничего, умирать по меньшей мере глупо. И он решил бороться за жизнь. Ведь недаром он комсомолец.

В самом начале войны, будучи контуженным, Тихонравов попал в плен. Его отправили в Бобруйский лагерь для русских военнопленных. Контузия у него вскоре прошла и он начал подумывать о побеге. 7 ноября он задумал бежать. Оказалось, что такое же решение приняли и многие другие. Немцы как‑то пронюхали об этом, усилили охрану и решили наказать пленных. Это было чудовищное злодеяние. В ночь на 7 ноября 1941 года фашисты выгнали всех военнопленных из бараков на грязную лагерную площадь, освещенную десятками прожекторов. От ослепительно яркого света, бившего в глаза, ночь казалась беспросветно темной и мрачной. Моросил мелкий холодный дождь. Земля размякла, расползлась. Несчастные люди, раздетые и босые, стояли по колено в холодной грязи. Коченели ноги, дрожало промокшее до костей тело. Невнятно гудели голоса тысяч людей.

— Что они хотят делать с нами? — спрашивали они друг друга.

Вдруг со всех сторон затрещали пулемётные выстрелы и каскад трассирующих пуль ударил в людскую массу. Сначала многие, пожалуй, не поняли, в чём дело. Замертво падающие товарищи, крик и стоны раненых привели их в сознание. Многие инстинктивно стали прижиматься к земле, зарываться в грязь. Вскоре десятками, сотнями несчастных овладел психоз. Одни вскакивали и, прыгая и спотыкаясь через трупы товарищей, бежали на пулемётные выстрелы, что‑то кричали и падали замертво. Другие вздымали кверху руки, грозили кому‑то, изрыгая проклятья. Кто‑то звонким высоким голосом запел «Интернационал», и вот уже сотни голосов подхватили мощные звуки этого великого гимна:


И если гром великий грянет

Над сворой псов и палачей,

Для нас все так же солнце станет

Сиять огнем своих лучей.


Пели все, кто мог еще дышать. Пулемёты врага, казалось, захлебывались в бессильной ярости. Но пулями нельзя было убить песню, рождённую большими страданиями и великими надеждами. Люди умирали с этим гимном на устах.

Тихонравов был ранен и вместе с трупами вывезен за город и брошен в яму.

— Я выполз из‑под трупов на край ямы. Меня подобрали наши люди. И вот я перед вами, — закончил сбой рассказ, печально улыбаясь, лейтенант Тихонравов.

На глазах у Макея блестели слёзы. Таким его ещё никто не видел. То были слёзы не только злобы, родившие ярость мщения, но и слёзы сострадания к поруганной Родине.

Подъезжая к урочищу Великая Гребля, через которую должен был проехать глава города Бобруйска Тихонович, Макей клялся, что он собственными зубами перегрызёт горло этому человеку, с ведома которого в одну ночь было убито около пяти тысяч советских людей.

XVII

Глава города Бобруйска господин Тихонович ехал в Кинчев по делам службы. Одной из важных задач его миссии, едва ли не самой главной, была борьба со всё усиливающимся партизанским движением. Удобно усевшись в легкие санки с высоким расписным задком и эскортируемый двадцатью двумя всадниками, одетыми в чёрные шинели, он выехал из города в самом хорошем расположении духа. Этому способствовал солнечный, хотя и морозный день, изрядное количество выпитой водки и, главное, предвкушение свидания с Броней Щепанек. «Гарная паненка», думал он со сладострастностью старого развратника о Броне. «Довольно мне пред гордою полячкой унижаться», — вполголоса декламировал он, уткнувшись носом в большой енотовый воротник. По сторонам дороги беспорядочной толпой теснились могучие сосны. Впереди и сзади скакали молчаливые чёрные всадники. Они, конечно, портили чудесную картину зимнего леса. Представление об этих чёрных всадниках всегда как‑то связывалось у Тихоновича с грозными лесными жителями—партизанами. И всегда, как только он подумает о партизанах, что‑то больно начинало ныть в груди.

Где‑то хрупнула ветка. Тихонович вздрогнул, мороз пробежал у него по спине.

— Бог не без милости, козак не без доли, — пробормотал он вслух.

— Что изволили сказать? — обернувшись к нему и подобострастно улыбаясь, спросил кучер с длинной косматой бородой, покрывшейся инеем.

— Гони, гони! — сердито заворчал Тихонович, толкнув при этом ногой в толстый зад ямщика.

Санки, поскрипывая, быстро неслись то мимо косматых елей и белоствольных берез, то мимо низкорослых кустов можжевельника. Партизанам уже были видны из засады лица полицейских. Вот на галопе мимо главной партизанской засады проскакали пять чёрных всадников. Это — разведчики. Партизаны с трудом удержались, чтобы не выстрелить в них. Их пропустили, но не пощадили: всех уничтожила застава Миценко.

Будто кто часто–часто ударил по деревьям топорами. По лесу пошёл шум, словно падали с треском сваленные березы. Это партизаны макеевского и изоховского отрядов били по центральной группе чёрных конников, в середине которых, за. путавшись в сбруе и ломая оглобли санок, билась, лёжа в снегу, подстреленная вороная кобыла. Всадники сбились в кучу, давя друг друга. Лошади ржали, вздымались на дыбы и тут же падали. Спешенные всадники пытались бежать в лес, но, увязая в снегу, падали, настигнутые меткими партизанскими пулями. Другие, вырвавшись из кучи, хлестали лошадей, тщетно стараясь спастись бегством. Немногие из них, обратились за помощью к оружию. Все забыли о своем подопечном, который не сделал и попытки к бегству. Оглушённый выстрелами и поражённый ужасом, он был уже не в состоянии что‑либо делать. Лицо его в густой сетке морщин побледнело, нижняя челюсть отвисла и тряслась. Остановившиеся глаза были как у безумного. Он бессмысленно смотрел на подбежавших к нему партизан и только беззвучно шевелил бесцветными губами. Поистине жалок человек, у которого совесть нечиста.

Макей и Изох подбежали к расписному возку, в котором сидел Тихонович. Жалкий вид его вызвал в Макее чувство брезгливого отвращения. В глазах поплыли красные круги с чёрными паучками свастики. Макей что‑то в ярости закричал и замахнулся. Изох сильной рукой оттолкнул Макея от саней и приказал подбежавшим хлопцам повесить главу города Бобруйска на суку одиноко стоявшей осины.

Партизаны, уничтожив противника, бегали по лесу, ловя вражеских коней. К полдню все девять макеевских разведчиков сидели на конях. Макей и комиссар Сырцов сияли от счастья, глядя на бравых всадников.

— Добре, хлопчата! — кричал Макей, садясь с комиссаром в санки. В них на место убитой была запряжена новая лошадь, видимо, никогда не ходившая в упряжке: она робко прядала ушами и испуганно косила на Ропатинского большой чёрный глаз. А Ропатинский ласково трепал её по гриве, хлопал по широкому крупу, приговаривал:

— Хорош, хорош конёк! Зверь! Стой ты, дьявол! Расступись! — вдруг закричал Ропатинский, бросаясь на облучок саней и, шевельнув ремёнными вожжами, пустил лошадь на рысь. Партизаны расступились и санки быстро покатились по дороге, увозя командиров. За ними и впереди скакалй девять конных разведчиков.

Макей и Сырцов ехали молча, а в душе у них всё пело и ликовало. Ведь каждая такая победа, пусть маленькая, укрепляет ряды народных мстителей, поднимает их авторитет в глазах народа. Такое же радостное чувство переживал и ездовой Ропатинский. Он, кажется, нашёл свое место в отряде. Управляя лошадью, он как‑то подтянулся, бледное плоское лицо с тонкими, ускользавшими чертами, стало осмысленным и сосредоточенным.

— Ну! Шевелись, «Полицай!» — кричал он на гнедого меренка, крутившегося в оглоблях. — Я те побалую!

«Полицай» прядал ушами, косил чёрный глаз на ездового и, взбрыкивая задними ногами, старался выскочить из теснившей его упряжки. Но искусство ездового брало верх.

— Каков гусь! — улыбаясь, с похвалой отозвался о Ропатинском комиссар.

Но Макей, давно любовавшийся посадкой Миценко, указал рукой на него:

— Казак!

Миценко красиво гарцевал на высоком тонконогом кубанце. Он упивался ездой. А ответственность за жизнь командиров заставляла его быть серьёзным, задумчивым. И это очень шло к его молодому, но мужественному лицу, усеянному мелкими прыщиками, служившими предметом постоянных шуток Макея.

Макей, оглянувшись назад, сердито крикнул Ропатинскому:

— Придержи, чёрт! Куда гонишь? Хлопцам за нами не поспеть.

Пеший отряд, ведомый Крюковым, Бабиным и Николаем Бураком, остался далеко позади. Макей остановил лошадь и выпрыгнул из санок. Его примеру последовал Сырцов. Они решили подождать отряд и, грея ноги, которые уже начали мерзнуть, стали топтаться на месте. Разведчики также остановились, многие спешились.

Когда подошёл отряд, Макей увидел, как устали хлопцы. Они тяжело дышали и еле передвигали ноги. Свиягин сильнее обычного припадал на раненую ногу. Несмотря на сильный мороз, лицо его было бледно.

— Журналист! Иди присядь, отдохни. Кто там еще?

— Ничего, мы дойдём! — оживились партизаны, увидев рядом с собой своего командира. Свиягин, однако,, вышел из строя и направился к санкам. Ропатинский укрыл его лисьей шубой, в которой был взят Тихонович. Её везли в подарок деду Петро. Сейчас Ропатинский на всякий случай оговорился:

— Шубу даю не совсем. Это деду Петро.

— Устали, хлопцы? — шагая с отрядом, спросил Макей.

— Ничего, товарищ командир! — ответили ему сразу несколько голосов.

Свиягин, удобно устроившись в санках, задремал, Он очнулся от громового голоса командира;

— А ну, хлопцы, песню!

Отряд подходил к своему лагерю. Демченко и Алексей Байко запели про Ермака. Их дружно поддержали. Песня росла, ширилась, сурово повествуя о давних событиях, о доблести и славе наших предков. С этой песней и вошли в расположение лагеря. Часовые с завистью смотрели на проходивших мимо товарищей, на конников, промчавшихся на рысях через посты.

— Ну, как? — спрашивали остававшиеся в лагере, сгорая от нетерпения скорее узнать обо всём, что сумели сделать макеевцы.

— А вы тут как? — уклонялись от ответа участники боевой операции.

— Да вот стоим.

— Ну и стойте.

— Нет, без смеху, товарищ Байко. Это чьи санки‑то, в которых Свиягин проехал?

— Наши.

— А были чьи?

— Вот чудаки, и были наши. Директору совхоза «Большевик» принадлежали.

— А как побили немцев?

— Да ничего побили, подходяще.

От кухни на усталых партизан пахнуло дымом и пригорелой картошкой. Ребята потянули носами и заулыбались. Подошли «батькй» — Илья Иванович Сьирид, Антон Михолап и дед Петро. Макею доложили, что мельница готова.

Последнее время важным событием в отряде, волно–еавшим всех партизан, была мельница, которую устанавливали Свирид и Михолап. Жернова они привезли из Замачулья, где немцы сожгли обе водяные мельницы и все ветряки, чтобы лишить партизан провизии. Макей и комиссар сказали, что зайдут посмотреть на мельницу, а пока велели убрать лошадь, на которой приехал Ропатинский.

— Да вот и он, легкий на помине.

Ропатинский шёл, широко улыбаясь. На руке у него висела багровая от заходившего солнца лисья шуба. Обращаясь к деду Петро, он сказал смущённо:

-— Вот тут мы тебе, деду, шубу привезли.

Дед Петро, не трогаясь с места, искоса, явно недоброжелательно смотрел на красный пушистый мех шубы.

— Хороша шуба, — сказал, усмехаясь, Свирид, трогая рукой мех. Нельзя было понять, смеется он или говорит серьёзно.

Дед Петро вдруг распалился. Выдохнув струю дыма, он сердито сказал, смотря исподлобья на Илью Ивановича:

— Коль хороша, то и возьми себе. Я с господского плеча ничего еще не носил, в лакеях не служил.

— Эх, какой ты обидчивый, дед! А я разве был лакеем?

— Раз не хотите, я отдам её Даше, — сказал, чему-то обрадовавшись, Ропатинский и пошёл к землянке Макея, откуда как раз в это время выходила Даша. И вдруг он замер на месте, не произнеся ни слова. Краска залила его длинное бледное лицо. Даша, смеясь,, подошла к нему и бесцеремонно взяла шубу.

— Спасибо, миленький, — засмеялась она и, толкнув ласково юношу, сказала:

— Иди! Домой иди, к себе!

А сама убежала с подарком в землянку.

Разведчики без нужды еще долго суетились–вокруг захваченных отрядом лошадей, смеялись и о чём‑то спорили, забыв про еду.

XVIII

Бабку Лявониху Макей уже не застал в лагере и пожалел об этом. Ему казалось, что он не всё сказал для передачи Броне. Надо бы, конечно, сказать Броне о том, как, по её совету, партизаны уничтожили группу фашистов. Впрочем, она об этом, наверное, уже узнала: быстро и далеко бежит партизанская слава. Да и сами немцы не смогли бы скрыть гибели главы города Бобруйска. Теперь надо ждать нового притока в партизаны. После каждой такой победы в народе растёт и крепнет вера в партизан, усиливается стремление внести свой посильный вклад в дело освобождения Родины. Конечно, гитлеровцы постараются отомстить партизанам. После каждого поражения они посылают карательные отряды. Надо и теперь ждать этого. Но Усакинские леса с их непроходимыми дебрями, где, что ни дерево, то чудо–богатырь в два–три обхвата толщиною, с непролазными зарослями можжевельника, с причудливым нагромождением бурелома, с топкими болотами, словно нарочно были созданы для советских партизан, Болота теперь замёрзли и немцам можно будет воспользоваться этим. Но как только наступит весна, эти болота превратятся в настоящие западни: человек мгновенно затягивается в вязкую и топкую болотную пучину.

В этих лесах нашли себе убежище небольшие партизанские группы, в 70–80 человек каждая. Со многими из них Макей установил связь, стремясь более слабые группы взять под свое влияние. Давно он вынашивал мысль о создании партизанских бригад для ведения больших боевых операций. Особенно близкие связи удалось установить с отрядами Бороды (Павлова), Перестенки (Березовцев), Свистунова, Белоусова, Грацианова, Изоха и Османа. По боевым качествам славился отряд Белоусова, стоящий на пути из Могилева на Белыничи. Быстро рос этот отряд. Военнопленные, бежавшие из Могилевского концлагеря, рабочие Могилевских заводов, служащие, интеллигенция, скрываясь от фашистских захватчиков, попадали на заставы белоусовцев и умножали ряды этого отряда. Ждал пополнения и Макей, разбросавший сеть своих застав в Усакине, Ушивце, Тереховом Бору, Заличинках, в Долгом и даже в Замачульи и Березовом Болоте. На трёх главных лесных дорогах, шедших в партизанский лагерь, он поставил посты. Пользуясь всеми этими щупальцами, Макей наблюдал за поведением врага, ограждал себя от возможных случайностей, которыми так изобилует партизанская жизнь, вербовал в отряд людей, идущих в партизаны.

Как‑то рано утром в землянку Макея без стука вбежал запыхавшийся Михась Гулеев. То, что он вбежал без разрешения, говорило о том, что случилось нечто особо важное.

— Товарищ командир! На посту задержаны двое с винтовками, один со связанными руками. Такой тип! Говорят — арестованный. Одна девушка там. Красивая!

При последних словах улыбка поползла по широкому лицу Тулеева, а в чёрных глазах его блеснули лукавые огоньки.

Макей позвал адъютанта.

— Слушаю, товарищ командир! — отрапортовал, словно из‑под земли выросший, Миценко. Макей велел позвать к себе Даньку Ломовцева. Спустя несколько минут перед командиром стоял высокий красивый юноша с открытым и смелым взглядом голубых глаз и ёжиком русых волос. На нём — короткая опоясанная ремнём шуба, а на голове — высокая чёрная барашковая шапка с красной лентой.

— Там на посту задержан кто‑то, приведи сюда!

К Макею ввели троих мужчин и девушку. Макей сидел на березовом чурбане и с ног до головы рассматривал вошедших. В зубах он держал дымившуюся трубку и молчал. Ближе всех к нему стоял высокий юноша о светлыми волосами и приятным лицом.

— Кто такой? — обратился к нему Макей, любуясь его осанкой. Бледное измождённое лицо юноши порозовело, он прокашлялся.

— Моя фамилия Румянцев.

— Звать?

— Юрий Петрович.

Макей вынул изо рта трубку и более пристально взглянул на юношу. Тот заметил» на себе этот колющий взгляд серых холодных глаз и покраснел ещё больше. Но Макей уже допрашивал кряжистого, сутуловатого парня с лошадиной физиономией.

Андрей Елозин, — говорил тот, скаля оба ряда крепких широких зубов. — Сын собственных родителей, образца 1917 года. Марка революционная, — добавил он и засмеялся. Засмеялся и Макей. Несмотря на излишнюю развязность Елозина, он сразу понравился Макею своей бесхитростной, подкупающей простотою, открытой улыбкой.

Вошедший в это время комиссар Сырцов, взглянув на улыбающееся лицо Елозина и его сутуловатую кряжистую фигуру, тоже не мог удержаться от улыбки и спросил, откуда он родом. Он почему‑то ожидал, что тот скажет — «Из Сибири». И точно. Андрей Елозин, стараясь выправить свою сутулую спину, не без гордости сказал, что он сибиряк.

— Наверное, с медведем справился бы?

— Отец справлялся. Я не пробовал. Не приходилось. Мы, сибиряки, вообще, народ крепкий, каменный. Пуля, и та нас не берёт — отлетает. — И опять широкая улыбка поползла по его лицу.

Макей рассмеялся, встал, похлопал его по широкой сутуловатой спине и, обращаясь словно за советом к комиссару, сказал:

— Молодец! А?

Продолжая улыбаться, он обратился к девушке, стоявшей позади Румянцева.

— Давайте знакомиться. Вы кто такая? Зачем пришли?

Девушка смело глянула в глаза Макея, но тут же потупилась. Лёгкий румянец залил её пухлые щеки:

— Я Катя Мочалова. Я ненавижу фашистов, они убили моего папу. Он был капитаном парохода «Чапаев». А маму… — девушка вспыхнула, но быстро взяла себя в руки и воскликнула тоненьким–тоненьким голосом:

— Я буду мстить им!

Она стояла с бледным лицом и горящими от гнева глазами. Макей понял, какую страшную душевную муку пережила эта маленькая хрупкая девушка.

— Добро! — только и сказал он и дрожащими пальцами стал набивать табаком трубку.

— Правильно говорит девушка, — заговорил Юрий Румянцев, — мы пришли мстить, а уж если умереть, то с музыкой.

— Ишь, какой любитель музыки! Чтоб ему и мёртвому музыка играла, — пошутил комиссар и, показывая рукой на проходящего мимо окна Ломовцева, на животе у которого висел ручной пулемёт Дегтярёва, сказал:

— Музыка у нас есть. Вон Ломовцев какую гитару несёт.

— А я умею играть на гитаре, — сказала с детской наивностью девушка и, поняв свою ошибку, смутилась.

Она была невысокого роста и хорошо сложена. Широкая шуба скрывала в своих мощных складках её тонкую фигурку. Чуть скуластое лицо с маленьким вздернутым носиком и пухлыми детскими губами, казалось, было всегда готово и к слезам, и к радости: столько в нём неподдельной наивности и детской непосредственности! «В детском саду ей с малышами играть, а она пришла мстить, убивать людей», — думал с горечыо Макей. Она, действительно, хорошо играла на гитаре, пела своим слабеньким голоском пионерские песни. Окончила Могилевское педучилище, готовилась стать педагогом, а стала вот партизанкой. От неё Макей узнал, что близ Кличева гитлеровцы застрелили Лявониху. Хоронить её никому не позволили — так и оставили на съедение волкам, которые стадами бродили вокруг сожжённых деревень.

— Прорвы на них нет, — сказал Макей с горечью не то о волках, не то о гитлеровцах.

— А предал её, Лявониху‑то, вот этот субъект, — сказал хрипло Андрюша Елозин и тумаком подтолкнул вперёд невысокого и уже немолодого человека с квадратным лицом, покрытым чёрной колючей щетиной волос. Да и сам он весь какой‑то квадратный. Широкие угловатые плечи пиджака его приподняты. Весь пиджак от карманов до хлястика оторочен жёлтой кожей, на ногах тупоносые на толстой подошве ботинки брюки снизу перехвачены обшлагами. Под чёрными косматыми бровями зло мерцают узенькие глаза. И в одежде, и в лице этого человека всё какое‑то чужое, враждебное. «Действительно, тип!» — удивился Макей, и в душе его поднялась чёрная, как ночь, злоба против этого человека. Юрий Румянцев рассказал, как они, идя в партизаны, увидели его: он шнырял по лесу, щёлкал фотоаппаратом и что‑то записывал.

— Обыскать! — приказал Макей, вперив в квадратного человека суровый взгляд своих серых глаз. Человек затрясся и упал на колени.

— Простите! Я вам расскажу всё, только не убивайте.

У него оказалась карта Усакинского леса с отметками партизанских лагерей, были нанесены координаты для артиллерийского обстрела. Он сказал, что через два-три дня начнётся блокада леса.

Макей неистовствовал. Его душила злоба. Он выхватил пистолет с намерением пристрелить шпиона. Сырцов еле успокоил Макея. Румянцев и Елозин попросили позволения задушить лазутчика, как они сказали, голыми руками.

Макей, волнуясь, прошёл раза два по бревенчатому полу землянки, с брезгливостью обходя лежащего на полу человека. Потом он сел за столик и начал о чём-то тихо совещаться с комиссаром. В землянке воцарилось глубокое молчанье. Румянцев и Елозин переминались с ноги на ногу. Катю тихо подозвала к себе Даша, рядом с которой сидел Миценко, зорко наблюдавший за лежащим на полу человеком.

В лагере, за стенами штабной землянки, глухо гудели человеческие голоса. Весть о приведённых Данькой Ломбвцевым людях взволновала всех партизан. Данька Ломсвцез рассказывал что‑то, а Иван Свиягин, стремясь не пропустить ни одного его слова, всё записывал и записывал.

Из землянки вывели низкорослого широкоплечего человека в кубанке, низко надвинутой на глаза, со связанными назад руками Он согнулся, сжался, как побитая собака, пряча от взора людей свою грязную душу. Позади шёл Миценко с пистолетом в руке. Андрюша Елозин, Юрий Румянцев и Катя Мочалова вышли из землянки Макея минутой позже. Их сразу окружили партизаны и стали расспрашивать, кто они, кто тот, которого они поймали.

Из кустов, куда увёл Миценко чужого человека, раздался пистолетный выстрел. Катя вздрогнула и побледнела.

— Он застрелил его? Да? — торопливым шёпотом спрашивала она Румянцева, теребя его за рукав.

XIX

Стояла жара. Июньское солнце пекло немилосердно. Такого удушливого и знойного лета, как лето 1941 года, кажется, ещё не было. Воздух от жары как будто струился и колебался и синие дали от этого рябили и зыбились. Лежа в тени пирамидального тополя, молодой белокурый красноармеец с интересом смотрел на это сказочное неправдоподобие. Незаметно для себя он задремал, положив голову на колесо мотоцикла. Вдруг он услышал, как кто‑то его, зовёт.

— Румянцев! Чёрт, где ты? Заснул что ль?

Молодой человек сразу вскочил на ноги.

— Слушаю вас, товарищ сержант!

— Вас требует командующий.

Румянцев отряхнул с синего комбинезона прилипшие соринки и широким шагом направился к штабу армии. Генерал–майор давно знал Юрия Румянцева. Вместе с его отцом, тоже генералом, они были на финском фронте, недалеко жили друг от друга в Москве.

— Юра! — сказал командующий, пренебрегая правилами военного обращения и ласково, по–отечески, смотря на высокую стройную фигуру Румянцева, стоящего навытяжку. — Слетай, дружок, к начальнику погранохраны и передай ему вот этот пакет.

С этими словами генерал передал Румянцеву большой белый пакет с двумя сургучными печатями. В тоне голоса и в выражении доброго, еще не старого лица командующего, Румянцев прочитал, что случилось что-то тревожное и весьма важное.

Выхлопная трубка издала резкий стук, мотоцикл, сделав полукруг, выкатился на дорогу и почти беззвучно понесся по прожженной солнцем дороге, неся за собой белый пыльный хвост. Румянцев много раз проезжал мимо зелёных рощ и полей с тучными всходами пшеницы, смотря на ломаную линию далеких Карпат. И всякий раз он испытывал радостное чувство гордости оттого, что легко и свободно управляет страшными силами, загнанными в мотор машины, вихрем мчащейся по земле. Увлечённый быстрым ходом машины, он на какое‑то время забыл не только о тревоге, навеянной белым пакетом, но и о самом существовании этого пакета. Вспомнил он о нем только тогда, когда очутился перед начальником погранохраны. И снова чувство тревоги охватило его, когда с приветливого усатого лица старого командира, читавшего бумагу, слетела улыбка.

— Так, так, — проговорил неопределённо командир, рассеянно поглаживая седеющие усы, — очень хорошо!

К чему относилось это «очень хорошо» — к тому ли, что пакет привез он, Румянцев, или к тому, что в нём написано? И действительно ли то, что там написано «очень хорошо»? С смутным и тревожным чувством возвращался Румянцев на своём мотоцикле в штаб армии. Это было в субботу 21 июня. А в воскресенье, 22 июня, в 4 часа утра началась война, о неизбежности которой столько говорили, но в возможность которой по существу никто серьёзно как‑то не верил.

С отступающей Красной Армией Юрий Румянцев прибыл в Киев. Отсюда 12 сентября генерал послал его с донесением в Москву, в Генштаб.

— Счастливо, Юрик, — обнимая Румянцева, говорил генерал. — Так ты того… передай папе привет.

Голос его сорвался и дрогнул.

— Передам! — ьесело улыбаясь, говорил Румянцев, не замечая слёз, стоящих в глазах своего старого друга.

По дороге в Москву, за местечком Бравары, мотоцикл неожиданно остановился: вывернулось гнездо запорной иглы карбюратора. Румянцев отвел мотоцикл в сторону, осмотрел его и, убедившись, что исправить полом невозможно, бросил машину и пошёл пешком. Широко шагал он по обочине дороги, втайне надеясь как‑нибудь пристроиться на грузовик. Но все грузовые машины шли перегруженными людьми и различным имуществом, быть может, никому теперь уже и не нужным. Всё чаще начали попадаться разбитые, с обгоревшими кузовами автомашины, обезображенные трупы людей. «Вот так, быть может, и я буду лежать», — думал печально юноша, ускоряя шаг, словно хотел поскорее уйти от этой дороги смерти.

Румянцев свернул с главного шоссе. Он давно устал и еле брёл по окольной дороге, шедшей на юго–восток, в сторону от Москвы. Страшно хотелось есть. Усталый и изголодавшийся, он еле добрёл до какой‑то деревушки и в изнеможении опустился на скамью под развесистой ветлою возле крайней хаты. Стесняясь попросить хлеба, он попросил только пить. Молодая и красивая женщина с печальным лицом вынесла ему кружку молока и кусок черного хлеба.

— Кушайте! — сухо сказала она и отошла в сторону. К ней молча, одна за другой, подходили другие женщины с такими же печальными лицами. К ним робко жались ребятишки и, держась за подолы матерей, о каким‑то непередаваемым испугом смотрели на человека в синем комбинезоне и военной фуражке. А он жадно глотал хлеб, запивал его холодным молоком и тихо кому‑то улыбался.

— Дороженький, — вдруг заговорила стоявшая перед ним пожилая женшина с красными, заплаканными глазами. — Уходи, родной, кругом немцы. Здесь были. Вон — смотри!

Он взглянул по направлению ее дрожащей руки, обнажённой по локоть, и мурашки побежали у него по спине. Прямо на дороге в различных позах лежали трупы красноармейцев. Немного поодаль, особняком — две женщины и грудной ребенок.

— Учителки это наши, — сухо сообщила молодая красивая женщина, принимая от Румянцева голубую эмалированную кружку.

Женщины посоветовали Румянцеву переодеться. И вот он стал совсем другим — в рваном сером пиджачке, потрёпанных чёрных штанах и в «цивильных» ботинках. На голове выцветший старомодный картуз со сломанным лакированным козырьком. Молодая женщина улыбнулась.

— Вот теперь вы настоящий Михась Пилимонович Взвозный.

— Быть по сему, — тоже улыбаясь, сказал Румянцев.

Женщины оживленно заговорили.

— Верно! Сильно смахивает на Михася Взвозного. Такой же ладный был хлопец, разве только ростом пониже.

— Взяла бы его к себе, Килина, — серьёзно сказала пожилая женщина с обнажёнными по локоть руками. Килиной звали ту молодую красивую женщину, которая дала поесть Румянцеву.

— Я непрочь, — сказала она мягким грудным голосом, выставляя в светлой и смущённой улыбке оба ряда белых зубов. — Пойдёте ко мне в примаки?

— Спасибо, — ответил он ей серьёзно. — Я солдат и мне ещё, как у нас говорили, воевать и воевать, как медному котелку. Ну, я пошел!

Он тепло простился со всеми и отправился в путь. «Килина, какое смешное имя», — подумал Юрий, шагая в темноте ночи по берегу какой‑то речушки, тускло мерцавшей под звёздным небом благодатной Украины. Вдруг в кустах что‑то зашевелилось. Он вздрогнул от неожиданности. Из кустов вышли два человека. Они оказались военными, тоже переодетыми.

Уже втроём шли всю ночь на восток, где на горизонте то там, то сям вспыхивали полукружиями зарницы и откуда глухо доносились громовые раскаты. «Идет бон, а мы здесь, словно зайцы, трусливо озираясь, бежим стороной», — думал каждый из них, проклиная свою судьбу. Под утро, когда впереди забрезжила алая заря и в небе зазвенели предутренние хоры пернатых, они зашли в небольшую дубраву. Набрав сухой травы и. постелив её в тени мощных дубов, все трое улеглись на неё и вскоре заснули.

Ночью пошли дальше. Шли молча. Даже весёлый и жизнерадостный Юрий Румянцев ничего не мог сказать в утешение своим новым товарищам. Под утро неожиданно вышли на шоссе. Ранний. летний рассвет застал их на открытом месте. Поблизости не было ни кустика, ни ямы. Впереди лежала степная полоса, и, словно море, колыхалась вокруг колхозная пшеница.

Чтобы не навлечь на себя беду, беглецы решили разойтись и выходить по одному. Так начал Юрий Румянцев скитальческую, полную лишений жизнь. Как‑то раз он заночевал в деревне под Харьковом. Он уже стал было засыпать, как в хату вошёл староста. Крякая и разглаживая седые усы, он сел на скамью и угостил Румянцева табачком. Тот сердито сказал, что не курит.

— Жаль, — басил староста. — Некурящий человек что баба. Ты, может быть, и горилку не пьёшь? Есть такие! Сало, однако же, думаю, любишь?

«Дразнит толстый чёрт», — зло думал о нём Румянцев. Но староста вдруг вытащил из‑за пазухи белый сверток, положил его на стол, развернул и пригласил Румянцева перекусить. На столе лежал свиной окорок.

— Тяпнем по маленькой, — предложил староста, когда сияющий Румянцев, усевшись за стол, протянул руку за куском сала.

Они выпили. Начали закусывать. «Чего он меня охаживает?» — думал Румянцев, глотая, почти не прожёвывая, свинину. «Не купишь ты меня на свинине, — не продаюсь!».

— Как ты маракуешь на счёт Ермании? — заговорил неожиданно староста. Он скосил лукавые глаза на хозяйку дома и белые усы его зашевелились, как у таракана. Хозяйка, пожилая женщина, нахмурилась и с недовольным видом отошла в сторону. «Заладил, старый пёс, про Германию, а, небось, сынка сноего боится туда посылать, уж и очередь прошла», — ворчала про себя женщина. «Меня испытывает», — подумал Румянцез и покривил душой:

— Сильная держава, держаться бы нам за неё надо.

Староста закряхтел, завозился и с неприязнью подумал о Румянцеве: «Шаткий народишко. Такой, если и околеет там, в Германии, не жаль».

— Поехал бы туда?

— Это куда? — напугался Румянцев, — в Германию?

— Угу! Румянцев помолчал, прикинул в уме, что полезного можно извлечь из разговора, и сказал, прощупывая старосту:

— Цена какая?

— Дам хлеба, сала, яиц — на всю дорогу хватит.

Румянцев смекнул, что тут можно будет поживиться, и дал согласие. «А там, что будет. Не свяжет ноги и руки, — удеру».

Оба весёлые, довольные друг другом, чуть охмелевшие, побрели в дом старосты.

В хате у старосты выпили ещё. Изголодавшийся и давно уже не пивший, Румянцев охмелел. Перед ним стояла яичница, жареная колбаса и непременные спутники всякой выпивки — солёные огурцы и кислая капуста. Он жевал чёрный хлеб и хрупал кислые ядреные огурцы с терпким запахом укропа и чеснока. Староста сидел за столом красный, потный и разглагольствовал, сияя от радости. Ещё бы! Вместо сына в Германию поедет этот чудак.

— Мать! — кричал старик, позабыв об осторожности, — Ермания — это што каторга.

Перепуганная старушка мигала ему, махала из чуланчика руками. «Ведь, чего доброго, откажется плинный человек ехать в чужую краину, и тогда немцы угонят сына». Где там! Старый дурень так разошёлся, что совсем не замечал спасительных знаков жены.

Грицко, сын старосты, рослый с чёрной шевелюрой хлопец мрачно поглядывал на улыбавшегося Румянцева и упорно молчал.

— О чём, сыну, задумался? — кричал ему совсем охмелевший отец. — Я бы на твоём месте, хлопец, плясал. Да! — И он стукнул по столу так, что звякнули стаканы. Грицко только отвернулся. Румянцев смотрел на него с неприязнью. «Ну, и тип!» — думал он. — «За маминой юбкой спасается от войны, сосунок!» Его так и подмывало съездить ему по широкой скуле, покрытой юношеским пушком и здоровым южным загаром. «Вон морда какая!»

Наконец пиршество закончилось. Староста первым поднялся и, с грохотом отодвинув скамью, вышел из‑за стола. За ним вышли все остальные. Легли спать. Румянцев не успел положить на подушку голову, как сразу же заснул. Грицко не спал, прислушиваясь к разговору родителей. Больше говорила мать, давая волю своему женскому красноречию.

— Старый дурень, чего брехал: в Ермании — каторга! А он вот возьмёт, да и не поедет, коли там каторга.

— Промах дал, — каялся старик, чувствуя себя кругом виноватым.

— Детину своего на муки псу–Гитлеру не отдам! — продолжала старуха. — И его, бедного, досмерти жалко, — говорила она про Румянцева, — да что делать?

— Ясно, жаль, — вторил ей шёпотом староста, — свой ведь, русский. Однако и мы не солнышко: всех не обогреешь.

Найдя подходящую формулу для успокоения своей совести, старики, с облегчением вздохнув, заснули. Румянцев, растянувшись на свежей соломе, крепко спал, подавленный обильным количеством съеденной пищи и не в меру выпитой горилки. Не спал лишь Грицко. Подслушав случайно разговор своих родителей, он с горечью думал: «Старые людины! Чего задумали! А вот не Сувать же тому». Рассуждая так, он подполз к Румянцеву и слегка толкнул его в бок.

— Кто? Что нужно?

— Чш–ш!

Тяжелая рука легла на губы Румянцева, и он услышал над собой тихий шёпот:

— Уходи, брат! Не мешай мне.

— Кто ты? Чёрт тебя дери! — рассердился Румянцев.

— Я сын старосты, понял?

— Уж совсем теперь ничего не понимаю, — сказал Румянцев и для чего‑то приподнялся на локоть, словно в этом положении он мог лучше уяснить суть дела.

— Ну, так слушай…

Грицко наклонился над Румянцевым и, обдавая его горячим дыханием, шептал:

— Я только вид делаю, что еду в Германию… для отвода глаз. Понял? А сам в партизаны… Понял? А ты мне мешаешь… Пришёл! Как мне теперь?

В голосе его слышалась жалоба. Румянцев порывисто схватил в темноте руку Грицко, крепко пожал её.

— Как, говоришь, быть? — зашептал Румянцез. — Очень просто. Собирайся и пойдём! Эх, я‑то что о тебе думал! Думал — сукин сын ты, в батьку.

— Батько‑то ужом крутится — немцы насильно его старостой сделали. Ненавидит он их.

Наутро старики, проснувшиеся с радостным чувством, вдруг заметили, что в хате на полу нет ни их сына Грицко, ни «плинного человика». Изумление вскоре сменилось отчаянием, когда бедная мать увидела на столе бумагу. Она давно ждала этого от своего Грицко, и всё же теперь почувствовала себя обманутой сыном и потому горько заплакала. Крупные слёзы текли по её старому морщинистому лицу, и некому было утереть их. Староста, ступая босыми ногами на хрустящую солому, подошёл к столу и дрожащими руками взял с него лист бумаги. Да, это писал Грицко: «Не бранись, батько. Ухожу. Людям скажи, что уехал в Германию. А ты, мать, не плачь. Буду жив, — вернусь. Ваш сын Грицко».

Грицко Федаш и Юрий Румянцев уже третьи сутки блуждали по кукурузнику и в зарослях камыша в поисках партизан. Но в это время партизаны были ещё редким явлением. Шёл тот неуловимый и скрытый процесс собирания народных сил, который только спустя год грозным морем мщения и гнева народного разлился по порабощённой отчизне.

Федаш и Румянцев вышли на широкий шлях и пошли по нему, болтая о том, о сём, позабыв всё на свете. Неожиданно на них налетел конный разъезд карателей. Оба метнулись в; заросли кустарника. Тяжело дыша, бежали к реке. Румянцев бросился в реку. Ему удалось переплыть на ту сторону. Враги, постреляв, уехали. Юрий опять остался один. До глубокой ночи бродил он, думая найти Грицко. Пренебрегая осторожностью, он даже кричал. Но Грицко не было. Убедившись в том, что Грицко пропал, Юрий впервые в жизни заплакал.

Дальше и дальше на юго–восток шёл Юрий, старательно избегая встречи с врагами. Когда не стало возможности идти дальше, он повернул назад и направился в сторону Белоруссии. Был уже ноябрь, когда Румянцева схватили полицаи. Его заключили в Могилевский концлагерь.

XX


Никогда еще в жизни так

Нам, товарищ, не было круто:

Это свастики черный знак

Нас с тобой, славно спрут опутал.

И теперь лишь грезится нам,

В страшной бездне бед и нужды,

Лучезарная наша страна

Под рубиновым блеском звезды!


Тетрадь в руках Румянцева дрожала, буквы, написанные размашистым бегущим почерком, прыгали у него в глазах, сердце часто стучало, в голове мутилось. Сколько тоски почувствовал он в последнем четверостишьи этого маленького стихотворения! Он попробовал прочитать это вслух, но ему что‑то перехватило горло. Дрожащими пальцами, оглядываясь по сторонам, он перелистал страницу ученической тетради. Бросились в глаза слова «На чужбине», под которыми тем же размашистым почерком было написано второе стихотворение. Он с жадностью начал читать:


Далеко ты, Родина!

Чужбина

Встретила неласково меня:

Пленников резиновой дубиной

Бьют, как заморенного коня.

И меня постигла та же участь,

Что и соплеменников моих.

Только сердца знойного кипучесть

Неуёмна в мускулах тугих.

И не взять нас ни огнем, ни плахой,

Голодом, прикладом не сломать.

Будем мы, не ведавшие страха,

Летчику Гастелло подражать.

Чтобы, видя этот бунт победный

В грозном мужестве моей земли,

Воины Германии надменной

В ужас и смятение пришли…


Дальше Румянцев не стал читать. Он бросился к трупу, из‑под которого вынул эту тетрадь, но на том месте уже не нашёл его. С бьющимся сердцем он выбежал во двор, надеясь там найти труп поэта. Он смутно вспоминал его молодое бледное лицо с тоскующими чёрными глазами. Кто он? Откуда? Посреди площади, на обледенелой земле лежали сложенные штабелями голые окоченевшие трупы людей. Каждую ночь здесь умирало 300–400 человек. Румянцев сунул тетрадь в карман. Со стихами неизвестного поэта он решил познакомить надежных товарищей, поговорить с санитарами об умершем, не знают ли они его имени. С этими мыслями он направился в свой холодный барак.

Узники лагеря жили в обычных ямах. Куда здесь денешься от холода? Синие, продрогшие, они живыми трупами блуждали по лагерной площадке, вызывая у женщин, смотревших на них сквозь «колючку», приступы обморочных потрясений. Ударил мороз. Беснуясь, завыла зимняя вьюга. По обледенелому плато неслась позёмка, все вихрилось и кружилось. Люди, кутаясь в лохмотья, точно привидения бродили по лагерю и гибли, как мухи. Ледяной ветер насквозь прохватыват едва прикрытое лохмотьями тело, и люди, стуча зубами, жались друг к другу, глядя вокруг воспалёнными, безумными глазами.

Возле лагеря кучками толпились женщины — молодые, старые, с заплаканными глазами. Они бросали через «колючку» принесённые пленным вареный картофель, пареную свеклу, куски хлеба. Их разгоняли, били палками, но они снова и снова подходили к проволочному заграждению и с тоскою всматривались в измождённые, синие лица невольников: нет ли где‑нибудь тут среди них мужа, сына, брата? Иногда корзиной яиц они покупали себе пропуск в лагерь. Не найдя того, кого искала, женщина показывала дрожащей рукой на первого попавшегося, называя его сыном или мужем, смотря по возрасту.

Счастливый выбор не выпал на долю Юрия Румянцева. Он совсем уже потерял надежду вырваться отсюда. Перелезть через «колючку» не было никакой возможности. Тогда он стал думать, не удастся ли как-нибудь прошмыгнуть в ворота. Но куда там! Их, словно цепные псы, охраняли немецкие солдаты. Стоило только. кому‑нибудь приблизиться к заветным дверям, за которыми простирался необъятно большой и свободный мир;, как на него опускалась дубина. Два раза попало и Юрию. Но он всё же не оставлял попытки. Часами стоял он у лагерных ворот, кося свои большие голубые глаза на стражу и стараясь держаться вне досягаемости дубины часового. Он всё чего‑то ждал, на что‑то надеялся. А на что? О, если бы кто мог открыть для него эти ворота!

Молодой красивый немец с русыми усиками вылетел на мотоцикле из подъезда комендантской и браво подкатил к воротам. Те, будто по мановению руки, широко распахнулись перед ним. Но в этот миг в моторе мотоцикла что‑то заклокотало и он встал. К нему подбежало! сразу несколько военнопленных, желая как будто исправить машину.

— Что тут такое? — подходя к мотоциклу спросил Юрий Румянцев. — Дайте‑ка я посмотрю.

Юрий, прекрасно знавший мотоцикл, быстро нашёл поломку и тут же устранил её. Блестящая и смелая мысль осенила его при этом. Правой ногой он ударил в междуножье молодого немца и тот почти замертво упал, скорчившись, на обледенелую дорогу. Вскочив в седло мотоцикла, Румянцев стремглав пронесся мимо часовых, которые и сообразить не успели, что произошло. Запоздалые пули просвистели над головой смельчака. Одна где‑то звякнула в мотоцикл. Румянцев пригнулся,, давая полный ход машине. Сердце у него билось учащённо, в голове была одна всё поглощающая мысль: «Спастись, спастись!» Часовые, зная, что их ждёт расстрел за ротозейство, бросили пост и, будто бы преследуя беглеца, сами пустились наутёк, оставив ворота без охраны. Толкаясь и давя друг друга, в них бросились заключённые. По ним открыли пулемётный огонь со сторожевых вышек. Но пока подоспела охрана, несколько десятков человек успели убежать и скрыться в городе.

Весть о смелом мотоциклисте с быстротой молнии разнеслась среди пленных. Все с радостным возбуждением обсуждали это событие. И у всех затеплилась какая‑то надежда на спасение. Сумел же убежать этот смельчак!

Бегство Юрия Румянцева толкнуло трёх советских лётчиков на еще более дерзкий поступок. Прислуживая немецким рабочим на аэродроме, они вошли к ним в доверие и стали помогать им при заправке самолётов. Однажды, когда немцы, заправив машину, пошли докладывать об её готовности к полёту, наши лётчики бросились в самолёт и подняли его в небо. Самолёт, сделав над лагерем круг, взял курс на восток.

XXI

В землянку Макея и Сырцова вошёл дед Петро, за ним втиснулся долговязый Ропатинский. По суровому взгляду старика и по унылому виду Ропатинского Макей понял, что между ними опять что‑то произошло.

— Что случилось? — спросил Макей деда.

— Разве можно этому пустолыге доверять лошадь?

— А лошади ничего не сделалось, — угрюмо ворчал юноша, опасаясь, однако, взбучки от Макея.

Макей улыбнулся. Комиссар углубился в просмотр каких‑то бумаг. Не долюбливал он деда Петро за его придирчивую мелочность, за стариковскую ворчливость.

— Разберусь, — сказал Макей и спросил деда Петро, где Даша.

Последнее время Даша редко сидела в землянке. С наступлением весны она словно сбесилась. Целыми вечерами где‑то пропадала. И хотя уважал Макей секретаря партбюро Ивана Пархомца, ему всё же не нравилось его ухаживание за Дашей. Разговоры всякие пойдут! И не страшны сами по себе разговоры, а страшно то, что они могут отвлечь внимание хлопцев от боевых задач. Деду Петро, видимо, тоже не нравилось поведение внучки и этого, как он говорил, человека «со свету», то есть неизвестного. Он нахмурился, что‑то проворчал в бороду и ушел. Вышел и Ропатинский.

А Даша румяная, с яркопунцовыми губами, шла по лесу счастливая, улыбающаяся. Белая заячья шапочка и короткая шубка, опушенная белым барашком, делали её похожей на сказочную снегурочку. Рядом с ней шагал в зеленом бушлате и чёрной шапке Иван Пархомец. Суровое лицо его было хмуро и озабоченно. Он заглядывал в чёрные глаза девушки и растерянно говорил ей всякий вздор. Но о самом главном, о чём с такой тоскою он думал наедине, он никак не мог ей сказать. От напряжения мысли лоб у него покрылся потом. Выпустив из своей руки руку девушки, он отёр рукавом со лба пот и, словно на что рассердись, опередил Дашу и крупно зашагал пс направлению к лагерю.

Девушка перестала улыбаться. Тй отчего‑то стало вдруг несказанно грустно. Она готова была плакать. «Ну, на что он сердится?» Вдруг что‑то больно ударило её по левому глазу. Она вскрикнула и, зажав лицо руками, остановилась. Пархомец понял, что ветка, оттянутая и пущенная им, ударила девушку. Он бросился к ней.

— Даша, Дашок! Что с тобой?

Он взял Дашу за голову и, отнимая её руки от лица, приблизился к ней, боясь увидеть что‑нибудь ужасное. По лицу Даши текли слёзы, пухлый яркопунцовы вот девушки полураскрылся, губы по‑де ски вздрагивали. Всхлипывая, она доверчиво прижалась к негу. Сдерживаемая до сих пор нежность горячей волной ударила ему в голову. Судорожно стиснув девушку в св~и. объятиях, Пархомец привлек её побледневшее лицо и поцело ал.

Даже придя в землянку и окунувшись в сё полумоак и сырость, Даша не могла скрыть той свеглой радости, которая в это время озаряла её и торж ст енной музыкой пела во всём её существе Она виде та, как М кей метнул на неё холодный и косой взгляд его х серых глаз и, нахмурившись, сердито отвернулся. А она, улыбающаяся и сияющая, подошла к брату и, обаяв его за шею, прижалась своей щекой к его колючей щеке.

— Не сердись на меня, Макеюшка!

От этого ласкового прикосновения и от этих слов у Макея что‑то перевернулась внутри. Он прит х и не шевелился, словно боялся нарушить то, что в эту минуту выросло в его мятущейся душе. Он чувств вал, как набухают его глаза. По лицу саги с собой потекли слёзы. Даша не видела глаз брата. Она вздрогнула, напугавшись, когда на её руку упала горячая слеза.

— Макеюшка, — повторила тревожно она. И опять в этом слове он услышал давно позабытый голос матери, увидел ее доброе в морщинках лица, голубые, полные слез глаза. Такой он ее видел в последний раз, когда она провожала его в военную школу, и такой она осталась навек в его памяти. Макей взял сестру за руду:

— Я и не сержусь, Даша.

И это была правда. Только за минуту перед этим он был готов наброситься на нее с кулаками, оскорбить ее. А вот теперь он не испытывал к ней ничего, кроме нежной жалости и сострадания. Вот где расцвела ее юность! В лесу. В тревожном, полном смертельных опасностей, партизанском стане. Овладев собою, он поцеловал Дашу в щеку и попросил её приготовить чай.

— Сейчас должен вернуться с политинформации комиссар. Пригласим деда Петро. Заодно и его позови, — сказал Макей, имея в виду Ивана Пархомца.

«Матери нет, — думал он, любуясь юной красотой своей сестры, — как бы она радовалась на неё». Он не сказал Даше, что на них, как на волков, немецкие фашисты готовят облаву. И кто знает, чем она кончится!

Даша уже гремела чайником, распаливала железную печурку. Вспыхивая синим пламенем, затрещал сухой валежник и по черному телу железной печки побежали светлые искорки. «Как Данька отнесется к этому?» — Макей покрутил головой и углубился в оперативный план обороны, забыв всё другое на свете. Во что бы то ни стало надо спасти отряд.

Слух о готовящейся немцами блокаде Усакинских лесов тревожным шёпотом передавался из уст в уста.

— Подлюга, что замыслил! — говорили партизаны о враге. — Неужто правда, будет пущать газы? Этак он не только партизан, а всю жизнь насмерть вытравит.

Лица у всех стали более суровыми, в глазах появилась та неуловимая жёсткая решимость, какая бывает» у людей, которые идут на выполнение ответственного боевого задания, не зная, увидят ли радостное сияние завтрашнего дня.

Когда Макей зашел в землянку к Ломовцеву, его поразил мрачный вид этого веселого хлопца. С какой‑то свирепой яростью, напугавшей Макея, готовился он к встрече с врагом. На веселое замечание Макея он нахмурился и промолчал, продолжая протирать и без того горевшие жёлтым блеском патроны. Потом он так же молча стал точить большой нож. Макей, вин вато вздохнув, вышел. «Допекла чёртоза девка хлопца». Он опять готов был ругаться с Дашей.

— Что с тобой, Данила? — спросил Ломовцева всюду поспевавший журналист. Мрачное молчанье Ломовцева заставляло теряться в догадках Свиягина. Однако, не вполне угадывая причину тяжелого настроения этого хлопца, он Есе же думал, что тут дело не в одних толь–хо немцах. Вряд ли он их боится. А смерть он видел уже и на Халхин–Голе и у озера Хасан.

— Тебя кто‑нибудь оскорбил? — не отставал Свиягин.

Ломовцев бросился на топчан и сквозь стиснутые зубы простонал:

— Уходите! Чего пристали…

Бледное лицо Свиягина зарделось румянцем, он удивленно поднял черные с проседью брови и, пожав плечами, вышел, совершенно не подозревая, что задел самое больное место Ломовцева.

«Да, да! Оскорбили! В душу наплевали!» — хотел закричать Ломовцев. «За что она меня так? Я ли её не любил?» — думал он, лежа ничком на топчане и вдыхая запах прелой соломы и пропахнувшей потом солдатской шинели. А память, как бы издеваясь над ним и мучая его, опять воскресила во всех подробностях вчерашний вечер. Вот Иван Пархомец и Даша — оба сияющие и счастливые, держась за руки, выходят вдвоем из лесу. Пархомец, наклонившись к Даше и скаля зубы, что‑то говорит ей, а она, толкнув его слабо в грудь, колокольцем зазвенела в веселом смехе и, выдернув свою руку из его руки, метнулась за косматую, лапчатую ель.

— Догоняй!

Юноша бросился за ней и, догнав её, смело поцеловал прямо в смеющийся рот — и вдруг отпрянул в испуге. За толстой дуплястой ольхой стоял он, Ломовцев, и смотрел, как Пархомец дерзко целует его любимую девушку. Даша, увидев Ломовцева, совсем стала красной, словно она только что вышла из бани. Однако она, смело смотря ему в глаза, прошла мимо, не моргнув глазом.

XXII

Блокада надвигалась. Теперь о ней говорили не только сообщения разведчиков, донесения связных, письма Костика и послания Брони Щепанек. О ней свидетельствовало и далекое зарево пожарищ, и отдаленные гулы артиллерийской стрельбы. Несмотря на это, а, быть может, именно поэтому, приток в партизаны увеличился. Юноши, девушки, старики и старухи, спасаясь от немецких карателей, уходили в леса. Здесь они присоединялись к партизанам или же строили свои, так называемые, гражданские лагери.

Рос и отряд Макея. Все новые и новые люди приходили сюда. Строили землянки, шалаши, городили изгороди, калды, в которых содержались стада коров, овец, лошадей. Наконец, построили баню, и теперь не было дня, чтоб в ней кто‑нибудь ни мылся. Всегда там слышались шумные удары веника о голое тело, радостные вздохи и вскрики парящегося. Иногда открывалась дверь и из бани вылетал голый человек с красной, словно дубленой кожей. Он с размаху бросался в пушистый снег и несколько минут кувыркался в нем, будто разыгравшаяся лисица.

Широко раскинулся лагерь Макея. Теперь его глазом не окинешь. Близ безымянной лесной речушки разместилась хозчасть. Оттуда временами легкий ветерок доносит запах конского навоза и лошадиного пота, смешанного с ароматом лугового сена. Здесь дед Петро с группой молодых хлопцев управляется с коровами, овцами, лошадьми, загнанными под широкие навесы, крытые ёлочными лапами, камышом и огороженные нехитрыми пряслами. С белой льняной бородой и неизменной трубкой в зубах, прогорелой и прокуренной до того, что не понять, из какого материала она сделана, дед ходит от одного стойла до другого, от кошары к кошаре, отдавая приказания и распекая нерадивых помощников.

— Гультай ты, Мартирос, — ворчит дед на молодого высокого молдаванина, — чистый наш Ропатинский.

— Дался тебе Ропатинский, — огрызнулся незадачливый ездовой Макея, обдирая железной скребницей бока каурому иноходцу.

Мартиросов оправдывался и показывал на мозоли рук.

— Во–во! — торжествует дед Петро, — у лодырей так: перво–наперво мозоли.

Завидев идущего к ним Макея, старик приосанился и пошёл ему навстречу.

— Смирно! — взвизгнул фальцетом дед Петро.

«Службист, старый хрен», — подумал о нем Ропатинский, вытягиваясь, однако, в струнку.

— На конюшне всё в полном порядке! — доложил дед Петро.

Он шёл рядом с Макеем вдоль кошар.

— Кони вроде опали? — обратился Макей к деду.

— Кабы не я, давно бы пешим ходил.

— Уж так‑таки и пешим, — улыбнулся снисходительно Макей, хорошо зная, что дед сильно загибает.

— Право слово!

Деду Петро и в самом деле по временам казалось,, что без него всё бы порушилось, всё бы пошло вверх дном.

Ворчал он и на самого Макея:

— В те поры наш Талаш ловчее бил немчуру, а однако же и хозяйство блюл, особливо коня.

— Слышал уж, — нетерпеливо отмахнулся Макей ог стариковской назойливости.

— Знаю, что слышал. Еще послухай. Оно знамо — не ндравится.

И самодовольная улыбка раздвинула его льняную пушистую бороду. Годы и эта длинная белая борода служили ему надежной защитой от молодой строптивости Макея, от его гневных вспышек.

— Всё ворчишь, деду?

Это говорит Мария Степановна, пришедшая сюда со своими неразлучными подругами — Дашей и Олей — доить коров для санчасти, где лежат больные партизаны. В голосе её бьется смешок. Девушки звонко смеются. Даша подбегает к деду Петро, целует его в щеку.

— Доброе утро, деду!

— Стрекоза! — ворчит добродушно старик и грозит внучке согнутым прокопченным табачной желтизной пальцем и, пряча в мягкой бороде ухмылку, говорит:

— Ломовцев Данька занедужил. Какой дубок подломился! Смотри, девка!

Даша краснеет и, скрипя перевеслом подойника, бежит догонять подружек.

В это время к коновязи на всем галопе подскакал верховой. В нём дед Петро узнал своего односельчанина Лантуха. Юношеское лицо его, щедро усеянное желтыми брызгами веснушек, было бледно. Закрутив повод за бревно, он бросился в штабную землянку.

— Эй, комсомол! — крикнул дед Петро. — Здесь Макей‑то. Ты к нему што ль?

— Где?

Дед Петро показал на Макея, который стоял в группе разведчиков, любуясь своим иноходцем. Увидев Лан–туха и его взволнованное лицо, Макей отошел в сторону, чувствуя, как свинцовая тяжесть, наливаясь, сковывает ноги, холодит спину. Овладев собой, он сухо спросил:

— Что нового?

Волнуясь и торопясь, Лантух сказал, что немцы в Усакине, что павловцы ушли куда‑то, Белоусов, сказывают, разбит, а Изох и Грациан бьются. Там такое творится!

К ним бесцеремонно подошел дед Петро.

— Аль беда какая стряслась?

— Беды еще нет, — сказал, распаливая трубку, Макей. Красный язычок спички лизнул чёрную головку трубки и нырнул в табачное месиво. — Беды нет, а может и быть.

Макей сказал деду, что поручает ему сходить в деревню и предупредить односельчан о надвигающейся опасности. Это, видимо, понравилось деду Петро: широкая улыбка поползла по его бороде. Он крякнул и, пропустив сквозь сучковатые пальцы пушистый лен бороды, сказал:

— Это я могу. Верно придумал. Тут окромя меня и некому.

В это время с подойниками, полными парного дымящегося молока, проходили Мария Степановна, Оля и Даша. Увидев Лантуха, Даша озорно подтолкнула локтем Олю Дейнеко и, наклонившись к ней, шепнула:

— Твой залетка что‑то раскис, утешила бы.

— Что ты, Даша! — закрасневшись и сбиваясь с шага, прошептала девушка. — Он и не смотрит.

— А ты заставь, дурочка!

И вдруг озорно крикнула:

— Доброе утро, Петрок!

Лантух повернул на приветствие голову и не ответил. Лицо его было словно деревянное, голубые глаза невидяще смотрели куда‑то вдаль. Потом голубые льдинки вдруг растаяли, расцвели васильками. Он увидел Олю и заулыбался. Оля совсем смутилась. Лицо её зарделось. Она, не оборачиваясь, побежала в санчасть, расплескивая из подойника молоко.

— Приду к вам, Мария Степановна, рану перевязывать.

— Сердечную? — засмеялась Даша и побежала вслед за Олей. Она не знала, что юноша еле стоит, истекая кровью: его обстреляли и пуля задела предплечье.

«Не очень‑то сегодня доброе утро», — подумал Макей и подозвал к себе Марию Степановну. Она так и подошла с подойником.

— Приготовься, Маша, к возможной эвакуации.

От лица фельдшерицы отхлынула кровь, потом оно покрылось бордовыми пятнами.

— Что случилось?

Голос её дрогнул. Макея это неприятно поразило и он сухо сказал:

— Окажите помощь Лантуху: он ранен. В двенадцать часов дня приходи в штаб, на военный совет.

Только теперь Лантух почувствовал себя нехорошо, голова кружилась, ноги дрожали.

— На тебе лица нет, — сказала Мария Степановна, поддерживая его за локоть.

Как только Оля увидела, что в санчасть с Марией Степановной идёт Лантух, она постаралась незаметно выскользнуть и почти бегом побежала на кухню. Да и пора: партизаны, весело разговаривая, уже шли с котелками за завтраком.

Рана Лантуха оказалась серьезнее, чем он сам об этом думал. Разрывная пуля разворотила мускул на правой руке, едва не разбив кость. Обрезая куски мяса, Мария Степановна и Даша удивлялись терпению юноши и тому, как он доехал с такой раной.

— Как дела, герой? — входя в санчасть, весело сказал комиссар Сырцов. — Сильно?

Последнее время Сырцов частенько под всякими предлогами заходил сюда и подолгу просиживал с Марией Степановной. Всякий раз она чувствовала при нем и смущение, и какую‑то тихую радость. И сейчас горячей волной ей хлестнуло в грудь и там опять всё затрепетало, запело, а лицо запылало так, что она приложила холодные ладони к зардевшим щекам.

Веснушчатое и побледневшее лицо Лантуха также покрылось румянцем, и он смущенно махнул здоровой рукой.

— Царапинка, — проговорил он, чувствуя почему-то себя очень неловко при комиссаре.

— Хороша царапинка! — сверкая сливинами глаз, воскликнула Даша. — Нечего там скромничать. Ведь он, товарищ комиссар, чуть руки не лишился.

Даша помогла Лантуху одеться и, подмигнув, велела идти на кухню. На кухне, накормив всех сытным завтраком, Оля Дейнеко с нетерпением ожидала Лантуха. Волнуясь, она часто выбегала из кухни: — «Не идёт ли? Видимо, всё перевязывают. Неужели тяжело?» Она поминутно заглядывала в осколок зеркала и всё ей казалось, что сегодня она дурно выглядит. Дрожащими пальцами поправила она выбившийся из‑под синей косынки золотистый локон волос. Но опять осталась недовольна собой. Костер постепенно потух, котелок мясного супа покрылся желтоватым бельмом жира, перловая каша, сдобренная салом, окаменела.

Лантух так и не пришёл. Окруженный товарищами, он лежал на койке в своей землянке и молчал.

XXIII

Макей со своими хлопцами обмозговывал план боевой операции. Он указывал командирам и политрукам на возможные засады противника, определял пути отхода и выхода из блокады. А в это время дед Петро в старом кожушке осторожно пробирался на лыжах, прислушиваясь к тревожному шуму леса. В лесу снегу было много и дед легко шёл на лыжах. Но когда он подошёл к лесной опушке и посмотрел на поля, расстилавшиеся вокруг, то понял, что лыжи теперь придётся водрузить на себя: снегу на полях почти не было. Лишь кое–где лежал он белыми островками, рафинадом блестел в ложбинах, оврагах.

В деревню дед пришёл к вечеру. Он страшно устал. На ногах налипла вязкая весенняя грязь. Лицо посерело. Ломило суставы ног, поясницу. Дед Петро зло бросил в сени лыжи. На их грохот вышла дородная бабка Степанида с сердитым лицом. Но, увидев деда Петро, она радостно вскрикнула и в серых глазах затеплились приветливые огоньки, по широкому полному лицу с двойным подбородком расплылась улыбка. Дед Петро нахмурился, хотя и был душевно рад увидеть свою старуху. Для виду он еще продолжал ворчать:

— И угораздил меня шут лыжи взять! У нас в лесу еще зима, а тут — вон как! Вот и полз по грязи. Беда!

— Надолго ли? Как там Макеюшка‑то?

— Про Макея не гомони: у него делов полон рот. И мне живым манером велел вертаться. Мне, говорит, без тебя, деду, невозможно. Ведь я эту самую стратегию с Талашем пережил. Сколько раз он, бывало, говорил мне, Талаш‑то…

— Да полно — всё об одном ты! Как он там соколик‑то мой, как Даша, Мария Степановна? Немцы, слышь, лютуют? Не довелось нам еще их видеть, и не приведи бог.

Дед Петро уже разинул было рот, готовясь произнести очередную тираду во славу знаменитого Талаша, как на улице, .у ворот дома что‑то подозрительно затарахтело. Дед Петро замер: «Не они ли, окаянные?» Бабка Степанида метнулась к окну и ахнула:

— Они, проклятущие!

— Эх, упредили они меня, — простонал дед Петро, — народу сказать бы: блокада.

У ворот остановился мотоцикл, с которого спрыгнули двое в зелёных шинелях. Дед Петро быстро залез на печку и завернулся в пеструю кодру. Громко стуча сапогами, фашисты вошли в хату. Вперед выдвинулся пожилой немец с сухим в глубоких морщинах лицом и маленькими рыжими усами. Молодой немец остановился в дверях, держа наготове автомат.

— Штарый Питер ист цу хаузе?

Бабка Степанида стояла посреди хаты толстая, неуклюжая и растерянно мигала глазами. Всё в ней говорило, что она ничего не понимает. Но не видно было, чтобы она испытывала страх. Пожилому немцу, привыкшему к тому, что его появление вызывает ужас, захотелось до конца испытать характер старухи.

— Шмерть! — гортанно крикнул он, целясь в неё из парабеллума.

Бабка Степанида не пошевелилась, только по лицу её с глубокой складкой у полных губ прошли темные тени, а в серых глазах вспыхнули и уже не угасали злые, искрометные угольки. Наконец, плотно сжатые губы разжались и она спокойно сказала:

— Двум смертям не бывать — одной не миновать.

— О–о-о! — удивился пожилой немец и выстрелил неожиданно для себя. Пуля сорвала с головы бабки Степаниды кичку и, звякнув, вылетела в окно.

Дед Петро одним глазом видел из‑под кодры всю эту картину и мороз подирал его по спине. Он хорошо понял, что немцам нужен он, но никак не мог преодолеть в себе чувство великого страха. Увидев, что немец, наставив пистолет, выстрелил в его старуху и та, не моргнув глазом, осталась стоять на месте, он не вытерпел и крикнул:

— Я — Питер! Я! Што треба?

Оба немца от неожиданности вздрогнули и, схватившись за оружие, повернулись лицом к печке, откуда, кряхтя и охая, сползал длинный сухой старик в белой самотканной рубахе и синих портках. Слезши с печи, он вышел на середину хаты и, повернувшись к немцам спиной, начал молиться, хотя в углу давно уже не было икон.

«Комедиант», — чуть было не грохнула бабка Степанида. А он уже стоял перед немцами и тыкал себя пальцем в грудь, по которой ковылем стелилась льняная пушистая борода:

— Я старый Питер, паны! Пошто я вам? Все болею вот, — вздыхал он, — почитай, всю зиму на печи валяюсь, — врал дед.

Пожилой немец устремил на старика долгий, тяжёлый взгляд своих оловянных в прищуре глаз и кривая улыбка мелькнула на его сухом, в глубоких морщинках, лице. Тяжелые минуты пережил дед Петро под этим неприятным взглядом. «Эх, Марк, собачий сын, — думал дед, — и на меня донёс». Он полагал, что его выдал немецкий шпион и предатель Марк из деревни Устье. Тот, действительно, указал на деда Петро, но только как на кудесника, когда его стали спрашивать, нет ли кого в округе, кто предсказывает человеческие судьбы. Тех, кто спрашивал, интересовал, собственно, один вопрос: скоро ли окончится война? В чью пользу она окончится — это для них было совершенно ясно, ведь они солдаты непобедимой немецкой армии. Какие цели преследовал Марк Марков, указывая на деда Петро как на человека, занимающегося ворожбой, — неизвестно, но было известно, что тот ни одного шага ещё не сделал, чтобы не напакостить кому‑нибудь.

Когда дед Петро добился, наконец, чего от него хотят немцы, у него отлегло от сердца. Однако он серьёзно призадумался над тем, как ему выпутаться из столь затруднительного положения. Заявление его, что он в этом деле ничего не смыслйт, фашисты не приняли в расчёт.

— Бистро фороши! — сердито закричал старый немец.

Дед Петро засуетился. Старухе он велел принести для него двух петухов — черного и красного. Та не спеша вышла во двор, где уже толпились крикливые стайки ребятишек, рассматривая блестевший на солнце немецкий мотоцикл.

— Наш всё равно лучше, — говорил один из них, — ведь правда?

— Факт лучше, — подтвердили все остальные.

— А наши всё равно не боятся их, — говорил Михась, стоя рядом с Костиком. Костик многозначительно улыбнулся: он уже написал дяде Макею донесение, что в их деревню со стороны Белой Березы прибыли два немца на мотоцикле. «Вот только с кем отправить это письмо?» Крепко зажав бумажку в руке, он ломал голову над этим вопросом.

— Хлопчики! — выходя на крыльцо, сказала бабка Степанида, — поймайте моего красного певня. А ты, Михась, скажи матке, чтоб принесла мне своего чёрного.; Деду Петро, мол, треба. Скажи матке, что если, мол, немцы сожрут, бабка Степанида своего отдаст.

— Ладно! — закричал Михась и скрылся в переулке.

Остальные мальчики с весёлым криком бросились ловить красного петуха и вскоре его, уже притихшего, с разинутым клювом, Костик передал своей бабушке.

А дед Петро, отдавший столь неожиданное распоряжение, всё думал о том, что же он будет делать с этими проклятыми петухами. И вдруг его осенила счастливая мысль. «Так, так, — рассуждал он про себя, — красный — это вроде наши, чёрный — немцы. Смущу их, пусть дерутся, прах их побери. Какой побьёт, тех, значит, и победа скорая — уж не взыщите».

Взяв петухов, старик вышел с ними во двор. За ним вышли и немцы. Бабка Степанида осталась дома молчаливая, суровая. «Чего озоруют над старым?» — думала она гневно.

Скоро двор деда Петро окружили женщины, пришедшие сюда со всей улицы. На пряслах, словно галки, повисли ребятишки. Были здесь, впрочем, и пожилые мужчины. Федос Терентьевич Козека, угрюмый и грузный старик, с чёрной впроседь бородою, прятал хитрую ухмылку в густые косматые усы, угодливо юлил около немцев, заискивающе улыбался им и вообще старался во всём угодить им и, как казалось всем, выслужиться.

— Кальт, паны, — хрипел он каким‑то чужим воркующим голосом.

Немцы подозрительно озирались на косматого старика и тявкали ему в ответ:

— Кальт!

— Кальт!

— Ишь ты, старый хрыч, сам к чёрту в пасть лезет, — ворчал Севастьян Михолап, отец Макея, пришедший сюда сразу же, как только узнал, что на тестя налетели фашисты.

— И откуда‑то слова ихние знает, францы его побери, — шипела какая‑то старуха.

«Ба, да ведь зто Адарья Даниловна, — мать Марии Степановны. И она приплелась! Ну, и народ дошлый. Всё‑то им надо», — осуждающе думал дед Петро, выходя с петухами на середину двора. «И Костик тут вертится, — юла!»

Деда Петро всё раздражало. Ему казалось, что все эти люди пришли сюда, чтобы потешиться над ним. В самом деле, как не смеяться этой затее с петухами. Однако надо что‑то с ними, проклятыми, делать. «Ну, господи благослови — головушку не сломи!» — сказал он не без улыбки про себя и трижды стукнул петухов друг о друга клювами. Стукнет, сплюнет в сторону, пошепчет что‑то, опять стукнет, ещё сплюнет и пошепчет — до трёх раз. Старый немец с чёрным крестом на груди дымил папиросой и хитро щурил свои черепашьи глаза в сетке морщинок. Молодой глотал яйца и вызывающе бросал яичную скорлупу в народ. Но оба с некоторым почтением взирали на священнодействие седобородого колдуна и, кажется, не замечали никого вокруг. А народ, глядя на деда Петро, только диву давался: откуда это у него?

Когда дед Петро кинул петухов на землю, те бросились было в разные стороны, но вдруг остановились, нахохлились. Косясь и боченясь, оттопырив щиты шейных оперений, они начали сходиться, словно рыцари на ристалище во время турнира. Вот они подпрыгнули, налетели друг на друга, сшиблись грудью, часто захлопали крыльями. Полетел пух, выдираемый клювами и взвихрённый крыльями. Все замерли в ожидании, словно здесь и в самом деле решались судьбы человечества. Молодой немец перестал глотать яйца, а пожилой, не заметив, как выпала сигарета, сосал пустой янтарный мундштук.

Серьёзный и озабоченный стоял дед Петро. «Ишь, забияки», — думал он, глядя на дерущихся птиц. А те с каким‑то свирепым ожесточением избивали друг друга. Они то сшибались грудью, то расходились, обхаживали друг друга и, выбирая новый удобный момент для лучшего удара, с новой силой схлёстывались, раздирая в кровь друг другу коралловые гребни и бороды. Разошлись. Красный петух, пригнув окровавленную голову, снизу одним глазом зорко наблюдал за противником. Тот стоял боком и притворно клевал что‑то. Вдруг он, как буря, налетел на красного, сбил его и, смяв, начал неистово избивать поверженную в прах красную птицу. Окровавленным гребнем бился тот в грязи и навозе, силился подняться и не мог. Народ молчал, и только глухие вздохи выдавали безмерную печаль его.

Немцы поняли эту символическую картину и, выпучив глаза, в глупом восторге захлопали в ладоши. Чёрный петух, услышав громкие хлопки, подпрыгнул, намереваясь дать стрекача. Но в это время воспрянул красный петух. Как всё случилось, мало кто заметил. Но только глазам изумлённых зрителей предстала потрясающая картина, вызвавшая радостные Восклицания стоящих за изгородью людей. Красный петух сидел на чёрном и с каким‑то остервенением избивал его. Когда дело было сделано, он взлетел на прясла и, хлопнув крыльями, прокричал победную песнь. На побуревшем весеннем снегу с разинутым клювом и растерзанным гребнем лежал издыхающий чёрный петух.

Кончилось всё это тем, что дед Петро неожиданно получил сильный удар по шее и ощутительный толчок ногой в зад. Разгневанные немцы, бросая суровые взгляды на притихших костричан, давившихся смехом, сели на мотоцикл и покатили вдоль по улице, не замечая, как сзади на ниточке, крутясь, развевалось хвостовое оперение чёрного петуха. Костик, а вслед за ним все остальные, разразились громким смехом. Смеялись над немцами, увозившими на своём мотоцикле прах побитой птицы. Смеялись над дедом Петро, который стоял и растерянно мигал своими красными веками. Казалось, он толком ещё не уразумел, что, собственно, произошло. Почесав ушибленные места, он задумчиво сказал, словно что припоминая:

— Ишь ты, как оно… А?

И пошла с тех пор гулять по земле сказка о том, как дед Петро немцам правду сказал и при этом будто бы в глаза им плюнул.

Когда за лесом скрылся немецкий мотоцикл, увозивший на хребте своём двух обозлённых немцев и чёрное петушиное перо, пропеллером крутившееся позади их, дед Петро пришёл в себя.

— Хлопчата, — сказал он в раздумье, — кто же это пёрышко немчуре вставил? — и улыбнулся.

В народе произошло движение, все заговорили. Каждый высказывал свое предположение. На низком крылечке, выходившем во двор, стояла грузная бабка Степанида.

— Не иначе, как Макей, — сказала она.

— Очумела ты, бабка, — огрызнулся дед Петро, — кабы Макей — он бы их живыми не выпустил.

— Чего напрасно гомоните! Макей, Макей! Да он со всеми своими хлопцами против немцев, что комар против слона.

Это сказал Федос Терентьевич Козека. Дед Пегро метнул на него суровый, осуждающий взгляд, а отец Макея — Севастьян Михолап взъярился, чего с ним никогда не было.

— Век прожил, а ума, деду, не нажил. Ведомы тебе такие насекомые — пчёлы? Ведомы. Вот и ладно! А какой у них обычай? Нам бы поучиться надобно: все за одного — один за всех. Медведь, кажись, какое чудовище, а ведь бежит от них.

Федос Терентьевич насупился, обиделся, а бабка Степанида не унималась:

— Коль не Макей, значит, хлопцы его — макеевцы.

Четырнадцатилетний племянник Макея, Костик, стоял у ворот и счастливая улыбка блуждала по его смуглому лицу с чуть вздернутым носиком. Его забавляло и радовало всё это. Радовало, что это сделал он, и Макей, наверное, похвалит его за ловкость. Забавляло его всё это потому, что никто и не подозревает, что он тоже макеевец. И никто не знает, что он, Костя, послал Михася к дяде Макею с запиской о том, что в деревне появились немецкие мотоциклисты.

Мотоцикл с развевающимся сзади чёрным петушиным оперением мчался по шоссе, шурша галькой и разбрызгивая весеннюю грязь, скопившуюся в выбоинах. Весело стуча всем своим железным снаряжением, он мчался навстречу неотвратимой гибели. Звенящей струной смерть эта вытянулась поперёк их дороги, и не минуть её им, не объехать. Человек в белом, словно одетый в. саван, стоит близ могучей сосны, высоко взметнувшей тёмнозеленую крону, и спокойно ожидает свою жертву..

Чёрная точка показалась на шоссе в растворе тёмного леса. Гудя, мчалась она к своему роковому пределу. Человек в белом лёг на снег и зачем‑то ударил палкой по проволоке, перекинутой через шоссе на высоте полутора метров. Прислушался: проволока издала глухой звук. В глазах человека в белом на миг вспыхнули радостно–злые огоньки, хотя лицо оставалось попрежнему сосредоточенно–суровым. Он уже видит лица врагов: за рулём молодой немец, русая прядь волос бьётся на лбу из‑под стального шлема. В люльке, закрыв глаза и держа в зубах сигаретку, сидит пожилой немец. Морщинистое лицо его выражает недовольство.

Р–р-р–р! — трещит мчащийся мотоцикл. Миг, и он закрутился под проволокой. Силой натяжения проволоки сразу перерезало горло молодому немецкому солдату. Он кулем шлёпнулся на гравий. Мотоцикл, никем не управляемый, скатился в кювет, наполненный весенней талой водой, и перевернулся. Под ним, обезумев от ужаса, лежит старый немец. Человек в белом кошкой перепрыгнул через труп молодого немца, и ударом ножа прервал последний стон немца, наполовину закрытого мотоциклом.

Обвешанный трофеями, человек в белом предстал перед Макеем и комиссаром Сырцовым и доложил о выполнении задания. Он принёс два автомата и два пистолета системы «парабеллум».

— Молодчина, товарищ Румянцев, — похвалил Сырцов, рассматривая подаренный ему парабеллум.

— Служу Советскому Союзу! — бодро ответил Румянцев.

— На ловца и зверь бежит, сказала бы моя бабуся, — говорит радостный Макей, подбрасывая на ладони,, словно взвешивая, такой же пистолет. — Костричане сегодня же об этом узнают. Вот рады будут!

Юрий почувствовал страшную тяжесть в голове и ноющую боль во всём теле. Сказывалось нервное напряжение во время ожидания мотоциклистов и просто физическая усталость. Даже голод, дававший знать о себе урчанием в животе, не мог заставить ждать больше ни одной минуты, и Юрий, тяжело ступая, вышел из землянки. Пошатываясь, словно пьяный, он побрел к своей землянке, сопровождаемый любопытствующими товарищами. Тут же шагал, чуть припадая на раненую ногу, Свиягин. Он заносил что‑то в свою записную книжку. Михась Тулеев с разгоревшимися глазами спрашивал,, как это Юрий прикончил двух фрицев. А Румянцев шёл, как в тумане, почти не сознавая, что говорит. Добравшись до своей землянки, он нырнул в чёрный пролом двери и повалился на топчан. Спустя минуту он уже спал. А в лагере шли оживлённые разговоры о побитых.: столь необычайным способом немцах, о надвигающейся блокаде.

XXIV

— В ружьё! — крикнул в притвор двери дежурный, и в землянке всё полетело вверх дном, словно объявили о крушении земли. Одеяла, шубы, подушки, мелькали в воздухе, люди одевались на ходу, выбегали на улицу и, уже стоя в рядах, подтягивали ремни, а иные и заново переобувались.

Макей в длинном чёрном казакине, опоясанный широким рёмнем, и Сырцов в полушубке желтой дубки и в шапке вышли из землянки и остановились, жмурясь на солнце. К ним скорым армейским шагом подходили командиры групп, политруки и, доложив о готовности, отходили на шаг в сторону в ожидании–приказа. Подошёл и парторг Пархомец. Он запросто поздоровался со всеми за руку, спросил, что случилось.

— В Дзержинске немцы, — сказал комиссар.

— Мы‑то что же — в Дзержинск или от Дзержинска?

— В Дзержинск, — сухо ответил Макей.

— Я так и думал, — убеждённо сказал Пархомец. — Если немцы оказались бы на луне, Макей, наверное, и на луну забрался бы.

Макей скосил на него свои серые глаза и улыбнулся. Подошли к партизанам, выстроившимся в две шеренги. Винтовки у всех приставлены к ноге, за плечами вещевые сумки, сбоку в зелёных противогазах и кожаных подсумках на поясных ремнях — патроны.

— Здравствуйте, товарищи! — звонким голосом сказал Макей и приложил руку к головному убору. Поднял руку и комиссар. Лёгкая, как тень, улыбка блуждала по его сухощавому лицу и он ласково осматривал строй, останавливая свой взор то на одном, то на другом партизане. Партизаны ответили сдержанно, глухо, словно прошумел где‑то недалеко рокот морского прибоя и, откатываясь, сразу стих, шумя галькой.

Уже была ночь, когда партизаны проходили через сожжённое Усакино. Чёрные печные трубы, облитые голубым светом луны, скорбно возвышались над пепелищами, как немые свидетели фашистских злодеяний. Макей сказал ехавшему сзади него адъютанту Миценко, чтоб он позвал к нему Павлика Потопейко, Петра Петровича Гарпуна, Федю Демченко, Михася Гулеева и Сашу Прохорова. Потом он приказал остановить отряд.

Сошёл и сам с коня и, радуясь возможности размять ноги, начал ходить по дороге взад и вперёд.

Вскоре подошли вызванные товарищи. Павлик Потопейко, почти мальчик, с румянцем на пухлых щеках, неловко доложил о том, что он явился. Тяжело ступая, вразвалку подошёл грузный коротыш Гарпун. Рыхлое тело его на коротких ножках обвисло, обмякло, обрюзгшее лицо выражало крайнюю степень усталости. У Макея где‑то шевельнулась жалость к этому человеку, но он быстро подавил её.

— Что скажете, товарищ командир?

Голос у Гарпуна глухой, вялый — голос усталого человека. И опять Макей поколебался: «Не отправить ли его обратно? Нет, пусть тянет нашу лямку!» Не любил Макей этого партизана. И не любил не столько за его надменный вид и вечные разговоры о том, как он «фон бароном» разъезжал на «персональной» машине, сколько за его трусость и за тот животный страх, который застыл на его обрюзгшем жёлтом лице с тех пор, как он очутился в партизанах. «Может, правы товарищи, говорящие, что война проверяет дела и дух человеческий?»

— подумал Макей.

— Вы, товарищи, — обратился Макей к стоявшим перед ним людям, — пойдёте в головном походном охранении. Старшим назначаю товарища Гарпуна.

При этих словах Гарпун вздрогнул и отступил шаг назад, словно его собирались ударить.

— При встрече с противником, — продолжал Макей, — открыть огонь, чтоб мы имели возможность принять боевой порядок.

А Гарпун, ничего не слыша, всё пятился и пятился назад. При одной мысли, что он может встретиться лицом к лицу с немцами, его охватил ужас.

— Вы куда это, товарищ Гарпун?

— Я… Я…

— Что «я»? — грубо спросил Макей.

— Я… я… не военный. — Гарпун силился, видимо, улыбнуться. — Кроме того, тяжеловат я. Возможно, придётся бежать, то бишь отступать.

Внутри у Макея всё заклокотало. Чтобы сдержать себя, он решил, как всегда, прибегнуть к спасительной трубочке. Набив трубочку табаком, он втянул в неё красный лепесток пламени зажигалки. Пока он её распиливал, подошёл комиссар Сырцов. Миценко что‑то шепнул ему на ухо — видимо, о Гарпуне.

— Ты что это, Пётр Петрович? — сказал с мягкии упрёком комиссар. — Человек ты грамотный, опытный. Кому же и доверить головное походное охранение, как не тебе?

— Не военный я… — голос у Гарпуна стал совсем хриплым, во рту у него пересохло, воздуху не хватало, мысли путались.

— Все мы здесь такие военные, — уже более жёстко проговорил комиссар и предложил Макею свои услуги.

— Этак, комиссар, мы с тобой скоро часовыми на пост пойдём, — сказал Макей. Дымя трубкой–носогрейкой, он подтвердил своё первоначальное решение, скрепив его для пущей важности крепким словцом.

Когда в темноте ночи скрылось головное походное охранение, тронулся и отряд, чавкая по дорожной воде сотнями ног. В аспидно–тёмном небе мерцали крупные рябины звёзд, ярко блестел серебряный ноготок месяца. Мартовский ветер по временам приносил откуда‑то талую сырость полей. К ней примешивались острый гнилостный запах разбухающего болота и весенние лесные испарения. Всё это будоражило сердце мечтателя Феди Демченко, пробуждая в нём неопределённую грусть, острое желание работать на колхозном поле, а потом вечером выйти на улицу, сыграть для неутомимых девчат вальс «На сопках Маньчжурии» или разудалую польку-бабочку. Ему чудилось широкое поле, по которому он ведёт свой трактор, оставляя позади себя жирные чёрные пласты вспаханной земли. Ему слышалась веселая песня девушек. Демченко мечтательно улыбался. Он вспомнил о новом аккордеоне, усаженном перламутром, и окончательно погрузился в мир мечтаний. Вот кончится война, приедет он домой — эх, и удивит же всех! А мать‑то будет рада! «Это, — скажу про аккордеон, — Свиягин подарил. Душа–человек!»

Демченко обо что‑то споткнулся и пришёл в себя. Он идёт впереди небольшой группы, старшим которой является Гарпун. Демченко слышит за собой его тяжелое прерывающееся дыхание и чувство отвращения, почти брезгливости, овладевает им. Демченко вслушивается в шорох шагов идущих позади него молчаливо–суровых товарищей. Там где‑то идут Павлик Потопейко, Михась Гулеев. Эти не подкачают. Саша Прохоров? Видать, сердце плохое, без валерьянки жить не может. «Трусостью пахнет от этого лекарства», морщась, думает Демченко, и останавливается, чтобы прислушаться, приглядеться, хотя ночь стала совсем непроглядной, когда за лесом скрылся оборванный браслетик месяца. Где‑то далеко чёрное небо прошили трассирующие пули, громыхнул взрыв, осветив полукружием восточную часть неба. Вправо поднялось зарево. Горело что‑то большое, но далеко: зарево так и не потухало, пока партизаны шли по опушке леса. Отряд был где‑то позади. Гарпун остановился и выслал Тулеева связным к Макею, потому что ему стало казаться, что он идёт не туда. Беспокойство его усилилось ещё больше, когда впереди вспыхнула, мерцая голубым светом, ракета. Это враг. Теперь уже все лесные шорохи, все звуки жизни пугали Гарпуна. Прибежал запыхавшийся Гулеев. Макей велел идти дальше, разведать переправу через реку Сушанку, перейти на ту сторону и, заняв там оборону, обеспечить переправу отряда.

Разлившаяся Сушанка бушевала. Вода с тревожным всплеском билась об опущенные и перекорёженные взрывом чугунные фермы железнодорожного моста. На рассвете сюда подошли партизаны.

Группа Гарпуна была уже на той стороне и. заняв оборону, наблюдала за переправой отряда. Сам Гарпун под всякими предлогами не переходил на ту сторону. Он всё вертелся около Макея и с важным видом рассказывал ему о пути головной разведки. Макей морщился и, наконец, приказал ему:

— А ну‑ка, живо на ту сторону!

Судорожно цепляясь за изуродованные железные фермы, Гарпун, дрожа, полз под звёздным небом. Он полз, словно большой слизняк. Это сравнение пришло в голову Макею, и он с презрением отвернулся, мрачно дымя трубкой. Стоявшие на берегу партизаны, глядя на Гарпуна, помирали со смеху. Кто‑то сострил:

— Рождённый ползать — летать не может.

— А он вот возьмёт, да и полетит.

— Эй, Гарпун! Пётр Петрович! Вали по–пластунски, — посоветовал дед Петро.

Но Гарпун, кажется, не слышал ни насмешек, ни доброго совета старика. Он полз по железной раме, то опускаясь почти до самой бушующей воды, то поднимаясь на два–три метра над взбесившейся рекой и тогда до него, словно во сне, доносился журчащий и бурлящий её голос. Сердце замирало от страха, от быстрого течения вешней воды.

Гарпун долго не мог придти в себя от пережитого ужаса и никак не мог понять, как это он прошёл через этот чёртов мост. Он даже не мог смотреть теперь на партизан, которые, как кошки, цепляясь за изуродованные фермы моста и балансируя над бушевавшей рекой, перебирались на эту сторону. Легко, с шутками прошли Коля Захаров, Данька Ломовцев, Саша Догмарёв. Макей и комиссар Сырцов с тревогой наблюдали за этой акробатикой. Наконец, и они вступили на искорёженные фермы.

— Держись, комиссар! — улыбнулся Макей бледными губами, — Страшно? А? — спросил он Сырцова и добавил: — В другое время дай тысячу рублей — не пошёл бы.

— На воду только не смотри, — посоветовал комиссар, цепляясь рукой за какой‑то болт и скользя по опущенной рельсе. «Эх! Да, по этой железяке легко можно отправиться и на тот свет», —подумал Сырцов, вися на руках над шумевшей под ногами рекой. Когда все перешли, Макей дал людям отдых. Партизаны шутили, смеялись друг над другом, Захаров и Румянцев разыгрывали кого‑то. Макей прислушался. «А, нашего Ропатинского. У москвичей язык востёр!»

— Эй, Свиягин! — закричал Румянцев, — запиши: у Ропатинского штаны охрой окрасились. Мост, говорит,, только что ею покрасили.

— Чего врёшь, — огрызнулся Ропатинский, уходя в сторону от насмешников. — Сивый чёрт. Тоже — москвич!

— Пошутить с тобой нельзя, Петро, — дружественным тоном заметил Ропатинскому Захаров. — Мы, бывало, в цирке, что только ни делали.

— То в цирке, — ворчливо ответил Ропатинский. Но в голосе его уже не слышно было злости.

«Добрый малый», — подумал Макей, поднимаясь.

— Пошли! — сказал он кому‑то. И всюду раздались команды:

— Поднимайтесь!

— Пошли!

— Становись!

Дорога стала совсем грязной. Местами её затопило водой и люди шли, утопая по колено. Наконец, впереди показалась деревня. Это Поплавы. Отсюда до города Кличева десять километров. Здесь частенько бывают полицаи и немцы. Партизаны сильно огорчились, когда узнали, что в деревню не зайдут. Направляющий уклонился в сторону от Поплав, и вот они уже остались в стороне.

Вскоре вошли в густой, тёмный лес. Высокие деревья столетних сосен и такух же старых могучих ольх, заслонивших своими кронами небо, чуть шумели в вышине, но стояли недвижно. Через густую путаницу голых сучьев просвечивал серебристый месяц, кое–где мерцали редкие искорки звёзд. Вторые сутки люди находились в пути, и это уже давало знать себя. Иван Свиягин сильнее припадает на правую ногу. Гарпун совсем с ног валится: его уже поддерживают Ломовцев и Елозин. Особенно плохо чувствуют себя женщины. Однако они не показывают вида. Мария Степановна всё чаще останавливается и, наконец, взяв под руку Колю Захарова, буквально виснет на нём. Хорошо ещё, что она такая маленькая да лёгкая. Оля Дейнеко и Даша держатся за стремена седла лошади Макея, на которой в позе страшно уставшего человека сидит дед Петро. Люди так измотались, что не в силах открыть рта. Макей, стиснув зубы, шагает механически, проклиная дорогу и Усохи, куда идут партизаны.

— Комиссар, далеко ли? Вот чёртова деревня — куда она запропастилась?!

— Проводник говорит, что километра два.

— Не более, товарищ начальник, — раздался в темноте чей‑то голос. Макей понял, что это говорит проводник. Тот же голос продолжал:

— Два, али два с гаком.

— Кто‑то рассмеялся.

— А в гаке, отец, сколько километров?

— Да ведь кто же, милый, гак‑то мерил?

— Смотри, старик! — пригрозил Макей, — к немцам заведёшь, живым не выпущу.

— Супротив своих не шёл. Сам в ту войну, был партизаном у деда Талаша. Игнат Зиновьевич Изох хорошо меня знает.

Услышав о Талаше, дед Петро сполз с седла.

-— Кто тут талашовец?

Проводник посмотрел на деда Петро с оттенком превосходства и вдруг поднял обе руки кверху.

— Никак Петро? Здорово!

— Соколов? Силантий! — воскликнул дед Петро.

Старики прослезились, узнав друг друга, вспомнили былые походы, бои с немцами.

Прошли Уболотье, миновали Рубеж, где стоял большой отряд эсэсовцев, и вышли на Пересопню. Здесь просушились, отдохнули и пошли дальше. Уже поздно ночью пришли в Усохи. Здесь было шумно и людно. По улице ходили вооружённые люди — это изоховцы.

— Хлопцы–макеевцы! — кричал кто‑то. — Сюда! Вот вам хаты.

Партизанам макеевского отряда отвели южный конец из деревни. Разместились группами. Макей со своим штабом занял хату под большим клёном. Жители деревни Усохи радушно встретили макеевцев. С каким‑то восторгом они вспоминали, как 5 января Володя Тихонравов с группой партизан неожиданно напал на немцев, стоявших в их деревне, как немцы, выбегая на улицу, будто бы кричали: «Партизан — гут, Гитлер — капут!» И хотя Макей и его хлопцы знали, что этого немцы не кричали, они всё же смеялись и сквозь смех повторяли всем понравившиеся слова: «Партизан—гут, Гитлер—капут!».

В небольшой светлой хате за столом собралась группа партизан–макеевцев Тут были Петрок Лантух, сибиряк Андрюша Елозин, Саша Догмарёв, Володя Тихонравов, Михась Гулеев, Павлик Потопейко и Мария Степановна. Ели разваренную картошку, запивая её кислым молоком. Когда хозяин–старик узнал, что тут Володя Тихонравов, он засуетился, замахал руками и, наконец, крикнул в чуланчик, где у каменка возилась молодая женщина:

— Катерина! Да чего ты там! Вот шишола! Тихонравов тут. Где там у тебя горелица‑то? Давай её сюда! Макей в соседях. Ну, те тоже имеют… Угостят.

Гремит посуда, звенят стаканы, наполняемые самогонкой, всё громче и оживлённее говорят люди: усталости словно и не было.

— Горелица — это самое вкусное дело для мужского пола, — блаженно улыбаясь во весь свой большой рот, философствует Андрей Елозин. Красивые чёрные глаза его подернулись туманом, а рука уже тянется за новой чаркой.

— А по–моему, Андрюша, для мужского пола всего приятнее женский пол, — говорит Тихонравов, кося озорные глаза на дебелую красивую хозяйку.

— Это само собой, — осклабился Елозин.

Петрок Лантух бросил на них суровый взгляд, и не успел что‑нибудь сказать, как из‑за стола с шумом поднялась раскрасневшаяся Мария Степановна. Табурет, на котором она сидела, с грохотом полетел на пол.

— Прекратите пошлости! Если вы не уважаете меня, то хоть постыдитесь старика.

— Да что ты, Мария Степановна! Мы ничего, -— оправдывается Тихонравов, уклоняясь от гневного взгляда милой и доброй Маши.

Добродушная хозяйка звонко рассмеялась и, ударив шутя Елозина по косматой голове, назвала его бесстыжим.

— Посмотрите, хлопчики, — сказал дед, давно уже стоявший у окна и наблюдавший за чем‑то с большим вниманием. — Надо думать, Бацевичи подпалили. А Заполье, слышь, начисто сожгли. Эх, какое богатство порушили!

На северо–запад от Усох в чёрное небо поднялось большое багровое зарево. Оно словно кровью залило небо и, играя, то потухало, то с новой силой разливалось, обнимая собою полнеба.

В хату вошёл командир группы Ломовцев.

— Потопейко тут? — спросил он.

С кровати вскочил круглолицый голубоглазый юноша. Он смутился оттого, что командир застал его лежавшим, и покраснел, как девушка. Ломовцева он горячо любил и старался во всём подражать ему. Овеянный славой хасанскйх боёв, он казался ему героем. И всегда он какими‑то восторженными глазами смотрел на пятилистие ордена Красной Звезды на выцветшем зеленом поле солдатской гимнастёрки Ломовцева.

— Доложи Макею: горят Бацевичи и Заполье.

— Откуда это тебе известно? — сухо сказал Макей, когда Потопейко доложил ему о пожаре, и, подозвав комиссара к столу, склонился с ним над картой.

— Откровенно говоря, плохо дело, — сказал комиссар, — Они, видать, серьёзно(решили превратить нашу страну в зону пустыни.

Макей выругался и, увидев стоящего у порога Потопейко, рассердился:

— Ты ещё здесь?

— Можно быть свободным? — спросил юноша, подняв руку к головному убору.

— Да.

Но не успел он взяться за скобу двери, как она открылась и на пороге появился человек в белой папахе, в чёрной шубе, опоясанной ремнём. Хмурее полное лицо его заросло чёрной щетиной. Юноша сразу узнал в нём прославленного командира партизанского отряда Изоха. Потопейко хотел было незаметно выскользнуть из хаты, но острый взгляд Изоха бстановился на нём.

— Потопейко?! — радостно воскликнул Изох, и сразу лицо его заиграло смеющимися лучиками. В прищуре глаз блеснули весёлые огоньки. Как хорошо знал Потопейко эти ласковые глаза своего старого учителя.

— Здравствуйте, Игнат Зиновьевич! — вместо ответа сказал смущённо юноша.

— Ну, как он? — кивнул Изох Макею на Потопейко. — Искупает? Ну, здорово, Макей! Привет, комиссар! — говорит Изох, пожимая Макею и Сырцову руки. — До сих пор смех разбирает, — смеялся Изох. — «Искуплю», говорит, а сам плачет. Ведь плакал, Павлик? — спросил он, повернув смеющееся лицо к стоявшему в смущённой позе юноше.

— Плакал, Игнат Зиновьевич… Стыдно было…

— Лучший у меня пулемётчик, — сказал Макей о Потопейко.

— В комсомол хочу, Игнат Зиновьевич, да бсюсь, — говорит, опустив голову, юноша, — не примут, наверное. Пятно очень большое.

— Какое там пятно! — смеясь, махнул толстой своей рукой Изох. — Я его тогда ещё смыл, когда плёткой по мягкому месту проехал. Ведь мой ученик он, Павлик‑то…

— Голос сурового командира дрогнул, и он замолчал.

До войны Игнат Зиновьевич Изох был директором десятилетки в городе Кличеве. Павлик Потопейко учился в его школе. Окончив десятый класс, он собирался поступить в Минский Государственный университет, но начавшаяся война разбила мечту молодого человека. Родную деревню оккупировали немцы, Павлика хотели угнать в Германию, но он узнал, что, если поступит в полицию, то его могут оставить дома. Жизнь поставила перед ним вопрос так: или быть увезённым на немецкую каторгу и там погибнуть, или поступить в ненавистную полицию и потом… Но всем размышлениям положил конец неожиданно нагрянувший на деревню в то время ещё небольшой партизанский отряд Изоха. В сердцах тогда Изох вытянул плёткой Павлика по спине. Кто‑то вгорячах ещё всыпал ему. «Противоречит сие нашей педагогике, — думал с грустью старый учитель, наблюдая за экзекуцией, — но ничего не поделаешь, жизнь вносит некоторые коррективы в методы воспитания».

— Игнат Зиновьевич, — сквозь слёзы сказал тогда юноша, — искуплю кровью, искуплю.

И никто не подозревал, сколько трагического смысла было вложено в эти слова.

XXV

В хате с затенёнными окнами сидят Макей, Сырцов и Изох. Они с аппетитом доедают драники, щедро политые свиным жиром, и запивают их кислым молоком. За ними ухаживает молодая женщина по имени Катя и адъютант Миценко. Катя часто выбегает в другую комнату, где кричит её первенец, и, успокаивая его, даёт ему грудь.

— А–а-а-! А–а-а-! — слышится её убаюкивающий голос, от которого веет такой мирной и такой счастливой жизнью, что мужчины перестают говорить не то для того, чтобы не разбудить младенца, не то для того, чтобы хоть на миг окунуться в тот мир, который ушёл от них. Только один старик недоволен этим.

— Катерина! Подь сюды!

— Он плачет, тата.

— Хай его поплачет, — говорит старик, — золотая слеза, думаю, не выкатится.

Макей задумчив, молчалив. Изох и Сырцов, напротив, как‑то особенно весело разговаривают. Оба ведут оживлённую беседу со стариком. Они спрашивают его о том, как здесь жили, как работали в колхозе, много ли получали на трудодни, хорошо ли работал клуб, кто был директором семилетки.

— Эх, товарищи! — вздыхает старик с седыми отвислыми усами. — Жили так, что умирать не надо. А теперь хоть живым в землю ложись. Катерина! — кричит старик. — Оставь своего сосунка, давай хлопцам драников!

Макей молча жуёт жирные драники и сосредоточенно думает о том, как вернуть счастливую жизнь, доживёт ли этот старик до дня победы и что станет с тем, кто лежит в люльке? Изох добродушно шутит и подтрунивает то над Миценко, то над стариком и сам же весело смеётся, громыхая своим густым мягким басом.

— Вот побьём немцев и живи хоть тысячу лет. Омолодим и поженим. Хо–хо–хо! А? Свадьбу сыграем. Хо–хо-хо! А? Что?

«Хорошо таким, -— думает Макей, — у них словно и горя нет». И чувство раздражения впервые поднялось в душе Макея против своего старого учителя. «Будто серьёзный человек, а ведёт себя, как мальчишка». Сыр–нов в тон вторит Изоху и тоже смеётся. Голос комиссара звенит по–юношески звонко и весело. Обращаясь к Макею, он говорит:

— Как ты думаешь, Макей, Ольса не тронется сегодня?

— Я не гадаю на кофейной гуще, — с раздражением ответил Макей и, встав из‑за стола, вышел во двор.

Изох и Сырцов переглянулись: «Не в духе гроза полиции!».

На улице тихо, по небу плывут низкие, чёрные облака, с юга тянет влажный, холодный ветерок. Макей вздрогнул от ночной прохлады, повёл зябко плечами и вдруг, словно только сейчас до его сознания дошёл вопрос комиссара, подумал: «А что, если Ольса тронется?» Он быстро, громко топая, поднялся по ступенькам крыльца и, словно за ним кто гнался, вошёл в хату.

— Старик! — обратился он к хозяину, — Ольса ещё не тронулась?

Усы старика зашевелились, прикрывая беззубый рот.

— Днём стояла, а ночью может тронуться.

— Ну! — воскликнул Изох с тревогой. — Этак она нам всю обедню испортит.

— Не поднять ли хлопцев? — предложил Макей, устремив пристальный взгляд на Изоха.

К столу пододвинулся старик. Шевченковские усы его топорщились.

— Не советую, сынки, — сказал он. — Народ в темноте может перетонуть. Всего лучше на зорьке. И немцы будут спать крепко и разводья видно будет. А то как раз беда случится. Ложитесь‑ка, сынки, спать–почивать. Утро вечера мудренее — так што ли?

— Последуем совету старика, — сказал Сырцов, укладываясь на скамью и распуская ремень.

— Итак, в пять часов подъём, — сказал Изох, пожимая Макею и Сырцову руки. — Пока!

Макей ослабил поясной ремень, расстегнул воротник гимнастёрки и лёг на пол, на шуршащую свежую солому.

В это время по улице проскакали два всадника. Это были Ерин и Догмарёв. Осадив на всём скаку разгорячённых коней, они остановились перед штаб–квартирой.

— Разрешите, товарищ командир?

— Входи, входи, Ерин! Ну, садись. Вот, — заботливо говорил поднявшийся Макей, усаживая валившегося с ног командира группы разведки. Вошли Миценко и Догмарёв.

Ерин обстоятельно доложил о положении вражеских сил, об их численности, настроении. Гитлеровцы, не надеясь на фронте на войска своих союзников, бросили их на партизан, обольщая радужными перспективами быстрой и лёгкой победы. Но те не хотят воевать против партизан. Они восхищаются ими, их дерзкой смелостью, отвагой. Румын и итальянцев из Дзержинска перевели в Кличев. В Дзержинске теперь немцы.

— Добро! — улыбаясь сказал Макей. — Что же делают их союзники?

— Итальянцы продают оружие на масло, яйца и уходят на запад. Чехословаки переходят на сторону партизан. К Белоусову пришёл целый взвод.

«Везёт Белоусову!» — с завистью подумал Макей и вдруг устыдился, поймав себя на этой мысли.

— Обстановка ясна, — сказал, вставая со своей скамьи, Сырцов. — Ох, все бока перележал, — усмехнулся он, и лёг на пол, на солому.

— Часа через три выступим, — сказал Макей, — идите отдыхайте, — обратился он к разведчикам и лёг рядом с комиссаром на полу, Ерин и Догмарёв ушли. Миценко прикорнул, прямо сидя за столом.

Когда Макей и Сырцов утром вышли на улицу, там уже толкались все партизаны, разговаривали вполголоса. Командиры выстроили всех в одну шеренгу.

— Проверить оружие! — приказал Макей.

Изоховцы первыми выходили из деревни. Макей подал команду:

— Шагом, марш!

Партизаны шли на Дзержинск, стоявший на той стороне Ольсы. Там расположился большой карательный отряд, порядком разложившийся, если верить сообщению разведки. Противник, очевидно, теперь ещё крепко спит, уверенный в своей безопасности: на стороне, где стоит Дзержинск, разгромлены почти все партизанские отряды, а с другой стороны их защищает река, на которой вот–вот тронется лёд. В самом деле, лёд глухо потрескивал, коробился, кое–где его уже залило водой. На самой середине он взгорбился и дал глубокую трещину, из которой фонтаном била вода. Всюду — предательские полыньи и разводья.

Первым на колеблющийся лёд вступил Андрей Елозин. Сутуля и без того сутулую спину, он как‑то неуклюже прыгал через широкие разводья, каждый раз при этом смешно взмахивая левой рукой (в правой у него была винтовка). Издали он походил на танцующего медведя, ловко избегающего расставленные на его пути западни. За ним шёл Коля Захаров. Он прыгал с необыкновенной лёгкостью, как делал это раньше на арене цирка. Чуть позади пробирались Данька Ломовцев, Догмарёв, Гулеев, Тихонравов. Вот на лёд вступили Румянцев, Байко. Вскоре уже по всему ледяному полю запрыгали человеческие фигуры. Последними вступили на лёд Гарпун и Саша Прохоров.

— Вперёд! — скомандовал им Макей и, оставив своего коня на попечение деда Петро, смело побежал по льду.

Макей бежал по трещавшему льду, с каждой минутой ожидая, что тот тронется. Он легко перепрыгивал через широкие разводья.

— Давай скорее руку! — закричал кто‑то сзади с тревогой в голосе. — Эх, тюлень!

— Что там? — опросил Макей, оглядываясь.

— Кажись, кто‑то тонет, — сказал Миценко и бросился к месту происшествия.

— Гарпун утонул! — крикнул он Макею.

«Одним трусом меньше», — зло подумал Макей. Однако сам бросился туда с одной мыслью — спасти утопающего. Но Гарпуна, словно большого тюленя, уже вытягивал за руки Миценко. Ему помогал Свиягин. «Наш пострел везде поспел», — тепло подумал Макей о Свиягине и улыбнулся ему доброй улыбкой. Вид у Гарпуна был жалкий. Он виновато улыбался, для чего‑то разводя руками, словно говоря: «Что ты будешь делать». С его одежды ручьями бежала вода, лицо позеленело.

— На, глотни, а то простынешь, — сказал сердито Миценко, подавая Гарпуну флягу с горилкой.

Елозин был уже на том берегу и отчаянно махал руками, не то сообщая, что достиг «вражеского» берега, не то призывая кого‑то к себе. К нему выбегали на берег другие партизаны и тоже махали руками тем, кто ещё прыгал через разводья.

Недалеко переправлялся отряд Изоха. Пушка его осталась на этой стороне. Жерло её направлено на Дзержинск. Она примет участие в штурме города с дальней позиции.

Едва успели партизаны переправиться на тог берег, как лёд на реке громко треснул и с шумом двинулся, зашумел. Кто‑то пошутил:

— Под Гарпуном лёд продавился!

Гарпун, действительно, еле успел выскочить на берег, как начался ледоход. Со смешанным чувством радости и удивления смотрели партизаны, как, наползая друг на друга, с резким шумом двинулись льдины. Белая лавина медленно текла, тесно зажатая в крутых берегах. Все понимали, что путь к отступлению отрезан.

— Это печально, однако, — сказал Сырцов, подходя с озабоченным лицом к Макею, — нам некуда отойти: кругом немцы, а сзади разбушевавшаяся река.

Макей улыбнулся своей тонкой улыбкой:

— У нас есть выход. Это — бросок вперёд.

Наступление начали в пять часов утра. В абсолютной тишине с двух сторон подошли партизаны к городу. Когда в небо взвилась красная ракета, с того берега по Дзержинску ударила пушка. С нарастающим гулом над головами партизан пронесся снаряд. Он разорвался где‑то в центре города, взметнув в утреннее небо, подрумяненное зарею, султан чёрной обожжённой земли. По всем улицам к центру города двигались партизаны, крича и стреляя на ходу. Несколько полицаев выбежали в нижнем белье и заметались из стороны в сторону. Они упали, сражённые партизанами. Елозин, ругаясь, бежал дальше, по улице.

— Бей, гадов! — кричал он. Лицо его было бледным, в больших глазах, налившихся кровью, светилась злоба. Рядом с ним шумно бежали Данька Ломовцев, Коля Захаров, Петрок Лантух, Румянцев, Догмарёв. И они тоже что‑то кричали. Вдруг все, точно по команде, остановились. Улицы Дзержинска были пусты. Город словно вымер. Партизаны переглянулись.

— Нет ли тут подвоха, — сказал с тревогой Ломовцев и оглянулся по сторонам. Он посмотрел на чердаки, ожидая оттуда выстрелов. Но всюду было тихо. С того берега ударила пушка Изоха. Снаряд разорвтлся недалеко от партизан. Они попадали на землю. «Свои побьют — это обиднее всего», — думал Ломовцев. Уже лёжа на земле, забрызганный грязью разрыва, он решил послать Румянцева к Макею с донесением. «Город пустой—никого нет», — написал Ломовцев и передал записку подвернувшемуся Догмарёву.

— Саша, к Макею!

Догмарёв со всех ног бросился бежать. Прочитав донесение, Макей пожал плечами и передал его комиссару. Вскоре такие же донесения были присланы от других командиров групп.

— Надо быть осторожными, — сказал Макей, — нам могут устроить хорошую баню.

Просигнализировали, артиллеристам, чтоб прекратили огонь. Было решено приостановить наступление. На улицы вскоре вышли жители города. Они сказали, что немцы только этой ночью покинули Дзержинск, но куда ушли — неизвестно.

— Как это неизвестно?! — сказал кто‑то сердито из толпы. — На Кличев потянулись. Сожгли здесь всё, что могли, и пошли в другое место — там будут теперь палить. И защитить нас некому. Вот какая она, блокада‑то!

Макей и все его хлопцы почувствовали острый укор в этих словах неизвестного гражданина, словно устами этого человека говорил весь народ.

Макей решил идти под Кличев, в село Воевичи. Он тут же поделился своими соображениями с Сырцовым.

— Остроумно, — улыбнулся комиссар, — надо действовать и на психику противника.

Село Воевичи — в семи километрах от Кличева. Деревянный мост, перекинутый через реку Ольсу, не был ещё в то время разрушен, и Макей решил перевести в этом месте своих хлопцев обратно на ту сторону реки.

Ночь. На небе ущербная луна, заволакиваемая тучами. Группа партизан в десять–пятнадцать человек, делая шаг на месте, энергично топает на деревянном настиле моста. Они стучат так громко, что, кажется, идёт бесчисленное множество людей. Девять ездовых с гиком и посвистом носятся из конца в конец Воевичей. Слышатся голоса отдающих приказания:

— Первой роте занять южную окраину деревни!

— Второй и третьей ротам — у трех сосен.

— Батарее занять кладбище. Развернуться на Кличев!

Вместо трёх рот, три группы в двадцать–двадцать пять человек, беглым шагом, нарочно громко топая ногами о каменистую дорогу, занимают указанные места.

Затрещал пулемёт, и словно эхо ответили ему в разных концах деревни редкие ружейные выстрелы. В лунное небо взвилась красная ракета и, озарив всё вокруг красноватым светом, стала медленно опускаться на землю. Она упала где‑то за Ольсой. Никто в эту ночь в деревне не спал и наутро в народе только и было разговора, что о ночном событии.

— Сам Макей приезжал…

— А что партизан было, хмара!

— Сила! — бросал третий, — теперь, немчура, держись!

Больше всех о партизанской силе говорил старый охотник, наивно–восторженный, любивший прихвастнуть? старик Силантий Соколов.

— Своими глазами видел, — врал он, вполне, впрочем, убежденный, что говорит правду, — своими глазами видел — Макей пушку во какую вёз! «Батарея, говорит, по кличевской полиции — пли!» Как бабахнет! Там полицаи да немчушки, чай, под стол, думаю, полезли.

— Это ты уж через край хватил, дядя Силантий. Чего же мы, в таком разе, выстрела громады не слыхали?

— Оглох, знать, ты, кум, вот и не слыхал. Посмотри поди, у меня в хате все стёкла из окон посыпались.

Когда старик Силантий говорил это, его старуха, готовясь к пасхе, протирала целёхонькие стекла в окнах хаты.

Так или иначе, слух о предпринятой партизанами контрблокаде кличевской полиции достиг ушей противника. В Кличеве немцы почувствовали себя, словно волки, прижатые в угол вилами. Со страхом произносили они слово «партизан», о ловкости, бесстрашной, почти сказочной смелости которых создавались в народе легенды.

— Ну, как? — говорил Макей, шагая впереди и обратив свое смеющееся лицо к Сырцову. Чёрные татарские усики его топорщились, на рябом лице светились хитрые проницательные глаза.

На востоке поднималась заря и свет её тихо, золотя туманы, разливался по всему небу. На душе у Сырцова было такое же розовое сияние. Шум, который они подняли под самым носом кличевской полиции, посеет панику в её стане. Конечно, это палка о двух концах: она не только деморализует кличевский гарнизон, на что, главным образом, рассчитывал Макей, но может поднять их бдительность, и враги примут дополнительные меры по укреплению Кличева, чего не принял в расчёт Макей. Об этом и сказал ему сейчас Сырцов. Макей сначала растерялся, потом обиделся.

— У тебя, комиссар, вечно какая‑нибудь червоточина. И хорошо, да плохо.

— Нет, — возразил Сырцов, — я только всегда хочу учесть все плюсы и минусы, а ты учитываешь только что‑нибудь одно.

За спиной у них кто‑то звонко запел песню. Её дружно подхватили все и шагать сразу стало легче.

Разведка скакала на конях впереди отряда. По обеим сторонам — высокие стены леса. На деревьях уже набухали почки. В лесу стоял душистый запах смолы, прелых листьев и молодой, пробивающейся через перегной, зелени. Над лесом, позолочённые светом утренней зари, тяжело охая и гудя моторами, на восток прошли немецкие самолёты. Их уже не видно, а воздух всё ещё гудит, сотрясаемый ударами винтов мощных машин.

У лесной сторожки макеевцев встретил дед Петро. Он держал под уздцы каурого скакуна, бившего копытом о землю, и сурово глядел на приближавшихся с песней хлопцев.

— Глотки ровно лужёные! И чего орут, когда кругом эти идолы рыскают. Возьми своего чёрта, — сказал он Макею, подводя к нему коня. Конь, вытянув морду, радостно заржал, приветствуя хозяина.

— От зверь! — ворчал старик.

Макей потрепал коня по холке и, вздев ногу в стремя, легко вскинул в седло своё большое тело.

XXVI

В начале апреля в лагере Макея состоялось совещание командиров партизанских отрядов, собранное по инициативе Макея. На этом совещании присутствовали Изох, Левинцев, Свистунов и Марусов. Идея создания крупного партизанского соединения не покидала Макея. Но эти партизанские соединения, по мысли Макея, не должны нарушать некоторую автономию отрядов. Это должна быть свободная ассоциация во главе со способным командиром для координирования действий отрядов.. Не стесняя волю командиров отрядов, командир соединения должен направлять удар всех отрядов в одно, наиболее уязвимее место врага. Эту свою мысль он и изложил на этом совещании.

— Попробуйте‑ка, товарищ Макей, — говорил Свистунов, — подчинить себе, скажем, Псрестенку или Павлова, или вот хотя бы того же товарища Марусова.

— А чего меня подчинять, — сердито возразил Марусов, подергивая светлый ус, — много тут начальников найдётся, на готовенькое…

— Тише, товарищ Марусов, — сказал председательствующий Изох и постучал карандашом по стакану. Затем он встал, откашлялся.

— Вопрос, поднятый Макеем, очень большой, — сказал он глухим голосом. — Самим нам его не разрешить. Запросим Центральный штаб партизанского движения. А пока перейдём к основному вопросу нашей повестки дня — к вопросу о разгроме кличевского гарнизона.

Разгрому кличевского гарнизона подпольный райком партии придавал исключительное значение. В оснозе решения этой проблемы лежал политический вопрос. С точки зрения тактики всем было ясно — Кличев партизанам долго не удержать, но зато какая это будет громкая реклама партизанского движения. Макей в походе на Кличев, кроме всего прочего, видел реальную возможность освобождения Брони. Вообще, Кличев для него стал средоточием всех враждебных сил, тем узлом, который необходимо немедленно разрубить.

Слово попросил Левинцев, сухой, высокий человек средних лет. Шапкой выглядела чёрная шевелюра его волос. Все знали его как образованного и умного человека. Макей с волнением ожидал его выступления.

— Блокада мало коснулась нас, и мы уцелели, — сказал он. — За Друтью, под Могилевом партизанское движение разгромлено. Немцы теперь кричат на всех перекрёстках, трубят во всех своих газетах, что с партизанами покончено. И народ говорит: «Что сделает комар слону? Разве такую силу, как немцы, могут свалить партизаны?» Вот тут‑то мы и должны себя показать. Показать не только, что мы живы, но и, главное, то, что мы сильны. Именно поэтому мы и должны особенно тща–тельно подготовиться, взвесить всё, как есть Есё, изучить и подступы к Кличеву, и силы, стоящие в Кличеве: много ли там немцев, как они…

По мере того, как говорил Левинцев, лицо Макея всё более и более мрачнело. Он видел, что дело откладывается, что и Изох одобрительно улыбается Левинцеву, видимо, совершенно согласный с его предложением. По старой учительской привычке Изох что‑то записывал на бумажке, лежавшей у него на планшете, и кидал быстрые взгляды на Макея, сидевшего с бледным лицом.

Когда Левинцев сказал, что с наступлением на Кличев нельзя торопиться, Макей не выдержал, вскочил и попросил слова.

— Сядьте, Макей, — сказал вдруг суровым тоном Изох и рыжеватые кустистые брови его сошлись над переносьем. В тоие голоса Изоха Макей почувствовал своего старого учителя и покорно сел, но тут же вскочил опять.

— Прошу дать слово, Игнат Зиновьевич! — взволнованно сказал Макей. — Всё отсрочки, да отсрочки! Я требую наступать!

— Не горячись, Макей, — сказал Изох и встал. — Я согласен с Левинцевым. Поспешишь, говорят, людей насмешишь. Мы не можем действовать опрометчиво.

После Изоха взял слово Свистунов. Он громко кричал, размахивал руками, обвиняя Левинцева и Изоха в медлительности. Говоря это, он больше всего обращался к Макею, как к своему единомышленнику. Но Макей, слушая речь Свистунова, неприятно морщился и, наконец, хрипло выдавил:

— Чушь несёшь, Свистунов!

Оратор сразу осекся и замолчал на полуслове.

— То есть?

Но тут все засмеялись, а Изох сказал:

— Приступаем к практическим предложениям.

Командиры сгрудились вокруг стола, склонились над картой. Свистунов косился на Макея.

Сообща разработали оперативный план разгрома кличевского гарнизона. Выступление наметили на 27 апреля. До этого макеевскому отряду поручили провести глубокую разведку: побывать в самом Кличеве, установить там связь кое–с-кем, прощупать прочность линии обороны.

Заседание закончилось поздно вечером. Командиры вышли из душной землянки и их сразу охватили густые прохладные сумерки тёмного Усакинского леса. Они вдыхали полной грудью смолистый воздух и улыбались, глядя на широко раскинувшийся лагерь Макея.

— Богато живешь, Макей, — сказал Левинцев. — Да, у тебя в отряде мои хлопцы — Гарпун и Крючков. Имей в виду: Крючков замечательный артиллерист, а о Гарпуне могу сказать по секрету: мелковат, хотя и не в меру толст. До войны, как у нас говорят, был шишкой на ровном месте, имел свой автомобиль, отсюда, видимо, и спесь.

— Я его огоньком испытаю, — смеялся Макей. — Так гончары проверяют. Выдержит — добро, наш человек, лопнет — значит дрянь был, дутый. Да, знаешь, он у меня чуть было не утонул в Ольсе. Адъютант мой с журналистом спасли его. И смех и грех!

Сузив серые глаза свои и указывая ими на Свистунова, которому ещё что‑то доказывал Изох, Макей сказал громко, не боясь, что его услышат:

— Бестолков и горяч. Напрасно Игнат Зиновьевич мечет бисер перед ним.

— Свистунов хороший командир, — сказал Левинцев.

Макей нетерпеливо отмахнулся и поморщился. Левинцев понял это как зависть со стороны Макея к Свистунову, который имел уже свою пушку.

От деревьев протянулись длинные голубые тени.

— Ну, пока! Я поехал, — сказал Левинцев, пожимая тонкую руку Макея и наблюдая, как падает огненно–красный, необыкновенно большой диск солнца.

Вскоре и остальные командиры, распрощавшись с Макеем и Сырцовым, в сопровождении своих адъютантов выехали из лагеря Макея. Как раз в это время начали раздавать ужин. Партизаны с котелками или просто с чашками потянулись на кухню, где уже, как смеялся Коля Захаров, парадом командовала Оля Дейнеко. С её разрумянившегося от костра лица не сходила приветливая улыбка. А когда к кухне подошёл Петрок Лантух, она вся вдруг вспыхнула, опустила глаза и для чего‑то поправила белую косынку, из‑под которой, золотясь, кудрявился мягкий локон волос.

— Оля, лей — не жалей! — шумел Захаров. — Люблю повеселиться, особенно поесть. Хо–хо–хо!

XXVII

Вечером Макей вызвал к себе Марию Степановну. Тут находились Миценко и Даша. Вид у них у всех был заговорщический. Макей еле сдерживал улыбку. Чёрные глаза Даши наполнились смехом.

— Вот что, Маша, — сказал Макей, подпаливая трубку, завтра едем в Кличев.

На лице Марии Степановны отразилось неподдельное удивление. Тёмные тонкие брови поползли вверх.

— То есть?

— Под видом свадьбы, — сообщил ей Макей.

Мария Степановна на миг задумалась и вдруг громкорассмеялась. Макей бросил на неё сердитый взгляд, но это не произвело никакого впечатления: она продолжала смеяться.

— Ой, уморил!

— А в чём дело?

— Что ты, Макей, да ведь теперь пост, — сквозь смех говорила Мария Степановна.

— Пост? — переспросил с недоумением Макей. — Что же из того, что пост? Разве у нас кто соблюдает посты?

— У нас теперь ничего нет. А у них и поп из неметчины привезён.

— Досадно, однако, чёрт побери! — выругался Макей и задумался. Миценко и Даша тяжело вздохнули, словно это их свадьба не состоялась.

— А ведь здорово было придумано — свадьба! — сказал мечтательно Миценко.

— Это идея Сырцова, — с каким‑то сожалением сообщил Макей. — Да, провалилась твоя идея, комиссар, — сказал Макей бесстрастным голосом входившему в землянку Сырцову, хотя у самого было очень тяжело на сердце.

Сырцов задумался. «Да, жаль, что сорвалось веселое и громкое дело. Этак бы с бубенцами, с колокольцами чёртом влететь к самому дьяволу в пасть и выйти из неё сухим! Сколько бы судов да пересудов пошло в народе», — думал он.

— Нет, Макей, — сказал Сырцов, останавливаясь против Макея. — Все‑таки мы поедем.

— Как так?! — удивленно воскликнул Макей. — Засыпемся!

— Нет, — возразил Сырцов, — дело тут гораздо проще, чем мы думаем.

И Сырцов развил перед Макеем новый план «свадьбы». Сырцов говорил о том, что полицаи, как и они, партизаны, ничего не смыслят в делах церковных, немцы и того меньше. Население будет просто изумлено. Поп — единственный человек, который по–настоящему будет встревожен. Сырцов предлагал подкатить прямо к его дому и разыграть перед ним несведущих людей.

— У Даши, которая будет невестой, -— говорил он, — хватит наивности, а у Ропатинского — глуповатости.

— А ведь, пожалуй, комиссар прав, — сказал Макей. И опять перед ним встал вдруг манящий образ любимой девушки и требовательные, чуть насмешливые глаза Изоха.

— Едем! — сказал Макей решительно и отдал приказание готовиться.

В лагере поднялась весёлая суматоха. Конюхи чистили лошадей, хлопцы подбирали подходящие для данного случая костюмы. В центре внимания были Даша и Ропатинский. Ропатинский, простовато улыбаясь, позволял примерять на себя все имеющиеся пиджаки и фуражки. Ему даже подкрасили белесые брови, сзади, на шее, подстригли космы.

— Ну, вот теперь ты и жених! — говорил Ломовцев. — Я у тебя буду дружкой.

Мария Степановна и Оля обряжали Дашу. Где‑то даже раздобыли фату.

—-Где это вы фату‑то достали? —спросил дед Петро.

Даша рассмеялась, а Мария Степановна сказала, что из Берлина привезли.

— Не верь им, деду, — сказала, мило краснея, Олч Дейнеко. — Это из марли.

Утром следующего дня три тройки мчались по клиневскому шоссе, гремя и звеня бубенчиками. Гравийная дорога скрежетала и слегка пылила под бешено крутившимися колесами тарантасов, сплетенных из ивовых прутьев и поставленных на рессоры. Кучера, одетые з чёрные поддевки и опоясанные красными кушаками, картинно восседали на высоких передках.

Передней тройкой управлял дед Петро. Ковыльная борода его, распушившись под ударами встречного ветра, рваным платком билась за плечами. Щеря беззубый рот, он часто оборачивался к Даше и что‑то кричал, тряся косматой головой, на которую сам Макей, смеясь, водрузил фетровую шляпу. Даша ничего не могла разобрать из того, что ей кричал дед и, придерживая пухлыми пальчиками бившуюся на её голове марлю, только улыбалась. От быстрой езды и возбуждения щёки её горели, в чёрных глазах светился восторг и в то же время их обволакивала какая‑то тихая грусть, которая придавала её лицу неизъяснимую прелесть и обаяние. Рядом с ней сидел Ропатинский. Он рассеянно посматривал пс сторонам и тонкие бледные губы его трогала улыбка, когда он видел по обочинам дороги сваленные телеграфные столбы и спутанные провода.

— Это мы с Данькой Ломовцевым, — указывал он Даше на сваленные столбы.

— А тут где‑то наш мостик, — сказала Даша и сразу вспомнила, как она упала в кювет, засыпанная землею, брошенной взрывом. Ей почему‑то стало смешно.

— Это не здесь. На другой дороге — Кличев—Бобруйск, — сказала Мария Степановна, поправляя на голове шёлковый цветной полушалок.

Вслед за ними во весь опор несся на тройке Макей со своим адъютантом Миценко. На козлах сидел Илья Иванович Свирид. На полном лице кучера сияла добродушная улыбка. Русые усы его, гонимые ветром, серебристыми струями текли по щекам назад и кончики их шевелились около розовых, поросших волосами ушей. Правый ус щекотал ухо и Свирид часто хватался за него, не переставая улыбаться. На Макее был широкий серый плащ, а на голове соломенная шляпа.

На последней тройке ехали комиссар Сырцов в форме немецкого обер–лейтенанта, Андрюша Елозин и Федя Демченко. Демченко не переставал играть на своём баяне. На козлах сидел командир разведки Василий Ерин. Красивое смуглое лицо его выражало полное спокойствие, только плотно сжатые губы свидетельствовали о душевном волнении смелого разведчика: «Не отстать бы от батьков». Кто‑то пронзительно свистел, Елозин, стоя в тарантасе и размахивая фуражкой, что‑то не то пел, не то кричал.

Невдалеке показались Кличевские посёлки, и у Макея засосало под ложечкой. «Не запороться бы, хлопцев на погубить бы». В Кличевских посёлках находилась немецкая застава. И, действительно, еще издали партизаны увидели группу вражеских солдат, стоявших на дороге с направленными на них автоматами. Дед Петро стёр рукой мечтательную улыбку, разгладил белую бороду, нахмурился. Он начал сердито останавливать разгорячившихся лошадей.

— Чш–ш… Дьяволы гривастые! Ну ты, пряди у меня ушами‑то, «Полицай»! — кричал он на макеевского иноходца нарочито громко, чтобы заглушить в себе поганый приступ малодушия и страха. «Нет, у моей старухи дух твёрже», — подумал дед Петро, вспомнив, как она стояла посреди хаты, не дрогнув под дулом вражеского пистолета. Это воспоминание и развеселило его, и придало ему духу. «По примеру бабки Степаниды», — ухмыльнулся он.

При виде немецкой заставы хлопцы не только не перестали шуметь, но, напротив, ещё больше и громче стали кричать. И вся эта поющая, орущая и свистящая компания на сумасшедше мчащихся тройках приближалась к заставе. Гитлеровцы вначале переполошились, выбежали на улицу и быстро заняли оборонительный рубеж. Но, разглядев веселящихся людей, приближавшихся к ним на взмыленных лошадях, вышли из укрытий, держа, однако, автоматы наготове.

— Штой! — гортанно тявкнул пожилой упитанный немец и, расставив ноги, встал на дороге, преграждая путь. Кони тяжело дышали впалыми мокрыми боками, с их губ слетали хлопья пены, когда они встряхивали гривастыми головами. С подчёркнутой важностью к немцу подошёл Сырцов и небрежно козырнул на его приветствие. Он хорошо играет свою роль. Не вынимая изо рта толстую сигару с золотым ободком, он говорит что‑то солдату с выражением превосходства и презрения. Это действует. Солдат вытягивается, козыряет и, круто повернувшись, бежит к дежурному помещению. «Молодцом держится комиссар», — думает о нём с восхищением Макей. Из дежурки вышел сухой капрал. Сырцов объяснил ему цель столь необычайного поезда.

— О, швадьба! Гут, гут!

О себе Сырцов сказал, что он Ганс Мюллер, офицер, едет с ними, то есть с русскими, по пути, имея при себе важное поручение. Капрал для вида взял у него бумаги и, не прочитав их, вернул Сырцову обратно. У Макея, как, впрочем, и у всех его друзей, наблюдавших за всем происходившим на заставе, отлегло от сердца, когда тощий капр2л махнул рукой, давая разрешение на дальнейший путь. Макей подмигнул Елозину: «Видал?! То-то!» У деда Петро невольно вырвался вздох облегчения. Ковыльная борода его, распустившись по чёрной поддёвке, раздвинулась в ухмылке. «Эх, ты, цапля тонконогая! Мозгой слабоват против русских».

— Ну, шевелись! — натягивая ремённые вожжи, весело крикнул он и кони, нетерпеливо бившие копытами о жёсткую дорогу, быстро взяли с места и, ёкая селезёнкой, понеслись вскачь. Весело, упоительно залились на уздечках бубенцы, зазвенели под дугою колокольцы. Вскоре кони с развевающимися гривами во всю прыть мчались по дороге, оставляя за собой белый шлейф поднятой пыли.

Со звоном и грохотом, пугая копошившихся на дороге кур и удивляя прохожих, макеевцы влетели на широкие и пустые улицы Кличева. Они остановились близ дома священника, словно были здесь уже не в первый раз. Макей быстро спрыгнул с тарантаса и незаметно нырнул в какую‑то калитку. Он хорошо знал Кличев и легко нашел дом, в котором, по рассказам Лявонихи, жила Броня. «Дом Лявонихи, — подумал с грустной радостью Макей, — а её уж и нет. Жива ли Броня‑то?» Тревога усилилась, когда он увидел сенную дверь заколоченной крест на крест новыми горбылями. «И на Броню, видать, крест наложили, перечеркнули. Они, гады, готовы на всю нашу жизнь крест наложить, всё наше перечеркнуть крест на крест». Он стоял в раздумье, не зная, что предпринять. В это время по двору проходила пожилая женщина, неся на плечах коромысло с полными вёдрами воды. Она бросила хмурый взгляд на Макея и пошла дальше.

— Гражданочка! — окликнул её Макей. В голосе его вдруг что‑то дрогнуло и было, видимо, в нём столько просительного, что женщина сразу остановилась и лицо её осветила добрая улыбка. Давно уже она не слышала, чтобы её называли так: «Гражданочка!». С тех пор, как пришли сюда немцы, к ней обращались не иначе как: «Эй, ты».

— Вам кого? — тихо спросила она.

— Где тут живёт бабка Лявониха? — также почему‑то тихо сказал Макей. — Может, я ошибся?

Женщина не спеша поставила на землю вёдра и медленно подошла к Макею. В лице её снова проступила холодная жестокость. Вдруг линия рта опустилась, глаза потускнели и это сразу придало её старому в морщинах лицу новое скорбное выражение.

— Внук што ли?

— Внук.

— Эх, кручина! — с сокрушением вздохнула пожилая женщина. — Не дожила бабуся. Убили. А как ждала‑то! «Внучок, говорит, у меня в Красной Армии…» Зайдите. У неё девушка какая‑то живёт. Ход‑то теперь сбоку. Вон тут, — показала она рукой. Поблагодарив женщину, Макей почти бегом бросился к боковой двери, скрываемой кустом акации. «Броня здесь, Броня здесь», — звенело у него в ушах, когда он открывал входную дверь, обитую рваной рогожей.

А Сырцов в форме немецкого офицера с подчёркнутой важностью шагал по серым улицам Кличева, с оттенком враждебности поглядывая по сторонам и бросая вызывающе презрительные взгляды на прохожих. Полицейские заискивающе отдавали ему честь, но он словно и не замечал их. У входа в полицейское управление он спросил, здесь ли господин Макарчук. Сырцов лично не знал этого человека, но в центре соединения ему сказали, что он работает против немцев и что он окажет ему большую услугу. Сырцова снабдили паролями, инструкциями и сказали «действуй».

Лошади, стоявшие перед домом священника, тяжело дышали впалыми боками и равномерно покачивали тяжёлыми губастыми мордами, позванивая бубенцами.

С грустным удивлением. смотрели прохожие на этот слишком нарядный по теперешним временам свадебный поезд. «Полицай, наверно, кому же ещё!» Дед Петро сидел на козлах и, ожидая выхода попа, поглядывал на хмурые лица прохожих. «Не жирно, похоже, живут людцы при «новом порядке», ишь как отощали!» Даша и Ропатинский сидели важные и напыщенные, так что, взглянув на них, Мария Степановна чуть было не прыснула со смеху.

— Ты что, Маша? — спросила её в смущении Даша.

— Ничего, — пожала та плечами. — А знаешь, Даша, вы здорово похожи на жениха и невесту.

— Вот побьём немчуру, -— заговорил дед Петро, — и всамделишную свадьбу сыграем. Жениха вот подыщем.

Ропатийский повернул к нему своё бледное вытянутое лицо, нахмурился.

— А меня, значит, по шапке?

Даша хмыкнула и отвернулась.

Макей без стука вошёл в квартиру бабки Лявонихи. Еще в сенях на него пахнуло чем‑то терпким — не то богородской травой, не то плохонькими духами. Через прищур своих острых глаз он вмиг оглядел всю неприхотливую утварь этой квартиры. В углу, у порога, стояла железная печурка, такая же, как и у них в землянках. «Видимо, все сейчас не красно живут». Вдоль стены, оклеенной обоями голубого цвета с красными букетами, стояла простая железная облезлая койка, покрытая зелёным байковым одеялом. Впереди, перед небольшим оконцем, —столик. За ним спиной к Макею сидела девушка и что‑то, видимо, писала. На ней была белая, простого полотна кофточка, расшитая белорусским узором: красными и чёрными вавилонами с квадратами и крестиками в середине.. Волосы её прохватывал яркий солнечный луч и они светились золотистым сиянием. «Как тогда, при расставании», — пронеслось в голове Макея, и сердце у него вдруг сильно забилось, перехватило дыхание, зашумело в ушах. Он громко кашлянул. Девушка вздрогнула, сгрудила рукой то, что писала, и быстро обернулась. В голубых глазах её светился ужас, лицо было бледно. В дверях стоял высокий улыбающийся человек в широком сером плаще и в соломенной шляпе. Чёрные усики по–монгольски спускались вниз. Трудно было бы узнать в нём прежнего Макея, и всё же она сразу узнала его.

— Миша! — как стон вырвалось у неё{Мишей звала Броня Макея.}.

Макей шагнул к девушке. И вот она в его объятиях.

Им казалось, что с их последней встречи прошло страшно много времени. Ведь это было тогда, когда они свободно могли ходить куда хотели, делали то, что им было по душе, и весело пели свои любимые песни. Но это было давно–давно, было словно во сне. А немцы здесь как будто всегда были. Как это верно: счастливое время часы торопит, а тяжелое — останавливает их. Они смотрели друг на друга влюбленными и в то же время изучающими глазами и удивлялись, не видя друг в друге разительных перемен; Правда, у Макея над верхней губой жирным мазком сажи чернели небольшие вислые усики. Это делало его более взрослым и немного чужим. «Ну, зачем он так?» Сама Броня почти не изменилась, разве только чуть–чуть похудела, да в её лице от пере: несённых ею лишений были видны следы ранней возмужалости. «Выросла девочка», — подумал Макей, а вслух шутя сказал:

— Старушка ты моя.

— Что, я правда постарела? Да? —встрепенулась Броня.

Макей распахнул серый плащ, достал из‑под полы искусно спрятанную французскую кавалерийскую винтовку высотой не больше метра и поставил её в угол. Они сели на старую дубовую скамейку, приставленную к стене. Макей взял обе руки девушки в свои руки и устремил на неё ласковый взгляд. Броня опустила голову и мягкий румянец проступил у неё на щеках: тепло ей было под этим взглядом! Они оба молчали. Она была подавлена радостью встречи, а он — предстоящей разлукой. Вскоре и она почувствовала, что Макей не за ней пришёл в Кличев.

Невольный вздох вырвался у неё из груди, она взглянула на Макея, и он отвел свои глаза в сторону. Сердце упало у неё, когда она увидела вдруг посуровевший профиль своего возлюбленного. Видно Макей не думает взять её с собой. Она спросила его об этом, о, н замялся и она вдруг заплакала. Что‑то старчески скорбное было в это время в её бледном исхудалом лице с ранней морщинкой около губ. Она плакала, вздрагивая всем телом, комкая в руках платочек. Макей, стиснув челюсти, угрюмо молчал. Устремив куда‑то остановившийся взгляд своих серых глаз, он бессознательно гладил пышные золотистые волосы девушки, чувствуя, что теряет самообладание. Как ей сказать, что она снова должна остаться здесь беззащитная и одинокая среди врагов под вечной угрозой смерти или оскорбления. Притягательная сила красоты этой девушки, трогательная юность её уже таят в себе неисчислимые для неё бедствия. Макей сильнее прижимал вздрагивающую девушку, словно хотел защитить её от грядущих несчастий. Мало–помалу Броня успокоилась. Макей посадил её на жёсткую кровать, присел рядом, с нею.

— Какая ты у меня плакса. А я и не знал.

Слабая улыбка тронула её порозовевшие губы. Утерев платком слёзы, она прислонилась к Макею, положив ему на плечо голову.

— Мне тяжело, Миша. Значит, ты не за мной пришёл?

Макей молчал. У него не поворачивался язык сказать, что нет, что это он по пути к ней забежал, выполняя задание командования.

За окном раздался продолжительный свист. Макей посмотрел на девушку.

— Кто это свистит так? Ты здесь не один?

Макей коротко рассказал ей, как они сюда приехали.

— Так это вы пронеслись на тройках с бубенцами?

Макей, улыбаясь, кивнул головой:

— Мы.

— И Дашок здесь! Господи! Как я хочу её видеть. Всё такая же толстуха? И губы красные–красные? Я помню.

— Что ей сделается. Лесной воздух полезен ей. Толстеет.

— И Ломовцев Даня всё также вздыхает по ней?

Макей нахмурился, вспомнив и мрачную решимость Ломовцева, с какой он собирался, когда шли на Дзержинск, и улыбающееся лицо парторга Ивана Егоровича Пархомца.

— О вздыхателях её не знаю. В партизанах за это у нас ругают, говорят, не положено.

Макей посмотрел на ходики.

— Дьявольски бежит время.

У Брони заныло сердце. «Ужели уйдёт и не возьмёт меня?» Она попробовала улыбнуться.

— Сразу видать несчастных—на часы посматривают.

— Счастья немного, но боремся за счастье. Ты‑то как здесь живёшь? Как тут?

Девушка задумалась, чёрные тонкие брови сошлись, образовав вертикальную складку над переносьем. Глаза затуманились, увлажнились.

— Ты знаешь, Миша, — сказал она дрогнувшим голосом. — Папа… — она с шумом проглотила слюну, — папа погиб. Бабка Лявониха тоже погибла.

Всхлипывая, она рассказала, как пошла искать могилу отца и как её схватили на Кличевских посёлках.

А потом — Макарчук, допросы, чёрный полицай, «Ундервуд»…

Макей, выслушав её рассказ, не удержался от вздоха.

— Миша! Ты возьмёшь меня с собой?

В глазах девушки было столько муки и мольбы, что у Макея дрогнуло сердце и он чуть было не сказал ей «да». Но это была только одна минута слабости.

— Ты молчишь? Ты разлюбил меня? — спрашивала она. — Но спаси меня ради старой дружбы.

Она схватила за руки Макея, порывисто прижалась к нему. На дне её чёрных зрачков вдруг затеплился тот известный лишь одному Макею огонёк, который всегда приводил его в волнение. Голова у него пошла кругом. Но на страже неусыпно стояла мысль, внушённая ему комиссаром Сырцовым: «Есть ли время сейчас для любви, когда в сердце одна злоба и ненависть? Любовь помешает делу». Но, как известно, алчная до любви юность глуха к голосу холодного рассудка.

Перед его глазами маняще порхала красная бабочка губ любимой девушки и он всё силился их поймать своим ртом. В это время красная бабочка вдруг сама прильнула к его губам и обожгла его своим дыханием. Расслабленное тело девушки горело в его руках, и вся она стала такой близкой и доступной.

— Броня! — шептал Макей, зарыв своё лицо в струившееся золото её волос.

Броне было хорошо и от прикосновения этих сильных рук и от сознания, что скоро она уедет отсюда, из этого ада, от этого ужаса.

— Я не могу здесь больше, — простонала она.

За окном раздался продолжительный свист. Точно сбрасывая с себя страшное оцепенение, Макей вскочил.

— Ты куда? — задрожала Броня.

— Мне пора.

— А я? А меня? Ты меня…

Как сказать человеку, очутившемуся в берлоге лицом к лицу с диким разъярившимся зверем, как сказать ему, чтобы он жил там? «Какими словами об этом сказать?» — думал Макей с тоской, гладя голову плачущей девушки.

— Мне пора, — повторил он ледяным тоном и отстранил легонько девушку.

Броня сидела на кровати, опустив голову.

— Я не могу тебя взять. Ты нам здесь нужнее. Ты нам и дальше должна давать о них, об их делах сведения. Жди, мы скоро придём.

Броня быстро встала, устремив на Макея рассеянный взгляд.

— Вот тебе на память от меня, — продолжал Макей и протянул к ней маленькую, почти игрушечную винтовку французского образца.

Броня судорожно стиснула в дрожащей руке маленькое, блестевшее жёлтым лаком оружие.

— Вот и патроны, — сказал он и высыпал на стол грудку блестевших бронзой маленьких посланцев смерти. За окном раздался третий короткий, но уже более требовательный свист.

— До свидания!

Броня вдруг выпрямилась и протянула ему руку.

— До свидания!

Они крепко пожали друг другу руки. Макей повернулся и вышел из комнаты, внутренне восхищаясь мужеством Брони. Но не успела за Макеем закрыться дверь, как девушка бросилась на кровать и, уткнувшись лицом в подушку, зарыдала. Впереди Макарчук, его пошлый сочувственный взгляд, цепные псы его — полицаи, этот, с цыганской рожей, Володин, и немцы, немцы, немцы…

У ворот Макея встретили сияющие адъютант Миценко и Андрей Елозин. Не останавливаясь, он бросил им на ходу:

— Как дела?

Елозин осклабил свой широкий рот.

— Порядок.

Миценко насупил брови и последовал сзади за Макеем. Шёпотом доложил:

— Комиссар у начальника полиции Макарчука. Дед Петро с Марией Степановной обрабатывают попа. А мы всё насчёт ихней обороны, —Макей вскинул высоко голову и ускорил шаг, давая понять, что разговор окончен. На почтительном расстоянии, словно тени, следовали за ним его хлопцы. С притворным равнодушием они глазели по сторонам, Елозин скрежетал зубами.

— Смотри! — сказал он шёпотом Миценко, указывая ему глазами на огромный красочный плакат, изображавший немецкого солдата, разбивающего штыком винтовки лежащую на земле красную звезду. — Видал? Они хотят погасить звезду нашего счастья.

— Звезду нашего счастья, — улыбнувшись, повторил Миценко. — Ты, Андрюща, пожалуй, скоро будешь писать стихи. Смотри лучше, как они укрепляют здание школы. Они определенно ждут нас. Мы должны оправдать их надежды.

Действительно, окна школы, сделанной из красного кирпича, заложены серым угластым булыжником. Вокруг школы вырыты зигзагообразные траншеи и ходы сообщения, поставлены столбы. Немцы, видимо, намереваются обнести всю школу колючей проволокой. Мотки проволоки лежали тут же, точно большие свернувшиеся ежи. Макей прошёл мимо бывшей своей школы, не узнавая её. «Вотчина Изоха», —вспомнил он шутку, бытовавшую в то время среди шумных школяров–старшеклассников. «Да, это вотчина Изоха, наша вотчина, и мы вернём её тому, кому она принадлежит по праву». При входе в помещение школы стоял часовой — невысокий бледнолицый толстяк, одетый в зеленый мундир с блестевшими на солнце никелированными пуговицами. На животе у него висел автомат. Сонным пустым взглядом он проводил проходившего мимо Макея и, отвернувшись, сплюнул через толстую нижнюю губу. Макей брезгливо поморщился: «слизняк».

Макей ушёл далеко вперёд и его хлопцы ускорили шаг, громко топая по дощатому тротуару. Всё также им в глаза назойливо лезли чужие, враждебные плакаты, объявления, приказы. Все они писались на двух языках — немецком и русском. На одном было крупно напечатано «Макей».

— Смотри! — шепнул Миценко, озираясь по сторонам. — Про Макея. Прочти.

Немцы писали, что в результате весенней блокады «большевистские бандиты рассеяны», что «один из главарей партизан по кличке «Макей» скрылся». Дальше говорилось, что за голову Макея назначается денежная награда в 20 тысяч немецких марок.

— Гм, — хмыкнул Елозин и, оглянувшись, нет ли поблизости немцев или бобиков, как он называл полицаев, сорвал объявление и сунул его за пазуху.

— Брось, чёрт! — выругался Миценко.

— Покажу в лагере хлопцам, — сказал Елозин, ничуть не обижаясь на брань товарища, — вот поржут!

Макей был уже на конце площади, и Миценко с Ело–энным поспешили догнать его. Они ловко увертывались от встречных полицаев и немцев. Как ни спешили они, всё же не могли не заметить невесёлые лица женщин, сурово–ожесточённые, заросшие бородами лица мужчин, наглость фашистов, их оскорбляющий русское ухо громкий лающий говор и заискивающие, какие‑то рабские окрики усердствующих перед немцами полицаев. «Бобики на задних лапках служат», — зло думали макеевцы, приближаясь к Макею. Они посмотрели в переулок и увидели там перед домом священника свои тройки. Тощий, сутулый попик в длинной чёрной сутане с белой гривой волос, торчащих из‑под чёрной шляпы, и с кудельной маленькой смятой бородкой, вздернутой кверху, стоял перед дедом Петро и грозил ему пальцем.

— Стыдно, дед! Вижу: и ты погряз в суете мирской, каноны нашей православной церкви попираешь. А волосом уже сив. Зри: грядет смерть за твоими плечами. Предстанешь пред светлым лицом его, что скажешь?

Дед Петро прослезился и от непонятной речи попа, и от поднявшегося ветерка, бившего ему прямо в очи. Счёл нужным, как бывало, сказать: «грешен, батюшка».

— Ну, то‑то же, — умилился попик слезам деда Петро, удивляясь, видимо, произведённому эффекту. — Бог простит.

Всё это он говорил сладко–елейным голоском, важно и с чувством некоего превосходства поглядывал на огорчённые лица молодых. Когда же Илья Иванович Свирид, разгладив свои светлые усы, преподнес попу увесистый кусок свинины, завернутый в белую тряпицу, тот сразу просиял, смешался и, засуетившись, уже готов был тут же начать венчание. Но, опомнившись, сказал, чтобы приезжали к нему в ближайший же день после пасхальной недели. Даша притворно всхлипнула, а Ропатинский глупо улыбнулся и шумно шмыгнул носом, совсем умилив выжившего из ума священнослужителя. «До пасхи ещё заглянем сюда», — думал дед Петро, ухмыляясь в сивую бороду. Вскоре к домику попа подошли Макей и Сырцов, а потом Миценко, Елозин и Ерин.

— Все в сборе? — спросил Макей. — Ну, поехали!

— Эй! Заснули! — закричал дед Петро на лошадей, нетерпеливо бивших копытами о грязную землю. И залились бубенцы, запели, поднимая сполох в придавленном немецким сапогом городке.

XXVIII

Начальник кличевской полиции Макарчук о дне наступления партизан на Кличев узнал от комиссара Сырцова, пришедшего к нему под видом немецкого офицера. Это известие очень его обрадовало, он оживился и начал деятельно готовиться к взрыву противника изнутри. Особенно оживился полицай Володин. Он уже не хмурил, как бывало, брови и всё бегал по городу, забегая то к одному, то к другому. Его цыганская физиономия сияла.

— Не женитесь ли, господин Володин? — спрашивали его знакомые. Он отвечал им без обычного озлобления, весело скаля свои широкие желтоватые зубы:

— Что‑то вроде этого, — и бежал дальше.

Женщина кивала головой и печально думала: «Уж не партизан ли хотят вешать? Больно что‑то разбегался этот пёс».

— Слышала, кума? Опять поймали партизана.

— Ну, так оно и есть! То‑то, я смотрю, господин Володин так и сияет.

Разведчика–партизана из макеевского отряда, действительно, поймали и под строгим надзором содержали в подвале полиции. Его часто водили на допрос к самому Макарчуку, где, как рассказывали, жестоко мучили. Вчера проводили его по улице — голова перевязана, под глазами синяки, кровоподтёки. Он шёл несгибаемый, с высоко поднятой головой.

— Эх, как измордовали человека, звери! — шептали в народе с горящими от гнева и жалости глазами.

Партизана ввели к Макарчуку. Прыщеватое лицо его было серьёзно. Выпроводив всех из кабинета, Макарчук, пригладив и без того гладкие с медным оттенком волосы, лукаво ухмыльнулся в мефистофельские усики и сказал:

— Дай под глазом побольше черноты мазну, а по щеке надо провести красную линию. Вот! Теперь добро. Немцы будут довольны, а русские пуще озлобятся против них.

-— Ладно уж! — ворчал пленный партизан.

Макарчук, выставляя вперёд острую свою бородку, шепнул в самое ухо партизану:

— Перед наступлением наших, часов в двенадцать ночи, вы с Володиным подожжёте нефтебазу. Но сделаете это не раньше, как ударит левинцева пушка. Эго внесёт панику в ряды полицаев и немцев, которые страшно боятся ночных боёв. А тут они видны будут, как на ладони.

— Это можно, — ответил партизан, чуть улыбнувшись.

Макарчук продолжал свои наставления:

— Ракетницу дам тебе потом. Понял ты хоть, как с ней обращаться‑то, голова? Не забыл, где какую бросить ракету? Одной — указать нашей пушке цель, другой — спутать карты немцев.

— Пустяки это, — сказал партизан.

— То‑то! Смотри, друг!

— Заморил уж, — взмолился партизан, — который раз одно и то же.

Начальник полиции с упрёком покачал головой.

— Семь раз примерь — один раз отрежь. А резать мы будем напрочь. Тут надо не страхту–барахту. Подумать надо.

На прыщеватом лице партизана появилось что‑то вроде усмешки.

— Ты не смейся, — сказал, рассердившись, начальник полиции. — Молод ещё!

И подумал с сердцем про Макея: «Нашёл кого прислать — лучше нет что ли». Не подозревал Макарчук, что перед ним Митька Миценко, адъютант Макея.

— Володин! — свирепым голосом закричал начальник полиций.

Явился хмурый парень с желтыми редкими зубами и цыганской физиономией.

— Покажи этому бандиту, где раки зимуют!

Володин чуть улыбнулся, взял палку и начал с остервенением ударять по дивану.

— Крикни хоть раз, чёртушка!

— Не стану, — упрямо заявил партизан, — если бы вы меня вправду били, и тогда бы не закричал.

— Тогда другое дело. А теперь из‑за тактических соображений кричать нужно.

— А это разве не тактические соображения, что я не плачу‑то? А? Все бобики, наверно, говорят, да и другим скажут: «Как били, как мордовали, а он не пикнул».

Макарчук покрутил головой, про себя подумал: «Видать, не так он прост», — и вслух сказал:

— Ну, как хочешь.

А Володин, переведя дух, с восхищением посмотрел на партизана и вздохнул:

— Сразу видать — макеевец. А я за что здесь страдаю? Убьют ещё как подлеца — «изменник» скажут.

XXIX

Светила вовсю полная луна. Серебристый диск её стремительно летел сквозь тёмные рваные облака. Со всех сторон по ещё не просохшим дорогам, по жёсткому местами снегу, по грязи болот шли партизаны, стягивая кольцо вокруг Кличева. На чёрной, чуть прихваченной ночным морозцем земле они почти невидимы.

Отряд Изоха остановился в Поплавах, находящихся в шести километрах северо–восточнее Кличева, по ту сторону реки Ольсы. Макей со своим отрядом занял Константиново, в семи километрах юго–западнее осаждённого города. Левинцев с пушкой остановился в Кличевских посёлках — это в четырёх километрах от вражеского гарнизона. Свистунов расположился в Вишенках, на север от Кличева. Сигналом к общему наступлению должен был служить выстрел левинцевой пушки. Этого выстрела партизаны ожидали с каким‑то радостным волнением и нетерпеливо спрашивали друг у друга время, пытаясь сообразить, как скоро Левинцев даст выстрел по Кличеву.

Макей, казалось, был совершенно спокоен, однако, и он частенько поглядывал на часы, освещая циферблат электрическим фонариком, и с сокрушением говорил Сырцову:

— Луна заходит, ночь будет тёмная.

— Тем лучше, — отозвался Сырцов. — Ты знаешь, Макей, я что‑то Гарпуна нигде не видел. Все подразделения обошёл — нет.

— Елозин! — прошипел Макей, как будто тот мог услышать его шёпот. Но Елозин услышал, и как привидение–вырос в темноте перед Макеем.

— Найди немедленно Гарпуна! Доставить ко мне.

Макею стало жарко. Он распахнул длинный казакин, присел на дорогу. Елозин скрылся во мраке так же незаметно, как и появился.

— Кажется такой увалень, а верткий, — сказал с восхищением Сырцов о Елозине, — не хужр Миценко.

Макей вздохнул.

— Не вспоминай ты мне о нём! Неужели запорется? Лось, кажись, толковый хлопец?

«Что тут можно сказать? Всё может случиться. И сам Лось под личиной Макарчука может оказаться предателем», — подумал Сырцов, но промолчал. Поднявшись с пенёчка, на котором сидел, он сказал:

— Я пойду в группу Бурака, с Прохоровым надо поговорить, подбодрить.

Когда комиссар подходил к одной из групп, расположившихся под сосною, он услышал, как Демченко сказал мечтательно:

— Руки, хлопцы, чешутся.

— Драться хочется? — не без иронии спросил его Коля Захаров.

Тот серьёзно ответил:

— Работать. Уж весна!

В ответ раздался вздох многих людей, наступило молчание.

— Вот кончится война, — присаживаясь, заговорил Сырцов, — и мы примемся за дело. Дела много, как писал Маяковский, только поспевай.

— Когда она кончится? И конца не видно, — хмуро буркнул Демченко. — Побьют нас всех до тех пор, Гарпун, может, только и спасётся. Вон скрылся…

«Смелого пуля боится, смелого штык не берёт», — тихо пропел Коля Захаров.

— Правильные слова, — сказал комиссар. — А почему так? Оттого, что смелые в бою не теряют присутствие духа. Смелый хладнокровен, поэтому он правильно оценивает обстановку, что позволяет ему ставить себя в выгодное положение относительно противника. А трус, растерявшись, закрутится, замечется в разные стороны и, вытаращив глаза, бежит невесть куда. Сам же и налетит на штык или под пулю сунется.

Ведя разговоры с партизанами, Сырцов, не переставая, всё время наблюдал за Прохоровым. Тот был бледен, но держался ещё важно. Кожаная куртка с зелёными петлицами матово поблёскивала под лунным светом, свеже блестели желтизной кожи крест на крест перетянутые через плечи ремни.

— Как жизнь? — спросил его Сырцов.

Прохоров вздрогнул и слабая улыбка искривила его лицо с утолщённым подбородком. Он с шумом проглотил слюну:

— Ничего, товарищ комиссар.

— Значит в бой? Ну, тебе не впервой, — подбодрил он Прохорова. — Дадим жару немчуре. А?

Партизаны, прислушиваясь к этому разговору, еле сдерживали улыбку.

— Поджарим… ясно. — Прохоров хотел сказать это смело, бодро, но получилось как‑то не так.

Кто‑то хихикнул. А Коля Захаров, точно продолжая мысль Прохорова, сказал:

— Как пескарей на сковородке поджарим. Верно, Саша?

Через час бесплодных поисков Гарпуна Елозин натолкнулся на комиссара.

— Сбежал, видно, — сказал Елозин и выругался. — Кто даст курева? — спросил он. — Аж сердце печёт от злости. Только мне и дела, что ловить Гарпуна. Сволочь!

Свернув папиросу, он накрылся полой чьей‑то шинели, чиркнул там спичку и закурил, держа папиросу в рукаве. На лице его заиграла улыбка.

— Вроде полегчало.

«Отходчив русский человек», — тепло думал Сырцов, шагая вместе с Елозиным на командный пункт. В темноте на них надвинулась, словно тень, фигура человека.

— Кто? — шёпотом спросил комиссар и остановился.

— Это вы, товарищ комиссар? Гарпуна нашли.

Это говорил Свиягин.

— Где он? — вырвалось у Елозина.

— Под куст забился и уснул. Я его там и нашёл.

— У тебя собачий нюх, журналист, — сказал Макей, перед которым стоял Гарпун, дрожа, как в лихорадке.

— Случайно, — скромно оправдывался Свиягин.

Елозин хихикнул.

— Хитёр! У него на дезертиров нюх, товарищ командир.

Что с ним делать, комиссар? — спросил Макей про Гарпуна. — Я думаю, мера одна в такое время — расстрел.

У Гарпуна сами собой подкосились ноги, он опустился на землю, словно куль с мякиной. Макея это взорва–ло. «У него нет даже чувства человеческого достоинства!»

— Трус и ещё раз трус! — зашипел Макей. — Собственноручно пристрелю, как собаку.

— Я… у меня… температура у меня…

Сырцов приложил свою руку ко лбу Гарпуна. Лоб пылал.

— У него температура, — сухо сказал Сырцов.

— От страха.

— Возможно, но больного в бой всё же не пошлёшь.

Макей закурил, прикрывая трубку полой казакина.

— Беда, — сказал он, успокоившись.

Порешили на том, что Гарпун в бой не пойдёт, останется в засаде с группой деда Петро. Гарпун сразу оценил выгоду своего нового положения. Зная, что в засаде не угрожает почти никакая опасность, он совсем расхрабрился. Выставив ногу, он стоял перед дедом Петро, сидевшим под сосною, и развязно жестикулировал своей пухлой рукой с короткими, точно обрубленными пальцами.

— Ты знаешь, деду, мы здесь основную задачу выполняем. Немцы из Кличева побегут, а мы их здесь с тобой: пиф–паф! Хи–хи–хи! Пиф–паф! И готово! И орденок на грудь. А?

— Само собой, — гудел в бороду дед Петро, которому было приятно слышать такую речь, хотя в душе он смутно чувствовал всю фальшь слов этого человека, и всё же почему‑то охотно с ним соглашался.

На востоке еле забрезжил рассвет, но до восхода солнца было часа два, а то и больше.

— Мы их, деду… — начал было Гарпун, но в это время раздался сильный пушечный выстрел, разбивший хрустальную свежесть предутренней тишины. Гарпун смешался и в страхе вытаращил свои белые навыкате глаза.

— Пужливый ты, Пётр Петрович, — скрывая в бороде улыбку, прошептал дед Петро, и, перекрестившись для вида, сказал:

— Началось!

XXX

Снаряд левинцевой пушки с грохотом разорвался в центре города Кличева, и сразу же там вспыхнул большой пожар. Чёрный дым клубом поднимался в заревое небо — это горела нефтебаза, подожжённая Володиным.

Но всем — и партизанам, и немцам — казалось, что пожар произошёл от взрыва снаряда. Немцев это пугало, а партизан радовало.

— Смотри, прямо в цель. Ведь это нефтебаза, по дыму видно. Эх, какой чёрный.

Раздалась команда:

— Вперёд!

Партизаны успешно продвигались впврёд. Но чем ближе к городу, тем становилось труднее: противник усиливал огонь.

Федя Демченко бежал недалеко от Макея, стараясь обогнать его. Вот он, наконец, вырвался вперёд и, стреляя на ходу, громко закричал:

— Хлопцы! За Родину! За Сталина!

— Ура! — гремело вокруг него. Рядом бежали Михась Гулеев, Юрий Румянцев, Ломовцев, Догмарёв, Петрок Лантух, Володя Тихонравов, Коля Захаров, Ропатинский, Вася Закалов. Вот Даня Ломовцев на миг остановился и, взмахнув рукой, бросил бутылочную гранату. Демченко видел, как она, кувыркаясь в воздухе, летела в окопы врага. Разорвавшись с гулом, она обдала жаром наступавших партизан. Хлопцы попадали на землю: продвигаться стало невероятно трудно — пули с жутким, противным свистом проносились над головой, гулко рвались мины, осыпая людей землёй и осколками. Над Кличевом росло, полыхая, большое пламя, и чёрный дым густо висел в воздухе, застилая бледные утренние звёзды. Взвились ракеты — красные, зелёные. Они словно подтолкнули партизан.

— Ура! — закричала Даша и побежала вперёд. За ней поднялась вся цепь. Оказалось, что впереди всех теперь комиссар Сырцов. Он сбросил с себя кожаное пальто и остался в одной гимнастёрке. Немцы стреляли отчаянно, На правом фланге машисто бежал Макей. Он раза два запоздало нагибался, будто таким образом мог уклониться от пули. Позади него бежал Елозин, назначенный адъютантом вместо Миценко.

— Товарищ командир, ложитесь! — крикнул Елозин, ревностно оберегавший Макея. Макей хотел было выругать своего адъютанта, как у нево с головы сорвало фуражку и висок словно обожгло чем‑то.

— Ложись! — кричал бырцов. — Перебежками, вперёд! — отдавал он команду.

«Молодец комиссар», — подумал Макей, падая на землю. «Как же это я споткнулся?» — и Макей инстинктивно схватился за голову. К руке пристало чго‑то горячее, липкое. «Ужели ранен?» Он лежал на отталой земле, а около него уже суетилась Мария Степановна. Она ловко работала руками, накладывая Макею на голову так называемую шапку Гиппократа.

— У нас в медшколе я лучше всех умела накладывать шапку Гиппократа, — сказала она, делая последний виток бинта.

— О, тяжела ты, шапка Гиппократа, —грустно улыбнулся Макей и, поднявшись, побежал догонять далеко ушедших вперёд хлопцев.

Партизаны вступили в предместье Кличева и завязали бой на улицах. Группа каких‑то людей, предводительствуемая высоким человеком в серой русской шинели, из‑под которой временами выглядывал чёрный полицейский китель с белыми блестящими пуговицами, вела с немцами бой в самом центре города. Среди этой группы людей несколько человек были в чёрных полицейских шинелях. Они пытались ворваться в школу, откуда немцы вели губительный огонь.

— Смотрите, господа, да ведь это там наш начальник, — говорили между собой полицейские, засевшие за каменными твердынями школы.

— Макарчук?

— Он, точно. Я же говорил — он большевик!

— А вон и Володин!

— Бей в него!

Шум боя усиливался. Всё вокруг гудело, трещало, звенело. В предрассветных сумерках Макей различал и сразу узнавал своих бойцов. Его восхищало их мужество и то презрение к смерти, которое свойственно только нашему советскому человеку, знающему, за что он жертвует своею жизнью. Нет ничего более возвышенного и благородного, как смерть в бою за своё социалистическое отечество. Повязка с запекшейся кровью давила голову, но Макей словно не замечал этого. Он с восхищением следил, как, тряхнув чёрным чубом, Федя Демченко метнул в амбразуру дзота «лимонку». Она взорвалась в самой щели, сверкнув ослепительным пламенем. «Молодчина!» — не успел подумать Макей, как что‑то до боли щемящее схватило его за сердце: со всего размаху на бегу рухнул Демченко и неподвижно остался лежать распростёртым на земле, лицом к вражескому стану. Над ним наклонился Лантух, его старый друг, но скоро он выпрямился, безнадёжно махнул рукой, снял шапку и вдруг бросил её на землю, словно она была во всём виновата. По виску и небритой щеке Демченко вишнёзым соком текла кровь. С свирепым лицом Лантух побежал дальше, угрожающе размахивая гранатой и* что‑то крича. Веснушчатое лицо его было бледно. О грохотом разорвался где‑то недалеко снаряд. Кто‑то упал, призывая на помощь.

Лантух, ослеплённый яростью, налетел на забор и остановился. К нему подбежал Андрюша Елозин. Горбатясь и кряхтя, он навалился на высокий дощатый забор всей своей тяжестью, тот подался и с треском рухнул. Оба перемахнули через поваленный забор и сразу очутились перед окопом, в котором сидел молодой белокурый немец. Он сосредоточенно бил из автомата по группе партизан, ведомых Сырцовым. Гитлеровец, увлечённый своей стрельбой и оглушенный боем, даже не слышал, как сзади рухнул забор. Только тогда, когда сильные руки Елозина схватили его за шиворот зелёного мундира, немец вздрогнул, побледнел и выронил из рук автомат. Глаза его неимоверно расширились. В них отразился страх человека, обречённого на смерть. Петрок Лантух, увидев эти глаза, сам в ужасе отпрянул от врага, которого только за минуту перед тем жаждал убить.

— Оставь его! — закричал он.

Елозин оглянулся на Лантуха и рука, державшая ворот врага, сама собой разжалась. Немец, почувствовав себя свободным, бросился бежать. Но не успел он сделать и двадцати шагов, как чья‑то пуля сразила его. Елозин, оскалив двойной ряд зубов, что‑то кричал Лантуху, но тот не слышал.

— Ура! — кричали сотни голосов, и лавина партизан, освещаемая лучами восходящего солнца, неодолимо двинулась в пролом, сделанный Елозиным и Лантухом. По плотности и интенсивности огня неприятеля партизаны уже чувствовали, что враг раздавлен их силой и неукротимой напористостью и теперь бежит, лишь огрызаясь, как затравленный гончими волк. Действительно, видя себя окружёнными, немцы оставили поле боя, залезли в школу и повели оттуда ошеломляющий огонь. Партизаны залегли. Прохоров бледный, как полотно, завалился в канаву и дрожал всем телом. Кожаная куртка его с зелёными петлицами была выпачкана в грязи, а окрещённые на груди ремни потеряли первородную свежесть желтизны. Лежавший недалеко от Прохорова Михась Гулеев громко выругался.

— Я не виноват… если нервы…

Гулеев бросил на Прохорова презрительный взгляд и решительно пополз вперёд.

— Пушку бы сюда, — говорили в цепи, — вот бы долбануть!

— Легка на помине. Смотрите, сам Левинцев свою пушку волочёт!

Партизаны сразу оживились.

Бух! — заглушая всё, рявкнула левинцева пушка, делая пролом в каменной стене школы. Всё здание сразу окуталось облаками дыма и кирпичной пыли. Оттуда послышались крики, стоны. Макей потряс в воздухе автоматом и, задыхаясь от пыли и дыма, побежал к школе. Мимо него пронесся невысокий человек, взлохмаченный и круглый, как шар. Лица этого человека он не видел, но запомнил серую широкополую шляпу, синюю рубаху, заправленную в широкие штаны, и на ногах маленькие сапожки. Грива чёрных кудрей, выбившихся из-под шляпы, разлеталась по ветру от бега. «Откуда этот чертёнок?» — подумал Макей и тут же забыл о нём.

Восходящее солнце не успело ещё оторвать рыжих кудрей–облаков от чёрной гребёнки хвойного леса, а уже весь Кличев был в руках партизан.

XXXI

Как только Броня услышала выстрелы левинцевой пушки, сердце её радостно забилось. «Это моё избавление», — думала она, оглушённая разрывами снарядов. Осколки стёкол, вышибленные звуковой волной, со, звоном полетели на стол, на пол. «Это моё избавление», — думала она, выбегая на улицу. Улицы уже полны были народу. С бледным лицом пробегали в чёрных шинелях полицейские, где‑то плакала женщина. Немцы деловито тащили пушку. Но на лицах их не было уже того высокомерного выражения, с которым за день до этого они ходили по улицам. Броня побежала в ландрат{Ландрат — районное управление.}, где она последнее время работала уборщицей. Во дворе и у крыльца ландрата были немцы. Среди них находился и Макарчук. Увидев Броню, он улыбнулся какой‑то двусмысленной улыбкой, подмигнул ей, и это возмутило её. «Низкий предатель, чему радуешься?». Она отвернулась от него и проскользнула в помещение. Делая вид, что подметает пол, Броня украдкой сунула в корзину с мусором пишущую машинку с русским шрифтом и, забросав её рваными бумажками и_ окурками, вынесла всё это во двор и осторожно вывалила в мусорный ящик. Усатый немец подозрительно и испытующе посмотрел ей в глаза.

— Што делай?

— Пол мету, —ответила девушка, замирая от страха.

— Не нушно. Пускай пиль.

В это время опять появился Макарчук. Проходя мимо, он шепнул Броне, чтоб она шла домой.

— Если погибну, — помни: я свой, — сказал он.

Броня бросила на него суровый недружелюбный взгляд и побежала домой, закрыв лицо платком.

Вокруг Кличева, разгораясь, уже закипал бой. Пули с противным пением проносились над головой Брони. Она всё бежала, ускоряя шаг. Где‑то недалеко оглушительно взорвался снаряд, она присела, закрыв лицо ладонями. Удивительно: прижимаясь к земле и закрывая лицо ладонями, она всё же не испытывала страха.

Прибежав домой, девушка с бьющимся сердцем поднялась на чердак, где была спрятана «француженка» — подарок Макея. Опустив руку за карниз, она извлекла оттуда завернутую в бумагу и разное тряпьё небольшую винтовку, быстро протёрла её от пыли и, зарядив, стала выискивать цель. Где‑то трещали пулемёты, слышалась беспорядочная ружейная стрельба. Броня приложила к плечу винтовку, выставив ствол в небольшое сердцевидное окошечко. Прямо против неё стоял немец. Прижавшись к углу, он стрелял из автомата. Броня видела теперь только его толстый затылок, всё её внимание было приковано к нему, к этому затылку. Сердце её билось учащённо. Она затаила дыхание — «Только бы не промахнуться!» Потянула на себя спусковой крючок. Лёгкий толчок в плечо, пламя, громкий звук и осевший немец.

Опять ударила партизанская пушка. Снаряд пролетел совсем близко. Ударившись о каменную стену школы, он с невероятным громом разорвался, выбросив к небу чёрный сноп земли, дыма, огня и камня. Она и радовалась, и боялась, и хотела только одного, — чтобы эти снаряды снова и снова проносились над ней. Ведь эти снаряды бьют по её врагам, а ради этого не страшно, если и в самом деле разорвётся сердце. Она и сама стала беспрерывно стрелять, сваливая то одного, то другого немца. И вдруг, когда она уже навела было дуло винтовки на очередную жертву, выбежавшую из бокового переулка, оружие едва не выпало у неё из рук, она задрожала всем телом. Сквозь сердцевидное отверстие чердака она увидела фигуру человека? бежавшего широким шагом. На нём был чёрный длинный казакин, голова перевязана белым бинтом. «Макей, Макей», — шептала она бледными дрожащими губами. Она бросилась к лестнице и, чуть не упав, спустилась с чердака и выбежала на улицу. Золотистые пышные волосы её развевались на встречном ветре. Броня бросилась к тому месту, где видела Макея, но там было столько вооруженного народа, что она, опешив, не знала, куда ей идти. Не соображая, что делает, она обратилась с вопросом о Макее к пробегавшему мимо партизану.

— Что? А вы кто такая?

Она не знала, что сказать и тем навлекла на себя подозрение. Партизан грубо вырвал у неё винтовку. Она не сопротивлялась, отдала оружие и покорно пошла, ведомая за руку молодым и красивым воином, в жёлтом полушубке и в чёрной шапке с красной лентой на ней. На них никто не обращал внимания, так как все в это время интересовались только боем. Партизан втолкнул девушку в одну из комнат бывшего помещения ландрата. Как хорошо они знакомы ей, эти комнаты. Сколько грязи она повыметала из них. Открыв тяжёлую дубовую дверь, партизан и Броня вошли в красиво убранный кабинет. Здесь уже была приёмная секретаря райкома партии. За столом сидел молодой хлопец.

— Ты что, товарищ Ерин?

— Вот гражданка по улицам с винтовкой бегала, Макея искала.

— Вот как! — удивился человек, сидевший за столом.

В это время открылась дверь кабинета секретаря райкома партии и в растворе её появился невысокий смуглый человек, с чёрным густым мазком под носом. .Увидев Броню, он остановился, ласковая улыбка осветила его лицо. Это был секретарь райкома партии товарищ Зайцев.

— Арестованная? — .спросил он.

— Вроде, — сказал человек, сидевший за столом.

— Впустите ко мне.

Броня сидела против чёрного человека и не испытывала ни малейшего страха. «Наши, свои», — думала она, улыбаясь. Зайцев смотрел на неё и тоже улыбался. У него много было причин для того, чтобы вдоволь посмеяться. Сколько раз он видел её за пишущей машинкой в кабинете Макарчука, куда Володин приводил его, как старика–нищего. Как‑то ещё украдкой она подала ему десять немецких марок. Разумеется, Броня не узнала в этом человеке того несчастного нищего, глядя на которого она не раз в. своё время плакала.

— Так, зачем вам все‑таки Макей?

— Он жив? Скажите мне хоть одно слово, — взволнованным голосом, со слезами на глазах говорила девушка.

Зайцев улыбнулся.

— Ну, жив. Дальше что?

Девушка вынула платок, утерла им слёзы.

— Вы извините меня, я скажу вам всё, — начала она, волнуясь, и рассказала, как попала к ненавистному Макарчуку, как тот заставил её работать на машинке, как она узнала о Макее и как, наконец, спрятала пишущую машинку. Вспомнив о нищем–старике, опять всплакнула.

— Вам смешно, — сказала она, всхлипывая, — а он был такой старенький, а Макарчук всё хотел повесить его. Говорят, что его где‑то убил полицай Володин.

— Ну, если бы это случилось, мы бы с вами теперь не разговаривали.

— Я вас не понимаю.

Зайцев громко расхохотался.

— Ведь стариком‑то был я, — говорил он сквозь смех. — Давайте‑ка сюда вашу машинку. Вы нам с ней очень пригодитесь теперь.

Через полчаса Броня уже печатала первые распоряжения по восстановлению Советской власти в Кличевском районе. В одном из приказов упоминалось имя Степана Павловича Лося. Подавая напечатанные листы секретарю райкома, Броня, осмелев, сказала, что о каком-то Лосе ей раза два говорил Макарчук, что он его знакомый.

— Я со Степаном, Павловичем немного была знакома, но Макарчуку сказала, что совсем не знала такого человека. Мне противно было, что с таким человеком у меня были общие знакомые.

— Это понятно, — улыбнулся Зайцев, щупая чёрный ежик своих усов. — О! Лось у нас большой начальник — нарком внутренних дел республики Кличев. Ведь коку–кому, как не товарищу Лосю, известны все наши враги, тайные агенты гестапо. Ведь правда?

— Я не знаю, почему ему известно так много.

Ей хотелось ещё раз узнать о Макее, но вдруг почему‑то стало казаться это неуместным. «У товарища секретаря так много дел!» Выходя из кабинета, она решила навестить Лося и уже через него узнать, где теперь Макей.

XXXII

Райком партии разместился в ландрате, то есть там, где и до немецкой оккупации был райком, а райисполком—в помещении магистратуры, то есть там, где и до войны был он. И снова, как тогда, над зелеными крышами, порванными ныне снарядами, полощутся на ветру красные флаги.

Макей, проходя по коридору райкома партии, видел, как в машинное бюро скользнула девушка, тряхнув золотом волос. Он и подумать не мог, что это была Броня.

Секретарь райкома сидел за столом и что‑то писал, склонив налево голову, в чёрных волосах которой густо серебрилась седина. Вскинув чёрные глаза на вошедшего, он просиял.

— А! Это ты, Макей? Привет! —и он протянул Макею свою руку. — Что решили? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — А ты мне, браток, позарез нужен.

Он встал и, мягко ступая по ковру, подошёл к Макею.

— Надеюсь на твоих хлопцев.

— Мы в вашем распоряжении, товарищ Зайцев, — сказал Макей, вставая. Он был значительно выше Зайцева и тот потянул его за рукав казакина, говоря:

— Сиди, сиди! Дело вот в чём: за Ольсой в буреломе укрылась большая группа немцев. Надо её уничтожить. С ней бьётся, видать, чья‑то засада.

— Это наша засада. Дед мой. Я на помощь им послал Миценко.

— Молодчага! — похвалил Макея секретарь райкома. — Однако пошли ещё кого‑нибудь.

— Есть!

В другой комнате трещала пишущая машинка. Макей бессознательно прислушивался к этому треску, доносившемуся через стену. Вид у него, видимо, был рассеянный, потому что Зайцев, тронув его за плечо, спросил:

— Ты что какой?

— Ничего, — уклонился Макей.

— Ты мне брось. Говори, что случилось?

Чёрные глаза пытливо и проницательно вонзились к Макея. В конце концов Макей признался, что беспокоится об одной девушке, которая была здесь его связной. Тонкая понимающая усмешка поползла под чёрным мазком усов Зайцева.

— Не хитруй, Макей, — сказал он смеясь, — твоего связного зовут Броней.

При этих словах кровь бросилась в лицо Макея и он, разозлившись за это на себя, встал и сердито спросил Зайцева, может ли он идти.

Позднее, докладывая о результатах операции группы Миценко, Макей слышал за стеною то же постукивание пишущей машинки.

— Хорошо. Миценко нужно объявить благодарность, — сказал Зайцев, выслушав доклад Макея. — А знаешь, Макей, — продолжал он, и глаза его при этом лукаво сощурились, — у меня для тебя сюрприз.

— Ещё недобитая группа?

Вместо ответа Зайцев встал, вышел с Макеем в коридор и, подойдя к боковой двери, широко распахнул её. Макей, следивший за спокойными движениями невысокого сухощавого человека, инстинктивно, не понимая зачем это он делает, бросился в комнату, словно в ней заключалось разрешение тайны бытия жизни. За «Ундервудом» сидела золотоволосая девушка. На скрип двери она подняла голову, да так и осталась. Глаза её широко раскрылись и розовый румянец покрыл бледные щёки. Она не верила своим глазам. Перед ней, словно привидение, вырос Макей. Он стоял в растворе двери, как вделанный в рамку портрет героя–партизана. Он был в чёрном длинном казакине, с автоматом на груди и с головой, перевязанной марлей, поверх которой каким‑то чудом держалась поношенная армейская фуражка с красным околышем.

— Ну, вы тут разбирайтесь, — сказал Зайцев, — а я пошёл. Не забудь, Макей, в пять ноль–ноль похороны павших партизан.

— Не ждала? — тихо спросил Макей и шагнул к девушке, сидевшей на стуле словно каменное изваяние. Вдруг она подняла руки к груди и вскрикнула:

— Макей!

Макей недолго пробыл у Брони.

— Посиди ещё немного. Ну, минуточку, — говорила она, держа его за пуговицу казакина.

— Приду вечером. К Лосю ещё надо забежать, — сказал он и ушёл.

«Макей, Миша, — думала Броня, — Опять ты со мной. И теперь навсегда». Девушка задумалась, механически стукая по клавиатуре и сбрасывая каретку. «Он пошёл к Лосю. И я пойду туда. Будто по делам. Да и с Лосем надо возобновить знакомство».

— Товарищ, — обратилась она к человеку, сидевшему за столом в приёмной секретаря, — я всё сделала. Могу я на минутку отлучиться? К Лосю я.

Получив разрешение, Броня бегом бросилась на улицу.

— Вам кого? — встретил её сердитым вопросом стоящий в дверях часовой, одетый в шубу жёлтой дубки, хотя на дворе уже припекало весеннее солнце. Она назвала себя, сказала, что к Лосю. Дежурный позвонил по телефону и, кивнув, сказал:

— Заходите.

Броня быстро поднялась по лестнице и остановилась на верхней ступеньке, чтобы перевести дух и успокоить сердцебиение. Верхний коридор был узкий и тёмный. Она огляделась и пошла вдоль ряда дверей. Навстречу шёл высокий человек с крутоподнятыми плечами. В грудь ей словно плеснули кипятком: «Ой, как похож на Макарчука!».

— Скажите, пожалуйста, — преодолевая волнение, обратилась она к человеку, -— где мне здесь найти товарища Лося?

Человек, распахнув дверь, хрипло сказал:

— Войдите!

Пустой кабинет был богато застлан коврами. Человек, как‑то неловко ступая по мягкому ковру до блеска начищенными сапогами, прошёл за стол и сел в мягкое кресло, скрипнувшее под ним ржавыми пружинами.

— Чем могу служить?

Губы его едва выдавили жалкую улыбку.

— Я Лось, — сказал он.

Глаза Брони полезли на лоб, от лица отхлынула кровь, потом с такой же быстротой краска залила всё её лицо. Зрачки голубых глаз расширились. В этих глазах были вопрос, ужас, изумление. Она схватилась обеими руками за грудь.

— Вы! — выкрикнула она с болью и ужасом. — Вы сбрили себе усы, бороду... Вы… Вы думаете… Изменник! — выкрикнула она и вдруг бросилась к двери, выскочила в тёмный коридор и, звонко топая каблучками по чугунным ступеням лестницы, сбежала вниз. Её обуял ужас: «Ведь он может убить её, чтоб замести следы, скрыть своё подлинное имя». Ей казалось, что с этой целью он гонится за ней. Часовой в жёлтой шубе остановил её:

— Стой! В чём дело?!

Она была белее полотна. Губы её дрожали:

— Там… там… он — изменник…

— Задержите её! — кричал, сбегая с лестницы, Лось.

— Он меня убьёт! — закричала девушка, увидев его, и упала в обморок.

Степан Павлович Лось служил на Дальнем Востоке в должности командира кавалерийского эскадрона. Перед войной он приехал в отпуск в Кличевские посёлки, где жила его мать, Лось заболел воспалением лёгких и был положен в кличевскую больницу. Здесь его и застали немцы.

Однажды Лося, уже вышедшего из больницы, вызвали в жандармерию. Он был ещё очень слаб. Бледновосковое лицо его от ходьбы покрылось испариной, глаза лихорадочно блестели. Ему вежливо предложили стул, попросили сесть:

— Герр Лось ошень шлаб, — заговорил, приторно улыбаясь, седоусый и тощий, как журавль, Гауптман. После нескольких любезностей он предложил ему пост начальника кличевской полиции. Это было подобно удару бича в лицо. Бордовые пятна выступили на бледных щеках Лося. Гауптман видел, как эти красные пятна постепенно покрыли лоб и шею русского офицера. Потом лицо Лося опять стало бледнеть. Он молчал, как поражённый громом. Всего мог ожидать он, но только не этого.

— Ви молчит? Молчание — знак зогласия. Так у вас, руссиш, гофорят?

— Позвольте подумать, — с трудом выговорил Лось, и горло его что‑то стиснуло.

На другой день Лось дал согласие. Опасность этого шага он вполне оценивал. Но ради мести фашистам он решил пойти на всё. Правда, имя своё он скрыл и стал известен под фамилией Макарчука.

Броня сидит в кабинете Лося бледная, простоволосая. Она с трудом понимает, где находится, что с ней произошло. Видимо, долго сдерживаемое нервное напряжение не прошло бесследно. Она как‑то всё ещё недоверчиво озирается по сторонам, механически привычными движениями рук одергивает кофточку и долгим испытующим взглядом всматривается в сидящего перед ней человека. Правда, он не носит уже ни усов, ни козлиной бородки, но ведь это всё‑таки он — страшный Макарчук, которого она в душе поклялась задушить собственными руками. Его голос, его глаза. Как она его ненавидела! Но теперь она видит: да, да, это ведь и вправду. Степан Павлович!

— Ну, как вы себя чувствуете, Броня? — заботливо спрашивает Лось.

Броня, устремив на Лося глаза, продолжает молчать.

— Вы напугались?

Она, наконец, разжала бледные, бескровные губы:

— Веё это словно страшный сон…

— И для меня это было страшным сном, Броня. Ведь там я был господин Макарчук, ложный, фальшивый, весь поддельный. И разве мог такой вам… — он замялся, откашлялся, к горлу словно что‑то прилипло. — Предатель, изменник… — продолжал он. — Могли ли вы такого уважать?

Девушка медленно покачала головой в знак отрицания. Да, она его ненавидела.

— Вот видите! — с каким‑то душевным надломом воскликнул молодой человек.

— Степан Павлович, —заговорила девушка, оживившись, — почему вы скрыли от меня это? Не доверяли?

— Это трудный вопрос, — ответил Лось, откидываясь в кресле и закуривая.

— А знаете, — продолжала Броня, — я тогда немножечко догадывалась. Правда, правда! — добавила она, когда красивое и подвижное лицо Лося, немного как бы обрызганное частыми веснушками, выразило сомнение. Потом вдруг на этом лице появилось что‑то не то игриво–шаловливое, не то грустное. Он улыбнулся.

— Я тоже, если хотите, кое‑что заметил.

— Что?! Что?! — воскликнула Броня.

— Я заметил, что вы любите одного… сказать?

И, не дожидаясь ответа, он назвал Макея. Это было для Брони тем более удивительным, что она ни с кем не делилась своими чувствами, и теперь она смутилась, дивясь проницательности этого человека. Между тем, бледные щеки её медленно заливал румянец. Лось окутался дымом папиросы.

Они поговорили ещё об отце Брони, о Лявонихе и вспомнили, что скоро надо идти на братское кладбище, где будут хоронить погибших в бою товарищей.

— И мой там есть один, — сказал Лось, — Володин.

Как удивилась и опечалилась Броня, узнав., что Володин был комсомолец и геройски погиб за наше дело.

— Заходите, — сказал ей Лось с улыбкой, когда она уже стояла в дверях, держась за скобу. В серых глазах было столько просьбы, что Броня решительно сказала:

— Обязательно…

И убежала.

Лось вздохнул, нахмурился и с каким‑то ожесточением придавил в пепельнице папироску. Синий дымок струйкой потянулся вверх, кудрявясь и колыхаясь. Он смотрел на него каким‑то отсутствующим, невидящим взглядом.

XXXIII

По улицам шли подразделения партизан с суровыми сосредоточенными лицами. Разнокалиберность их оружия и разношерстная одежда не нарушали монолитности отрядов. Братское кладбище было расположено на окраине города под сенью небольшой березовой рощицы, раскинувшейся на взгорье близ реки Ольсы. Весь холм уже запрудили партизаны и гражданское население. Здесь было много женщин и шумливых ребятишек. Лось, вызывая шёпот и изумление, протискался к могиле. Рядом с широкой ямой, обваленной свежевырытой землей, перемешанной с песком и глиной, стояли открытые, крашеные красной краской гробы. Крышки от них были приставлены к белым стволам березок, с тонкими плетями ещё голых веток. Недалеко от могилы Лось увидел Изоха, Левинцева, Макея,. Сырцова. Около Макея стояли три женщины с красными, заплаканными глазами — это Мария Степановна, Даша и Броня. Лось протолкался к ним.

— И твои тут есть? — спросил он, пожимая руку Макея и указывая глазами на красные гробы, стоящие на земле:

— Первые три мои.

В первом лежал молодой остронсеенький партизан. В отряде он давно, но его мало кто знал. Это был застенчивый, скромный юноша, ничем особенно не выделявшийся. Говорят, у него гитлеровцы опозорили сестру и потом повесили. Он пришёл мстить за неё. И вот его убили. Во, втором лежал старичок с чёрной впроседь бородкой. Это известный макеевский проводник — Силантий Соколов, из деревни Воевичи. Макей отсылал ею домой, говоря, что он теперь уже не нужен, но тот упрямо твердил, что он сам хочет взять Кличев, что он талашовец, а не баба.

— Кто тебе говорит, что ты баба, — увещевал его Макей, — тебе надо отдохнуть.

— А вам не надо?

Макей молча пожал плечами.

В третьем гробу лежал гармонист Федя Демченко. Чёрный чуб его откинут назад, обнажая высокий жёлтоматовый лоб. Полные губы плотно сжаты, а глаза чуть приоткрыты, словно он, смотря на мир, зажмурился от яркого весеннего солнца. Сквозь прищур бледных век, осенённых чёрными опахалами ресниц, тускло светились помутневшие зрачки мёртвого человека. Нет больше Феди, некому больше будет играть хлопцам их любимые песни.

Свиягин мял в руках белый клочок бумаги, время от времени заглядывал в него и что‑то шептал. Он был по-особенному молчалив и торжественен. К нему подошёл Алеша Байко.

— Волнуешься?

— Жаль Федю. Как‑то, знаешь, не верится, что его нет. Это, Лёша, всегда так. Когда человек слишком много занимал места в твоей жизни, то трудно представить как‑то, что его больше нет. Потом, последнее время что-то семья не выходит из головы.

— И у меня тоже…

В это время народ задвигался, подался в сторону. Всюду послышалась команда — это командиры выстраивали свои отряды. Пришли секретарь райкома партии Зайцев и председатель райисполкома Викторчик. Макей, найдя взглядом Свиягина, позвал его к себе.

— От нас ты будешь выступать.

Свиягин молча кивнул головой и опять заглянул в листок бумаги. «Надо сказать так, чтоб людей задело за живое».

Траурный митинг, посвящённый похоронам партизан, павших в борьбе за освобождение Кличева, открыл Викторчик, высокий человек с узким бледным лицом и усталыми, покрасневшими от бессонницы глазами. Говорил он медленно, тихим, немного хриплым голосом. Из задних рядов кто‑то выкрикнул, чтоб он говорил громче. Его сменил Зайцев. Несмотря на свои пятьдесят с лишком лет, он выглядел моложаво, был подвижен. Голос у него звонкий, словно у юноши. Он говорил о всенародной борьбе против немецких оккупантов,, о зверствах захватчиков, о великом вожде советского народа Сталине и о тех, кто лежит теперь в этих гробах, о смелых и храбрых советских людях — дедушке Силантии, Феде Демченко и других.

Свиягин стоял бледный, с сухим блеском в голубых глазах. Когда кто‑то назвал его фамилию, он неожиданно отказался от слова. Он вдруг почему‑то ощутил, что человеческая речь бессильна для выражения тех чувств и мыслей, которые обуревают сейчас его, Свиягина, и его товарищей, пришедших проститься с павшими в бою. К нему подошёл Алеша Байко. Он выше и крупнее Свиягина. В телогрейке и толстых стёганых штанах он походил на дровосека, занимающегося мирным трудом. В мягкой улыбке и карих глазах его нет, кажется, ничего от человека, живущего местью. Но всем была известна его ненависть к чужеземным пришельцам. Мягко улыбаясь, он взял из рук своего друга листок бумаги и сразу понял: стихи. Выступив вперёд, он сказал:

— Разрешите мне прочитать то, что хотел сказать Ваня Свиягин.

Макей сказал:

— Давайте, товарищ Байко.

И вот раздался звонкий, мелодичный голос Байко:


Кто смертью храбрых пал в бою,

Тот вечно будет жить в народе,

С тобою будет он в походе

И песню будет петь твою.

Когда ты снова вступишь в бой,

Земля от мин начнет дымиться —

Щитом он встанет пред тобой,

В рядах он первым будет биться.

И потому ни слов, ни слез

Пред расставанием не надо.

Пусть роща белая берез

Холмы омоет влагой рос

И утра свежею прохладой.

А мы пойдем тропой войны

К становьям вражьим пробираться,

Мы будем, как и прежде, драться,

Без Феди Демченко сражаться

За Сталина, за честь страны!


Миценко на похоронах не было. Это бросилось всем в глаза. Большинство не знало, что он накануне боя был послан Макеем к Лосю, где его «допрашивали» как партизанского лазутчика, и что во время боя он с Володиным поджёг нефтебазу. Во время боя Миценко, перерядившись в другой костюм, установил наблюдение за основной вражеской группой автоматчиков, стремившейся просочиться через кольцо окружения. В некоторой степени это им удалось, и вот теперь Миценко, во главе группы в сорок человек, преследует их в Кличевском лесу за Ольсой.

С кладбища возвращались поздно вечером. У Свиягина было нехорошо на душе.

Сырцов тронул его за, рукав.

— Вот так‑то… Однако, как это ты там написал? — «Мы пойдем тропой войны»… А слышал новость? Даниил ЛемеШонок жив. Здесь, в райкоме будет работать.

И вспомнил, как тогда оплакивала его вместе с покойным Бутаревым Мария Степановна.

Свиягин облегчённо вздохнул.

— Жив, оказыв! ается, Лемешонок, — сказал он соседу, идущему рядом с ним, — а сколько горевали о нём.

— Ошибка, выходит, ну это хорошо, — откликнулся сосед, улыбаясь.

К Макею, стоящему у ворот дома, подошёл невысокого роста старичок, с тощей сивой бородкой, в длинном старомодном пальто с плисовым воротником и в старой фетровой шляпе с большими полями. Вид у него был заговорщический. Он что‑то сообщил Макею почти на ухо, для чего Макею пришлось нагнуться. Старичок сучковатой палкой тыкал в землю и, наконец, подняв её, указал ею куда‑то за Ольсу. Макей подозвал Елозина. Тот, выслушав Макея, бросился к одной из групп партизан, позвал Михася Тулеева и Румянцева и побежал с ними вниз к реке. За ними, еле поспевая, семенил старичок.

— Что там случилось?

— Шпион, что ли, тикает, говорят.

— Может, он сам шпион?

— Кто?

— Да вон тот, гриб‑то, с меланхоличным видом указал Ропатинский на старичка, скрывшегося за углом дома, куда нырнули партизаны. На Ропатинского грозно надвинулся Павлик Потопейко.

— Это наш учитель по химии. В подполье ховался, а ты — гриб. Сам ты тощий опёнок.

— Ну ты, полицай, потише! — побледнев и брызжа слюной, закричал Ропатинский. Но в это время кто‑то крикнул, чтобы Потопейко шёл к Макею, и едва не вспыхнувшая ссора погасла сама собой.

— Опёнок! Я тебе за опёнка‑то дам, — ворчал, но уже без злобы, Ропатинский.

Вообще это был добрый парень и не умел долго сердиться.

XXXIV

Макеевский отряд разместился на южной окраине Кличева. Некоторые дома были совершенно пустые. Очевидно, здесь жили или немцы или полицаи. Ломовцев со своей группой решил занять один из таких домов, сожалея, что он пустой. Но когда они вошли во двор, на крыльце появился худой старик с маленькой чёрной бородкой и седыми усами. Из‑под крыльца вылезла большая косматая собака, похожая на волка. Она прыгнула на крыльцо и легла у ног старика.

— Хозяин, — сказал Ропатинский, — собака кусается? А то я её сразу застрелю.

— Можете сразу стрелять, — промолвил старик густым басом, — только всё равно она не кусается. Тявкать — тявкает, а не кусается.

— Тогда принимай гостей, отец.

— Просим милости, заходите, — сказала, шамкая, невесть откуда появившаяся в дверях старушка.

— Заходите, будьте як дома, — пробасил старик и для чего‑то сказал: — Не та собака кусается, что лаетг а та, что молчит да хвостом виляет, вот что, сынки.

— Хороша пословица! — восхитился Свиягин и, ещё не перешагнув порог дома, сделал запись в свой блокнот. Захаров покосился на него.

— Записываешь? А про то не знаешь, что пословица эта устарела.

Свиягин, как петух, уже стоял перед ним, подняв кверху указательный палец.

— Пословица — это окаменевшая народная мудрость, она никогда не стареет, —сказал докторальным тоном Свиягин, кладя в патронную сумку записную книжку.

— А я тебе докажу, что стареет.

В это время старуха села на стул и заплакала. К ней подошёл Данька Ломовцев. Он уже успел снять с себя кожушок и теперь стоял в зелёном выцветшем костюме с яркокрасной звездой на правой стороне груди.

— Ты что, мамаша?

— Сына у нас фашисты повесили. О нём, должно, — пояснил старик, вглядываясь в Лантуха.

— На тебя был схож, — сказал он еэду, — и веснушки. Смотри, мать.

Лантух покраснел и у него почему‑то на глазах выступили слёзы.

— В Бобруйске три дня висел. Вороны очи его повыклевали, — причитала старуха и, тяжело поднявшись и вытерев концом платка глаза, поплелась на кухню, где вскоре деловито загремела ухватом и сковородами. Скоро оттуда потянуло поджаренным луком и салом.

А в углу всё более разгорался спор между Свиягиным и Захаровым.

— Говорю тебе: всё течёт, всё изменяется, — кричал Свиягин.

— Затвердил одно, как дятел в бревно, — сказал цод общий хохот Коля Захаров. — Ты мне докажи, философ!

— А ты не скоморошничай.

Их окружили другие. Разговор отклонился от первоначального спорного пункта. И сами спорщики уже давно забыли и о пословицах, и о вечных неизменных истинах, а спорили уже о том, что такое страх. В спор вмешался и заместитель комиссара по комсомолу Петрок Лантух. Он уверял, что страха у нормальных людей нет, что страх перед смертью — исключительное свойство трусов, то есть душевнобольных людей. Говоря это, он сердито поглядывал в сторону только что вошедшего Павла Гарпуна, который сел у порога на скамеечку, моргая глазами. Иван Свиягин, напротив, уверял, что смерть страшна всем, даже самым отважным героям, потому что страх у человека перед смертью — это нечто, лежащее в сфере его животных инстинктов.

— Дело лишь в том, — говорил он, — что человек силой ума научился управлять своими чувствами и инстинктами и побеждать их в себе, в том числе и сильнейший из них — инстинкт страха перед смертью.

Лантух махнул рукой, как бы говоря, что всё это неверно.

— А я говорил и буду говорить, — сказал до того молчавший Румянцев, — что мы должны подражать скорпионам.

— В чём?

— В уменье умирать.

Свиягин улыбнулся.

— Убивающий себя перед лицом неминуемой гибели, подобно скорпиону, — начал он, — ничего общего не имеет с подвигом героя, сознательно идущего на смерть. Скорпион, умертвляющий себя, всего лишь только червь, отдающий дань всё тому же природному инстинкту, лежащему, как и всякий инстинкт, вне разума. Туг вы можете привести и нашу пчелу, умирающую за других. Иное у человека. Сознание необходимости и жгучего желания достичь чего‑либо, рождает героев. У нас, у советских людей, долг перед Родиной, священная месть за её посрамление немецкими фашистами, освобождение её от их ига, построение коммунизма и рождает то беспримерное мужество героических личностей, тот массовый героизм, свидетелем которого мы являемся.

В разговор вмешался долго прислушивавшийся к спору старик–хозяин.

— Што говорить, кому смерть не страшна. Аль героям‑то свет не мил? Жить‑то и ему, ой, как хочется!

Появление хозяйки со сковородкой, на которой шипело и трещало поджаренное свиное сало, прервало все споры. Хозяин вышел в сени и возвратился оттуда с литровкой самогонки.

— Берёг до прихода Красной Армии. Не чаял, что вы придёте. Не верилось.

Он налил всем по стакану. Чокнулись. Сдвинувшиеся стаканы над столом тихо звякнули.

— За сына вашего, — сказал Ломовцев, и старушка опять заплакала.

— Дос, мать! — глухим басом сказал старик, обнимая узкие плечи старушки.

Выпили за здоровье Макея, комиссара, за светлую память баяниста Феди Демченко. Все были почти уверены, что наутро немцы поведут наступление или налетят самолёты и разбомбят Кличев.

Предположения партизан оправдались. Фашистские стервятники вскоре начали систематически бомбить Кличев, разрушая город, улицу за улицей. Районные организации, срочно пришлось перевести в деревню Усакино, которая стала центром Кличевского советского района. Но широкие наступательные операции на партизан немцы пока прекратили.

Фашистам было не до того: под ударами Красной Армии их фронт трещал по всем швам и они, стремясь вернуть инициативу наступления в свои руки, бросали на Восточный фронт всё новые и новые дивизии. Разби-

[В сканированой книге утеряна страница 167]

Часть вторая ПОХОД В ОРЛОВЩИНУ

I

Весна шла от речек и тёмных оврагов, шумевших полой водой. Она шла с гомоном и щебетом драчливых Воробьёв, радовавшихся солнцу, с криком галок и карканьем чёрных грачей. Журчали по канавкам ручейки, капали с крыш сверкавшие на весеннем солнце капели. Белый снег ещё лежал кое–где в лощинах и под ярким солнцем блестел до боли в глазах. Жмурясь и прикрывая глаза ладонью, люди радовались наступающему теплу и говорили:

— Весна очи крадёт. А пригоже!

— Скоро и сеять бы…

— Это верно.

И вот, когда в Кличев пришли партизаны, люди ожили. Колхозники выехали в поле на волах и конях. И непривычно было для уха советского человека слышать одинокие окрики и понукания пахарей вместо мощного гула тракторов, недавно бороздивших колхозные поля Белоруссии. В Кличевском районе весенний сев шёл под лозунгом укрепления советского района. Партизаны ревностно охраняли границы своей Малой Земли, которую по радио приветствовала Большая Земля.

— Держись, хлопцы! — говорил Макей партизанам своего отряда. — Фашисты того и гляди в гости к нам нагрянут.

Командир разведки Ёрин донёс из Терехова Бора, что враги рыскают близ Развад. Он прислал срочное донесение, в котором сообщал, что большей отряд фашистов занял Развады и Подгорье. Очевидно, враги задумали стянуть кольцо вокруг партизанской зоны и задушить партизан в смертельной блокаде. Макей и Сырцов доложили об этом в райком партии, ставший теперь штабом руководства всех партизанских отрядов. Зайцев и Викторчик, не покидавшие, кажется, никогда своих постов, сидели с воспалёнными от недосыпания глазами, обросшие, усталые. Они выслушали обоих и задумались. Зайцев, сморщившись и почесав усы, сказал:

— Да… Ну что же? Ведь это недалеко. Вы что думаете?

Он смотрел на Макея красными осовелыми глазами, словно недоумевая, зачем он тут.

— Наш участок, нам и идти, — сказал Сырцов.

— Это наше решение, — подтвердил Макей слова комиссара, поправляя поношенную гимнастёрку.

— Правильное решение. Действуйте! — сказал Викторчик, отрываясь от карты, разостланной на столе. — Желаем успеха.

Сырцов задержался:

— Хочу доложить о работе партгруппы. Пять человек вчера приняли. Пархомец хорошо поставил внутрипартийную работу.

— Не перехвали, — улыбнулся Зайцев. — Передай ему, чтоб никакой огульности в приёме. Только лучших! Партия — это сердцевина всего сущего. От неё и сила наша. Правильно я толкую?

— Ясно! — сказал убеждённо Сырцов и оглянулся. Макея уже не было.

— Я могу идти?

— Не забывайте наше партийное оружие — большевистское слово, воспитательную работу, — говорил Зайцев, пожимая Сырцову руку. — Привет парторгу. Говорят, он зятем Макею стал? Ну, всего!

«Хитрый мужик», — думал о Зайцеве Сырцов, разыскивая Макея по комнатам райкома.

— Он в машинное бюро зашёл, — сказала пожилая женщина, видимо, уборщица.

Макей, выйдя от секретаря райкома, направился было к выходу, но, услышав треск пишущей машинки, круто повернул вправо и зашёл к Броне. Увидев его, Броня вспыхнула. Макей был без казакина, в одной гимнастёрке и поэтому выглядел весенне–радостным, сияющим. Продолжая работать, девушка кивком головы и смущённой улыбкой приветствовала Макея.

— Как чувствуешь себя, Броня? — спросил он, усаживаясь около неё на стул, заваленный кипами бумаг. Она тряхнула волосами.

— Прекрасно, Миша. Я теперь не расстанусь с вами. Я так рада, так рада! — вдруг воскликнула она в каком‑то экстазе.

Макей затянулся трубочкой, помолчал, поглядывая на тонкий профиль девушки.

— Что это у тебя с Лосем произошло?

В голосе Макея послышалась глухая ревность. И это смутило Броню. Но она решила рассказать всё.

— Он меня так напугал! — сказала она, побледнев, словно опять пережила тот ужас, которым была охвачена в кабинете Лося.

— Ты думаешь, я ревную? — спросил Макей, вставая и собираясь уходить.

— Я этого не думаю, — сказала она, боясь, как бы он не ушёл. — Посиди немного. Ты совсем забыл меня.

Она так много думала о нём, так хотела бы сказать ему многое–многое, а он не успеет встретиться, как уже бежит. «Нет, он не любит меня». В глазах у неё блеснули слёзы. Она отвернулась, стараясь промигать их. — «Могут войти люди». В это время и в самом деле скрипнула дверь и в комнату вошёл Сырцов. Глаза у него сверкали.

— А, вот он где! Привет Броне!

Он крепко стиснул девушке руку, быстро повернулся к Макею.

— Пошли! Ты извини, Броня, но нам пора.

— Я не держу вас, — тихо сказала она, ударяя по клавиатуре букв. Она сердилась на этого шустрого комиссара, одетого в старенький потёртый реглан. «Какой он грязный у него».

— Давайте я вам помою кожанку, — неожиданно сказала Броня.

Комиссар вскинул на неё чёрные смеющиеся глаза. «Задержать хочет. Как находчива любовь!»

— Нет, спасибо, — сказал он, идя к двери и таща за собой шутя упиравшегося Макея. — Кожанку мою небесная сила отмоет. После дождя она у меня блестит, как зеркало.

Броня осталась одна. Они не сказали ей, что идут туда, откуда не всем суждено вернуться. Улыбающееся лицо её сразу посерело. Ей стало невыносимо грустно: она опять одна. «Куда ушёл Макей?»

Макей бодро шёл по улице Кличева и, дымя трубкой, говорил комиссару:

— Отряд сильно вырос. Тебе с Пархомцем надо усилить воспитательную работу, растить партийную прослойку.

— Я об этом вот и думаю. А Зайцев говорит, чтоб не очень форсировали рост партии.

— Боится, что растворимся?

— Именно. Но мы, не форсируя роста, и задерживать его не будем. Всё зависит от того, мак будем работать с народом. Нельзя забывать, что народ видит в партии своего вождя, в которой воплотились ум, честь и совесть нашей эпохи.

— Да, — сказал Макей, — разве поднимется рука оттолкнуть Ломовцева или даже Андрюшу Елозина с уймой его недостатков, если он захочет умереть в бою коммунистом?

Около штаб–квартиры, к которой подошли Макей и Сырцов, стояла большая толпа партизан. Люди хлопали ладонями и без слов напевали что‑то цыганское. Перед Макеем и комиссаром круг расступился и в центре его они увидели молодого цыгана. Он точно бесёнок крутился и, подпрыгивая, бил себя ладошками то по груди, то по ляжкам, то по подошвам старых рваных сапог. На нём была синяя поношенная рубаха, заправленная в чёрные штаны в заплатах, а на голове шляпа из серого фетра. «Где я видел этого человека?» — напрягая память, думал Макей, но так и не вспомнил.

— Это Петых Кавтун, цыган. Во время боя к нам пристал, — сказал Ломовцев, — школу штурмовал.

Тут только Макей вспомнил, где он видел этого чёрного бесёнка. Сколько незнакомых людей стало в отряде! И все это его хлопцы–макеевцы.

В отряде Макея насчитывалось уже около двухсот человек. В организационном отношении он теперь ничем почти не отличался от армейского подразделения. Группы и подгруппы ликвидированы. Вместо них созданы роты, взводы, отделения. Появилась потребность в штабе. Надо было кому‑то вести учёт бойцов — прибывающих и выбывающих, писать приказы, разрабатывать планы маршей, боевых операций. Теперь всего этого не мог делать один командир отряда.

Начальником штаба был назначен бывший колхозный бригадир Иван Белокурский, знавший это дело по службе в Советской Армии — он работал при штабе в качестве младшего писаря. Писарем назначили Кузьму Ивановича Макуличева, бывшего главного бухгалтера какого‑то районного отделения госбанка.

Когда Макей и Сырцов вошли в штаб–квартиру, оба «штабиста» быстро встали и также быстро сели, снова углубившись каждый в своё дело.

— Вот что, хлопцы, — заговорил, обращаясь к ним, Макей, — необходимо разработать план боевой операции.

Те подняли головы, вопросительно смотря на командира и комиссара и ожидая от них дальнейших, более ясных указаний.

— План такой… — продолжал Макей, — ну‑ка, дайте сюда карту. Где там Развады?

Белокурский быстро достал карту–жилометровку и ткнул пальцем:

— Вот они, Развады‑то.

Макей и Сырцов склонились над картой, водя по ней пальцами и обмениваясь замечаниями и соображениями.

— Данные разведки? — спросил Сырцов, не обращаясь ни к кому в особенности.

— Пока всё те же, товарищ комиссар. Развады и Подгорье заняты оккупантами силой до батальона.

— Оснащённость?

— Пулемёты, ну, разумеется, пушка.

По лицу Макея пробежала ироническая улыбка, потом лицо его посуровело. Он сверкнул глазами на начальника штаба, которого уже прошиб пот.

— А ещё ничего не разумеется? Это я и без донесения знал, что у них есть и пулемёты, и, к несчастью нашему, пушка.

И он снова углубился в карту, недовольно морщась.

— Да, — в раздумье сказал, наконец, Макей, — подходы‑то дрянь дело: на три километра вокруг чистое поле. Что скажешь, Вася? — обратился он к комиссару.

Скажу, что бывает и сто километров вокруг чистое поле.

Это верно. Задание, значит, такое: в семнадцать ноль–ноль быть вот на этой опушке леса. Понятно?

— Понятно, товарищ командир!

Заутра наступление на Развады. Ясно?

— Ясно, товарищ командир!

— План операции жду через час.

Макей вышел. Комиссар остался в штабе. Последнее время он подолгу засиживался здесь, просматривая то донесения разведки, то просто читая какую‑нибудь книгу, чаще всего «Краткий курс истории ВКП(б)». С этой книгой он не расставался. «Это мой хлеб», — обычно говорил он, отвечая на шутки. И сейчас он сел за историю партии, стараясь найти в ней разрешение волновавшего его вопроса: как лучше поставить массово–политическую работу в отряде и среди населения. Читая восьмую главу «Краткого курса истории ВКЩб)», где говорится о первых годах рождения и формирования Красной Армии, он взял карандаш и записал в свою тетрадь: «Коммунисты–комиссары, работавшие тогда в Красной Армии, сыграли решающую роль в деле укрепления армии, в деле её политического просвещения, в деле усиления её боеспособности, её дисциплины».

Институт комиссаров, созданный партией в партизанских отрядах, также, следовательно, должен сыграть решающую роль в деле укрепления партизанских отрядов, усиления их боеспособности и дисциплины. Продумывая эти вопросы, Сырцов намечал конкретные мероприятия, направленные на повышение боеспособности партизанского отряда. Вот он поднялся со стула и, подойдя к начальнику штаба, попросил у него махорки:

— Дай‑ка закурю!

Тот удивился, хорошо зная, что комиссар не курит.

— Зубы, брат, ломит, — соврал Сырцов.

Макуличев покачал головой, выражая сомнение в правдивости слов комиссара, но ничего не сказал и только сильнее застучал костяшками счёт. Старый солдат, он много видел на своём веку людей, готовившихся к бою. И все они почти вот так: не то что нервничают, а как‑то чувствуют себя, что называется, «не в своей тарелке». Даже у самых суровых и закалённых вояк появляется склонность к раздумью, желание помечтать, углубиться в мир собственных чувств и воспоминаний. И точно. Закурив, комиссар мечтательно сказал, потирая подбородок:

— Что‑то у нас теперь на матушке–Волге делают? К севу, наверное, с шумом готовятся? А? Как думаете, товарищ Макуличев? — обратился он к писарю, как самому старшему по возрасту человеку, по лицу которого годы и беды провели ни одну глубокую борозду. Писарь откинулся на спинку стула, и улыбка ещё более собрала на его лице складки.

— Был я в действительную на Волге. При царе ещё. Тогда Ульяновск Симбирском назывался. Казармы наши прямо над Волгой стояли. Такая круча! Скажи, как только люди ходят? На Венец тоже, бывало, похаживал. Да… Молодой тогда был, ну, и приударишь за какой-нибудь красоткой. Дела!

— Родина моя, — сказал Сырцов.

— Значит, оттуда? — вмешался в разговор Белокурский, — С родины Ильича? Не знал! Давно хотелось узнать, что за город. Интересно всё‑таки видеть места, по которым ходил такой человек, как наш Ильич.

— Вот приедем из Развад, — расскажу. Мать гам у меня с сестренкой на Гончаровской улице живут. Один я у них. Пять лет уже дома не был. Татьянке было тринадцать лет, как пошёл в армию. Невеста теперь. Этак приедешь в город, пойдёшь по улице, — вся молодежь новая: ни тебя никто не знает, ни ры никого. Чужой!

— На родине чужим не будешь, — радостно возразил Макуличев, — туда–сюда, вот и свой. Девушка, поди, ждёт? — И опять его лицо взбороздили глубокие смеющиеся морщины.

— Была. А ждёт ли, не знаю.

Сырцов замолчал. Углубились в работу и штабисты. Сырцов задумался. Его захлестнули воспоминания. Волга, Новый Венец, откуда открываются синие волжские дали и ширь родной реки, величаво катящей мощные воды среди зелёных, в светлых озёрах, берегов. В туманной дымке синеют малахитовые верхушки гор — это отроги Жигулей. Остров Серёдыш. И она вся в голубом. Волжский ветер шевелит её чёрные, как смоль, волосы, бьёт ей в ноги, играет платьем, обхватывает бёдра, её стан. А вот он… он так и не обнял её.

— Товарищ комиссар! — заорал рассыльный почти в самых дверях. — Вас Макей кличет.

Все вздрогнули. Начальник штаба выругался:

— Што шумишь, як оглашенный!

— Виноват!

Комиссар посмотрел на часы.

— Как подвигается план операции?

Белокурский смешался, заторопился и сказал, что через «единую хвилечку будет готов». Начштаба чувствовал себя виноватым и знал, что ему достанется от Макея, если он к сроку не выполнит задание. Он весь углубился в разработку диспозиции Развадовского боя. «И зачем только меня Макей этим мучает? — думал начштаба. — Всё равно сам всегда заново пишет весь план боя. Однако, долг».

Через час Макей уже распекал начальника штаба.

— Пойми, голова садова, где у тебя третья рота?

— А вот, — ткнул пальцем начштаба, виновато покашливая.

— Вижу. Ещё не ослеп. А как, спрашиваю, будет она вести бой? Подумал? И исходного рубежа ей не указал. Это не диспозиция, а чёрт знает что.

Партизаны, как всегда, с энтузиазмом готовились к бою: ездовые и разведчики подтягивали на конях сбрую, бойцы чистили винтовки, протирали патроны. Коля Захаров и Саша Догмарев проверяли новый пулемёт. Им помогали Коля Волков и азербайджанец Маман Гасанов, имеющие обыкновенные ручные пулемёты системы Дегтярёва. Тут же неотступно вертелся Петых Кавтун. Захаров сжалился над ним.

— Цыган, давай ко мне. Вторым номером будешь у меня.

— Хоть сто вторым, — отвечал тот радостно, — только бы с тобой, дядя.

— Я тебе за дядю всыплю. Какой я тебе дядя?

Партизаны под руководством Тулеева до боли в плечах тренировались в бросании учебных гранат. Зелёную молодежь и девушек опытные бойцы обучали стрельбе из винтовки. Катя Мочалова, овладевшая техникой накладывания бинтов на раны и лубков на перебитые конечности, решила, наконец, овладеть и искусством стрельбы. По её маленькому росту ей и подобрали карабин. В свободное время Катя часто играла на гитаре и, по обыкновению, пела «Чилиту». Слабенький и тоненький голосок её еле состязался в силе со звуками тихоетрунной гитары.

— Наша Чилита поёт, — говорили любовно партизаны и, проходя мимо неё, кричали:

— Привет, Чилита!

Она улыбалась мягкой детской улыбкой и грозила им пальчиком.

— Не хочу быть Чилитой. Я русская Катя.

— Ух, ты! — восторгались ребята. — Молодец, Катюша!

II

После Кличевского боя в отряд Макея приходили всё новые и новые люди. С каждым из них надо было поговорить, узнать, чем он живёт и дышит, на что годен. На это у комиссара Сырцова уходила уйма времени. Однако он не только не тяготился этим, а, напротив, как‑то оживал, чувствовал себя бодрее. В общении с народом он черпал для себя новые силы и новое вдохновение на грядущие битвы. Ему казалось, что каждый человек, вновь поступающий в их отряд, несёт в себе какую‑то страшную силу, словно он заряжен ядром, которому недостаёт только толчка, чтобы с воем устремиться на врага. Теперь всю силу и мощь этих ядер, заключённых в одно целое — в отряд, они направят на врага. Партизаны, с которыми говорил комиссар, уходили от него воодушевлённые.

— Спасибо вам, товарищ комиссар, — говорил высокий молодой человек с мягкими чертами лица, бледноматовой кожей и большими чёрными глазами. Голос у него тихий и мягкий, словно у девушки. Ему не более двадцати лет, а густая седина уже покрыла его виски. Похоже, немало видел этот юноша за свою короткую жизнь.

— Спасибо вам, — волнуясь, говорил он, — давно уже я не слышал такого.

Голос его сорвался, дрогнул. Он махнул рукой.

— Успокойтесь, товарищ Ужов.

В это время в комнату вошёл Макей.

— Вот радист, — показал Сырцов на Ужова.

Прекрасно! — с лёгким смешком сказал Макей.

Радист без рации — всё равно, что солдат без винтовки.

Ужов закусил губу: тон Макея обидел его. Комиссар поспешил на помощь новичку.

Говорит, что где‑то в Усакинских лесах у него целая радиостанция спрятана.

Макей оживился.

— Да что вы говорите! Это верно? — обратился он к Ужову, весь сияя.

— Да. Я в Красной Армии был радистом. Мы здесь проходили, когда шли на Восток. Полковник Рябченко приказал мне рацию спрятать. Говорит, вернёмся — пригодится. Место приметное: большой дуб, а на него упала надломленная снарядом вершина берёзы.

Вдруг Ужов смущённо опустил глаза, слабый румянец выступил у него на бледных щеках.

— Только, знаете, — замялся он, —я забыл деревню. Начинается она на «За», как будто.

Макей быстро начал перечислять все деревни, начинающиеся на «За»: Замачулье, Закупленье, Заречье,, Заполье.

— Нет.

— Заличинка?

— Да, да! Заличинка! — обрадовался Ужов.

— Милый мой, да ведь Заличинка — это вот рукой подать. Наша. Там мои разведчики каждый день бывают, а в Ушивце застава наша стоит. Как думаете, сохранилась? — спросил Макей. — То есть, если цела, не испортилась?

— Аккумуляторы могли разрядиться. Но это пустяки.

Макей воодушевился.

— Вот это да! «Говорит Москва, говорит Москва!» Да я тебя за одно за это, брат, расцелую. Фамилия‑то как?

— Ужов, — сказал тот, улыбаясь, радуясь и тому, что он у своих, и тому, что здесь гак высоко оценили его дело. И выходит, что уж небольшая беда, если он пришёл в отряд без оружия.

— Ведь это такое, в самом деле, оружие будет теперь в наших руках! Тяжёлая артиллерия! -— мечтал вслух комиссар. — Услышать Москву, голос Родины. Я уже всё продумал, — продолжал он деловым тоном, когда из комнаты вышел Ужов, чтобы этой же ночью отправиться на поиски рации. — Мы буде: у(принимать сводки СоЕинформбюро, переписывать их и распространять среди населения.

Макей вызвал Миценко и велел ему выделить трёх партизан, хорошо знающих Усакинский лес — они завтра с одним человеком пойдут искать рацию.

Ужов шёл по Кличеву и всё у него внутри ликовало. Ему не верилось, что он вырвался из страшного фашистского плена, что он среди своих. Всё ему здесь казалось таким родным и близким. При встрече с партизанами он говорил «здравствуйте», и те ласково ему улыбались. На нём были рваные кирзовые сапоги, короткий в заплатах пиджачишко, а на голове смятая серая кепка. В нём было что‑то от ребёнка: беспомощное, наивное.

Макей и комиссар Сырцов, приняв ещё несколько человек и порядком утомившись от всех разговоров, решили ещё раз продумать во всех деталях завтрашний бой. Но только они сели за стол, как широко открылась дверь и в комнату вошёл неизвестный человек. Это был коренастый плотный мужчина тридцати пяти—тридцати восьми лет. С широкого, чуть скуластого, лица его, заросшего жёсткой чёрной щетиной, смотрели на них суровые чёрные глаза. На нём был рваный короткий пиджак, а на ногах лапти.

— Мне командира, — сказал он с расстановкой и глухим голосом, хмуро переводя взгляд своих чёрных глаз то на Сырцова, то на Макея, словно хотел определить, кто же из них командир.

— Слушаю вас, — сказал Макей, обернувшись к вошедшему и досадуя, что его отрывают от спешной работы. «Где это Елозин? Надо запереться».

— Я инженер–судостроитель, — начал с места в карьер неизвестный человек.

— Может, вы с комиссаром поговорите? — перебил его Макей.

— Нет, мне именно вы нужны.

Макей и Сырцов молча переглянулись.

— Наша Родина нуждается во мне…

— Как? Как? — воззрился на него Макей, еле сдерживая раздражение: какое высокомерие у этого инженера!

«Родина нуждается в нём». Сырцов улыбнулся и, наклонившись, начал что‑то писать.

— Я слышал, — продолжал инженер, — что к вам из Москвы прилетают самолёты.

— А я этого не слышал. В чём собственно дело? Говорите! — сухо сказал Макей, набивая трубку каким‑то сором. Он чиркнул спичку, она вспыхнула да гак и догорела у него в руке.

— Ой, чёрт! — вскрикнул Макей, когда пламя спички обожгло ему пальцы, и он бросил её в сторону.

— Пожалуйста! — с неожиданной вежливостью сказал инженер, чиркнув зажигалкой и поднося длинное пламя к трубке Макея.

Макей затянулся. Выпустив клубы дыма, он обратился к инженеру:

— Так в чём же дело?

— Меня необходимо перебросить в Москву.

Лицо Макея приняло ехидно–жёсткое выражение, которое могло бы привести в замешательство кого угодно: сухие колючки его серых глаз вонзились в незнакомца, имеющего столь непомерные претензии, тонкие губы сложились в ядовитую улыбку. Но незнакомец, назвавший себя инженером, и глазом не моргнул. С детским упрямством он повторил:

-— Меня необходимо перебросить в Москву.

— В Москву? — ухмыльнулся Макей. — Почему в Москву? Инженеры нам и здесь нужны.

— Ну, раз нужны, я останусь, — неожиданно сказал инженер–судостроитель, — куда мне идти?

— Рядовым в третью роту, в саперную.

— Почему рядовым? — опять запротестовал инженер. — Я ведь инженер. Я ничего не понимаю!

— Мы и говорим, что вы недопонимаете, — сказал, вставая со стула, Сырцов и, взяв под руку незнакомца, предложил ему прогуляться. — Побродим, потолкуем.

Они вышли. Макей сразу углубился в составление плана предстоящей операции. Он обладал исключительной способностью быстро переходить от одного душевного состояния к другому, мог шуметь, кричать, хвататься за пистолет. Тут же, как ни в чём не бывало, он шутил, диктовал приказ писарю Макулнчеву, смеялся. Сам он эту свою способность называл переключением энергии из одного состояния в другое.

Через час пришёл Сырцов, и Макей, хитро сверкая глазами, сунул ему свой план.

— Посмотри, что я тут набросал.

— Хорошо, — сказал Сырцов, — вот только здесь, по–моему, не то. Сюда надо бросить ударную группу, а третья рота в это время пусть отвлечёт на себя огонь.

— Добро. Быть по–твоему.

— Миценко! — позвал Макей, — через час готовить отряд к выходу.

— Есть, товарищ командир!

III

Деревни Развады и Подгорье стоят на скрещении железной дороги Могилев—Осиповичи и большого шляха, связывающего собою Закупленье, Долгое, Усакино и Сушу. От Кличева, в котором партизаны установили Советскую власть, Развады находятся на расстоянии 18 — 20 километров на север. А вокруг простираются непроходимые хвойные, вперемежку с ольхой, дубом и березой, леса, урочища и топкие болота. Сюда‑то по железной дороге и прибыл батальон войск «СС». Чтобы оградить свои фланги от партизан, гитлеровцы выдвинулись по шляху в ту и другую сторону и небольшими силами заняли Усакино в Долгое. Другой вражеский отряд с юга от Кличева занял Усохи, Заполье, Бацевичи, Старый Спор, Березовое Болото и Рудню. С запада враги заняли Дулебы и Турчанку, с востока — Борки. Они даже в Уболотье наезжали и неоднократно завязывали там перестрелку с заставой макеевцев. Не было никакого сомнения относительно того, что гитлеровцы готовятся к блокаде Кличева.

Макеевцы, как и партизаны других отрядов, оставив Кличев, шли глухими лесными тропами на север от города. Ночью они прошли через Поплавы и Дулебы и сделали малый привал в Межном. До Развад и Подгорья оставалось четыре километра. Надо было дать возможность хлопцам перед боем чего‑нибудь перекусить, затянуться раз—другой самосадом, а то и просто высушенным дубовым листом. Макей с комиссаром Сырцовым, тем временем, собрали командиров и политруков рот, ознакомили их с обстановкой и планом боевой операции.

На рассвете партизаны, миновав лес, вышли на светлую кудрявую опушку. Сразу их взору открылись две деревни с небольшими хатами под деревянными крышами и далеко выброшенными постройками колхозных дворов. Это Развады и Подгорье. Макей решил послать туда разведку. Догмарёв вызвался добровольцем. Ломовцева парторг Пархомец рекомендовал как опытного вояку.

Догмарев и Ломовцев, согнувшись, побежали к селу Подгорье, потом легли на землю и поползли по–пластунски, не оглядываясь, быстро, словно кошки, когда те подкрадываются к зазевавшимся воробьям. Казалось, не только их взор, но и всё существо устремлено вперед; они знали, на что идут. С замиранием сердца следили партизаны за их передвижением. Вот они уже в Подгорье, машут руками — это сигнал «врагов нет». От дома к дому пробежали всю деревню. Они уже на линии железной дороги. Партизанам их почти не видно. Но Макей, не отрывая от глаз бинокля, следит за каждым их движением.

Ломовцев, лежа на животе, говорит Догмареву:

— Саша, ты ничего не слышишь?

— Нет.

— Будто говор нерусский?

Оба притаились за железнодорожной насыпью близ будки. Прислушались. Точно: где‑то недалеко идут люди. Слышен стук кованых сапог о жёсткую дорогу. Вскоре они увидели: прямо на них из Развад идёт небольшой вражеский отряд. Оба, словно по команде, вскинули винтовки. Почти одновремённо раздались два выстрела. Враги мгновенно рассыпались, хоронясь в кювете дороги и за случайно оказавшимся здесь бревном. Двое остались лежать на дороге недвижно. Через минуту противник открыл бешеную автоматную стрельбу. Пули свистели над головами партизан, решетили железнодорожную будку, за которой лежалц Догмарев и Ломовцев.

Сообразив, что перед ними не более двух—трёх партизан, враги начали передвигаться вперёд, расширяя свои фланги. Теперь они уже вели опасный для Догмарева и Ломовцева фланговый огонь.

Макей стоял на опушке леса и не отрывал глаз от бинокля. Увидев группу идущих гитлеровцев и услышав ружейную перестрелку, он отдал команду открыть огонь изо всех ручных пулемётов. Те не ожидали этого, и выстрелы с их стороны почти прекратились. Однако они вскоре снова возобновили натиск.

Ломовцев и Догмарёв теперь уже хорошо могли видеть лица врагов. Они слышали их лающий говор. Ломовцев, подумав, решил отступить. Он сказал об этом Догмареву, и они, пригибаясь, бросились бегом вдоль железной дороги. Потом свернули в Подгорье, надеясь там укрыться за строением. Пули зажужжали над их головами, тюкаясь о стрны хат. Где‑то звякнуло окно, разбитое пулей. Догмарёв, согнувшись, нырнул за угол дома и остановился, тяжело дыша. А где же Ломовцез? Догмарёв высунул из‑за угла голову, но не увидел друга.

— Даня, ты где?! — крикнул он что есть силы, и сердце у него заныло.

Ломовцев слышал этот тревожный крик, но не отозвался на него. Он знал: если Догмарев бросится к нему, то только напрасно погубит себя. Его теперь уже ничто не спасёт: обе ноги перебиты. Он видел кровь, но, странно, не чувствовал боли. Сделав попытку встать, он тут же упал со стоном. Ощутив под рукой винтовку, притянул её к себе, и, приложившись к её холодному ложу, качал целиться в солдата. Он расстрелял уже все патроны и напугался: «Живым, сволочи, возьмут». Однако в кармане нашёлся ещё один патрон. «Это мой», — подумал он, загоняя его в патронник.

Запыхавшись, Догмарев бежал к лесу, откуда, развернувшись в боевой порядок, шли в наступление партизаны. Впереди, что‑то крича, бежал комиссар Василий Сырцов. Бледное лицо его покрылось капельками пота. Рядом с ним—Катя Мочалова. Маленькая фигурка её смешно катилась по полю. Пухлые щёки девушки покрылись румянцем. «Ну, куда это Чилита?». И не успел это подумать Догмарев, как что‑то ожгло его шею. Подбегая к Макею, он чувствовал, как силы оставляют его. В глазах поплыли тёмные и красные круги, лицо Макея как-то расплылось и Догмарев, собрав последние силы, крикнул:

— Там… фашисты. А Ломовцев…

Не договорил Догмарев, упал навзничь. Макей видел, как белый воротник его рубахи обагрила кровь, тёмнокровавое пятно, ширясь, заливало всю грудь.

— Даша! — закричал Макей. — Помоги Догмареву!

Мария Степановна и Оля Дейнеко, обе с санитарными сумками, склонились над раненым.

Лантух, Свиягин и Даша бежали позади комиссара, держа наперевес винтовки. Даша, взглянув в сторону второй роты, увидела там парторга. Пархомец был в своём зелёном бушлате и без шапки. Русые волосы его трепались, подпрыгивая на бегу, золотились под лучами восходящего солнца. Даша, ускоряя бег, ещё раз успела взглянуть на него. «Милый, желанный. Если раны — небольшой». И тут же откуда‑то возник перед ней образ Даниила Ломовцева. Словно призрак, он неотступно стоял перед её взором: полное, доброе, улыбающееся лицо, ёжик русых волос, выцветшая военная гимнастёрка, на правой груди малиновой эмалью цветёт орден Красной Звезды. Вдруг словно что ударило её: «Ведь он, кажется, не вернулся. Догмарев один пришел».

— Где Ломовцев?! — крикнула она.

Кто‑то, бегущий рядом, сказал:

— Он остался в Подгорье. Видно, убит.

Даша вырвалась из рядов и вскоре почти первая вбежала в Подгорье. «Данька, Данька! Бедный. А я… я…». Она рыдала. Слёзы заливали её глаза, скатывались по щекам. Герой Хасанских боёв лежал у поломанных прясел, раскинув в стороны сильные руки: он словно отдыхал после трудной работы. Даша схватила его руку.

— Даня! — закричала она.

Каким‑то отчуждённым и словно осуждающим взглядом смотрел на неё умирающий. В его тускнеющих голубых глазах плыли высокие перистые облака, которых он уже не видел. Бледные губы шевельнулись, и он еле слышно выдохнул:

— Ты…

Это было последнее его слово. Что он хотел сказать? Даша зарыдала. Кто‑то над ней сказал:

— Сам застрелился.

Около него лежала куча пустых гильз: последняя осталась в патроннике. На левой части груди, вокруг опаленного места, на светлозелёной гимнастёрке, расползлось мутно–красное пятно. Из перебирых ног сочилась кровь, багряной лужицей застывала она на чёрной земле.

Весь день шёл бой. Обе стороны держались стойко* Храбрость врагов объяснялась их обречённостью. Партизаны, заняв Подгорье и, таким образом, овладев железной дорогой, отрезали врагу путь к отступлению. Михась Гулеев здесь впервые пустил под откос поезд, на котором пытались удрать фашисты и разрушил мост через реку Должанку.

— Молодец! — похвалил его Макей, и тут же назначил командиром взвода вместо Ломовцева.

Вся разведка во главе с командиром Ериным была в общем строю и участвовала в сражении. Поддерживая свой престиж, разведчики безрассудно бросались в бой, увлекая за собою остальных партизан. Враги били из. пушки и двух миномётов, и партизаны несли большие потери. Катя Мочалова и Даша теперь работали на санпункте, помогая Марии Степановне и Оле Дейнеко перевязывать раны своим товарищам. Вот принесли Тол» Тетеркина с изуродованной снарядом ногой: кости ниже коленки перебиты, развороченная икра выперла наружу рваными кровоточащими закрайками. Он мужественно переносил страдания. Только на смуглом полном лице его обильно выступил крупными каплями пот.

— Больно, Толя? — заботливо спрашивали его девушки.

— Ничего, ничего. Наше дело такое, — улыбался он. — Покурить бы.

Макей ходил по полю боя почти открыто. За ним, как тень, следовал его адъютант Елозин. К ним подполз дед Петро. Фуфайка на нём была грязная, в бороде мусор. Он поднял голову, и в маленьких глазах его блеснули злые огоньки.

— Чего судьбу пытаешь? Не любит она гонористых. Забыл бабку‑то. Она бы сказала: «Бережёного бог бережёт».

Рядом пропела пуля. Дед Петро быстро ткнулся бородою в землю.

— Ложись, Макей, — ворчал он с земли. — Оху бесшабашная головушка!

— Пушку бы… — сказал кто‑то недалеко от Макея.

«А ведь это идея», — подумал Макей и, обернувшись назад, спросил у Елозина, где комиссар.

— Во второй роте, — ответил тот, присев, так как около самого уха, словно шмель, прожужжала пуля.

— А где его заместитель по комсомолу?

— Не знаю, — виновато улыбаясь, сказал Елозин.

Лантух в это время находился в самом жарком месте на железнодорожном переезде, куда стремились прорваться немцы, чтобы выйти из окружения.

— Позвать ко мне! — крикнул Макей, и Елозин со всех ног бросился на поиски Лантуха. Он бежал среди разрывов снарядов, свиста пуль, воя мин. То падал он на землю, то, согнув свою широкую сутуловатую спину, припускался бежать по направлению к Подгорью. По пути спрашивал хлопцев, не видали ли те помощника комиссара по комсомолу.

— Это кто же?

— Да Лантух. Память, что ли, фашисты тебе отбили?

Хлопец чесал затылок и тоскливо говорил:

— Отобьёт! Вон как чешет. Ложись!

Но Елозин уже бежал дальше.

Через некоторое время Лантух стоял перед Макеем. Веснушчатое лицо его было бледно и обрызгано грязью. На щеке, поросшей светлой щетиной, видна кровавая ссадина.

— Осколком мины царапнуло, — сказал он и присел за небольшой холмик, где, лёжа на боку, что‑то писал на планшете Макей.

— Вот это передашь Левинцеву, — сказал он, подавая Лантуху клочок бумаги. На словах скажешь: «Макей просит пушку».

Отослав Лантуха, Макей отдал команду отойти всем на опушку, а второй роте держать Подгорье. Наступление было прекращено. Сам Макей остановился в Подгорье, куда вызвал всех командиров и политруков рот. Ночью враги сделали было попытку прорваться, но получили отпор. Тогда они решили установить связь с ближайшим немецким гарнизоном, расположенным в Суше, и послали туда своего лазутчика Марка Маркина. Но его поймала партизанская застава, куда как раз заглянул не знающий устали Миценко. Получив все необходимые сведения, Миценко тут же собственноручно приколол предателя.

— Беды не было бы, Митя, как тогда с Эстмонтом, сказал осторожно Саша Прохоров. Миценко посмотрел на его грязную кожаную куртку с зелёными затёртыми петлицами, на потускневшие скрещённые на груди ремни и криво усмехнулся.

Беда, Саша, когда эти гады по земле нашей живыми ползают. Вот это беда! Ты хоть бы умылся, почистился, — неожиданно посоветовал он Прохорову. — Ну, как, привыкаешь?

— Вроде. Нервы у меня, товарищ помкомандира.

— Закаляй. Валерианки не чую, это уже хорошо.

— Он у нас теперь сам вперёд рвётся, — сказал о Прохорове Коля Захаров.

— Гитлеровцы на помощь кличут, — сказал Петых Кавтун, указывая на поднявшуюся в чёрное небо зеленую ракету.

IV

В Суше Левинцев совместно с Изохом уже заканчивали операцию по ликвидации вражеского гарнизона, и потому на записке Макея Левинцев написал: «Иду». Изох был, как всегда, в хорошем настроении духа. Потрепав Лантуха по плечу, он сказал:

— Не учился у меня, веснушчатый?

— Нет, товарищ Изох, — просто ответил юноша.

— А сколько у тебя их, веснушек‑то! Как на грачином яйце.

— Это к весне. Говорят, в Москве выводят.

«Вот буду в Москве учиться, — думал Лантух, шагая один ночью по лесной тропе, — обязательно сведу веснушки». На душе у него было светло и радостно — и оттого, что в шапке лежит хороший ответ Левинцева, и от затаённой мечты об учёбе в Московском университете. «Ведь сам Ломоносов открыл. И памятник ему там, говорят, поставили». Всю дорогу он рисовал себе, как будет учиться в Москве и как будет обрадован Макей, узнав, что Левинцев идёт к нему на выручку. Размечтался он и о том, как они, разгромив врагов, заглянут с Макеем в родное село, почудят с дивчинками, гульнут, что называется, на радостях. А как мать‑то будет рада! «Петрок, — скажет, — родной!» «Вот, мама, видала, — ответит он, — как мы фрицам всыпали?» А она, вытирая слёзы радости белым с чёрным горошком платком, обнимет его, расцелует.

Эх, знать не во–время размечтался хлопец–макеевец! Дорога ли лесная непроторённая, ночь ли безлунная, хмурая, голова ли бесшабашная или доля бесталанная — невесть что, только забрёл Петрок Лантух не в Подгорье, где ждал его Макей, а в Развады, где лютовали чужеземцы. Да зашёл‑то как — с песней:


Песне, как птице,

По утру звенеть:

Встретятся вороги —

Ворогам смерть.


— Хенде хох! — услышал он вдруг лающий окрик, и всё понял. Над головой пропели огненно–красные осы, левое плечо что‑то словно обожгло. Длинные автоматные очереди рвали ночное безмолвие и живое тело лантуховской песни.

— Врёшь, гад! Не сдамся! А если и подниму руки, то только для удара.

С этими словами он выхватил из‑за пояса гранату и, взмахнув ею в воздухе, метнул в кучу немцев. Раздался оглушительный взрыв: граната была большая, противотанковая, и всё смолкло. Сам Лантух, разбросав руки, словно он хотел обнять всю родную землю, упал лицом вниз, истекая кровью.

Партизанские патрули, ходившие по Подгорью, слышали и крики, и выстрелы, и, тем более, тяжёлый взрыв гранаты, и терялись в догадЛах, не зная, чему это приписать. «Гитлеровцы чудят», — подумали они. Об этом и доложил каждый своему караульному начальнику.

Макей всю ночь не спал. Он ходил по хлипкому полу старенькой хаты и с нетерпением ждал возвращения Лантуха. По его расчётам, он должен быть уже здесь. Половицы пола мерно скрипели под его тяжёлым нетерпеливым шагом, словно жалуясь на что. Он то и дело поглядывал на часы и на спящего адъютанта Елозина и, качая головой, думал: «Не к врагу ли забрел хлопец? Ночь—хоть глаз выколи. Как раз влипнет». В то время, когда он поправлял огарок коптящей сальной свечи, раздался взрыв. Огарок выпал из его рук.

— Елозин! — крикнул он, — поднять отряд!

Тот, словно ошпаренный, вскочил со своей скамьи. В первую минуту он не понял, что от него требуется. Не повышая голоса, Макей сказал, словно отрубил:

— В ружье!

Елозин бежал по тёмной, окутанной предрассветной мглой улице и стрелял из пистолета. Многим казалось, что это пастух щёлкает своим длинным кнутом.

— В ружьё! — неистово орал Елозин.

Патрули, узнавая в нем адъютанта и поняв в чём дело, бежали по своим подразделениям, стреляя зачем‑то на бегу, как и Елозин, и кричали «в ружье». Через нисколько минут вся улица кишела вооружёнными людьми. Они тёмными силуэтами сновали туда и сюда, казалось, совершенно безо всякого толку. Однако это было далеко не так. Каждый человек здесь знал своё место не только в строю, но и в боевом расположении на тот случай, если враги неожиданно нападут на них. Роты выбегали за село и занимали там каждая свою позицию.

Услышав невообразимый шум, топот сотен ног и стрельбу, Макей пришёл в ярость. С пистолетом в руке он выбежал на улицу и остановился. Первым его желанием было убить Елозина. Но, очутившись в кромешной мгле, кишевшей народом, Макей понял, что этим нелепым и роковым выстрелом он не остановит всеобщей сутолоки, а только разве ещё больше усилит её. Мимо него пробегали люди, в темноте даже и не замечая его. Он сунул пистолет в кобуру и пошёл к железной дороге. Пробегавшие мимо него люди что‑то кричали и скрывались во мраке. В это время Макей буквально столкнулся с комиссаром Сырцовым. Тот был в одной гимнастёрке, но на голове — неизменная пилотка.

— Что случилось, Макей? — спросил он, и в голосе его впервые Макей услышал еле сдерживаемое раздражение. Это задело Макея, однако он спокойно сказал:

— Елозина следовало бы расстрелять.

В это время на них набежал запыхавшийся Елозин и прерывающимся голосом закричал:

— Ребята, не видали Макея или комиссара? — и бросился было дальше. Но чья‑то цепкая рука схватила его за полу пиджака.

— Куда? Стой!

Кто‑то рядом засмеялся. Макей набросился на Елозина.

— Заставь дурака богу молиться, готов лоб расшибить… Ну, чего ты носишься? Тревога — это не значит трам–тара–рам! Это, значит, быстро, но тихо принять боевую изготовку. Вот!

Елозин молчал. Он, видно, и сам уже понял, что увлёкся, однако хотел хоть немного оправдаться.

— Со сна, — хрипло сказал он.

— Дубина стоеросовая, а не сосна. Согрешишь с тобой.

— А это что за люди? — обратился Макей к трём тёмным силуэтам, давно уже, как он заметил, неотступно следовавшим за ним.

— Связные мы, от рот, товарищ командир, — сказал один из троих.

— А! Вот что, — обратился он к связным, — командиров и политруков рот ко мне!

Связные мгновенно скрылись.

А врагщ, слышавшие весь этот шум, как и следовало ожидать, приготовились к отпору. Всю силу своего оружия они направили в сторону Подгорья.

В хату к Макею вскоре явились командиры рот и политруки. При тусклом свете каменка и огарка сальной свечи, водруженной на дно перевёрнутой эмалированной кружки, поставленной на стол, Макей участливо смотрел на своих боевых сподвижников. Перед ним сидели молодые хлопцы с суровыми и бледными лицами. Недоедание, тревоги и недосланные ночи, видно, дают себя знать. И комиссар подался: осунулся, щёки впали, обострились скулы лица, лоб пробороздила глубокая продольная морщинка, жёсткая складка залегла у губ.

Опершись локтем о стол, сидел командир первой роты Василий Карасев — маленький, подвижный человек с белым хохолком волос на голове и быстрыми васильковыми глазами. Мария Степановна очень удачно звала его снопиком. Он что‑то шёпотом говорил своему политруку Михаилу Комарику, высокому и курчавому шатену, который до войны работал заведующим Всевичской начальной школой. Тот, мусоля папироску, согласно кивал ему головой и нервно проводил рукой по курчавым своим волосам. Политруки Пархомец и Бурак сидели рядом. Они молчали. Командир третьей роты Крюков сел где‑то в угол. Он сейчас вспомнил свою батарею и пожалел, что нет её здесь. Макей еле разыскал его глазами.

— Ты чего там? Эй, лейтенант! — сказал Макей и шутя обратился к Бураку:

— Товарищ Бурак, твой командир роты повесил голову. Треба воспитательную работу среди него повести.

Крюков с недовольным видом встал, подошёл к столу и сел рядом с Карасевым. Тот подвинулся и что‑то стал шептать Крюкову. Узкое, с орлиным носом и чёрными бакенбардами, лицо Крюкова было хмуро, но он улыбнулся, как только Карасев затараторил ему в ухо о какой‑то пушке, которую‑де Елозин обещал вскоре достать. Крюков с недоверием покачал головой, хотя и сам он не переставал верить в такую возможность. Ведь они сами в Августовском лесу зарыли в землю чудесные 76–миллиметровые дальнобойные пушки. Но то в Августовском лесу — это у самой Беловежской пущи, куда на коне неделю махать—не домахать. «А что, если махнуть?»

— Бой пока отменяется, — сурово сказал Макей, и Крюков вздрогнул не то от голоса командира, не то оттого, что партизаны отступают.

В хате среди командиров произошло заметное движение. Кто‑то не удержался и свистнул, а Комарик, хмуря брови, спросил:

— Почему? — и голос его неожиданно дрогнул. Он зашумел коробком спичек, и вскоре язычок пламени осветил его тонкий нос и широкий подбородок.

Макей обстоятельно разъяснил, почему он отменяет наступление, и всем стало ясно, что, действительно, после такого шума, который, несомненно, достиг ушей врага, наступать безрассудно.

— Мы должны обмануть их и потому отход от Развал следует провести на глазах у немцев. А наступление начнём через час—два уже с другого конца, откуда они нас и не ожидают. Здесь оставим взвод Тихонравова, придадим ему пулемёт Коли Захарова.

Бурак запротестовал, махнул рукой:

— Артисты! Ой! Умора!

— Вы что, не доверяете Захарову? — спросил Макей.

— Цыганёнок у него. Какой это второй номер? Артист!

Но за цыганёнка заступился комиссар:

— Петых Кавтун — смелый парень. А что плясун, это не беда. Даже хорошо. Враги у него убили родителей и опозорили невесту. Вы знаете, что они сделали с его Зарой? Об этом страшно говорить. В конце концов они сожгли её, привязав к сосне. Когда он рассказывал мне об этом, то я, признаюсь, не мог удержаться от слёз. А у него только ноздри раздувались, как у тигра. На всякий случай, — добавил Сырцов, — останусь с ними я сам.

— Добро, — сказал, подумав, Макей. — Немцы, конечно, попытаются ещё раз пробиться к железной дороге, и тут без твёрдой руки нельзя.

И Макей тепло посмотрел на. комиссара: «Всегда он вот так — где больше опасности, он там».

Через полчаса партизаны тремя колоннами отходили к лесу. Предутренний туман густой пеленой висел над землёю, и неприятель только по звукам удаляющихся голосов мог догадываться,, что партизаны отступают.

По выходе из Подгорья Сырцов встретил Марию Степановну. На широкой телеге, запряжённой сивой лошадёнкой, она везла Сашу Догмарева. Рана его оказалась нетяжёлой, то есть кости на шее не были повреждены, но он потерял много крови. Ему казалось, что он может принять участие в бою и’ все просился в строй.

— Пустите вы меня, товарищ Красневская.

— И не думай.

— Товарищ комиссар! — обратился Догмарев к Сырцову, когда тот, выйдя из крайней хаты, подошёл к ним. — Чего она меня спеленала? Посадили вот и не пускают.

Комиссар улыбнулся, поняв, чего хочет сибиряк.

— Как самочувствие? — спросил он, пожимая его руку.

— Говорю, хорошо. А Мария Степановна держит. И грудь завязала.

— Лежи, лежи! — прикрикнула на него Мария Степановна и вопросительно посмотрела на комиссара. Сырцов неловко поёжился под этим задумчивым и тёплым взглядом и, пожимая маленькую руку женщины, пропахшую иодом, эфиром и ещё чем‑то специфически медицинским, нарочито весело, сказал:

— А я, знаешь, Маша, здесь остаюсь.

— То есть, как это здесь? — испугалась она.

— Со взводом Тихонравова прикрываем отход.

— Я боюсь за тебя, Вася.

Мария Степановна впервые назвала Сырцова по имени и на ты. Голос её дрогнул, она готова была разрыдаться. Сырцов взял её под руку: она вся дрожала. В больших глазах блеснули слёзы. «Неужели она меня любит?» — спрашивал себя Сырцов, шагая за телегой, на которой бледный, с запекшимися губами лежал раненый. Он заснул и во сне стонал.

— Ты знаешь, Вася, после мужа ты для меня всё. Что будет со мной…

Говорила Мария Степановна упавшим голосом, поднося платок к глазам.

— Что за чёрные мысли? Успокойся…

— Товарищ комиссар, — сказал, подбегая и шлепая грязью, Саша Прохоров, — вас Тихонравов просит.

— Иду, иду!

Прохоров бросился обратно в деревню, разбрызгивая сапогами дорожную грязь. От его щеголеватого вида ничего не осталось. Кожаная куртка с зелёными интендантскими петлицами совсем потускнела, ремней на ней уже не было. «Отрезвел хлопец. Ещё какой боец будет!» — подумал комиссар, глядя ему вслед.

— До свидания, Маша, — сказал он, протягивая ей руку.

Мария Степановна остановилась, вскинула на Сырцова свои большие глаза, наполненные слезами, и вдруг неожиданно, обвив руками его шею, поцеловала комиссара в губы и, оттолкнувшись от него, побежала догонять телегу. Сырцов стоял и, глядя ей вслед, почему‑то повторял: «Чёрные мысли, чёрные мысли. И мне в голову всякая дрянь лезет». Женщина догнала телегу и, бросившись в неё рядом с раненым, дала волю слезам. Сырцов помахал в воздухе пилоткой и пошёл на тот конец деревни.

Ты что, Мария Степановна? — спросил её, очнувшись, Догмарёв и с грустью отметил про себя, что он что‑то всё спит.

— Мария Степановна, почему это я всё сплю?

— От потери крови, Саша.

Она была рада, что раненый заговорил с ней. От тихого голоса и задушевных слов его ей сразу как‑то стало легче. Это отвлекло её от тяжёлых дум, и она охотно уже стала сама поддерживать бесхитростный разговор с раненым партизаном. Молчание убило бы её. А Догмарев говорил о глубоких снегах Сибири, о кедровых орехах, о том, как они целыми возами набирали их в дремучем лесу, как собирали грибы и мед Диких пчёл.

— А сколько там белок и разных птиц! —говорил он мечтательно. — Знаешь, Маша, какая это страна?

Мария Степановна слабо улыбнулась, точно не Догмарев, а она была больной.

— Не знаю, не была там.

— Это… Ну, как бы сказать…

Раненый начал подыскивать подходящее слово для определения величия, богатства и красоты родного края, который он горячо любил и за который проливает кровь здесь, в лесах Белоруссии. Он так далеко ушёл в поисках за этим словом, которое, видимо, всё ускользало от него, что вскоре Мария Степановна услышала тихое всхрапывание и невнятное бормотанье больного. «Опять бредит», — подумала медсестра.

V

Враги, действительно, всё сврё внимание сосредоточили на Подгорье. Они видели, как партизаны вышли из деревни. Многие, наверное, с облегчением вздохнули, видя, как партизаны снова забираются в свои лесные дебри. Однако немецкое командование оказалось не таким наивным, как это представлялось Макею. Враги решили разведать Подгорье. Два фашистских солдата в длинных зелёных шинелях, осторожно озираясь по сторонам и низко пригибаясь к земле, быстро продвигались к деревне. Подгорье было пусто. Об этом они просигнализировали в Развады. Вскоре оттуда вышла колонна пехоты, за ней вытянулся обоз, груженный награбленным у колхозников добром. За обозом солдаты гнали стадо коров, тревожное мычание которых далеко разносилось вокруг. До восхода солнца оставалось не более часа. Слабая оранжевая заря уже окрашивала всю восточную часть неба, и воздух от этого наполнился тусклым розовым светом.

Неприятель до рассвета думал оставить село. Но неожиданно с запада в тёмное небо взметнулось багрово–красное пламя и вслед за тем раздался сильный взрыв. Это Андрюша Елозин осуществил отчаянно смелую вылазку. Накрывшись пёстрой плащ–палаткой, он подполз к немецкому пулемётному расчёту, оставленному близ сарая в качестве прикрытия, и гранатой уничтожил его. Затем плеснул из фляги под застреху сарая бензин, поджёг его. Бросившись за опрокинутый взрывной волной немецкий пулемёт, Елозин открыл из него стрельбу по врагу. Теперь, освещённые заревом пожара, они видны были, как на ладони. Видны были, правда, и партизаны. Но тот факт, что пожар — дело рук не их, гитлеровцев, а партизан, которые имеют, видимо, какую-то цель, морально угнетал фашистов, а пулемётный огонь, который открыл по ним Елозин с тылу, окончательно потряс их. Им показалось, что они зажаты в огненное кольцо.

Да это и на самом деле так было. Что‑то горело во всех четырёх сторонах деревни. Враги повели круговой обстрел, причём стреляли, как всегда, много и безалаберно. Это говорило об их нервозности. Немецкие снаряды со свистящим воем проносились и взрывались где–то далеко в лесу, сбивая верхушки сосен. Они не причиняли вреда партизанам. Тяжелее было от мин. С тревожным фырканьем падали они под ноги наступающих партизан, громко рвались, поднимая к подрумяненному зарею небу столбы огня, земли, а иногда и окровавленные куски партизанских полушубков. Партизаны, то падая, то поднимаясь, приближались к Развадам. А на востоке, багровея, ярко разгоралась заря. Разгоралась и битва. Невообразимый шум стоял над Развадами и Подгорьем.

Низкорослый командир роты Карасев в большом танковом шлёме походил на гнома. Внимательно следил он за хлопцами из‑под белых редких бровей и восклицал, когда видел, что кто‑нибудь отставал:

— Подтянись!

А впереди партизанской цепи металась длинная фигура политрука роты Комарика. Словно ветряная мельница, размахивал он руками, крутил над головой пистолетом и, как‑то подпрыгивая, бежал всё вперёд и вперёд. За ним, не отставая, бежали его боевые товарищи. Они стреляли редко и только по цели: берегли патроны.

— Эх, ты! Мазуля! — ворчал Толя Тетеркин, косясь на смущённого Петра Гарпуна. Тот был сам не свой. Толстое лицо его побледнело и покрылось испариной. Глаза блуждали, как у безумного. Ему казалось, что весь огонь противника направлен на него. И в самом деле, вокруг столько мин рвалось, столько пуль проносилось, что’ немудрено было и страху вырасти. Снова раздалась команда «Вперёд!» Партизаны, вскакивая, с криком «Ура!» бросились к Развадам, в которых засели немцы. Но Гарпун никак уже не мог преодолеть вдруг навалившуюся на него тяжесть: он словно прирос к земле. И ничего он теперь так не желал, как сравняться с землёй, провалиться сквозь неё, лишь бы уйти из этого ада. И вот в его мозгу вдруг блеснула спасительная мысль: ранен! Как хорошо быть раненым! Конечно, легко. Его взяли бы заботливые руки, положили бы на носилки и, подняв, унесли бы от этого ужаса далеко, далеко… Левая рука сама собой поднялась кверху, да так и осталась. Вдруг его кто‑то сильно ударил в зад.

— Ты за кого голосуешь? Вперёд! Пристрелю!

Гарпун сразу опустил руку и оглянулся. Перед ним стоял коренастый человек в сером пиджаке, с лицом, заросшим чёрной щетиной. На ногах у него были лапти, а на голове широкополая фетровая шляпа. Он был возбужден. Под заросшими широкими скулами двигались желваки, глаза злые.

— Вперёд! — хрипло крикнул незнакомый человек

— «Откуда взялся этот пират?» — подумал Гарпун, бледнея. — «Убьёт ещё, подлец». Он вскочил, как ужаленный и, пригнувшись, боясь нового удара, быстро побежал вперёд. За спиной Гарпуна раздался грубый, оскорбительный смех незнакомого человека, который, видимо, и не предполагал, сколько прыти и резвости было в его коротеньких ножках.

Человек, который так грубо турнул Гарпуна, был не кто иной, как инженер–судостроитель Новик. Этот оригинал, желавший во что бы то ни стало улететь в Москву, теперь также рьяно рвался в Развады. Он бежал, не останавливаясь, и ни разу не прилёг. Вот он очутился рядом с парторгом Пархомцем. Тот с удивлением по сматривал на него.

— Эй, ты, лапти! — не выдержав, закричал ему Пархомец, когда пули, словно рой слепней, особенно часто зажужжали у них над головами. — Ложись! А то как раз лапти придётся сушить.

— Ничего! — огрызнулся Новик и побежал дальше, стреляя на ходу. Потом он вдруг пригнулся и схватился за голову.

«Доходился, чёрт», — с жалостью подумал о нём Пархомец, — но тот, оскалив в чёрной щетине рот, торжествуя, провозгласил:

— Не моя!

И снова побежал. Вот он машет кому‑то шляпой, призывая за собой. «Что это за чудак такой?» — подумал Пархомец, и тут же почти забыл о нём. С криком «Ура! За Родину! За Сталина!» — партизаны дружно бежали к вражеским окопам. Пархомец в зелёном бушлате, без шапки, стреляя из пистолета, вместе с Новиком вскочил в немецкий окоп. Уничтожив пулемётное гнездо и очистив окоп от врага, они остановились друг перед другом, словно примериваясь. Широкая улыбка раздвинула щетинистое лицо Новика, и он протянул Пархомцу руку.

— Поздравляю! Будем знакомы: инженер–судостроитель Новик.

В это самое время все услышали в ясном весеннем небе нарастающий гул моторов. Это летели немецкие самолёты. Их было три. «Может быть, пройдут?» — подумал ни один партизан, наблюдая за полётом стервятников. Но они, разворачиваясь, брали курс на Развады. И вдруг, неожиданно, с большой высоты, пикируя, онй ударили по деревне, не очень‑то, видно, считаясь и со своими. Впрочем, немцы, как только увидели самолёты, устремились в Подгорье, к железной дороге.

Партизаны словно только сейчас вспомнили оставленный в Подгорье взвод Тихонравова. Вспомнили и поспешили на помощь своим товарищам. «А ведь там и комиссар», — подумал Макей и, стегая плёткой своего каурого «Полицая», на галопе поскакал через пылавшие Развады к Подгорью, где, истекая кровью, горстка партизан отбивалась от наседавшего врага, превосходившего их в десять раз по численности. Не отставая от него, скакал Елозин, смешно горбатясь и подпрыгивая в седле. Самолёты, отбомбив и не причинив большого вреда, делали второй заход.

Макей остановился около хаты, с крыши которой разведчик Павел Потопейко стрелял по врагам ив ручного пулемёта. За углом лежала группа партизан. При виде Макея многие из них встали, смущённо вытирая потные лица и размазывая по щекам грязь.

— Товарищ командир, разве можно сейчас на лошади?! —кто‑то не то увещевал, не то спрашивал у Макея.

— На войне и на чёрте можно, — огрызнулся Макей и, раздирая рвавшейся лошади до крови удилами рот, спросил, где начштаба. «Надо сказать, чтоб послали на помощь комиссару».

— Это какой начштаба? — простодушно отозвался молоденький хлопец, робко прячась за угол хаты.

— Один у нас начштаба — Белокурский.

— Эй, хлопцы, не видели Белокурского? — закричал, надрываясь, Елозин, следя взглядом за маневром немецких самолётов. «Командира надо отсюда увести», — подумал он с тревогой, наблюдая, как, разворачиваясь и показывая чёрных паучков на серебряных плоскостях крыльев, самолёты снова брали курс на Развады, И в первый раз, решив соврать перед командиром, Елозин крикнул ему, указывая плёткой за село:

— Белокурский, говорят, на санпункте, раненый!

— К нему! — крикнул каким‑то сорвавшимся голосом Макей и пришпорил коня.

И–и-и–у-у–ю-ю, — завыли сброшенные с самолётов бомбы, — бух–бух!

Горячая волна воздуха обдала высокий затылок Макея. Оглянувшись, он увидел, как то тут, то там вырастали чёрные кусты разрывов авиабомб. Слева вспыхнуло пламя пожара. Это горела школа, подожжённая термиткой. Партизаны залезли в окопы, вырытые немцами.

На южной окраине деревни происходило какое‑то большое движение. Оттуда доносились невнятные голоса. И вот явственно до слуха Макея донесся крик «Ура». Это третья рота лейтенанта Крюкова пошла в наступление на Подгорье. Впереди, в зелёном бушлате и без головного убора, бежал политрук роты, секретарь партбюро отряда Иван Пархомец.

В Подгорье уже давно шёл неравный бой. Тяжело было одному небольшому взводу партизан сдерживать натиск более чем сотни хорошо вооружённых немецких солдат. «Как там он, Вася Сырцов?» — думал Пархомец. Снова свела их военная судьба вместе. Год тому назад они были в одной части политруками. Война разлучила их. И вот недавно они, как братья, снова встретились — уже в партизанах.

— Вперёд, хлопцы! — закричал Пархомец. — За мной!

Мимо пробежал опять этот чудак в жёлтых лапоточках. Он по–приятельски кивнул Пархомцу и что‑то крикнул.

— Что? Что?

— Догоняй, говорю!

Вот бежит пулемётчик Вася Михолап, ещё совсем мальчик. «Как это и кто доверил ему пулемёт? Бросит он его в случае чего», — думал Пархомец, выравниваясь с ним. Он видел, как у того капли пота выступили на бледном детском личике. Мимо и впереди него, что‑то крича, бежали партизаны. Кто‑то упал и уже не встал. Кто‑то схватился за ногу и присел, призывая на помощь. Самолёты, сделав ещё два круга над горевшей деревней, взяли курс на запад.

Немцы, очевидно, поняли, что теперь они предоставлены самим себе и усилили натиск на взвод Тихонравова, стремясь прорвать кольцо окружения.

Сырцов, сбросив кожаное пальто, мешавшее ему, сам лёг за пулемёт. Разбросав на земле ноги, он повёл уничтожающий огонь по наседавшему врагу. Рядом с ним лежал цыганёнок Петых Кавтун, внимательно наблюдавший за действиями комиссара. Помнил Кавтун кое‑что из того, что преподал ему Андрюха Елозин, ставший теперь адъютантом командира отряда. Что ни говори, а если бы довелось ему лечь за эту машину, он показал бы гитлеровцам, где раки зимуют.

Недалеко от Кавтуна, умело окопавшись и наложив на бруствер грудку камней, лежал Арам Моносян. Сосредоточенно стрелял он по наседавшему врагу, время от времени ласково косил на комиссара свои большие, какие‑то тоскующие глаза и двигал толстыми потрескавшимися губами, шепча не то проклятия, не то заклинания. Этот широкоплечий, невысокого роста юноша, говорил обычно мало и, сказать по правде, плохо.

Враги уже были хорошо видны. Сердце Сырцова наливалось злобной ненавистью, словно он видел перед собой не людей, одетых в зелёные шинели, а волчью стаю или саранчу, которую во что бы то ни стало надо уничтожить. И он бил и бил. На обострившемся лице под щетинистыми скулами упруго ходили желваки. Жгучим блеском горели в чёрных глазах торжествующие огоньки всякий раз, как немцы падали под огнём его пулемёта.

— Уй, маладец какой, наша комиссар! — провозглашал Арам. — Уй!

Вдруг он увидел, как комиссар повернулся на бок, оторвал руки от деревянных ручек пулемёта, и тот замолчал. Но в ту же минуту пулемёт снова заговорил: за ним уже лежал, ощерив мелкие зубы, Петых Кавтун. Арам подбежал к комиссару и схватил его. Сырцоз застонал.

— Больно, кацо?

На груди комиссара расцветали, увеличиваясь, два красных мака. Арам положил его за бугорок, сорвал с себя белую рубашку и, стягивая ею грудь комиссара, с тревогой заглядывал в бледное лицо раненого. Град пуль заставил его лечь.

Когда под руками Петыха Кавтуна заговорил пулемёт, немцы притихли. От Развад, с тылу, на немцев наступали партизанские роты. Уже слышно было их мощное «Ура» и частая стрельба.

Арам бережно взял комиссара в охапку и, согнувшись, быстро пошел к лесу. Белая широкая спина его, подрумяненная восходящим из‑за леса весенним солнцем, служила заманчивой мишенью для немцев. Те, действительно, ударили по нему. Пули просвистали над ним так, что он вынужден был присесть. А когда побежал снова, то уже сильно прихрамывал на правую ногу. Пуля пробила ему мякоть бедра и он слышал, как кровь горячим потоком бежит вниз по ноге. «Не отдам», — думал он о ноше и бивших по нему немцах. «Мал-мал в лесу буду». И вдруг, в самый последний момент, когда Арам считал себя уже вне опасности, что‑то толкнуло его в спину, и он, сделав шаг, другой, тихо опустился на холодную землю. Выпустив из рук уже мёртвого комиссара, Арам сам замертво упал лицом вниз.

Тихонравов, узнав о гибели Сырцова, решил биться до последнего. «Дорого вам обойдётся жизнь нашего комиссара».

— Цыганёнок! Жми–дави! — закричал он, присаживаясь к Кавтуну. И тот до боли в пальцах нажимал наручники пулемёта.

Когда Макей с Елозиным на всём галопе подскакали к санчасти, укрытой в лесу за густым ельником, Белокурский уже умирал. Он лежал на еловых ветках с побледневшими щеками и судорожно стиснутыми губами, на которых запеклась кровь и запечатлелись невероятные страдания. Даша и Мария Степановна стояли в стороне и вытирали платком слёзы. Оля Дейнеко и Катя Мочалова подводили ещё одного раненого в ногу партизана. В нём Макей узнал разведчика Павла Потопейко. Превозмогая боль, тот пытался улыбнуться. К Макею подъехал Елозин.

— Товарищ командир, — со слезами в голосе заговорил он, — ведь я вам нарочно про Белокурского‑то сказал, сам не знаю зачем. А вот и правда вышла.

Макей отмахнулся от него рукой и, повернув коня, тихо поехал прочь. Над Развадами бушевало пламя пожара, а на всём пространстве чистого поля кипел бой, шум которого доносился до леса. Вскоре Мария Степановна увидала, как два всадника на галопе скакали среди разрывов мин и снарядов. Они скакали в Подгорье, где сейчас решалась участь сражения. «Что‑то там с комиссаром?» — спрашивала себя Мария Степановна, комкая в руках белую косынку. Всадники всё ещё были хорошо видны. Вот под одним из них конь споткнулся и рухнул, всадник, вылетев из седла, упал на землю. Человек поднялся и, прихрамывая, пошёл пешком. Эго был Макей. А адъютант, видимо, с каким‑нибудь распоряжением, помчался к Подгорью.

Ни одна из враждующих сторон не обращала внимания на то, что солнце уже стало клониться к закату и длинные синие тени потянулись от уцелевших домов. Наконец, врагам удалось вырваться из окружения и они, преследуемые партизанами, углубились в лес.

В историю партизанского отряда этот бой вошёл под названием «Развадовскопо». В своём донесении на имя секретаря райкома партии Макей сообщил: «Немцы из Развад выбиты с тяжёлыми для них потерями: убито и ранено более сотни гитлеровцев. С нашей стороны убито 12 человек, в том числе комиссар Сырцов и начштаба Белокурский, ранено 18 человек. Наши трофеи: пушка 45 мм, ротный миномёт, 2 пулемёта и 70 винтовок.

VI

Кипел Развадовский бой. В это время четыре человека шли по грязной, залитой весенними водами лесной дороге, держа путь на Заличинку. Над ними первой весенней зеленью шумел лес, щебетали птицы. Ноги у путников были мокрые. Однако никто не жаловался. Будь это в другое время, до войны, сколько бы здесь было охов и ахов, проклятий и ругани! А сейчас эти люди находили в себе мужество даже шутить.

— Мне эта вода не страшна, — заявил Великанов,, показывая товарищам рваные сапоги, — сколько нальётся, столько и выльется.

Румянцев и Байко засмеялись.

— Тебе везёт, — ответил Юрий Румянцев, — а вот у меня наливается, а не выливается. Дайте‑ка нож, я подмётку разрежу.

Ужов слабо улыбнулся. На бледном лице его проступили синие пятна. Он время от времени снимал то один, то другой сапог, чтобы освободить их от воды.

— Озяб, Толя? — заботливо спросил его Великанов.

— Ничего, — тихо ответил тот. Он, действительно, не чувствовал холода. Все мысли его теперь были около сломанной березки, склонённой на дуб, где они спрятали рацию.

С каждым шагом идти было всё труднее, — очевидно, впереди большое болото. Так и есть! Но болото обнаружили не раньше, как Румянцев, шедший впереди, ухнул в эту чёртову преисподнюю. Великанов, не растерявшись, бросил ему первое попавшееся под руку небольшое бревно.

— А трухнул я, — признался Юрий, отскабливая палочкой налипшую на одежду грязь и вздрагивая. — Представьте себе, дна нет!

Байко взял длинную палку и опустил её в окно трясины. Дна, действительно, не достать.

Пришлось сделать большой крюк, чтобы обойти болото. В какой‑то миг до слуха четверых донесся далёкий орудийный гул. Они остановились, прислушались: теперь слышны стали даже ружейные выстрелы.

— Развады, — сказал Великанов и решительно зашагал вперёд.

Наконец, они выбились из сил и присели на сваленную бурей ольху. Но не успели раскурить папироску, как старший группы Великанов велел подниматься. У Ужова больно ныли ноги, и он с трудом поднялся. Стараясь держаться бодрее, он размашисто зашагал вслед за Великановым. Впереди шёл длинноногий Румянцев. Выбившийся из сил Байко, у которого разыгрался ревматизм в ногах, с плохо скрываемым раздражением спросил у Ужова:

— Где тут твоя музыка зарыта? Может быть, это миф?

Бледное лицо радиста покрылось румянцем. Он смущённо сказал:

— Позвольте подумать.

— Ну, соображ; ай, а мы пока перекурим. Так, что ли, Великан?

Великанов, небольшой худощавый паренёк, часто служил мишенью для всяких шуток.

— Великан‑то больно невелик, — говорил кто‑нибудь.

— Мал золотник, да дорог, герой он у нас.

В этом небольшом и, казалось, тщедушном молодом человеке с острым личиком было столько мужества, вы–носливости, что он часто изумлял своих товарищей. Поэтому все относились к нему с большим уважением, а если и подшучивали над ним, так это, как говорили сами же остряки, любя. Наш народ любит пошутить. И не случайно, в самые горшие дни шутка искоркой вспыхивала среди партизан и, словно ветерок, гнала прочь уже набежавшую было на голубой небосклон чёрную тучу скорби и страха. Кого же можно избрать предметом шуток, как не любимого человека? Над любимым человеком всегда удобнее пошутить, посмеяться, так как всякая шутка воспринимается благосклонно, с улыбкой, и ты уверен, что она не вызовет нежелательного оборота.

Великанов опять первым вскочил.

— Пошли!

— Да дай ты человеку как следует подумать. Ой, ноженьки гудят, спасу нет! — причитал Байко.

Ужов виновато улыбнулся и сказал, что он теперь всё вспомнил. Он признался, что сильно побаивался, не заблудился ли.

— Ведь я бы оказался обманщиком, — сказал он.

— Невелика бы была беда,..если бы в жизни стало одним обманщиком больше, — сострил Румянцев.

— Нет, всё‑таки это нехорошо.

«Какой он наивный», — подумали трое. Все бодро зашагали дальше. Ужов шёл сзади и мучительно напрягал память, вспоминая место, где была спрятана рация. Они прошли ещё по меньшей мере два—три километра, когда Ужов вдруг радостно воскликнул:

— Тут!

Румянцев остановился. Он повёл свои озорные глаза в сторону Ужова и разразился хохотом.

— Мы у тебя, товарищ Ужов, вроде гончих. «Тут», говорит. Хо–хо–хо!

Ужов смутился и покраснел. Байко сурово сказал:

— Брось, Юрий!

Обратившись к. Ужову, мягко спросил:

— Где? Показывай, Толя.

На лице Ужова сияла улыбка, глаза горели.

Вот она, эта берёза! Тонкие ветви её, зазеленев, сплелись с могучими ветвями старого дуба, и они уже согласно шумели в любовном весеннем цветении. Склонный к размышлениям, Ужов задумался. «Вот так и наша Беларусь. Истерзанная врагами, она оперлась на могучую Русь, и та, прижав её к сердцу, даёт ей силу и мужество, чтобы вновь она зацвела и стала счастливой, как прежде».

Байко уже зондировал шомполом землю. В чёрной фуфайке и стёганых ватных штанах он походил на бурого медведя, собирающего ягоды. Рядом с ним работал Румянцев. Широкий кинжал, который он с силой опускал в землю, тускло поблескивал на ярком весеннем солнце.

— Тише ты, — огрызнулся, рассердившись. Великанов на Румянцева, — разобьёшь рацию.

— Да тут её и в помине‑то нет, — возразил Румянцев, со лба которого градом катился пот. — У нас получилась, можно сказать, артель «Напрасный труд».

Байко молчал, хотя и он, видимо, думал то же. На мужественное и энергичное лицо его легла какая‑то тень.

Ужов в волнении ходил от дуба к берёзе и терялся в догадках: «Не украли ли?» «Тут ли?» «Нет, ошибки не могло быть».

— Да вы не волнуйтесь, товарищ Ужов, — сказал наблюдавший за ним Великанов, — возможно, с той стороны рация зарыта.

— А ведь верно! Вот и метка моя на дубу.

Опущенный в землю шомпол ударился о что‑то железное.

— Нашёл! — раздался торжествующий возглас Байко.

Через сутки группа Великанова возвратилась в отряд, который расположился в деревне Терехов Бор, в пяти километрах от Развад. Здесь и установили рацию. Ужов, наконец, поймал Москву. В наушниках нежные колокольчики вызванивали «Широка страна моя родная». Макей в нетерпении прильнул к наушникам, надетым на голову Ужова и, обнимая худые и узкие плечи радиста, с радостным волнением вслушивался в родной перезвон далёких колокольчиков. Слёзы выступили у него на глазах.

— Эх, Вася, Вася! Не дожил до радостного дня. Сейчас услышим голос Левитана: «Говорит Москва!» И он прочитает Первомайский приказ товарища Сталина.

— Скоро Первое мая, хлопцы, — не сказала, а вздохнула Даша.

Вспомнился ей клуб, разбитый бацевичской полицией, гармонист Федя Демченко, убитый под Кдичевом, Пет–рок Лантух и Данька Ломовцев, погибшие в Развадах, и у неё вдруг дрогнули губы.

— Какое же это Первое мая! — воскликнула она и, не сдерживая больше рыданий, выбежала во двор.

«Бедная девочка, — подумал Макей о сестрёнке, — для неё Первое мая — это радостный праздник. Она не может представить, чтобы Первое мая, и вдруг столько горя и несчастья».

В колхозном сарае ещё лежат непохороненными двенадцать трупов. Здесь комиссар Сырцов, начштаба Белокурский, Данька Ломовцев и изуродованный Петрок Лантух. Оля Дейнеко с бледным лицом и красными заплаканными глазами плетёт из еловых веток венок для павших товарищей. Она вплетает в него красные ленты с именами погибших друзей. Оле помогают деревенские девушки: Сима Старовойтова, Маня Каравка и другие. Завтра, днем, с воинскими почестями) состоятся похороны партизан–макеевцев.

Макей тяжело переживал гибель Ломовцева, Белокурского, Лантуха. Особенно тяжёлой была для него утрата комиссара Сырцова. Всех товарищей, погибших в Развадах, похоронили в Усакинском лесу вблизи макеевского лагеря. Везли их на лошадях. Кроме партизан, проводить в последний путь павших вышла вся деревня.

Макей шёл впереди без головного убора. Сзади везли раненых: их восемнадцать человек. Мария Степановна сидела на одной из телег рядом с тяжело раненым Тарабриным. Её трудно было узнать. И без того печальная и молчаливая, после гибели комиссара она совсем замкнулась, ушла в себя. Бледное лицо её осунулась, на лбу и в углах губ появидись ниточки морщин. Она постарела. Мучили её мысли и о дочурках, и о старушке–матери. Трудно там им! Да и не сдобровать селу, из которого почти вся молодежь ушла в партизаны. К тому же, оттуда родом сам «гроза полиции» Макей.

Всю свою заботу и внимание Мария Степановна теперь отдаёт раненым. Тарабрин особенно плохо себя чувствует. Он лежит на животе и стонет. Пуля, войдя ему в правое плёчо, пробила лёгкое и прошла через всю спину, страшно изуродовав её. Бинты намокли кровью, и Мария Степановна опасается, как бы раненый не истёк кровью. Рядом с ним лежит чубатый боевой разведчик Толя Тетеркин. У него разрывная пуля разворотила икру. Но он храбрится. Запекшимися губами он кому‑то говорит:

— До свадьбы всё заживёт.

А у самого росинкой блестит слеза на чёрных длинных ресницах.

«Одна я ничего с ранеными не сделаю, — думает Мария Степановна, — хорошо бы сюда Андрюшу, он опытный фельдшер». Однако ей почему‑то неудобно сейчас идти к командиру и жаловаться на трудности.

На другой день, когда Макей, как всегда, навестил её «госпиталь», разговор состоялся как‑то сам собой.

— Устала, Маша? — спросил Макей, пристально вглядываясь в побледневшее лицо женщины, сидевшей на пенёчке в позе усталого человека.

Он ласково положил свою руку на её руку. Она вздрогнула, но руку не отняла. В этот миг они почему‑то оба вспомнили комиссара Сырцова. Но ни она, ни Макей не произнесли его имени. Зачем? Что они могли бы сказать? Словами не выразишь большую скорбь.

— Не управляюсь я одна с ранеными. Наша Чилита плохая мне помощница. Хорошо бы вызвать сюда Андрюшу.

— Паскевича?! — вскричал обрадованно Макей. — Идея! Ты прости, Маша, я совсем забыл о нём. Ведь он почти что врач. Два года мединститута что‑нибудь значат, да и практический опыт у него солидный.

За Паскевичем послали Олю Дейнеко, нарядившуюся продавщицей молока. Ей безопаснее пройти в Чнчевичи, где стоит сильный немецкий гарнизон и где в больнице, превращённой немцами в госпиталь, работает едва ли не санитаром Андрей Иванович Паскевич. До войны он был заведующим этой больницей. Во время войны проходившая часть Красной Армии оставила здесь пятнадцать тяжело раненых бойцов. Перед приходом немцев Паскевич вывесил над больницей флаг Красного Креста, надеясь, что он будет служить защитой раненым. Но все пятнадцать на глазах Андрея Ивановича прямо в постелях были пристрелены эсэсовским офицером. Паскевича заставили работать в немецком госпитале. Он рвался в партизаны, но Макей, по каким‑то соображениям, велел ему задержаться в Чичевичах до особого распоряжения.

На другой день Макей снова зашёл к Марии Степановне. Он сказал ей, улыбаясь:

— Завтра он будет здесь.

Затем Макей обратился к Догмарёву:

— Ну как, Догмарёв, скоро в строй? Залежался, говоришь?

Догмарёв улыбнулся бледной улыбкой и пожаловался на Марию Степановну, что она не хочет его выписывать. Ранение у него, действительно, несерьёзное: шейные позвонки целы, гортань и пищевод не повреждены, но рана сильно гноилась и вокруг неё образовалась такая большая опухоль, что раненый никак не мог повернуть голову и весь горел. Здесь, видимо, сказалось не только несовершенное лечение, чем склонна была всё объяснить Мария Степановна, но и отсутствие необходимых медикаментов.

— У нас даже риванола нет, — пожаловалась она.

— Паскевич, думаю, привезёт с собой кое‑что, — сказал Макей, уходя.

Через два дня низкорослый гнедой меренок, запряжённый в русскую телегу, грязной лесной дорогой вёз молодую белокурую девушку и старичка в помятой шапке и куртке. Они ехали заповедной партизанской дорогой прямо в лагерь Макея. Меренок трусил мимо молодых ёлок и старых развесистых сосен, помахивая жиденьким хвостиком и осторожно прядая большими ушами. Седск время от времени награждал его ременной пугой, как здесь называют кнут. Вот, наконец, и становище грозных народных мстителей. Ах, как давно рвался сюда Паскевич!

— Привет! — закричал старичок, спрыгивая с возка и останавливая лошадь близ крайней землянки. Его окружили партизаны Они с любопытством рассматривали человека с маленькой кудлатой русой бородкой и недоумевали, к какой категории людей отнести его. «Не новый ли комиссар?»

— Это наш доктор, — сообщила Оля Дейнеко.

— Ах, Андрюша! — радостно вскрикнула Мария Степановна, увидев Паскевича, улыбающегося в бородку. С её лёгкой руки фельдшера Паскевича стали звать доктором Андрюшей.

— Это что здесь за дядюшка Яков? — шутя говорил Макей, подходя к возку, окружённому партизанами.

Партизаны расступились, давая командиру дорогу к доктору.

— А, товарищ Паскевич! — вскричал Макей, протягивая Андрею Ивановичу свою тонкую в кисти руку. — Ты очень и очень нужен нам сейчас.

— Ну, показывай своих пациентов, — улыбнулся Андрей Иванович, беря под руку Марию Степановну. — Где твой госпиталь? Как там у тебя?

— Плохие есть. Особенно один, Тарабрин, — вся спина изуродована. У Тетеркина кость на ноге перебита… Ужас!

— Всё поправится: люди они молодые, а мы им поможем. Я кое‑что захватил. И гипс есть. Гипс да хорошее питание любой перелом кости склеят. Ну, не то что любой, это я вообще говорю.

Говоря так, Паскевич весело поглядывал по сторонам.

В землянке, в которой лежало восемнадцать раненых партизан, был полумрак и стоял тот специфический запах, который свойственен только хирургическим отделениям. Пахло мочой и гнилостным разложением омертвевшей ткани тела. Это настолько сильно било в нос, что даже Мария Степановна невольно поморщилась, к горлу ей подступила тошнота. Но Паскевич только зажмурился и, вздохнув всей грудью этот смрад, сказал:

— Ничегошеньки не вижу. Не задавить бы кого, хлопцы.

Кто‑то закашлялся, а Тетеркин сердито сказал:

— Мы те, дьявол бородатый, задавим! Мало нас покалечили гитлеровцы‑то!

— Это, товарищи, доктор Андрюша, о котором я вам говорила.

— Ну, это другой разговор, — уже более добродушно заговорил Тетеркин, а все остальные словно выдохнули единым разом:

— Вот это хорошо!

Доктор Андрюша снял серый свой пиджачишко, бросил его в угол и велел подбежавшей к нему Кате Мочаловой подать воды, чтобы вымыть руки.

— Инструменты! — командовал Паскевич.

И вот на улице зашумел примус. В металлической коробке кипели, словно сентёвки в котелке рыболова, ланцеты, пинцеты и всё прочее, что могло в любой момент понадобиться Паскевичу. Через двадцать—тридцать минут, завязав марлей усы и бородку, он уже чудодействовал: извлекал из ран осколки, накладывал марлевые повязки, заливал гнойные раны перекисью Еодорода, которая, шипя и пенясь, кипела в глубине раны, приводя в ужас лечащегося.

— Вы что, доктор? Спалите! — сказал Потопейко.

— А разве больно?

— Да вроде нет, — ответил тот с опаской.

Анатолию Тетеркину наложили гипс на разбитую большую берцовую кость правой ноги, и тот сразу почувствовал облегчение. Только Тарабрин впал в обморочное состояние, когда Паскевич запустил в рану на изуродованной спине длинный зонд наподобие велосипедной спицы.

— С этим похуже, — сказал вечером доктор Макею, — но и его поставим на ноги.

Через два месяца все партизаны, раненные в Развадовском бою, возвратились в строй. Правда, Тарабрина определили в хозчасть, но Потопейко и Тетеркин снова гарцевали на своих конях, выполняя задания командира разведки Василия Ерина.

VII

Кличев жил будничной жизнью военного лагеря. По улицам проходили группами и в одиночку вооружённые люди, сновали курьеры, на галопе мчались связные партизанских отрядов. На одних ещё были овчинные полушубки, на других шинели или зелёные бушлаты, перетянутые ремнями. На головах — шапки–папахи, форменные армейские фуражки с малиновыми, чёрными и зелёными околышами и даже широкополые фетровые шляпы. Обуты были кто в кожаные, а кто ещё в валяные сапоги. Иные щеголяли в самодельных скороходах, сшитых из кожи убитых животных. У некоторых такие скороходы были стянуты медной проволокой — это называлось «на железном ходу». Командиров в этой разношёрстной толпе можно было отличить от остальных, главным образом, по полевой сумке, планшетке и пистолету.

В приёмной райкома партии всегда толпится народ, и у каждого неотложное дело до. Зайцева. Когда отды-, хает этот человек? Безумолку звенит на столе телефон.

Люди что‑то докладывают секретарю. На красном бюваре — стопки бумаг, подложенных помощником — их нужно просмотреть, подписать, дать необходимые указания. Лицо Зайцева осунулось, щёки ввалились, воспалённые глаза смотрят устало. Быстрым движением он снимает с рычага трубку, прижимает её плечом к уху и от этого кажется косоплечим и горбатеньким.

— Да? Слушаю… — голос его охрип и он часто откашливается. — Ещё поймали? К Лосю! К Лосю, говорю! Что? Говорю к Лосю, он со шпионами умеет говорить.

— Сегодня в ночь Кличев оставим, — сказал Зайцев Викторчику, — поедем в Усакиро. Там уж и партийную конференцию проведём. Примем развёрнутое решение о восстановлении в Кличевском районе Советской власти, колхозного строя.

— От Макея там парень к тебе. Сырцов, говорят, погиб.

— Сюда, сюда его!

Молодой человек в грязной кожаной куртке с зелёными петлицами на воротнике подал Зайцеву пакет.

— От Макея, — только и сказал он и без разрешения опустился на стул.

— Дорого обошлись нам Развады, товарищ Прохоров, — сказал Зайцев, дочитав письмо.

— Два дня был бой, — начал было Прохоров. Но в это время зазвенел телефон, и Зайцев поднял с рычага трубку.

— Да. Слушаю. Это ты, товарищ Лось? Ну–ну?

Лось, работая начальником районного отдела НКВД, проводил большую работу по очищению Кличевского района от немецких агентов, шпионов и диверсантов. На днях ему, наконец, удалось напасть на след шпионской организации, скрывавшейся под вывеской парикмахеров братьев Забутько. Об этом он сейчас и сообщил секретарю райкома.

Прохоров поднялся и пошёл к двери. Мчась на макеевском «Полицае» с донесением, он мечтал о том, как будет докладывать о Развадовском бое, о героической гибели Арама Моносяна, Ломовцева, комиссара. «Недосуг ему, Зайцеву‑то», — с грустью думал Прохоров, шагая по коридору. «Эх, чуть было не забыл! Надо зайти к Броне Щепанек, к здешней машинистке».

— Командир наш кланяется вам, товарищ Щепанек.

Девушка зарделась к остановилась, не допечатав слово.

— А комиссар, то есть товарищ Сырцов, — начал Прохоров, и голос его дрогнул, — последний земной поклон шлёт.

Округлившимися голубыми глазами Броня уставилась на Прохорова. Он видел, как краска сбежала с её лица, и оно стало словно мел. Ей не верилось, что нет этого живого, подвижного юноши в кожаной пилотке и потёртом реглане.

— Миша как? Макей‑то ваш как?

— Цел и невредим.

А секретарь райкома, прочитывая одно за другим донесения командиров отрядов, мрачнел всё больше и больше. Кроме тех потерь, которые понесли партизаны в боях за Кличев, его удручало чувство какого‑то беспокойства. «Откуда бы эго? Большевикам, вроде, такие чувства не к лицу», — иронизировал он над собой. Но, изучая карту, читая и перечитывая донесения, он чувствовал, что приближается развязка, что катастрофа неизбежна. «И закрывать глаза на опасность, подобно страусам, тем более не к лицу большевикам». Правда, партизанские отряды Изоха, Макея и Левинцева выбили противника из тех населённых пунктов, которые он занимал. Но Зайцев видел, как немцы, оставив одно село, занимали другое, гораздо ближе к Кличеву. Враги концентрировали большие силы карательных отрядов вокруг Кличевского советского района.

Вот он, Кличев: небольшой островок. А кругом что? Борки и Усохи заняты немцами. Из Бацевичей изоховцы выжили фрицев — это так! Но Заполье у них. И в Уболотье немцы опять наезжали. Ясно — нащупывают слабое место. Разведка и Лось доносят о прибытии всё новых и новых сил противника. И танки есть… Вон в Развадах Макея самолёты бомбили.

— Н–да… — сказал в раздумье Зайцев, отрываясь от карты, словно он созерцал какую‑то печальную картину.

В Кличеве начали готовиться к эвакуации. Всё, что можно было сжечь, сожгли. С болью в сердце Зайцев уничтожал интереснейшие документы — донесения разведки, командиров отрядов, Лося. В исторических музеях они хранились бы под стеклом. Кое‑что, правда, спрятали, зарыв в землю. Почти всё мужское население Кличева уходило вместе с партизанами в Усакино, ставшее новым центром Кличевского советского района.

На районном партсобрании в Усакине от макеевцев были Свирид, Михолап, сам Макей.

VIII

Июнь 1942 года. Солнце весело играет в голубом небе. Тихо шумит молодая яркозелёная листва берёз. Звонко щебечут воробьи. Звенят в траве кузнечики. В кустах орешника щёлкает соловей. Где‑то грустно кукует кукушка. За рекой на болоте громкоголосыми торговками кричат лягушки. Мир, полный призывных и неясных звуков, встаёт над землёй. А за синей горкой басовито прогромыхиваюг орудийные раскаты.

В полдень в деревню Костричская Слободка вошли немцы. Они выгнали жителей из хат на широкую Клубную площадь. Пустыми глазницами выбитых окон смотрел клуб на притихшую толпу. Здесь и отец Макея, высокий и ладный чернобородый старик лет пятидесяти пяти, и старая мать Марии Степановны с внучками. Они с ужасом смотрят на высокого тощего немецкого офицера, что‑то кричащего на непонятном ей языке. Здесь и Аня Цыбуля, смуглая черноволосая девушка, связная Макея. Голубое платье её кажется прозрачным, словно июньский воздух. Рядом с ней её отец. Седые его волосы серебрятся на солнце. Впереди всех стоит бабка Степанида. Полное лицо её сурово, широченный сарафан с красным горошком по синему полю делает её ещё толще. Рядом с ней Федос Терентьевич. Он тяжело оперся на толстую суковатую палку. Бабка Степанида покосилась на него и удивилась, увидев посуровевшие, с вызовом устремлённые на немцев глаза. И немцы, видимо, заметили этот дерзкий суровый взгляд и начали перешёптываться. Кто‑то из них сказал, указав на Федоеа Терентьевича:

— Дер ист фатер Макэу?

Выступил немецкий офицер. Фуражка с высокой тульей ещё больше удлиняла его длинное суровое лицо с тонкими прямыми губами. Он высок ростом и статен. Страшно тараща глаза с белесыми ресницами и стараясь не встречаться с колючим взглядом высокого старика, которого немцы приняли за отца Макея, офицер что‑то прогавкал, а что — непонятно. Костричане с трудом уловили в его речи только одно знакомое, хотя и слегка искаженное слово — «Макэу».

Переводчик сказал, что господин немецкий офицер требует от собравшихся выдачи их односельчанина Макея. Нужно указать, где он находится. За это они будут награждены, но чем именно — переводчик не сказал.

— Какая же награда, хочу знать? — обращаясь не к переводчику, а к офицеру, пробасил Федос Терентьевич. Бабка Степанида вскинула на него презрительный взгляд и тут же с отвращением отвернулась.

— Деньги! Большие деньги! — торопясь, ответил за офицера переводчик, очевидно, стараясь выслужиться перед немцами.

— Сколько? — не унимался Федос Терентьевич.

«Эк, рядится, подлец», — подумал о нём отец Макея, Севастьян Иванович. «Сколько же он, Иуда, хочет взять за голову моего сына?»

— Тысяча марок.

— Это сколько же по–нашему выходит?

В толпе послышался негодующий ропот, движение. А старик, как ни в чём не бывало, продолжал:

— Христос был продан за тридцать сребреников. Ужели же Макей дороже бога стоит? Дайте мне копейку!

С этими словами старик протянул вперёд левую чуть вздрагивающую руку. Переводчик не мог понять, издевается ли этот высокий с чёрной бородой старик или от страха, рехнувшись, хочет в самом деле выдать партизанского главаря безвозмездно. Офицеру он сказал, что вот, мол, этот старик за один пфенниг хочет выдать Макея. Длинное лицо офицера просияло, он заулыбался и, быстро сунув руку в карман, извлек оттуда несколько блестящих алюминиевых монет. Держа их на виду, он быстрым шагом приблизился в Федссу Терентьевичу, намереваясь высыпать их в его большую шершавую ладонь. Но тот в мгновение ока вскинул свою суковатую палку и с силой опустил её на голову врага. Фуражка с высокой тульей смялась, немец, охнув, схватился руками за голову и опустился на землю. Монеты с глухим звоном выпали, из его руки и покатились к ногам Федоса Терентьевича, Старик, отшвырнув от себя палку, стоял с высоко поднятой головой. Переминаясь с ноги на ногу, он наступил на одну из немецких монет.

В толпе костричан задвигались, кто‑то восхищённо воскликнул — кажется, Костик, стоявший позади толпы. Сначала на лицах всех односельчан выразилось радостное изумление.. Но оно быстро сменилось тревожным ожиданием чего‑то страшного, как сама смерть.

— Спасибо, кум, — шепнула бабка Степанида.

Несколько офицеров с криком ужаса подбежали к упавшему, а солдаты по чьей‑то команде вскинули ружья и защёлкали затворами. Толпа не успела ахнуть, как началась стрельба. Люди подались назад, метнулись в стороны, распались на кучки, расползались по улицам, но пули всюду настигали их. Душераздирающие крики, проклятия и стоны огласили воздух.

— Утекай, утекай, внуче! — закричала истошным голосом женщина. — Ратуйте!

Всюду убитые, раненые. Раненые, если они ещё в сознании, не стонут. Больше того, они стараются прикинуться мёртвыми: убитых не пристреливают. Дочери Марии Степановны Светлане пуля пробила грудку и она лежит на зелёной мураве в беленьком платьице, по-взрослому раскинув ручонки. Над ней склонилась старушка и дрожащими узловатыми пальцами одёргивает короткое платье, словно это теперь самое главное. За подол бабки, дрожа от ужаса, держится Наташа.

— Утекай, утекай, внуче! — кричит старуха, — Не буди Светланочку! Видишь, она спит. Тс–с!

Безумными глазами она обвела вокруг и, подняв кверху сухой крючковатый палец, опять сказала:

— Тс–с!

Неподалеку лежит с окровавленным лицом грузная бабка Степанида в широченном платье с красными горошками по синему полю. Рядом с ней, скрючившись, лежал мужчина. Он стонал и всё кого‑то просил:

— Людцы добрые, ратуйте!

Только Федос Терентьевич не тронулся с места и стоит в прежней позе человека, делающего, кажется, вызов самой смерти. Это, так и поняли немцы. Он стоит поражённый ужасом, который, как ему кажется, совершается. по его вине. Два здоровенных солдата скручивают ему назад руки. Если бы он вздумал тряхнуть, они полетели бы от него кубарем. Но он не шевелится.

Костик под градом пуль пополз на четвереньках вдоль плетня, по крапиве, не чувствуя её ядовитых ожогов: всё лицо его и руки сразу же покрылись волдырями. Но он полз и полз. Вдруг он куда‑то стремительно полетел. Упал на что‑то жёсткое, и опять не почувствовал боли. Он оказался на дне старого колодца, давно заброшенного и наполовину забитого всяким хламом. Потерев ушибленные места и крапивные ожоги, Костик решил, что лучше пока не выбираться отсюда. Но его так и подмывало выглянуть, посмотреть, что творится на улице. «Если нет поблизости немцев, — подумал он, — надо бежать к дяде Макею. Уж он отомстит!»

С трудом, ломая на пальцах рук ногти о замшелые и заплесневелые бревна сруба, он поднялся над колодцем и сквозь плетень и заросли крапивы стал всматриваться в улицу. Он увидел ужасное, что не забывается всю жизнь. Под одиноко стоявшей на площади старой со–сной с уродливо узловатыми сучьями стоял скрученный ремнями Федос Терентьевич. Продев под руки верёвку и перекинув её через один из сучьев, немцы начали его поднимать. Трое тянули за конец верёвки. Но трудно было, видно, оторваться старику от матушки-земли, по которой ходил он, почитай, шесть с половиной десятков лет. Костик не слышал, как с сухим хрустом вывихнулись у него в могучих плечах суставы, но старик и бровью не повёл, не поморщился. Вот борода его зашевелилась, и Костик услышал хриплый голос:

— Глотка пересохла, покурить бы…

Гитлеровцы заржали. От колхозного гумна солдаты тащили в охапках солому и бросали её под ноги висевшего на вывихнутых руках старика. Вскоре кроваво–красные языки пламени и клубы дыма охватили мученика.

— Помяните моё слово, — закричал, задыхаясь в дыму, старик. — Не сжечь вам нас. Велика Русь! Сами задохнётесь от этого чада!

Костик зажал лицо руками и в ужасе скатился на дно тёмного колодца. В это время другие немцы согнали оставшихся в живых и не успевших скрыться мужчин на ветряную мельницу и подожгли её. В числе сорока человек там был и отец Макея Севастьян Иванович Михолап. Дымно чадя, мельница заполыхала высоким огнём. Крылья мельницы от бушевавшего огненного вихря закачались из стороны в сторону, словно она попыталась взмахнуть ими и вырваться из пламени. Оттуда, сквозь огонь и дым, раздались неистовые крики и проклятья. Кто‑то, обезумев, хотел выпрыгнуть через окно, но упал на землю обугленной головнею. И всё же по нему стреляли. Вот мельница с шумом рухнула, и мириады искр столбом взвились к небу. Крылья, отлетев в сторону, огненным крестом догорали на молодой зелёной траве.

IX

Аня Цыбуля, стоя в толпе сограждан, судорожно сжимала сухую, жилистую руку старика–отца Чёрные волосы её были в беспорядке, голубое платье бросало мертвенный отблеск на красивое, смуглое лицо. Она вся дрожала.

— Тата, что они хотят делать? — спросила она отца, указывая на зелёный строй немцев.

— Тс, дочка, — ответил старик, потряхивая седой гривой волос, — не замай. Чуешь, як дешево продает голову Макея старый Федос Терентьевич? Я всегда говорил, что он…

— Чую, тэта, да тут что‑то недоброе.

— Правду ты, дочка, кажешь, — подумав, сказал старик, — Федос что‑то, знать, замыслил. Грозный старик. Ох, беда!

Когда Федос Терентьевич ударил своей суковатой палкой по голове немецкого офицера, Аня с ужасом бросилась вон из толпы, увлекая за собой и старика–отца.

— Тата, тата, скорее! — тащила она его за рукав пиджака. Они уже были в переулке, когда услышали стрельбу. Аня побежала во всю прыть. Старик, тяжело дыша, бежал за ней. «Только бы до лесу — там спасенье, жизнь», — думала Аня, ускоряя бег и призывая отца. Вдруг над её головой что‑то просвистело, словно близ уха пролетел большой шмель. Она оглянулась с тревогой. За ними, громко топая и что‑то крича, бежали два немца. Кровь похолодела в жилах, сковывая движения, «Смерть, смерть!» Собрав последние силы, она закричала отцу:

— Тата, немцы!

Приближающийся топот ног набатом гудел у неё в ушах, больно отдавался в сердце. «Смерть, смерть!» Она уловила за собой тяжёлое дыхание отца и попробовала было его схватить за руку.

— Меня, дочка, не замай. Стар я, — прохрипел старик, начавший отставать.

— Тата! — с болью в сердце вырвалось у Ани из груди. Она понимала, что теряет отца.

— Беги, говорю.

«Ужели не убежит? — подумал старик о дочери. — Надругаются над ней, поганцы».

— Ох! — слегка крикнул он и повалился. В глазах у него всё сразу потемнело и только голубые круги от платья дочери ещё некоторое время плыли в его потухающем взоре.

А девушка была уже на лесной опушке. Вот голубок птицей перелетела она через чёрную канаву, и родные белорусские леса приняли её в свои спасительные объятия. Светлая девичья юность унесла красоту свою от чёрной смерти. Только тут Аня по–настоящему почувствовала, что отца нет. Она оглянулась. Он лежал, распластавшись, по ту сторону канавы, голова его большим одуванчиком лежала на зелени травы, ветерок шевелил белые лёгкие пряди волос. К нему не спеша, вытирая со лба пот, подходили два молодых немецких солдата.

Аня, словно одержимая, бросилась дальше в лес. Несколько мгновений было видно, как среди мощной зелени деревьев и кустарника голубой трепещущей птицей мелькало её развевающееся в беге платье. Она бежала по лесу, не сознавая, куда. Туфли на ногах порвались и сухие стебельки прошлогодней травы в кровь царапали её босые ноги. По лицу больно хлестали ветви деревьев. Какой‑то колючий кустарник до крови расцарапал щёку. Вместе с потом Аня размазала кровь по всему лицу. Наконец, девушка очутилась на залитой солнечным светом полянке, обрызганной синими, жёлтыми и белыми цветами. В изнеможении опустилась она на траву, и только тут дала волю слезам.

Не напугалась, не вздрогнула, не вскрикнула Аня, когда перед ней появился незнакомый человек. Она стала какой‑то безразличной ко всему. И если бы перед ней стоял не этот красивый, улыбающийся юноша–партизан, а полицай или немец, то и тогда она, пожалуй, не пошевелилась бы.

— Не бойтесь меня. Я партизан, Юрий Румянцев. Что с вами, почему вы плачете?

— У нас в деревне немцы. Всех побили…

— Какая деревня?

Девушка назвала ему свою деревню.

— Значит, это там идёт стрельба?

В Юрии Румянцеве проснулся опытный разведчик. Он тут же начал задавать ей вопросы и записывать что-то в книжечку. Аня односложно отвечала ему, кивала головой, иногда, правда, и невпопад. Она находилась в состоянии тяжёлого удара, общей подавленности.

— Постойте! Да, Костричская Слободка! Это не та ли, откуда родом наш командир отряда?

— А как его имя?

— Макей.

Девушка словно преобразилась, вдруг слабая улыбка осветила её лицо, и это оживление не ускользнуло от разведчика.

— Он, он! Это наш Макей! — воскликнула она с таким чувством, словно вновь обрела что‑то, давно утраченное. И хотя личное горе тяжело давило её, всё же ей стало как‑то легче оттого, что ведь есть же Макей, есть народные мстители, с которыми она поддерживала связь. Горе её не останется не отомщённым.

Румянцев взял ее за руку и заставил подняться.

— Идёмте! — сказал он.

Только что Аня еле волочила от усталости ноги, с трудом передвигаясь по лесу, а теперь она готова была бежать. Найдена цель жизни: Макей, а с ним — месть всем палачам её Родины! Когда у человека есть в жизни цель, он может своротить, кажется, даже гору.

Они шли вдоль узкого русла речки Лисички. Время от времени Румянцев поддерживал девушку за талию, когда та в изнеможении готова была опуститься.

— Ничего, я сама, — говорила она, освобождаясь от руки юноши.

Вскоре они вышли на торную дорожку и там встретили группу макеевцев. Впереди стоял невысокий, но коренастый молодой человек с озорными чёрными глазами и лукавой улыбкой.

— Кто такая? — спросил он, прищуривая глаза и продолжая улыбаться.

— Из деревни Макея. Аня. Отца у неё немцы застрелили, — пояснил Румянцев.

— Михась Гулеев, — с апломбом отрекомендовался черноглазый хлопец, — командир группы особого назначения.

Румянцев улыбнулся, слушая хвастливо–ухарское заявление Тулеева. И придумал же: «группа особого назначения»! Просто «отделение будущих подрывников–диверсантов». Теперь оно, находясь в засаде, занимало боевую позицию на реке Лисичке, близ перехода.

Оказывается, Макей уже знал, что немцы заняли Костричскую Слободку и поспешил на помощь односельчанам. Румянцев разочарованно почесал затылок.

— Опоздал, выходит?

— Выходит, мы все опоздали, — сказал Гулеев и побежал к берегу речки. Оттуда он махнул партизанам рукой. Все побежали туда.

— Я остаюсь у вас, — сказал Румянцев Тулееву.

— Добре. Иди к пулемёту. Там Петых Кавтун один, второй номер у него разбил палец, Коля Захаров в разведке. А девушку…

Он хотел куда‑то, видимо, отослать её. Но та перебила его.

—Вы позвольте мне остаться здесь, Гулеев посмотрел на девушку своими озорными глазами и махнул рукой.

— Хай остаётся.

Так Аня Цыбуля оказалась в засаде на речке Лисичке.

X

Партизаны заняли исходный рубеж на юго–восточной опушке леса. Перед ними — родная деревня Макея. Они видели, как, догорев, рухнула ветряная мельница, как, охваченная дымом и пламенем, горела столетняя с развесистой кроной сосна на Клубной площади, вокруг которой столько поколений молодёжи водили свои весёлые хороводы.

— Чего им помешала сосна? — удивлялся Макей. — Ну, мельница туда–сюда, партизанам хлеб молола. А сосна чего далась им?

«Эх, комиссара нет. Посоветоваться не с кем», — думал Макей, наблюдая в бинокль за немцами.

— Товарищ командир, — кто‑то бежит по ржи, вроде мальчик, — сообщил сидевший за кустом можжевельника Миценко.

— Переймите! — бросил Макей.

Миценко исчез во ржи. Вскоре он появился с мальчиком на руках. Заботливо опустил он его на мягкую траву возле высокого куста орешника.

— Костик?! — удивился Макей. В самом деле, перед ним лежал его племянник. Вот как ему пришлось попасть в партизаны! А как он тогда, зимой, рвался уйти с ними на лыжах!

Доктор Андрей привёл Костика в чувство.

— Дядя Макей? — спросил мальчик радостно, не вполне ещё понимая, где он и что с ним. Как он попал сюда, он и не мог бы сказать. Но его сильно обрадовало, что он в партизанах. Вдруг его взгляд упал на деревню, окутанную дымом пожара, и он сразу все вспомнил. Слёзы сами собой потекли по его бледным щекам.

— Что там? Успокойся, расскажи, что знаешь, — говорил ласково Макей, гладя мальчика по русой головке.

Костик рассказал всё — как дедушка Федос ударил немца по голове палкой, как немцы стреляли по народу, как он спасся в старом колодце, как немцы сожгли дедушку Федоса, который сказал, что он отец Макея. Но почему они сожгли ветряк, Костик не знал.

— Вот, значит, как дед Федос‑то? — сказал Макей и задумался. «Вот после этого и думай, что угодно о людях. Я бы меньше удивился, если бы сказали, что он предал меня. А он моим наречённым отцом стал. Смерть страшную за меня принял».

— Вперёд! -— отдал команду Макей.

Сгибаясь, партизаны шли рожью. Из деревни они не были видны. Рожь от движения людей слегка колыхалась и вздрагивала, словно по ней пробегали лёгкие струйки ветра. Далеко выдвинувшись вперёд, шла штурмовая группа Володи Тихонравова. Белое, в прыщиках, лицо его было сурово, прядь русых волос спустилась на лоб, мешала ему смотреть. Он часто её отбрасывал рукой и что‑то ворчал. С ним, также согнувшись в дугу, шли Байко, Догмарев, Свиягин и ещё человек десять.

Невдалеке послышалась чужая отрывистая речь, и в ту же минуту из‑за кустов показались тёмнозелёные немецкие каски.

— Немцы! — вскричал Свиягин, оставаясь верным своей привычке опережать события. И точно, как бы в подтверждение его слов, впереди раздались автоматные очереди. Пули засвистели над головами партизан. Все попадали на землю. Завязалась перестрелка.

Немцы шли на прижатых к земле партизан. Они уже совсем рядом — хорошо видны их лица. Положение становилось угрожающим. В двадцати—тридцати метрах от Володи Тихонравова лежал, хоронясь в канавке, толстый немец. Он бил по партизанскому пулемёту. Тихонравов поймал его на мушку и выстрелил. Пуля попала в зелёную каску, немец вскинулся и перевернулся навзничь. Видно было, как по его тяжёлому телу прошли предсмертные судороги. Вот он ещё раз—другой дернулся и замер. Тихонравов улыбнулся, вспомнив конец шуточной песенки, сочинённой Иваном Свиягиным:


Лили Марлен Фрица

Ждет давно домой, —

Фриц лежит в канаве

На Руси святой.


У этого Фрица замечательный автомат, Тихонравов бросается вперёд и выхватывает оружие из ослабевших рук врага. Два полных диска он суёт в противогазовую сумку. Теперь он, как будут говорить партизаны, рассматривая его трофеи, «кум королю и чёрту брат». Свою винтовку он вскинул за спину и начал стрелять уже из автомата. К нему откуда‑то подбежал Макей и присел рядом.

— Трофейный?

— Само собой.

— Порядок. Эй, берегись, хлопцы! — вскричал Макей и выстрелил из пистолета в подбегавшего немца, но промазал. Немец, вскинув винтовку, прицелился в Макея, Тихонравов дал по нему короткую очередь, и тот клюнул носом; по виску и щеке, заросшей рыжеватой щетиной, побежала кровь.

Трусоватый Гарпун, зажмурившись, полз куда‑то в сторону и время от времени стрелял вверх. С его лба градом катился пот, нижняя челюсть тряслась.

Свиягин, увидев его, брезгливо отвернулся. Байко закричал:

— Гарпун! Куда?

Тогда Гарпун повернулся и слепо, как котёнок, пополз в сторону врага, продолжая стрелять наобум.

Бой разгорался, складываясь явно не в пользу макеевцев. Но в это время на помощь им пришёл Свирид, прославленный командир Кировского партизанского отряда, однофамилец Ильи Ивановича, главного повара макеевского отряда. Отряд Свирида, быть может, единственный во всей Могилёвщине, не назывался по имени командира: его звали Кировским.

— Кировцы пришли, — раздались всюду голоса, — с пушкой.

— Пойдёт дело теперь.

Свирид — невысокий, средних лет мужчина, сухощавый, но, как говорят, жилистый. Мужественное лицо его, обтянутое пепельно–серой кожей, покрыли глубокие складки, идущие вниз от носа. Большая авиационная планшетка делала его смешным. Но стоило приблизиться к нему, как непомерных размеров планшетка с градусной сеткой на целлулоидной крышке, бинокль и маузер в деревянной кобуре, спускавшейся едва ли не до самой земли, — всё оказывалось как будто в меру, всё как‑то шло ему. О Свириде говорили, что он, как и Макей, мог по целым дням идти пешком, а на его лошади попеременно ехали уставшие партизаны.

Громыхнула пушка Свйрида. Враги ответили усиленной минометной стрельбой. Началась артиллерийская дуэль. Партизаны и немцы постепенно вводили в эту смертную игру голоса всё новых и новых видов оружия. Гул и свист снарядов, умножаясь, рос и ширился.

Партизаны вставали и с горящими от гнева глазами шли на вражеские позиции, бросались в рукопашную схватку. Это был героический порыв людей, воодушевленных любовью к своей социалистической Родине и ненавистью к ее врагам.

Мины и снаряды, взрываясь с оглушительным громом, взметали столбами землю, горячую от кровоточащих ран изуродованных человеческих тел. Всё вокруг стонало и охало, и в этом гуле нельзя было услышать даже собственный голос. И вдруг отчётливо, заглушая всё, прогремел боевой партизанский клич: «За родину, за Сталина!» Это был зов Родины, и если бы кто в это время потерял слух, он всё равно услышал бы его. Лавина партизан приближалась к вражеским цепям.

В первых рядах наступающих бежала Мария Степановна с зелёной санитарной сумкой на боку. Глаза её были устремлены на деревню, где остались её девочки и мать–старуха. «Что‑то с ними, бедными?» — думала она. Недалеко от неё с винтовками в руках бежали Даша и Оля Дейнеко. Побледневшая, с горящими глазами, Даша бежала прямо на немецкого офицера, отдававшего команду. С каким наслаждением она пробьёт ему пулей лоб. Вдруг что‑то сильно толкнуло её в грудь, и жгучая боль пронзила всё тело. Над ней склонилась Катя Мочалова и из такой же сумки, как у Марии Степановны, извлекла бинты и вату.

— Помогите перевязать, — сказала она пробегавшему мимо партизану.

— Это ты, Чилита? Кого ранило?

— Товарищ Свиягин! — взмолилась девушка, — помогите Дашу перевязать Рана большая.

Свиягин помог перевязать раненую партизанку и перенести её в безопасное место.

В это время партизаны ворвались в деревню Костричская Слободка. Впереди, с пистолетом в руке, бежал Макей. Около двухсот фашистов было уничтожено здесь. Однако почти столько же немцев, вырвавшись из окружения, уходили в направлении Березового Болота. Выход на Березовое Болото открыл им сам Макей, сняв с этого участка вторую роту. Идя на Березовое Болото, немцы стремились вырваться в Селище Боровое, а оттуда на Старый Спор, где находились их гарнизоны. Они не знали ещё тогда, что ни в Старом Споре, ни в Селище Боровом немцев уже не было: их оттуда выбили партизаны отрядов Изоха и Свирида.

Путь немцев, бежавших из Костричской Слободки, лежал через небольшую зелёную долину, по которой, серебрясь на заходящем июньском солнце, струилась мелководная лесная речушка под нежным именем Лисичка. Гитлеровцы приближались к переправе, по ту сторону которой залегла партизанская засада. Через речку была переброшена кладка в два сучковатых бревна. К ней‑то и подходили вразброд немцы, считавшие себя вне опасности.

— Ну, что? — шёпотом спросил Петых Кавтун своего подручного Юрия Румянцева, — пора?

В голосе молодого пулемётчика слышались нетерпение и, быть может, нервность. Но руки его окаменело лежали на пулемёте, и Румянцев, чуть было не сказавший ему какую‑то резкость, вдруг залюбовался его устремлёнными вперёд чёрными главами и изумительным спокойствием. С таким спокойствием опытный рыбак наблюдает, как начинает клевать большая рыба. «Вот так цыганок!» — мысленно восхищался им Румянцев.

— Спокойнее, браток, — шепнул Румянцев Кавтуну почти в самое ухо. Но и этот шёпот услышал Михась Гулеев и, подкатившись к ним, прошипел:

— Не балабонь, Румянцев.

И скомандовал:

— Приготовьсь!

Увидев девушку, лежавшую рядом с пулеметчиками, он улыбнулся ей и озорно подмигнул.

— Не робь, деваха! Жив буду, в жинки возьму.

Аня молчала. Она была бледна и вряд ли шутка Тулеева дошла до её сознания. Кроме смертельного ужаса, который ей внушали приближавшиеся к кладке гитлеровцы, они пробудили в ней жажду мести за убитого отца, за сожжённую родную вёску{Деревню.}.

Восемь или девять немцев в длиннополых зелёных шинелях и пилотках вступили на кладку. Другие, сгрудившись около берега, не решались ещё броситься в воду. Но вот один из них что‑то закричал и, указав рукой в сторону горевшей Костричской Слободки, бросился в реку. За ним в воду пошли и остальные. И вот тут‑то фашистов, барахтавшихся в воде и бежавших по кладке, накрыл истребительный огонь партизанской засады. Гулеев метнул гранату, за ним бросили свои «лимонки» и «бутылки» остальные. Потом снова раздался дружный ружейный залп.

__ Огонь! Огонь! — надрывался Михась Гулеев.

Бежавших по кладке немцев вихрем смело в воду, где в страхе, вопя истошными голосами, уже бултыхались их соплеменники. Мутная вода окрасилась кровью, река покрылась трупами немцев. А партизанские пули, как дождь, хлестали и хлестали, вспузыривая реку.

Аня помогала Юрию Румянцеву набивать патронами железную ленту пулемёта. К ней подбежал Гулеев. Он грубо толкнул её в плечо и сунул ей в руки винтовку. Она поняла это как приказ и, встав на колено, начала стрелять в немцев. Чёрные брови её сурово сошлись над переносьем, тёмные густые волосы растрепались. Румянцев, взглянув на неё, вздрогнул и отвернулся. «Как много, видно, выстрадала она, если злоба так ужасно исказила красивые черты лица».

Теперь вся река была запружена немцами. И не кровавый отблеск заката упал тогда в тихие воды Лисички, а кровь врагов нашей Родины обагрила её от одного берега до другого. Трупы, чуть колыхаясь, плыли вниз по течению.

XI

Макей почти первым вбежал в родную деревню. Он не узнал её. Костричская Слободка ли это? Половина её дымилась, сожжённая пожаром. Уцелевшие хаты за год постарели до неузнаваемости. В окнах вместо стекол торчали старые тряпицы, палисады заросли бурьяном. До войны махровые маки цвели здесь под самыми окнами. Какой нарядной была от этого вся улица! А теперь на улице лежат трупы односельчан и чужеземцев, и не маки, а человеческая кровь рдеет лужицами на траве. Дом отца цел, но передний угол почернел и обуглился: огонь только что потушили вбежавшие в деревню партизаны. От соседнего дома осталось одно дымящееся пепелище да русская печь с высокой трубой. Макей с бьющимся сердцем отворил дверь в просторные сени, вбежал в светлую хату с большими окнами. Всё здесь перевернуто вверх дном. На полу валяются разорванные подушки, пух, словно хлопья снега, лежит повсюду. На окне разбитый горшок, запачканный сметаной, а на столе яичная скорлупа и остатки еды. Макей остановился перед развороченной кроватью и молча начал набивать трубку.

— Опоздали, внуче,… — упавшим голосом сказал дед Петро, входя в хату. — Батька твоего в ветрянке спалили. Заметь это себе, — с каким‑то укором произнёс дед Петро, — а я побегу свою старуху шукать.

Макея потрясла весть о гибели отца и всех мужчин-односельчан, но он даже вздохом не обнаружил своего волнения, только глубже затянулся махрою. Вскоре за ним прибежал его адъютант. Он обежал полдеревни в поисках Макея. Пот градом катился с его широкого лица с удлиненным подбородком, спину он старался выпрямить. Большой рот его впервые не. улыбался, в глазах стояли слёзы.

— Сколько народу побито на плошади! — вздохнул он.

— Идём туда, — сурово сказал Макей и, не проронив более ни слова, пошёл на Клубную площадь, где когда‑то стояла старая, вечно зелёная сосна с узловатыми сучьями. И первое, что увидел Макей, входя на площадь, это обгорелый труп, привязанный к почерневшей обожжённой сосне. Белая борода опалилась, лицо покрылось волдырями, обгорелая одежда клочьями свисала с могучего тела. Пальцы ног почернели. Сквозь обгорелые веки виднелись кровавые пустые глазницы вытекших глаз. Трудно было узнать в сожжённом человеке Федоса Терентьевича. Макей сурово сдвинул чёрные брови, отвернулся и молча пошёл дальше. Повсюду в различных позах лежали убитые фашистами мужчины, женщины и дети.

Вдруг суровое лицо Макея с плотно сжатыми тонкими губами исказилось. В широком сарафане лежала бабка Степанида. На полном лице её застыло величавое спокойствие. Казалось, она только прикорнула и вот–вот встанет и, улыбнувшись, что‑нибудь скажет. Но бабка молчала. Это было великое молчанье, призывающее к мести. «Вот и вдов стал наш дед Петро, — подумал Макей. — И меня уже некому будет встретить, приветить. «Макегошка, говорит она бывало, дайкось поцелую». Какой‑то комок подкатился к горлу Макея и глаза его увлажнились.

А вот и Светлана. «Бедный ребёнок! Её словно и собрали умирать — в белом платье. В грудь, изверги… Эх, что теперь будет с Машей? А бабушка, знать, утекла. Хоть бы Наташа спаслась».

— Товарищ командир, — сказал полушёпотом Миценко, — с Марией Степановной плохо. Мать там её сказала, что убили дочь. Вон, знать, в себя пришла. Поднялась. Сюда идёт.

Макей увидел, как на площадь шла Мария Степановна со своею матерью. Они шли под руку. Кто кого из них поддерживал, трудно сказать. Старуха тяжело шаркала ногами. Тряслась её простоволосая, седая голова. Мария Степановна перед ней казалась девочкой. Только это была большая девочка. Голова её опустилась на грудь, она словно смущалась кого и шла медленно–медленно. Но, увидев среди трупов Светлану в белом платье с красным пятном на пелеринке, бедная женщина не выдержала. Вырвав свою руку из руки матери, она подбежала к мёртвой девочке. Но она не бросилась наземь, а вдруг остановилась и застыла над трупиком в каком-то немом отупении. Она видела перед собой лежащую на земле девочку с тонкими бледными губками и маленьким носиком. Но неужели это её дочь? Почему тогда она здесь, кто её сюда положил? Ведь на земле холодно, наверное? Она бережно подняла девочку на руки и плотно прижала к груди, словно боялась уронить её.

— Светлана, — шептала она, прижимаясь к её щёчкам губами.

Подошёл Макей. Он взял у неё трупик девочки и сказал тихим, проникновенным голосом:

— Пойдём, Маша. Вон мать что‑то кличет тебя.

И он увлёк её от страшного места.

Миценко побежал в сарай, где были заперты женщины. Там он нашёл Наташу, забившуюся в угол и дрожавшую от страха.

— Наташа! — позвал он её, — Пойдём домой. Там мама пришла.

Девочка доверчиво пошла за ним.

В хате Марии Степановны было пустынно, неуютно. Макей ходил по комнате, попыхивая трубочкой. Мария Степановна сидела за столом молчаливая. Мать её, на против, как‑то вдруг оживилась и суетливо всё рассказывала о том, как к ним пришли немцы, как стреляли в них и как, заперев женщин и детей в сарае, допрашивали. Сколько они пережили страху!

— Зашёл к нам в сарай начальник, высоченный–высоченный! Стал нас дознавать: «кто у вас на вёске коммунисты, кто комсомольцы?» Поверишь ли, Макеюшка, мы стояли ни на том свете, ни на этом. Сердце коробом вело.

— Ну, а как отец?

— Что отец? Всех их, мужчин‑то, загнали на ветрянку и запалили. Там и Севастьян, отец твой, царствие небесное ему, сгорел. Больно, чай, было, — добавила она с какой‑то простодушной наивностью и, охая, побежала зачем‑то в чуланчик.

— Ну, Маша, — обратился Макей к Марии Степановне, — я пошёл. Надо управиться с похоронами. А у нас много ли? — спросил он об убитых партизанах.

— Трое, да человека четыре ранено, — сказала Мария Степановна. — Я тоже пойду.

Они шли по родной деревне и одни и те же чувства волновали обоих. Какой замечательный уголок превращён в развалины! Клуб совсем изуродован и крыши уже нет. Колхозный двор развален. От стен его осталась лишь груда саманов, да одиноко, с жутким упрёком и осуждением кому‑то вперил в небо свой дубовый перст журавль колодца. Кошка, дико озираясь, пробежала и скрылась в развалинах. А вот и ветряная мельница, вернее груда дымящегося пепелища. Партизаны по чьему-то указанию заливали огонь и извлекали из головешек то, что отдаленно напоминало останки людей. Сильно чадило и пахло сожжённым мясом. Тут и отец. Жаль его, погибшего такой мученической смертью. «Дорого заплатят немцы за это. За твои муки, отец. Пепел твоего праха стучит в мое сердце, зовёт к мести».

Макей сказал Миценко, чтобы всех похоронили в очной могиле, что к началу похорон он придёт. Сам пошёл в санчасть. Он впервые почувствовал необходимость в Андрее Ивановиче, который всегда как‑то умел найти нужные слова, успокоить человека. Убили бабку Степаниду, сожгли отца, повесили Федоса Терентьевича — человека, которого Макей не знал до того, как его казнили. «Плохо ещё разбираюсь в людях», — бичевал себя Макей. Но что же все‑таки так удручает его? Смерть отца? Да полно, так ли это? С отцом он давно не жил, отвык от него и никогда не питал к нему большой сыновней любви. Что же, что же это давит ему грудь, отчего ноет сердце?

Доктор Андрюша встретил его в дверях хаты.

— Заходите, заходите, товарищ командир!

На русой, курчавой бородке Андрея Ивановича повисли белые ниточки марли. «Наверное операцию делал», _ подумал Макей и спросил:

— Как дела?

— Добре, будет жить. Но сейчас говорить с ней нельзя.

— С кем это?

— С Дашей! — удивился доктор. — Разве вам не сообщили? Она тяжело ранена.

«Вот после этого и говори, что сердце не вещун», — подумал Макей.

— Где она? Что с ней? Как?

Дашу он любил, и весть о тяжёлом ранении её явилась той каплей, которая переполнила чашу терпения.

Для одного это много: разрушили родное село, сожгли отца, убили бабку Степаниду, казнили старика Козеку и, наконец, искалечили сестрёнку.

«Даша, Даша!» — простонал Макей.

— Скажи, Андрюша, честно, выжирет?

— Не скрою, ранение тяжёлое. Но жить будет. Успокойтесь.

— Ну ладно. Молчу. Покажи, где она.

Андрей Иванович открыл дверь в чистую и светлую горенку. Здесь стояли три койки, на которых лежали раненые. Макей невольно вынул изо рта трубку и потушил её. Тихо ступая по половикам, пошёл к крайней койке, стоявшей ближе к окну. Под тонкой белой простынею на спине лежала девушка. Чёрные волосы её разметались по подушке. На бледном лице играл румянец, но губы были без кровинки. Высокая грудь девушки часто и высоко вздымалась. Она тяжело дышала. Глаза её были закрыты и веки, опушенные чёрными загнутыми ресницами, вздрагивали. Макей склонился над Дашей и поцеловал её в горячий лоб.

— Пуля попала в грудь, пробила легкое навылет.

— Ну и как же? — шёпотом спросил Макей.

— Встанет.

— Ваня? — не то в бреду, не то в полузабытье прошептала девушка, не открывая глаз.

«Не меня,. — с горечью подумал Макей, — чужого человека кличет».

— Вас часто спрашивала Даша, — сказал Андрей Иванович, заметив, как тень набежала на заросшее рябое лице Макея, когда Даша назвала имя Пархомца.

— Не буди! — остановил Макей Андрея Ивановича, когда тот хотел разбудить Дашу. — Приду после.

XII

Немецкое командование, узнав о разгроме Своих войск в Костричской Слободке, Березовом Болоте, Старом Споре и на реке Лисичка, решило сурово наказать партизан. Целую неделю три двухфюзеляжных немецких самолёта кружили над районом, бомбили Кличев, лес, партизанские лагери.

— Рамы в воздухе! — кричали постовые и первые открывали по ним стрельбу.

Немногие тогда понимали всё значение этих полётов. Рамы, или двухфюзеляжные самолёты, были самолётами–разведчиками, корректировщиками. Они засекали партизанские лагери, деревни, в которых расположились партизанские отряды, заставы.

В затянувшейся борьбе за Кличевский советский район должен был наступить перелом. И он наступил раньше, чем его ожидал товарищ Зайцев. Немцы решили одним ударом покончить с партизанами. Большие части мотопехоты, сопровождаемые танками и самолётами, со всех сторон начали входить в Кличевский и Кировский районы. Героически сопротивлялись партизаны, и всё же они вынуждены были оставлять свои лагери и «столицы», как называли они некоторые деревни. Они уходили в лесную чащобу и болота. Иные вырывались из блокированного района и уходили в другие места.

Макей жил в деревне, занимая небольшой домик. В день, когда он получил из штаба соединения приказ выйти из окружения и направиться на восток, в Орловскую область, к нему явился новый комиссар.

Весь день Макей сидел над картой, что‑то выписывал, чертил, наносил на неё знаки красным карандашом.

— Ты будэшь Макэй, кацо?

Макей оторвал воспалённые глаза от карты, на которой он с новым начальником штаба Стеблевым намечал маршрут Восточного похода.

— Я, — сказал Макей, сразу почему‑то подумавший, что это, должно быть, и есть новый комиссар.

Перед ним стоял высокий широкоплечий человек в казачьей широкодонной шапке с лицом коричневого цвета. Нижняя губа его, слегка утолщённая, выпячивалась. Глаза большие, карие, пронзительно–суровые. Во–лосы иссиня–чёрные, прямые и длинные, ровно обрубленные с боков и сзади. Он был внушителен и чем‑то напомнил Макею тургеневского Базарова.

— Моя фамэлия Хачтарян. Будэм знакомы. Прислан комиссаром к тэбэ, кацо.

Сказав это, он протянул Макею бумагу, в которой говорилось, что Хачтарян Аганес Арамович назначается комиссаром в партизанский отряд.

— Добре! — сказал Макей.

Целый день они работали уже втроём над планом Восточного рейда. Макею понравился новый комиссар. Ему нравилась его спокойная уравновешенность и деловитость, практическая хватка, ясность мысли и неторопливость не только в движениях, но и в речи, в самих высказываниях и суждениях. Ходил он медленно, не суетился и вообще всем своим видом внушал невольное уважение к себе. Комиссару же Макей нравился, главным образом, за то, что, несмотря на молодую горячность, в серьёзных делах он был осторожен и осмотрителен и прежде чем что‑либо сделать примерял семь раз. Довольный решением Макея, Хачтарян крепко пожал ему руку и радостно подумал: «Умный мужик», а вслух сказал, улыбаясь своей многозначительной улыбкой:

— Хитрый ты авчина, Макэй. Дай руку!

И ещё раз горячо пожал руку Макею.

Макей рассмеялся:

— Хитрый овчина, говоришь?

К вечеру в Костричскую Слободку неожиданно приехала Броня. Макей встретил её с смешанным чувством радости, тревоги и какой‑то неловкости. Среди партизан частенько шли разговоры о женщинах, и Макей всегда внушал им, что «в партизанах не должно быть никаких амуров». Кто‑то из партизанских художников нарисовал даже такой дружеский шарж: Макей идёт с автоматом в бой, а под ногами у него пищит раздавленный им амур, вооружённый луком и стрелою. Сзади — девушка, с кровавой раной на груди, простертой вперёд рукой указывает на врага. Макею льстила молва о нём как о человеке, отдающем все свои силы и знания борьбе против фашистов и стоящем выше всяких личных побуждений.

Правда, в разговорах с покойным Сырцовым Макей никогда не соглашался с утверждением, что любовь сковывает инициативу бойца, раздваивает его чувства. Он был против философии аскетизма, однако всякий раз убеждался в её правоте. Как только появлялась в отряде хорошенькая девушка, она невольно становилась яблоком раздора. С другой стороны, ведь не ради ли этой самой любви, не защищая ли эту любовь мы и ведём смертельную схватку с врагом? Родина не есть что‑то отвлечённое, абстрактное. Родина — это наш народ, наши матери, жёны, девушки, наши дети. Что будет с ними, если враг победит? Родина — эго наш дом, в котором властвует дух женщины, где встречает нас ласковый, приветливый взгляд жены–хозяйки. Но здесь война. Здесь необычная обстановка, а стало быть обычные отношения между женщиной и мужчиной здесь немыслимы, они вредят отряду, его целостности и боеспособности.

Эти рассуждения заставили Макея прийти к убеждению, что он не должен принимать Броню в отряд, что ей лучше остаться здесь, при больной Даше, с которой остаётся также, как «лечащий врач», Мария Степановна. Да и не выдержит Броня далекий путь на Орловщину. Друть, Днепр и Проня отделяют Кличевский район от Орловщины. Где ей форсировать эти реки!

— Здравствуй, Миша! — сказала Броня и стушевалась, заметив смущение на лице Макея.

Макею жаль стало девушку и он, взяв её за обе руки и смотря в её голубые глаза, спросил, как она доехала, как себя чувствует.

— Я рад, что ты приехала. Как там, в Кличеве?

— Наши эвакуируются. Лось назначен командиром отряда. У меня, Миша, так болит сердце, — сказала она, прижав руки к груди.

Макей посадил Броню рядом с собой, и так как в хате никого не было, он ласково обнял её за талию и привлёк к себе, поцеловав в щёку. Ему жаль было эту девушку, столько выстрадавшую за последнее время. Как объявить ей о своём решении? Он знал, какое удручающее впечатление произведут на неё его слова. Однако делать было нечего, и он снова, взяв её за руки, ласково сказал:

— Знаешь, мы уходим.

— Да? — вскинула она на него тревожно–вопросительный взгляд. — И далеко?

— Очень. Я думаю тебя оставить здесь.

— Ни за что. ни за что! — со слезами на глазах заговорила девушка, и голос её задрожал. — Не оставляй меня здесь одну.

— Не одну, а с Марией Степановной и Дашей. Ты знаешь, Даша тяжело ранена.

Девушка печально задумалась. Это принимало иной оборот. Хотя ей очень тяжело будет снова скитаться без приюта, без Макея, к которому она рвалась с такой силой, но что делать?

— А где жить будем?

Макей почувствовал в этом вопросе согласие Брони остаться. Он не хотел вводить её в заблуждение относительно будущей её жизни и потому сказал прямо:

— Думаю, в лесу. — И, улыбнувшись своею тонкою улыбкой, шутя добавил:

— Я своей невесте, как некий разбойник, жалую целые леса. — И продекламировал:


Мое владенье под луной

В полесских травах спит!


— Так‑то, моя хорошая! Да и впрямь: это мои леса, наши с тобой. Мы хозяева… Ты, наверное, голодна? — спохватился Макей.

Он вызвал Елозина и велел принести ему кое‑что на ужин.

Броня по–хозяйски возилась в чулане у печки. «Откуда это у неё?» — думал Макей. — «Такая молоденькая, а уж всё знает. Честное слово, я бы или всё пересолил немилосердно, или пожёг бы всё, как есть».

— Ужин готов! — выходя из чулана, объявила разрумянившаяся Броня. Она так захотела есть, что, не стесняясь Макея, налила себе полную глиняную чашку наварного мясного супу. Такая же чашка стояла перед Макеем. Но ел он плохо. «Деда Петро позвать бы». Елозин вскоре где‑то разыскал старика и привёл его к Макею.

— Садись, деду, что чураешься? — сказал Макей. — Поешь с нами.

Дед Петро прослезился, однако от еды не отказался. Они, как бы сговорившись, оба обходили в разговоре вопрос о смерти своих близких. Быстро темнело и они, не зажигая света, в полутьме доели жареный картофель. Елозин, как‑то смущаясь, поспешно увлёк деда Петра в его, как он сказал, подразделение, то есть в хозчасть.

Макей с Броней остались одни. В хате было темно, неуютно. Где‑то скрипел сверчок.

Наутро Макей проснулся позже обыкновенного. Он быстро вскочил и куда‑то заторопился. Броне сказал, чтоб она шла в санчасть. Солнце высоко стояло над горизонтом. Партизаны были на ногах. Все деятельно готовились к походу. Макей, широко шагая, шёл по улице. Ему встретился комиссар Хачтарян. Чёрные длинные волосы его спускались на уши, белые зубы оскалились.

— Доброэ утро, Макэй! Ну, как?

— Что как? — вспыхнул Макей.

— Как дэла?

— Добре. Как вы спали, комиссар?

— Харашо, — улыбаясь, ответил тот. — Очэн харашо. Только, знаешь, давай на ты. А?

Они пошли в штаб. Надо было кое‑что доделать — ещё раз взвесить всё, прикинуть, чтоб не ошибиться.

Возле одного двора партизаны сидели на брёвнах и пели песню о Степане Разине, о красавице, персидской княжне. Чей‑то высокий голос озорно выводил:


Одну ночь с ней провозился,

Сам наутро бабой стал!


И раньше партизаны пели эту песню, но до Макея как‑то не доходил смысл слов этой строфы. Только сегодня он почувствовал всю глубину этих слов и покраснел. словно это ему были адресованы они. Хитрая, понимающая улыбка скользнула по лицу Хачтаряна.

— Пают хлопцы.

Заметил ли он смущение Макея? Сказать трудно. Они были уже далеко, а высокий голос продолжал звенеть в ушах Макея:


Чтобы не было раздора

Между вольными людьми…


Харашо пают хлопцы, — и опять та же неопределённая улыбка.

— Мои хлопцы и поют, и воюют хорошо! — сухо и с каким‑то раздражением сказал Макей. Дымя трубкой, он косил глаза на нового комиссара, на его коричневое лицо, длинные чёрные волосы, хитрый прищур больших глаз с жёлтым оттенком. «Глазастый чёрт», — дружелюбно подумал Макей о новом комиссаре, понимая под этим больше его проницательность, нежели сами глаза.

Около хаты, в которой разместился Анатолий Ужов со своей радиостанцией, толпилась группа партизан. Среди них Макей увидел смеющееся красивое _ лицо Юрия Румянцева, Андрея Елозина, серьёзно–задумчивое лицо Владимира Тихонравова, плотную фигуру циркача Коли Захарова. С ними, видимо, говорил парторг Иван Егорович Пархомец, стоявший в центре круга. И видно было, что больше всего их занимал вопрос о положении на фронтах. Все они поэтому с понятным нетерпением поглядывали на дверь хаты, откуда, по установившейся традиции, ровно в семь часов утра выходил Ужов и тут же зачитывал сводку Совинформбюро. Потом уж он нёс её в штаб. Комиссар Хачтарян, подходя к ним, вопросительно вскинул свои большие коричневые глаза на Макея и тот самодовольно улыбнулся.

— «Коминтерн» слушают.

Любуясь удивлением комиссара, Макей выпустил клубы табачного дыма и обратился к партизанам, которые, вытянувшись, приветствовали их по всем правилам военного ритуала.

— Что слышно?

— Вот ждём, — выступил вперёд Пархомец.

— А это, хлопцы, наш новый комиссар, — указал Макей кивком головы в сторону Хачтаряна.

Новый комиссар смотрел на партизан с улыбкой. В глазах его светилось что‑то родное и ласковое, как у старого доброго деда.

— Здравствуйте, товарищи! Будэм знакомы, — сказал он, улыбаясь. Голос его был густой, сильный, но он словно сдерживал его, боясь, как бы не оглушить присутствующих.

Все хором ответили:

— Здравствуйте, товарищ комиссар!

— А ты, кацо, — обратился Хачтарян к Макею, — малчишь. У него рация, а он малчиг.

Макей и партизаны добродушно рассмеялись Им понравился этот человек, такой серьёзный, почти суровый, но не лишённый, видимо, чувства юмора. В это время отворилась дверь сенцев и на крыльцо хаты вышел юноша с бледным лицом, обрамлённым чёрными впроседь волосами.

— Внимание! — сказал Макей и, обратившись к бледнолицему юноше, приказал: — Читайте, товарищ Ужов.

Ужов начал читать сводку Совинформбюро, в которой говорилось о тяжёлых боях за Крым. И по всему чувствовалось, что наши Крым не удержат. Тревожно–радостное ожидание чего‑то, бывшее до этого на лицах партизан, сменилось угрюмым молчанием. Вот и их вытеснили из Кличевского района, и они потерпели неудачу.

В это время к партизанам подошёл дед Петро. Лицо его осунулось, сивая борода была всклокочена, но в старческих подслеповатых глазах с красными веками, как всегда, светились живые, весёлые огоньки.

— Не бядуйте, хлопчата. И на нашей улице будет праздник, как говорила моя покойница. Эх, изверги! Ведь убили, — сказал он как‑то невесело, словно спрашивая кого, правда ли, что убили его старуху.

— Харашо гаварит старик. Вот! — похвалил комиссар деда Петро. — А это верно, сегодня они нас побили — завтра мы их побьем. Вэрх будэт наш, отэц!

— Вестимо так, — согласился дед Петро и, устремив ка Хачтаряна подслеповатые с хитрецой глаза свои, вдруг спросил:

— Да ты кто, мил человек? Не русский, знать?

Хачтарян рассмеялся, остальные смутились.

— Из Армении я. Слышал про гору Арарат?

— Как не знать! Э, вона! Ковчег Ноя на ней остановку сделал. Правда ли?

— Это наш новый комиссар, деду, — сказал серьёзно Макей и пошёл было дальше по улице, но Хачтарян остановился, задержался и Макей.

Комиссару понравился старик, искренне и глубоко верящий в победу правого дела. И поэтому он сказал Макею, чтоб тот «малость–малость» подождал его. Ему самому хотелось поговорить со стариком о своей далёкой родине.

— Нэдалэко от этой гары я и живу.

— Арарат, стало быть, видал? Вон оно что! — удивлялся дед Петро, попыхивая трубкой и разглаживая свою седую бороду. — А ковчега на ей, значит, ни–ни?

Обман выходит, едят тя мухи с комарами! — говорил дед Петро, крутя кудлатой головой и часто моргая глазами.

Партизаны хохотали над притворным сокрушением деда. Обступив его, они вдруг загалдели все сразу. Хачтарян из этого шума уловил что‑то о каком‑то бое петухов и вопросительно посмотрел на Макея. Тот, хмурясь, пошёл дальше, увлекая за собой Хачтаряна. Их провожали любопытные взгляды партизан и жителей деревни. «Новый комиссар», — шептали всюду им вослед. Всех удивлял вид нового комиссара, суровое, чуть презрительное выражение его нездешнего лица, длинные, подстриженные под кружало волосы. А он, широко шагая, шёл рядом с Макеем, механически отвечая на приветствия партизан, и думал о предстоящей работе в прославленном отряде. Макей с улыбкой приветствовал партизан, перекидываясь с некоторыми из них весёлыми словами. И всё время попыхивал трубочкой.

— Ремешки подтяните, хлопцы! — крикнул он группе партизан, возившихся с вещевыми мешками.

— Да вот уж и так подтягиваем! — ответили те разноголосно и спросили:

— Скоро?

— Как скоро, так и сейчас. Вот мы с комиссаром хотим к ворожейке сходить, погадать, что нас ждёт.

— Дальняя дорога, товарищ командир! — сказал Догмарёв, уже окрепший после ранения.

— Угадал, кацо! — улыбнувшись, промолвил Хачтарян, и все засмеялись.

Засмеялись не оттого, что сказанное было, действительно, смешно, а просто из какой‑то внутренней потребности в смехе.

— С таким народом и в огонь, и в воду не страшно! — сказал Макей.

Вот и пайдём, Макэй. И в агонь, и в воду. Вайна!

В это время к ним подошёл Володя Тихонравов.

— Разрешите обратиться? — сказал он, обращаясь к Макею, но посматривая и на того, и на другого.

— Что такое?

— Пушку в одном месте приглядел. Дайте десять человек—пушку привезу, —и Тихонравов плутовато улыбнулся. Надумал он уйти от Макея, захотелось самому стать командиром отряда, развернуться вовсю, показать, на что он годен. Большому кораблю — большое плаванье.

— Это вообще идея, — сказал, прищурившись, Макей, что‑то, видимо, соображая. — Подумать надо. По правде говоря, заманчиво. Как, комиссар?

— Ты прав, Макэй, надо подумать.

Вечером Тихонравов был вызван в штаб. «Неужели откажут?» — думал он, шагая по улице, на которой толкались партизаны, балагуря, с местными девчатами. «Убегу», — говорил сам себе Тихонравов. Вид у него был решительный. Он готовился держать бой. Но когда открыл дверь хаты и очутился перед Макеем, сразу понял, что страх и опасения его напрасны. Макей протянул ему руку со словами:

— Ну, что, пушкарь?

— Явился по вашему приказанию! — официальным тоном рапортовал Тихонравов.

— Ладно уж, давай по–свойски обсудим дело. Присядь‑ка. Мы с комиссаром надеемся на тебя.

Тихонравов тряхнул льняными волосами, усмехнулся и сел напротив Макея.

— Постараюсь оправдать ваше доверие.

Макей сверкнул на него глазами. Что‑то неискреннее послышалось ему в голосе Тихонравова. Он будто бы улыбнулся. Или это ему показалось? Макей вперил в него испытующий взгляд. Тот оставался серьёзным и только, словно от смущения, часто покусывал нижнюю губу. Макей подавил в себе чувство настороженности, обругал себя за недоверчивость, в которой его упрекали на партсобрании, и приказал Тихонравову собираться.

— Ты стал хорошо выглядеть, Володя, — сказал ласково Макей, словно только сейчас он увидел этого гвардейца. — А тогда к нам пришёл старик–стариком. Дюже худ был.

— Бургомистр заживо ел, — помрачнев сказал Тихонравов. — А вам спасибо за хлеб, за соль. Окреп я здесь. Случаем, когда что… Мало ли что в жизни бывает! Не забуду, как родного.

Макей протянул ему руку.

— Ну, будь здрав. Как сказала бы моя бабка Степанида, ни пуха, ни пера! Жду с пушкой.

Бледное лицо Тихонравова вдруг залил румянец, он отвёл в сторону от Макея взгляд, засопел сердито.

— Ищо, може, сам‑то не вернусь.

— Што так?

— Кокнут где‑нибудь полицаи или немцы — вот и пушка!

«Не пойму теперь я этого Тихонравова. Такой был хлопец — весь на виду, и вдруг, как улитка — ушёл в себя, скользит», — думал Макей.

— Пушечка‑то, пожалуй, ау! — грустно поделился Макей вечером с комиссаром.

— Почему «ау», кацо?

— Тихонравов что‑то задумал — не придёт, думаю. Решили было вернуть его, но он, оказывается, уже три часа тому назад ушёл с десятком хлопцев, специально выделенных для его экспедиции.

Макей и Хачтарян от погони отказались, положившись на будущее.

XIII

Ранним июльским утром партизаны выстроились на площади перед той сосной, на которой был сожжён старик Козеко. За плечами у них висели вещевые мешки, на поясных ремнях — патронташи и сбоку сумки из‑под противогазов, набитые патронами и толовыми гранатами.. Собрались и жители деревни. Были тут и Броня, и Мария Степановна с дочкой Наташей. Все с печалью смотрели на уходивших партизан. Женщины часто подносили к глазам платки. К Марии Степановне подошёл доктор Андрюша. Улыбка, кажется, не сходила с его бородатого лица, но по суровым глазам было видно, что он сосредоточился на какой‑то большой и тяжелой мысли. Пощипывая свою русую курчавую бородку, он давал Марии Степановне всяческие наставления относительно раненых. О Даше сказал:

— Организм молодой, здоровый, — справится, а риванол освежит рану, поможет грануляции.

Макей с комиссаром шли по фронту, то и дело останавливаясь то возле одного, то возле другого партизана.

— Хорошо ли на ноги навернул? — спросил Макей кого‑то и, обращаясь ко всем, сказал:

— Ноги берегите, хлопцы! Солдату на войне добрые ноги нужны.

Говоря с партизанами, Макей бросал быстрые неуловимые взгляды в сторону Брони. Думал и о сестре: «Выживет ли? А если выживет — спасётся ли от немцев? Женщины!»

Увидев доктора Андрюшу близ Брони и Марии Степановны, Макей счёл необходимым позвать его к себе. Тот почти бегом подошёл к командиру.

— Никого больше нет?

— Кроме Даши и тех хлопцев.

— Я спрашиваю в строю?! Про тех знаю. Как она? Впрочем, о ней потом.

Закончив обход, Макей, Хачтарян и начальник штаба Стеблев встали под сосну лицом к строю. Макей шагнул вперёд и все смолкли.

Высоко в небе плыли прозрачные белые облака, чуть посеребрённые лучами утреннего солнца. Старая сосна печально шуршала бурой рбожжённой хвоей. Макей в выцветшей зелёной гимнастёрке и чёрных галифе был строг и подтянут. Он обвел строй бойцов тёплым приветливым взглядом и, подняв руку, в которой был зажаг пистолет, блеснувший на солнце воронёной сталью, сказал с расстановкой:

— Хлопцы! Это моя родная сосна. Сколько под ней игр переиграно в детстве! А девушки по вечерам с хлопчатами здесь хороводы шумливые водили. Какие запевки весёлые пели здесь под баян нашего Демченко! Нет и его боле. На этой сосне отца моего названного немцы сожгли, а родного батьку Севастьяна вместе с другими мужиками спалили в ветряной мельнице. Печальная судьба постигла нашу краину. Под этой вековой сосной даю я клятву быть вечным врагом фашистской Германии, принесшей такое великое горе в наши весёлые вёски. Клянетесь ли и вы, хлопцы, до последнего вздоха мстить врагу?

— Клянёмся! — ответил строй сотней голосов, так что сосна радостно зашумела обожжённой хвоей. А Оля Дейнеко и Катя Мочалова заплакали — и от обиды, что их не берут, и от горя, что их оставляют здесь, как они считали, на произвол судьбы. Стоявшие в стороне. женщины и дети также плакали. Защитники покидали их. Скоро ли они вернутся и вернутся ли?

Даша лежала на постели возле открытого окна. Она не могла встать, чтобы в последний раз посмотреть на милые лица друзей. В раскрытое окно до неё доносились голоса собравшихся па площади партизан и звонкий голос Макея, слов которого, однако, разобрать нельзя было. Только сердце подсказывало ей, что именно говорят там её товарищи, её брат Макей. Вдоуг ей безотчётно захотелось взглянуть туда и она потянулась к окну. Но в груди что‑то словно обощгло, и Даша, почувствовав острую боль в боку, вскрикнула и опустилась на подушки.

— Что с тобой? — вдруг услыхала она над собою ласковый мужской голос и вздрогнула от неожиданности.

Краска залила её бледные щёки, сердце радостно забилось, когда она в вошедшем узнала Пархомца. Она мельком взглянула на него большими страдальческими глазами и вдруг ей стало невыносимо грустно, тоскливо и от острой боли, и от долгого невольного затворничества. И это в то время, когда отряды уходят из блокированных немцами лесных районов, когда так нужна её помощь Макею.

Пархомец стоял в полном обмундировании. Узкие зелёные галифе обтягивали его стройные ноги, а туго подтянутый ремень подчеркивал широкий и крепкий торс. Новая жёлтая портупея по диагонали бежала по всей груди от левого плеча к правому бедру, на ней, ударяясь о ляжку, висел хорошо прилаженный пистолет в такой же новой жёлтой кобуре, как и портупея. Он пришёл не только проститься, но и показать себя, свою мужественную красоту девушке, которую он горячо любит, но с которой серьёзно ещё не говорил о своих чувствах. Он тогда поцеловал её, но так как‑то и не сумел с ней погоцорить о своих чувствах. Теперь, уходя в далёкий поход, откуда, неизвестно ещё, вернётся ли живым, он решил объясниться с девушкой, назвать её женой. Отсюда его некоторый форс и мальчишеская франтоватость, которые он в обычное время терпеть не мог. Лёгкой, чуть танцующей походкой он подошёл к больной и заставил себя насильно улыбнуться.

— Как твоё здоровье? Ты чего это, Даша, когда я вошёл, вскрикнула? Меня испугалась?

— Нет, чего же мне тебя бояться, — сказала Даша слабым голосом, — я хотела подняться к окну, и мне стало очень больно.

Эти простые слова девушка сказала с такой искренностью, что у Пархомца в горле запершило и на глаза навернулись слёзы.

— Ничего, ничего, — только и мог сказать он в утешение. — Можно закурить?

Пархомец не хотел курить и знал, что это бестактно — курить у постели больной, но он не знал, что ему с собой делать, что говорить. И хотя Даша сказала «можно», он всё же не закурил, а взял её руки в свои, гладил их бархатную мягкость своею шершавою, жёсткою ладонью. В это время с улицы в окно ворвался голос Макея:

— Ша–а-гом марш!

«Пошли», — подумал Пархомец и ещё сильнее сжал руки девушки. «Ужель он так‑таки и не скажет ей? И любит ли Она его?» Сердце его сильно билось. Он не знал, с чего начать.

— Знаешь что, Даша? — голос его задрожал.

— Что?

— Знаешь? Я… Одним словом, знаешь, Даша, я люблю тебя, — вдруг выпалил он одним духом, схватил её руку и с жаром прильнул к ней сухими губами, пряча своё взволнованное лицо. — Милая моя, женушка моя…

— Ваня! — прошептала девушка и заплакала, сама не зная отчего.

Сейчас сюда должен зайти Макей. Вот скрипнула калитка — это он.

— До свидания, Даша! — тихо произнёс Пархомец. —Родная!

Лицо Даши горело. Она подняла на Пархомца свои глаза и тут же в смущеньи опустила их.

— До свидания! — прошептала она и снова вскинула на Пархомца свои чёрные глаза, в которых было столько призывной любви и в то же время такой ужас перед будущим, что у Пархомца сердце заныло от жалости. Но что он мог сделать? Макей уже входил в дверь. Он был серьёзен. Быстрый взгляд в сторону Пархомца и приказание:

— Вам нужно быть там, товарищ парторг.

Пархомец круто повернулся и вышел. Макей ещё раз взглянул в его сторону, потом на Дашу. В глазах у неё стояли слёзы, на бледном похудевшем лице проступил румянец. Он сердито что‑то проворчал, пряча в карман трубку с огнём.

— Курить у тебя не стану. Как себя чувствуешь?

— Лучше.

— Что раны?

— Болят. Умру я, — сказала она и заплакала. — Умру, а то всё равно немцы убьют. А ты вот уходишь.

Ей очень хотелось спросить брата, куда он уходит, но она хорошо знала, как Макей не любит такие вопросы, и потому только вздохнула.

— Мы придём, Даша. Ты не одна будешь. Вон доктор Андрюша говорит, что у тебя совсем пустяки.

В голосе его звучали тёплые, нежные нотки, свидетельствовавшие о большой братской любви. Даша оценила это и когда он взял её за руку, попросила, чтобы он поцеловал её на прощанье. Макей приложился губами к её щеке и быстро вышел, не сказав больше ни слова, как бы боясь показаться хотя бы и перед сестрой слишком малодушным. Натянув на лицо одеяло и закутавшись с головою, Даша разрыдалась, как только за Макеем закрылась дверь.

Когда пришли Броня и Мария Степановна, Даша уже крепко спала, полуоткрыв пересохшие воспалённые губы. На бледном лбу её выступили капельки пота.

— Тяжело Макею, — сказала Мария Степановна. — Видела, какой он вышел от Даши?

Обе женщины опустились на скамью и тяжело вздохнули. Устремив усталый взгляд на раненую девушку, они предались самым горестным размышлениям. Потом Броня подошла к окну и, прислонившись виском к косяку, долго смотрела печальным взглядом в ту сторону, куда ушли партизаны. Ветер, врываясь в форточку, трепал её золотистые волосы, холодил щёки, по которым тихо текли слёзы.

XIV

Топкими лесными болотами, нехожеными звериными тропами шёл отряд Макея, держа курс на восток. Иногда до слуха уставших партизан доносились глухие погромыхивания, а звёздное небо пластали широкие голубые лучи прожекторов. И чем ближе линия фронта, тем явственнее слышны громовые орудийные раскаты.

Всё дальше и дальше уходили макеевцы от своего района, теснимые карательными отрядами немецких войск и полевой жандармерией.

Улицы большой деревни, по котором проходил отряд, ещё были пусты, но из труб хат столбом поднимался дым в уже тронутое киноварью посветлевшее небо. Ребята шли молча, тихо. В некоторых окнах домов виднелось пламя, полыхавшее в русской печи. Вот где‑то стукнул засов и, заскрипев, отворилась калитка. Из неё, гремя пустыми вёдрами на коромысле, вышла пожилая женщина. Увидев партизан, она остановилась и ласково заулыбалась им.

— Здравствуйте, бабуся, — сказал Макей, подходя к женщине.

— День добрый, сыну, — сказала та. И продолжала: — А я уже не хочу вам переходить с пустыми‑то. Чтоб не было пусто, а положено немцев густо.

Рябое лицо Макея засияло:

— Спасибо, мамаша!

И к партизанам:

— Слышите, хлопцы?! Бабуся говорит, чтоб мы хорошо били врагов.

На усталых лицах макеевцев расцвели улыбки.

— Постараемся!

Усталые и голодные, люди, еле волоча ноги, шли под тяжестью двойного бремени: ремни заплечных мешков больно давили на ключицы, а сердце сжималось от горя солдата, сдающего врагу свои окопы. Но ни один из партизан никогда бы и не признался в этом.

Партизаны шли один за другим, как всегда гуськом, змейкой. Отряд растянулся чуть не на километр. Змейка ползла меж кустарников и толстых сосен, чуть шурша зелёною травою. Вдруг путь им перерезала дорога с узорными отпечатками колес немецких автомашин. Её надо пройти так, чтобы враги не могли напасть на след. Макей поднял руку и колонна встала. Хвост её всё ещё продолжал наседать, отчего она сжалась, сгрудилась. Было раннее утро и всходившее солнце сквозь густую сетку деревьев било партизанам в глаза. Макей подал команду:

— Задом наперёд, марш!

Партизаны повернулись спиной к солнцу, но продолжали двигаться вперёд, на восток, по ранее заданному направлению. Едва хвост колонны скрылся на противоположной стороне дороги в зарослях кустарника, росшего между старыми дубами и молодыми белоствольными берёзками, как послышался гул моторов — шли вражеские грузовые машины. Партизаны ускорили шаг и поспешили получше укрыться за деревьями.

— На дороге вражеские машины! — полетело по цепочке от хвоста к голове колонны.

Макей приказал:

— Тулееву обложить дорогу, обстрелять и поджечь фрицев.

И вот группа партизан отделилась от общего строя и устремилась назад. Ребята бежали врассыпную. Одни на ходу перезаряжали винтовки бронебойными и зажигательными пулями, другие держали в руках стеклянные бутылки с горючей смесыо или противотанковые гранаты. Весь отряд, развернувшись вдоль дороги, принял боевое положение, готовясь своим огнём поддержать группу Тулеева.

Вражеские машины приблизились к поляне, которую только что перешли макеевцы. Впереди, лязгая гусеницами, полз лёгкий танк. Из него высунулся и поглядывал во все стороны молодой немецкий танкист. Он был без шлема, с засученными рукавами. За танком шли три грузовые машины с солдатами.

Вдруг затрещали выстрелы и раздались один за другим взрывы гранат. Сраженье было коротким. Горевшие машины окутал чёрный дым. Колонна народных мстителей, уничтожив врага, продолжала путь на Восток.

После тяжёлого и длинного пути партизаны вышли, наконец, к полноводной и широкой реке. Свободно и вольно катила она свои мощные воды на юг. Зеркальная поверхность реки блестела под полуденным июльским солнцем. Партизаны сгрудились на краю леса, близко подступившего к крутому берегу реки. С смешанным чувством восторга и тревоги смотрели они на широкую полосу водной глади, щурясь от солнечных бликов, прыгавших на воде.

— Чуден Днепр при тихой погоде! — продекламировал, шутя, Юрий Румянцев. Но в глазах его блеснули слёзы. Днепр был волнующе красив. Он протекал среди зелёных берегов, заросших травами, плакучими ивами, дремучими лесами.

— Дуже прославили Днипр наши вкраинские письменники, — восхищённо вздохнул Миценко.

Макей покосился на своего заместителя, заговорившего вдруг на украинском языке, но ничего не сказал. Мало ли что иной раз происходит в душе человека! Может, вспомнил он домик свой над Днепром, где родился и где провел своё золотое детство… Там теперь люгуют немецкие фашисты.

Партизаны, зачарованные картиной Днепра, молчали. И вдруг кто‑то крикнул:

— Смотрите, хлопцы, пароход!

Сверху вниз, очевидно из Могилёва, шёл небольшой баркас, белый, как волжская чайка. До чего красиво! Это маленькое белое судёнышко, быстро скользившее по зеркальной реке, придало всей картине ещё более живописный оттенок, словно бы одухотворило её, вдохнуло в неё жизнь. Но очарованию партизан пришёл конец. Все они отчётливо увидели на белом борту поравнявшегося с ними баркаса паучка фашистской свастики.

— Немцы! — и все схватились за винтовки и защёлкали затворами.

— Без команды не стрелять! — сурово приказал Макей, — Пулемёты к бою! Бронезажигательнымй!

— Посторонись, Петых, — сказал глухим голосом адъютант Макея Андрюша Елозин, отстраняя Кавтуна от пулемёта. Тот неохотно уступил место старому пулемётчику. Словно каменное изваяние лежал Елозин за пулемётом: ни один мускул не дрогнул на его лице с отвислым тяжёлым подбородком. В больших красивых глазах сверкали злые мстительные искорки. Вдруг толстые губы его зашевелились и до слуха Макея донесся хрип, в котором чувствовалось злое раздражение сибиряка–охотника, из‑под мушки которого уходила богатая дичь.

— Что же это? Уходит! — прохрипел он.

Это был мощный зов крови.

— Огонь! — почти крикнул Макей.

— Огонь! — словно эхо повторили слова Макея командиры, и белая вражеская птица с чёрной свастикой на боку, изрешеченная пулями, сначала шарахнулась в сторону, потом закрутилась на месте и вдруг тихо поплыла по течению. На борт вышел человек, он поднял на шесте белую тряпку, Хачтарян махнул ему рукой, и человек быстро юркнул в трюм. Через минуту баркас поплыл к берегу. У партизан не было границ восторгу: враг капитулирует, сдается. Многие уже бросились было бегом под кручу к берегу, но Макей раздражённо крикнул им:

— Вернуться, и ни с места! Это лихачество вам может стоить жизни.

«Осторожность, — думал он, — мать храбрости. Не тот храбр, кто, очертя голову, зажмурившись, бросается на врага и пропадает ни за медный грош. Храбр тот, кто, взвесив все плюсы и минусы, идёт в бой и наверняка сокрушает своего противника».

Баркас между тем, подплыл к песчаному берегу и остановился. На палубу снова вышел человек с белой тряпкой на шесте. Он размахивал ею над головой, как это делают мальчики, стоя на коньке крыши, над которой обрывками бумаги вьются голуби.

Партизаны притаились, и на берегу, казалось, никого не было.

Новик подполз к Макею и с жаром начал упрашивать, чтобы он позволил ему пойти на баркас.

— Ведь я бывший штурвальный, — шептал он.

— Это инженер–судостроитель, — сказал Макей комиссару.

— Очэн харашо. Пускай паемотрит баркас, — сказал с улыбкой Хачтарян.

Инженер Новик с благодарностью взглянул на комиссара и снова устремил умоляющий взгляд на Макея.

— Дуй, — сказал тот, махнув рукой.

Новик, потрясая в воздухе гранатой, стремглав бросился под песчаную кручу, поднимая клубы белой пыли. Он подбежал к берегу и прямо в одежде бросился в воду. Вот он уже на баркасе. Он вырвал у человека белый флаг и, толкнув его в спину, послал, видимо, на берег. Тот в одежде бухнулся в воду и, барахтаясь, выбрался на песок и побежал прямо на пулемёт Елозина.

— Сверни влево, а то наколешь брюхо! — крикнул Елозин.

Обежав палубу, Новик нырнул в трюм. Вскоре он снова появился на палубе и замахал руками, призывая к себе партизан. Макей послал теперь туда роту Василия Карасёва во главе с Миценко.

На баркасе было пять немецких солдат и капрал Карл Шпеер — маленький, толстенький и простодушный человек. Немцы между собой называли его Карлушей, а в обращении к нему с подчёркнутой важностью произносили: «Герр капраль». С ними было трое русских пленных, двое из которых работали кочегарами, а один уборщиком, он же выполнял должность юнги и кока. Короче говоря, этот человек был и косец, и жнец, и на дуде игрец.

Когда по баркасу ударили с берега партизаны, русские пленные по сигналу кочегара Логинова набросились на своих угнетателей. В завязавшейся схватке погибли все немцы и двое русских. Герр капраль Карлуша лежал с проломленным черепом. Логинов, единственный человек, оставшийся в живых, сказал, что он коммунист, поставленный сюда кочегаром по решению подпольной парторганизации города Могилёва. В воротнике рубашки у него было зашито удостоверение за подписью секретаря Могилевского подпольного обкома партии. Этот баркас курсировал между Могилёвом, Жлобином и Быховом.

На борту баркаса партизаны нашли много горючего и продовольствия: ящики с белыми сухарями и мясными консервами. Начхоз Антон Иванович Михолап с дедом Петро сухари и консервы тут же роздали партизанам. Это было как нельзя кстати, так как вещевые мешки у всех стали уже довольно тощими. Горючее решено было сжечь вместе с баркасом, как только на нём перевезут всех партизан на тот берег.

Новик стоял за штурвалом серьёзный и молчаливый. Вновь, как тогда, в дни стажёрства, он переживал какое‑то радостное возбуждение. Пусть это судно не крейсер и даже не шхуна, но всё же это судно. Разбрасывая носом воду, бороздя её кормой, под которой бешено вращался гребной винт, баркас несся на ту сторону, везя чуть не целую роту партизан. Новик удачно присягал к берегу, и хлопцы начали быстро сбегать по сброшенному трапу на лужайку.

Пока шла высадка, Новик осматривал наружный корпус судна. Всю дорогу, пока ехал сюда, его тревожила мысль, не его ли это старый знакомый «Сокол»? Уж очень много было всяких примет, которые наводили на этот вопрос. Но разве мало баркасов одного и того же типа? Спрыгнув на берег, Новик стал осматривать корпус носовой части. И вот глаза его расширились от радостного изумления. Сквозь белую краску явственно проглядывали буквы, написанные красной краской. Он прочитал: «Сокол». Да, конечно, это тот самый «Сокол», на котором он двадцать лет тому назад впервые встал за штурвал.

Новик ни с кем не поделился своим открытием. Задумчивый и сосредоточенный стоял он в рубке капитана.

Вскоре все партизаны были перевезены на левый берег. Как и подобает капитану, Новик оставил баркас последним. Он остановился на трапе и долго рылся в карманах. Сердце сжималось от боли, коробок спичек дрожал в руке. Молчи, слабое сердце! Так надо! Вот он решительно. чиркнул спичку и поджег косой срез бикфордова шнура. Шнур загорелся, разбрызгивая мелкий каскад искр. Новик тяжёлым шагом побежал к лесу. Вскоре раздался взрыв. Новик оглянулся и замер. На том месте, где только что стоял баркас, клубилось чёрное облако и метались большие языки пламени.

Разговорам и весёлым шуткам не было конца. Только Новик шёл пасмурный, угрюмый. Чтобы не слышать разговоров о баркасе, он нарочно далеко отстал от всех.

Поздно вечером, когда партизаны остановились на ночлег, Новик подошёл к Логинову, что работал кочегаром на баркасе, и спросил его, как бы желая ещё раз растравить свою рану:

— Это что за баркас был?

— А это, может, слыхал, «Сокол» — так он раньше назывался.

— Не слышал, — соврал Новик и с болью в сердце отошёл от Логинова, который не понравился ему одним тем, что не высказал сожаления по поводу гибели «Сокола». Не понравились ему и его пушистые русые усы и даже приветливая лучистость чуть водянистых синих глаз и простота его обращения с людьми. «Уж и на ты меня», — думал о нём Новик. — «Если я в лаптях, так можно и на ты?»

Логинов быстро освоился с партизанской жизнью. Он чувствовал себя как старый член этого боевого коллектива. В простоте душевной он, действительно, обращался ко всем на ты, полагая, что церемонии среди своих излишни. Другого мнения держался на этот счёт Носик.

Что поделаешь, у каждого человека на всякий случай жизни свое понятие имеется!

Вечерело. На небе появились одна за другой мерцающие звёздочки. По мере того, как небо темнело, звёзд высыпало всё больше и больше. Костров жечь не было велено. Лесок, где остановились макеевцы, был небольшой. Молодые дубочки и невысокие ели чуть–чуть укрывали собой вооружённых людей, и уж никак не могли служить доброй защитой, если бы здесь пришлось занимать оборону.

На привале хлопцы раскупорили консервные банки и закусили. Командиры отделений, готовясь к ночлегу, велели наломать еловых веток. Среди партизан укрепилось мнение, что смолистые еловые ветки не пропускают сырости от влажной лесной почвы, предохраняя людей от простуды. Длинный путь, пройденный партизанами, давал себя знать: ныли ноги, ломило спину. Почти каждый партизан что‑нибудь нёс — кто миномёт, кто щит станкового пулемёта, кто тело «Максима», кто патроны или тол. Даже винтовка казалась теперь непомерно тяжёлой. Одних продуктов питания было у каждого не меньше восьми–десяти килограммов. А ведь известно, что самая лёгкая вещь становится непосильной тяжестью в конце пути, словно каждый пройденный километр повисает незримым грузом на заплечную сумку.

Лёгкий ветерок, пробегавший по вершинам деревьев, шумел тихо и монотонно. В потемневшем небе, ярко горя, трепетали звёзды, словно через дырявый театральный занавес просвечивал мерцающий электрический свет. Утомление быстро овладевало людьми, прошедшими в этот день почти сорок километров. Говор постепенно стал смолкать и, наконец, всё погрузилось в сон. Только ветер шумел зелёной листвой деревьев, да иногда раздавались осторожные, шаги сменявшихся на постах часовых и тихий шёпот разводящего. Под одним плащом, прижавшись друг к другу, спали Макей и комиссар Хачтарян.

XV

Как всегда, Макей проснулся рано, ещё до восхода солнца, вскочил и, потянувшись, хрустнул суставами рук. Он вынул из кармана свою трубочку, хотел было закурить, но, не обнаружив в карманах табаку, с сожалением положил её обратно. Андрюша Елозин лежал неподалёку животом вниз, подложив под голову вещевой мешок. «Как это он так спит? — думал Макей, глядя на адъютанта. — А вот я даже на боку не могу, только ьа спине. Кто‑то говорил, что на спине спят только женщины». Поймав себя на этих мыслях, Макей выругался. «Какая чушь, однако, лезет в голову. Надо обдумать ещё раз путь дальнейшего движения».

Комиссар проснулся и посмотрел на Макея своими большими смеющимися глазами.

— Ты чего, комиссар? Всё смеёшься?

— А ты всё думаешь?

— Я вот думаю, не разгромить ли нам волость Журавель? А?

— Толково! — одобрил Хачтарян. — Представь сэбэ, Макэй, ведь и я аб этом падумад вчера.

— Значит, решено?

— Надо ещё падумать, кацо.

Подумать, действительно, надо было. При удаче в. народе заговорят о партизанах. Народ воспрянет духом: значит, скажут, есть люди, которые не сложили оружие перед врагами, и сами тогда пойдут в партизаны. Но и немцы насторожатся: усилят гарнизоны, охрану дорог.

И всё же соблазн был настолько велик, что Макей и Хачтарян решили сегодня же ночью разгромить Журавель. И это удалось осуществить с помощью орловских партизан из отряда Вощилы. Помещение волости было сожжено, в огне погибли и все документы, налоговые квитанции, списки граждан. Бургомистра убили.

Вскоре после этого макеевцы разгромили большой немецкий гарнизон, стоявший в Никоновичах. Это был, пожалуй, один из самых тяжёлых боёв после Развад. Освобождённые жители Никоновичей сказали Макею и Хачтаряну про станцию Прибор, где за колючей проволокой томятся советские люди.

— Сколько? — с какой‑то болезненной поспешностью спросил Макей.

— Да, чай, человек сто али двести, а может, около того, — говорил старик, всё время тыча оземь клюкой и сердито поглядывая на Макея. — Поможете? А? Поможете? — грозно вопрошал он.

— Поможем, деду! — сказал Макей и ласково обнял старика.

К вечеру подул южный ветер, небо заволокло тучами. Как и ожидали, ночью разыгралась буря, полил дождь. Косые струи дождя то и дело озарялись молнией. Воздух сотрясали раскаты грома. Партизаны, ведомые стариком, требовавшим от Макея помощи, шли, увязая в грязи, измокшие, усталые.

Пять человек, во главе с политруком Бураком, отделились от общей колонны и пошли к железнодорожному мосту. Взрыв этого моста входил в план боевой операции. Где‑то недалеко на путях стоит бронепоезд, готовый в любую минуту подать помощь станции Прибор. Необходимо было отрезать ему путь. Взрыв моста должен был служить Макею сигналом для начала штурма станции Прибор.

Среди диверсантов из группы Бурака оказался и Гарпун. Кто его назначил и зачем, Бурак не стал разбираться. Знал он политику Макея испытывать людей огоньком. Значит, и этого толстого, коротконогого человека дали ему на испытание.

Долго ползли они по открытому полю. Только тёмная дождливая ночь укрывала их от взора врага, зорко наблюдавшего за мостом через смотровые щели бункера. Часто сверкала ломаная стремительная молния, освещая ажурные конструкции железнодорожного моста в виде двух полудужий. Партизаны в это время инстинктивно прижимались к грязной жирной земле, прекращая движение.

В такие минуты особенно не по себе было Гарпуну. Каждый мускул его тела вздрагивал, трепетал, а зубы стучали и от страха, и от холодных струек воды, стекавших с фуражки за шиворот рубахи. Мысли его путались и он клял немцев и Гитлера, из‑за которых послали его на это страшное дело.

— Гарпун, Гулеев, Догмарёв, — тихо сказал Бурак, — вперёд!

При этих словах Гарпун вздрогнул, холодный пот выступил у него на широком лбу. Кто‑то сунул ему в руки снаряд — мокрый, холодный. Ползти стало сразу тяжело, неудобно. По небольшому ящику с толом несли Догмарев и Гулеев.

— У кого шнур? — спросил Бурак, имея в виду бикфордов шнур.

Гулеев сказал, что шнур у него.

— Мы с Ивановым поддерживаем вас огнём. Весь огонь противника, в случае чего, примем на себя.

Эти благородные слова Бурака не только не успокоили Гарпуна, но, напротив, окончательно потрясли его. «Значит, — думал он, — будет и огонь. Не выпустят они нас».

Круглый длинный снаряд был тяжел, ползти с ним неудобно, и Гарпун начал отставать. Вся одежда, руки и даже лицо его были вымазаны липкой грязью. Догмарёв уже взбирался на высокую и крутую железнодорожную насыпь. За ним полз Гулеев.

— Гарпун, чёрт, быстрее! — шипел Гулеев.

Гарпун не подавал голоса. Говорить‑то, собственно, и нельзя было. На мосту раздавались мерные шаги часового.

— На, держи, — сказал шёпотом Гулеев и сунул Догмареву запал и шнур. — Я мигом приволоку сюда этого оползня.

И точно: через минуту Гулеев нёс на плече снаряд, а за ним на четвереньках полз Гарпун. Часовой заметил, видимо, что к мосту кто‑то подбирается, и бросил вверх осветительную ракету. Но в это самое время по нему ударили Бурак и Иванов, так что тот, не успев ничего рассмотреть, кубарем скатился под откос. Из бункера брызнула огненная струя пулемётной очереди, но пули летели мимо цели. Ясно, охрана моста стреляла вслепую, от страха. Ракету могли увидеть с бронепоезда, поэтому необходимо было действовать быстрее.

Гулеев кошкой вскочил на парапет моста, через который светящимся потоком неслись, свистя, вражеские пули, и начал привязывать толовые пакеты. Он действовал быстро, ловко, не обращая внимания на опасность. Гарпун, напротив, с каждым выстрелом со стороны немцев терял сгТособность даже координировать движения. Голова у него кружилась, ноги и руки дрожали. Наконец, рядом с толом был привязан и снаряд. По законам детонации он должен взорваться, как только взорвётся тол.

— Готово! — крикнул Гулеев. — Беги!

Он чиркнул зажигалку, поднёс огонь к бикфордову шнуру и, как только тот загорелся, прыгнул на насыпь и быстро сбежал вниз. Пуля свистнула над ухом. Он пригнулся и вдруг какая‑то страшная сила толкнула его в спину. Он упал, уткнувшись руками в грязь. Это был удар взрывной волны. Гулеев посмотрел назад: скрюченные конструкции железнодорожного моста, вырисовываясь на посветлевшем фоне неба, повисли над обрывом, где, журча, бежал ручей.

— Добро, хлопчата! Верно дело сделано! Хо–хо–хо! — смеялся Гулеев.

А Гарпуну было не до смеху. Он бежал куда‑то, сломя голову.

Вдали над станцией Прибор взвилась красная ракета: это Макей повел в наступление своих хлопцев. Бурак на ходу с тревогой спросил Гулеева:

— А где же Гарпун? Что с ним?

— А чёрта ему сделается! Убежал, должно быть.

— Да вот, кажись, и он к нам подходит.

— Чего это ты, Гарпун? — сердито спросил его Бурак.

— Заблудился, — оправдывался тот.

— Заблудился! — передразнил его Гулеев.

А Догмарёв подтолкнул многозначительно Иванова локтем, дескать, со страху дядя заблудился.

— Тише, Саша, — простонал Иванов.

Только сейчас он сказал, что ранен в бок. Товарищи, не останавливаясь, подхватили его под руки, стараясь уйти подальше от «железки». И хорошо сделали, так как в это самое время к мосту, пыхтя, подошёл бронепоезд. Партизаны подумали о том, что хорошо, если бы бронепоезд свалился в пролом. Какая была бы радость: одним ударом и мост, и бронепоезд! Но нет. Бронепоезд осторожно подполз к изуродованному мосту и, со страшным шипеньем выпустив струю белого пара, остановился. В небо полетели осветительные ракеты и, словно отбивные молотки, застучали тяжёлые пулемёты. Трассирующие пули светящимися пучками летели во всех направлениях. Пронеслись они со свистом и над головами партизан. Бурак приказал лечь. Иванов чувствовал себя плохо, дышал тяжело, с хрипом. Наружу кровь почти не выходила, особенно после того, как Саша Догмарёв марлевым бинтом туго затянул рану.

С бронепоезда стреляли и из автоматической пушки, и из миномётов. Всюду слышны были звонкие разрывы. Две или три мины разорвались совсем близко от партизан. Гарпун лежал ни жив, ни мёртв. Ему казалось, что с бронепоезда бьют только по нему. Он всё время порывался бежать, но страх и стыд перед товарищами удерживали его от этого. На востоке небо начало светлеть. Неужели бронепоезд будет стоять здесь до утра? «Надо уходить», — решил Бурак и приказал:

— Вперёд!

— Подождите, хлопцы, — прохрипел раненый Ива-, нов. Ноги его давно уже волочились и Бураку с Тулеевым пришлось нести его на себе. Наконец, они достигли леса. Здесь Иванов потерял сознание, у него начался бред. Он что‑то всё кричал и вскоре умер. У Бурака был кинжал. Этим кинжалом партизаны попеременно взрыхляли землю, а выгружали её руками. Так они вырыли могилу и положили в неё труп товарища. Бросив последнюю горсть земли, они сняли шапки.

— Прощай, дорогой товарищ, — сказал Бурак, — мы отомстим за тебя.

Макеевцы ворвались на станцию Прибор, перебили немецких служащих, охрану лагеря, в котором томилось сотни полторы советских граждан. Это были какие‑то загробные тени. Много среди них было стариков и женщин с детьми. Держась друг за друга, с безучастными лицами и обезумевшим взором они выходили за ворота лагеря, не в состоянии даже улыбнуться, выразить благодарность. Глаза их глубоко впали, скулы обтянулись кожей. Макей стоял близ ворот с бледным лицом, нижняя губа его чуть вздрагивала.

— Спасибо, сыночки, — сказал один старик, — из могилы вызволили. Кто у вас главный‑то? Дайте на него посмотреть.

И когда ему сказали, он сразу оживился:

— Про Макея слыхал. Не он ли это стоит?

— Он.

— Ничего себе, ладный хлопец. Видать — орёл!

Услышав эти речи, оживились и остальные. Они словно проснулись от тяжелого летаргического сна. Вдруг сразу зашумели, заговорили и, окружив Макея, со слезами радости на глазах, стали благодарить его.

XVI

Когда последний партизан ходившего отряда скрылся за густыми деревьями леса, Броня опустилась на скамью и разрыдалась. Обдумывая слова и поступки Макея, она пришла к неожиданному заключению: он не любит её. Это убивало девушку. Обливаясь слезами, она вышла на улицу. День уже клонился к вечеру. Восточный ветерок прохладной свежестью ударил в лицо. Броню это освежило, но горечь разлуки от этого не уменьшилась. Как часто мы впадаем в обман, принимая кажущееся за действительное!

Постояв на свежем воздухе, наполненном лесной прохладой, Броня почувствовала себя бодрее. Она уже не казалась себе такой несчастной. Ведь она молода, здорова. И вдруг ей представился весь ужас положения сестры Макея. «Бедная Даша!». И собственное горе вдруг отступило непомерно далеко. В порыве великодушия она стала обдумывать, что бы такое сделать для раненой девушки, чем утешить её, чем облегчить её страдания? Она увидела росшие в палисаднике цветы, посаженные, заботливой рукой бабки Степаниды. Прыгнув с крыльца в палисадник, она стала поспешно рвать левкои, душистый табак, красные и розовые маки.

Букет готов. Броня склонила над ним своё порозовевшее лицо, наслаждаясь ароматом и свежестью цветов. В это время на улице раздался рокот моторов. И не успела девушка что‑нибудь сообразить, как перед домом остановился мотоциклист. Это был молодой немец с пышной шевелюрой и голубыми глазами. Спрыгнув с машины, он быстро направился к крыльцу, где стояла Броня. Лицо девушки сразу покрылось мучнистой бледностью. Она сильнее прижала цветы к бьющемуся сердцу, словно это не ей, а им угрожала смертельная опасность. Молнией блеснула мысль: спасти Дашу, не допустить к ней немцев.

— Какой прелесть, — расшаркиваясь, говорил немец. И трудно было понять, кому адресованы эти слова: цветам или Броне. Подъехал ещё один солдат, лицо которого было изрезано морщинами.

— Смотри, дядя Ганс, этот прелесть встречает нас с цветами.

— Я предпочел бы, чтобы по старому русскому обычаю нас встретили с хлебом и солью. Желудок мой давно уже бунтует.

— Ты устарел, дядя. — смеясь, возразил ему молодой немец, — как бы ни бунтовал желудок, я всегда склоняюсь в сторону сердца.

— Лучше скажи, что ты бабник.

— Это слишком грубо, дядя Ганс. Я только страстный поклонник женской красоты.

Сказав так, молодой немец поклонился Броне и направился к ней, держась, однако, за рукоять парабеллума.

— Не бойтесь нас, мы страшны только для врагов. Есть ли кто в этом доме? Куда ушли партизаны?

— Партизаны ушли вон туда, — еле проговорив, указала Броня рукой на запад, то есть как раз в противоположную сторону, — а в доме одни женщины.

Побледневшие губы её вздрагивали, в глазах был испуг. Вперёд выступил старый с морщинистым лицом немец.

— Что же, — противно засмеялся он, — это недурно, когда в доме женщины. Около них всегда можно кое-чем полакомиться.

— И ты, дядя Ганс?! — воскликнул молодой немец, многозначительно подмигивая.

У Брони больно заныло сердце, голова пошла кругом. Взяв себя в руки, она сказала ледяным голосом:

— Вряд ли что у нас найдётся, а одна женщина больная.

— Чем?! — встрепенулся немец и заранее отступил на шаг от крыльца.

Броня внутренне улыбнулась: «Трус».

— Она болеет тифом. Я прошу вас — помогите.

— Пайн, найн, найн! — закричал молодой немец. — Дядя Ганс, ставь здесь знак смерти.

При этих словах Броня едва не упала в обморок. Только сейчас она поняла, какую грозную опасность навлекла на Дашу: немцы сжигали целые селения, в которых появлялся тиф, боясь, чтобы эта болезнь не проникла в их армию.

«Дядя Ганс» нарисовал мелом череп и скрещенные под ним кости.

Когда немцы отъехали от дома, Броня бросилась к воротам и стала головным платком стирать с них знак смерти. Но сделать это было не так‑то легко. Видимо, это был не простой мел. Броня, к своему ужасу, увидела, что она только размазала страшный знак и напугалась ещё больше. Слышно было, как по улице села, приближаясь, шли немецкие машины, а по переулкам сновали юркие мотоциклисты. Оставалось положиться на случай. «Видно, чему быть, того не миновать!» — подумала Броня и направилась в хату. Лицо её было настолько растерянным, что это не ускользнуло от внимательного глаза Марии Степановны.

— Что с тобой, Броня?

— Они поставили на наших воротах знак смерти. Это я…

Броня не договорила и зарыдала. Всхлипывая, рассказала всё, как было. Желая оградить Дашу от немцев, она соврала, что у них больная тифом, забыв, что гитлеровцы, боясь страшной эпидемии в своём тылу, предают пламени целые деревни, сжигая их вместе с жителями.

— Успокойся, — утешала Мария Степановна девушку, гладя её по голове, — им сейчас не до нас. Разве не ясно, что это — погоня за Макеем? Только вряд ли они отыщут след его в этих лесных дебрях. О, Макей хитёр!

Немцы, действительно, почти без задержки прошли через полусожжённую деревню. Только некоторые из них забегали в уцелевшие хаты, чтобы поживиться там чем‑нибудь. Несколько солдат забрались на соседний двор и ловили там кур. Их шумливая беготня, гортанный, лающий говор и громкие крики птиц слышны были в комнате раненой девушки. Птицы не поддавались. То там, то сям раздавались выстрелы не то из автоматов, не то из пистолетов. Два солдата остановились как раз перед домом, из окна которого смотрела Броня. Один из них указал рукой на лошадь, пасущуюся с жеребёнком на лугу, за разбитым клубом. Другой поднял винтовку и тут же раздался выстрел. Бедное животное запрыгало на трёх ногах, а солдаты, гогоча, пошли дальше, чтобы и там сеять зло и преступление.

К вечеру этого дня Костричскую Слободку навестили партизанские разведчики. На улице их окружили женщины.

— Голуби вы наши ридные, — говорили они, — только что немцы отсюда ушли, по следу Макея, знать, гонятся. Сюда не вернулись бы. Конечно, мы их в другую сторону направили, — рассказывали они, смеясь, а у самих на глазах блестели слёзы. Радостно им было, что хоть этим врагу насолили. Здесь, в самом деле, словно все сговорились и в один голос указывали, что партизаны ушли на запад.

Один из партизан–разведчиков увидел на воротах дома, где лежала раненая Даша, намалёванные белый череп и скрещенные под ним кости.

— А это что значит?

— Сами не знаем, родной, на что и подумать, — говорили женщины, — там лежит раненая сестра Макея, за которой ухаживают его, вроде сказать, жинка, да шершал Маруся. Беды не вышло бы.

Услышав это, командир партизанской разведки бросился в хату. «Их надо немедленно увезти отсюда. Подумать только: жена и сестра Макея в руках у немцев! Понятно, почему те поставили на воротах их дома знак смерти. Но какая неосторожность со стороны Макея оставить здесь на произвол судьбы трёх беззащитных женщин! Об этом надо донести Лосю. Эх, вот жизнь!» За ним устремились и остальные товарищи. Громыхая сапогами, партизаны ввалились в кухню.

— Тише, медведи! — ворчал командир разведки. — Больная ведь здесь, раненая. Привет, товарищи! — сказал он, входя в переднюю. — Как живете–можете?

Женщины сразу узнали в вошедших партизан, и лица их осветились радостными улыбками: «Свои хлопцы. Какое это счастье — видеть своих!» Броня, улыбаясь, вышла на середину комнаты. Мария Степановна, сидевшая на краю койки больной, тоже встала и пошла навстречу вошедшим.

— Вы чьи, хлопцы? — спросила Мария Степановна.

В другое время командир разведки, разбитной парень, обязательно бы сказал: «А мы дядьковы хлопцы». Но теперь он сказал серьёзно:

— Лосевцы мы. Слыхали, может, о таких?

— Нет, не слыхали, — сказала Броня, — но Степана Павловича Лося я знаю.

— Старый друг лучше новых двух. А что про лосевцев не слышали — не удивительно: наш отряд новый, только что организован. Командир наш — во! — и разведчик озорно поднял большой палец. Голубые детские глаза его сияли гордостью за своего командира, широкое лицо в крупных веснушках расплылось в светлой доброй улыбке.

— Что же вы, хлопцы, стоите? Садитесь, — обрати–лась Броня к партизанам. — Хотите есть? У нас щи хорошие, бульба жареная, молоко.

— Как, хлопцы? — спросил старший, обращаясь к товарищам.

— Да что, отказываться неудобно, — смеясь сказал кто‑то сзади.

Броня повела партизан на кухню. Там они досыта наелись жирных горячих щей, жареной картошки, пони ли холодного молока.

— Эх, вздремнуть бы сейчас часок! — сказал кто‑то мечтательно.

Но надо снова идти в путь–дорогу, пробираться лесными тропами, где за каждым поворотом стережёт опасность, ползти через лесные буреломы, через топкие, заросшие мхом и красной клюквой, болота.

— Вздремнёшь тут!

— Пошли, хлопцы! — сказал старший, поднявшись. Все последовали его примеру и, распрощавшись с гостеприимными женщинами, пошли к выходу, пообещав вернуться за ними в ближайшее время.

XVII

Дашу осторожно подняли подошедшие проститься женщины–односельчане. Вздыхая, вынесли они её на тёмный двор. По середине двора мордой к тесовым воротам стояла крупная лошадь, запряжённая в телегу, на которой горой было навалено душистое мягкое сено.

— Постелите кодру, — распорядилась Мария Степановна.

После душного спёртого воздуха хаты Даша, лёжа на спине, с удовольствием вдыхала хрустальную свежесть прохлады летней белорусской ночи.

— Прощай, Дашок! Прощай, родненькая! — причитали женщины, целуя больную в горячую щёку.

— Трогай! — скомандовал Лось, и телега, чуть скрипнув, двинулась в широко распахнутые ворота.

Высоко в тёмном фиолетовом небе мерцали яркие звёзды. С тихой радостью Даша смотрела на них. Круто лежал ковш Водолея, из которого однажды, пролившись, рекой растекся по всему звёздному небу светломатовый Млечный Путь. Раненая не чувствовала теперь боли, и потому с каким‑то упоительным восторгом всё смотрела и смотрела в бездонную глубину неба. Числа нет звёздам, бездне — дна. «Неужели, — думала Даша, — так и нет дна этой глубине? Что же это такое, в котором нет ни конца, ни начала? Какая, если вдумаешься, тайна!»

Вместе с Дашей из Костричской Слободки выехали Броня и Мария Степановна.

В дороге Даше стало хуже. Раны её открылись. От нестерпимой боли она судорожно сжимала руки, и ничем более не выдавала своих страданий. Лицо её покрылось испариной. Когда телега раза два подпрыгнула на корнях сосен, слишком вылезших на поверхность земли, с Дашей случился обморок. Очнувшись, она увидела себя лежащей на топчане. Вокруг пахло смолой. Над нею низко свисал покатый потолок землянки. Сквозь узкое окно падал косой луч света. За оконцем неумолчно звенели птицы, радостно славя восходящее солнце, начинающийся большой летний день. На березовом пне сидела Мария Степановна. Милая улыбка осветила лицо Даши. Мария Степановна тоже улыбнулась и встала.

— Ну, как ты?

Мария Степановна страшно волновалась за больную девушку и почти всю ночь не спала. Глаза у неё стали красными, маленькими, лицо смятым, усталым. Услышав от Даши слово «хорошо», Мария Степановна вдруг сморщилась, нижняя губа её задрожала, она бросилась к раненой, уткнулась в складки её одеяла и разрыдалась. Быть может, только сейчас она поняла, как дорога ей эта девушка, ставшая близкой, как сестра.

В это время с букетом цветов вошла Броня. Косой луч света упал на её лицо, и золотистые волосы засветились так, словно они наполнились солнечным светом и сами стали источником сияния.

— Боже, какая ты красивая, Броня! — сказала Мария Степановна, глядя на Броню и счастливо улыбаясь, словно это она сама была такой красивой.

— Меня Лось учил стрелять из пистолета, — сказала Броня, сурово хмуря брови, — он замечательно стреляет.

— Да, я тоже замечаю, что он здорово стреляет.

— Я говорю не здорово, а замечательно, — вспыхнув, сказала Броня.

— Это всё равно, — сухо возразила Мария Степановна и отвернулась, как бы говоря: «Всё ясно и нечего тратить время на пустые разговоры».

Броня готова была реветь от обиды. Неужели она теперь не может поговорить ни с одним молодым хлопцем? Ведь у неё нет ничего общего с Лосем. Зачем же этот тон?

— К вам можно? — раздался голос Лося за Кедровой занавеской, служившей дверью в землянку.

— Да. — сухо, почти сурово, ответила Мария Степановна.

Лось вошёл сияющий, потрясая газетой.

— Читайте‑ка! Что пишут эти бобики! Прямо сказка о том, как мыши кота хоронили.

Вдруг он осёкся, увидев пасмурные лица женщин. Броня сидела в углу и при входе его даже не повернула к нему голову. Мария Степановна сердито исподлобья следила то за ним, то за Броней. Лось не знал, что и подумать. К стыду своему, он почти забыл о больной девушке, и только сейчас спохватился и напугался: «Уж не умерла ли?» — потому с волнением воскликнул:

— Вы извините меня! Забыл! Просто забыл. Ну, что Даша?

— Ничего. Ей лучше. Спасибо, — сказала Мария Степановна, делая вид, что она серьёзно заинтересовалась газетой, которая, как ей казалось, была ничем иным, как предлогом, чтобы лишний раз увидеть Броню.

Вдруг Мария Степановна заплакала. На первой странице газеты, которую подал Лось, крупным аншлагом было напечатано: «Полный разгром партизан. Один из главарей шайки бандитов — Макей — убит». Дальше она читать не могла. Буквы прыгали перед глазами, руки тряслись. Она готова была подойти и нахлестать этой газетой по щекам Лося. «Макея-.убили, а он радуется. Ну, разве не ясно почему? И эта ещё лицемерит».

— Что с вами, Мария Степановна? — подбежала к ней Броня.

— На, читай! — зло сунула она Броне газету.

— Да ведь это от начала до конца ложь, — сказал Лось. — А вы и поверили? Макей‑то, знаете, где теперь? За Днепром. Он там такие дела делает! Эх, вот человек! Вы почитайте, что только они пишут о нашем брате. Сколько страха у них перед Макеем! Они похоронили его заживо и торжествуют. Послушайте‑ка, что они пишут. Только ты, Даша, этому не верь, — сказал он, обращаясь к больной.

«Вчера, — читал Лось, — в городе Кличеве состоялся банкет по случаю слйвной победы доблестных немецких солдат над советскими партизанами. Наш край навсегда очищен от бандитских отрядов. Один из главных вожаков партизан известный Макей — убит».

— А знаете, — продолжал Лось, вытирая платком глаза, — вчера немцы выдали свой страх перед Макеем. Честно говоря, я завидую вашему земляку и горжусь им, как замечательным сыном белорусского народа. Он и там чудес натворил — не перескажешь.

Лось замолчал. По привычке всех курящих людей, начал скручивать папироску. Поймав вопросительно осуждающий взгляд фельдшерицы, сказал:

— Курить не стану. Пойду.

В это время в лагере уже разыскивали Лося. Слышался голос:

— Командира не видали?

— Меня шукают. Ну, я пошёл. Выздоравливай, сестрёнка! — сказал он, обратившись к Даше, и, подняв руку к козырьку фуражки, вышел.

Даша широко открытыми глазами смотрела вслед Лосю. Зачем он сюда приходил? Что он говорил им здесь о Макее?

Броню и Марию Степановну потрясло сообщение немецких газет о смерти Макея. Страшным показался и последующий разговор Лося. Его уверениям о том, что Макей жив, они не особенно верили. «Просто он нас успокаивает», — подумали обе.

Посещение Лося сыграло какую‑то роль в устранении возникшей было неприязни между Броней и Марией Степановной. Быть может, тот восхищённо–восторженный отзыв Лося о Макее, авторитет которого так ревностно оберегала Мария Степановна, и то равнодушие, которое выказал он к Броне, заставили Марию Степановну на эту сторону их жизни взглянуть совершенно другими глазами. Стараясь загладить свою вину перед девушкой, она подошла к Броне, сидевшей на топчане, и, обняв её за плечи, сказала примирительно, с извинением:

— Не грусти, Броня. Мы любим тебя.

Словно горячая волна хлынула Броне в грудь, подступила к горлу, захватила дыханке. Воздух заклокотал V неё в гортани и сразу сперло грудь. Всё, что молча пережила она за это время, всё, что передумала наедине с собой, вдруг выхлестнулось у неё теперь в судорожных рыданиях. Всхлипнула и Мария Степановна: у неё не меньше, чем у Брони, было причин для слёз. Впрочем, она не хотела более об этом думать. Довольно с неё и того, что в последнее время с такой беспощадностью обрушивалось на её голову. Вот и деревню родную вчера немцы сожгли. «Кто‑то остался в живых?»

Лосю они были признательны: он спас их от верной смерти. Правда, здесь не всё было, как следует: землянка сырая, и для Даши это вредно. Её можно было бы выносить днём на солнце, но часто тревожить нельзя. Питались они неплохо, но Даша ничего не могла есть, Её приходилось кормить насильно. Разведчики привозили ей откуда‑то молоко, партизаны в шапках приносили клюкву, которая более всего была по вкусу Даше.

Особенно часто забегал сюда Димка, живший с разведчиками. Димке было не больше десяти лет, но он уже считался опытным партизаном. Нередко он выполнял такие задания, которые не под силу и взрослым: проникал в немецкие гарнизоны, служил связным у партизан. Даше он приносил клюкву, иногда даже и конфеты где‑то раздобывал.

— Да зачем ты, Дима, сам ешь, — говорила ему Даша.

— Нет, тётя, это я для вас.

И рассказывал, как у него убили мать, отца, что он видел, что слышал. Женщины его ласкали, и он тянулся, к ним, подолгу засиживаясь здесь.

— Я завтра опять к вам приду.

— Приходи, милйй, приходи.

Лосевцы ласково звали Дашу Макеевной, хотя Мария Степановна неоднократно говорила им, что она Севастьяновна. Но, называя её Макеевной, они подчёркивали популярность имени её брата, о котором вечерами у дымных костров здесь рассказывались всяческие истории, порой граничащие с небылицами. Но и в небылицы партизаны простодушно верили, потому что, в самом деле, почему не быть и самому необычному, когда речь идёт о популярном командире советских партизан?

В полдень на солнцепеке нестерпимо жарко. Ворона с разинутым ртом, сидевшая на сухой вершине дуба, издавала время от времени тоскливый крик. В землянке было прохладно, но спёртый, непроветриваемый воздух давил на грудь больной, и она металась на соломенной постели, не зная, куда деться.

— Душно, Маша! — тихо стонала Даша.

Мария Степановна бросилась к двери и, подняв полог, занавешивающий дверь, начала им усиленно махать, нагнетая в землянку. струю свежего, чистого воздуха.

—Вы чего это, товарищ фельдшер,, извините, фокусничаете?

От неожиданности Мария Степановна вздрогнула, но не оглянулась и продолжала махать кодровым занавесом.

— А я шёл к Лосю, — робко говорил юноша, держа как‑то на отлёте фуражку, полную ягод, и переминаясь, с ноги на ногу.

— А зашёл к нам, — резко перебила его Мария Степановна и, обернувшись, пристально вгляделась в партизана. В его лице было что‑то знакомое. Где же она видела этого человека? Крупные бурые веснушки на широком улыбающемся лице, голубые глаза.

— Где я вас видела?

— Да в Костричской Слободке, — обрадованно заговорил юноша, — вы ещё нас тогда щами, бульбой да молоком кормили. Помните? — взывал он к памяти строгой женщины.

— А, товарищ разведчик! — с искренней радостью воскликнула Мария Степановна, — заходите.

— Забыли вы нас, бедных девушек, — сказала игриво Броня, выходя из землянки.

— Что делать, дела, — оправдывался веснушчатый разведчик. — Товарищ Лось да немцы нам покою не дают: то туда, то сюда. День и ночь в разъездах. Известно — разведка! — не без гордости произнёс он. — А о вас, то есть о Даше, я не забыл.

— Да ну! А обо мне забыл? — засмеялась Броня.

— И о вас, правда, помню. Но она ведь больная… Вот и лиса ей гостинец из лесу прислала, — сказал он серьёзно и с этими словами высыпал из фуражки прямо на траву грудку красных ягод.

— Клюква! Какая прелесть! Дашок будет очень рада.

— И ещё вот, — смущённо сказал разведчик и вынул из грудного кармана бутылку, наполненную чем‑то желтовато–прозрачным, искрившимся в знойных лучах июльского солнца.

— А это от кого? — смеялась Броня.

— От самого Михаилы Иваныча Топтыгина. Мед это. Чистый нектар. Сами боги, говорят, на балах пили такой.

Плутоватая усмешка застыла на лице разведчика.

— Можно ли нам, смёртным, пить сие? — в тон ему, -улыбаясь, сказала Мария Степановна. Она как‑то невольно заразилась весёлостью этого веснушчатого парня и потому, распахнув дверь, широким жестом пригласила молодого человека в землянку:

— Просим милости.

Тот широко шагнул, важно поправив за спиной автомат.

— Осторожно! Голову пригните! — крикнула Мария Степановна.

Но предупреждение было слишком запоздалым; высокий лоб разведчика, обрамлённый пышной шевелюрой рыжеватых волос, уже стукнулся о перекладину. Потерев ушибленное место, он сказал, смеясь:

— До свадьбы заживёт.

И впервые Даша, глядя на этого добродушного высокого хлопца, рассмеялась. Она разрумянилась и всё время, пока сидел у них гость, лукаво наблюдала за этим неуклюжим, но симпатичным парнем, простодушно -улыбавшимся всему. И только сейчас она обратила внимание на то, что сквозь густые, хмурые ели, похожие на китайские пагоды, пробивается золотой сноп лучей жаркого июльского солнца, и все лесные жители на разные голоса прославляют радость жизни в своих любовных игрищах.

Хорошо летом в лесу, особенно на восходе солнца! Неумолчно поют звонкоголосые зяблики, томно воркуюг сизые лесные голуби, деловито стучат пестро–нарядные дятлы, тяжёлым трудом добывая себе пищу, звенят сойки, призывно токуют самцы–тетерева, и к ним с упоительным свистом слетаются стосковавшиеся о материнстве чёрные тетёрки, словно цыплята, потерявшие клушку, жалобно пищат рябчики. И вдруг где‑то дико, по–кошачьи, прокричит непоседливая иволга, чтобы, перелетев на другое место, громко и тоскливо свистать на весь лес.

Парень с удовольствием просидел около Даши почти до обеда. По правде сказать, и для хозяев это время пролетело незаметно. Разведчик рассказывал им о своих приключениях, каждое из которых стоило бы целой повести. Правда или нет, но когда он ещё дома был, старший брат говорил ему: «Я человек сговорчивый, простой Я для брата на всё готов. Вот хотя бы насчёт войны: или я останусь дома, а ты, Иван, пойдёшь на фронт, или ты пойдёшь на фронт, а я останусь дома. Мне, говорит, всё едино».

— Ну, думаю я, у братана жена и шесть огольцов. Куда ему на войну? Тяжело ему. Пусть, думаю, пока сидит дома. Вот я и здесь, в партизанах.

— А где теперь твой брат?

Этот вопрос неожиданно вызвал резкую перемену в разговоре. Парень глубоко вздохнул:

— Немцы повесили его. Листовки советские распространял. Да… — в раздумье закончил он и вздохнул. — А можно у вас закурить?

— Пожалуйста, пожалуйста! — сказали Броня и Мария Степановна, украдкой вытирая платком навернувшиеся на глаза слёзы. Жаль им стало почему‑то неизвестного им старшего «братана» этого весёлого парня. Шестеро «огольцов» остались без отца. Тяжеленько придётся им!

— Придут наши, помогут, — сказала убеждённо Даша.

— Это само собой. Ну, я заболтался. До свидания! — сказал он, грустно улыбаясь. — Начали мы тут за здравие, а кончили за упокой. Выздоравливайте, Дашок, чтоб к следующему моему возвращению из разведки быть на ногах!

— Если возвратишься через год, — сказала Мария Степановна, смеясь, — так и замуж её отдадим.

— Не успеете! В субботу буду у вас, — сказал он и, взглянув на Дашу, шумно вздохнул и вышел, опять стукнувшись головой о низкую перекладину.

А в субботу лагерь был потрясён страшной вестью: весёлый разведчик Иван Шиш, раненный фашистами в ногу, расстрелял все патроны и, не желая сдаваться врагу живым, йодорвался на собственной мине. Товарищи привезли в лагерь изуродованное тело отважного партизана.

XVIII

Смело действовал отряд Макея в Орловской области. Гитлеровцы даже повели разговор о большевистских полчищах, пытающихся прощупать несокрушимую «эластичную оборону» немецких войск. Макей торжествовал. И даже тогда, когда немцы загнали его однажды в болото, он радостно думал: «А всё‑таки мы вам дали понюхать партизанского пороха!»

— Ну, что, кацо, плоха?! — лукаво улыбался комиссар и, трогая задумавшегося Макея за плечо, трунил чисто по–кавказски: -— Эй, хитрый авчина, Макэй, кабы тэбя нэмцы в чёрную дубку не атдали.

— Живы будем — не умрём, комиссар!

И вдруг он бросился в сторону и, сняв фуражку и махая ею в воздухе, крикнул:

— Не туда, не туда! Ропатинский! Мины! Дьявол!

Ропатинский не слышал.

— Костик, — позвал Макей. — Беги и скажи этому дурню, чтоб сюда шёл. Минное поле там, — стонал Макей, бледнея.

Группа партизан, с Ропатинским во главе, посланная в боковое охранение, неожиданно налетела на минное поле, оставленное немцами в виде ловушки. Об этой ловушке случайно проведал Макей и занёс это страшное место к себе в километровку. Ропатинскому он трижды толковал, чтобы тот, как только минует мостик через лесную речушку, забирал левее. И всё же Ропатинский повёл группу прямо. Балда! Макей с ужасом ждал взрыва и с нетерпением смотрел на маленькую худенькую фигурку мальчика, бегущего по его приказанию за группой Ропатинского.

Вдруг воздух сотрясся от громкого взрыва. Макей не вытерпел и побежал к месту взрыва. Костик подбежал как раз в тот момент, когда Сережа Добрынин отлетел далеко назад и упал на спину с окровавленным лицом.

— Что?! Что?! — кричал в волнении Макей над Добрыниным. — Жив, друг? — спрашивал он, трогая голову партизана.

— Жив. Но я ничего не вижу, — сказал слабым голосом раненый и вдруг раздирающим душу голосом закричал :

— Глаза?! Где мои глаза, братцы?!

— Доктора! — простонал Макей, у которого вдруг мелкой дрожью затряслись челюсти.

— Я здесь, — отозвался доктор Андрюша, наклоняясь над Добрыниным, — Серёжа?

— Андрюша, как?

— Пустяки! У тебя маленькая ссадина на щеке. Глаз не задело. На худой конец лишь щека будет слегка подсинена. Просто будешь меченый и, значит, не пропадёшь.

— Слышал я, Андрюша, от старших, — сказал с кривой улыбкой Добрынин, — что и меченых овечек волк таскает.

— Ерунда. Всё обойдётся.

— Честно скажи, Андрюша. Конец? Куда я без глаз? О–о! — стонал больной.

— Говорю тебе, что глаза у тебя не повреждены.

— Но ведь я ничего не вижу, Андрюша!

— Как?

Доктор Андрюша зажёг спичку и пламя её поднёс к глазам Добрынина. Макей видел, как дрогнула рука Паскевича и понял, что Добрынин говорит правду, что случилось что‑то непоправимое, ужасное. Андрей встал, лицо его было бледно. Он в недоуменья пожал плечами, и, обращаясь не столько к Макею, сколько к самому себе, медленно проговорил:

—Ничего не понимаю. Глаза целы, но он, действительно…

— Ропатинский, за мной! — грозно крикнул Макей и лицо его сделалось злым.

Ропатинский, опустив голову, поплелся за командиром, как обречённый. Комиссар догнал Макея, дёрнул его за рукав:

— Ты чэго, Макэй? — шёпотом спросил он.

Макей остановился и горько улыбнулся:

— Вот не могу, комиссар, смотреть спокойно на таких, как Ропатинский. Шило ржавое в сердце. И что за человек! Ни в коло, ни в мяло — землю зря бременит.

Весь тон, каким говорил Макей, и сами слова его не предвещали ничего хорошего для Ропатинского.

— Пачему не пашёл влево, как тэбэ гаварили?

— Хотел прямиком… думал ближе… не удалось.

— Земляк! — взревел Макей. — Не бреши! Ты нарушил приказ. А за это знаешь что?

— Виноват, — сказал Ропатинский, опуская голову.

Макей сокрушённо покачал головой.

— Что с ним, дурнем, прикажешь делать, комиссар?

—Я тэбэ, Макэй, не приказ, но палагаю, харашо бы этого хлопца апрэдэлить в помощники к нашему повару.

— Быть по–твоему, комиссар.

В трудных условиях отряд Макея продолжал продвигаться на Восток, таща по лесным чащобам снаряжение, больных, раненых. Добрынин шёл сам, держась рукой за полу–пиджака Костика.

Доктор Андрюша ломал голову, пытаясь разгадать причину внезапного ослепления Добрынина. «В конце концов он мог ослепнуть от удара, — думал он. — От удара? От удара, действительно, можно ослепнуть, если, скажем, ударить в затылочную кость. Но ведь он получил удар в лицо? Э–э! Стоп! — шептал доктор, как в бреду, и в самом деле остановился. — А если он ударился затылком о пенёк? Могло это быть? Могло».

Доктор Андрюша на виду у всего отряда бегом бросился к группе партизан, среди которых, высоко поднимая ноги и откинувшись всем корпусом назад, как ходят слепые, шагал Сергей Добрынин.

— А ну‑ка, Серёжа, — сказал, подходя к нему, доктор, — дай‑ка пощупать затылок. Он у тебя, случаем, не болит?

— Болит. Я, видно, ушиб его, Андрюша, когда упал.

Тонкими пальцами Паскевич уже ощупывал затылок раненого.

— Молодцом! — радостно воскликнул доктор, — Затылочная кость цела, она даже не вдавлена. Но ушиб сильный. Вон какая гугуля! У тебя, Серёжа, так сказать, ошеломление зрительных нервов. Это пройдёт, ты будешь видеть.

Всё это доктор говорил тоном ласковой матери: тихо, задушевно. Добрынин с недоверием покачал стриженой головой и ничего не сказал. Тяжёлое горе, граничащее с обреченностью, подавили когда‑то весёлого, беззаботного молодого хлопца. Он ничего не сказал Андрюше и только вздохнул. Добрынин хорошо знал профессиональную манеру врачей обнадеживать самых безнадёжных больных, вселять в них совершенно несбыточные надежды. До сих пор он не может без дрожи вспомнить, как ещё до войны с ним лежал в подмосковной, больнице один человек, и врач, уже немолодой, с весёлым видом объявил ему, что он вполне здоров и может ехать домой. А жене, приехавшей к больному мужу, сказал, что она вряд ли сумеет довезти его до дома.

— Ты что плачешь? — спросил муж жену, неожиданно выходя в коридор.

— Так, — сказала молодая женщина, вытирая слёзы.

Этот случай рассказал Добрынин, шедшему рядом с ним Свиягину.

«Зачем нужно обманывать несчастных, вселять в них какие‑то надежды? — думал Свиягин. — Неужели только для того, чтобы они. в конце концов, ещё сильнее познали всю глубину своего бедствия? Но это жестоко! Ничего, думаю, нет на свете печальнее, как рухнувшие надежды. Это всё равно, что присутствовать на собственных похоронах».

— А, может быть, Андрюша меня не обманывает? Как вы, товарищ Свиягин, думаете? — с вспыхнувшей надеждой спросил Добрынин. — Других обманывают, а меня, может быть, и нет? Ведь могу я выздороветь? Видеть снова? А?

От этих вопросов не только чувствительному к чужому горю Свиягину, но и мальчику Костику стало не по себе. Свиягин, жалевший слепого, и сам уже начал верить в возможность скорого выздоровления его.

Весть б том, что Добрынин будет зрячим, облетела весь отряд, расположившийся на ночь в лесной низине. Вспыхнули небольшие костры, разведённые лишь для того, чтобы сварить бульбу и просушить совершенно мокрые портянки. Все говорили о Добрынине. Немало тут было рассказано всевозможных случаев. Основываясь на них, одни утверждали, что Добрынин й§йек останется слепым, а другие считали, что он может излечиться.

— Излечиться?! Держи карман шире! — говорыд с какой‑то непонятной злостью Петр Гарпун, глотая, почти не прожёвывая, картофель с обугленной кожицей. — Все мы здесь погибнем.

Дурак ты! — не вытерпел Юрий Румянцев, лежавший на животе у костра и не вступавший до этого в разговор. — А ты знаешь Филатова? Он и не таких, как Серёжа, зрячими делал.

— Вот ты и есть, Юрочка, самый дурак, — ответил Гарпун. — Ведь то Филатов, а не наш доктор Андрюша.

— Не злобствуй, Петр, — сказал серьёзно Свиягин, с грустью прглядывая на Гарпуна, лицо которого то краснело, то бледнело. «Что с ним? Прыгает то туда, то сюда, — накличет парень беду на себя. Вот так и бывает: собьётся человек с пути, заблудится меж трёх сосен и мечется из. стороны в сторону до тех пор, пока из сил не выбьется и не упадёт».

Свиягин отозвал Гарпуна в сторону и, взяв его выше локтя, стиснул ему руку:

— Что с тобой, Гарпун?

Гарпун безнадёжно махнул рукой.

— Эх, говорить не хочется. Тоска! Вот какая тоска… Погубит нас Макей. Куда ведёт? Кругом немцы. Вон Добрынин ослеп…

Голос его дрожал, губы кривились, и он судорожно глотал слюну. Вид у него был жалкий. Женоподобное толстое лицо его с тонкими губами совсем стало походить на старушечье.

Свиягина передёрнуло. С какой‑то поспешностью он оторвал от него свою руку и поморщился. Он понял, что Гарпун не столько жалеет Добрынина, сколько боится за себя. Гарпун, в самом деле, в глубине души был убеждён, что до прихода сюда Красной Армии они, партизаны, погибнут все, как один.

— У нас спасенье только на луне и в земле, — глухим голосом сказал Гарпун.

— Ну, это ты зря, — сухо ответил ему Свиягин. И, не найдя больше в своём сердце доброго чувства к этому рыхлому человеку, он пошёл от него прочь.

Свиягин подошёл к потухающему костру, молча лёг рядом с Юрием Румянцевым, длинные ноги которого утопали в темноте ночи.

— Не люблю оперы. Нудное дело! — говорил Юрий Румянцев, и слышно было по голосу, что он смеётся.

«Ужова разыгрывает», — подумал Свиягин и начал подбрасывать в костёр сухие веточки. Они вдруг вспыхнули и осветили лица собеседников. Румянцев, заговорщически подмигивая кому‑то, скалил зубы. Русая прядь его волос, упругим завитком упавшая на розовый широ–кии лоб, казалось, тоже кому‑то подмигивала. Полное лицо его дышало здоровьем. Лицо Ужова, напротив, было до синевы бледным, испитым и это рельефно подчёркивали чёрные, как смоль, волосы с лёгкой проседью на висках. Он был, как всегда, серьёзен и задумчив. Только возбуждённо горели большие грустные глаза.

— Зачем ты смеёшься, Юра? — говорил Ужов жалобным голосом. — Опера — это и есть истиннее искусство.

— Ну, какое же это искусство! Это, наверное, и есть искусство для искусства? А? Кому нужно это? Другое дело — оперетта! Всё в ней, от костюмов до небольшой песенки, искрится и блестит. Сколько шуток, какие пляски! И душой, и телом отдыхаешь.

— Ты, Юра, говоришь пошлости, — возразил Румянцеву Ужов. Он говорил серьёзно и тихо, вполне убеждённый в правоте своих доводов. Румянцева и в самом деле трудно было понять: серьёзно он говорит или шутит.

Свиягин устало улыбнулся. В разговор он решил не вмешиваться. «И Румянцев, и Ужов, — думал он, — неправы. В своём роде и то, и другое хорошо. Искусство может быть даже в клоунаде, если та сделана со вкусом и умом».

Дымное зарево костров делали ночь ещё более тёмной и мрачной. Брошенные кем‑то в костёр ветви сухого ельника вначале густо и черно зачадили, потом загорелись весёлым ярким пламенем.

Свиягин, не отрываясь, смотрел на костёр, любуясь огнём. А рядом лежал, едва тлея, тёмный гнилой пень. И невольное сравнение пришло Свиягину в голову. «Вот и среди людей так: одни, подобно Макею, горят ярко к беспокойно, как этот костёр, согревая сердца другим и воспламеняя их. Другие, как Гарпун, тлеют всю жизнь, как этот пень». Когда Свиягин оторвал свои глаза от костра, бросавшего в чёрное небо мятущуюся мошкару искр, ему показалось, что мрак ночи стал ещё более густым, до жути непроницаемым.

Дежурный подал команду «отбой», и сразу говор начал стихать, костры — гаснуть. Ярче засверкали ЗЕёзды.

Все уснули. Только у одного костра всё ещё сидели семь или восемь человек. Разговор они вели полушёпотом. Среди них был и Макей, прямой и сосредоточенный. Посасывая трубочку, он внимательно прислушивался к тихой беседе своих хлопцев. Говорили они о разном. Догмарев вспомнил, как он работал в колхозе и чуть было не женился на знатной доярке.

— Ну, и что же? — спросил Макей.

— Горда! К ней и на зисе не подъедешь. У неё орден на шёлковой кофточке. А я тогда что? Вроде Ванька, и всё. Теперь бы!

— Хвались больше. Теперь‑то ты кто такой? Всё тот же: белобрысый, курносый…

— Как сказать! — не без гордости возразил Догмарев. — Федот, да не тот! Дело не в носе!

Макей улыбнулся и сразу повеселел.

XIX

Макеевцы близко сошлись с орловскими партизанами и частенько сообща с ними нападали на немецкие гарнизоны. В этих налётах местные партизаны вели себя храбро. Макей и Хачтарян восхищались ими и не скрывали это от них.

— Орлы! — говорил бывало им Макей, отдавая должное их мужеству.

И Хачтарян, сверкая жёлтыми глазами, говорил с расстановкой:

— Маладцы, кацо. Из Арла и быть ардам. Так, что ли?

Те лукаво улыбались в густые бороды, разглаживали усы и отшучивались:

— Из Орла мы, это точно, товарищ комиссар, а до орлов нам, однако, далеко.

Макей хлопал командира орловских партизан Вощилова по широкой спине, кричал:

— Не скромничай, борода: по народу и город название получил.

— Слыханное ли дело. — вмешался дед Петро, — чтоб в ордином‑то гнезде да вороны водились.

— Оно так, — с хитрой усмешкой говорили орловцы, — вы‑то тогда, товарищ Макей, должно быть, беркуты?

Так частенько шутили эти люди и никто не подозревал, как в это время тяжело было Макею. Вот уже два дня носил он в своём кармане приказ Центрального штаба партизанского движения, в котором предлагалось ему немедленно вернуться в Могилёвщину. Об этом знал ещё только комиссар Хачтарян. Макею жаль было расставаться с новыми друзьями, которым он завидовал уже только потому, что они находились ближе к фронту.

— Не понимаю я этого, комиссар, — сердился Макей. — Почему мы обязательно должны дислоцироваться в своей местности? Почему в армии этого нет?

— Армия — другое дело, кацо.

— Почему другое? Мы — тыловая армия.

— Вот видишь, сам гаваришь — тыловая. Значит, не савсэм такая, как Красная Армия. Там фронт впереди, а у нас кругом. Чтобы держать кругавую абарону, нужно харашо зфать тыл, местность, в каторой действуешь. Да и народ должен нас знать.

— Правда твоя, — сдавался Макей, с завистью думая о башковитости этого человека.

— Вот турка! -— любовно ворчал он.

— Что?

— Согласен, говорю.

Тонкая улыбка дрожала в углах толстых губ комиссара.

— Кацо, наш долг — выполнить приказ.

И вот макеевцы начали готовиться к походу в Могилёвщину. Они надеялись затепло форсировать реки Сожь, Проню и, главное, Днепр. И к зимним становищам на месте лучше будет подготовиться. Нужны землянки, тёплая обувь, одежда. У хлопцев сильно поизносилась одежонка, разбились сапоги. Многие уже вместо сапог носят чоботы, сшитые из воловьей кожи, на плечах рваные пиджачишки, гимнастёрки в заплатках. У самого Макея сильно поношенные чёрные, уже побуревшие от времени, суконные галифе и зелёная с выцветшей спиной и изорванными локтями гимнастёрка. Не лучше костюм на комиссаре. Даже орден Красного Знамени на его груди как‑то поблек.

На лицах партизан — следы недоедания, недосланных ночей. Особенно тяжело было в последнее время с питанием. Боевые операции Макея, проведённые с орловцами, принесли много славы, но мало продовольствия. Как‑то получилось так, что даже разгром Никоновичей, станции Прибор и волости Журавель не пополнил их скудных продовольственных запасов.

Миценко, несмотря на всю свою изворотливость, не мог даже для командира и комиссара достать ста граммов хлеба. Прошлогодняя бульба, наполовину сгнившая, не лезла в горло.

— Опять у тебя эта отрава? — говорил Макей, глядя па гнилой картофель. — Ну, брат, ты, вижу, решил уморить нас с комиссаром. Как никак, мы с ним всё‑таки начальство, — смеялся он.

Адъютант Елозин сопел, как паровоз, и молчал. Миценко метался по землянке от стыда и злобы. Что он может поделать, если сам Макей не разрешает брать у крестьян и просить помощи у орловцев, которые питались в это время не лучше макеевцев.

— Мы не разбойники, чтобы грабить, и не нищие, чтобы просить милостыню, — говорил Макей.

От котелка, поставленного прямо на траву, шёл промозгло–гниловатый запах старого картофеля.

— Что, кацо? — смеялся комиссар.

— Дрянь, друг.

Шли дни, положение с питанием не улучшалось. У партизан начали расшатываться зубы, кровоточить дёсны. Доктор Андрюша беспощадно натирал всем дё: ны чем‑то зелёным и они переставали кровоточить. Но синяки под глазами не пропадали от втираний и не полнели от этого ввалившиеся щёки.

Как‑то в середине августа Миценко послали с донесением в отряд Вощилова. Вощилов встретил его радушно и сразу, глядя на его впалые щёки, догадался, что макеевцам трудновато с харчами. Он велел своему повару, уже немолодой женщине с ласковым лицом, накормить хлопца и приготовить кое‑что для Макея с комиссаром. Передавая узелок, Вощилов сказал:

— Чем богаты, тем и рады. Не обессудьте. Приезжайте, если что… У нас кое–какие харчишки имеются. Так и Макею скажи.

— Скажу, товарищ командир, — с сияющими глазами говорил Миценко, привязывая узелок к седлу. — Повар у вас очень хороший: прямо из ничего такой вкусный обед приготовила.

Вощилов хитро улыбнулся. Повар, стоявшая тут же, слушая похвалу, ласково, по–старушечьи, улыбалась.

— Прошу любить и жаловать — моя жена Матрёна Осиповна.

Миценко смутился.

— Вы извините, товарищ командир. Сколько мы у вас бывали, а я и не знал, что Осиповна ваша жена. Как‑то неловко…

— Это что же неловко‑то? Что повар?

— Ну, да. Мне так кажется…

— Напротив, это очень хорошо. Всякий из нас, как говорится, свою лепту вкладывает в дело победы над фашистами. Мы воюем, а она нас кормит. Не поешь один—другой раз, и ноги не потянешь, руки дрожать станут, глаза слепнуть. Плохой воин тогда. Она у меня из ничего сделает чего, — улыбаясь, закончил Вощилов и ласково взглянул на жену.

Сияющий Миценко на полном галопе прискакал в свой лагерь. На бешеный топот его коня вышли из шалаша Макей и Хачтарян. Раздирая удилами рот лошади, Миценко осадил её перед Макеем.

— Ты что какой сияющий? Может, война кончилась или Гитлер сдох? Может, тебе Вощилов орден вручил?

— Ни то, ни другое, ни третье, — весело сказал помощник командира, слетая с седла на землю.

— Будэт очэн пэчально, кацо, если Гитлер сдохнет без нашэй помощи. А война должна закончиться на их территории.

— Во, видали! — торжественно потрясая узелком в воздухе, кричал Миценко. — Харч!

— Что тут у тебя? — набросился на узелок Макей, и сразу голодная слюна залила ему рот. — Вот, комиссар, мы и с ужином.

Хачтарян стоял и улыбался: он давно уже не ел досыта простого хлеба. А тут и картошка добрая.

— Живём, кацо! — не удержался он от восклицания.

Вдруг перед глазами Макея встали страдальческие лица больных и раненых, требовательно–испуганные глаза доктора Андрюши.

— Добре, — сказал он глухо и отвернулся от соблазнительного узелка. Повернувшись к своему помощнику, приказал:

— Снеси всё это в санчасть.

Прыщеватое лицо Миценко Еытянулось. Кожа на острых его скулах натянулась ещё больше. Макею жаль стало этого юношу и он, чтобы не раскиснуть, сурово нахмурил брови.

— Неси, неси!

И вдруг рассмеялся:

— Ужин не состоялся. Так и запишем.

Засмеялся и комиссар.

Миценко, завязав все харчи в узелок, бодрым шагом пошёл в санчасть. Доктор Андрюша, заросший и мрачный, с испитым бледным лицом, сидел на бревне перед землянкой.

Привет доктору медицинских наук!

— Что нужно? — не отвечая на приветствие, хмуро спросил доктор и покосился на узелок, который Миценко держал в руках.

Суровый тон доктора Андрюши не смутил никогда не унывавшего Миценко. Улыбаясь, он сказал, стараясь, однако, придать тону своего голоса обидчивость:

— Уж так сразу «зачем»? До Серёги я, — сказал он, имея в виду Добрынина.

— Умирает твой Серёга, — грубо проворчал доктор.

— Чего так?

— Чего, чего! Ходите здесь, соболезнуете, а во г жрать не принесёте!

Этого только и добивался Миценко. Расплывшись в улыбку, он расшаркался и вытянул вперёд руку с узелком:

— От Макея и… от меня.

— Что это? — тем же суровым и ворчливым тоном спросил доктор.

— Пшено, Андрюша, бульба, дорогой. Эго раненым! А вот и краюха хлеба, — вдруг мечтательно и с грустью закончил Миценко.

— У него был?

— Угу! — отозвался Миценко и спросил, может ли он видеть Серёгу.

— Ты‑то его увидишь, а он тебя пока нет.

— Пока?

— Конечно. Он уже немного видит. А это хороший симптом.

Сергей Добрынин лежал на деревянном топчане. Незрячие глаза его бессмысленно блуждали по тёмному бревенчатому своду Землянки. Выздоровление шло медленно и это, видимо, убивало больного. Миценко смотрел на его бледное лицо, с зелёной щекой под левым глазом, и н|а тусклые глаза,, в которых померкло пламя жизни.

— Здорово, Серёжа! Как жизнь?

— Это ты, Митя? А я смотрю… Кто это, думаю…

У Миценко на глазам выступили слёзы. «Ну, зачем он говорит, что видит?»

— Пришёл тебя навестить.

— Добро. Как Макей? А я всё лежу, — сообщил он с грустной улыбкой.

— Кланяется тебе, — сказал Миценко про Макея, хотя на самом деле никакого поклона Макей не присылал. — Кое‑что из харчей принёс тебе.

— Где добыл‑то? Спасибо ему.

— Ладно, ладно! Глаза‑то как, Серёжа? А?

— Андрюша говорит, что питание нужно хорошее.

Миценко понял, что Добрынин ничего не видит.

Всю дорогу до штабного шалаша Миценко ломал себе голову, как и где бы ещё добыть продовольствия для раненых. Вид у него был удручённый. С понурой головой добрел он до штаба, размещавшегося в шалаше, в котором жили начштаба лейтенант Федор Кузьмич Сгеблев и писарь Кузьма Иванович Макуличев. Миценко смутно надеялся найти здесь разрешение мучившего его вопроса.

Стеблев, будучи почти вдвое моложе Кузьмы Ивановича Макуличева, часто называл его отцом.

— Смотри, отец, что‑то наш Миценко голову повесил. Сюда идёт.

— Хватил где‑нибудь.

Дверь открылась и в шалаш вошёл помощник командира отряда.

— Привет! — сухо поздоровался он и, пройдя вперёд, сел за стол, заваленный бумагами.

— Устал? — осторожно спросил писарь.

— Кой чёрт устал! — зло огрызнулся Миценко.

Начштаба и писарь обменялись недоумевающими взглядами, которые говорили: «Нет, он не пьян».

— Был я сейчас у Добрынина,. -— продолжал Миценко, — пропадает человек.

—-Тут мы с тобой, Митя, ничем уже не поможём, — сказал начштаба серьёзно. — Это дело медицины.

— Не только медицины. Знаете, что доктор Андрюша говорит? Он говорит, что хорошее питание может возвратить Добрынину зрение.

— Верно?! — с сомнением и надеждой в голосе воскликнул писарь. — Надо достать, коли так, хлопцы.

— Достать! Легко сказать это, — ответил Стеблев, —Кровью достаём мы хлеб. Но подумать надо.

— Да, — в раздумье протянул Макуличев, чеша концом ручки за ухом, — задача…

— Задачу эту решим, — сказал Стеблев, но не раньше, как вернёмся в Усакинские леса под Кличев.

— Ну, значит, пока, а я‑то думал… Эх, вы!

И, встав из‑за стола, он решительным и твёрдым шагом вышел из штаба.

Ночью Миценко с группой в двадцать «охотников» отправился на большой шлях, по которому день и ночь тянулись немецкие обозы с вооружением и продовольствием. Укрывшись в небольшом лесочке, партизаны зорко наблюдали за движением на дороге. Сплошным потоком ехали немцы на толстозадых короткохвостых битюгах. Партизаны слышали громкие гортанные выкрики ездовых, их перебранку, приказания начальников.

— Лаются, что ли, собаки? — сказал Витя Фурсов.

— Речь у них такая.

— А я всё слушаю и думаю, что ругаются, — опять сказал Фурсов.

Это был юноша лет 15–17 с русыми, как лён, волосами и пухлыми, как у ребёнка, губами.

— Плохо, товарищ Миценко! — сказал озабоченно Елозин, смотря злыми глазами на нескончаемый поток немецких обозов.

Миценко понял, о чём говорит ему Елозин и промолчал. Надо ждать, упрямо, настойчиво ждать, когда на дороге останется две—три подводы. Но этого может и не случиться? И всё же надо ждать. На ловца, сказывают» и зверь бежит.

Рассвело.

Ребята устали лежать. Поворачиваясь с боку на бок, они ложились то на живот, то на спину. Елозин, лёжа на животе, смотрел, как усердно трудится муравей, таща какую‑то букашку. Он то отбегал от неё, то сооза подбегал, хватался за неё и, упираясь тянул куда‑то.

— И этот о жратве заботится. Жизнь!

— Живот, брат, великая штука, — сказал в раздумье Юрий Румянцев, подтягивая потуже ремень. — Знаменитый полководец прошлого столетия часто говаривал, что от желудка — прямой путь к сердцу солдата.

— А по–моему, — сказал молчаливый радист Ужов,. от желудка путь лежит и выше.

— То есть? К лёгким, что ли? — сверкнув широким, оскалом зубов, спросил Андрюша Елозин, и в уголках больших его глаз хитро притаились искорки смеха.

— Ну, зачем к лёгким. К голове.

— Толково, Уж! — восхитился Румянцев. — Верно!

— Тише вы, — огрызнулся Миценко, давно наблюдавший, как человек семь—восемь возились около большого немецкого фургона, видимо исправляя какую‑то поломку. Задние их объезжали, что‑то крича и размахивая руками.

— Смотрите, обоз кончается! — сказал кто‑то из партизан.

В самом деле, мимо остановившегося фургона проезжала последняя пара битюгов, еле тянувших крытую телегу. На облучке её сидел молодой немец с засученными рукавами. Вдруг он остановился и, легко спрыгнув с высокого сиденья, подбежал к попавшему в беду фургону.

— Вот бы! — вздохнул мечтательно Юрий Румянцев.

— Н–да!

— Тише вы! — шипел взволнованно Миценко. Лицо его побледнело, нижняя губа вздрагивала, как у охотника, боящегося спугнуть дичь.

— Тс!

Обоз скрылся за косогором. Показавшись на короткое время вдали, он стал скрываться за большим лесом, утопавшим в лучах заходящего солнца. Миценко чувствовал, как бьётся у него сердце, вздрагивают пальцы рук. «Какая добыча! Неужели уйдёт?!»

— Приготовиться, — сказал он негромко, и голос его сорвался. Не сдерживая более себя, он хрипло крикнул:

— Вперёд! Ура!

Партизаны, с замиранием сердца ждавшие этой команды, вскочили и побежали к дороге, на которой были два немецких фургона, четыре битюга и метавшиеся немецкие солдаты. Одни из них, бросив оружие, бежали навстречу партизанам, другие залегли в кювет и открыли редкий огонь, третьи в ужасе удирали.

— Не уйдёшь, гад! — кричал, распалившись и задыхаясь от бега, Витя Фурсов. Вдруг он охнул и осел.

— Ты что, Витя? — нагнулся над ним Румянцев. — Ранен?

— Царапнула… Эх, — сказал он, ложась на Чемлю.

-— Помочь?

— Не надо.

Губы юноши еле шевелились, белый вихорок на голове по–детски опустился на лоб. «Неужели убит?» И Румянцев, впервые нехорошо выругавшись, побежал вперёд, далеко выбрасывая длинные ноги. Он стрелял ц, немцев, залегших в кювет близ дороги, мстя за оставшегося там, у лесочка, товарища. Скоро с гитлеровцами было всё покончено.

Миценко и другие хлопцы–макеевцы стаскивали с убитых обувь, мундиры. Лошади храпели и, косясь на возившихся и стрелявших людей, прядали ушами.

— По–лошадям, — отдал команду Миценко.

— Там… Виктора Фурсова ранили.

— Готов! — сказал Елозин, неся на руках тело убитого юноши.

В немецких фургонах оказалось много мясных консервов и галет. По подсчётам выходило, что этого макеевцам хватит месяца на полтора, если, как сказал дед Петро, «исть с економией, а не от пуза».

— Деду, — улыбаясь, прервал его Макей, — эго вредная экономия. Я отдал приказ выдавать усиленную порцию всем партизанам и без ограничения раненым. Перед нами большая дорога — слабые её не вынесут, если жить впроголодь.

— Как хошь, Макеюшка, — примирительно сказал дед Петро, — тебе виднее. Это ведь я к слову.

XX

Стояла ясная и тёплая пора. Было так называемое бабье лето. Макей приказал готовиться к походу в обратный рейд, на Запад. Но как‑то получилось так, что отряд затянул эту подготовку. Макей начал нервничать. Его беспокоило одно: как бы не наступили ранние холода.

Похолодание, действительно, наступило совершенно неожиданно, так что, в довершение ко всем прочим лишениям, у макеевцев появилось новое и весьма грозное — холод. В природе чувствовалось дыхание ранней зимы. Раза два в воздухе уже кружились лёгкие снежинки. По утрам на поблёкшей траве и на кустах можжевельника лежал сырой, серебрившийся на солнце, иней. Партизаны, дрожа всем телом, хмуро теснились у дымных костров, позеленевшие от ночного холода.

Сегодня Макей шёл бодрым шагом. В лице его было то сияние, которое сразу говорит о происшедшей в человеке перемене, которую он не в силах скрыть. След от его широких шагов резко обозначался на побелевшей от инея траве.

— Ну что, хлопцы?

Около потухающего костра произошло лёгкое движение. Молодые хлопцы, шмыгая простуженными носами, хмуро молчали. Это молчание больно кольнуло самолюбие Макея. Он кашлянул и, набив трубочку каким‑то мусором вместо табака, потянулся к костру за огоньком. Укрывшийся в какие‑то лохмотья молодой паренёк с осунувшимся серым лицом, молча посторонился, давая место Макею. В стороне, свернувшись калачиком и укрывшись шубной безрукавкой, спал Елозин.

— Озябли? — спросил Макей, обращаясь ко всем, но больше всего к этому молодому пареньку.

— Сидеть надоело, товарищ командир, — сказал Догмарев, а молодой человек, к которому обратился Макей, отвернувшись в сторону, что‑то проворчал, и в голосе его слышны были слёзы.

— Конечно! Окоченел!

Макею жаль было этого юношу, но он ничем ему не мог помочь. Он взял его за плечи, добродушно потрепал:

— Ну, как теперь?

Юноша молчал.

— Сегодня в путь–дорогу, хлопцы, — сказал Макей и] опять потрепал юношу за плечи.

Скоро все партизаны узнали, что отряд уходит на Запад, в Усакинские и Кличевские леса. В лагере поднялась суматоха. Весёлые крики оглашали место становища народных мстителей.

Уже неделю макеевцы шли на Запад. Без особых приключений, если не считать мелких стычек с немецкими разъездами при переходе через большие дороги, они дошли до Белоруссии. Скоро Днепр!

Это и радовало, и волновало всех. Осень давала себя знать. Почти всё время дули холодные северо–восточные ветры. В малых реках вода уже замёрзла, они покрылись льдом. Но Днепр не сдавался: всё также величественно и грозно нёс он свои светлые воды к морю, связывая собою три великих братских народа. Только кое–где появились ледовые закрайки, словно у еще не пожилого мужчины засеребрилась в голове ранняя седина, предвестница увядания.

Партизаны шли большим тёмным лесом. Ветер тоскливо гудел в голых вершинах осин и берёз, шумел побуревшей листвой могучих дубов, ещё крепко державшейся на ветках. Даже зимние ураганы бывают порою не в силах оторвать ржавые листья дуба, и они печальноторжественным шумом встречают тёплое дыхание талых весенних ветров.

Но вот лес кончился. Партизаны вышли на простор неоглядных колхозных полей, заросших теперь бурьяном и чернобылью. Как метко назвал русский человек эту траву! Не правда ли, всякий раз, как по нашей земле проходят полчища завоевателей, поля её зарастают чернобылью? Да, это чернобыль… чёрная быль. С печалью смотрели выходившие из леса партизаны на заброшенные поля. И то ли от чёрных дум, то ли от пронизывающего холодного ветра партизаны сгорбились, втянули головы в плечи, лица их посерели и только в глазах ярче вспыхивали сухие гневные искры и чаще слышались сквернословья.

Как всегда, партизаны шли гуськом, но строго по подразделениям. Впереди была первая рота. Командир роты Василий Карасёв быстро семенил своими короткими ножками, браво поглядывая на своих хлопцев. Его белый ёжик на круглой голове задорно топорщился вверх, а голубые глаза светились детским восторгом. Рядом с ним широко шагал политрук Комарик. Он был в тёплой фуфайке.

— О чём задумался, Миша? — обратился к нему Карасёв.

— Можно сказать, ни о чём. Пусть думают те, у кого голова большая.

— Быть этого не может. Человек всегда о чем‑нибудь думает.

— Пустые думы не в счёт, Вася, — сказал политрук и оглянулся на партизан. — О Днепре думаю. Потопим хлопцев. А?

— Не к лицу политическому руководителю подобные мысли, — засмеялся командир роты, — придётся довести до сведения комиссара об этом.

— Он сам‑то, как чёрная туча, идёт — на мир не глядит.

— Ты посмотри, ведь он, наверное, продрог. В одной гимнастёрке, а ведь южанин, не забывай это, Миша.

Комиссар Хачтарян, вобрав голову в широкие, чуть приподнятые плечи, медленно шагал с группой ребят из второй роты. Лицо его пожелтело, большие коричневые глаза ввалились, синие губы по временам кривились в улыбке.

Комарику стало жалко комиссара. Он сорвал с себя фуфайку и, подавая её цыганёнку, сказал без улыбки:

— Скажи комиссару, сорока, мол, на хвосте прислала.

Петых Кавтун непонимающе уставился своими большими глазами на политрука, не зная, как понимать его слова. Комарик улыбнулся:

— Неси, а то комиссар совсем замёрз.

Петых Кавтун, схватив фуфайку, бросился бегом мимо проходивших партизан. По цепочке раздался смех:

— Петя, чего назад бежишь? На фронт, что ли?

— Хлопцы, глядите — цыган шубу продаёт!

Петых смеялся вместе со всеми и язвил:

— Я продаю шубу, а ты что — дрожжи?

Сильнее всех раздавался голос Елозина:

— Хо–хо–хо! Чёрт цыганский! Молодчага, отбрил!

— Верно, Петя, это ты куда? — спрашивал кто‑то Кавтуна.

— Вот товарищу комиссару! — кричал он, потрясая фуфайкой.

— Молодчага! Честное слово молодчага!

— И сибиряки не хуже! — крикнул Елозин, стягивая с себя шубную безрукавку. — Передайте Макею!

Елозин бросил безрукавку на чьи‑то руки и она, словно большая птица, полетела вперёд по змейке партизан. Вместе с ней полетело и слово: «Макею!»

Макей, шедший в голове колонны, давно уже заметил, как что‑то то падало, то вновь взлетало и, кувыркаясь, летело над головами партизан, всё время приближаясь к нему. Наконец, он услышал, как кричали: «Макею!» Недоумение его возросло: «Что же это такое?» Но вот Миценко подхватил на лету шубную безрукавку.

— Ладная шуба, — сказал он, подавая безрукавку командиру, — жаль, что рукава в дороге, видно, оторвали.

— Не жалей, Митя, того, чего не было, — сказал Макей с улыбкой, надевая безрукавку на зелёную с выцветшей спиной гимнастёрку. — Добро! — сказал он удовлетворённо, чувствуя, как стала согреваться спина и грудь.

— А ведь это, пожалуй, шуба‑то моего адъютанта? — сказал Макей, вспоминая, на ком он видел безрукавку.

— Его! — подтвердил Миценко и с восхищением добавил:

— Каменный человек. И чудак порядочный. Ведь как сделал? Вроде весь отряд, товарищ командир, вам этот подарок преподнёс.

— Точно! — сказал Макей и про себя отметил сообразительность адъютанта.

Измученные люди устало брели широкими пустынными полями, тяжело шагая по обледенелым кочкам старой пахоты. Ноги, обутые в самодельные чуни, были изодраны в кровь, пальцы рук опухли и потрескались от холода. Но все упрямо, без жалоб шли вперёд: усталость тела не была усталостью их духа. Даже Петр Гарпун весь этот тяжёлый путь переносил с каким‑то непонятным стоицизмом. Только один раз, когда, видимо, ему стало совершенно невмоготу, он сел на дорогу и всё просил проходивших мимо партизан пристрелить его. И без того толстые ноги Гарпуна совсем отекли и с трудом держали его грузное, рыхлое тело. Елозин и Румянцев взяли его под руки и, подняв, поЕели дальше.

— Крепись, паря, -— говорил осипшим голосом Елозин, — сколько ещё фрицев мы с тобой придушим!

Немецкие консервы и галеты подходили к концу и люди стали поговаривать о неприкосновенном запасе. Макей вынужден был ещё раз напомнить, что без его указания этот запас и пальцем не трогать. Доктор Андрюша несколько раз в день подходил к комиссару и, пощипывая бородку, просил его «повлиять» на Макея, чтобы тот дал приказ на остановку и разрешил взять кое‑что из неприкосновенного запаса. Комиссар смотрел на него своими воспалёнными глазами и хрипло говорил, покашливая:

— Падумаем, кацо. Надо падумать. Угу!

— Да ведь народ падает, товарищ комиссар.

— Вижу. Сам адын раз спаткнулся и, прэдставь сэбэ, кацо, чуть нэ упал, — сказал комиссар. — Кто упадет, будэм нэсти. Как Гарпун?

Андрюша понял, что разговор окончен, поморщился и вяло, без особого интереса, ответил:

— Гарпун ползёт, вернее, волокут его.

— Песню бы, — сказал мечтательно кто‑то, —вот бы!

— И до чего, брат, легко под песню идти!

— Грянем?

— Он те Макей‑то грянет.

— Не в Макее дело — немец грянет, тогда и костей не соберёшь.

— Тише! — пронеслось по змейке.

— Тс!

В наступившей тишине были слышны только шаги сотен ног. Вдруг заговорил дед Петро:

— Лезем в пасть волку. А для чего лезем? — чтоб подавился он партизанской костью. Вот!

— А не боишься, деду, что проглотит?

— Нет! Подавится! Русская кость обязательно немцу поперёк горла встанет.

Многие засмеялись.

— Особливо твоя, деду.

— Хоша бы и моя.

— Тише! — опять, возникнув где‑то впереди, пронеслось по всей цепи.

Вдали раздались частые выстрелы.

— Ложись! — скомандовал Макей.

Вскоре послышался топот бегущего человека. В цепи защёлкали затворы. Из‑за холма, поросшего кустарником, появился человек. Размахивая руками, бежал он к партизанам. За спиной у него болталось что‑то вроде гармошки. Все лежали не шевелясь, выжидая, что будет дальше. Человек бежал на вторую роту. Из цепи поднялся политрук Бурак с пистолетом в руке.

— Стой!

Перед Бураком стоял молодой человек в порванном чёрном пиджачишке, без шапки, на ногах у него какие‑то стоптанные, скособоченные опорки. Лицо его, слегка обросшее красной щетиной, то бледнело, то покрывалось краской, глаза беспокойно бегали. Тяжело дыша, он протянул руки:

— Спасите! Убивают!

Бурак грозно прошипел:

— Тише!

У него едва не сорвались с губ слова угрозы, но удержала мысль, мелькнувшая в голове: «Может быть, он от немцев спасся, у нас защиты ищет? Ведь по нему стреляли».

Человек, часто дыша, торопливо начал говорить, что за ним гнались немцы, что его хотели расстрелять, что он младший политрук, комсомолец, вышел из окружения, жил в примаках.

— Моя фамилия Лисковец, — сказал он.

Подошедшему Макею Бурак доложил всё, что узнал от прибежавшего. Макей испытующе смотрел на Лисковца, слушая доклад политрука.

— Обычная история, — громко сказал он и, наклонившись к Бураку, прошептал: — Что‑то не нравится он мне, чёрт его знает. Взгляд неприятный. Ты не находишь?

— По–моему, парень просто ошалел с перепугу.

— Возможно. Разберёмся. А сейчас пока оставьте его у себя, раз он к вам прибежал.

— Хорошо.

— Гармонист, что ли? — спросил Макей Лисковца, показывая на потрепанную гармошку за его спиной.

— Играю. Да вот сломана, чинить надо.

Партизаны двинулись в путь. Бурак подошёл к Догмарёву и Толе Тетёркину и, показывая глазами на Лисковца, шепнул:

— Смотрите за ним в оба.

Те понимающе тряхнули головами и незаметно приблизились к новичку. В этом не было ничего необычного. Каждого нового товарища партизаны встречали с радостью, но настороженно и долго приглядывались к нему, взвешивая каждый его шаг, каждое слово.

Вскоре во второй роте появился начальник особого отдела Козелло, скромный и тихий юноша с рыжеватой шапкой волос, с детской доверчивой улыбкой. Перебросившись с Бураком парой незначительных слов, он подошёл к Лисковцу, на которого ему указал взглядом политрук. Впрочем, в этом не было необходимости: всех старых партизан Козелло знал хорошо.

— Как чувствуете себя, товарищ Лисковец?

Лисковец вздрогнул и нерешительно спросил:

— А откуда вы меня знаете?

Хитрая улыбка блеснула в голубых глазах Козелло:

— А разве вы забыли меня?

Лисковец покраснел и сказал, что не помнит его.

— Конечно, всех, кто встречается на жизненном пути, не запомнишь, — улыбаясь, сказал Козелло, кося глаза на щуплую фигуру новичка.

К вечеру ветер утих, стало как будто теплее. Но продрогшие до мозга костей партизаны не знали, куда деться от знобящего холода. Низко плыли по небу рваные тёмнофиолетовые облака, от них, казалось, веяло холодом. Лица у большинства партизан были иссиня–жёлтые, с большими тёмными кругами под глазами.

Командира и комиссара отряда серьёзно беспокоил вопрос об обмундировании. Возможность одеть хлопцев за счёт немцев почти исключалась. Ведь для этого нужно было разгромить вражеский гарнизон, к тому же не маленький, а этого‑то как раз и нельзя делать в настоящее время. До тех пор, пока отряд не форсирует Днепр, не может быть и речи о боевых действиях, ибо немцы могут принять все меры к тому, чтобы преградить путь на Запад.

И впервые Макей и Хачтарян пошли по пути наименьшего сопротивления. Ночью, когда отряд расположился в каком‑то кустарнике на ночлег, Макей вызвал к себе командиров и политруков рот и приказал им немедленно же провести хозяйственную операцию в двух ближайших больших деревнях, в которых не было немецких гарнизонов.

— Ничего, товарищи, не поделаешь, — сказал уныло Макей, — придётся обуться и одеться за счёт нашего народа. Немцы этот факт, если только они узнают о нём, обязательно используют против нас. Они всюду будут кричать, что партизаны грабят народ. Поэтому предупреждаю: сделайте так, чтобы крестьяне сами дали вам шубы, сапоги, рукавицы, шапки. А у немецких холуев можете брать всё.

— Ясно, товарищ командир.

— У красноармеек ничэго нэ брать, — предупредил комиссар.

На заре хлопцы возвратились к месту стоянки, нагружённые всяким добром. Колхозники охотно поделились с партизанами своим добром.

— Носите, хлопцы, на здоровье, да крепче бейте фрицев проклятых!

Одна женщина, к которой партизаны не зашли, выполняя приказ комиссара, выбежала и зазвала к себе макеевцев.

— Вы что же, сынки, меня обошли?

— Да видите ли, мамаша… — замялись партизаны.

— Вижу, вижу! — сурово говорила старуха. — Мои сыны в Красной Армии. Придут, что я им скажу?

Елозин стоял перед старухой и широко улыбался.

— Вот возьми, — добродушно–ворчливым тоном говорила старуха, подавая ему красивый полушубок жёлтой дубки, отделанный белой мерлушкой, с белым меховым воротником.

— В самый раз моему командиру.

А когда шубу принесли Макею, он сказал:

— Комиссару это, и никаких разговоров.

— Нэ к лицу мнэ эта бэлая мэрлушка, — отшучивался комиссар.

— Дареному коню в зубы не смотрят, — в тон ему шутил Макей, — к лицу будешь выбирать после войны в «Ереванторге».

— Вот хитрый авчина! — ворчал Хачтарян, напяливая шубу.

Но она оказалась не по плечу ему.

— Видишь, мала.

— Да, — с сокрушением рздохнул Макей, глядя, как шуба обтянула могучую грудь комиссара так, что еле не лопалась по швам.

По общему приговору шубу пришлось надеть Макею.

— Добро, — сказал с восхищением Макей.

И хлопцы, одобрительно щёлкая языками, шумно повторяли в один голос:

— Добро!

Саша Догмарев приволок комиссару широченную шубу чёрной дубки со множеством сборок в талии и с грудью, расписанной жёлтой и красной нитью.

Командиры рот Карасёв, Крюков и Бабин доложили Макею, что все хлопцы одеты и обуты. Почти на всех теперь были тёплые пиджаки, малахаи, кожаные или валяные сапоги.

Утром партизан нельзя было узнать. На лицах сияли улыбки, всюду слышался весёлый гомон. Цыганёнок Петых Кавтун в кругу смеющихся хлопцев выплясывал что‑то бесшабашно–разгульное, с выкриками, с посвистом. Вот он остановился, смеющийся, разгорячённый, и запел с цыганским акцентом о бирюзовом колечке, которое, сверкая и искрясь на солнце, покатилось по зелёной траве–мураве, а она, любимая, ушла и скрылась в темноте ночи. Партизаны хлопали в ладоши, а он уже опять носился, как чёрный бесёнок.

— Приготовиться! — послышалась команда.

Толкаясь и перебрасываясь шутками, партизаны расходились по своим подразделениям. Все готовились к походу. Командиры рот Крюков, Карасёв и Бабин стояли перед своими ротами. Макей в короткой шубке, опушённой белой мерлушкой и опоясанной ремнями, подходил к первой роте. Из‑под чёрных усиков его торчала дымящаяся трубка. Рядом с ним в широченной шубе в сборках, тяжело ступая, шёл комиссар Хачтарян. Оба о чём‑то оживлённо разговаривали между собою, — видимо, о партизанских шубах. Их сопровождали Миценко, Елозин и начштаба Стеблев.

Лисковец тоже был в новой шубе. Макей поймал на себе его косой исподлобья взгляд и злую улыбку и отвернулся к комиссару:

— Что ты скажешь об этом типе?

— Ты пра Лискавца?

— Верно. Как это ты догадался?

— Я сам о нём думаю. Не спасался ли, кацо, он сам от сэбя? Где его прэслэдователи, что по нему стрэляли?

— Говорит, что скрылись, как увидели нас.

— Да, тут нада памазгавать, кацо.

— Гармонь ломаную по какой‑то чёрт таскает.

И оба замолчали, погрузившись каждый в свои думы.

— Пора! — вдруг решительно сказал Макей и велел трогаться.

Партизаны пошли вперёд, навстречу неизвестному. И все в это время пожалели, что нельзя спеть что‑нибудь такое бодрое, размашистое, чтоб ноги сами оттопывали километры. Долго шли они полями и перелесками, обходя вражеские гарнизоны. Хмурый день клонился к закату, когда вдруг кто‑то крикнул, что впереди река.

— Да это Днепр, хлопцы! — сказал Ропатинский и в голосе его послышался не то испуг, не то вопрос.

На берегу широкой полноводной реки, высоко поднявшейся в связи с осенними дождями, кучками толпились партизаны. Все смотрели на тот берег. Далеко он! Макей, насупив брови, молча дымил трубкой. На одну из старых сосен забрался Коля Захаров.

— Ничего не видно? — спрашивал его стоявший внизу Елозин.

— Вижу.

— Чего?

— Москву.

— Мерещится она тебе, Москва‑то.

— Мерещится, брат, — говорил Захаров, внимательно, между тем, всматриваясь в каждую излучину на том берегу, в каждую чёрную точку.

— Кричи «ура», Андрюша. Лодка! — с этими словами Захаров камнем слетел на землю и оба бросились на поиски Макея.

— Это замэчатэльно, — говорил Хачтарян, выслушав донесение Захарова. — Но как, товарищ Захаров, нам этой лодкой васпользоваться? Вот вапрос.

Макей испытующе, выжидательно смотрел на окружавших его партизан. Почти все отводили от него свой взгляд. Опустив голову, стоял Петр Гарпун. Комично почёсывал затылок Ропатинский. Елозин отшучивался, говоря, что он человек каменный, а камень, как это исем известно, безотлагательно идёт прямо ко дну. Лисковец, важничая, что‑то говорил радисту Ужову. С лица его не сходила улыбка. «Чему он радуется, сукин сын? — зло подумал про него Макей. Парторг Пархомец подошёл к Макею и сказал, что он думает собрать сейчас партийно-комсомольское собрание.

Вскоре большая половина отряда сидела в кудрявой зелени молодых ёлочек. На повестке дня стоял один вопрос: о лодке.

— Кроме нас за лодками никто не поплывёт, — говорил Пархомец. Русый чуб его свалился набок, бледное лицо разрумянилось от внутреннего жара: он говорил убеждённо.

Когда парторг кончил, неожиданно встал Коля Захаров. Все обернулись к нему, ожидая очередной шутки.

— Я поплыву за лодкой, — сказал глухим голосом Захаров.

Лисковец вздрогнул, его лицо побледнело. Он нерешительно подошёл к Макею.

— Позвольте, я тоже.

— Что такое? — холодно спросил Макей.

— Поплыву за лодкой.

«Чёрт его знает, кто он такой, — подумал Макей и, хитро улыбнувшись, сказал:

— Я вас понимаю. Вы хотите…

— Да, я хочу, я хочу… быть героем, — выпалил Лисковец и покраснел.

Макей улыбнулся. Потом брови его насупились, он пожал плечами и зло сказал:

— Я вас не понимаю.

И отвернулся к комиссару:

— Пархомец молодчага.

— Да, — сказал медленно комиссар, — умэло поставил вапрос.

Днепр пасмурно пенился, отражая в своих водах хмурое осеннее небо. Под ударами восточного холодного ветра волны его набегали на берег и с шумом разбивались об ледяные закрайки.

— Днепр — это моя стихия, — говорил, снимая с себя шубу, Новик. — Сколько я по нему плавал!

— Как? И ты? — спросил Макей.

— Одному, товарищ командир, нельзя. Утонуть может. Да и там… Кто её знает.

— Добро, — согласился Макей.

Припадая на раненую ногу, подошёл Свиягин. Он что-то занёс в блокнот.

— Днепр — моя стихия, — повторил Новик.

— Не забывайте, Новик, что вы плавали тогда не на брюхе, — с тонкой усмешкой сказал Свиягин. — Вы тогда плавали на «Соколе», если не ошибаюсь?

Новик рассмеялся:

— Верно, угадал! На «Соколе» плавал. Но зато мы теперь сами соколы.

— Сокол‑то больно неказистый, — вмешался в разговор дед Петро, рассматривая сухое тело Новика. — Вон Миколай, — сказал он про Захарова, увязывавшего свою одежду в брезентовый мешок–рюкзак, — он хоть куда хлопец, ишь мускулы‑то какие.

Захаров и Новик, привязав мешки с одеждой на затылки, подошли к берегу.

— Ну, с богом, — напутствовал дед пловцов, бросившихся в ледяную воду.

— Не в одних мускулах сила, дедо, — сказал комиссар, содрогаясь от ужаса за судьбу двух отчаянных людей. — Сматри, дедо. Новик нэ атстаёт:

— А в чём же, голубок, загадка?

— В духе, — тихо ответил Хачтарян.

Все с тяжёлым волнением наблюдали, как всё дальше и дальше заплывали смельчаки. Резко взмахивая руками, Захаров часто оборачивался назад, оскалившись, потому что он держал в зубах пистолет. Новик плыл спокойно, взмах рук его был более ритмичен. Словно взаправду, вода — его стихия. В нём виден был опытный, искусный пловец.

Новик и Захаров, бросившись в воду, испытали такое ощущение, словно попали в кипяток. Потом всё тело начало леденеть. Каждый из них боялся, чтобы от холодной воды не свело судорогой ноги.

— Как ты, Коля? — спрашивал Новик Захарова, еле шевеля посиневшими губами.

— Ничего, — цедил тот сквозь стиснутые зубы, которыми крепко сдавливал пистолет.

Захаров только теперь понял, как тяжело будет ему доплыть до того берега с пистолетом в зубах: он мешал правильному дыханию.

— Брось пистолет или дай я засуну его тебе за ремень мешка.

Захаров, ничего не сказав, поплыл дальше, взмахивая своими сильными руками, словно на воде билась большая подстреленная белая птица.

С замиранием сердца наблюдали за ними партизаны. Макей нервно сосал трубку, сидя под сосной прямо на голой земле. Пловцов было еле видно, так далеко они заплыли.

— Присядьте на хворост, товарищ командир, а то простудитесь, — сказал Елозин, кладя у ног Макея охапку еловых веток.

Макей молча пересел и поднёс к глазам бинокль.

— Ну что, товарищ командир? — спросил адъютант и на большом лице его Отразилась тревога.

— Подожди! — отмахнулся Макей, не отрывая взгляд от бинокля. Но тут же раздобрился и предложил бинокль Елозину.

— Эх, товарищ командир, доплывают, — зашумел неугомонный Елозин. — Ну, ну, нажми, хлопцы! — выкрикивал он радостно.

Вокруг него собрались партизаны. Всем хотелось взглянуть на пловцов. Желая и другим доставить удовольствие, Елозин, с разрешения Макея, отдал бинокль Румянцеву, тот Ужову, а у него взял Свиягин. И пошёл бинокль гулять из рук в руки. Макей только улыбался.

— Доплыли! — крикнул кто‑то.

Было видно, как на берег выбежали две белые фигурки. Обе согнулись — видимо начали развязывать мешки с одеждой.

Новик почувствовал, что тело его «околело», как сказал он, то есть окоченело от холода.

— Одевайтесь быстрее, — посоветовал ему Захаров, делая бег на месте.

Как приятно укрыть тело от холода! Но необходимо восстановить работу каждой клетки организма, а для этого нужно больше движений. Оба быстро начали облачаться. Одевшись и подтянувшись ремнями, запрыгали, забегали, потом схватились и начали в полном молчании тузить друг друга, больно поддавая под рёбра.

— Ух, вот и согрелись! — тихо пыхтел Новик.

Вдруг где‑то недалеко треснула ветка. Оба остановились, прислушались. Теперь они явственно слышали шаги и тихий говор нерусских людей. Новик и Захаров метнулись за дерево, притаились. Вскоре появились двое немецких солдат. Они шли, мирно о чём‑то разговаривая, забыв о всякой осторожности. Автоматы их висели на животе, но почему‑то без дисков. Захаров сразу отметил это и шепнул Новику. Немцы направились к лодке, и дело, таким образом, начинало принимать совершенно нежелательный оборот. Захаров беспокойно заёрзал на земле, порываясь вскочить. Это во–время заметил Новик.

— Тс, Коля! Не рвись наперёд батьки в пекло, ущемлю, хоть ты и силач.

При этом он взял его руку и до боли стиснул в своей руке.

«Ну и сила, — с удивлением подумал Захаров, — и откуда она у него?»

Немцы подошли к лодке, начали её отвязывать. Это был очень удобный момент для партизан, и оба они, словно по команде, выпрыгнули из своего укрытья и кошками набросились на немецких солдат. Те не успели и опомниться, как очутились в железных тисках партизан.

Немец, на которого насел Новик, недолго мучился. Новик сдавил ему горло и тот, захрапев, вытянулся, лёгкая судорожная дрожь прошла по его долговязому телу. Захаров шаром катался по обледенелой земле вместе с здоровенным и толстым парнем. Новик, недолго думая, сильным ударом ноги в голову оглушил немца, и тот сразу опустился. Ему запихали кляп в рот, связали руки и ноги. Обоих положили в лодку и, оттолкнувшись от берега, быстро поплыли на ту сторону, где их ожидали друзья.

Часть третья ВО ИМЯ ЖИЗНИ

I

Коммуниста Новика и комсомольца Колю Захарова за образцовое выполнение боевого задания по форсированию Днепра командование партизанским отрядом представило к награде — ордену Красного Знамени. Приказ об этом был зачитан уже на правом берегу Днепра перед строем всех партизан.

— Служу Советскому Союзу, — улыбаясь, прохрипел Новик, — он всё‑таки простудился во время переправы через Днепр.

— Везёт вам, — с грустью в голосе сказал ему Гарпун, и его серые, водянистые глаза сразу потускнели.

Потом он пошёл поздравлять Колю Захарова. Новик, завертывая цыгарку, смотрел ему вслед хитрыми, смеющимися глазами: «Жалкая личность!»

— О чём задумался, ерой? — ударил Новика по спине дед Петро. — Кабы не ты — капут бы нам! А?

Этот говорил без зависти, но, как всегда, сильно преувеличивал. Новик неловко отмахивался от наседавшего деда.

— От души поздравляю! — шумел старик. — Дед Талаш тебя бы на руках носил. Не вру!

— Табаку, что ли, нужно? — засмеялся Новик.

— Зачем? Табак есть. А вообче, ежели чего, не откажусь.

Новик, захватив жменю табаку, подал деду Петро.

Макей сиял от радости. Вот она, родная Беларусь! Страна Советская: леса, поля колхозные. До чего мила ты сердцу, Родина! Жизнь за тебя отдадим — не пожалеем. Впереди — спасительные Ключевские, Усакинские и Перуновские леса, где есть возможность не толь–ко укрыться от врагов, но и можно будет неожиданно нападать на их коммуникации. Да, теперь это главное — коммуникации… Но не только стратегические соображения так властно влекли Макея на Запад. Где‑то теперь она, Броня? Поскорее бы к ней!

— Приготовиться! — как‑то необычно весело крикнул Макей, и словно эхо во всех концах партизанского становища повторялось это слово:

— Приготовиться!

— Приготовиться!

— Шагом марш! — скомандовал Макей, и колонна тронулась.

— В своем доме и стены защищают, — разглагольствовал дед Петро, шагая рядом с Хачтаряном и победоносно поглядывая по сторонам.

Дед был сегодня в особенном ударе. Знакомые места приводили его в детский восторг. Комиссар слушал -его с снисходительной улыбкой: «Что малый, что старый». Дед Петро не унимался:

— Теперича, немчура, берегись! А? Как, товарищ комиссар? Потому как сила у нас! Как ты с Макеюшкой-то, ладишь?

— Лажу, — смеялся Хачтарян, — чего нам с ним делить?

— Добро! От распрей один вред. Ну, покедова. Побегу к своим.

Своими дед называл хозчасть. Он уже побежал было, да вдруг, обернувшись к комиссару, спросил, нет ли «дымного зелья». Не переставая улыбаться, комиссар насыпал табаку в его шершавую со скрюченными пальцами ладонь.

— Ну, что это мне?! — ворчал старик. — На одну трубку.

Комиссар покрутил головой: «Хитрый авчина!» И дал ещё.

Теперь партизаны шли густыми лесами и только иногда перед ними вдруг открывались широкие колхозные поля, заросшие бурьяном, да трубы сожжённых хат, стоявшие надгробными памятниками то там, то здесь над грудами чёрных пепелищ.

Беларусь! Народные мстители идут отплатить за твои страдания. И Макей торопил отряд: «Скорее, скорее».

Щупальцы его разведки доносили о расположении и действиях противника. Тогда он искусно маневрировал обходил гарнизоны, которые теперь поражали его оснащённостью вбенной техникой и сложной системой обороны: везде были траншеи, дзоты, наблюдательные вышки. «Да, немцы, видно, сообразили, что они не в покорённой стране, где можно привольно отдыхать от тяжёлой фронтовой жизни. Нет! Здесь хуже, чем на фронте. Здесь тебя могут подстеречь партизаны и подбить как куропатку».

Когда макеевцы пришли в Усакинские леса, уже выпал снег. На полях и в лесах он лежал бслоголубыи покровом, отсвечивая мягким матовым светом. Снег был пухлый, как гигроскопическая вата, и даже не искри тся. Полулёжа на розвальнях, Макей подкатил к штабу соединения. От гнедого мерина шёл пар, бока и спина его покрылись мохнатым инеем. Вместе с Макеем с саней соскочили Миценко и Елозин.

Миценко вслед за Макеем по трём ступенькам спустился в просторную землянку. Елозин замешкался, привязывая лошадь.

— Стой, чёрт! — огрызнулся он на мерина, когда тот, ощерясь, схватил его зубами за плечо. Стерев лошадиную слюну с чёрного полушубка, Елозин вразвалку, по–медвежьи, пошёл. к землянке, надеясь там разживиться табачишком: свой весь роздал приятелям, а приятелями у него были ьсе, начиная с Костика и кончая дедом Петро. Костик не курил, но в простоте дуг шевной Андрей Елозин и ему предлагал табак.

— Я же, дядя Андрюша, не курю, — говорил бывало Костик, краснея.

— Какой же это мужчина, если не курит, — смеялся Елозин.

Елозин зашёл в жарко натопленную землянку, где за дощатым, плохо сбитым столом сидел Макей и какой-то чёрный с красивым лицом молодой человек. Это был Вещеряков, о котором как‑то говорил Макей. Густые чёрные брови его высоко взлетели на лоб и вдруг чёрным мазком сползли вниз. Вещеряков что‑то говорил Макею, чертя красным карандашом по листу бумаги. При появлении Елозина он обратился к Макею:

-— Твой?

— Это у нас герой, сибиряк.

— Как насчёт горелицы?

— Грешен, товарищ начальник, — ответил сам Ело* зин и осклабился.

Начальник, ясно, не находил в этом ничего смешного и потому брови его взлетели вверх. Громким голосом он сказал, да такое, что у Елозина рот растянулся в улыбке ещё шире, в глазах запрыгали радостные огоньки:

— Вашего командира мы назначаем командиром пятой бригады. Марка макеевцев повысится, и каждый из вас теперь везде и во всём должен оправдывать её.

— Не подкачаем! — сказал до сего времени молчавший Миценко.

— Ну, смотрите. Вот вам приказ. Комплектуйте бригаду. Срок пять—-шесть дней. Чем скорее, тем хп’учше.

Макей молча сел в сани и во всю дорогу не сказал ни слова. Миценко и Елозцн также молчали и лишь многозначительно перемигивались, предвкушая, с какой радостью примут макеевцы весть о назначении Макея. Для самого Макея это было большое счастье. Неужели, в самом деле, сбывается его мечта?

Въехали в партизанский лагерь. Часовой издали узнал лошадь командира, но для порядка крикнул:

— Стой!

— Стой, чёрт! — закричал неожиданно Андрей Елозин. И к Макею:

— Не пущают, товарищ комбриг!

— Правильно делают. Одобряю.

Макеевцы временно жили в лагере березовцев. Командир отряда Перестенко великодушно предоставил Макею место в своих землянках.

Весть о создании партизанской бригады под командованием Макея быстро распространилась среди партизан.

— Вы теперь наши, — говорили макеевцы березовцам.

— А ещё кто?

Андрей Елозин давал пояснения. Он сам слышал от товарища Вещерякова, что в бригаде будет пять отрядов. В бригаду, действительно, входили березовцы (командир Переетенко), отряд Бороды (командир Павлов), лосевцы, макеевцы и марусовцы.

Вечером в штаб отряда Переетенко съехались командиры отрядов, входивших в пят\ ю бригаду. На этом со* вещании Макей сказал, что отряды не теряют свою самостоятельность. Всё как было, так и останется. Повеселевшие командиры зашумели, недоумевая:

— Зачем же бригада?

— Лишняя надстройка.

— Почётные и громкие чины! Да? — ехидничал Марусов, хмурый, скуластый человек с длинными усами.

Макей встал, суровым взглядом окинул присутствующих:

— Ни то, ни другое. Бригада создаётся для координации действий при проведении больших боевых операций. В современных условиях, когда враг усилил свои гарнизоны и осуществляет строгое взаимодействие между ними, одному отряду просто не справиться. Перед нами Дручаны, Шмаки, Козуличи, Чичевичи, Городец. Кто из вас, спрашиваю, возьмётся один со своим отрядом разгромить, скажем, хоть Козуличи?

— Да ведь Козуличи, товарищ комбриг, крепость! Что вы! — возразил с упрёком Павлов, разглаживая свою превосходную, по пояс, бороду.

— Дручаны тем более, — вставил Переетенко.

— А мы, значит, остаёмся самостоятельными? — высказал своё затаённое опасение Марусов.

Макей язвительно улыбнулся:

— Можете на этот счёт быть совершенно спокойны. Но предупреждаю, —сказал он раздельно, выпрямившись, — тогда, когда это будет нужно, вы беспрекословно подчиняетесь мне. Ясно? Я выполняю волю партии. В чём вы совершенно свободны — это в организации и осуществлении диверсий.

— Это немало! — восхитился Борода. — А субординация для нас, товарищ комбриг, думаю, ясна.

Лось покосился на говорившего: «Подхалимничает».

В конце концов все сошлись на том, что бригада, действительно, необходима, но она должна быть гибким и послушным инструментом партизанской войны.

Лось был задумчив, говорил мало. «Прямо с дороги полетел в штаб соединения за получением чинов, — думал он о Макее, — и сестру забыл. Неужели не спросит?» Но Макей спросил, когда все расходились. Он тронул Лося за рукав:

— Останьтесь на минутку, товарищ Лось.

Они сели друг против друга. Макей нарочито медлил, набивая трубку и разжигая её.

— Табак дрянь, — сказал он. — Для трубки идёт турецкий.

— Трубки не курю, не знаю, — с еле сдерживаемым раздражением ответил Лось.

— Слышал, — начал Макей, — что моя сестра в вашем отряде?

— Вы не очень‑то внимательны к ней.

— Значит, это правда, что она у вас? — с жаром подхватил Макей, пропуская замечание Лося. — Как её здоровье? Поправилась она?

Лось сухо ответил, что она здорова.

Оба они по неясным им самим причинам умолчали о других женщинах. Правда, Лось намекнул, что фельдшерица, которая ухаживает за ней, тоже здорова. То, что Лось обошёл молчанием Броню, навело Макея на подозрение, укрепило в нём и без того росшее чувство ревности. «Лось красив», — подумал Макей, бросив на него сумрачный взгляд.

— Могу быть свободен? — сказал Лось, вставая. — Когда прикажете привезти сестру?

Этот тон заставил Макея рассмеяться — уж больно он официален.

— Вот выстрою хоромы, приеду сам. В гости!

— Милости прошу! — сдержанно сказал Лось. — Впрочем, вы теперь хозяин.

«Зависть, зависть бесит тебя, товарищ!» — посмеялся в душе Макей и, дружески протянув Лосю руку, сказал:

— Пока!

Лось уехал. Макей, проводив его, сел за стол и погрузился в размышления. Почему он не спросил о Броне? И почему тот не сказал о ней? Лось, чёрт знает, что может подумать! Нет, какое малодушие! Завтра же надо увидеть их.

Макей твёрдо решил утром же съездить в лагерь лосевцев. Кстати, нужно познакомиться с отрядом.

II

Утром Макей не смог выехать к лосевцам Комиссар Хачтарян сказал, что он ещё накануне договорился отправить сегодня диверсионную группу на железную дорогу Могилёв—Быхов.

— Замечательно! — восхитился Макей. — Нечего и откладывать. Надо показать себя! Кто там?

— Гулеев, Захаров, Румянцев, ещё кто‑то, нэ помню. Там у Тулеева список — сэмь челавек.

— Думаешь, Тулеева старшим?

Комиссар, свёртывая папиросу, сказал:

— Гулеев каммунист, ну и смэлый хлопец. Мост тогда замэчатэльно взорвал. Ведь под абстрэлом.

Макей велел вызвать к себе Тулеева. Тот гут же явился, словно дежурил за дверыо.

— Значит, говоришь, на охоту? — обратился Макей к Тулееву.

— Тут мы с хлопцами удумали. И вот товарищ комиссар поддержал.

Макей похвалил за инициативу, просмотрел список и одобрил его. .

— Ну что же, желаю удачи, — сказал он весело, пожимая Тулееву руку. — Вечером проводы. Со всеми хлопцами сюда приходи.

Весь день группа Тулеева деятельно готовилась к походу, окружённая вниманием ребят, которые с нескрываемой завистью смотрели на диверсантов. С печальным лицом стоял Елозин. «Макей не отпустит меня от себя», — думал он и чесал за ухом.

— Везёт! Завидую вам. Вот счастливцы!

— Адъютантам нельзя, — пошутил Захаров, — это дело солдатское!

— Пошёл ты к чёрту, трепач! — выругался Елозин и отошёл в сторону.

— Михась, возьми! Ну, что тебе? Ты знаешь я какой? — ныл Ропатинский с безнадёжным видом, охаживая Тулеева, хотя хорошо знал, что его не возьмут.

Гулеев таинственно улыбнулся и, не желая обидеть товарища, ответил серьёзно:

— Да поверь мне, не могу! Не ной под руку… У кого тол? — спрашивал он, смотря на Колю Захарова.

— У Сашки.

— У меня тол, товарищ командир группы, — отозвался Догмарев, отрываясь от мешка, в который укладывал все пять килограммов тола.

— Не подходите, — шутил он, — огнеопасно.

— А тол и не боится огня‑то, — заметил, сверкая глазёнками, Костик.

Захаров засмеялся:

— Чего же он боится? По–твоему, он и удара не боится? А?

— Удара? — переспросил Костик, боясь попасть в ловушку. — Какой удар…

— Ну вот, скажем, топором?

— Да оставь ты, Коля, — вмешался Гулеев, — пристал к мальчишке.

— Удара не боится, — шепнул украдкой Румянцев, искренне желая помочь растерявшемуся Костику.

— Комиссар идёт, — сказал Гулеев и одёрнул выбившуюся из‑под ремня рубаху. — Тише, вы!

Хлопцы поднялись, Гулеев выступил вперёд и отрапортовал о готовности группы. В это время к комиссару подошёл Лисковец. Он был подтянут, подобран: шуба опоясана широким ремнём, через плечо перетянута портупея. Улыбаясь, он обратился к комиссару:

— Прошу включить меня в диверсионную группу. Знаю местность. Проводника не надо.

Гулеев метнул на него суровый взгляд:

— И мы знаем. Обойдёмся без помощи!

— От помащи никагда нэ атказывайся, — сказал с расстановкой комиссар, попеременно наблюдая за лицами Тулеева и Лисковца.

Как только заговорил комиссар, Лисковец посветлел, зато Гулеев помрачнел и насупился.

— Товарищ комиссар, — просительно заговорил Гулеев и голос его дрогнул, — ведь набрались полностью, а желающих много. Чем он счастливее?

Гулеев знал: упрям комиссар, нелегко с ним сговориться. Лисковец надменно сморщил губы:

— А тебе что? Жаль? Ордена идёшь зарабатывать?

Гулеев вскочил, как ужаленный. Пальцы рук его сжались в кулаки. Лицо покрылось бледностью, глаза сделались как у безумного.

— Ордена?! Ордена?! — кричал он, наступая на оробевшего Лисковца.

Вмешался комиссар:

— Успакойтесь, Гулеев! Приказываю. А вы, Лисковец, идите в зэмлянку.

Гулеев отошёл к Догмареву, у которого, как и у Гулеева, дрожали руки.

— Успокойся, Миша.

— И что он за человек, товарищ комиссар? — обратился к Хачтаряну стоявший тут же дед Петро. — Чего ради его подобрали? Где у Козелло глаза?

— К нам, как ты знаешь, дедо, — сказал комиссар, — по пути из Орловщины пришло пятьдесят чэлавек. А тэ, что за люди? Мы столько же о них знаем, сколько и о Лискавце. Присматривайтесь к новичкам, правэряйте их, матайте на ус. Среди них всякие могут быть.

Гулеев сердито ворчал, грозя кому‑то:

— Подожди, гад!

— Гулеев, — сказал комиссар, — мой тэбе савег, кацо: будь выдэржаннее. Нэ правь па мэль, чем крепче нервы, тем ближе цель. Так, кацо?

Гулеев виновато улыбнулся.

— Да ну его к чёрту, товарищ комиссар! У меня одна мысль: как -бы скорее немцев отсюда попереть, а он об орденах. Ну, вот, и зло взяло. На свой. аршин меряет.

Комиссар поднял левую руку, завернул обшлаг шубняка, сказал:

— Через час ждём в штабе.

И ушёл. «Вот человек! Никогда, наверное, не горячится и не кипятится так глупо, как я. Надо взять себя в руки», — думал Гулеев, глядя вслед комиссару.

Через час группа в семь человек остановилась перед землянкой, двери которой были обиты пестрядной кодрой. Из землянки вышли Макей, Хачтарян, Стеблев, Козелло, командиры и политруки рот, писарь штаба Макуличев. Собрались и партизаны. Откуда‑то со стороны подошёл секретарь партбюро Пархомец.

Выступил Макей:

— Желаю удачи!

Он подходил к каждому, пожимал руку. Дольше задержал свою руку в руке Захарова. Ему показалось, что тот вздрогнул. Гулеева обнял:

— Надеюсь, Михась! И хлопцев береги.

Макей всегда был скупой на слова, а взволнованный чем‑нибудь и совсем мало говорил.

Солнце скрылось за верхушками леса. Высоко в ясном небе плыл между искорками звёзд бледносеребристый серп месяца. Было морозно, и хлопцы начали уже поводить плечами: холодно, да и не терпелось.

— Можете идти! — сказал Макей.

Группа тронулась, сопровождаемая назиданиями и пожеланиями всех присутствующих.

— Смотрите, хлопцы, без поезда не приходите! Чтоб под откос!

— Не подкачаем! — кричал уже с дороги Гулеев.

Вскоре в лесу стало совсем темно. Серп месяца как‑то неожиданно быстро скатился к горизонту и, окровавясь, горбом повис над молодым березняком, тонкие прутья чёрной сеткой легли на его красный изгиб.

— Врубелевская луна, — сказал мечтательно Юрий Румянцев, -— ведь вот же до чего верно нарисовал художник. Эта картина на меня всегда как‑то неприятно действовала.

— А вот, как узнать, — сказал Гулеев, всегда отличавшийся практической сметкой, — эта луна на ущербе или только зародилась?

— Понятия не имею, — откровенно сказал Захаров.

— Ну, так знайте — родилась. Проведите от одного её рога и до другого воображаемую линию и вы получите букву «Р». А когда луна на ущербе, то получится буква «С» — значит смерть. Это меня отец научил.

Ребята хотели проверить правильность слов Тулеева, но луна уже совсем запуталась в чащобе леса и глядела оттуда, словно узник из‑за решётки. В лесу стало темно. Где‑то недалеко прокричала сова и смолкла. Почти в полной тишине партизаны шли по лесной тропинке. Тусклой тёмной лентой вилась она между неохватных вековых сосен, елей и ольх, вершины которых смутно вырисовывались на потемневшем, ярко вызвезденном, небе.

III

Сказочно живописно ночное безмолвие зимнего леса, освещённого ровным голубым сиянием лунного света. Словно русская девушка в широком сарафане до пят, стоит, раскинув ветви, исполинская ель в сверкающих снежных блёстках. А поодаль, на небольшой залитой луной полянке, могучая медноствольная сосна высоко взметнула в звёздное небо свою кудрявую вершину. Тускло блестит в этом призрачном царстве путаная лесная дорога, и нужна большая сноровка, чтобы не сбиться с неё, особенно ночью.

Петрусь, ездовой Лося, был опытный и хорошо знающий этот лес хлопец. С изумительной ловкостью проскакивал он между всех этих сосен и елей. И только на раскатах дороги, оборачиваясь к седоку, кричал:

— Держись, товарищ командир!

Лось хватался за края санок и ворчал на ездового, словно тот был повинен в этой чёртовой дороге. Сегодня его всё тревожило и раздражало. Даже эти сказочно–исполинские деревья, звёздное, тёмноголубое небо и изумительная какая‑то, почти хрустальная, тишина, стоявшая вокруг, не умиротворяли его смятённые мысли. Опять Макей на его пути. Хуже всего,* что он сам любит этого «рябого чёрта». Он даже почти рад, что будет работать под его начальством. Ничего не скажешь: способный и смелый вояка.

Особенно ценил Лось в Макее решительность. По его мнению, это не была решительность безрассудная, когда человек, очертя голову, бросается в омут головой и с театральным жестом гибнет у всех на глазах. Макею чужд был этот гнилой романтизм. Лосю казалось, что Макей — трезвый и сухой политик, учитывающий всё в своей практической деятельности.

И вдруг откуда‑то, без всякой связи с его рассуждениями, всплыло имя Брони. Словно горячей волной захлестнуло сердце. Что бы это значило? К чему тут она? «Ах, чуть было не забыл — ведь завтра за ней, именно за ней, а не за Дашей и, тем более, не за Марией Степановной приедет Макей. Приедет и увезёт её. И она его любит. Она никогда не говорила ему об этом, но ведь видно же! Почему не меня?» Тогда, в Кличеве, ему казалось всё просто и ясно: он ей скажет, кто он и тогда… Но вот настал этот долгожданный для него день. Он ей открывает себя, а она, увидев его истинное лицо, к его ужасу, падает в обморок. Какая нелепость! А ведь первые впечатления, говорят, бывают решающими. До сих пор она относится к нему сухо, холодно, почти враждебно, хотя и старается скрыть это. Лось простонал, крикнул на ни в чем не повинного ездового:

— Да гони ты быстрее, дьявол!

— Куда же ещё прытче? Лошадь сдохнет, товарищ командир. Ей бо!..

— Чёрт с ней!

Ездовой покрутил с сокрушением головой и про себя отметил, что у его командира,, видно, что‑то не всё хорошо, никогда он не видел его таким.

— Дела! — сказал ездовой вслух и зло ударил кнутом «Заморыша», надеясь втайне, что Лось за это отругает его. Нет! Быстрее велел гнать. Потом сказал, чтоб заехал к Марии Степановне.

— Это к какой?

— К такой! — передразнил его Лось. — Одна у нас Мария Степановна.

— Это к макеевкам, значит? Так. Понимаю. Ну, милая! — и он хлестнул по лошади, которая и без того неслась во весь опор. От неё валил густой пар, а ездовой, понукаемый Лосем, продолжал её гнать, хлеща ремённым кнутом. Лёгкие санки с железными подрезами со звонким скрипом катились по дороге, окутанные снежной пылью, Мимо летели деревья, кусты можжевельника, молодые приземистые ёлки.

— Ну, ну, «Заморыш»! — кричал ездовой.

— Стой! — послышался окрик и кто‑то щёлкнул затвором винтовки.

— Свои, хлопцы. Командира везу.

В лагерь въехали уже шагом. Конь тяжело дышал и видно было при лунном свете, как брюхо его то раздувалось, то опускалось. Вскоре санки остановились перед землянкой «макеевок», но Лось не шевелился. Ездовой обернулся: «Жив ли?» и, увидев страшные немигающие глаза командира, невольно шевельнул вожжами. Лошадь тронулась как бы сама собой, а бедный Петрусь притаился, боясь шелохнуться. «Видно сильно хлебнул наш командир», — подумал ездовой, подъезжая к землянке Лося.

Лось, находившийся в нерешительном состоянии, начал склоняться к тому, что сейчас неудобно тревожить женщин, лучше он зайдёт завтра, а то, чего доброго, подумают, что он рад поскорее от них отделаться! Но для ни. х ведь это должна быть радость, что вернулся Макей, что он комбриг и скоро приедет к ним. Он нашёл, что с его стороны это мелко, гнусно лишать радости этих бедных женщин, что он поступает эгоистично, не по–советски. Он решил всё же зайти к ним сейчас. Но санки уже стояли перед его жилищем.

Тяжело опираясь на сиденье, Лось грузно вылез из санок и тяжёлой походкой вошёл в свою землянку. Здесь его обдало теплом раскалившейся железной печурки. Не раздеваясь, он лег на топчан вниз животом и заснул тяжёлым тревожным сном. Такой сон скоротечен. Действительно, Лось вскоре проснулся, сел, закурил вместе с заглянувшим сюда дежурным. Дежурный посмотрел на него испытующе и откровенно сказал:

— А я думал, товарищ командир, что вы где‑то хлебнули.

— Угадал, — мрачно ответил Лось.

Под утро Лось заснул, но вскоре его разбудил общий сигнал к подъёму. Он быстро вскочил с постели, умылся и, одевшись, выбежал на улицу. На дворе было ещё темно. Чего он встал в такую рань? Но лагерь уже пробуждался. В полутьме, словно тени, сновали партизаны: тащили в котелках воду, охапки дров, бежали по своим нуждам. «Чего это меня нелегкая подняла?» — снова и снова спрашивал себя Лось. «Ах, да, скоро должен приехать Макей». Он подозвал к себе дежурного.

— Сегодня к нам приедет комбриг, — сказал Лось, — отдашь ему рапорт. Наш отряд входит в его бригаду.

— Есть, товарищ командир! — сказал официальным тоном дежурный, подняв к головному убору руйу. и радостная улыбка вдруг осветила его лицо:

— Макей? — спросил он. — Говорил тут ездовой.

— Макей, — коротко ответил Лось и, круто повернувшись, пошёл дальше.

— Выходит, и мы макеевцы? Факт! — сказал сам себе дежурный и со всех ног бросился наводить порядок в лагере.

Лось постучал в дверь землянки, в которой жили молодые женщины. Они еще лежали в постелях, хотя давно уже не спали. Извинившись за раннее вторжение, Лось поздравил их с добрым утром.

— Угадайте, кто у нас сегодня будет?

— Как же можно угадать? — сердито сказала Мария Степановна.

А Даша вдруг встрепенулась и закричала,, захлопав в ладоши:

— Знаю, знаю! Макей!

— Верно. Угадала. Как это ты, Даша?

— Очень просто: мы только его и ждем, больше некому приехать к нам.

Женщины весь день ждали дорогого гостя, но напрасно. Как известно, Макей не мог в этот день выехать к ним. Не было у него возможности приехать ни на другой день, ни на третий. Мария Степановна ходила, как грозная туча: злая, крикливая. Даша несколько раз успела всплакнуть, упрекая брата в жестокости. Только Броня стала заметно веселее. Она легко бегала по лагерю, звонко смеялась и, ловя на ходу разговоры о комбриге, вспыхивала и вся словно бы трепетала: «Милый мой, родной!»

— Забыл вас Макей, — смеялись лосевны.

— Неправда. Приедет!

Лось, наблюдавший за Броней, не особенно удивлялся той перемене, которая произошла в девушке. «Она его любит», — печально думал он и смеялся вместе со всеми, сам не зная над чем, возможно над своей глупой любовью к чужой невесте. «Ну, не смешно ли, право, любить девушку, которая едва переносит твое присутствие? Да и недосуг теперь: война! И Макей напрасно вяжет себе руки» Но эти размышления только показали, что он, Лось, несмотря ни на что, любит Броню. Однако, он спокойнее стал относиться к своему положению, и это позволило ему лучше заняться делами отряда. К его стыду оказалось, что хлопцы его плохо одеты, не обуты, как следует. Последнее время недостает хлеба, а со вчерашнего дня пищу едят не соленую. Он набросился на начхоза, на начштаба.

— Почему молчали?

Со жгучим чувством стыда вышел из штаба. В землянках оказалось темно и полно мусору. Партизаны давно не мылись в бане, завшивели. «А Макей не успел еще построить лагерь, а уж отделывает баню, землянки, строит с окнами», — думал Лось, слушая жалобы партизан.

Вечером он созвал командный состав. Наметили план работы на ближайшее время, и уже утром застучали топоры на постройке бани. Дежурные выгружали из землянок грязь, устанавливали печки, вставляли окна, «что бы было, как у Макея».

Лось приказал начальнику штаба подобрать диверсионную группу. Макей, Говорят, уже послал.

— А куда мы пошлем? Да и тола у нас нет, — ворчал в большие усы начальниц штаба.

— Эй, начштаба, берегись! Макей приедет, не сдобровать тебе.

— Что за гроза ваш Макей, — говорил тот, перебирая бумаги, и разглаживал свои седеющие усы.

— Смотри, прополет он тебе усы, — смеялся Лось.

— Здравствуйте, товарищи!

Лось оглянулся и тут же вскочил. За ним вскочили и все остальные. Однако он отдал команду «встать» и, вытянувшись, обратился к вошедшему:

— Товарищ комбриг, штаб отряда, входящий во вверенную вам бригаду, разрабатывает план диверсии!

В дверях, подпирая шапкой–ушанкой потолок, стоял Макей. Он с каждым поздоровался за руку и присел к начальнику штаба.

— Покажите, какие вы тут диверсии наметили?

Начальник штаба, не ожидавший, что «ревизия» начнется с него, смутился. Откашлявшись, он начал обстоятельно рассказывать, как и что они хотят провести.

— Мост бы через Друть, товарищ комбриг, кувыркнуть, — мечтательно говорил начштаба, разглаживая пышные впроседь усы.

— Это который? — спросил Лось.

— Каличенковский, товарищ командир отряда, — ответил начштаба.

— Мы его уже взяли на прицел, старина, — сказал Макей.

Лось поднял удивленно брови: «И тут поспел!»

— Коммуникации -— это сейчас главное. Нужно уничтожать коммуникации врага.

— Совершенно справедливо, товарищ комбриг! — согласился начштаба.

Пожелав успешной работы, Макей, сопровождаемый Лосем, вышел из тёмной землянки.

— В лагере у вас грязно, товарищ Лссь, — с упрёком сказал Макей, направляясь к землянке, где жила его сестра Даша.

— Руки не доходят.

Макей поморщился.

— Сейчас я пришёл поблагодарить тебя за мою се–стру. Ругаться не буду. По скоро заглянем с комиссаром. Предупреждаю. Где они тут? — спросил он Лося, имея б виду Дашу, Броню и Марию Степановну.

— Сюда, товарищ комбриг, — указал Лось на землянку, засыпанную снегом. — Могу быть свободен?

Чувство такта, а может быть и что‑нибудь другое, удерживало Лося от участия при встрече Макея с Броней. Макей бросил на него вопросительный взгляд и, подумав, сказал:

— Вы свободны, товарищ Лось.

Макей постучал.

— Кто? — сердито спросила Даша, вставая с топчана и поправляя на себе смявшуюся юбку.

— Можно?

— Входите! — крикнула Мария Степановна и тихо: — Шляются… Чего надо?

— Макей! -— вскрикнула Даша, узнав в вошедшем своего брата, и бросилась к нему на шею. — Мы думали, ты не приедешь, — говорила она, глядя на него с упреком и ласкаясь к нему. — Почему так долго, братик?

— Мы только сегодня отстроили для вас землянку. Ведь мы у Перестенки ютились. Ну, здравствуй, Мария Степановна. Скучали без нас? Здравствуй, Броня.

— Здравствуй! — тихо прошептала Броня, словно у неё перехватило горло. «Только бы не вздумал поцеловать», и она поспешила протянуть ему руку.

«Не рада, видать, мне», — подумал Макей, пожимая хрупкую руку девушки. Ему безотчетно захотелось до боли сжать эту мягкую и пухлую ладонь.

— Ой, больно! — вскрикнула она и всем телом подалась к нему.

Их лица почти сошлись и он вдруг обнял её и поцеловал в губы. Броне было и стыдно, и в то же время радостно, сердце её забилось и она, вскинув полуобнаженные руки, горячо обвила цми шею Макея.

IV

— У нас хоромы, — смеясь, хвалился Макей, глядя веселыми глазами на своих спутниц, — Харлап! — кричал он ездовому. — Не переверни! Дорогой груз везёшь!

При этом Макей пожимал локоть сидевшей рядом с ним Брони, одетой в овчинный тулупчик, и говорил ей шёпотом: «Дорогая». Броня сидела, стараясь не двигаться. Когда на раскатах сани летели в сторону, она невольно прижималась к Макею и смущенно вскрикивала: «Ой!».

— Чай не хрустальные, — откликнулся Харлап, кося смеющиеся глаза на женщин, — не расколются.

— Много ты понимаешь, Харлапчик, в женщинах, — бойко заметила Мария Степановна. — Это‑то как раз с ними чаще всего и случается.

— Раскалываются?! — удивился Михась Харлап, у которого над пухлой губой едва пробился первый пушок. — А я не знал.

— Раскалываются, надвое.

Даша залилась звонким смехом и навалилась на ездового, бывшего их односельчанина. Щеки Брони залились румянцем, она упрекнула подругу, стыдливо закрываясь рукой:

— Ну уж, Мария Степановна!

Макей весело смеялся. Всем им было радостно и оттого, что они вновь встретились, и оттого, что едут в лагерь Макея.

— Мне всё кажется, что мы едем домой, — сказала Даша и вдруг лицо её стало печальным, глаза наполнились слезами. — Сожгли наше село, Макей.

Макей ничего не ответил, только крикнул громко:

— Задремал, Харлап!

Харлап шевельнул вожжами и лошадь прибавила ходу.

— Стой! Кто едет? — сердито крикнул партизан, стоявший на посту у толстой сосны. Он вскинул на руку винтовку.

Ездовой Макея Михась Харлап остановил лошадь, выскочил из саней с винтовкой в руках и сделал какие-то сложные движения. У сосны показался еще один человек.

— Проезжай! — закричали с поста.

— Вон у них как! — восхитилась Даша, озорно поблескивая карими глазами, в которых светилась гордость за своего брата.

— Порядок! — сказал Харлап с важностью бызатого солдата, гордого тем, что он служит у боевого командира. Макей только усмехался, посасывая свою трубочку.

— Значит, лагерь скоро? — простодушно спросила Мария Степановна.

Макей и Харлап многозначительно молчали. Мария Степановна вопросительно посмотрела на их надутые физиономии и обозлилась:

— Не ломайтесь, пожалуйста!

— Ха–ха–ха, — засмеялся Макей, а вслед за ним покатился со смеху и Михась Харлап.

— Разве вы не видите? — говорил Макей сквозь смех, вытирая слёзы. — Мы уже в лагере. Вот здорово, Харлап, — обратился он к всё ещё смеющемуся ездовому.

Харлап сразу стал серьезным:

— Здорово, товарищ комбриг! Под вашим руководством…

— Не подхалимничай, Харлап, — урезонила его Даша, — это тебе не идёт.

Макей, улыбаясь, что‑то шепнул на ухо Броне. Та с серьезным лицом кивнула ему головой.

— Я не подхалимничаю, а маскировка добрая! — оправдывался Харлап.

Действительно, маскировка была неплохая. Только теперь женщины рассмотрели стоявшие рядами большие кучи снега.

— Но где же партизаны? — удивилась Даша.

— В землянках, разумеется. В это время у нас по всем подразделениям идёт политучёба.

Макей посмотрел на часы:

— Сейчас будет отбой.

Не успела лошадь ступить несколько шагов, как раздалась команда «отбой», повторенная многократно во всех уголках лагеря. Теперь приехавшие уже ясно видели низко врытые в землю землянки. В стороне стоял высокий шалаш с отверстием вверху. Над красными угольями висел большой чёрный котёл, покрытый деревянной крышкой. Немного поодаль видно было что‑то странное, ни на что не похожее, с большим маховым колесом и широким шкивом, протянувшимся вдоль рва.

— А это что? — спросила Броня.

-— Мельница, самая настоящая мельница. Такие пироги можно закрутить!

— Да вы здесь, видно, не воюете, а пироги закручиваете? — съязвила Мария Степановна.

— А как же, — печём: кому пироги и пышки, а кому синяки и шишки.

Из землянок выходили партизаны. Гремя котелками, они бежали на кухню.

Приехавшие появились на центральной площади лагеря как раз в то время, когда Ропатинский начал разливать из общего котла обед. Увидев Дашу, Броню и Марию Степановну, он замахал им половником, что, видимо, надо было понимать, как приветствие и приглашение к обеду. Смотря на длинную и несвязную фигуру Ропатинского, женщины расцвели в улыбках.

— За какие грехи, Ропать, попал в повара?

Ропатинский смутился. Макей, хмурясь, сказал:

— Почему вы думаете, что в повара ставят только за провинность? Странное мнение.

Всюду сновали партизаны. Они останавливались, приветствовали Макея. Некоторые здоровались с женщинами, другие смотрели на них удивленно–вопросительно. Ни Даша, ни Мария Степановна многих не знали.

— Как изменился отряд, — не узнать, — сказала Даша, рассматривая незнакомые лица.

— Да, у нас отряд раза в три иырос, —с гордостью сказал Харлап. — Знаешь, Даша, какой у нас теперь отряд?!

— Ты военные тайны не разглашай — всыплю, — пригрозил Макей.

Харлап обиделся.

— Уж и своим не скажи.

У землянки женщин встретили комиссар Хачтарян и секретарь партбюро Пархомец. Пархомец еще издали увидел Дашу и улыбался только ей. Комиссар стоял серьезный, с каким‑то недовольным лицом.

— Пополнение везу, — сказал Макей, выпрыгивая из санок.

— Как здоровье Даши? — спросил как‑то холодно комиссар и метнул взгляд на Пархомца.

— Кавалеры! — шумела Мария Степановна. — Помогли бы дамам вылезти. Рыцари!

— Ой, ноги пересидела, — улыбаясь и морщась, стонала Даша, поднимаясь из санок. Пархомец бросился к санкам, подхватил под локти Дашу и помог ей подняться.

— Какая ты… Даша!

Даша чувствовала на себе восхищенный взгляд этого серьезного и скромного человека с русыми волосами над высоким лбом, его порывистую сдержанность и тело её оттого вдруг сделалось упругим и пружинистым. Ей захотелось показать себя перед всеми товарищами сильной и ловкой, и она, опершись на плечо Пархомца, легко выпрыгнула из саней и попала в объятия деда Петро. Она склонилась ему на грудь и сразу спина ее размякла, начала вздрагивать. Макей отвернулся.

— Не плачь, внуче, не плачь. Рана‑то, зажила ли?

— Зажила, деду.

— Ну, добро. Подожди, — сказал он с ласкэЕОЙ хитрецой, как это делал бывало, — у меня тебе гостинец, лиса прислала.

С этими словами он суетливо начал распахивать полу шубняка и вскоре из грудного кармана извлек белый узелочек.

— Накось, — и дед Петро сунул его Даше.

Это были орехи, которые достал он из дупла белки. Даша вопросительно взглянула на деда и глаза ее затуманились. Как бы оправдываясь, он сказал:

— Немцы убили белочку. Орешки ей уже ни к чему были. Убили… — И небольшие глазки его в красных веках прослезились.

Всей компанией, за исключением комиссара, зашли в светлую и просторную землянку. Здесь пахло смолой и прелью. Железная печь посреди землянки дышала жаром. Вдоль стен стояли три топчана.

— Это для вас, — торжественно сказал Макей.

В дверях стояли дед Петро и Пархомец. Оба улыбались. Даша и Мария Степановна разделись. Броня тоже сбросила с себя шубу, осталась в одном клетчатом платье. Ей было жарко, она разрумянилась и теплая волна какого‑то необъяснимо светлого чувства вдруг подхлынула к ее сердцу. Вспомнилась ей родная семья, вот также собиравшаяся по вечерам у жаркой печки. Луща семячки, мать бывало вела тихую беседу с бабушкой. а отец, насупившись, сидел в очках, читая»газету и ворча себе под нос. Иногда он отрывался от газеты и обращался в сторону женщин:

— Послушай, мать, что только этот проклятый Адольф удумал, Гитлер‑то. Россию хочет захватить! Но не сломить ему Россию, нет! Плохо знает он нас, большевиков!

— Не сломить ему Россию, нет!

Это сказал расходившийся дед Петро. Он воинственно наступал на Пархомца:

— Ты мне скажи, секлетарь, наши, слышь, чужеродцев у Сталинграда шибко теснят?

— Окружение закончили. Вся эта группировка будет уничтожена.

Радостная улыбка осветила лицо старика. Такую же улыбку Пархомец замечал на лицах всех партизан, как только речь заходила о Сталинградском побоище.

— Я так и говорю, — сказал старик, направляясь к выхрду.

— Приходи, деду, ужинать, — пригласила Даша.

— Зачем? У меня своя часть — там и харч мой.

И вышел. Молодежь осталась одна. «Всё такой же непоседа», — подумала Даша о своем дедушке.

— Наш деду вещун, — сказал Макей, — что женщины думают?

К нему резко повернулась Мария Степановна:

— Женщины думают, как бы выпроводить кавалеров, да немного прибраться.

— Верно, верно, — сказал, вставая, Пархомец, — пора и честь знать.

Макей и Пархомец вышли.

В этот день весь отряд был занят обсуждением проблемы любви в условиях партизанской жизни Сошлись на том, что любовь — это естественная потребноеть человека, значит, в любых условиях жизни, в том числе и партизанской, она неизбежна. Весь вопрос в том, чтобы любовь не заслоняла от человека высшие его идеалы.

V

Мария Степановна сразу вошла в жизнь отряда, словно она и не расставалась с ним ни на один день. Отдохнув и перекусив, она вышла из землянки и тихо пошла по тропинке, осматривая лагерь. Она останавливала знакомых партизан, расспрашивала их о походе, жалела погибших товарищей. Качала головой, слушая рассказ Румянцева о Добрынине.

— Стал видеть! — сообщил он.

— Андрюша молодец, — сказала она об Андрее Паскевиче. — Если бы он имел высшее образование! Надо зайти к нему. Где санчасть?

Догмарев вызвался проводить её.

— Ну, а ты как, Саша? — спросила она его.

— Всё в порядке. Здоров! Вот только о родине соскучился.

— О Сибири, что ли? — улыбнулась Мария Степановна, вспомнив, с каким восторженным чувством он рассказывал ей однажды об этой суровой, но благодатной стране.

— О ней, — серьезно, с оттенком печали в голосе, ответил Догмарев. — Вот и Андрюша!

— А! Привет лосевцам! — весело закричал Паскевич, направляясь к Марии Степановне и еще издали протягивая ей правую руку. А левой он разглаживал свою курчавую бородку, в которой запуталась белая ниточка от марлевого бинта. Они встретились как старые и хорошие друзья. Вспомнили о тех, кого нет, но которые где‑то работают или воюют, и о тех, кто ушёл навсегда, оставив по себе светлое воспоминание.

— Мне до сих пор, Маша, не верится, что комиссара Сырцова нет в живых.

Тень прошла по лицу Марии Степановны. Губы её дрогнули, в больших голубых глазах сверкнули слёзы. Она отвернулась и украдкой смахнула их концом платка. Андрюша даже не заметил ничего этого. Да и вряд ли кто знал в отряде, как дорог был для неё человек, которого она еще с первой встречи полюбила своим истосковавшимся женским сердцем.

— Слышала, ты чудодействуешь? — проговорила она.

— То есть? Как понять тебя, Маша?

Доктор Андрюша подумал, уж не смеется ли она над ним.

— Говорят, ты Добрынина зрячим сделал?

Андрюша улыбнулся.

— Далеко ещё до этого. Но хлопец стал кое‑что видеть.

Они пошли в санчасть, которая размещалась чуть-чуть на отлете в просторной и светлой землянке, обтянутой внутри парашютом. В землянке четыре койки, столик, накрытый белой скатертью, с блестящими медицинскимн инструментами, Зимнее солнце играло на них холодным блеском. На одной из коек лежал, тяжело дыша, больной партизан, на другой сидел Добрынин. При входе Паскевича и Марии Степановны он повернул к ним голову. Левая щека его и глаз в зеленых крапинках словно обрызганы были зелеными чернилами. Он морщил лоб, напрягал слабое зрение, пытаясь более угадать, чем увидеть. Вошедшие ему казались чёрными силуэтами, плывущими в каком‑то мелочно–белом тумане. Доктора Андрюшу он узнал сразу по его высокой шапке и бородке. Но кто пришёл с ним? Женщина, мальчик? На голове шаль. Катя? Нет. Не похожа. Вдруг в какой‑то миг женщина встала к нему в профиль. Батюшки! Да ведь это Мария Степановна!

— Мария Степановна! — вскричал он взволнованным голосом и пошёл к ней навстречу. Она обняла Добрынина и поцеловала, как родного брата.

— Видишь, Сережа?

Добрынин вздохнул. Мария Степановна вздрогнула.

— Ты что?

— Плохо, Мария Степановна. Всё словно в молоко погружено, а люди — чёрные тени. Лиц не вижу, цвета не различаю.

— Будет и это со временем, — сказал суровым тоном доктор Андрюша, которому, видимо, уже надоели жалобы слепого.

В это время вбежала Катя Мочалова, работавшая в санчасти санитаркой. Она стремительно бросилась к Марии Степановне, расцеловала её, бурно выражая свою непосредственную радость. Но что‑то во всём этом было нервозное, напряженнее.

— Между прочим, знаете, Миша Гулеев пришёл, — сказала она и вдруг расплакалась.

Мария Степановна встревожилась:

— Что с тобой, Катя? Случилось что нибудь?

— Погиб Коля Захаров, — говорила она, рыдая.

Андрюша выбежал из санчасти. Вслед за ним и Катя с Марией Степановной.

На западе догорала вечерняя заря. В густых лесных сумерках туда и сюда сновали люди. Близ штабной землянки стояли группы партизан. Всюду обсуждались результаты диверсии и трагическая гибель комсомо. ьца Коли Захарова. Вскоре из штаба вышли Гулеев, Юрий Румянцев и другие члены диверсионной группы. Их снова и снова заставляли рассказывать, как спустили под откос немецкий эшелон, как погиб Коля Захаров. В десятый раз они повторяли одну и ту же историю.

Мину под рельсы подложил Гулеев. Рядом был положен снаряд. По железнодорожному полотну часто проходили немецкие патрули. Чтобы обмануть их бдительность, место, где были заложены мины и снаряд, замаскировали, засыпав снегом.

— Двое суток лежим в снегу, — говорил Румянцев, — окоченели, а сами с нетерпением ожидаем поезда. Взорвется ли мина? Взорвется ли от детонации снаряд? Что будет с поездом? Всё это мы между собой обсуждаем. Вот на зорьке слышим — гудит. А далеко. Ждём. Видим — платформы, на одних — пушки, на других — танки. Вдруг, как бабахнет! Мы хоть и ожидали взрыва, а всё же невольно вздрогнули. Столб огня. И вот поезд, видим, полетел под большой откос, метроз этак пять вышиной. Я говорю, всё ясно — уходить надо. А Коля твердит одно: «Пойдёмте, там, наверное, автоматы есть». Встал и пошёл. Только вступил на изувеченное железнодорожное полотно, как что‑то взорвалась. Смотрим, Колю окутало облако чёрного дыма. А когда оно рассеялось, Захарова уже не было видно. Мы до сих пор не знаем, что произошло. Предполагаем, что какой‑нибудь партизанский отряд неудачно подложил здесь мину или по неопытности подложили не под шпалу, а около шпалы. На неё, видимо, и наступил Котя. А тут вскоре пришёл аварийный поезд. Труп Коли мы едва успели унести. Похоронили его в лесу.

— Какая нелепая смерть! — говорили многие.

В это время к партизанам подошёл комиссар. Он велел собрать отряд к штабу. Перед строем выступил комиссар Хачтарян. Голос его звучал глухо, говорил он подчёркнуто спокойно, с какой‑то нервной сдержанностью:

— Некоторые гаварят, что это глупая смэрть. Нэ ьэрно! Это геройская смэрть. Захаров пагиб в барбэ с фашизмом. А фашизм всюду сеет смэрть. Ешё много будэт таких смэртэй. Пока нэ уничтожен фашизм — смэрть и разрушения нэизбежны.

Выступили комсорг отряда Василий Закалов и секретарь партбюро Пархомец, призывавшие партизан сплотиться вокруг партии Ленина—Сталина, как руководителя и организатора борьбы с фашистскими захватчиками, организатора партизанского движения.

Последним выступил Макей.

— Товарищи! Хлопцы! — начал он дрогнувшим голосом. — Коля Захаров — не жертва нелепой случайности, он стал жертвой вражеского коварства. Захаров наступил на вражескую мину–ловушку. Враг хочет нас напугать. Но на каждый удар врага мы ответим двойным и тройным ударом. Верно, что ли,, я говорю, хлопцы?

— Верно! Правильно! — ответили ему сотни голосов.

На этом траурный митинг был закрыт. Партизаны расходились по землянкам с чувством подавленности и всё возрастающей ненависти к врагам.

В жарко натопленных землянках, при свете сальных свечей или фитильков, горевших в плошках с бараньим жиром, долго в этот вечер сидели партизаны, вспоминая Колю Захарова. Рассказывали, как Коля Захаров выручал то одного, то другого из неминуемой беды, тысячу раз прц этом рискуя собственной жизнью. И Днепр он переплыл и тем самым спас отряд.

— Всегда вот такие гибнут.

— Какие это такие? — поднявшись на нарах и опираясь на локти, спросил Румянцев.

— Ну, вот такие, храбрые.

— Балда, пойми! Когда погибает трус, мы этого просто не замечаем, или замечаем, да не переживаем: как было пустое место, так оно и осталось пустым. Смерть только показывает всю ничтожность такого человека. Надо жить так, чтобы после твоей смерти люди ощутили зияющую, ничем це заполненную пустоту.

— Правильно, Юрочка! — вскричал вдруг молчавший до тех пор Ужов. — Хотя мысль твоя не новая, нэ верная. Помнишь, как писал Безыменский?

И он продекламировал:


Один лишь маленький, один билет потерян,

А в боевых рядах — зияющий провал…


В землянку вошел Макей, следом за ним втиснулся и его заместитель Миценко. Все встали.

— Садитесь, — сказал глухим голосом Макей и обвел всех внимательным взглядом, как бы ища кого‑то. Румянцев подвинулся на нарах:

— Садитесь, товарищ комбриг.

Макей сел и молча стал набивать трубочку. И только когда распалил её и затянулся крепким самосадом, спросил, выпуская дым изо рта:

— Как жизнь? Что, москвичи, приуныли? — обратился он к Румянцеву и Ужову. — Знали раньше его? — спросил Макей, имея в виду Колю Захарова.

Ужов смутился.

— Я не знал, товарищ комбриг. Я ведь не любил цирк.

— Он даже оперетту не любит, — пожалозался сидевший в дальнем углу Шутов.

— Это ты напрасно. Неужели музыку не любишь?

— Я оперу люблю, — виновато улыбаясь и краснея, ответил Ужов.

— Я знал Колю, — сказал Румянцев. — Я и клоунов люблю. Ужов вон ругает меня, говорит, что у меня вкус плохой. А я даже клоуном хотел быть, да отеа воспротивился.

Макей решил узнать, как теперь, после гибели Коли Захарова, партизаны отнесутся к диверсионной работе, как об этом думает Румянцев, видевший гибель своего товарища. Начал издалека.

— Пожалуй, диверсионной работе крышка.

— Почему? — спросили сразу несколько человек.

— Да вон у меня Миценко уверяя, что капут.

Миценко непонимающе вытаращил глаза, недоуменно пожал плечами. Ничего подобного он никогда не говорил, однако не стал возражать своему командиру, зная его некоторые причуды, и только подумал: «Куда это он клонит?»

В это время в землянку вошли Гулеев и Елозин. От них несло горилкой:

— Какого хлопца мы потеряли! Эх, гады! — слезливым голосом вопил адъютант Макея.

Гулеев мутными глазами всматривался в лица партизан. Пьяно гремел:

— Ужели мы не макеевцы? Что? Бабы?

Все притихли. Румянцев, обнимая Елозина, шептал ему на ухо:

— Здесь комбриг, тише.

Но тот не понимал его и бессмысленно выкрикивал пьяным голосом:

— Да я за комбрига, за Макея, душу отдам. Чёрт!

Вдруг Гулеев налетел на Макея и сразу словно ожёгся, отпрянул и глупо замигал глазами. Хмель у него, видимо, стал выходить. Он вытянулся, медленно поднял к головному убору руку и, непрочно стоя на ногах, с явным сокрушением, выговорил:

— Товарищ комбриг, арестуйте меня, я пьян.

В дверь тихо, незаметно проскользнул Лисковец. Он притаился в уголке у двери.

— Это что? — грозно вопрошал Макей, — бригаду нашу порочить? Звание партизана порочить?

Сразу протрезвевший Елозин, стирая рукавом с лица пьяную улыбку, вытянулся:

— Простите, товарищ комбриг.

Макей шагнул к выходу, чиркнул спичку, подпаливая угасшую трубочку. Пламя выхватило из темноты смеющееся лицо Лисковца. Макей остановился переднезваным гостем:

— А вы, товарищ Лисковец, чего здесь?

Голос Макея звенел, в нём звучала угроза.

Лисковец съёжился.

— Я? Я? — залепетал он. — Як хлопцам.

Услышав имя Лисковца, Елозин повернулся и, поймав его за шиворот, начал немилосердно трясти.

— Убью!

— Прекратить хулиганство, товарищ Елозин! — сказал повелительно Миценко.

Елозин выпустил Лисковца и бросился к помсщнику командира отряда.

— Митя, дорогой, будь братом, — этот жлыдень нас отравил, Лисковец‑то.

Макей насторожился:

— Как это отравил?

— Мы и выпили‑то всего литр, поверишь? Для аппетита. Ну, и Колю помянули. Первач, — сказал он примирительно, впадая опять в опьянение, и, вспоминая, видимо, какой это был крепкий первач, блаженно улыбнулся:

— Хорош первач!

— Уведите арестованных, — сказал Макей и ещё раз бросил быстрый взгляд на Лисковца, на лице которого опять появилась зловещая улыбка.

Макей шёл в темноте, увязая в снегу и натыкаясь то на пни, торчащие из‑под снега, то на валежник. Он всё время ворчал:

— Чёртовы детки!

Лисковец его смущал. Собственно, что такое он сделал? Отравил? Врут! Перепились. Но почему он их угостил? Где он достал первача?

Макей решил зайти к Козелло.

Козелло сидел за столом и что‑то писал. Перед ним длинным языкастым пламенем горела сальная свеча, она густо чадила. При входе Макея Козелло оглянулся, и детская улыбка осветила его доброе мальчишечье лицо.

— Долго сидишь, — сказал Макей, усаживаясь на топчан. — Свеча‑то чего так чадит?

— Сало, видно, плохое.

— Сам ты плохой. Сними нагар‑то, начальник!

Макей улыбнулся. Потом лицо его стало серьёзным.

— Что ты думаешь о Лисковце?

Козелло поворошил рыжие вихры, свесившиеся на высокий в угорьках лоб, задумался. Макей наблюдал за ним с улыбкой.

— Вообще‑то не нравится он мне, — начал начальник особого отдела, — разные там мелочи, наблюдения, но прямых улик нет. А подозрения — плохое основание для выводов.

— Споил сегодня моего адъютанта и Гулеева, — сообщил Макей, — те говорят «отравил». Ты всё‑таки разберись в этом, Федор.

— Внук! — крикнул Козелло.

В темном углу что‑то зашевелилось. Кряхтя и: позёвывая, к столу подошел молодой хлопец, Иван Воронич, по прозвищу Внук. Увидев комбрига, он словно стряхнул с себя всякую сонливость и вмиг преобразился: сверкнув суровым взглядом на Козелло, он звонко щёлкнул каблуками и вытянулся:

— Здравствуйте, товарищ комбриг! Что прикажете?

— Позови сюда Лисковца, — распорядился Козелло.

Внук вышел.

— Я не буду мешать — сказал, вставая, Макей, — ты тут с ним о том, о сём, чтоб не догадался, что за ним наблюдают.

И вышел.

— Здравствуйте, товарищ Лисковец, — сказал Козелло, усаживая вошедшего на топчан. — Внук, ты чего там вытянулся?

— Мне, может, уйти, товарищ начальник?

— Это зачем? Сиди. Или вон ляг.

— Я лучше лягу, — сказал вдруг сонным голосом Внук и повалился на топчан. Вскоре он уже храпел.

Лисковец боком сел на топчан, стараясь придать своему лицу невинное выражение. На столе лежала кучка махорки, папки с бумагами. Он не отрывал глаз от бумаг и, когда заметил, что за ним следят, перевел свой взгляд на махорку:

— Позвольте закурить? — спросил он.

— Курить начали? — сказал Козелло, хорошо знавший, что Лисковец не курил. — В партизанах научитесь. Я вот сам до войны не курил, а теперь без табака жигь не могу.

«Чего они меня притащили?» — думал Лисковец с тревогой и, не вытерпев, спросил:

— Вы меня звали?

— Да. Я пригласил вас к себе. Мы должны все‑таки знать, как живут молодые партизаны. Может, чего не дсстает? Мало ли что, трудно ведь у нас здесь.

— Нет, ничего. Мне нравится. Конечно, тяжело. Но я знал, куда иду. Я хочу мстить!

— Дружите с кем?

— Хлопцы здесь все хорошие, — уклончиво ответил Лисковец, — со всеми дружу. Друзей настоящих, конечно, еще нет. На диверсию хочу, но почему‑то не пускают.

— Все диверсанты у нас пьяницы. Гозорят, профессия заставляет. Гулеев, вон тот, если не выпьет, так и мину не подложит.

— Вот они и погубили Захарова. Елозин сейчас и меня чуть не убил.

— Это за что? — притворно удивился Козелло.

— Напился до белой горячки и лезет на стену. Я подвернулся, как на грех, он на меня, словно собака* накинулся. Кричит, что я их отравил.

— Не понимаю, — сказал Козелло.

— Так ведь и я же не понимаю. Вы знаете, какие они, сибиряки‑то?

Козелло улыбнулся.

— Полно, не волнуйтесь. Сибиряки народ смирный. Только притворяются сердитыми. Что же они — у вас, что ли, пили?

— Малость какую‑то, просто самую что ни на есть малость, — лепетал в смущении он. — До этого где‑нибудь налакались.

— Ну. по–приятельски почему бы и не угостить, — как бы между прочим сказал Козелло.

Сальная свеча уже догорала. Нагар чёрным червем скрутился и повис, сало плавилось и трещало, разливалось по блюдечку, в котором стояла свеча, застывало округлыми ступеньками.

Поздно ночью Лисковец ушёл к себе, довольный результатами посещения «страшного отдела». Ему казалось, что этот «рыжик–пыжик» —Козелло — до невероятности глуп.

В отряде шло накопление боевой техники. Теперь каждый партизан имел винтовку. В каждом отделении был один или два ручных пулемёта Дегтярева. Станковые пулеметы Макей выделил в особый пулемётный взвод. Командиром пулемётного взвода назначили Андрея Юрчука, недавно перешедшего в макеевский отряд из другого отряда, не то Бороды, не то Марусова. Это кадровый командир, украинец, парень лет двадцати пяти, высокий, стройный. Смуглое красивое лицо его всегда было серьезно и в больших карих глазах, играя, искрились лукавые смешинки. Он был малоразговорчив, но общителен, и этому способствовала песня, которую он очень любил. Около него всегда вертелся веселый цыганёнок Петрок Кавтун, первый номер ручного пулемёта из роты Карасева. Где Юрчук и Кавтун — там песня и пляска.

Особенно весело стали песни звенеть теперь. Каждый день радио приносит радостные вести с Большой Земли: трехсоттысячную армию Паулюса добивает Красная Армия под Сталинградом.

И партизаны не хотели оставаться в долгу перед советским народом, родной армией: еще шире развернули они диверсионную работу в тылу врага, разрушая железнодорожные мосты, спуская под отк. сс эшелоны с живой силой и техникой. Смелее стали нападать на неприятельские гарнизоны.

Помимо подготовки к «Большой диверсии», макеевцы усиленно готовились к разгрому Дручанского гарнизона: Дручаны для фашистов будут партизанским Сталинградом.

VI

В штабе кроме Макея, комиссара Хачтаряна и начштаба Стеблева сидели секретарь партбюро Пархомец и командир третьей роты лейтенант Клюков, бывший в Красной Армии командиром батареи. Ему тридцать лет, но казался он значительно старше. Это, очевидно, бачки на сухих щеках, старили его. По натуре серьезный и малоразговорчивый, он был почти нелюдим. Но когда речь заходила о предмете его страсти — пушках, он преображался. Он любил армию. А об артиллерии вообще не мог без волнения говорить: этот грозный «бог войны» навсегда завладел его сердцем и мыслью. Когда он бывало начинал говорить о своей батарее, лицо его пылало, щеки покрывались румянцем, глаза сверкали, голос наливался той неведомой силой, которая присуща людям сильной воли и твердого характера.

Смеркалось. В землянке штаба было сыро и сумрачно. Лица присутствующих бледными пятнами вырисовывались на чёрном фоне землянки. Тепло, шедшее от чугунной печурки, казалось невыносимым. Глаза смыкались сами собой — хотелось спать. Кто‑то громко зевнул.

— Быт можэт, начнем, кацо? — сказал комиссар.

Макей велел Стеблеву зажечь лампу В землянке сразу стало светло и уютно.

Протянув к столу руку, Макей, казалось, наугад взял карту–километровку.

— Вот, — сказал торжественно Макей, и в серых глазах его на миг вспыхнули мстительно–злые огоньки, тут наша надежда, наша слава. Если у нас будет грозный «бог войны» — мы начнем творить чудеса.

У Клюкова сердце радостно забилось, когда Макей заявил о том, что в лесу, в котором они живут, зарыта их сила.

— Товарищ комбриг, пушки? Да? Где?

Терпение, товарищ Клюков! Ты угадал: пушки, две пушки. Где? Это пока тайна.

Клюков чуть было не закричал от радости: он готов был броситься на шею комбригу.

— Вчера у нас был старичок из Ушивца, — продолжал Макей, — он и сказал, где наши части, уходя на Восток, зарыли пушки, спрятали винтовки. «Сгодятся», — будто бы говорили они, хороня в землю оружие.

— Вот и сгодились! — воскликнул начштаба СтебЛев.

— Радоваться ещё рано, — сдержанно сказал Макей. — Пушки надо найти, собрать и приЕезти). За этим мы вас и пригласили. Клюкова пригласили как специалиста. Думаем, ежели что, назначить его командиром батареи.

Клюков встал. Провел зачем‑то ладонью по чёрным бачкам, выдохнул воздух.

Голос его звучал глухо, но твёрдо.

— Прошу послать меня. Найду пушки.

«Такому человеку нельзя отказать, — подумал Макей. — Тихонравов нас сильно подвёл тогда, а этот не подведёт».

Решили послать Клюкова. В помощь себе он попросил Андрея Елозина и Юрия Румянцева.

Ночь Клюков спал тревожно. С вечера он долго не мог заснуть, прикидывал в уме, как он пройдёт туда, за реку Друть, найдёт ли что нужно, всё ли при них будет? «Только бы замок был». Раза два вставал, закуривал.

— Не спите, товарищ командир? — спросил его ординарец.

— Блохи, видно, не дают спать, — соврал Клюков.

Утром Клюков вскочил, словно ужаленный: сквозь узкое окно землянки на него падал тусклый луч зимнего солнца. По–зимнему скупо блестело солнце на затворе винтовки, висевшей на стене, и на граненом стакане, наполовину наполненном водой, от которого легла на стол светлая радужная полоска.

В землянку вошел ординарец, держа в руках ярко начищенный алюминиевый котелок с жирным супом.

— Пожалуйста, товарищ командир.

Покосившись на котелок, Клюков пошёл на улицу, чтобы умыться.

— Комбриг вас к себе звал, к двенадцати часам, — сказал ординарец, когда Клюков вошёл в землянку, отфыркиваясь и растирая щеки.

— Ух! Ну, и мороз! В двенадцать, говоришь?

Ординарец, молодой хлопец, сидел на нарах и с тоской смотрел на Клюкова.

— Меня, значит, не берете, товарищ командир?

Голос его дрогнул. В нём слышались капризные, слезливые нотки обиженного юнца, которого родители не берут на ярмарку.

— От меня это не зависит, — сказал Клюков, мельком взглянув на своего расстроенного ординарца, и улыбка скользнула по его сухому лицу. «Молодость! Всё‑то ей дивно, до всего она хочет коснуться своими руками. А вот обожгутся раз, и будут даже на холодное дуть». Он поймал себя на этой старческой мысли премудрого пескаря и устыдился её. «Старею», — подумал он с грустью, садясь за стол, чтобы позавтракать.

Макей с улыбкой встретил Клюкова:

— А мне сегодня пушки снились.

Он сильно тряхнул руку Клюкова и усадил его за стол рядом с собой. Радостно возбужденный, как всегда в такие минуты, он потирал свои тонкие руки и то и дело похлопывал собеседника по плечу.

— Вот оно, какие дела‑то! Пушки, значит, говоришь, будут?

Клюков этого не говорил, но заверил, что постарается достать, если старик не врёт.

— Да что ты! — воскликнул с каким‑то удивлением Макей. — Разве такой старик может врать?!

В землянку вошли комиссар Хачтарян, начштаба Стеблев и командир разведки Ерин.

— Как дела, разведчик? — обратился к нему Макей, протягивая руку.

Макей давал задание проверить положение на Каличенковском мосту и теперь спрашивал об этом у командира разведки. Командир разведки, порывшись в планшетке, достал лист бумаги и подал его Макею:

— Вот тут Павел Потопейко сообщает.

— А ну, давай, давай!

Усики Макея задергались под играющей улыбкой, от глаз побежали легкие бороздки.

— Так, так… — говорил он, с трудом, видимо, разбирая скоропись Потопейко, — пишет, дьявол, иероглифами какими‑то, ничего не разберу.

— На морозе, поди, писал, — вступился за товарища Ерин, переглядываясь с Клюковым и улыбаясь.

— Конечно, не за письменным столом, — буркнул Макей и передал донесение комиссару. — По твоей части, комиссар.

Комиссар углубился в чтение иероглифов Потопейко, по–детски выпятив нижнюю, чуть утолщенную губу.

В это время сидевшие за небольшим столиком горячо спорили. Начштаба Стеблей, тыча красным карандашом в карту–километровку, доказывал Ёрину что‑то. А Ёрину многре из того, о чём говорил Стеблев, казалось нелепостью. Макей хитро щурил глаза и сосал свою трубочку, направляя на спорящих клубы едкого дыма. Некурящий Ерин задыхался, кашлял и отмахивался не то от дыма, что лез в нос и страшно щекотал в гортани, не то от суетливого и упрямого начштаба.

— Ну, довольно, — сказал спокойно Мэкей и глаза его сразу стали холодными и колючими. —Оба вы порете горячку. Но командир разведки, сшибаясь, более прав, чем ты, Федор Кузьмич. Чем больше пошлем мы диверсионных групп, тем лучше.

— Но ведь тола нет, — возразил начштаба. — Кроме того, наши диверсанты не обучены. Сами скорее взлетят на воздух.

В разговор вмешался комиссар:

— Людэй надо абучит, кацо.

— Верно, — подхватил Макей и, обернувшись к Стеблеву, сказал:

— Приказываю, товарищ начальник штаба: организуйте сегодня же обучение всех новых диверсантов обращению с миной. Михась Гулеев покажет. А тол пусть добывают из невзорвавшихся бомб. Там тола на сто поездов хватит.

Стеблев удивленно поднял свои сросшиеся брови, но ничего не сказал. Он знал — спорить с Макеем бесполезно, да и нельзя. Начштаба вышел.

Ерин тоже хотел выйти:

— Ты подожди. Рассказывай, как и что…

— Пока всё спокойно. Установили связь с бригадами Белоусова, Османа, Изоха и Грациана. Говорят, что немцы притаились.

— Это знаю. Но чем тише ведут себя гитлеровцы, тем скорее жди от них чего‑нибудь этакого. Ведь эго обычный приём всех хищников. Когда тигр подкрадывается к своей жертве, он даже закрывает глаза или отворачивается в сторону.

— Вы правы, — подтвердил Клюков, начинавший уже тревожиться о том, пошлёт ли его Макей за пушкой, не раздумал ли. «У него семь пятниц на неделе», — шевельнулась где‑то осуждающая Макея мысль, который, действительно, частенько отменял свои решения «ввиду сложившейся обстановки».

— Действуйте, товарищ Клюков, — неожиданно сказал Макей.

Выходя из штабной землянки, Клюков натолкнулся на группу партизан. Среди них стоял Михась Гулеев и, держа в руках пенал для толовой шашки, что‑то деловито говорил своим слушателям. Тут же был Стеблев, не менее других интересовавшийся диверсионной работой. «Быстр на ногу наш начштаба», — не без гордости подумал о нём Клюков.

Вышел и Макей. С сияющей улыбкой наблюдал он за обучением диверсантов. Потом нахмурился. Словно только сейчас осознал он ужасный смысл этой науки, науки разрушения. В серых глазах проплыли холодные льдинки. Разрушать придется свое, родное: мосты, железную дорогу, что создано громадным трудом наших советских людей. Но так надо! Глаза его вспыхивали гневом и губы шептали: «Давай, давай, хлопцы, овладевайте наукой мести, острите зубы на лютых катов.

После войны всё восстановим. Всё сделаем — и мосты, и дороги, и всё прочее».

Лейтенант Клюков со своими спутниками — Румянцевым и Елозиным — уже более недели находился в пути. Они были уже за Друтыо. Шли лесными нехоженными тропами, мимо вражеских гарнизонов, застав и патрулей, рыскавших теперь по всем дорогам. Ночью вышли к деревне Буда, Могилевского района. Зашли в крайнюю хату, как было указано. На стук в сени вышла, старуха, но дверь не открыла.

— Што надобно?

— Орлы прилетели, — ответил полушёпотом Клюков.

— Шизые?

— Сизые, бабуля, с красным клювом.

Застучал отодвигаемый засов. Старуха завздыхала, заохала. Голос её сразу стал приветливый, мягкий:

— Сделайте ласку — заходите.

В хате тепло, уютно. Стены оклеены светлорозовыми обоями, на переднем простенке в большой рамке под стеклом фотокарточки. В центре молодой красивый парень в военной форме. На него обратил внимание Румянцев.

— Сын это, — сказала старуха, заметив, на кого смотрит Румянцев, — в Красной Армии он у нас. — Вылазь, Миколя! — обратилась старуха куда‑то в сторону печки.

Появился молодой парень, перепачканный, в косматой серой пыли. Он застенчиво улыбался.

— Думал, опять эти бобики идут, — сказал он. — За пушкой, што ль, дядя?

— За ней.

Елозин широко улыбался, видя, как поспешно, двигаясь боком, как‑то неуклюже начал одеваться молодой хлопец.

— Может, с нами пойдешь? — спросил он его.

Лицо паренька вспыхнуло стыдливым румянцем.

— Трудно мне, да видно делать нечего, пойду.

— Калека он у меня, — пояснила старуха, — кривой дюже.

— Без одного глаза ещё можно, — не поняв истинного значения слов, сказал Румянцев.

— Ножка у него с гугулей, ходить не можно.

Только сейчас партизаны заметили, что хлопец, прижавшись к печке, стоял, опираясь на одну ногу, другая была сильно искривлена и с большой опухолью.

— Родился такой болезный, — продолжала старуха.

— Ты, мать, часа через четыре приезжай, — сказал сын и, сильно ковыляя и опираясь на клюку, вышел во двор, повел партизан за село.

Вскоре они вошли в густой лес. Шли прямо по сугробам. Румянцев и Елозин, взяв пэд руки проводника, почти на себе тащили его. Сзади шёл Клюков, неся на плече лом и лопату.

— Далеко ещё? — в нетерпении спросил Елозин, на лбу которого выступила испарина. — Ух, жарко!

— Недалече, дядя.

Они углубились ещё километра на полтора в лес.

— Подожди, — сказал хлопед, озираясь по сторонам. — Вот тут она должна быть.

Елозин взял у Клюкова лопату, разгрудил снег, а Румянцев ломом ударил в мерзлую землю. Вскоре лом звякнул обо что‑то железное.

— Пушка? — вырвалось у Клюкова.

— Она самая, — солидно ответил Елозин, как будто он давно знал, что именно здесь и должна находиться пушка. С лица его капали, замерзая, крупные капли пота. Но он с ещё большим рвением, крякая, долбил ломом промерзлую землю.

К вечеру оба орудия были извлечены из земли и поставлены на колёса. Это были 76–миллиметровые пушки. От долгого пребывания в земле они побурели, но ничуть не испортились. Жирно смазанные маслом пушки отлично сохранились. Механизмы пушек действовали безотказно. Было отрыто также двадцать шесть снарядов.

Вот что‑то скрипнуло. Проводник закричал филином. Ему трижды ответили по–совиному. Хлопцы с удивлением переглянулись, так как никто и не предполагал в этом хроменьком пареньке столько смекалки и опытности. Видно, ни один раз он оказывал партизанам свои услуги, делая незаметно то будничное дело, без которого всё партизанское движение было бы бессмыслен–ным и нелепым. Партизанское движение в тылу врага опиралось на широкую поддержку всего советского народа, временно подпавшего под ярмо немецкой оккупации.

Из‑за деревьев показался бородатый дядя с густыми хмурыми бровями. Партизанам этот человек не понравился: «Леший какой‑то».

— Бог помочь! — сказал он густым басом и вдруг добродушная улыбка осветила его лицо, оказавшееся молодым и симпатичным. Позади стояла мать проводника.

— На двух парах мы. Дотащим эти штучки? — говорил бородач, глядя синими озорными глазами на пушки.

Спустя два дня после того, как макеевцы отпраздновали новый год, в лагерь были привезены пушки. Партизаны сожалели, что они опоздали к празднику.

— Эх, вот бы!

Каждую пушку тянули сильные кони, запряженные цугом. Колёса орудий глубоко врезались в снег и неимоверно скрипели. Надо удивляться, как это только при такой «музыке» их не сцапали немцы.

— Хотели сцапать, да мы охоту отбили, — говорил Елсзин. Как всегда, в его рассказе быль переплеталась с небылицей. Его часто бранили за это.

— Да ведь, чудила–мученик, — оправдывался он, — скажи тебе, как было на самом деле, и ничего интересного.

— Видали? Гроза! — кивнул Макей на пушки, стоявшие под широкой развесистой елью.

— Да ещё какая! — серьезно сказал Костик, восхищенно глядя то на дядю Макея, то на пушку. Костик ещё ни разу не видел пушки, и не слышал, как она стреляет. «Эта, наверно, как грянет — от фашистов и следа не останется», -— думал он. Хотелось ему узнать, сколько можно убить врагов одним выстрелом. Костику казалось, что пушка может стрелять на бесконечно далёкое расстояние, что из неё можно убить наповал роту фрицев. Дядя его представлялся ему совершенно непобедимым человеком, как Александр Македонский, о котором в школе рассказывал учитель.

— Ну, как, Костик, — обратился к нему Макей, — не боишься?

— А чего мне? Это фашистам да полицаям страшно, небось. Правда, дядя?

— Ух, ты! Герой! — сказал Макей и ласково потрепал своего племянника по бледной щеке. — Худой ты у меня, Костик. Есть надо больше, что ли.

— Это от роста, — товарищ комбриг, — сказал кто‑то.

Хлопцы ходили вокруг пушек, восторгались ими. Подошли Новик с Ужовым. Сумрачно–холодный и грузный, уже стареющий, Новик и по–девичьи нежный, с грустной улыбкой на красивом смуглом лице, Ужов, волосы которого тронула преждевременная седина — печать фашистских застенков, стали неразлучными друзьями. Они оба внимательно рассматривали пушку.

— Здорова, чёртушка, — сказал с каким‑то зловещим блеском в глазах Новик.

Ужов задумчиво осматривал лежавшие грудкой снаряды.

— Всё против человека.

— Против зверя, дорогой, — ответил Новик, в обращении которого с Ужовым была какая‑то отеческая нежность.

VII

Вот уже месяц, как на большой лесной поляне сооружен аэродром, но еще ни один самолёт не опускался на него. Целый месяц партизаны ожидали к себе людей с Большой Земли и, наконец, перестали даже верить в возможность этого. И вдруг — радостная новость: Макей приказал сообщить партизанам, чтобы они писали письма на Большую Землю.

— Что? Неужели будет самолёт?

— Будет, хлопцы.

— Когда? — выпалил Карасев и, спохватившись, залился краской.

Макей сурово посмотрел на него, а у комиссара в больших жёлтых глазах блеснули смеющиеся огоньки:

— Эх, кацо!

Карасев зачем‑то почесал затылок.

К вечеру начштаба Стеблев и писарь Макуличев были завалены свернутыми бумажными треугольниками— партизанскими письмами к родным и знакомым на Большую Землю.

Свиягин сидел на нарах в тёмной душной землянке и при свете сальной свечи писал письмо в далекую Россию, Два года ничего не знают о нём старики–родители. Последнее письмо послал он им из‑под Чаус, в котором писал, что немцы подступают к городу, обстреливают его из орудий и там уже начались пожары. И вот прошло два года. Ранение, плен, побег в партизаны. Неужели всё это было с ним? Свиягин писал обо всём этом домой и сам с трудом верил в написанное. «Да со мной ли это было?» — думал он. Сколько слёз прольет мать, читая это письмо. Да и отец, хоть и старый большевик; и участник двух войн — мировой и гражданской, засопит трубочкой, отвернется к окну и будто невзначай смахнет с порыжелых усиков скатившуюся из суровых глаз слезинку.

— Стишок выдумляешь? — спросил Свиягина дед Петро.

Свиягин вздрогнул от неожиданности, улыбнулся как-то криво и сказал, что пишет письмо матери, правда, в стихах.

— Это что же, вроде песни? — любопытствовал старик, всегда удивлявшийся тому, как это так люди могут складно писать.

— Пиши, мешать не буду, — сказал он и ушёл.

Ночью на лесную поляну сел большой самолёт. Из каждой роты выделили по десять лучших бойцов для встречи с советскими лётчиками. Среди них были дед Петро, Андрей Елозин, Юрий Румянцев, Василий Закалов, Саша Догмарёв, Алиев, Иван Великанов, Василий Ёрин, Михаил Бабин. Все они ехали в санях, за исключением разведчиков Ерина, Потопейко и Великанова, которые лихо гарцевали впереди на своих конях, стараясь выставить напоказ краснодонные шапки–кубанки и только недавно нашитые поверх брюк красные казачьи лампасы. Макей и Хачтарян ехали сзади в санках. Предстоящая встреча с советскими воинами волновала всех.

Макеевцы приехали на большую ровную поляну, где уже было несколько десятков партизан из других отрядов соединения. Прибывшим сказали, чтоб они пока не выходили из леса и зря не толкались.

Вскоре к группе партизан из отряда Макея подошёл какой‑то человек и поинтересовался, кто они такие. Узнав, что это макеевцы, он спросил, где сам Макей.

— Они с товарищем комиссаром пошли вон туда, — сказал Елозин, указывая рукою в лес.

— А, это ты, Елозин?

— Я, товарищ полковник, — ответил Елозин, узнав в говорившем начальника оперцентра. Он сразу же вытянулся, стараясь выправить свою сутулую спину.

Завязалась беседа. Каждому хотелось узнать, что нового на фронтах, думает ли наше командование разгромить Дручаны, где полицаи совсем обнаглели, будет ли второй фронт? Полковник объяснял, что открытие второго фронта зависит не от нас, а от наших союзников, которые, как известно, не очень‑то торопятся с выполнением взятых на себя обязательств.

— Что можно ждать от капиталистов, — сказал командир роты Бабин, — они — свой брат друг другу. Что Гитлер, что Черчилль. Два сапога пара.

— Ясно. Ворон ворону глаз не клюёт, —заметил кто‑то. — Вот нас они бы живьем проглотили.

— Нас голыми руками не возьмешь, — сказал опять Бабин.

— А вот и комбриг с комиссаром сюда идут! объявил Догмарев.

Те, видимо, уже узнали, что полковник, среди их партизан. Макей подтянулся и, не доходя метров пяти, встал, приложил руку к головному убору и отрапортовал:

— Товарищ полковник, по вашему приказанию группа партизан отряда прибыла на аэродром для встречи с лётчиками.

Где‑то далеко в небе послышался тихий рокот мотора. Первым этот звук уловил Бабин.

— Слышите! — обратился он сразу ко всем. — Самолёт! Наш — советский!

Все притихли, подняли кверху головы.

Теперь уже все слышали ровный нарастающий гул мотора. Самолёт шёл с Востока. Да, но куда он идёт? Почему этот самолёт должен сесть здесь? Ведь и до этого над лесом каждую ночь шли советские самолёты, шли на Запад. В сводках Совинформбюро всё чаще говорилось о том, что советские самолёты бомбят вражеские военные объекты, города Германии, само логово фашистского зверя — Берлин. Может быть, и этот самолёт идёт бомбить вражеские военные сбьекты?

— Пролетел, — сказал кто‑то и вздохнул.

Люди продежурили здесь еще часа два и унылые стали уже было собираться к отъезду, Но вот с Востока снова послышался нарастающий гул самолёта. Все воспрянули духом. «Может, этот к нам?». На земле вспыхнули два костра. Пламя их билось и рвалось кверху, словно приветствуя и маня к себе воздушного гостя. Самолёт сделал круг и, к общей радости партизан, пошёл на посадку.

Партизаны окружили приземлившийся самолёт. Трое лётчиков в теплых комбинезонах, в шлемах и высоких, словно ботфорты петровских времен, меховых унтах, вышли из кабины на крыло самолёта.

— Привет советским партизанам! — крикнул один из них.

— Привет сталинским соколам! — ответили им партизаны и, подхватив своих гостей, спускавшихся с крыла, принялись их обнимать, как братьев. Буквально каждый партизан потискал гостя в своих объятиях. Один из лётчиков сказал:

— Ну, братки, нам пора! Там у нас в фюзеляже подарки для вас, берите их, передавайте приветы родным и знакомым.

Партизаны приняли от лётчиков оружие, ящики с патронами и толом.

Автоматы были завернуты в промасленную бумагу, Снимая её, партизаны с удовлетворением читали выжженные на ложе каждого автомата слова: «Смерть немецким захватчикам!» Бее шумно восторгались оружием.

— Это вам подарок от генерала Румянцева. Сын у него, что ли, говорят, в партизанах? Вот ему именной автомат от отца.

— Он здесь, — сказал Макей и, взяв из рек лётчика автомат, передал его Юрию Румянцеву.

Вскоре на самолёт посадили раненых, погрузили почту. Самолёт побежал по полю и, подпрыгнув, поднялся в воздух. Партизаны с земли махали лётчикам шапками.

VIII

В светлом небе блестит прозрачно–ясный диск луны. Деревья, покрытые мягким, пухлым снегом, стоят не шелохнувшись. Макей и комиссар Хачтарян молча идут по лагерю. Несмотря на поздний час, партизаны не спят. В окнах почти всех землянок тускло мерцают огни. Хлопцы приспособились из свиного сала лить свечи: свернут бумажную трубочку, протянут через неё шнурок, прибитый одним концом к доске, и заполняют трубочку расплавленным салом. Сало на холоде моментально застывает и свеча готова. Об этом сейчас сказал Макей комиссару. Комиссар улыбнулся ц ответил стоим обычным:

— Хитрый авчина, эти макэевцы.

Вот землянка, в коюрой живут Мария Степановна, Броня, Даша и Оля Дейнеко.

— «Нэвольно к этым грустным бэрэгам мэня влэчэг нэвэдомая сила», — пропел Хачтарян и дружески подтолкнул Макея. — Может быть, кацо, зайдем? — кивнул он кудлатой головой в сторону землянки, из которой донесся звонкий смех. Там же послышался мужской голос.

— Кто‑то не дремлет, не как мы с тогой, комиссар, — засмеялся Макей.

— Каму же быть как нэ Пархамцу!

Последнее время Пархомец частенько заглядывал в эту землянку, и звонче всех там звенел смех Даши. ОнД радовалась своему выздоровлению, тому, что скоро пойдёт на боевые операции и тому, что её любит этот красивый белокурый хлопец, Иван Пархомец.

Комиссар и командир, постояв с минуту перед землянкой, пошли дальше. «А вот и пулемётчики бравые молодчики». Из пульвзвода доносится песня. Слышнее всех звенит голос Юрчука, командира пулемётчиков:


А мне с жинкой не возиться,

А мне с жинкой не возиться,

А табак и люлька казаку в дороге

При-го-дит-ся!


— Украинцы всё‑таки умеют петь, комиссар, — не то с завистью, не то утверждая, заметил Макей.

— А какой народ цэ умэет петь? — спросил комиссар и продолжал:

— Всякий народ умэет петь. Только, чем болшэ народ, тэм у нэго болшэ песен, разнаабразнее мативы. В этом атнашэнйи, па–моему, русские занимают пэрвое мэсто.

— Это, пожалуй, верно, — согласился Макей и прикоснулся к рукаву комиссара. — Послушай‑ка, Аганес.

Они остановились, прислушиваясь.

В нашем «доме печати» гвалт. Эти академики вечно спорят. Скажи слово, и сразу спор разгорится.

— Зайдём, кацо, — предложил комиссар.

Дверь в «доме печати» занавешена клетчатой кодрой. «Чего это им деревянную дверь не повесят?» — подумал Макей, отодвигая тяжелый занавес в сторону и втискиваясь в землянку. Там сразу все смолкли.

— Эх, натапили! — сказал комиссар.

— Раздевайтесь, — предложил Свиягин. — Это вам с холода кажется, что здесь жарко. С холода всегда так. Закон физики!

— О чём спор?

— Да, вот, товарищ комбриг, наш многоуважаемый редактор журнала великорусский шовинизм проповедует, —отвечает с улыбкой политрук Байко, — говорит, что так как белорусский язык тяготеет к русскому, то их надо слить в один язык, в русский.

— Что такое? — распаливая трубку, спросил Макей. Трубка не разгорелась и он её сунул в карман, вспомнив, что здесь курить строго запрещено. «Народ! — улыбнулся про себя Макей. — Люблю таких молодчаг, которые и пером, и штыком умеют славно воевать».

Новик, скомкав свою бороду в кулак, сказал:

— Мне кажется, белорусский язык тяготеет более всего к французскому.

— Ха–ха–ха! — рассмеялся комиссар. — Вот так дагаварылись!

— Нет, серьезно, — продолжал, улыбаясь, Новик. — Вот, послушайте, чем это не французская благозвучность?

И он!, гнусавя, произнёс:

— Алёна лён трэ, Опанас тэля пас».

Все рассмеялись.

Выступил комиссар:

— Должен сказать, что палитика партии против механического смыкания языков двух нацианальностей. Значит, от этих разгаворов адын вред. Они на руку нашим врагам. Вазможно, придёт такое врэмя, когда эти два языка сальются в адын язык. Но тэперь рано аб этом гаварыть.

— Значит, мы не имеем права выдвигать новые вопросы, ставить новые проблемы, пока не вынесено правительственное решение? — запальчиво сказал Свиягин. — А как же будет развиваться наука? Да ведь мы не догматики! Мы не боимся лсмать старые отжившие понятия, если они стали отжившими и теперь только мешают историческому прогрессу. Этому нас учит Коммунистическая партия.

Беседа затянулась далеко за полночь. Уже два раза входил дежурный с предупреждением, чтобы расходились, но каждый раз, увидев здесь комбрига и комиссара, незаметно удалялся.

Утром в отряд Макея пришли Катя Мочалоза и Аня Цыбуля. На них надеты были коротенькие шубки, на головах шали, на ногах валенки — у Кати чёрные, у Ани — серые. Белый иней запорошил тёмные пряди волос, выбившихся из‑под шали незнакомой дезушки.

— Хлопцы! — закричал кто‑то, — Чилита пришла!

— Алёнушка! — радостно воскликнул Румянцев, вышедший из землянки на шум. Он пожал Ане руку и сказал, обращаясь к друзьям:

— Пулемётчица, второй номер, товарищ Иыбуля.

От мороза и смущения лино девушки пылало, в глазах вспыхивали радостные огоньки. «Она у партизан. Юрко жив».

— Юрко? — шёпотом спросила она Румянцева. — А это кто? Какой страшный!

К ним подходил Хачтарян; в чёрном длинном казакине, в шапке–кубанке. Глаза его были задумчивы и печальны.

— Это наш комиссар.

— Он злой?

Но в это время комиссар подошёл к девушкам.

— Здравствуйтэ, ахчик! — и улыбнулся.

Голос его мягкий, грудной, а улыбка такая милая и обаятельная, что Аня сама протянула ему руку.

— Цыбуля, — отрекомендовалась она.

— Маладэц, кацо! Это, значит, ты на Лисичке фашистов била?

Аня отрицательно покачала головой и сказала, что это хлопцы–макеевцы, а она только подносила патроны. Но польщённая похвалой комиссара, она счастливо улыбнулась ему.

Узнав как‑то, что начштаба Стеблев идёт на диверсию, Аня решила пойти с ним. Напрасно Макей уговаривал её не ходить. Напрасно Стеблев ворчал, что «баб не берёт». Аня настояла на своём.

Через неделю Стеблев со своей группой вернулся в лагерь. Он спустил под откос два вражеских эшелона. Но Ани не было. В завязавшейся перестрелке она была ранена и попала в руки врага. Только через месяц партизаны–макеевцы узнали, что её расстреляли в Могилевской тюрьме. Многие хлопцы тогда повесили головы, а всех ниже опустил её Юрий Румянцев.

IX

Броня, ставшая женой Макея, перешла к нему. Комиссару Хачтаряну пришлось перейти в штабную землянку.

В отряде Броня ничем особым себя не проявила. Многим партизанам, смотревшим на каждого человека с точки зрения его бсевых качеств, она прямо не нравилась.

— Не такая должна быть жена у нашего комбрига. — говорил Прохоров, стоя в центре группы партизан.

— Конечно, она красивая, — мечтательно заключил он.

Румянцев сбил на затылок шапку, хитро сощурил на Прохорова свои плутоватые глаза:

— А ты что хочешь, чтоб у Макея была не жена; а солдат? У него для этого есть адъютант Елозин.

Ребята расхохотались. Не всем же, в самом деле, быть героями. Хватит с неё и того, что она печатает газету, журнал «Чапаевец», воззвания к народу, сводки Совинформбюро: каждому своё! По правде сказать, она в Кличеве хватила горячего до слёз. И там вела себя мужественно. Лось чудеса рассказывал о ней.

— Тише, Макеи сюда идёт.

— Веселый! — сказал, улыбаясь, Прохоров и туг же на все пуговицы застегнул кожанку.

Хотя Макей и не улыбался, лицо его сияло и сразу чувствовалось, что на сердце у него большая радость. Трубка–носогрейка дымилась, словно паровозная труба. Партизаны встали, повернулись лицом к подходившему Макею, вытянулись, держа руки по швам.

— Здравствуйте, хлопцы!

— Здравствуйте, товарищ комбриг! — ответили ему хором.

— Как живете? — спрссил он их.

Макей знал, что они сейчас же начнут жаловаться на скуку и каждый будет предлагать свой план разгрома того или иного вражеского гарнизона.

— Диверсия — это, конечно, хорошая штука, полезная, но бой лучше, начал Потопейко.

— Это почему же?

— Ну, что там? Гулеев подложит мину, на неё налетит поезд — бух–бах и всё.

— А тебе чего? — допытывался Макей. — Руки, что ли, у тебя, Павлик, чешутся?

— Вот именно, товарищ комбриг! Хочется своими руками схватить их за глотку! Загрыз бы…

— Значит, и зубы чешутся?

— И зубы.

— Иу, добро, хлопцы. Готовьте оружие. Партийное собрание сказало свое слово.

— Даёшь Дручаны! — крикнул Догмарев, когда Макей отошёл от них, направляясь в штабную землянку.

«Странно, почему Догмарез призывает идти на Дручаны?» — спрашивал себя Макей. Он, собственно, и сам думал, что пора положить конец дручановской полиции.

Отряд жил большой политической жизнью. Анатолий Ужов обеспечил прекрасную работу своей рации и держал отрядное командование и партизан в курсе всех событий, происходивших на Большой Земле. Выступления товарища Сталина, решения Центрального Комитета партии или Совнаркома тут же оглашались. На партийных собраниях обсуждались все вопросы текущей жизни отряда, Без предварительного решения партсобрания Макей не решился бы ни на одно более или менее крупное дело. Сила Макея и комиссара Хачтаряна была именно в парторганизации, они умело опирались на неё.

Когда Макей пришёл в штаб, там сидел Пархомец и, как всегда, подтрунивал над писарем Макуличевым.

— Стар уж я, чтоб надо мной смеялись, — сердился Макуличев.

— Брось стариться, Макулич!

— Доживи‑ка до моих лет, Иван Егорович.

Макей молча сел за свой стол и попросил к себе Пархомца. Тот подошёл, не переставая улыбаться. «Весёлый, чёрт. За это его, видно, и любит моя сестрёнка», — подумал Макей, глядя на парторга.

— Слушаю вас, — сказал серьёзно секретарь партбюро.

Макей стал развивать перед ним план разгрома Дручанского гарнизона. Одновременно с Дручанами должны быть уничтожены остальные семь вражеских гарнизонов, находившихся в зоне Дручан, в том числе: Семиковка, Маковка, Глубокий Брод и другие.

— Цепными псами стоят у нас на пути эти гарнизоны, — сказал Макей. — Сколько сни нам вреда принесли! И до беды недалеко. Хлопцы на них зубы точат. Сегодня Догмарев кричит: «Даёшь Дручаны!».

В это время в штаб вошёл заместитель комиссара по комсомолу Василий Закалов.

— Вот с ним надо потолковать, — показал на него трубкой Макей.

Закалов понял, что с ним хотят о чём‑то поговорить, но не спросил о чём, а Макей не сказал. Придёт время, узнает. Он взял какие‑то бумаги и вышел.

После женитьбы Макея хлопцам стало казаться, что Макей начал действовать слишком осторожно. Прямо говорили: не стало в нём той удали, с которой он бывало водил их на боевые операции. Не далее как вчера, Макей должен был выйти на диверсию с одной группой, а Броня расплакалась прямо при всех. У неё уже был сильно заметен живот, и доктор Андрюша говорил, что в этом положении все Женщины бывают склонны к слезам. Однако ведь Макей не поехал! Он остался в лагере и целый день не выходил из землянки, сказавшись больным.

— Знаем мы, чем он болен, — говорил не воздержанный на язык Румянцев. — Сердечная болезнь. Вот!

— Порок сердца, говоришь?

— Порок, только другой. Обабился хлопец.

И только былая слава Макея сдерживала партизан от более громких насмешек.

— Вот к примеру, — распространялся кто‑нибудь, — не будет её, бабы‑то, Макей опять развернется.

Вскользь эту мысль высказал на партийном собрании и инженер Новик. Макей так и вспыхнул, но смолчал, закусив губу. До него уже давненько стали доходить эти разговоры, и он крепко задумался. Главным осведомителем его был племянник Костик, болезненно воспринимавший критические замечания партизан о герое его мечты.

— Они, дядя, потом смеялись.

— Ну и пусть их. Мало ли, что могут сказать! Бабка Степацида бывало говорила: «на чужой роток не накинешь платок».

Однако, оставшись наедине, Макей задумался. Может, он и в самом деле стал трусить? Ведь Броня всегда внушает ему мысль оберегать себя, часто говорит, что его могут убить, иногда просто не пускает его.

— Пусть один комиссар едет, — говорила она. — Тебе там делать нечего. Да и убить тебя могут.

«Фу ты, пропасть! Неужели хлопцы правы?» — спрашивал себя Макей с всё возрастающей тревогой. «А может, у хлопцев моих зависть ко мне? Никогда! А впрочем, чёрт его знает. Может, ревность? Ведь это бывает». Запутавшись во всех этих вопросах, Макей махнул рукой, крепко выругался про себя и по–солдагски решил все эти психологические вопросы: «Завтра с самолётом отправлю Броню в Москву».

Это решение Броня, к удивлению Макея, встретила спокойно. В ней уже властно начал заявлять о себе инстинкт матери. Прислушиваясь к толчкам в животе, она стала всё более и более тревожиться.

Последнее время макеевцы почти каждую ночь выезжали на хозяйственную операцию, то есть на заготовку хлеба, соли и, главным образом, картофеля. Иногда пищу себе добывали с боем. Иногда же в деревнях партизанской зоны народ сам приносил партизанам хлеб и картофель.

На этот раз были в Березовом Болоте. Крестьяне встретили их, как родных.

— Кушайте, хлопцы, на здоровье, — говорили колхозники, сбрасывая на сани мешки картофеля — вот и сольни принесли.

— У нас она и без соли, жизнь‑то, солона, — смеялись партизаны, с радостью принимая соль.

— Что говорить, — отвечали им, — у всех у нас она несладка.

Однако медок, поди, есть. У многих ульи на садах стоят, — сказал Елозин, любивший не только горелицу, но и мёд.

— Рады бы, сынок, и медку дать вам, однако, нет его: всё немцы забрали — только и осталось, что в ульях.

Елозин махнул рукой.

— Я шучу.

Лисковец, присутствовавший при этом разговоре, перемигнулся с молодым партизаном по имени Лёсик. Лёсик подошёл к нему.

— Ты что?

— Хочешь мёду? — тихо спросил Лисковец и, не дожидаясь ответа, потащил подростка за рукав в переулок. Уже темнело, на задах никого не было.

— Видишь?

На огородах, среди молодых кустиков яблонь, стояли ульи.

— Угощаю тебя мёдом, — сказал Лисковец и велел Лёсику из патрона вынуть пулю.

— Это зачем?

— Узнаешь.

Два человека, согнувшись, подбежали к крайнему улью. Лисковец, приложив к маленькому домику ухо, услышал ровный гуд, напоминающий гуденье телеграфного столба в морозную ночь.

— Поджигай патрон, — командовал Лисковец.

Лёсик дрожащими руками чиркнул спичку, поджёг патрон. Оттуда хлынула струя чёрного дыма.

— Направляй сюда, — приказал Лисковец, указывая на леток, от которого уже отодрал примерзшую тряпин цу. И сразу оттуда, жужжа, начали вылетать пчелы. Оки тут же падали на голубовато–розовый чистый наст снега. Выкурив из улья всех пчёл, Лискозец разбил его прикладом и вынул оттуда янтарно–желтые пластины сотового меда. Пчёлы лежали на белом снегу вокруг разбитого дощатого улья, словно кто‑то здесь разбросал крупные оранжево–жёлтые зерна кукурузы.

— Бежим, Лёсик. Да не болтай — убью! — пригрозил Лисковец.

Эти слова были сказаны таким тоном, что Лёсик вздрогнул.

Макей сидел в одной из хат и с аппетитом ел вареный картофель, запивая его кислым молоком, налитым в голубую кружку.

— Хороша бульба, — благодушествовал Макей, бла годаря хозяйку за угощенье.

В это время в хату вошёл древний старик с широкой бородой, белой, как его холщёвая рубаха. Он был с посошком.

—-Ты будешь Макей?

— Я, отец, — весело отозвался Макей.

— Ты, слышь, за правду воюешь?

— За правду, отец, за правду.

— Вот и ладно, — сурово сказал старик, — воюешь за правду, а правда за тобой следом ходит.

Макей отложил картофель, поставил на стол кружку.

— Воевать, деду, трохи научился, а загадки отгадывать не умею.

— А тут и отгадывать, сынок, нечего: твои хлопцы, то есть макеевцы, у меня улей разбили. И меду‑то взяли самую малость, а пчёл погубили. Пчёлы‑то колхозные. Что люди добрые скажут? Не сберег, скажут, старый хрен, обчественное добро. Эх!

Сказав это, старик вышел, оставив Макея с глазу на глаз с Елозиным, да со своей совестью.

— Лучше бы он меня отругал.

Хозяйка, не старая ещё женщина, с сочувствием смотрела на командира.

— Беспокойный он у нас, Петрович‑то: пчеловод это наш, колхозный. Ульи‑то для отвода глаз расставили по дворам, а добро это колхозное. Петрович за всё в ответе.

— Адъютант, собирайся!

Макей обошёл все квартиры, где расположились его хлопцы. Выспрашивал, шумел, ругался.

— Имя советских партизан позорить? Расстреляю!

Тут же дал команду выезжать.

Наутро в лагере Козелло уже допрашивал Лёсика. Тот плакал и твердил одно:

— Не знаю, я не ел.

— Может, кто другой ел?

— Не видел, товарищ начальник.

В ушах у мальчика звенели угрожающие слова: «Не болтай—убью». И как ни стыдно было ему, что втт он, комсомолец, обманывает товарища Козелло, Макея, Хачтаряна, он всё же не мог побороть в себе страх перед угрозой Лисковца. «Кокнет где‑нибудь и поминай, как звали».

От Козелло Лёсик шёл в свою землянку, как побитый: съежился, смотрел в землю и как‑то жалко улыбался при встрече с друзьями. «Всыпал ему, видать, Козелло», — думали хлопцы, глядя на Лесика. И мало кто подозревал, как он сам себя жестоко ругал, как он проклинал подлого Лисковца.

На том «медовое дело» и кончилось бы. Но на другой день Лёсик встал и, не позавтракав, пошёл в особый отдел и там рассказал всё, как было. Но, следуя ложным понятиям дружбы, Лисковца он всё же выгородил: «А то сам тону, и другого топлю — нехорошо».

— Лисковец тут ни при чём, — говорил Лёсик. — Он тут проходил случайно, я его и угостил.

У Лёсика словцо гора с плеч свалилась. Он почувствовал себя снова хорошо, весело. Ему казалось, что он поступил благородно, не выдав товарища, и что он поступил так не из‑за страха перед угрозой Лисковца.

X

На улице неожиданно наступило похолодание. Ударили морозы. Вечерело. В штабную землянку, кряхтя, вошёл дед Петро.

— Что ты будешь делать?! Опять зима!

Макей, комиссар, начштаба Стеблев и Пархомец склонились над столом. Они словно не замечали старика, а ведь он пришёл не попустому. Мороз ударил не на шутку, а хлопцы уехали за сеном в лёгкой одежонке. Ведь и предупреждал он их, да разве с этим Китовым сговоришься. Да и Василь Михолап с Лахиным хороши, шут их дери! Дед стоял и тяжело вздыхал под наплывом печальных дум. Макей повернулся к нему:

— Ты что, деду?

— Хлопцев до сих пор нету.

— Каких это хлопцев?

— Что за сеном поехали. Две подводы ещё вчера отправил. Должны бы уж давно быть. Ребята не баловники, Семен Федотыч Китов — антилигентный человек, на учителя учился.

— Кто ещё с ним?

— Лахин — этот сибиряк, да наш Василь Михолап.

Макей задумался. По дороге, по которой поехали хлопцы, частенько разъезжают полицейские.

— Стеблев! — обратился он к начштаба. — Вышли на разведку.

Дежурные находились в соседней землянке. Стеблев посмотрел на спящего Елозина и велел деду Петро самому прислать сюда дежурного. Дед вышел, кряхтя и охая. Через минуту явился Родиков, щёлкнув каблуками.

— Дежурный по отряду лейтенант Родикое явился по вашему приказанию, — отрапортовал он.

Рука взлетела к головному убору. Макей, как всегда, любовался военной выправкой этого человека.

Стеблев распорядился вызвать Коноплича, которого Макей назначил командиром разведки после того, как Василия Ерина взяли в распоряжение Могилевского оперцентра.

Оказалось, что Коноплич только что уехал. Макей поморщился: «Почему не докладывают ему? Самовольничают хлопцы. Надо приструнить». И тут, же что‑то записал в свой блокнот.

Макей, видимо, забыл, что он сам разрешил разведке выезжать, когда это Понадобится, по своему усмотрению. Сейчас он вспомнил это и продиктовал Стеблеву приказ, которым обязывал без ведома штаба никому из лагеря не выезжать, в том числе и разведке. Кончилась вольница, для удалых разведчиков!

Разведчики Потопейко и Догмарёв только что откуда‑то вернулись и теперь, говорят, спят «как убитые». Псе же пришлось. вызвать их. Через четверть часа они на полном галопе мчались по лесной дороге. Длинные ветви болдно ударяли им в лицо, сильнее жёг морозный ветер.

— Нос береги! — кричал Потопейко, скакавший впереди и подхлёстывавший своего коня. От лошадей валил пар, в пахах проступила пена.

Макей с нетерпением ожидал разведчиков. Комиссар ушёл в пушечно–миномётный взвод проводить политбеседу. Теперь у Макея было две 76–миллиметровые пушки, 25 снарядов к ним. Имелось также пять или шесть разнокалиберных миномётов, но не было ни одной мины. Миномёты хвастливо были расставлены под навесом и ими могли любоваться все гости, приезжающие в лагерь Макея. Рядом стояли пушки без прицелов. В обеих пушках в тормозах отката не было незамерзающей жидкости. Лейтенант Клюков наполнил люльки скипидаром. «Голь на выдумку хитра», — смеялся он, кудрявя баки на смуглых щеках.

— Снарядов маловато, — пожаловался Клюков комиссару, когда тот спросил, сколько нужно снарядов для боя.

Комиссар задумался. Дручаны и соседние с ним семь вражеских гарнизонов голыми руками не возьмёшь. У врага прекрасно организована сеть обороны: траншеи, дзоты, колючка, пулемётные гнезда.

Политзанятия проводили в самой большой землянке. На дворе всё ещё было довольно холодно. Циклон, налетевший с севера, свирепствовал в Белорусских лесах, рвал дубы, вздыбливал на болотах ледяной покров.

— Зима не даром злится, — шутя продекламировал бывший учитель Иван Ракетский. И вдруг глаза его затуманились. Вспомнил он свою сельскую школу на зеленом берегу маленькой речушки с смешным именем Лисичка, вспомнил широкие колхозные поля — весной зелёные или чёрные, осенью—золотисто–жёлтые. На полях, чуть дымя, ползает жук–трактор. Иногда весенний ветерок в раскрытые окна школы доносит его мерное дыхание. Теперь всё это, как сон.

Комиссар с лёгким армянским акцентом говорил о победе Красной Армии, о разгроме немцев под Сталинградом, о силе и мощи Советской державы. Партизаны живо интересовались всем. Особенно их интересовало, как теперь живут на Большой Земле. Трудно, наверное. Женщины,, поди, одни — ив поле, и на фабриках.

— Почему введены погоны, офицерские звания?

Спрашивали и о «катюше» и о «втором фронте». И на все эти вопросы комиссар Хачтарян должен был дать простые, ясные, убедительные ответы.

Все беседы, которые проводил комиссар, проникнуты были духом уверенности в победе нашего дела, вызывали) горячее чувство благодарности партии коммунистов.

Когда комиссар возвращался к себе в землянку, его догнали Елозин и старик Бородич. Последний пришёл в партизаны из деревни Дулебы. Это был старый артиллерист, хорошо знающий ремесло наводчика.

— Товарищ комиссар, — начал Бородич, — известное дело, мы народ тёмный…

— Мне извэстно другое, — смеясь сказал Хачтарян.

Бородич продолжал, как бы не слыша слов комиссара:

— Необразованный мы народ. Хоша Андрюха Елозин — адъютант и комсомолец, однако и он простой токарь по металлу.

Елозин, по профессии кондитер, осклабил свой большой рот.

— Токарь по металлу, по хлебу и по саду, — сказал он с смущенной улыбкой.

— А я вроде, устарел, скажут: куда? — продолжал Бородич, шагая рядом с комиссаром.

Хачтарян и Бородич почти одного роста. У старика такие же длинные волосы, как у комиссара, только совершенно седые, и клином длинная седая борода. В голосе его слышались грустные просительные нотки. Комиссар не сразу понял, что они хотят. Бородич продолжал:

— Конечно, Андрюху могут и в партию принять.

— Это ещё неизвестно, дядя, — возразил Елозин, однако самодовольная улыбка озарила его лицо, так как он сознавал, что его, как комсомольца, действительно, скорее могут принять в партию. Комиссар остановился.

— Так ты, батя, в партию, что ль, хочешь?

— Да мне где! Не примут, думаю.

Комиссар затащил Бородича и Елозина к себе в землянку. Там они и договорились обо всём, чго надо делать. Комиссар сиял от радости: «Растём!»

Очередное партийное собрание проводилось в самой большой землянке. 120 коммунистов еле–еле уместились там. Здесь были приняты в партию Андрей Елозин и шестидесятилетний старик Митрофан Ильич Бородич.

Макея на собрании не было: он инспектировал отряды своей бригады. Всюду он находил непорядки и, раздражаясь, кричал на виновных.

Марусов добился в центре разрешения на выход из макеевской бригады и, получив направление, готовился к походу. Поэтому он держался высокомерно и независимо. Он даже не сказал куда уходит.

Павлов чрезмерно осторожничал, и это не нравилось Макею.

— Мы с вами не на курорте, Борода, — сердито говорил ему Макей. —Какой может быть разговор о здоровье? А? Марусов вообще удирает от нас. Тоже, может быть, боится за свое драгоценнейшее здоровье?

— Я не о своем здоровье, товарищ комбриг. Но Дручаны—крепость. Тут одной храбростью не возьмёшь.

— Смелость города берёт, не то что Дручаны. Опять же скажу вам — смерть на войне, поверь, такое же обычное явление, как и во время чумы. Смерть и война — две стороны одной и той же медали. И вообще, должен сказать, у нас не диспут. Готовьте отряд к штурму. Диверсии не ослаблять. Большая диверсия не снимается с повестки дня.

Павлов тяжело вздохнул. Его отряд пустил под откос всего лишь пять поездов, а уже восемь хлопцев потеряно: один взорвался, четверых убили во время перестрелок, троих повесили в Бобруйске. Среди повешенных — любимая девушка Павлова. Макей знал о горе, постигшем его боевого товарища, и ободряюще улыбнулся ему:

— Ну, ну, не горюй, старина! Бороду смахнешь, и знаешь: время добрый исцелитель.

Вот за это и любили Макея: накричит, нашумит, потребует и накажет сурово, но и пожалеет человека, когда у того что‑нибудь не так: беда ли стряслась какая, дело ли не ладится. Борода поползла в стороны и сквозь густую чащобу её чёрных волос сверкнули ровные зубы.

— Добро, товарищ комбриг! Всё будет сделано.

Макей распрощался, не заходя в землянку, хотя Борода усиленно тащил его, соблазняя горелицей и жареной рыбой. «Богато чёрт живёт», — думал Макей о Павлове, несясь в своих санках в лагерь Лося.

Лося Макей нашёл в землянке. Увидев Макея, тот вскочил. Макей протянул ему руку и сел. Сел и Лось.

— Почему диверсионной работой не занимаетесь? Помните, товарищ Лось, это не только мой приказ, это приказ товарища Сталина.

— Тола нет, товарищ комбриг, — сказал Лось и краска залила его лицо.

Макей только покачал головой. Разве не знает Лось, где и как добывают тол другие отряды? Они разыскивают невзорвавшиеся вражеские авиабомбы и вырубают из них тол. Конечно, это не безопасно. В отряде Марусова трое хлопцев взлетели на воздух, как только начали извлекать из бомбы взрыватель. Но ведь Лось не из трусливых?

— Похоже, товарищ Лось, что вы хотите отсидеться, — сказал Макей.

Лось побледнел, потом лицо его покрылось красными пятнами. Тяжелее удара он не ожидал. Человеку, который грезит боевыми подвигами, услышать, что он трус — это слишком тяжело.

— Я… Я… — задыхаясь, начал Лось, — вы оскорбляете меня.

Они вышли из землянки, прошли по лагерю. В лагере на этот раз был порядок. И хотя Макей заметил кое-какие упущения, но ничего не сказал. Они молча ходили среди землянок — один заложив руки за спину, попыхивая трубкой, другой — руки навытяжку, ожидая всякий раз упрека. В каждой роте под хорошим навесом стоит пирамида с винтовками, закрытая с трёх сторон плетнём/Около каждой пирамиды — часовой. Это понравилось комбригу и он сказал: «хорошо». Лицо Лося засияло. Хорошо было и в пекарне. Но партизаны одеты были плоховато, лица угрюмые. Макей чувствовал, что они, приветствуя их, хотят что‑то сказать, но, видимо* не решаются.

— Как живете, хлопцы? — обратился он к группе партизан, чистивших оружие.

— Ничего, — ответили они ему хором.

— Ничего‑то и у меня много, — пошутил Макей. — Как воюете?

Партизаны замялись.

— Значит, хорошо воюете? — не отставал Макей. — Много фашистов побили? А на железке что‑то не слышно вас, лосевцы!

— Наше дело телячье, — сказал угрюмо какой‑то шутник, — поели — и в хлев.

Шутка попала в цель. Макей засмеялся. Засмеялся и Лось, но глазами он пожирал виновника этой шутки.

— Вот, товарищ Лось, — сказал Макей, когда сни снова входили в штабную землянку, — это нам с вами пощёчина. Хлопцы томятся от безделья. Скоро идём на большое дело. Вам дадим ответственное задание: в штурмовой группе. пойдёте.

Не мог знать тогда Макей, что даёт Лосю последнее боевое задание. С «большого дела» Лось не вернулся, он пал на поле боя.

Косой луч заходящего солнца ударил в маленькое оконце землянки. Броня в черной стеганой фуфайке сидела на койке и с печальным лицом слушала Макея, который говорил о том, что Лось, по его мнению, избегает опасных боевых дел. В это время в дверь постучали. Вошли Догмарев и Потопейко — оба заиндевевшие, с обмороженными щеками.

— Беда, товарищ комбриг, — сказал широкоскулый сибиряк Догмарев. — Я говорил, что надо идти на Дручаны. Побили они наших хлопцев.

— Каких хлопцев?

Разведчики рассказали о гибели Сени Китова, Михолапа и Лахина. Обе лошади уведены в Дручаны.

Макей побледнел. Отпуская разведчиков, сказал, чтоб сейчас же к нему явился Бабин. Он приказал также сообщить начштаба, что выезжает на место происшествия.

— Ефрейтор Бабин явился по вашему приказанию.

Макей хотел сказать, что он не ефрейтор, а командир роты, но счёл это замечание в данном случае неуместным. Бабин получил приказание с первым взводом Родикова выступать по направлению бывшего порохового склада.

Макей и комиссар ехали верхом, Козелло шёл вместе с высоким и широкоплечим Бабиным. Впереди взвода партизан шагал Родиков. Все шли в суровом молчании.

Вот и пороховой погреб. Курганом высится он среди поляны, окруженной ольхою, берёзами и сосенками. Люди остановились, пораженные страшной картиной: впереди, на снегу, — три голых трупа, — изуродованные, истерзанные, Лахин, видать, дорого отдал свою жизнь: около него. — груда стреляных гильз. Поодаль — четыре вмятины и кровавые пятна. Грудь Лахина разорвана, ноги перебиты. Сеня Китов лежал, словно живой. Пуля пробила ему левый висок и он, видимо, умер мгновенно. У Василия Михолапа изуродовано лицо, перебита левая рука.

Мёртвых положили в сани, укрыли кодрой и поехали в лагерь. Погибших товарищей хоронили с воинскими почестями. Поэт Свиягин произнес горячую речь, которую закончил такими словами:


Макей не будет отдавать

Своих друзей могиле даром,

И на один удар грата

Ответит он двойным ударом!


На могиле товарищей поставили столбик, увенчанный пятиконечной звездой из красной меди.

XI

Время проходило в хлопотах по подготовке боевой операции. Макей и комиссар Хачтарян с командирами отрядов просиживали иногда целыми часами над картой. Начштаба Стеблев каждому командиру отряда диктовал диспозицию его отряда, те задавали ему уйму вопросов, на которые он не всегда мог дать удовлетворительный ответ. На помощь приходил Макей. Отрываясь от карты и не вынимая трубки изо рта, он спрашивал:

— Ну, чего вам не понятно, товарищ Бабин?

— Да вот, товарищ комбриг, тут опушка, а это дорога…

Макей терпеливо разъяснял молодому командиру, как надо расставить силы, какой роте что делать.

— Понятно, товарищ комбриг.

В это время штаб бригады Макея был средоточием всех боевых комбинаций, смелых замыслов, героических подвигов, дерзаний. Партизаны неутомимо готовились к делу: чистили винтовки, патроны, подтягивали амуницию. Никогда не унывающий Елозин носился по лагерю, сыпля дешевыми остротами, которые не слишком взыскательные хлопцы встречали хохотом. Саша Прохоров был бледен и молчалив, но старался улыбаться, что ему явно не удавалось.

— Что, Саша, — обратился к нему Елозин, — опять заболел?

Гарпун вяло протирал ствол винтовки. Около него крутился юркий Лисковец. Он что‑то нашёптывал Гарпуну, а тот отрицательно крутил головой и бросал косые взгляды на партизан. Когда партизаны рассмеялись над трусоватым Прохоровым, Гарпун поспешил укрыться в землянке, за ним поспешил и Лисковец. Вдогонку им Елозин успел крикнуть:

— Чего удираете, вояки? В бомбоубежище?

Нет такого дзота, который не пробила бы насмешка, острое слово. Уже в дверях Лисковец огрызнулся:

— Собака лает, ветер относит.

К счастью Елозин, устремившийся к группе партизан, возившихся с противотанковым ружьём, не слышал этих слов. Впрочем, они и сказаны‑то были почти шёпотом.

— Ого! — кричал Елозин, подходя к группе партизан. — Здесь боевые товарищи готовят грозное оружие: ПТР, то есть «Пушка, таскаемая рукой». Надо, надо! — и, широко улыбнувшись, он похлопал Николая Родикова по плечу.

Елозин здесь не задержался. Ноги сами несли его дальше. Разве можно не забежать к настоящим пушкарям? Какие там замечательные хлопцы! Алёша Попов, Костя Платонов, Сережа Палицын, лейтенант Клюков. Один старик Бородич чего стоит!

Бородич с длинными усами и сивой бородой со всего богатырского плеча драил банником дуло 76–миллиметровой пушки. Попов сосредоточенно просматривал замок пушки, Платонов, блестя стальным зубом, возился с компрессором. Клюков, зажав в тиски снаряд, шаркал по его бокам напильником и время от времени ударял по нему молотком. Снаряд этот был от другого орудия и никак не хотел залезать в патронник 76–миллиметровой пушки.

В то время, когда подбежавший с сияющей улыбкой Елозин хотел что‑то крикнуть пушкарям, раздался взрыв. Он видел, как струя огня и дыма вырвалась из-под самого носа Клюкова, словно эго он их с силой выдохнул из себя. Отлетев назад, Клюков опрокинулся навзничь. Снаряд глухо стукнулся о медный ствол сосны и, обессиленный, упал на землю. Пушкари вздрогнули и замерли в недоумении, но тут же бросились к своему командиру, лицо и руки которого были залиты кровью. Когда они к нему подбежали, его уже держал на руках Елозин.

В санчасти доктор Андрюша протер руки и лицо Клюкова марганцовым раствором и привёл раненого в чувство. Пушкарь легко отделался. Макей с комиссаром стояли над душой доктора, с нетерпением ожидая, что он скажет. Но они и сами видели, что всё обошлось хорошо.

— Могло быть хуже, — сказал Андрюша, вытирая руки полотенцем, поданным ему Катей Моталовой.

Макей облегчённо вздохнул, бросил смеющийся взгляд на комиссара, тот понимающе подмигнул и оба вышли.

В лагере шумно обсуждалось происшествие. Все ожидали выхода командиров из санчасти.

— Доктор Андрей говорит, что могло быть хуже, — улыбаясь, сообщил собравшимся Макей.

— Да это мы и без него знаем — снаряд! — ворчал дед Петро.

Костик подбежал к Макею, вопросительно взглянул на него.

— Успокойся, Костик, — сказал он, — дядя Клюков здоров. Поцарапало малость.

— Слышь, Клюков здоров, — передавались слова Макея, — царапнуло только.

— Смотря, как царапнуло, — замечали скептики. — Тут одного царапнуло так, что от лица мокрое место: буквально ни носа, ни глаз, ни рта и зубы начисто.

— Знамо — такой хряснет!

— Вот то‑то и оно! А ты говоришь царапнуло?!

Вскоре вышел из санчасти виновник переполоха. Лицо его было забинтовано, как у героя кинофильма «Человек–невидимка». Из‑за белей марли виднелись одни лишь глаза, спокойные и задумчивые, как всегда. Твёрдой походкой он прошёл к себе на батарею и снова принялся оттачивать снаряды. В руках его напильник теперь слегка дрожал. Нет, не от страха, а от какой‑то слабости, словно он пролежал в постели целую неделю. Своим хлопцам он сказал, что ему хорошо и чтоб они продолжали спокойно работать.

— Завтра в ночь наступаем, а пушки у нас ещё не готовы.

Те молча, с ещё большим усердием продолжали трудиться над приведением орудий в порядок.

В эту ночь неожиданно снова прилетел самолёт. Для Макея это была большая радость. Если Броня родит здесь, ребенок в лагерных условиях может погибнуть. Сохраняя спокойный вид и готовясь к боевой операции, он не переставал думать о Броне. «Эх, обуза какая!».

— Броня, самолёт прилетел, — сказал он, входя в землянку.

Броня слабо улыбнулась:

— Да? Вот и хорошо. Я еду.

Ночью в санках Макей ехал с Броней на партизанский аэродром.

Большая стальная птица, широко раскинув свои мощные крылья, стояла посреди поляны, укрытая ёлками. Оставив лошадь в лесу, Макей пешком пошёл к самолёту, ведя под руку беременную жену.

Броня, поцеловав Макея, как‑то холодно сказала ему;

— Ну, мне пора. Прощай, Миша!

Она тяжело поднялась на крыло стальной птицы и, прежде чем сесть в фюзеляж, ещё раз «осмотрела на мужа. При свете костра Макей увидел, как по щекам Брони, тронутым бурыми пятнами, текли слёзы. Он махнул ей рукой:

— До свидания, родная!

И вздохнул.

Обратно с собой он вёз в лагерь пачку писем с Большой Земли. Письма были розданы партизанам. Какой восторг вызвали эти весточки издалека! Толе Ужову* прислала письмо неизвестная девушка из Алтайского края. «Бей врага беспощадно», — писала она ему. И он, читая эти строки, краснел: он ещё не убил ни одного врага и, возможно, не убьет. Он радист, он прикован к рации. Свиягин получил сразу три письма. Все они ему были дороги, но одно дороже всех. Он сидел под сосною, держа в руках белые листы бумаги. Лицо его было бледно, губы вздрагивали, по щекам катились слёзы:

«Мой милый сыночек! Неужели я читаю милые строки дорогого моего сыночка? И не верю, что мой милый сын жив. Как я тебя не воображала: и убитым, и искалеченным гитлеровцами. И на меня находил такой ужас! Часто я тебя вижу во сне. И не во сне, а наяву. Закрою глаза, и ты передо мною, с лица жёлтый и глаза закрыты. Душа моя изныла по вас, мои ясные соколы. Нет давно вести от Петеньки. Может, сгорел он в своём танке и не найти мне его косточек. А Коля сражается за вас в морской пехоте. С корабля он ушёл. Писал прошение товарищу Сталину. А Митя летает на каком‑то Яке. А ты в партизанах. И за тебя изболелось всё моё сердце. Уж старая я стала, еле хожу. Были бы у меня резвы крылышки, я бы, разгорькая, взвилась бы, прилетела бы к тебе, мой дорогой, в Белорусский лес и поведал бы ты мне своё проживание, рассказал бы ты про свои страдания. А я бы, горькая, обмыла слезами твои ранушки и у твоей бы постели пропела бы тебе песенку, какую пела у колыбельки. И легче бы стало тебе, сыночек мой. Шлю тебе своё материнское благословение и привет всему вашему партизанскому отряду. А гитлеровцев–злодеев гоните с нашей милой Родины».

В ночь на 12 апреля бригада Макея поотрядно выступила в поход, держа путь на Дручаны. Письма, полученные с Большой Земли от родных, знакомых и неизвестных, перечитывались снова и снова и в походе, и на больших, и малых привалах. Они были не тол: ко моральной поддержкой для партизан, за действиями которых следят с Большой Земли, но и служили бсевым приказом, выраженным словами жён, сестер, матерей и отцов. Смысл этого приказа сводился к одному: «А гитлеровцев–злодеев гоните с нашей милой Родины».

В эту же ночь партизанские бригады Изоха, Белоусова, Грациана, Османа и Свирида враз атаковали шесть других вражеских гарнизонов, расположенных вблизи друг от друга. В шесть часов утра по сигнальной ракете на всех участках началось наступление и к двенадцати часам дня все семь гарнизонов были уничтожены.

Много славных героев пало здесь, но пали они недаром — большой район был освобожден от фашистских захватчиков. Начальник Центрального штаба партизанского движения лично поздравил макеевцев с победой. «Дручаны, — писал он, — были самой сильной крепостью гитлеровцев». Вот как об этом сообщило Совинформбюро 22 апреля 1943 года:

«Партизанский отряд, действующий в одном из районов Могилевской области, утром 13 апреля совершил одновременное нападение на несколько немецких гарнизонов. В результате ожесточённых боев вражеские гарнизоны были, разбиты. Уничтожено более 200 гитлеровцев. Партизаны захватили 120 винтовок, 3 миномёта и много боеприпасов. Группа партизан отряда имени Чапаева взорвала немецкий эшелон с боеприпасами. Разбиты паровоз и 8 вагонов».

Сидя в одной из землянок, Макей с любопытством рассматривал шахматные фигурки.

— Кто же это смастерил? — спросил он.

— Михась Гулеев, — ответил Байко, — а покрасил их Ваня Свиягин. Он целый день вчера варил сажу в свином сале и, наконец, добился своего: краска не пачкает.

— Ну, молодцы! — похвалил комбриг. — Кто еще у вас играет?

Оказалось, что в шахматы играют почти все.

— Сыграем, товарищ комбриг, — предложил Алёша Байко.

Байко повёл решительную атаку на королевскую пешку. На ней скрестились два удара: королевы и слона. Неужели Макей не отразит этот удар? Все сгрудились вокруг игроков. Кто‑то ахнул: «детский мат». Но вот Макей сделал ход конём, и все облегчённо вздохнули.

— Чуть было не подцепили вас, товарищ комбриг.

— И не говор*!, брат. Байко играет бойко. Вен он уже и рокировку сделал. Туру выводит. Прямой наводкой моего короля хочет смазать.

Макей вывел королеву, подтянул к ней коня и неожиданно снял ею крайнюю пешку на королевском фланге. Байко задумался. Это было так неожиданно,, что он вдруг смешно поднял руки, растопырив пальцы:

— Сдаюсь!

— Это вот здорово! — раздались вокруг голоса.

А Свиягин сказал:

— Зачем сдаваться преждевременно? Сдаются только трусы. Дручаны покрепче были.

— Верно, Свиягин, — похвалил Макей, — тут ещё можно играть. А в Дручанах мы с вами хорошо сыграли.

— Вполне. Жаль только, что в сводке Совинформбюро не указан станковый пулемёт, который я взял, — вздохнул Свиягин.

И он сел вместо Байко. Но через несколько ходов под дружный взрыв хохота король Свиягина получил мат.

— В сводке всего не укажешь, — сказал, как бы между прочим, Макей, — об этом книги надо писать.

— Ну, какой смысл в твоей игре? — упрекнул Свиягина Байко, складывая шахматы.

— Как какой? Игра доведена до конца. Вот и мы свою смертную игру до конца доведем, на полпути не остановимся.

XII

Вступала в свои права весна. В голубом небе ярко сияло солнце. Под его теплыми лучами снег побурел, размяк и сделал осадку. С юга дули влажные ветры: там уже полновластно хозяйничала весна. Вскоре и здесь побежали говорливые ручейки, а с крыш хат и сараев свесились стрельчатые хрустальные сосульки: с них звонко падали на землю сверкающие капели и, ударяясь в лужицы, вспучивали радужные, тут же лопающиеся пузырьки.

Но в лесу снег держался прочно и потому партизаны продолжали ездить еще на санях. Однако животворное дыхание весны коснулось и тёмных партизанских урочищ: около стволов могучих дубов и сосен появились кольцевые проталины, в голых сучьях деревьев звонкоголосо защебетали птички, радостно приветствуя приход весны.

Партизаны макеевской бригады готовились к большой диверсии. Мелкие партизанские группы Михася Гулеева, Николая Бурака и Ивана Пархомца то здесь, то там спускали под откос вражеские поезда, сталкивались с немцами и полицаями. Но Макея уже не удовлетворяло это. С тех пор, как на самолете из Москвы получили автоматы и некоторое количество тола, он засел за разработку плана «большой диверсии». Проект «большой диверсии» Макей отослал в Центральный штаб партизанского движения и было слышно, что там он получил одобрение. По этому плану предполагалось, что партизански(е отряды, вводившие в его бригаду, сразу б один день нападают на железные дороги, уничтожают охрану их, доты, разрушают железнодорожные мосты, взрывают рельсы — ив тылу немецкой армии наступает паралич: движение приостанавливается. Армия лишается маневренности, подвоза продовольствия и боеприпасов. Макей, как помешанный, носился с этой идеей и всю свою бригаду готовил к осуществлению её. В каждом отряде была выделена группа подрывников в 80–90 человек, в обязанность которой вменялся подрыв железной дороги и мостов, остальные своим огнём должны были сковывать врага.

Опытные подрывники–диверсанты, вроде Михася Гулеева, обучали партизан искусству разрушения.

— Это пенал, — тоном старого учителя говорил Гулеев партизанам, сидевшим перед ним на поваленной березе. — А это вот тол и крышка.

После краткого объяснения и показа он спросил:

— Понятно, что к чему?

— Понятно, товарищ Гулеев, — ответил Юрий Румянцев. -— Нажимаем на крышку и врагам крышка.

Полное смуглое лицо Гулеева расплылось в улыбке.

— Работа верная. Но мы еще должны научиться сами подрывать мину. Для этого к капсулю прикрепляем бикфордов шнур длиною в десять—пятнадцать сантиметров и, подложив мину под рельсы, поджигаем этот шнур. Тут уж беги! Как раз накроет.

Из рук в руки переходил маленький жёлтый брусочек вроде куска семейного мыла.

— А здорово, — удивлялись партизаны, рассматривая этот безобидный жёлтый брусочек, — огня не боится, удара тоже не боится, а от взрыва капсуля — вон что делает!

Расходились довольные. Просили Гулеева, чтоб он взял их завтра с собой на малую диверсию.

— Практика надо ходыт, товарищ командыр, — говорил высокого роста с нерусским лицом партизан. В больших чёрных глазах его — суровое упрямство.

— Тебя, Гасан, возьму. Не обижайся, если навеша о на тебя мешки с толом.

— Балшой спасибо, кацо! Хоть сам садись — повезу до железка.

Кругом засмеялись.

— А как ты расстанешься со своим кацо?

— С Васькой Коноплич? — спросил, нахмурившись, Га(санов. Полное матово–белое лицо его покраснело. — Он мне надоел. Балшой началник стал!

Кто‑то понимающе свистнул. Оно так: с повышением в чинах слабеет старая дружба. На Коноплича это вроде, не похоже: он умный, сознательный. Просто зарвался на работе. У командира партизанской разведки сейчас, в связи с подготовкой к большой диверсии, особенно много дел. Теперь Коноплич то на коне, то сидит за составлением донесений Макею. А Гасанову кажется, что тот изменил ему.

В это время от штабной землянки шёл Василий Коноплич в широченных шароварах с красными лампасами. Покрасневшее лицо его было озабочено чем‑то. Чёрный чуб свесился на лоб, кубанка с красным днищем сбилась на затылок.

— Вложил ему, видно, Макей, — сказал Гулеев.

Суровое лицо Гасанова вдруг осветилось радостной счастливой улыбкой. Он неожиданно бросился со всех ног к старому другу, и, подбежав к нему, страстно стал пожимать ему руку.

— Кацо, Василь,, ты бледен, словно снег на горах Кавказа. Кушать хочешь? Вот на, кушай, Василь.

Коноплич взял из рук Гасанова кусок хлеба и с жадностью начал его уничтожать.

— Напрасно ты, Василь, стал началник.

— Ты понимаешь, Гасан, — заговорил спустя Некоторое время Коноплич, — немцы укрепляют Чичевичи. И это у нас под носом. А? Житья нам не дадут.

— А Макэй что? Праекты пишет, войну забыл? Да?

— Эх, ты! — раздражённо воскликнул Коноплич. — Ничего ты не понимаешь. Эти проекты товарищ Сталин одобряет.

Гасанов побледнел и, судорожно схватив Коноплича за руку, стиснул её.

— Ты, Василь, не будь хохлом. Зачем ругаться? Ты мне кацо иль нет? Балшой началник стал ошень. Завтра диверсия пойду.

— Ну и иди! Хоть к богу в рай.

— Зачем рай, диверсия пойду, на железка.

Они расстались очень холодно. Придя в свою землянку, Коноплич велел тут же всем подготозиться к походу. Сборы разведчиков недолги: наскоро перекусив чем попало, они оседлали лошадей и на быстром ал люре выехали из лагеря. Впереди скакал высокий широкоплечий командир разведки Коноплич. Широкие лампасы кроваво–красным ручьем стекали по его зеленым штанинам, маковым цветом рдело днище кубанки. На спине у него, в такт бегу лошади, бился автомат. Чёрный чуб, отлетев за правую розовую мочку уха, оттенял белизну лба. Вдруг он свернул в сторону, что‑то крикнул Павлику Потопейко, а сам, вздыбив коня, резко повернул ею назад. Прямиком через валежник и буреломы он промчался через весь лагерь и почти на всём скаку спрыгнул около одной из землянок. Умный конь сразу остановился.

— Где Гасанов, хлопцы?

Гасанов сидел на нарах и бережно укладывал в большой зеленый мешок жёлтые, словно печатки мыла, куски тола. Он поднял голову, отложил в сторону мешок. и встал. В полумраке землянки блеснули его зубы.

— Я знал, кацо, ты придешь. Русский наш балшой друг.

Коноплич обнял его.

— До свидания, Гасан! Не–сердись.

— Зачем сердиться? — сказал Гасан сорвавшимся голосом, смахивая украдкой с длинных чёрных ресниц досадную слезинку. — Ну и добро.

Они еще с минуту постояли друг перед другом, потолкали зачем‑то друг друга в плечи, в грудь и неловко расстались, не зная, что еще сказать или сделать на прощанье. Скупые это были люди на ласковые слова, хоть и горячо любйли друг друга.

Спустя два—три часа после этого шесть разведчиков во главе с Конопличем налетели на конный разъезд немцев, выехавших из Чичевич. Тех было около тридцати человек. Они стояли на опушке леса, куда как раз подъезжали партизаны. Потопейко, ехавший позади Коноплича, дал по ним из ручного пулемёта длинную очередь. Там кто‑то упал. Немцы веером рассыпались вдоль опушки и открыли огонь йо партизанским разведчикам, которые уже повернули назад. Почти в первую же минуту под Конопличем был убит конь, а сам он ранен в мякоть бедра.

— Садитесь, товарищ командир! — крикнул Саша Догмарев, слетая с своего коня.

В это время со всего бега рухнул конь под Потопейко, прижав пулемёт так, что его никак нельзя было вытащить. На помощь подбежал Догмарев.

Фашисты приближались к партизанам. Коноплич уже видел их чужие лица, чёрные паучки на тускло блестевших касках. Тетеркин, Внук и Рэкетский ускакали уже далеко, но, увидев, что товарищи попали в беду, повернули к ним на помощь. Это с их стороны был безумный шаг. Что могут сделать шесть человек против тридцати? Коноплич рассвирепел: «Что они, ощалели? Куда они мчатся? Погибнут…» К счастью, Потопейко и Догмареву удалось вытащить из‑под лошади пулемёт. Вставив диск, Потопейко открыл по врагам ураганный огонь. Подголоском ему вторил автомат Коноплича, помогали четыре русские трехлинейные винтовки.

Словно вихрь разметал в обе стороны преследователей. Три или четыре вражеских коня рухнули на месте. Гитлеровцы разлетелись вправо и влево, отстреливаясь. Догмарев и Потопейко посадили командира на лсшадь, а сами, уцепившись за стремена его седла, побежали, шлепая рваными сапогами по лужам и грязи. О ш отходили к тёмному лесу. Немцы отстали. Партизаны вскоре въехали в лес и уже только здесь пустили лошадей шагом, громко обсуждая минувшее событие. Бедро Конопличу перевязали бинтом из индивидуального пакета.

В санчасти теперь работало четверо: доктор Андрюша, фельдшерица Мария Степановна и две санитарки: Катя Мочалова и Даша — сестра Макея. Даша окончательно поправилась. Только под правой грудью у нее остались на всю жизнь три метины, три белорозовых пятнышка — следы трех пулевых ранений. И вот она опять такая же толстушка с ярким румянцем на смуглом чистом лице, с ясными чёрными глазами и не в меру красными полными губами.

— Привет, сестрёнки! Здорово, тёзка! — крикнул еще в дверях землянки Елозин. — Хлопца раненого к вам веду.

— Всё скалозубничаешь, товарищ адъютант? — серьезно заметил Паскевич, принимая Коноплича. — Рана неопасная, — продолжал доктор, — но крови хлопец потерял много.

Девушки засуетились. Уже кипела посуда с хирургическими инструментами. Появилась бутылочка с марганцовкой. Луч заходящего солнца просвечивал её и казалось, что она наполнена кровью, которую потерял Вася Коноплич.

Марии Степановны здесь не было. Коноплич это заметил, но ничего не сказал. Он вообще ничего не говорил. У него было такое состояние, как будто бы он много выпил водки и мало спал. Глаза сами закрывались, голова кружилась.

— Я как с похмелья, — с трудом проговорил раненый, — спать хочется… знаете…

Рану ему перевязали уже сонному. Он лежал спокойно, не стонал, не метался. Вошла Мария Степановна. Она уже знала о случившемся.

— Как он? — спросила она, указывая движением бровей на раненого, — А я опять ухожу.

Последнее время Мария Степановна частенько уходила на диверсии, хотя Макей неохотно отпускал её на это опасное дело.

— Я там нужнее, — тихо говорила она.

Макей только головой крутил.

— Смотри, Маша.

В душе Макей радовался за Марию Степановну. О ней уже ходили легенды, как о храброй и самоотверженной партизанке. Полицаи и немецкие фашисты распускали о ней гаденькие слухи, стараясь скомпрометировать её в глазах населения. Но народ не верил им. Куда бы она ни пришла, всюду её встречали, как родную. К ней обращались за помощью, за советом: особенно не было отбоя от женщин. И она врачевала то телесные, то душевные раны этим многострадальным людям.

Перед штабной землянкой выстроились три диверсионные группы — Михася Гулеева, Николая Рсдикова и Ропатинского. Вокруг толпились партизаны, среди них грустный и печальный Елозин, сильно тяготившийся в последнее время званием адъютанта, и сердитый, надувшийся Иван Свиягин. Тут были также Леша Байко, Даша, Катя Мочалова, повар Оля Дейнеко, доктор Андрюша. Вышел из своей землянки и Пархомец. Он был в одной гимнастёрке, без головного убора. Улыбаясь, Пархомец прцгладил рукой овсяный ёжик волос на круглой своей голове.

— И Ропатинский начальником заделался? — крикнул он, кому‑то подмигивая. — Значит, товарищ Ропатинский, идёшь искать себе чести, а князю славы?

— Чего? — сердито огрызнулся Ропатинский, не понявший слов парторга.

— Ба! — притворно воскликнул парторг. — Да с ним, никак, Лисковец? Ну, желаю удачи, — и он развел руками. Улыбку сразу как ветром сдуло. Кося голубые глаза на Лисковца, пошёл в штабную землячку. В это время оттуда вышли Макей, комиссар Хачтарян и начальник штаба лейтенант Стеблев. Пархомец подошел к Хачтаряну.

— Товарищ комиссар, чего это Лисковца посылаете?

Комиссар, сощурив свои большие жёлтые глаза, хитро улыбнулся. Парторг высоко поднял светлые брови, понимающе закусил губу.

— Проверка?

— Разумеется. С ними идёт…

Комиссар наклонился к Пархомцу и что‑то шепнул ему.

Макей заканчивал напутственную речь.

— Прицел старый, — сказал он, улыбаясь, и все засмеялись.

С этих пор, кого бы Макей ни отправлял на диверсию или на боевую операцию, он всегда говорил это: «Прицел старый».

Была та пора времени года, когда на полях снег уже сошёл и только кое–где в лощинке или близ дерева он еще лежал одиноким белым пятном, назойливо напоминавшим о суровой и холодной зиме. В лесу снежные островки встречались чаще. Но во мраке ночи, в котором продвигалась группа Михася Гулеева, эти островки почти не были видны. Время от времени снег хрустел под ногами партизан, и тогда раздавались глухие проклятья, люди ступали уже более осторожно. В тёмном звездном небе смутно вырисовывались вершины сосен, в которых чуть слышно шумел тёплый предвесенний ветер. Лес отвечал на это трепетное ласкание отдаленным тихим гулом, невнятным шёпотом и ещё чем‑то таинственным.

Но идущим не было дела до всего этого. Молчаливо и сосредоточенно шагали они по лесу. Впереди всех Михась Гулеев. Его коренастая, плотная фигура уверенно и смело продиралась сквозь орешник. Кто‑то ворчал:

— Обойти бы надо, Михась.

— Всего не обойдёшь.

В конце шёл высокий Иван Шутов, неся на плече ручной йулемёт. Между ними Мария Степановна с санитарной сумкой на бедре, Гасанов с тяжёлым мешком за плечами и Юрий Румянцев с автоматом на груди. Гасанов молча сопел, обливаясь потом. На все уговоры передать мешок кому‑нибудь другому, он решительно говорил: «Нэ дам».

— Околеешь, дурень, — ругался Гулеев.

— Нэ акалэю. Мы на гору Эльбрус ходыл. Мэшок балшой носил. Значок «Гытэо», значок «Алпынист» был. Вот!

Так Гасанов всю дорогу и нёс тяжелый мешок, а Гулеев терзался душой, что вот чёрт его дёрнул за язык сказать этому чудаку, что он будет нести мешок с толом. «Вот же какие упрямые люди бывают на свете!» — думал он беззлобно.

Вдали призывно вспыхнул зеленый огонь семафора. Это станция Дашковка. Отсюда рукой подать до Могилёва.

— Семафор. Скоро будет поезд, — сказал Гулеев и смело направился к железнодорожному полотну..

Всходила луна. Под звездным посветлевшим небом тускло блестели змеившиеся рельсы. Гулеев приложил к ним ухо.

— Гудят, — сообщил он товарищам.

Юрий Румянцев и Иван Шутов точно журавли–предводители стояли на насыпи по одну и другую сторону от Гулеева, зорко всматриваясь вдаль и прислушиваясь. Гулеев с Гасановым и Марией Степановной копались под шпалой.

— Дай, кацо!

— Подожди, Гасан. В другой раз.

— Нэ хачу другой раз, хачу тэперь.

— Упрямый ты человек! Пойми: взорваться можешь. Эх, ну делай, так и быть!

— Балшой спасибо, тэбе, Михась.

— Народ! — сказал восхищённо Гулеев и зашептал Марии Степановне: — Ну, как, Маша, не любить этого хлопца? А?

К ним подбежал Иван Шутов.

— Тише вы! Кажись, идёт?

И увидев возившегося с миной Гасанова, ахнул.

— Неужели он минирует?

— Готово, кацо, — сказал в это время Гасаноз, поднявшись с колен на ноги и| отирая рукавом вспотевший лоб.

Партизаны побежали к лесу. Заняв удобную Позицию, стали наблюдать. Вот показался длинный состаз поезда. Впереди были видны вагоны, за ними платформы, очевидно, с военной техникой, потом цистерны с горючим. «Богатая рыбка клюёт», -— думали партизаны. «А вдруг не взорвется?»

— Ну, Гасан, если что: смотри! — вдруг пригрозил Гулеев.

Гасан и сам думал то же самое: «Ну, Гасан, если что: смотри!» И решил, если что, броситься самому под поезд.

Но вот раздался взрыв. Гасанов вздрогнул от неожиданности. Огненный столб поднялся к небу, осветив всё вокруг. Загорелись вагоны. Языки красного Пламени с жадностью лизали цистерны. Пулемётная очередь Ивана Шутова словно завершила страшную борьбу двух величайших сил — движения поезда и толчка взрывной волны. Объятый пламенем, поезд пошёл под откос. Грохот, скрежет и душераздирающие вопли огласили окрестность. Один за другим следовали оглушительные взрывы, рвались снаряды и цистерны с бензином.

— Вот это джазик… с иллюминацией, — выдохнул Румянцев.

Гулеев схватил Гасанова и поцеловал его в колючую щеку.

Румянцев всегда отличался большой любознательностью: всё он хотел видеть собственными глазами. И на этот раз любопытство взяло верх над доводами разума.

— Пойдёмте посмотрим что там, — предложил он и потянул за рукав слабо сопротивлявшегося Гасанова.

— Нет ли там засады? — попытался было бороться с этим настроением Гулеев, и сам же первый побежа I к месту катастрофы.

Под крутым откосом громадной бесформенной грудой лежали кверху колесами или на боку вагоны. Паровоз как‑то торчком воткнулся в землю. Он походил на огромную чёрную собаку, стоявшую на задних лапках. В стороне еще догорали цистерны: большие языки пламени крутились в воздухе. Всюду лежали разбитые ящики, поломанные автомашины, пушки, обожжённые и изуродованные трупы немецких солдат и офицеров. Крупный немец, широко раскинув руки и ноги, лежал на спине, рядом с ним автомат. К нему подбежал Гасанов и в ужасе отпрянул: на него смотрели мертвые большие глаза, вылезшие из орбит, по молодому полному лицу текли кровавые слёзы. Тонким ручейком кровь струилась из левого угла паскрытого рта.

— Гасан, ты что? — крикнула Мария Степановна.

Гасанов указал рукой на труп:

— Он плачет… кровью…

— Мы же говорили, что они будут плакать кровавыми слезами, — со злостью сказала Мария Степановна.

А вскоре близ Стаек полетел под откос другой вражеский поезд. Паровоз и восемь вагонов разбились полностью. Погибло 220 итальянцев. И это было делом рук Михася Гулеева.

— Рельсовая война — дело верное, — говорил ка привале Шутов, прислонившись спиной к медностволому ксмлю сосны.

Отдохнув, Гулеев со своей группой пошёл в деревню Бовшево. Узнав, куда держит путь их командир, партизаны начали подшучивать над ним. А Юрий Румянцев пропел:


Куда ни поеду,

Куда ни пойду,

А к ней загляну на минутку!


— Идите вы к чёрту! — обозлился. покрасневший Гулеев, — у вас одно на уме…

— А у тебя другое! — в тон ему продолжал Румянцев и, оглянувшись назад — далеко ли Мария Степановна, — прошептал что‑то, давясь смехом.

— Балда ты, Юрка! У меня, действительно, другое на уме.

— Ну, и это есть, — не отставал Румянцев.

— А что у тебя, Михась? — серьёзно спросил длинный и горбоносый шахтёр Иван Шутов.

Не сбавляя шагу, Гулеев рассказал в чём дело. В это время их догнала Мария Степановна. Она разрумянилась от весеннего яркого солнца и быстрой ходьбы. Широкоплечий стройный азербайджанец улыбнулся ей своей детской улыбкой.

— Рыцари длинноногие! — сказала она с упрёком. — Хоть бы короче шаг делали, уморили, — и зацепилась за. куртку Гасанова.

— Да мы тебя, Маша, на руках понесём! — воскликнул Руглянцев, беря её под руку. — Тут нам Гулеев такое поведал, что—ах!

Михась Гулеев, шагавший впереди, вдруг остановился и поднял руку. Навстречу по дсроге шли трое: один пожилой с большой рыжей бородой и двое молодых.

— Кто такие? — спросил Гулеев.

— Короткевичи мы, — ответил старик, — сыновья мои.

— Не в партизаны ли путь держите?

— Куда нам! — замахал руками старик. — Я стар, а они воротнего скрипу боятся. Известно: жили в лесу] молились колесу.

— Лесник, что ли?

— Умён, умён! — шутил старик. — Догадлив: он и есть — лесник Короткевич. Ещё нашей Советской властью поставлен.

В продолжение всего этого разговора два его сына — молодые, здоровые — стояли, расставив ноги, и с независимым видом, без страха поглядывали на партизан, особенно на Марию Степановну. Заметив их наглые взгляды, она не сдержалась:

— Не видно, чтоб боялись.

— А чего нам бояться? — грубо спросил один из них.

— Так они же знают: вы свои хлопцы, — заюлил отец.

— Ну, ладно, — грубо перебил его Гулеев, — пока до свиданий!

Короткевичи переглянулись между собой и пошли в лес. Партизаны посмотрели им вслед. Только сейчас они увидели у них сзади за поясами топоры и небольшие лопатки с короткими черенками.

Солнце уже закатилось за дальнюю темносииюю гребёнку леса. На опушке леса партизан встретила Нина Павловская, высокая и красивая девушка. Пухлые губы её приветливо улыбались и вся она со своей неимоверно высокой грудью была такой манящей и желанной, что лицр сурового командира сразу заулыбалось, в глазах зажёгся добрый и лучистый свет.

Румянцев подтолкнул Шутова:

— Бачишь?

«У, кот противный», — рассердилась Мария Степановна.

А девушка, торопясь и задыхаясь, говорила, как страдает народ от фашистов и их холуев. Она подтвердила страшную народную молву о Короткевичах: переряжаются, надевают бороды, выдают себя за партизан макеевского отряда, грабят народ. «Мы, говопят, за вас страдаем, поэтому давайте нам шубы, костюмы, платья. У нас, говорят, и бабы есть».

— Многие думают — вправду партизаны это. А которые догадываются, боятся сказать. На днях убили старика. На них думаю, — с придыханием, словно утомлённая сильным бегом, говорила девушка. Грудь её то опускалась, то вздымалась под тонкой тканью чёрного в красный горошек платья.

Гулеев решил устроить засаду, поймать лесника и его сыновей.

Этой же ночью Короткевичи вышли на свой ужасный промысел. Эти люди, грабя крестьян, наживались на несчастье других. В то же время они стремились посеять в народе вражду к партизанам.

Утром, при стечении большого числа жителей, отец и братья Короткевичи были расстреляны Тулеевым.

Группа Тулеева возвратилась в лагерь почти одновременно с группой Николая Родикова, которой также удалось спустить под откос вражеский поезд и подорвать одну автомашину. Макей ликовал.

Спустя два дня вернулся и Ропатинский. Он доложил, что спущен под откос немецкий эшелон с боевой техникой и живой силой. Во время доклада Ропатинский смотрел в сторону, вид его был удрученный. Макей сначала готов был приписать это усталости. И вдруг почувствовал что‑то недоброе.

— Значит, за мать и сестрёнку отомстил?

Ропатинский тджело вздохнул и вдруг заплакал.

— Адъютант, выйди пока, — сказал Макей и тут же обрушился на Ропатинского:

— Обманываешь, сукин сын?

Тот только ниже опустил голову.

— Говори, как дело было? Куда дели мину?

Тонкие бледные губы Ропатинского зашевелились.

— Под дерево зарыли… Лисковец это…

При упоминании Лисковца Макей как‑то сразу успокоился. Но в назидание сказал:

— Эх, земляк! Подвел ты меня… Взять бы вон палку, да вытянуть бы тебя вдоль седёлки. Расстрелять за это положено, дубина ты стоеросовая!

Вызвали Лисковца. Он был смущен, но держался просто и смело смотрел в глаза Макею. Он сказал, чго они виноваты, но что это сделано без умысла, что зч ними гнались немцы и они спрятали под дерево мину с тем, чтобы потом её снова взять. То же самое сказали все остальные «члены диверсионной группы Ропатинско го, потому что это на самом деле так и было. Но никто не знал, что во всей этой неудаче был виноваз Лисковец. Посланный с Виноградовым в разведку, он сознательно привлёк к себе внимание немецких солдат, выстрелив в шедшего впереди них старика обходчика. Старик упал не то убитый, не то с перепугу, а немцы устроили погоню за партизанами и те чуть было не попались в руки врага.

В этот день в отряд Макея приехал Зайцев, секретарь подпольного Кличевского райкома партии. Быстро шагая, он прошёл по лагерю, раскланиваясь то с рдним, то с другим хлопцем. Увидев Елозина, протянул ему руку:

— Хозяин дома?

Елозин вытянулся, отрапортовал по–военному:

— Давно не виделись, товарищ секретарь, — сказал Макей.

Зайцев почему‑то поморщился, щипнул свой коротко обрубленный чёрный ус и ничего не сказал. Но гут же сам задал вопрос:

— Как прогулялся на Восток?

— В это время в землянку вошёл Хачтарян: высокий, широкоплечий, с чёрными длинными волосами на голове, он выглядел каким‑то громоздким, в землянке сразу стало темно и тесно.

— Наш комиссар, — представил Макей Хачтаряна, — сейчас вызовем и Пархомца.

Пархомец уже знал о приезде секретаря райкома и спешил привести кое–какие дела в порядок. Эта сторона у него была запущена, но показатели роста партии делали ему честь: с трех коммунистов парторганизация в макеевском отряде выросла до сотни человек.

В дверь землянки постучались.

— Входите, — откликнулся Зайцез за Макея. — А! Сам партийный вождь прославленных макеевцев! Привет, Пархомец!

— Я не узнал бы вас, — пожимая протянутую руку, сказал Пархомец.

— Значит, разбогатею.

— Похудели вы, товарищ секретарь.

— Толстеют от сидячей жизни, а я бегаю то от немцев, то за немцами, — смеялся Зайцев. — Как дела?

Рассказывай. Партийная работа как? Паровозы спускаешь под откос. Запустил, думаю, всю партийную работу? А?

Пархомец смущенно улыбнулся и почесал затылок. «Кто её знает, где мерило партийной работы?.. Если в количестве бесед и собраний, то тут вроде как будто недоработка. Историю партии изучают все, но этого мало… Правда, коммунисты на деле себя показывают: в бою, на диверсиях. Вон Гулеев пятнадцать поездов пустил под откос».

Зайцев рассмеялся, когда парторг макеевского отряда поделился с ним этими своими думами.

Вечером состоялось закрытое партийное собрание. Макей сделал доклад о предстоящих боевых операциях, главным образом, о «Большой диверсии» — рельсовой войне. Парторганизация в основном одобрила этот план. Внесены были лишь мелкие, незначительные поправки. Большие споры развернулись вокруг вопроса о внутрипартийной работе. Свиягин резко критиковал Пархомца, говорил, что он, как парторг, мало работает с молодыми коммунистами, недостаточно заботится о повышении их идейного роста.

— Он, — говорил Свиягин о Пархомце, — уподобился тому генералу, который вместо руководства боем сам с шашкой наголо пошёл против вражеских позиций.

В зале раздался смешок. Кто‑то бросил реплику:

— Критиковать‑то мы мастера!

— Тихо, хлопцы! — кричал председатель задыхаясь от спёртого воздуха и дыма махорки, клубившегося под сводами землянки. — Откройте дверь!

Зайцев, улыбаясь, шепнул комиссару:

— Какая сила!

Это он о парторганизации. Его радовало всё: и то, что план боевых операций, такой широкий и смелый па замыслу, был радостно встречен коммунистами, и то, что эти же самые коммунисты не забывают о политической учёбе — читают книги, изучают Краткий курс истории партии и даже критикуют Пархомца за то, что он мало работает с коммунистами.

— Одёрнуть придется вашего парторга, — наклонившись к чёрным космам комиссара, шепчет Зайцев, — Свиягин прав: геройствует Пархомец.

В своей речи секретарь райкома партии похвалил Пархомца за рост рядов партии, но указал ему, что это только начало работы. Главное — воспитательная работа.

Пархомец нервно ворошил белый ёжик волос и всё что‑то записывал. Он, кажется, впервые только туг понял, какая громадная задача стоит перед ним.

Разошлись далеко за полночь. Чёрное небо было в звездах. От земли шёл пряный гнилостный запах весенних лесных испарений, где‑то кричала, гукая, сова, дул слабый тёплый ветерок. Лагерь спал, за исключением чаг овых и дежурного по лагерю. Зайцев шумно вобрал в себя воздух:

— Ух, хорошо!

В сопровождении двух партизан секретарь подпольного райкома партии поехал в другую бригаду. Тепло и душевно думал он о Макее и его хлопцах и на сердце у него было светло и радостно.

XIII

Группа Гулеева снова была на диверсионной операции. Приближался праздник 1 Мая и Гулеев торопил своих друзей с возвращением в лагерь. Ему не терпелось к празднику отрапортовать Макею о спуске под откос ещё двух вражеских поездов.

Они сидели на полянке, отдыхали. В это время от опушки, тяжело шагая и производя страшный шум, шёл к ним Иван Шутов, держа на плече ручной пулемёт.

— Михась, — сказал он глухим голосом, — сюда какой‑то мальчик бежит.

— Гасан где?

— Следит за ним.

Вскоре появился и Гасанов, ведя за руку белокурого мальчика лет двенадцати. Веснушчатое лицо его улыбалось, курносый носик, какой в народе называют кнопкой, обветрился и краснел, как незрелая вишенка. Белая рубашонка порвалась как раз на самом животе и через прореху виднелось тело.

— Аркашка, чертёнок, ты? — вскричал Гулеев, подходя к мальчику.

— Вот, кацо, он гаварит, немцы девушка Германия гонит.

Мальчик, которого Михась Гулеев назвал Аркашкой, подал ему записку.

— Одна девушка бросила незаметно, когда их гнали нашей деревней.

Мария Степановна подошла к мальчику и по–матерински обняла его.

— Присядь со мной, Аркаша. Устал, небось?

— Не.

Шамам оглы Мамед Гасанов смотрел на мальчика и широко улыбался. Шутов и Румянцев вместе с Тулеевым стали читать записку, принесенную Аркашей.

— Что там, Михась? — спросила Гулеева Мария Степановна.

— Сорок девушек немцы забрали для отправки в Германию. Надо как‑то спасать их.

Солнце уже клонилось к западу, когда закончился военный совет под размашистой сосной.

— Сказано — должно быть сделано, — сказал Тулеев и встал. За ним встали Румянцев, Гасанов и Шутов.

— А я что‑то устала, — сказала лежавшая на траве Мария Степановна.

— А вы, тетя, не ходите, — просил мальчик, стоя перед ней.

— Сдаёшь, Маша? — усмехнулся Шутов, покручивая, усы.

— Старость—не радость, — сказала она, вставая. — До ночи дойдём?

— Что будет к полночи, — сказал Гулеев, хорошо знавший эту местность. Мария Степановна только вздохнула.

На небе одна за другой вспыхнули звезды. А партизаны всё шли и шли непроходимыми белорусскими лесами, урочищами, перелесками, топкими болотами, залитыми вешней водой. Аркаша по–детски держался за подол Марии Степановны. Это мешало идти, но у нее и мысли не возникло передать мальчика мужчинам. Правда, Шутов предлагал мальчику руку, но тот отказывался: его пугал этот суровый и немного угрюмый человек с длинным горбатым носом и усами. Румянцев подшучивал:

— Юбку стащишь с тети‑то.

Гулеев и Гасанов шагали, как всегда, молча: не любили они шутить, когда шли на дело. А дело они замыслили серьёзное. Может статься, что все лягут костьми.

— Отдохнём, Михась, — взмолилась женщина. — Дайте мне хоть юбку выжать: по пояс мокрая. Да и хлопчик устал.

И на мужчинах всё было мокрое, грязное. Брюки неприятно липли к телу, мокрые портянки стали натирать ноги.

— Перекур! — скомандовал Гулеев и, выбрав сухое местечко, сел. Вокруг них плотной чёрной стеной стоял лес — таинственный, и веяло от него чем‑то жутким, страшным. Через голые сучья видно было, как ярким и тревожным светом — то красным, то синим — горела крупная звезда. У Марии Степановны всегда было неспокойно на сердце при виде этой мигающей звезды, а теперь она вселила в неё какой‑то суеверный ужас: «Почему она так?»

— Что это за звезда, Юра?

— Это, Машенька, Марс — бог войны. Не Марс нам светит с вышины — то кровожадный бог войны!

В ответ на это Мария Степановна тяжело вздохнула.

— Чуяло моё сердце, что это непростая звезда. Устал, Аркаша?

Она привлекла к себе мальчика и неожиданно для него поцеловала в щеку. Щека у него была холодная.

— Ты озяб?

— Пошли! — скомандовал Гулеев. — А то в самом деле можно застыть.

Мальчика не без труда посадили на загривок Шутову. Пулемёт нёс Гасанов. Вскоре они вышли из леса. Вдали, в чёрной мгле, еле заметно светились тусклые огоньки.

— Какая‑то деревня, — предположил Шугов, опуская Аркашу на землю. — Шею пересидел — не поверну.

Где‑то недалеко прокричал филин. Снова и снова! Глухой свист его ноющей болью отозвался в сертце Марии Степановны. «Что это какая я сегодня?» Вздрогнув всем телом, она первой пошла на тихий СЕет огонька. «Как должно быть там у них уютно. А если там гитлеровцы и они при этом свете истязают наших девушек?»

Впереди была деревня Косичи. При входе в неё стояли часовые. В то время, когда к ней подошли партизаны, происходила смена караула. По улице ходил патруль.

— Порядок замечай, — шепнул Гулеез Румянцеву.

Разводящий ушёл вместе со старым часовым. Новый часовой, пока не привыкнет к одиночеству и темноте, всегда очень чуток и бдителен. Каждый шорох пугает его, каждый треск настораживает. Поэтому партизаны выжидали. Они сидели за бугоркрм, прижимаясь друг к другу. И всё же их стала пробирать зябкая дрожь.

— Гасан! — тихо позвал Гулеев.

— Я!

— Ползи.

Легко сказать — «ползи». Как это сделать, когда часовой, точно сова, вращает голову во все стороны, чутко прислушивается ко всему! Однако Шамам Гасанов полз. Но как он полз! Вы видели, как крадется кошка к воробьиной стайке? Гасан полз ешё осторожнее. Сто метров, которые отделяли его от часового, он полз не менео часа. В это время бдительность часового успела притупиться и он даже раза два «клюнул» носом. И всё же он несколько раз вскидывал голову, когда под Гасановым вдруг нет–нет, да и хрустнет ветка. Прислушиваясь к каждому звуку, Мария Степановна издавала тихий стон, похожий на плач. «Медведь», мысленно ругала она своего товарища. А этот «медведь» уже подползал к часовому сзади и, подбирая ноги, точно тигр, готовился к прыжку. Он вынул из‑за пазухи кинжал. Ладонь так и припаялась к рукояти оружия.

Теперь уже ни Гулеев, ни его друзья не видели Гасанова. От сдерживаемого дыхания больно билось сердце, и этот томительный час всем показался вечностью. Вдруг на дороге, там, где стоял часовой, кто‑то охнул и на земле закувыркались два вцепившихся друг в друга человека. Пробежать сто метров — дело пятнадцатидвадцати секунд. И вот часовой уже сброшен в канаву. Шинель и фуражку его надел на себя Гасанов — для маскировки, автомат взял Гулеев. Патруль, на счастье, ушёл на другой конец деревни.

Крадучись, партизаны пошли по улице, прижимаясь к домам. Всюду в окнах было темно. Только в одной хате горел тусклый огонёк и оттуда доносились голоса и плач. Подошли под самые окна хагы. Это было большое пятистенное строение, стоявшее немного особняком от других. До войны здесь, должно быть, был сельский Совет или правление колхоза. Гулеев, Шутов и Румянцев ворвались в хату. На улице остались Гасанов, Мария Степановна и Аркаша с винтовкой Гулеева.

— Хенде хох! — приказал Гулеев и выставил вперёд автомат. Дуло пулемёта Шутова почти уперлось в живот высокого толстого полицая в чёрной шинели с белыми пуговицами. Тот поднял руки и затрясся. Он знал: ему пощады не будет. Подстёгнутый ужацом и отчаянием он вдруг шарахнулся в окно и вывалился на улицу. Загремел выстрел. Девушки попадали на пол. С улицы в это время раздался ужасный крик: это Гасанов всадил свой кинжал в живот предателя. Гулеев и Шутов дали по короткой очереди и два немца упали замертво.

— Быстро выходи! — скомандовал Гулеев девушкам. — Быстро, быстро, пока немцы не опомнились.

Ночное безмолвие огласилось топотом убегающих девушек, криками и выстрелами патрулей, ответной стрельбой партизан, стремившихся задержать преследование девушек фашистами. Иван Шутов из своего пулемёта бил прямо с руки. Безумолку работал автомат Гулеева. Немцам показалось, что в дерезню ворвалось по меньшей мере сто человек. В небо поднялась белая ракета, осветив всё вокруг каким‑то трепетным голубым светом. При этом свете были видны фигурки бегущих девушек и Марии Степановны, которая указывала им путь в лес. Последними отходили из деревни партизаны. Со всех сторон немцы вели по ним огонь.

— Ложись! — скомандовал Гулеев, когда над их головами заверезжала мина.

Маленькая фигурка мальчика с винтовкой в руке метнулась в сторону.

— Аркашка, дьявол, ложись! — закричал Шутов.

Но было уже поздно. Мина шнырнула землю во все стороны. Озаренный пламенем разрыва, Аркаша взмахнул руками и молча упал, словно подрубленная молодая ёлочка. Шамам Гасанов подбежал к мальчику, схватил его в свои могучие объятия и быстро побежал к лесу. За ним устремились Гулеев, Шутов, Румянцев. Немцы продолжали стрелять. Пуля нет–нег, да и пропоёт над ухом.

— Как, сынок? — спросил Шутов Гасанова, когда тот опустил на землю свою ношу.

— Померла малчик.

Маленький, светловолосый, он лежал, облитый светом луны, поднявшейся над лесом. Над ним склонились Михась Гулеев, Румянцев, Шутов. Недалеко пропела последняя пуля, пущенная врагом. Гасанов стоял в стороне и плакал.

— Ах, Аркашка, Аркашка! — вздохнул Гулеев и приказал:

— Ройте могилу! Здесь и похороним.

В лесу, на условленном месте, Гулеев нашёл Марию Степановну. С ней были две девушки — Нина Павловская и Соня Доросинская. Лунный свет, пробиваясь сквозь ветви деревьев, слабо освещал их бледные лица.

— Аркашу убили, — сообщил Гулеев.

Никто не сказал ни слова. Как жиеой стоял у всех перед глазами маленький белокурый мальчик с обветренным кончиком носа и рыжими веснушками на пухлых щеках. Не верится, что его нет. А как он рвался в партизаны! Он мечтал; наверное, что один побьёт всех фашистов. «Я им дам! — говорил он, сжимая кулачки. — Они моего тату повесили». Теперь он лежал на холодной, сырей от вечерней влаги, земле.

Вскоре была вырыта могилка. Мария Степановна опустилась около трупа Аркаши и заплакала. Плакала ли она об убитом мальчике, или о Светлане, которую также злодейски убили враги? Между тем,, девушки, нарвав травы, набросали её на дно чёрной ямы.

— Пусть пухом будет тебе земля, — сказал Шутов и, взяв труп мальчика, опустил его в яму.

В конце апреля группа Гулеева пришла в лагерь. Макей был доволен результатами диверсии. Особенно он хвалил хлопцев за то, что они освободили девушек из фашистского плена.

Соню Доросинскую определили в пульЕзвод, Нину Павловскую — в хозчасть к Антону Михолапу. В хозчасти Нине поручили уход за коровами и овцами. Андрей Юрчук, представляя Соню хлопцам–пулеметчикам, сказал:

— Любите як матку ридну, а боле никак. Зараз она нам сестрой доводится.

Бледнорозовое лицо девушки покрылось краской, она несмело улыбнулась. Партизаны, серьёзно выслушав назидания своего командира, вздохнули. «Эх, время! Ни лишней чарки горелицы, ни поцеловать девицы».

— Чего там! Понимаем, — сказал Шутов сердито.

Сказать по правде, понравилась ему девушка тогда ещё, как хоронили Аркашу. И теперь это предупреждение командира и радовало, и сердило его. «Хорошо, что к Соне никто не будет липнуть, но ведь и мне дорожка заказана».

— Ну, раз нельзя, значит, нельзя, — сказал Шутов, — война!

Соня от этих слов смутилась ещё более и опустила голову, увенчанную шапкой рыжих волос, на которых покоились, словно змеи, свившиеся в клубок, две толстые косы. Только Петых Кавтун позволил себе пошутить. Но ведь на то он и цыганёнок и, как говорили все, «чудила-мученик». Выйдя вперёд, он сказал:

— Здравствуй, сестричка–лисичка! Будем знакомы: я — Петух–Рокотух, хожу по лесу, фашистов бью из дээсу, пулемёт такой есть у нас.

Соня засмеялась, протянула ему руку.

— Здравствуй, Петых.

— Ба! Откуда вы это меня знаете? — удивился Кавтун.

— А мне о вас товарищ Шутов говорил.

На другой день Соня в каком‑то тазу уже стирала белье, тут же сушила его на ветвях елей. Потом всё выгладила самодельным утюгом, сделанным из чугунной плитки.

— Это добро, — сказал, подойдя к ней, дед Петро, — насекомым, значит, капут. Вот так бы и фашистов проутюжить… — мечтательно говорил старик, с нежностью поглядывая на девушку.

— Девушка, девушка, любит тебя дедушка! — пропел Кавтун, играя чёрными озорными глазами.

— И верно, Петых. Люблю.

— Да и мы её, деду, любим.

Накануне Первого мая немецкие оккупанты решили отплатить партизанам за Дручанское поражение. Они напали на станцию Милое. При появлении их народ убежал в лес, благо он со всех сторон вплотную подступил к светлым белорусским хатам станции Милое. Остались только восемь—девять стариков и старух. Они для чего‑то вышли на улицу, словно в своих просторных хатах им сразу стало и тесно, и душно: беспокойство и неирвестность выгнали их из хат. «Что‑то теперь будет?» V,. Оккупанты сгоняли в кучу скот — коров, овец, коз. Тревожное мычанье коров и блеянье коз. и овец огласили село. Загнанные в узкий переулок животные беспокойно озирались. В больших и умных глазах Пеструшек, Зорек и Бурёнок светился страх. Козы, и те притихли. К одной белой козе подбежал чёрный козлёнок и радостно сунулся к матери под вымя. Пожилой усатый солдат, глядя на сосущего козлёнка, осклабился. Дед Митрофан, заметив это, насупился: недобрая была улыбка у этого усача. А тот что‑то уже горготал молодому солдату. Тонкие губы молодого солдата дернулись и сложились в неприятную улыбку. Устремив на козлёнка бесцветные водянистые глаза, он сделал два—три шага к нему и вдруг неожиданно, как хищник, бросился на него. И вот козлёнок уже в его цепких жилистых руках. Зажав его между ног, он извлёк из ножен свой кинжал и подняв чёрную мордочку, перерезал ему горло. Мать–коза, выпучив чёрные глазища, устаЕилась на свое дитя, из горла которого фонтаном брызнула крозь, и вдруг издала страшный, душераздирающий крик.

Дед Мидрофан был потрясен. Он ешё никогда не слышал, чтоб коза могла так ужасно кричать от горя. У козы стало судорогой сеодить передние ноги: они, изгибаясь, как‑то поднимались вверх, глаза ее остановились и немигающе смотрели на кровь, льющуюся из горла ее дитяти. Мурашки забегали у стариков по согнутым спинам. Молодого немца самого охватил какой‑то ужас: бросив зарезанного козлёнка, он пустился бежать. Побежал и старый немец. Коза стояла, опустив вниз голову. Она точно окаменела.

Партизаны, идя на Милое, жалели, что с ними нет старика Бородича. Он остаётся в лагере. Лёжа на топчане, он ворчал на свою чёрную немочь:

— Лихоманка все кости поломала.

Он не хотел признаваться, что это уже старость брала верх над бывшей его богатырской силой.

Макей был на коне.

— На Милое! Марш! — скомандовал он.

Две партизанские роты — Карасёва и Бабина — зашагали по тесной лесной дороге. Битюги, запряженные в пушку, натянули постромки и та тронулась, заскрипев высокими деревянными колёсами, окованными толстым железом.

День был ясный, тёплый. Солнце по–весеннему пригревало землю. Партизаны шли быстрым шагом, рубахи от пота пристали к спинам. В Милом хозяйничали немцы, надо было спасать родную белорусскую вёску.. Из леса к ним навстречу выходили жители станциц Милое. Они присоединялись к партизанам и шли одни сзади пушки, другие — впереди отряда, ведя его кратчайшим путём.

Вот, наконец, и Милое. С опушки видно, как фашисты навьючивают фургоны имуществом крестьян. Скот уже выгоняли из деревни. Один гитлеровец, с большим горящим факелом, побежал к крайней хате — оттуда тянул ветерок. Враги решили спалить деревню. Но задача партизан — не допустить этого. Бибиков моментально развернул пушку, а Попов уже успел загнать в патронник снаряд и щёлкнул замком. Не более как через минуту раздался оглушительный выстрел. Снаряд с воем понёсся в деревню и разорвался почти у самых ног поджигателя. Немцы, побросав всё, пустились наутёк, подхлёстываемые партизанскими пулями: вся опушка чуть зазеленевшего леса закурилась от частых выстрелов.

Крестьяне вернулись из лесу и, добив некоторых из оставшихся чужеземцев, начали разбирать свое имущество.

— Хоть Май встретим, — говорила пожилая женщина, — а там, как бог даст.

Никто в то время не был уверен, будет ли он завтра жив.

Макеевцы возвращались в лагерь весёлые. Но они услышали весть, которая их сильно опечалила: умер старик Бородич. Он недавно пришёл в отряд, но все партизаны искренне полюбили этого высокого и сухого старика с суровым лицом и строгими суждениям.

И вот он лежит мёртвый.

XIV

По случаю Первомая завтрак был отменный. Шеф-повар Свирид, Оля Дейнеко и Ропатинский, пожизненно определённый Макеем в повара после неудавшейся диверсии на железной дороге, напекли на каждого по пяти драников, наварили столько супа, что и не съесть его. Партизаны старательно чистили брюки, гимнастёрки, сапоги и ботинки. Оружие блестело.

Макей ходил от группы к группе, шутил, смеялся, радуясь вместе со всеми хлопцами Первомайскому празднику, предстоящим военному параду и концерту. Но что же это у него вдруг что‑то защемило сердце? «Броня. Как она?»

Чудесное первомайское утро. Природа, пробуждаясь, тянется к жизни. Чистое лазурное небо плавится в лучах утреннего солнца. И небо это кажется большим и светлым пологом, раскинувшимся над нашей великой Родиной. На деревьях лопаются почки, они зазеленели, словно обрызганные крапинками парижской зелени. И на землю весна уже бросила свой зелёный ковёр, с вотканными кое–где в него фиолетовыми колокольцами подснежников.

Одна большая, чуть зазеленевшая поляна избрана местом для военного парада партизан. Здесь ещё вчера соорудили нечто вроде трибуны. К девяти часам утра поляну начали заполнять вооруженные люди. Шум людских голосов, песни. В самом центре поляны играет гармонь. Кто‑то громко оттопывает плясовую. Зрители в такт музыке хлопают в ладоши. Раздаются крики одобрения, и вот две человеческие фигуры под крики «ура» летят в воздух. Их руки и ноги смешно разбросаны. Оказывается, цыган Петых Кавтун соревновался в искусстве пляски с цыганом из берёзовского отряда.

Под могучей сосной собрались певцы–макеевцы: Андрюша Юрчук, Ваня Усов, Алёша Байко, Юрий Румянцев, Степанов и другие. Как они поют! Слушай, и не наслушаешься! Так иной раз завернут, аж мороз по коже подерёт и слезинки выкатятся на щёки. И ведь не слезливая песня, а на вот поди! Веет от песен то далекой стариной, богатырской удалью, то нашим сегодняшним героическим днем, где «трех разведчиков, трех товарищей повстречала в степи беда».

По просьбе гостей макеевцы спели две песни, написанные Иваном Свиягиным. Одна из них— «Макеевцы»:


Село родное немец сжёг,

Повешен старина

На перекрёстках трёх дорог —

На страх и гора нам.

Но страха нет у нас в сердцах

А горе месть взрастит

И за казнённого отца

Сын немцам отомстит.

Гроза полиции — Макей

Идёт войной на них,

Его четыреста парней

В огонь и воду с ним.

Через поля и топь болот,

Чрез ночи мрак густой

Народных мстителей ведёт

Макей на смертный бой.

И сам товарищ комиссар

Пред ними речь держал,

Чтобы в груди горел пожар,

В руке блестел кинжал.

Винтовка, автомат, наган,

Гранаты на ремне, —

Чтоб всё, чем можно бить врага,

Кипело на войне.

В Бацевичах уже дрожит

Немецкий гарнизон,

И в ужасе от них бежит

В кальсонах фон–барон.

Через леса и топь болот,

Чрез ночи мрак густой

Народных мстителей велёт

Макей на смертный бой.


Хлопцы из других отрядов не скупились на похвалы, хотя поэт–макеевец, конечно, и не очень складно нависал эту песню. Разыскав поэта, они под громкое «ура» стали бросать его вверх. Макеевцы с таинственным видом сообщили гостям, что они ещё и не такие песни услышат сегодня на концерте.

— И заметьте — всё это написал нам Свиягин, — сказал Байко с таким видом, как будто это он сам написал.

— Послухаем, послухаем, — пробасил, улыбаясь, чубатый парень из отряда Бороды.

Раздалась команда к построению. И вот колонна вытянулась на полкилометра в глубь леса, голова её вышла на поляну. Впереди отряд Макея, за ним березовцы, потом отряд Бороды и, наконец, бывшие лосевцы — теперь сафроновцы. Особой группой выстроились пятьдесят автоматчиков и двадцать ручных пулемётчиков. Среди последних — черномазый цыганёнок Петы» Кавтун, высокий Иван Шутов, Юрий Румянцев. Автоматчиками и пулемётчиками командовал Андрей Юрчук. Он молча смотрел на товарищей, ожидая команды «Марш».

Наконец, Стеблев скомандовал «Марш!» и сам пошёл во главе вооруженной колонны. Невысокий, с суровым лицом, он имел величавую осанку. Это про него партизаны говорили «чёртом идёт».

Позади колонны — две пушки Макея и телега с миномётами. В середине колонны — интернациональная группа. Тут — русские, украинцы, белоруссы, люди десятков национальностей. Вот — широкоплечий и низкорослый Гриша Артеньян из Армении, рядом с ним высокий, бледнолицый молдаванин Петр Мартирос, якут Александр Ялтыков, ингуш Тибеев, позади| азербайджанец Мамед–оглы Гасанов или просто Гасан. Широкая улыбка не сходит с его лица. Нарушая уставное положение, он кому‑то машет рукой. Идут здесь также чехословаки, поляки и даже два австрийца, перешедшие к партизанам–берёзовцам.

Парад кончился. Командиры и комиссары отрядов сошли с трибуны. Их место занял Юрий Румянцев. Он объявил, что скоро начнётся партизанский концерт. Павлов улыбнулся в свою широкую бороду. Макей озорно подмигнул ему. Хачтарян тряхнул гривой своих волос и сказал, сверкая большими коричневыми глазами:

— Вот пасмотришь, Барада, какой канцерт.

Трибуна быстро превратилась в театральные подмостки. На сцену выбежал «Рыжий» — это Юрий Румянцев. В руках у него гитара, на голове порванная шляпа, из‑под неё торчат прямые рыжие волосы, на несу — чёрные роговые очки. Брови ломаными стрелами взлетели кверху, под носом шевелится рыжая щётка усов. На нём — серая в клетку жилетка. Но самое уморительное — штаны, широкие–широкие. Штанины у них разные: одна синяя в красную полосу, другая белая в жёлтую и зеленую клетку, Румянцев прекрасно знает клоунаду, он так и сыплет шуточками и остротами. Здорово достается от него полицаям, фашистам, Гитлеру. Расхваставшись, он по секрету сообщил, что знаком с самим фюрером, что тот будто бы ему сказал, что хотя ему и не очень нравится, как играет русская «Катюша», однако его утешает сознание, что он околеет с музыкой. Досталось от него также трусам и паникёрам.

— Ну–ну! Даёт жару! — восхищались зрители.

Под конец Румянцев спел «О пирогах и пышках, о синяках и шишках».

— Слова Свиягина, — объявил конферансье.

Исполнил он ее виртуозно: то пел, то говорил речитативом, не скупясь при этом на жестикуляцию, в которой он был просто талантлив. Громадная светлая поляна, заполненная народом, ревела от восторга:

— Даёшь ещё!

— Просим!

На сцену вышел Чарли Чаплин. Как он мог попасть сюда? Тот же костюм, тот же котелок на голове и, главное, та же походка: пятки вместе, носки врозь и утиное покачивание. Это Саша Степанов. Вот он элегантно поднимает котелок и церемонно раскланивается с «Рыжим». После ряда уморительных шуток «Рыжий» играет на гитаре, а Чарли поёт на английском языке песенку из кинофильма «Огни большого города». Все слушают непонятные слова чужой песенки, и вдруг конец её зазвучал по–русски:


Шли немцы к Сталинграду

Покушать шоколаду,

Дала «Катюша» наша

Им отбивных котлет.

И вот, подмазав пятки.

Бегут уж без оглядки

С земли советской фрицы

Без шапок, без штиблет.


По требованию публики на сцену бесцеремонно вытащили Свиягина. Он слегка прихрамывал на правую ногу, так как рана, полученная в начале войны, всё ещё давала себя знать.

— Я вам, товарищи, — сказал чуть дрогнувшим голосом Свиягин, — прочитаю свое стихотворение «Письмо матери»:


Эту весть я прошу тебя сам

Разнести по родному селу.

Что живу я в Бобруйских лесах

У фашистов в глубоком тылу.

И сама ты не плачь обо мне.

Лишь соседям скажи на бегу:

— В партизанах наш сын, и нет

От него там пощады врагу.

Партизан я, и так же, как встарь,

Бодр и весел, и песни пою.

Ночь. Луны коптящий фонарь

Тянет тень на землянку мою.

А в землянке поёт патефон,

Молодежь ему вторит во: лед.

И под ропот и шелест сосен

Сном спокойным заснул сивый дед.

Он вчера из‑за Друти сюда

К нам пришёл и сказал:

«Где Макей?

Там, ребята, за Друтыо беда:

Немцы жгут стариков и детей».

И Макей — командир боевой —

Сотню в: ял своих лучших ребят,

Что сейчас грозовою волной

На санях бездорожьем летят.

Я ж, признаюсь тебе, нездоров —

Ранен в ногу, но рана легка —

Потому наш Макей на врагов

Не берёт меня ныне пока.

Но я скоро, родная, опять

Ринусь в Сой. Мне удач пожелай.

Пожелай нам врагов покарать

За истерзанный ими наш край.

Если вражеской пули коса

Жизнь мне срежет,

Не плачь по селу:

Есть кому в Белорусских лесах

Бить фашистов в глубоком тылу.


Читал он–плохо, нараспев, как и все, пишущие стихи. Но слушали его с неподдельным восхищением. «Складно пишет, стервец!» Макей сиял, хотя и старался скрыть это за дымовой завесой трубки–носогрейки. Но глаза1 Они блестели, как уголья, довольная улыбка не сходила с лица.

Гости любовались журналом «Чапаевец», который ежемесячно выходил в свет под редакцией Свиягина.

В журнале — политические статьи, рассказы, очерки, частушки. Он богато иллюстрирован. А какие карикатуры! Вот Гитлер, обутый в танки, занёс одну ногу над пропастью, а там, в пропасти, скелеты императоров Фридриха и Наполеона. Оба тянут руки к Гитлеру. А вот яркосинее небо, жёлтое поле, на поле бабки снопов, из каждой бабки торчат штыки. На краю поля шарахающийся в страхе Гитлер. И подпись:


Русский хлеб ощетинился так,

Что нельзя его взять никак.

И откуда ты ни зайдешь, —

На тебя смотрит штык, а не рожь.


На обложке богатые, хорошо исполненные иллюстрации. И, наконец, суперобложка.

— Ну и выдумщики! — сказал, улыбаясь, Павлов, вороша свою пушистую бороду.

Веселым был Первомайский праздник. По окончании его отряды построились в походные колонны щ с песнями направились в свои лагери.

Не успели отзвенеть боевые песни, как в лагерь на всём галопе влетели конники из разведвзвода Макея. Впереди несся командир разведки Василий Коноплич. Несмотря на свою еще больную ногу, Вася Коноплич птицей слетел с коня и направился прямо к Макею, который ещё не ушёл с большой поляны.

— Товарищ комбриг! Усакинские леса окружены со всех сторон немцами. Огромные силы. Бронемашины, танки. Есть и собаки.

Улыбка тихо сползла с лица комбрига. Серые глаза колючками вцепились в разведчика. На побледневшем лице проступили пунцовые пятна, зубы сжались и на щеках под рябой кожей задвигались желваки.

— Ересь несёшь! — вдруг закричал он.

Комиссар дернул его за рукав.

— Тише, Макэй, идем в штаб, кацо.

«Этому истукану хоть что, — подумал беззлобно Макей о комиссаре, шагавшем с ним твёрдой, тяжёлой походкой. — Ему, чёрту, скажи: «Мир рухнул» и он, наверное, глазом не моргнёт».

В штабе Макей, раздражаясь все больше и больше, набросился на разведчиков, обвиняя их в том, что они проморгали.

Но разведка тут была ни при чём. Немцы, учтя печальный опыт прошлых блокад, когда они окружали опустевшие леса, решили на этот раз напасть неожиданно. Одним ударом они хотели покончить с Могилёвскими партизанами.

— Вон оно как?! — воскликнул Макей. — Ну, шалишь, не дадимся!

Лицо его приняло сосредоточенно–суровое выражение, которое так любил комиссар Хачтарян. Макей весь подтянулся, собрался, словно пружина, готовая развернуться.

— Готовиться! Через час выступаем.

— Ну что, пришёл в себя? — улыбаясь, спросил комиссар, укладывая в сумку бумаги.

— Я же не могу надолго выходить из себя. Мне же дела надо делать, — с тонкой улыбкой ответил Макей, набивая каким‑то мусором трубочку.

Коноплич, наблюдавший за набиванием трубки Макеем, смущённо сказал:

— Товарищ комбриг, мы вам табаку малость раздобыли.

— Раздобыли, раздобыли, — уже добродушно ворчал Макей. — Вы мне привезли такого табаку,, от которого я никак не очухаюсь, Ну, давай твой табак.

Макей затянулся два—три раза и (обратился к командиру разведки совсем уже дружелюбным тоном:

— А какой здесь парад был, Коноплич! Вот бы ты посмотрел. Табак, однако, силен!

Это был последний отблеск минувшего дня. Макей, Хачтарян и начштаба, озабоченно склонившись над картой, прокладывали красным карандашом пути выхода бригады из огненного кольца.

XV

К вечеру над Усакинским лесом прокатились глухие разрывы тяжёлых артиллерийских снарядов: началась бомбардировка партизанских становищ. Самолёты сверху обстреливали партизан из крупнокалиберных пулемётов. Ночью в чёрном небе висли гроздья осветительных и сигнальных ракет.

Макей зарыл в землю пушки, хлеб; распустил по лесу коров, и те с тревожным рёвом бродили, не зная, куда приткнуться. Больных и раненых партизаны несли на носилках. Ночь выдалась на редкость темной. Шли в какой‑то кромешной тьме, под постоянным обстрелом врага.

Очень странно: в последнее время, куда бы ни пошёл отряд Макея, всюду преследовали его немецкие самолёты. Только хлопцы расположатся на отдых — летят.

— Воздух!

— Опять немецкие стервятники.

И снова:

— Бух! Бух!

Грохот, шум падающего леса, свист осколков. Партизаны прилипают к земле, дожёвывая плохо сваренную бульбу.

— Борони бог, — шепчет дед Петро, — этак убьют, окаянные, и доесть не дадут. От изверги!

— Гут, хлопцы, что‑то не так, — говорит наблюдательный Алексей Байко.

Федор Козелло, лежавший рядом, вскинул на него светлые, в хитром прищуре, глаза и пополз к высокой сосне, за которой лежал Лисковец со своим поломанным баяном. «Чего он таскается с этим ящиком?» — с неприязнью подумал Козелло о Лисковце. Но эта мысль как‑то вдруг затерялась в ворохе других мыслей о Лисковце: откуда он, почему сторонится партизан, зачем споил тогда Елозина и Гулеева,, с какой целыо спрятал тол? Разберись во всём этом! А разобраться надо.

Спрашивая Лисковца, как он себя чувствует, Козелло наткнулся на баян. Потрёпанный, облезлый, он лежал у сосны. Лисковец держал руку на длинных белых клавишах.

— Зачем тебе эта музыка? — спросил Козелло. — Неудобство такое. Тяжёлая, наверно? Другое дело, если бы играла.

— Я налажу. У меня всё в дело годится, — ответил Лисковец и улыбнулся.

— Как знаешь.

Козелло встал и перешёл к группе партизан, лежащих за бугорком. Разговаривая с хлопцами об очередном вражеском налёте, он не переставал думать о сломан–ном баяне. И тут же поиздевался над собой: «Нашёл топор под лавкой! Просто этот Лисковец придурок».

Но вот началась майская блокада, и Лисковец сбежал из отряда, бросив свой баян. Козелло нашёл баян, вскрыл его и обнаружил там рацию. Но ЛискоЕен так сломал её, что поправить уже нельзя было. С этим печальным известием Козелло и явился к Макею и комиссару Хачтаряну. Теперь им стали понятны и налёты немецкой авиации на их становцща, и всё поведение Лисковца.

— Прошляпили! — с горечью сказал Макей, садясь верхом на коня. Хачтарян и Козелло только голосами покачали, а про себя подумали: «Чёрт ему влезет в душу! Может и ни один такой Лисковец живёт среди нас!»

Тут к Макею подошёл Миценко. Он сказал, что задержал подозрительного субъекта. Говорит, что шёл в партизаны, что сидел в Могилёвской тюрьме и бежал во время налёта партизан на неё.

— Это тот налёт? — спросил Макей, имея в виду налёт, о котором широко оповещали немцы в своих газетах, расписывая, как партизаны, появившиеся на грузовых машинах, захватили тюрьму, перебили стражу, увезли крупных политических преступников, а остальным дали возможность разбежаться.

— Ну да.

— Ах, сволочи! — выругался Макей. — Но ведь это провокация! Это они сами увезли тогда крупных советских работников и расстреляли их, а на волю выпустили своих агентов.

— Это мне известно. А что с этим делать?

— Приведи сюда его.

Вскоре перед Макеем стоял среднего роста человек. В темноте его лицо нельзя было видеть. Макей зажёг электрический фонарик и осветил лицо лазутчика. Это был молодой человек с прямым красивым носом, большими синими глазами и маленькой курчавой бородкой. Курчавые русые волосы свисали до плеч. В его облике было что‑то от Иисуса Христа.

— Ты христосиком не прикидывайся. Мы не посмотрим на твои красивые глаза! — прошипел зловеще Макей.

Лазутчик заявил, что он коммунист, что в фашистском застенке пострадал за Родину. Макей тщательно осмотрел его холеные руки, ногти, упитанное лицо, спт ну, лохмотья, в которые тот был одет.

— Удивительно! — воскликнул Макей. — Посмотри, Федор, — обратился он к Козелло. — Чистенький, гладенький! Ни вошки, ни блошки, ни ссадины нет на теле! Ай, ай, как жестоко с тобой обращались гестаповцы! Эти рубища слишком театральны, чтобы в них можно было серьёзно поверить.

В больших красивых глазах шпиона мелькнул страх:

— Вы ошибаетесь.

Вмешался комиссар:

— Нэ трать врэма, комбриг, шпион падослан. Позави сюда Елозина и канчай, кацо.

Под покровом ночи громадная колонна партизан пробиралась сквозь заросли, уходя на юг. В пути к макеевской бригаде присоединились белоусовцы, грациановцы, османовцы. Три тысячи вооруженных человек — это большая сила. При умелой расстановке отрядов и бригад перед ней ничего не могло бы устоять.

Макей, соединившись с остальными тремя бригадами, выпустил из своих рук руководство. Он полагался на Белоусова, Грациана и Османа, а те — на него и друг на друга. Трехтысячная армия самоотверженных бойцов фактически осталась без руководства.

Впереди шёл отряд Макея. Рядом с Макеем ехали на конях Даша, комиссар, Миценко и Елозин. Дед Петро по–стариковски шёл сзади и о чём‑то тихо разговаривал с Костиком.

Все шли в глубоком молчат и. И странно, серьёзно никто не верил в размеры опасности, о которых доложили разведчики. Радист Ужов и инженер–судостроитель Новик, ставший оружейных дел мастером, шли и мирно вели беседу. Один вспоминал Москву, другой — Ленинград, судостроительные верфи. Перед блокадой жили они вдвоем в одной землянке, где стояла рация и перед окном стол, заваленный частями винтовок и обрезами, из которых Новик делал автоматы. Он уже сделал четыре автомата, пятый, предназначавшийся в подарок комбригу, остался недоделанным. Он теперь нёс его в своём вещевом мешке и слышно было, как звонко звякали друг о друга железные части всякий раз, как Новик делал какое‑нибудь резкое движение.

— Что там у тебя? —» спросил Ужов, морщась от звука, так неприятно действовавшего на нервы.

— Игрушка для взрослых детей.

— ППН? Пулемет–пистолет ровика?

Новик недовольно промычал. Надоели ему эти плоские шутки. На Ужова это не похоже. «Что эго он вдруг начал шутить?»

— Ты чего‑то сегодня больно уж весел?

— Опасность или приближение её всегда меня как-то поднимает, — ответил Ужов.

— Старо. Романтизм не в моде.

В темноте на них натолкнулся Елозин.

— Это ты, сибирский медведь?

— А, слоны–отшельники! — шёпотом отозеэлся Елозин. — Где твоя рация, Уж?

— Ба, среди кого я иду! Все звери, кажется, тут: слоны, ужи, медведи. А в темноте и не видно! — пошутил Юрий Румянцев, хватая за плечи Ужова.

— Это с каких пор уж стал зверем?

— Об этом спроси у лягушки.

Так шутили эти суровые люди, как будто шли они на прогулку.

— Скоро опушка, — сказал шёпотом Макей.

Комиссар в темноте кивнул ему головой, словно тот мог видеть этот утвердительный знак.

Вот тускло блеснула узкая полоса воды. Это река Лисичка, небольшая, но достаточно глубокая для того, чтобы утонуть в ней тому, кто окажется подстреленным. Голова колонны вошла в реку. Вода забурлила, зашумела между ног. Некоторые перешли на ту сторону, перенесли даже троих раненых товарищей. Конь Макея вступил в воду, когда вдруг с той стороны раздались ружейные залпы, затрещали пулемёты, и трассирующие пули пучками красных нитей потянулись к партизанам. Мрак ночи огласили крики, стон, призывы о помощи. Кто‑то тонул. Свиягин бросился в воду и вытащил несчастного. Лошадь под Макеем рухнула и тот свалился, тяжело придавленный ею, барахтаясь в воде.

— Жив, кацо?

— Спасай ребят, комиссар. Где начштаба? Командирам рот отходить назад.

В это время в небо взвились белые ракеты и в их трепетно–голубом свате было видно, как в ласу метались люди в поисках выхода из огненного мешка. Инженер Новик, и радист Ужов спокойно стояли за толстой сосной.

— Самое уязвимое место — ахиллесова пята, — философствовал Новик, — это значит: не показывай врагу свою пяту, то есть не удирай. Трусу всегда кажется, что он спасается бегством, но бегущий гибнет.

— Но ведь гибнут и бесстрашные?

— Тут, Толя, другой закон: не лезь на рожон.

— А! Золотая середина!

— Пожалуй. Эх, чёрт! Огрела! Кровь, что ли? Посмотри‑ка, брат.

— Здорово она тебе выбрила бороду.

— Ну? Жаль. Люблю я у мужчин бороды. Какая-то сила в этом.

— Как у Самсона? Смотри, куда это наши устремились? Бежим и мы.

— Придётся ползком.

— Золотая середина?

— Она, она, Толя! Не убегай, а отступай, организованно отступай. Не беги, а ползи. Да. Ну, за мной! Вперёд! У тебя и винтовки‑то нет, вояка! Вон у убито-’ го возьми.

— Я тебе возьму! Какой я убит, ый?

— Ты? Миценко?

— Он самый. Макея с комиссаром не видели?

— Нет.

Пока они здесь лежали, основная группа макеевского отряда откатилась куда‑то в сторону. Хвост колонны, услышав стрельбу, повернул обратно и колонна теперь пошла строго на север. Её вели командиры бригад Белоусов и Грациан. Им всем удалось выйти из блокады более или менее благополучно. Больше всех пострадали макеевцы. Трижды за день этой страшной блокады на разных участках фронта они защищали своей грудью партизан других отрядов и бригад.

В обратном походе на север случилось так, что впереди снова оказалась группа макеевцев во главе с сек–ретарем партбюро Пархокцем. В эту же группу попали писарь штаба Макуличев, Свиягин, политрук Байко, пулемётчик Иван Шутов, Григорий Агерьянзв, Михаил Казарин, зам. начальника особого отдела Гобец, Оля Дейнеко, Соня Доросинская и другие, всего человек семьдесят—восемьдесят. Свиягин нёс привязанный к ремню портфель, наполненный номерами журнала «Чапаевец», политрук Байко — другой портфель, в котором хранились все дела редакции, её архив.

Фашисты подпустили партизан метров на двадцать и открыли ураганный огонь. Макеевцы не растерялись. Правда, кто‑то было бросился бежать, но Сги гин, пустив крепкое слово, приказал остановиться. Первой остановилась Соня Доросинская.

— За Родину! За Сталина! — неожиданно прозвенел её голос сквозь гулкий перестук вражеских выстрелов и хлопков разрывных пуль. Сорвав с головы красный платок, она взмахнула им в воздухе и с растрёпанными рыжими волосами пошла навстречу выстрелам. Светлозелёная шёлковая кофточка, первомайский подарок разведчиков, была уже разорвана в нескольких местах.

— Ура–а-а! — закричали партизаны, устремляясь на врага.

«И Костик здесь, — мелькнуло в голове Свиягина, — и 0(1 идёт в атаку. Ведь он ребёнок». В самом деле, мальчик, что‑то крича, с карабином в руках бежал вместе со всеми на вражескую цепь, залегшую за сваленную ольху. Свиягин подбежал к нему.

— Костик, ложись!

Он грубо толкнул его к толстому дереву.

— Бей отсюда.

На худом, всегда бледном личике мальчика проступил румянец, глазёнки горели от возбуждения — в них был одновременно и гнев, и ужас.

— Дядя Свиягин?

— Что, Костик?

— Дядя Свиягин, а где дядя Макей?

— Не знаю, милый, думаю, что с отрядом.

Партизаны залегли и открыли огонь по фашистам.

Весь лес, словно в бурю, гудел от выстрелов, и — Соня, ложись! — крикнул Байко девушке. Но бы–ло уже поздно. Она резко откинулась назад и упала, К ней подбежали лейтенант Костин и пулемётчик Иван Шутов. «Милая», — шептал Шутов бледными пересохшими губами, перенося вместе с Костиным раненую девушку в заросли. Светлозеленая кофточка окрасилась кровью: три автоматных пули пробили Соне грудь.

— Пить, — шептала сна пересохшими губами, — оставьте меня, туда идите.

Они положили её в орешник. Там уже лежал какой-то партизан с перебитыми ногами.

— Белоусовец я, — сказал он.

Соне дали из фляги воды. Она пила жадно, захлебываясь. Шутов вытер ей платком губы, с шумом прош лотил слюну. Лейтенант Костин, почти мальчик, отдер нулся, порылся в кармане, достал сухарь, положил его рядом с девушкой на траву.

— Больше нет, — оправдывался он и неожиданно поцеловал девушку. Шутов дернул себя до боли за ус и бросился в гущу сражающихся.

Они вернулись на поле боя. Немцы лежали всё за тем же толстым бревном и партизанам хорошо были видны их лица, нарукавные повязки с белым кругом посредине и чёрной свастикой в нём. «Ого! Не простая солдатня — войска «эс–эс».

— Товарищ редактор, — крикнул Свиягину Костин, — нас обходят справа.

— Отползай!

«Странно, почему немцы появились справа, когда там должна быть наша колонна?» — подумал Свиягин.

Оказывается, колонна отклонилась в сторону’ и миновала засаду.

Пархомец с небольшой группой, стремясь вырваться из кольца, метнулся влево и оказался отрезанным от основной группы и от колонны. В это время Свиягин подал команду отходить в болото. Ему показалось, чю Пархомец там. Теперь он уже не полз, а бежал. «Надо спасти журналы», — подумал Свиягин и крикнул поровнявшемуся с ним Байко:

— Прячь портфель!

Сам на ходу сунул свой портфель в дупло сломанной березы. Бежавший сзади Коноплич бросил на портфель горсть» старых, прошлогодних листьев, чтобы скрыть металлический блеск уголка портфеля.

Ушли в болото. Свиягин подсчитал своих людей: 42 человека. Приняв командование над ними, он начал углубляться в заросли и топи, надеясь, что немцы туда не пойдут. Но болото оказалось небольшое и группа партизан быстро очутилась на противоположном берегу топи. Здесь натолкнулись на советских диверсантов. Их было тридцать человек — все взору гены автоматами. Партизаны и диверсанты залегли в ожидании противника.

Солнце клонилось к закату, на небе багровели легкие облака, пронизанные лучами солниа. С западной стороны вдруг возник странный шум. Он постепенно усиливался. Наконец, явственно послышались пьяные немецкие голоса. Немцы, не останавливаясь, стреляли из автоматов. Свинцовый дождь ударил по партизанской цепи и цепь дрогнула. Первыми поднялись десантники.

— Не уходите! — крикнул Свиягин.

— Пошёл ты, герой, — выругался один из них, поднимаясь и бросаясь бегом. За ними стали подниматься молодые партизаны. Немцы были совсем близко. Теперь уже все бежали куда‑то на восток. Бежать было трудно — мешали густые заросли орешника, Свиягину мешала ещё и больная нога. Путь преградила речушка, через которую было переброшено два бревна. Здесь люди на минуту сгрудились, но по ним ударили из пулемёта. Стон, крик раненых. Свиягин устремился со своей группой вправо.

Когда начало темнеть, немцы прекратили преследование. Свиягин с товарищами вышел на поляну. «И вот считать мы стали раны, товарищей считать». Нет Костика, Оли Дейнеко, Лаврова, Дулебенца. Пропал Гобец. У многих были пробиты фуражки, полы пиджаков.

— Позвольте, — воскликнул с недоумением Свилгин, — а где же у меня сумка с патронами?

— Э! Друг, — отозвался Байко, у тебл её, никак, пулемётной очередью отрезало. Посмотрите‑ка!

И все увидели, что левый бок и пола зеленого бушлата Свиягина разорваны пулями. Свиягин попросил у товарищей патронов и вскоре в его кармане было их уже не меньше полсотни. Посовещались как быть, что делать дальше. Свиягин предложил разбиться на пятёрки и просачиваться через блокированные места, В этом спасенье. С ним все согласились. Со Свиягиным, однако, пошло не пять, а девять человек.

Тёмная ночь сгустилась над сумрачным Усакинским лесом, ставшим вдруг таким чужим и враждебным. Мнилось: за каждым деревом противник, смерть. Шли на юго–восток. Почему? Шли, как говорится, куда глаза глядят. С таким же успехом можно было идти и на северо–запад и в любую другую сторону.

Девять человек во главе со Свиягиным продолжали путь. Небо начало светлеть. Где‑то надо укрытьш. Партизаны решили углубиться в торфяное болото. Шли по зыбкой трясине, но воды не было. Нашли что‑то. вроде островка. Он был окружен молодым березняком. Вся площадь этого островка была в холмиках, покрытых высокой белесоватой прошлогодней травой. Партизаны легли в ямки между этими холмиками, завалили себя хворостинками и травой.

Утомлённые боями минувшего дня, ночным походом и волнениями, они начали уже было засыпать, как недалеко от них что‑то тяжело плюхнуло. «Что это?»

В воздухе возник верезжащий звук. Это мина. «Бух».

За ней вторая, третья. Некоторые плюхались в болото и не разрывались. «Неужели обнаружили? Но как?» Затрещал пулемёт. Редкие пули со свистом проносились над макеевцами. Падали ветки, срезанные пулями. Не было сомнения — обстрел. Пятеро хлопцев поднялись и сказали, что они не хотят быть пойманными, как мыши в мышеловке.

— Уж если умрём, — сказал Аверьянов. — то хоть в бою.

А самый молодой из них, почти ещё мальчик, Ваня Сова признался:

— Тут страшнее.

Это было верно. Но Свиягин не мог идти из‑за открывшейся раны на ноге. Казарин изнемогал от чирьев, которые сковали его тело. Байко не мог оставить Свиягина.

— Иди и ты, Алёша.

— Не чуди, Свиягин. Тебя я не оставлю.

— Так это ты из‑за меня? — воскликнул возмущённый Свиягин.

Байко притворился больным. Он вспомнил, что у него когда‑то был ревматизм.

— Ты же знаешь, что я больной: ревматизм в ногах.

На лице у Свиягина выразилось сомнение, он, покрутил головой и, протягивая из своей могилы руку пришедшему недавно в партизаны Аверьянову, умоляюще сказал:

— Гриша, чтобы с вами ни случилось, не выдавайте нас!

— Ты думаешь, что я пришёл сюда, как провокатор?

— Нет, я этого не думаю.

Но Свиягин думал именно это.

Несколько человек быстро ушли с поляны. За ними в росистой траве остался глубокий тёмный след. Вскоре затрещали автоматы. Ветки, срезанные пулями, густо падали на «живые могилы», в которых, затаив дыхание, лежали Свиягин, Байко и Казарин. Но какой ужас объял их, когда они услышали лай ссбак–ищеек и чужие нерусские голоса. Мороз пробежал у них по спинам.

— Пропали мы, Свиягин.

— Вполне возможно. По кой чёрт ты здесь, дурень? Ведь ты погибнешь из‑за меня.

И несмотря на трагическое положение, Байко нашёл в себе силы улыбнуться: «А ведь сам‑то поступил бы точно также».

Вот уже слышны шаги и немецкая речь. Собака шла, тяжело дыша. Свежий след, оставленный десятком ног только что ушедших партизан, бил ей в нос неуловимыми запахами и она смело тянула по нему вожака, державшего её на шнурке. На миг собака остановилась, подышала близ головы Байко, видимо, смущённая чем-то, но немецкий солдат, видевший перед сотой свежий след, сам поторопил её, приказав идти далыпз. Немцев было человек пятнадцать—двадцать. Некоторые из них прошли, едва не наступив на Свиягина: он мысленно уже готовился к мукам и страданиям. Двое сели на бревно, под которым лежал Казарин, зачерпнули из ближней лужицы воды, промыли ею себе лицо, руки и пошли дальше.

Не успели немцы покинуть поляну, как раздался лай собаки, а вслед затем душераздирающий крик. У Свиягина помутилось сознание: ведь это кричал Ванюша Сова! То же подумали Байко и Казарин.

Все, ушедшие с Аверьяновым, были пойманы овчаркой. Ни Свиягин, ни Байко, ни Казарин не знали, не видели, как их друзьям гитлеровцы перебили ноги и руки и живьем бросили на костер.

XVI

В исключительно тяжелое положение попала и другая группа партизан в составе пулемётчика Кавтуна, Гасана, Степанова, деда Петро и других. Они также прятались,, спасаясь от фашистов. Но Гасана гитлеровцы нашли. Его вытащили из‑под хвороста, что‑то кричали ему, потом начали бить, но Гасан только крутил чёрной головой. Партизаны не могли видеть, что они там с ним делали, но слышали удары, слышали стоны избиваемого и дрожали от страха, ожидая или предательства со стороны товарища или тщательных поисков со стороны немцев. Но, к счастью, не случилось ни того, ни другого. Вскоре к немцам подошёл офицер и велел им увести пленного в штаб.

— Вот ведь, — говорил дед Петро, — не выдал? А?

Когда избитого Гасана фашисты увели куда‑то, дед Петро высунул косматую голову свою из берлоги, прохрипел:

— Треба, хлопчики, тикать отседова. Эва! Смерть одново взяла. Неровён час, возвернутся…

Борода его была скомкана, в мусоре. По усам ползла чёрная букашка. Двое молодых партизан, сбросив с себя траву и хворост, уже стояли перед дедом Пегро. Это были веселые ребята, недавно пришедшие в отряд. И как ни были они напуганы всем происходящим, глядя на старика, улыбнулись.

— Деду, стряхни бороду‑то, — сказал один из них, — вон и жук по усам ползёт.

— Не до того! — захрипел дед Петро, однако бороду все же пригладил, сбросив с неё соринки.

— Пошли! — скомандовал он и затрусил к лесной чащобе. За ним побежали и его товарищи.

Ночью, пробираясь через валежник и бурелом, они натолкнулись на большую группу партизан, которой командовал комиссар Хачтарян. Здесь же был и начштаба Стеблев.

Новик и Ужов спасались на дереве. Могучая ель надежно прикрыла их своими густыми ветвями. К такому же способу прибегнул Васёк Михолап по кличке Чапай. Он залез на высокую кудрявую сосну, порубив все нижние сучья. Немцы обнаружили его, приказали спуститься. Васёк открыл огонь из своего пулемета. Немцы попрятались, и вскоре пули засвистели вокруг партизана. Одна попала ему в ногу. Боли он не слышал, но чувствовал, как штаны налились кровью. Во г с головы его полетела зеленая фуражка, сбитая пулей. Пуля разорвалась и осколком поранила его лицо. Один осколок попал в глаз. Тут Васёк, видимо, потерял сознание и повис.

Фашисты увидели, что партизан притязай к дереву верёвкой, он недосягаем. Но они решили во что бы то ни стало — живого или мертвого — достать этого человека, изумившего их свсей отвагой. О г и куда‑то сбегали, принесли пилу и начали подпиливать сосну. В это время Васёк Михолап пришел в сознание. Он вынул из‑за пазухи гранату и спустил ее вниз. Раздался взрыв и враги в ужасе попадали на землю. Трое из них не встали, а двое поползли, стеная и зовя на помощь. В это время пуля ударила в лоб отважному патриоту. Легкие судороги пробежали по телу юноши, тонкая струйка крови окрасила его бледное лицо.

Тяжело пришлось самому Макею. В то время, когда на реке Лисичка первым залпом немцы ранили под ним коня, к нему подбежал Андрей Елозин и еле вытащил из‑под рухнувшей лошади. Отряд отклонился вправо, не слыша приказаний комбрига.

— А где люди? — опросил Макей, растирая ушибленную ногу.

— Вот сюда пошли, — ответил адтютант и указал влево.

Пробежав несколько шагов в этом направлении и не обнаружив следов своего отряда, Макей высугался и хотел бежать вправо, но было уже поздно: через речуш–ку перебегали немцы, широкой цепыо они углублялись в лес, заходя вправо и влево.

Товарищ комбриг, нас могут схватить.

— Разумеется, если мой адъютант и дальше мне будет также помогать. Куда ты к чёртовой бабушке утащил меня? Мне из‑под коня не видно было, иуда пошли хлопцы.

— Мне показалось…

— Болван ты! — вперзые грубо выругал Макей своего адъютанта, который и сам в этот р 13 видел, что он, действительно, болван, и тысячу раз твердил себе это. «Ну и болван! Как это я прозевал? Видно, с перепугу. Трус проклятый!» — бранил себя сибиряк, виновато озираясь по сторонам, желая найти выход из тяжелого положения. Макей тепло посмотрел на своего адъютанта, на его растерянный вид, бодро сказал:

— Голову не вешай. Эх, Андрюха! Сюда, видимо, немцы идут?

— Они, товарищ комбриг!

Оба погрузились в воду, водрузив на голову себе речные водоросли, рссшие поблизости; через них они дышали и вели наблюдение за противником.

Развернутым фронтом шли немцы вдоль берега, не переставая стрелять из автоматов. «Не жалеют патронов», — с каким‑то сокрушением подумал Макей. Хлебнув воды пересохшими губами, он прошипел: «На испуг берут». Вскоре оба сгалп чувствовать холод, мок–к рая одежда прилипла к телу, теснила грудь, леденила крозь. Лица покрылись синеватыми пятнами. Губы стали темнофиолетовыми и дрожали.

— Замерз?

— Что‑то не чувствую, товарищ комбриг.

Не видя более нигде врагов, Макей решил выбраться на берег. Где‑то трещали автоматные выстрелы, время от времени гулко рвались снаряды. Оба осторожно вышли из воды и легли на сухую прошлогоднюю траву.

Ничто не удручает нас так, как сознание неисполненных надежд и неудовлетворенного желания. Какие были светлые надежды, какие большие желания!

— И всё, Андрюша, к чёртозой бабушке полетело!

Сибиряк понял, о чём говорит комбриг, и промолчал. Что можно сказать в утешение? Макей и не ждал утешения. Неуместное утешение или жалость только раздражают.

Лежа на берегу под горячими лучами майского солнца, Макей чувствовал, как по спине начала разливаться животворная теплота.

— Главное, согреть спину, — говорил он своему адъютанту, думая о своём, о постигшем его и всё партизанское движение разгроме. «Как эго могло случиться? Что‑то проглядел».

Но человек не склонен к длительному самобичеванию и скоро находит виновников сЕоего нес: астъя. Такими оказались разведчики. Ну, конечно, это они во всём виноваты! Где‑то в сознании* в каком‑то далёком уголке его блеснула здравая мысль: а не он ли сам виноват? Но эта мысль бесследно померкла. Конечно же, во всём виноваты разведчики! Сердце Макея наливалось яростью, в серых глазах блестели злые огоньки, на жёлтых рябых щеках проступил румянец. Елозин посмотрел на него сбоку и подумал: «согревается».

Улыбаясь, спросил:

— Согреваетесь, товарищ комбриг?

Макей повернул к нему лицо и Елозин испугался: маленький подбородок Макея вздрагивал, глаза налились кровью, он вдруг схватил его за руку:

— Ответь ты мне, Андрюша, что мне делать с разведкой? Ведь Коноплич сказался сукиным сыном. Эх! Да и Великанов тоже… Ерин был не такой. Расстреляю я его, Коноплича! — кричал Макей.

— Товарищ комбриг, рядом немцы.

— Ну и пусть!

Где‑то поблизости хлопнул Еыстрел. Это успокоило разбушевавшегося комбрига. Елозин приЕстал на колени: песок под ним был мокрым и тёмным. Посмотрел вокруг, вытягивая шею и разинув рот. Макея рассмешил вид Елозина.

— Ворона в рот залетит.

Елозин опустился и лёг на спину:

— Далеко это, — сообщил он и стал наблюдать, как пёстрый дятел озлобленно долбит кору, старой ольхи. «Каким трудом добывает себе пишу! Вот тебе и «Птичка божия не знает ни заботы, ни тпуда». Еще какой труд‑то! Хуже чем у дореволюционного шахтёра, долбившего киркой породу».

— Смотрю на дятла, товарищ комбриг.

— Ну и смотри, — сердито проворчал Макей.

Словно не замечая грубого тона комбрига, Елозин продолжал:

— Вот, думаю, гитлеровцы подолбают наш лес из пушек, из минометов, постреляют там–сям, а мы — опять пошли гулять!

Макей улыбнулся. Его радовал оптимизм этого юноши. И он устыдился своих слёз, вспышки своего бессильного гнева, бесплодной ярости, и сразу как‑то стало легче на душе. Мысль работала яснее, тверже. Тело наливалось упругостью и всё словно призывало к действию. Он повернулся на бок, потом вскочил и ахнул от удивления: прямо на них, прыгая на трёх ногах, шёл его конь.

— Адъютант, смотри, мой конь!

— Эх, — сказал тот, вскочив, — мучается как! Пойду убью.

И он, не дожидаясь разрешения своего грозного начальника, подошёл к доверчивому животному, поцеловал его в нос, и, вставив ему в ухо дуло пистолета, выстрелил. Конь тяжело рухнул и, раза два дрыгнув ногами, затих.

Макей закусил губу. Елозин вскрыл коню горло И налил в котелок крови. Подошел Макей, вздохнул:

— Спи, друг…

Решили идти вдоль реки, чтоб, в случае чего, опять спасаться в воде. На всякий случай Елозин срезал ивовые ветки и снял с них трубочками кору.

— Вот, товарищ комбриг! Сами в воду, а через трубочки дыши. Хорошо будет.

Макей сунул трубочку в карман. К счастью, она не пригодилась. Шли по берегу реки к её впадению в Должанку. Рассчитывали добраться до деревень Заличинки, Дубно, Долгого. Около Заличинки на них напала небольшая группа немецких солдат. Макей и Елозин бросились бежать. Пули просвистели над головами. Оба забежали в чащобу и считали себя уже вне опасности, когда вдруг услыхали лай немецкой овчарки. Собака настигала Макея. Он остановился, прижался спиною к сосне, чтоб собака с размаху не сбила его, и выхватил пистолет. Едва успел он это сделать, как та бросилась ему на грудь, стараясь ухватить за горло. Макей успел выстрелить. А в это время Елозин, стреляя из автомата, заставил остановиться преследователей.

Уйдя от этого места с километр, партизаны решили снова подойти к реке. По ней они, наконец, и добрались ночью до Заличинки и отсюда перебрались в Ушивец. Деревни дымились в пожарищах, жителей в них не было. Но здесь у Макея был склад с провизией и тайнал пещера в виде погреба. К счастью, она сохранилась. Погреб был сырой, тёмный. Это давило на души Макея и его друга, и без того потрясенных горем.

По временам доносилась учащенная стрельба и Макей, догадывавшийся, что это илёг бон, сжимался от стыда и часто, зажав в ладони голову., всё думал и думал. Он думал, как это так случилось, что их разбили. Впервые в жизни его охватило такое отчаяние, что он готов был умереть. Что он мог сделать? Идти? Но это будет явная, притом совершенно глупая смерть героя–одиночки, от которой ничего на сгетз не изменится. Нет, уж если умереть, то так, чтоб сама смерть стала нашим торжеством.

Порознь еще действовали две группы партизан–макеевцев. Одна под командованием комиссара Хачтаряна и начштаба Стеблева, другая — под командованием секретаря партбюро Пархомца. С ним была и Даша. Мария Степановна и доктор Андрюша со всей санчастью ушли с отрядом Бороды.

Свиягин со своими друзьями пр делжал лежать в торфяном болоте. Они не имели возможности подняться. Раненая нога Свиягина покрылась нарывами и кровоточила. А главное — они были в полном окружении. Немцы поблизости что‑то делали и проторили дорогу через их становище. Партизаны поднимались только ночью, чтобы привести в движение залежавшееся тело, поесть, выпить глоток воды. У Свиягина и Байко оказалось по два сухаря, а у Казарина килограмма три пшеницы. Свиягин с грустью подумал: «Два дня, максимум три, продержимся, а там на подножный корм». На всякий случай стали изредка употреблять в пищу заячью капусту. Байко бледный, заросший бородой, всё же имел з себе мужество шутить. Хигро щуря свои большие глаза, он начал доказывать громадную пользу зелени, содержащей в себе витамины, так необходимые им в этих условиях.

— А то мы на одной пшенице без зубоз останемся.

В ответ ему слабо улыбнулся такой же заросший и почерневший Свиягин. Жёлтый, опухший Казарин был сумрачен.

Однажды, на седьмой или восьмой день, ка утренней заре Свиягин услышал, как к нему бежит какой‑то зверь. По топоту ног определил: собака. Вот она подбежала и начала лакать из болотца. Потом подбежала к его изголовью и начала яростно рыть землю, поминутно отфыркиваясь. Ужас объял заживо погробенного. «Конец, — подумал он, — вот подойдёт хозяин и скажет:

— Бистро фстафать, хенде хох!»

Но хозяин не шёл. Вскоре зверь убежал. «За хозяином», — мелькнула треиожная мысль в разгоряченном мозгу. Спустя несколько минут снова послышался топот ножек зверя. «Ведёт!» — с ужасом подумал Свиягин и едва не вскочил, чтобы, как он говорил себе, умереть стоя. Зверь снова раза два лакнул и начал раскапывать бугорок, под которым лежала голова Свиягина. Свиягин ждал того момента, когда собака схватит его за голову: тогда уже он вскочит. «Только бы ребята осга лись целы. Будут знать, что он умер, не выдав друзей» Но зверь вдруг убежал и более не появлялся. Истерзанный этой пыткой, Свиягин ожидал собаку до самой ночи. Ночью, когда на небе появилась луна, осветив своим голубым светом молодую зелень леса, Свиягин спросил Байко:

— Слышал?

— Что это? — вместо ответа, в свою очередь, спросил тот.

— Собака, должно.

— Не похоже. Мне думается, ёж или лиса.

Разговор услышал Казарин.

— Лиса, — сказал он.

Оказывается, ему было видно, как кочку, под которой лежал Свиягин, усердно раскапывала лиса и, что‑то схватив, видимо, мышонка, убежала.

— Ах, чёрт, — с досадой выругался Свиягин, — а ведь я чуть не умер со страху.

После блокады партизаны крепко смеялись над этим.

Комиссар Хачтарян в дни блокады проявил отличные способности командира и храбрость солдата. В одной из перестрелок он был ранен разрывной пулей в левую руку. Повесив руку на перевязь, он повёл свою группу на вражескую батарею. Враги никак не ожидали такой неслыханной дерзости.

Не более ста человек стремительно приближались к противнику. Впереди бежал высокий человек с чёрной развевающейся гривой волос, с разинутым, что‑то кричащим ртом. В правей руке его был пистолет, а в глазах, больших и суровых, светилась злоба. Фашистский солдат прицелился в него, но был сбит подоспевшим партизаном ударом приклада. В рукопашной схватке одержали победу партизаны.

Ворвавшись в расположение врага, им удалсСь захватить его пушки, вокруг которых с новой силой завязалась битва. В этом бою комиссар получил лёгкое ранение в ногу, но боль почувствовал, когда после боя присел на пень.

XVII

Блокада кончилась. Лесными тропами, густо заросшими за эти десять дней, партизаны группами и в одиночку пробирались в свой лагерь. И каждый думал о Макее. «Жив ли он?». Лагерь был разрушен, сожжен. Землянки взорваны. Обожженные бревна торчали из земли. Пушки разрыты и взорваны. «Кто мог сказать, где зарыты пушки?» — думал комиссар, бродя по, лагерю. И сразу мысль о Лисковце: «Это он, подлец!».

— Ура! Да здравствует комбриг! — раздалось сразу несколько голосов.

Комиссар не в силах был сдержать порыв радости. Волоча ногу, он поспешил к другу. Макей, обросший и худой, шёл, опираясь на Елозина. Оба они походили на мертвецов, вставших из могилы. Комиссар по–братски обнял здоровой рукой Макея.

— Жив, кацо?! Ну–ну! Харош!

— Да и ты не красно выглядишь. — ответил, слабо улыбаясь, Макей. — Что с рукой‑то? И нога разбита?

— Что у тебя? Цел? — спросил его комиссар, когда они вдвоем сидели под сосною.

— Кажется, цел, брат, если не считать разбитого сердца.

Комиссар неловко нажал на ногу, охнул.

— Зачем так? — сказал он, морщась от боли. — Ты просто устал, Макэй.

Снова Макей впрягся в работу. Отряд, правда сильно поредевший, готов был внозь наносить смертельные удары врагу.

Тепло и приветливо Макей встретил Свиягина, но холодно сказал, чтоб журналы ол нашёт. Всем было хорошо известно, как высоко ценил Макей журналы, редактируемые Свиягиным. На поиски их была выделена особая группа — человек тридцать. Целых пять дней бродила она по местам бывшего сражения, и всё безуспешно. Сломанных берез с дуплом в середине оказалось очень много. Некоторые стали говорить, что Свиягин просто бросил журналы и их, наверное, подобрали немцы. За него вступился Коноплич. Он сказал, что сам ещё поправил портфель в этом дупле и посыпал листьями, потому что металлический уголок портфеля был хорошо виден издали.

Когда уже все были в отчаянии и хотели ни с чем вернуться в лагерь, Коноплич вдруг закричал «Ура!». Портфель торчал в дупле сгнившей березы.

Вот мостик, который партизаны перебегали вместе с нашими диверсантами. По ту сторону лежала целая груда трупов, уже сильно разложившихся. Вместо лиц на партизан смотрели пустыми глазницами белые черепа. Людей узнавали только пэ одежде.

— Хлопцы, смотрите, ведь это Костик!

Да, это лежал Костик. А рядом с ним Оля Дейнеко. Видимо, она держала его за руку — руки их сплелись. Тут же Еалялась сумка Свиягина, из которой выкатились на песок позеленевшие патроны.

Макей тяжело переживал разгром отряда!, смерть партизан. «Костик! Костик! Как он хотел окончить семилетку!» Без вести пропал радист Ужов. По расказам инженеоа Новика выходило, что его убили, по–ч тому чтр, когда по ним стреляли, тот упал и не поднялся.

— Я ему говорил, что не надо сходить с дерева, а он уверял, что блокада кончилась. Вот и тончилась! — заключил Новик.

Он был всё такой же: обросший чёрной щетиной, чуть нагловатый и сильно похудевший.

— Л ты всё такой же, кацо, — говорил комиссар Новику, морщась от боли в ноге.

— Маленько не такой, товарищ комиссар.

— Сивых волос в бараде, что ли, прибавилось?

— И волос, и ума.

Сказав это, Новик ушёл. С этого дня он засел за изготовление автоматов из старых поломанных винтовок. Почти каждую неделю ой «выпускал» ППН, пистолет-пулемет Новика. Партизаны только диву давались, хвалили его, а он словно ничего этого не слышал.

— Ладно, ладно, — говорил он, когда уж сильно докучали ему похвалами.

Раны комиссара заживали медленно. Его хотели отправить на самолете в Москзу, но он отказался. Зная его непреклонный характер, вошедший в поговорку среди партизан, Макей более уже не говорил с ним на эту тему.

Новый лагерь Макея был построен на небольшом острове, окруженном топкими болотами, куда партизаны проходили по узким кладкам. Естественно, хозчасть с пекарней и мельницей, имеющая лошадей и прочий скот, не могли быть переправлены сюда и обосновались «на материке» — в густом лесу. Вместо низкорослых землянок, лагерь теперь был построен ит коры осин и походил скорее на становище кочуюших монголов. Крыши были покрыты тем же лубксм. Любители до красного словца окрестили этот лагерь лубочным городом, которому позднее макеевцы, шутя, присвоили имя своего командира — Макеевград.

В Макеевграде шла деятельная подготовка к какой-то большой диверсии. Партизаны, разъезжая по окрестным селам, привозили оттуда пилы, лопаты, ломы. Опытные хлопцы с утра и до ночи точили пилы, поэтому весь лагерь шипел и звенел от железного скрежета.

Бригада Макея в результате блокады распалась.

Его авторитет в глазах командиров отрядов сильно пошатнулся.

— Макей бросил нас и где‑то отсиживался, — говорили они.

Оперцентр едва не освободил Макея от командования отрядом. Секретарь обкома партии, являющийся начальником оперцентра, сам приезжал в лубочный город для расследования поведения Макея в дни блокады. Тяжело переживад это Макей, — но он и виду но подал. Как и в былые времена, приходил в палатки к своим хлопцам, шутил, смеялся и только серые глаза его всегда теперь были серьезными и задумчивыми.

В работе по подготовке к боевой операции незаметно летело время. Работа и время — лучшее средство от душевных ран. Наконец, настал день, вернее, ночь, когда партизаны, вооруженные, кроме винтовок и пулеметов, также пилами, ломами и лопатами, вышли в поход. Это была первая после блокады боевая вылазка партизан.

По шоссейной дороге Москва—Варшава, обрамленной с обеих сторон вековыми березами, сплошным потоком, день и ночь движутся на Восток немецкие автомашины, танки и просто повозки, запряженные битюгами. Идут колонны солдат, лязгают гусеницами тягачи, тянущие громоздкие длинноствольные, пушки. А на Запад фашисты везут награбленное в России добро: хлеб, металл, музейные ценности и даже домашний скарб — кровати, стулья, одежду. Перерезать эту артерию — вот задача, которую поставил Макей перед сеоим отрядом. Нелегкая задача! Не избежать потерь. К го из этих людей, идущих теперь за ним, не увидит завтрашний день?

В ночном мраке, сгущенном лесным по рэвом, макеевцы подходили к Варшавскому шоссе.

— О чём думаешь, кацо?

Макей вздрогнул, натянул поводья. Лошадь ускорила шаг.

Почти ни о чём, комиссар. Пустяки. Как Андрюша, — обратился он к доктору, ехавшему позади его на телеге, — есть у нас носилки?

Комиссар понял, о чём думает комбриг. Привстав на стременах и нащупав в темноте его плечо, он обнял его. Звякнули, соединившись, стремена двух седел.

— Ты стал мнительный. Макэй. Я уверэн, всё будэт харашо.

Голос комиссара мягкий, спокойный, глухо и сдержанно звучал над ухом Макея. И Макей оживился.

— Спасибо, комиссар. Кто там курит? — зашипел Макей. — Прекратить курение!

И по колонне понеслось: «Прекратить курение».

Варшавская дорога жила. Уже за километр слышно было гудение автомашин, грохот проходящих танков, смутный гул человеческих голосов. Это двигалась на Восток боевая техника врага. Её надо остановить.

Когда партизаны подошли к шоссе, колонна машин только что прошла. Макей решил воспользоваться перерывом. На расстоянии двух километров друг от друга выбросил он свои фланги. Работа должна начать я с флангов и идти внутрь на соединение. Сначала решити взрыть мостовую. Со скрежетом ударились о булыжник ломы, высекая в ночном мраке искры огня. Хлопцы, вооруженные лопатами, рыли в освобожденной от каменного покрова мостовой зигзагообразные траншеи. Потом заверезжали пилы, впиваясь в вековые тела берез, обросших гойубыми лишайниками и покрытых шишкастыми наростами.

— Стой, не вали! — кричал командир второй роты Бабин. — Эй, уходи с дороги! Давай!

С шумом летели деревья вниз и с сильным грохотом ударялись о каменную хребтину дороги. Их клали так, чтобы вершина одного захлёстывала вершину другого.

На левом фланге хлопнул выстрел. За ним другой, третий и вот мрак ночи уже секли, полосуя, трассирующие огненные шмели, воздух рвали винтовочные и пулемётные выстрелы. Еще интенсивнее и резвее шла под огнем противника разрушительная работа партизан. С грохотом продолжали падать деревья, перекапывалось шоссе — и всё это сливалось в один страшный надрывный рёв. Противник, не имея возможности продвигаться по шоссе вперед и неся большие потери от огня партизан, повернул обратно. Его не преследовали. Макей и комиссар, сами принимавшие участие в бою, дали команду прекратить огонь. И снова все силы были брошены на разрушение шоссе. Работали до утра. На протяжении двух километров прекрасная дорога, связывающая столицы России и Польши, была изуродована, казалось, какой‑то злобной силой.

Кто‑то с грустью сказал, кажется Свиягин:

— Эх, какая красота погублена!

— Да, в другое врэмя нас бы за это нэ пахвалили, — ответил комиссар.

Недалеко проходила узкоколейка. Её также разворочали, рельсы согнули. Все сгрудились и с каким‑то смешанным чувством жалости и гордости смотрели на изуродованную узкоколейку, на шоссе, изрытое вдоль и поперёк, на сваленные и нагромождённые друг на друга могучие берёзы. И не верилось, что это сделали они, партизаны.

Макей счёл необходимым. в эту минуту что‑то сказать своим хлопцам, оправдать в их глазах это разрушение, имеющее громадное значение в деле помощи борющейся Советской Армии, сказать, что это не бессмысленное разрушение.

— О нас будут помнить только хорошее, — сказал Макей. — Всё плохое забудется. Не наша вина, хлопцы, если при рубке леса летят щепки. А мы с вами вон какие кряжи повалили!

Восточную часть небосклона уже охватывало пламя зари. В небе меркли последние звездочки. В это время партизаны услышали приближающийся гул моторов.

— Минёры! — закричал Гулеев. — За мной!

Человек тридцать побежали к дороге вслед за коренастой фигурой Михася Гулеева, прыгавшего с березы на березу. Добежав до шоссе, они начали что‑то подсовывать под деревья.

— Прочно сделано, — говорили партизаны, уходя в глубь леса, — теперь пусть попробуют убирать — и сами, пожалуй, уберутся на тот свет.

К Макею подошёл Гулеев:

— Ваше приказание выполнено: дорога заминирована. Положено пятьдесят мин.

— Добро, — сказал Макей и закурил.

Над головами партизан пронеслись, верезжа, миры и взорвались где‑то в стороне. Совсем рассвело.

— Озлились черти! — засмеялся Петых Кавтун.

Они вышли (К поляну и теперь шли начавшей пылить дорогой. Повеяло прохладой. Ласточки летали, едва не касаясь земли острыми чёрными крыльями.

— Скоро будет дождь, — сказал устало дед Петро, ехавший на телеге.

В самом деле: всю южную часть неба заволокла тёмнофиолетовая грозовая туча. Вдруг стало темно. Редкие, крупные капли уже падали на пыльную дорогу и свёртывались в серый комок. В воздухе на солнце сверкали капли дождя, словно от земли до неба были натянуты серебряные струны. Партизаны шли ровной просекой леса и как будто не замечали начавшего хлестать их дождя. Только дед Петро сказал:

— Вот и пошёл! Для яровых добро, каб посеяны были! А то, слышь, одна повилика на полях, як после Батыя.

XVIII

Над многострадальной Белоруссией низко, почти запутавшись в остроконечных верхушках елей, висит багровый серп луны. Большая гроза прошла по лесам Белоруссии: Наливоцкой, Ивенецкой и Беловежской пущам, по Щепковскому, Козловскому, Перуновскому, Усакинскому и другим урочищам, служившим надёжным местом для партизанских становищ. Не по одним лесам прошла эта гроза. Прошла она также по городам и вёснам.

Деревня Борки — одна из самых больших и наиболее красивых деревень Могилёвской области. Стоит ома на полноводной реке Друть, окруженная лесами. В дни майской блокады фашистские варвары, ворвавшись в деревню, устроили там охоту на жителей. Из автоматов и пистолетов они убивали старых и малых.

— Паны, паны! — вопила истошным голосом старуха. — Не убивайте дочку мою, пощадите, паны! Ратуйте, люди добрые!

Тысячу восемьсот человек убили в этот день фашисты в деревне Борки. Только восемь человек каким‑то чудом спаслись от смерти. Теперь они живут в шалашах в глухих дебрях Наливоцкой пущи на небольшом островке среди бурелома и валежника.

Женщина сорока—сорока пяти лет с седыми неуб–равными волосами и блуждающим взором помешанной сидит среди партизан–макеевцев, рассказывая им страш ную быль. Это Авдотья Ивановна Грицевич, жительница деревни К. апуцевичй, Старобинского района, Минской области. Блуждая «як скаженная», пришла она в лагерь макеевцев. Теперь она рассказывает, как тёплой майской ночью немецкие фашисты ворвались в их деревню. 460 человек загнали они в большой колхозный сарай, облили его керосином и подожгли. Народ, объятый ужасом, выломал ворота, хотел бежать, но был встречен пулемётным огнём. Она, уже раненая, была придавлена трупами. Немцы, подпалив со всех сторон село, утром ушли. Женщина с трудом вылезла из‑под трупов своих односельчан. Погибла вся её семья: муж Семён Дмитриевич, двадцатилетняя дочь Маня, семнадцатилетняя Ева и пятилетняя Аня.

Рассказав это, женщина смолкла. Она не плакала, не царапала себе лицо. С седыми распущенными волосами сидела перед пылающим костром, уставив в него свой безумный взгляд. Партизаны предлагали ей есть, но она ничего не брала. Неподвижными глазами смотрела на пылающий костёр, словно что вспоминала, словно что старалась увидеть в этих игривых красных языках, пожравших её родное село, родную семью, её радости.

— Иди, отдохни, тётя, — предложили ей партизаны и, взяв под руки, увели: в один из шалашей лубочного города. Макей, освещённый пылающим пламенем костра, с потухшей трубкой в зубах, стоял у дерева. Он был задумчив. Стиснув зубы так, что трубочка хрустнула, Макей прямой, как столб, отошёл от костра. Тут ему попался комиссар, спешивший в пульвзвод для проведения политбеседы. Они вместе пошли туда.

Беседа комиссара была яркой, насыщенной фактами о фашистских зверствах, о нашей борьбе с этими людоедами.

После комиссара выступил Макей.

— Вас комиссар чему учит? — обратился он к пулемётчикам. — Учит ненависти. Вы крепко дрались под Дручанами, под Развадами, Рудней, Березовым Болотом, станцией Прибор. Вы спустили под откос около тридцати вражеских поездрв с живой силой и техникой брага, разрушили много мостов, шоссейных дорог, побили много фашистских оккупантов. Но этого егцё ма ло. Мало, говорю! Не щадя своей силы и самой жизни, вы должны бить врага, этого лютого зверя. Вот мы скоро пойдём в самое пекло, в самое логово этого зверя, не побоитесь?

— Нет, товарищ командир, не побоимся! — раздалось в ответ со всех сторон.

При тусклом пламени сальной свечи видны были суровые лица, пылающие гневной решимостью глаза. «Да, .эти люди пойдут на всё. До конца», — подумал Макей.

Рано утром следующего дня к Макею пришёл Свиягин. Макей уже сидел за столом и что‑то писал. Обернулся на скрип двери. Улыбка появилась на рябом лице:

— Что скажешь, журналист? А я вот путь-дорогу рисую, — сообщил Макей.

— Далеко?

— Хоть ты и журналист, а и тебе нельзя пока знать.

Свиягин подал потрепанный и порванный листок бумаги.

— Это письмо Михась Гулеев получил. Дядя, что ли, ему пишет.

С первых строк у Макея в глазах зарябило.

— Думаю поместить в журнал, — сказал Свиягин. — А кроме того, листовку выпустить бы надо. Прямо, как есть.

— Добро, — согласился Макей, подумав. — С комиссаром говорил?

— Он тоже говорит, что надо. Вот только машинки нет. Жаль погибла.

— От руки. Этак будет ещё ловчее. Больше теплоты, естественнее.

К вечеру было написано сто экземпляров следующего письма:

«Из деревни Збошен, Кировского района, Могилёвской области.

Здравствуй, Михась! Поклон тебе последний принесли твои родители. А теперь их уже и ветер разнёс по белу свету. Деревню нашу Збошен фашисты спалили, домов более ста. Мужчин заперли в сарае, а женщин в клубе. Потом всё это запалили, прямо с народом. Несколько мужчин спаслись из огня. Но их убили из автоматов. Я был в лесу и всё оттуда видел. Женщины сгорели со своими детьми. Что было крику только! Сгорела и наша тётка Марфа Курмелева с детьми и Юрик с ней. А муж её, Дмитрий Сергеевич, в Красной Армии, и не знает ничего. Придёт к пустому месту. И родители его сгорели и сестрёнка. Одна женщина выпрыгнула и окно и крикнула: «Придёт и на вас погибель». Не узнал я её. Немцы её пристрелили и опять в огонь кинули. Так что ты, Михась, воюй крепко. А я тоже не сплю. Кое-что делаю. Писать об этом не буду. Только знай, Михась, немецким фашистам и от меня влетает на орехи».

Это письмо разошлось по всей округе. Оно сыграло громадную роль в усилении дальнейшей борьбы с оккупантами.

Всю весну и лето партизаны вели борьбу с немцами и их холуями. Большие бои были под Новым Юзином, в Грибовой Слободе, в Шмаках. Отовсюду партизаны изгоняли врагов и с помощью населения жали хлеб, молотили его и увозили в свою зону. В деревне Долгое, под самым носом Чичевичского гарнизона, макеевцы также приступили к уборке ржи. Все женщины и девушки этой деревни с радостью откликнулись на призыв партизан. В течение трех дней рожь, принадлежавшая полицейским и бургомистру, была сжата и свезена в лес.

— В эти дни на железной дороге при выполнении боеврго задания, во время завязавшейся перестрелки между немцами и партизанами, был убит Гарпун. Говорят, что во время боя он дрался храбро. Он, кажется, сам искал пулю. Никто в отряде не пожалел о его смерти.

После майской блокады Макей уделял большое внимание охране отряда. Кроме часовых, выделялся наряд дозорных, которые ходили от поста к посту. В одну из тёмных, безлунных ночей в дозоре были Миценко и Елозин. Бесшумно продвигались они по известной только им лесной тропе. Вдруг Елозин, схватив за рукав товарища, замер на месте.

— Тс! Слышишь?

Чуткое ухо сибиряка услышало хруст ветки. Оба присели, притаились. Из темноты на них надвигались три человеческие фигуры.

— Стой! Руки вверх! — загремел Елозин, вскидывая автомат, а Миценко для острастки дал поверх голов неизвестных короткую очередь. Те подняли руки. Елозин подошёл к ним и спокойно связал всех за руки.

— Пошли, молодчики, — скомандовал Миценко.

И вот они стоят перед Макеем.

— Ба! — вскричал, усмехаясь, Макей. — Старый знакомый!

Среди двух полицаев стоял Лисковец.

На другой день все трое, как изменники Родины, были расстреляны. Лисковец держался удивительно: ни один мускул не дрогнул на его молодом лице. Он не молил о пощаде, а просто сказал, что «запутался».

В один из ярких августовских дней, когда осень слегка уже коснулась лесов своими жёлтыми красками, в тёмной гущаре сидели Пархомец и Даша.

— Последние дни живём в этом краю. Теперь пойдём на Запад, в Польшу. Вроде как‑то и жаль уходить. Д тебе как, Даша?

— Нам везде будет плохо, — с оттенком грусти ответила девушка, — Зачем это?

— Чего зачем?

— Туда зачем идём? Кругом там чужие.

Пархомец закурил. Синий дымок лёгкими завитушками поплыл в воздухе, цепляясь за трепещущие жёлтые листья осины.

Перед самой войной Пархомец жил в Западной Белоруссии, знает поляков: добрый, приветливый народ.

— Неверно это, Дашок, — начал он горячо. — Простой народ Польши любить нас.

Он улыбнулся и, взяв девушку за плечи, наклонил её к себе. Она доверчиво положила свою голову к нему на плечо и вздохнула. Её чёрные волосы рассыпались и, словно ручейки расплавленной смолы, зазмеились по его зелёной гимнастёрке. Он нагнулся и как‑то снизу заглянул ей в лицо. Солнечный луч света, пробившись сквозь чуть пожелтевшую листву, на миг осветил лицо девушки. «Какая она красивая! Глаза — большие, чёрные. Вот говорят, что чёрные глаза злые…»

— Ты что, Ваня? — смущаясь, спросила девушка, заметив, как пристально изучает он её.

— Красивая ты.

— Даша засмеялась. Сколько уж раз он говорил ей это!

— Ты уже говорил это.

— И без конца буду говорить. Милая! — сказал он шёпотом и, стиснув её, горячо поцеловал в смеющийся пунцовый рот, в котором фарфором блеснули ровные зубы.

— Тс! — сказала она, ласково отталкивая его. — Кто‑то идёт.

Мимо, по узкой лесной тропинке, заложив руки за спину, шёл Макей, — высокий, прямой. В зубах его не было обычной трубки и это так непривычно, что сразу бросилось в глаза. «Словно чего не хватает у него», — подумал каждый. Пархомец и Даша, затаив дыхание, прижались к дереву, загородившись веткой орешника.

Макей увидел парочку. «Кто это? А, Пархомец! Сидите, сидите, не спугну. Воркуют! А где сейчас моя голубка? Сын? Увижу ли?»

Но мысли Макея скоро вернулись к обычным заботам. Тяжёлый и опасный путь впереди. Все ли дойдут до цели? Как довести отряд с наименьшими потерями? Кое–кого придётся оставить: больных, девушек и, конечно, трусов. Столярова и Чупринского брать нельзя — паникёры. Прохоров геройствует, избоченясь в седле, на скаку стреляет в ворои, а по сути дела трус. Ропатинский хоть и земляк, а размазня. Но есть подлинные герои — Миценко, Елозин, Румянцев, Гулеев, Догмарев, Потопейко, группа разведчиков, наконец, коммунисты и комсомольцы. Это — костяк. «Дойдём!» — сказал себе уверенно Макей.

_ Не заметил! — зашептала Даша, переводя дыхание. — Ух!

— И сама чмокнула в щеку Пархомца, словно поздравляя его с чем.

— Какой человек! — мечтательно начал Пархомец. — Ведь груз какой тянет и не жалуется. Какой удар получил и не согнулся. Нельзя, конечно, винить Макеч в разгроме бригады. Это знают все хлопцы и стоят за него горой.

Пархомец вспомнил, что у него сегодня партсобрание. Нужно будет подготовиться.

— Идём, Даша, — сказал он и встал, отряхивая брюки от налипшего сора.

Шли молча. Уж так всегда — перед большой дорогой человеком овладевает непонятная грусть, на сердце отчего‑то становится тоскливо словно от него отрывают что‑то и хочется плакать. Даша стиснула руку юноши.

— Мне хочется плакать, и сама не знаю почему.

Пархомец засмеялся:

— А я знаю почему.

— Почему?

— Глаза у тебя на мокром месте.

Девушка оттолкнула его, надула губы, и, ускорив шаг, пошла вперёд. Пархомец догнал её.

— Не сердись, я пошутил.

Не успели они войти в лагерь, как узнали о большом горе, постигшем их. Новик, Антон Михолап, дед Петро и шесть молодых хлопцев, среди которых был и только что излечившийся от слепоты Серёжа Добрынин мололи на Должанской водяной мельнице рожь Их окружила чцчевичская полиция. Антон Михолап, раненный в руку, вырвался из окружения. Четыре человека были убиты во время завязавшейся перестрелки, а дед Петро, инженер Новик и Сергей Добрынин уведены в плен. Как их взяли, никто не знает. Но жители Чичевпч рассказывали, что у Добрынина была перебита рука и он шёл, сильно хромая. Лино всё разбито, в кровоподтеках и ссадинах. А Новика так изуродовали — не узнать. Дед Петро ранен в голову, борода его была в запекшейся крови и скомкана, но шагал он твёрдо.

— Гордо нёс дед свою голову на плаху, — закончила рассказ женщина.

— Деду! Деду! Родной мой! — запричитала Даша, не стесняясь своих слёз. — Какую муку на старости лет! Милый мой дедушка!

Мария Степановна увела её к себе в санчасть.

— Выпей вот, успокойся.

Воздух наполнился запахом валерианки.

На партсобрании обсуждался план похода на Запад. Споров не было. Всё всем было ясно: идём поднимать мятеж против гитлеризма в самых глубоких тылах противника. Всплыл вопрос о чичевичской полиции, в когтях которой оказались дед Петро, Сергей Добрынин и инженер Новик. Но как ни прикидывали, ничего не получается. Не в обычае советских партизан останавливаться перед трудностями, но здесь они ничего не могли поделать.

— Эх деду, — простонал Макеи, сидя на топчане в своей землянке, — прости внука: сил нет у меня спасти тебя и твоих дружков от лютой смерти.

Дед Петро стоял на табуретке под перекладиной, держа в руках верёвку. Борода его, окровавленная и смятая, раздвинулась в скорбной ухмылке.

— Ну, дос! — сказал он хриплым голосом, надевая сам себе петлю на шею. Бороду прижала верёвка, но он выправил её, и хотел ковылем распустить по широкой груди, но под рукой почувствовал слипшийся клок волос.

— Пожил, едят о я мухи! Осьмой десяток. Но не хочется помирать. Однако же прощайте, людцы дсбрые! Прощай, Серёга! Прощай и ты, инженер Новик!

С распухшего и посиневшего лица Сергея Добрынина на деда Петро глядел единственный глаз и из него капали слёзы. Разбитые, все в крови губы его зашевелились, он что‑то прохрипел и застонал. А инженер Новик поднял свое заросшее черной бородой лицо, смело взглянул на всех.

— Мстивцы народные! — крикнул он.

Но в это время из‑под ног всех троих выбили табуретки. Что‑то хотел сказать Новик народным мстителям, да слово перехватила верёвка.

XIX

Падает лёгкий пушистый снег. В белом убранстве стоит лес, словно зачарованный — не шелохнётся. Большой привал. Партизаны–макеевцы, разбившись на группы, разводят костры, ведут разговоры. Позади пятисоткилометровый путь, пройденный в невероятно тяжёлых условиях. Нечего греха таить, было всё: роптали малодушные, дрожали робкие, скептики сомневались в благоприятном исходе перехода. Один дезертировал — это Сергей Маненков из Терехова Бора. Как в воду канул. Он был ординарцем при командире первой роты. Посланный Карасёвым с донесением к Макею, стоявшему в трёх километрах впереди, он не вернулся. Маненкова перед строем предали проклятию, как изменника. С горячей речью против всех маловеров и дезертиров выступил тогда Иван Свиягин. И теперь, устало привалившись к толстой сосне, он зло бранил и Маненкова, и Гарпуна. Вспомнили и Лисковца.

— Шумишь, журналист? — засмеялся Макей, подходя к группе партизан, окружавших Свиягина. На нём — белая шуба до колен, шапка–ушанка, на ногах — кожаные сапоги.

— Витийствует, — съехидничал заштатный остряк Юрий Румянцев.

Макей, перебросив автомат за спину, присел, протягивая руки к костру. Свиягин замолчал и недовольно отвернулся в сторону. На бледном лице его от недавнего возбуждения проступили красные пятна. Желая успокоить его, Макей мягко спрссил о ноге, сильно ли кровоточит рана и предложил ему своего коня.

— Я хочу, — улыбнулся Макей, — чтобы ты приехал к жене здоровым. Ну, ногу на Большой Земле зараз вылечат. Ведь мы, хлопцы, к его жене в гости идём, — сообщил Макей.

Свиягин пуще нахмурил брови, но сказал спокойно:

— От моей жены, может быть, только пепел остался. Если к ним в лапы попала, добра не жди.

Кто‑то сказал:

— А кто же от врагов ждёт добра?

Тот, же голос спросил:

— А Броня вам пишет что‑нибудь, товарищ командир?

Макей встал, вынул из кармана трубку, закурил о г горевшей палочки. На смуглом, рябом лице его играла счастливая улыбка.

— Много не пишет, а однако прислала, — сказал он, окутываясь табачным дымом, — вам всем привет.

— Спасибо, — раздались голоса.

— Как она на Большой Земле‑то?

Макей понял, что всех интересует вопрос о её родах, но партизаны, видимо, стесняются прямо спросить об этом. Тогда он сам сказал им:

— Можете поздравить меня с наследником.

— Поздравляем, товарищ командир.

— Значит, сын?

— Макеевец. Куём кадры, выходит, мать честная!

Макей пожимал протянутые к нему руки, благодарил:

— Спасибо, хлопцы. А вот послушайте‑ка, что она пишет.

— Тише, хлопцы!

— Ну, тут я пропускаю, — впервые смутившись, сказал Макей, — тут всё таксе и прочее.

— Нам всё интересно, — сказал Юрий Румянцев, — позвольте мне!

С этими словами он протянул к Макёю руку и почти насильно взял у него из рук письмо Брони. Макей хотел рассердиться, приказать Румянцеву вернуть письмо. Но на лицах и в глазах партизан он прочёл столько живого интереса к нему, что махнул рукой и зашагал к другому костру. Теперь партизаны сгрудились вокруг чтеца. Пододвинулись поближе и Свиягин с Байко.

«Милый, родной Миша! — читал Румянцев. — Ненаглядный мой, солнышко ясное-. Без тебя скучно мне. И страшно за тебя. Не носись ты на коне во время боя береги себя. Хоть ради сынка Мишуткн».

Дальше шло описание родов. В конце письма Броня просила передать хлопцам привет, желала им всяческих успехов.

Пока партизаны делились мыслями, вызванными письмом Брони, Свиягин взял у Румянцева эго письмо, и, по обыкновению, слово в слово переписал его в свою записную книжку.

Когда колонна тронулась, Макей разыскал Свиягина и тот передал ему письмо. Свиягин в душе завидовал счастью Макея, не подозревая, каким несчастным считал себя сам Макей, так неожиданно нашедший и снова потерявший не только любимую, но и сына.

— Сын вот растёт, а я не увижу его, быть может, — с грустью сказал он и снова предложил Свиягину лошадь.

— Садись.

И когда тот с трудом сел в седло, Макей сказал:

— Ну, дуй! У тебя, говорят, тоже без тебя сын родился.

— Должен сын, по всем приметам, если живы.

— Ну, дуй, — опять сказал Макей и, отстав, пошёл с первой ротой.

Спустя два—три часа отряд достиг небольшой речушки, сильно занесённой снегом.

— До недавнего врёменц эта река отделяла Советскую Белоруссию от Западной, — громко сказал Макей. — Дальше начинается бывшее Польское государство.

Чем дальше партизаны–макеевцы шли на Запад, тем чаще они слышали имя выходца из их отряда Владимира? Тихонравова. В Западной Белоруссии это имя знакомо было каждому. Народ славил самого Тихонравова, его хлопцев. Макеевцы находились в деревне Прогресс, когда по радио передали сообщение о присвоении Владимиру Тихонравову звания Героя Советского Союза. Конная бригада 22–летнего подполковника Тихонравова наводила ужас на окрестные немецкие гарнизоны. Макей гордился тем, что Тихонравов в его отряде начал партизанский путь. Но, видимо, самолюбие давало себя знать. Не случайно он сказал однажды Свиягину, когда разговор зашёл о Тихонравове:

— А мне не повезло.

— У вас ещё есть время прославиться, — в простоте сердца сказал Свиягин.

— Эх, журналист! — с горечью воскликнул Макей. — Не понимаешь ты меня. Думаешь, я за славой гонюсь? Терпеть не могу я честолюбивых людей.

Свиягин не стал спорить. Он ушёл с загадочной улыбкой человека, знающего тайну другого.

Разведчики, ездившие во главе с Конопличем к Тихонравову, привезли кучу рассказов об этом герое и приглашение Макею встретиться с ним под Великим Роженом.

Встреча макеевцев и тихонравовцев была торжественной и по–братски тёплой. А ведь Макей, откровенно говоря, думал, что Герой Советского Союза Тихонравов с ним и говорить не станет. Но это был всё тот же Володя, каким знали его, когда он был партизаном макеевского отряда.

Тихонравов посоветовал Макею организовать здесь бригаду, а за вооружением слетать в Москву. Макей уцепился за эту идею и горячо начал готовиться к её осуществлению. Пять или шесть небольших отрядов, действовавших в этом районе разрозненно, были постоянными объектами охоты немецких карательных отрядов. Командиры партизанских отрядов приветствовали предложение Макея пойти под его руководство. К весне бригада была создана, об этом дали знать в центр. Одновременно туда обратились с просьбой дать оружие. Из центра радировали: «Ждём Макея».

Макей, не помня себя от радости, поскакал на аэродром. Его провожали всем отрядом. Был здесь и Тихонравов, во всем чёрном, подтянутый, с погонами подполковника.

Вот оно, глухое Полесье с его непроходимыми лесами и болотами! Сюда не могли проникнуть немцы. Не удивительно, что почти всё Полесье стало громадным очагом партизанского движения. Здесь были сёла, жители которых ни разу ещё не видели врага. Они продолжали заниматься своим мирным трудом, в нерушимости сохраняя колхозный строй, Советскую власть.

Всадники ехали мимо большого лугового болота. Оно широко и привольно раскинулось среди тёмных лесных зарослей. По всей его поверхности пестрели яркие цветы: голубые, белые, жёлтые. Обелица высоко взметнула над болотной травой и над всем этим нарядным убранством белые, пушистые султаны свои. Колхозники, стоя в воде с засученными выше колен штанами, косят для колхозного стада сено, а женщины, подняв подолы своих пёстрых юбок, выносят скошенную траву на насыпную песчаную дорогу, по которой сейчас проезжает Макей со своими хлопцами.

— Какая красота! — воскликнул Потопейко, не сдержав свой юношеский восторг перед восхитившей его картиной.

— Красота. Но это осталось пока только здесь, в этой глухомани, — сказал, насупившись, Макей, болезненно переживавший то, что враги так искалечили его любимую Беларусь. И, смотря на косцов, он крикнул:

— Бог помочь, деды!

— Бог‑то, бог, — сказал один из них, стоявший ближе к дороге, — да сам не будь плох, а вы, видать, сильно в те поры оплошали, коли оставили нас, в руки супостатам отдали!

В голосе его звучало осуждение.

— Был такой грех, деду, — ответил, приостановившись, Макей. — Ну, да сейчас поправляем.

— Добро, коли так. Слышали и мы, что наших врагов шибко погнали. Правда ли? Аж нэ верирся.

— Верно, деду. Наши к Могилеву подступили. Жлобин уже в наших руках. Бобруйск штурмуют теперь.

Сивая борода старика поползла в стороны, в подслеповатых глазах блеснули слёзы радости. Он п вернулся к своим односельчанам и фальцетом крикнул:

— Хлопцы гуторят: скоро, слышь, наши здесь будут.

— Не врут? Они который год это говорят.

Макей, уже пустивший рысью своего гнедого скакуна, не слышал этого разговора.

К вечеру Макей со своими хлопцами прибыл на партизанский аэродром, а ночью улетел на Большую Землю.

В отряде потянулись дни ожидания Макея, наполненные всякими предположениями и боевыми делами. Даром не сидели. Однажды макеевцы устроили засаду на вражескую автоколонну, вступили с ней в бой. Это было в Клецком районе, Барановичской области. Клейкий район расположен в створе железной и шоссейной дорог. И не только железная дорога и шоссе находились под усиленной охраной немцев, но и весь угол, образованный этими коммуникационными линиями.

Рано утром на деревню Денисович,! прошли шесть автомашин с немецкими солдатами и три, словно чёрные жучки, легковые машины. Их заметила наша разведка. Командир разведки Василий Коноплич подъехал к дому одного хуторянина, спешился и вошёл в хату.

— Отец, — обратился он к старику, вившему оборы, — куда прошли эти машины?

— Известно куда, на Денисовичи.

— Ты что это, вроде сердишься? — полюбопытствовал Коноплич, немного удивленный сердитым тоном старика.

— Дорогой человек, — заговорил старик, бросив вить оборы, — дорогой человгк, почему бы этих собак не подстрелить? А? Можно их подстрелить, аль нет?

— А ты как думаешь? — лукаво улыбаясь, в свою очередь, задал вопрос Коноплич.

— По–моему, можно! — словно спять на что‑то рассердись, вскричал старик, грозно блеснув глазами.

Он рассказал Конопличу, что вдоль шляха, по которому обратно поедут немцы, тянутся курганы, оставшиеся не то от наполеоновской воины, не то еще от шведской.

— Вражеские кости в них гниют, — перешёл на шёпот старик, — туда же и этих…

На большом галопе разведчики понеслись в лес, где стояла первая рота и при которой находился комиссар отряда Хачтарян. Коноплич передал ему разговор со стариком и, в частности, соображения относительно засады. Этими соображениями, в свою очередь, Хачтарян поделился с командиром отряда имени Ивана Гро н го. На общем совете было решено устроить на немцев засаду. На левом фланге, ближе к деревне Денисовичи, располагаются грозненцы, а на правом фланге — макеевская первая рота, командиром которой был старший сержант Василий Карасёв, человек скромный, тихий, но храбрый и решительный. Ещё дальше, метрах в двухстах, залегли партизанские разведчики.

Только залегли макеевцы за курганами, действительно, оказавшимися прекрасным укрытием, откуда‑то появились три женщины. На вопросы — кто они, зачем ходили в Денисовичи и куда теперь идут, сна категорически отказались отвечать. «Упрямое бабье», — ворчали партизаны. Их отвели за ель и поставили к ним–караул.

— В случае чего—стреляйте, — приказал командир. .

Ропатинского комиссар Хачтарян по просьбе Ивана Свиягина вернул в строй. Теперь он лежал здесь же за курганом, крепко сжимая мозолистыми ладонями ложе винтовки. Никогда ещё его не видели таким приподнятым, радостно–возбуждённым и счастливым. Был тёплый день. Партизаны лежали на мшистых, пригретых солнцем курганах.

В лесу раздался гул приближающихся вражеских автомобилей. Ропатинский привстал, звякнул затвором. Вот по шляху недалеко от партизан идут три машины —грузовая, а за ней две легковые. Осторожно идут они. Партизаны, притаив дыхание, ждали рокового для немцев сигнального выстрела. И вот как–будто что‑то треснуло _ большое и хрупкое. И сразу затрещали все пулемёты, часто защелкали винтовки. На вражеские машины обрушилась вся сила ненависти, партизанский гнев.

Враги заметались, как в мышеловке. Некоторые успели выскочить из машины и повели по партизанам огонь. Ропатинский вскочил и стал стрелять с колена. Вот немец с борта машины подаёт другому, стоявшему на земле, коробку с патронами. Ропатинский целится в него, но Петых Кавтун уже хлестнул по ним короткой пулемётной очередью и один упал, а другой бессильно повис на борту. Ропатинский покосился на цыганёнка и выругался. Елозин из своего автомата дал строчку по легковым машинам. Одна из них остановилась и оттуда в дверку вывалился толстый жандармский офицер.

— Ком! Ком! — стеная, призывал он кого‑то к себе на помощь.

К нему от грузовой машины пополз солдат. Тогда Ропатинский взял этого на мушку и выстрелил. Видно было, как немец осел и предсмертные судороги прошли по его телу: «За мамку!» — шептал Ропатинский. Тем же кончилась попытка второго солдата. «А это за…»

Боевой дух охватил партизан. Презирая смерть, шли они на врага. Малодушных сражали презрением.

— Ропатинский! — кричал Карасёв. -— Чего прячешься?

Но ропатинский лежал недвижим: он был смертельно ранен в голову. Огонь со стороны немцев усилился. Коммунисты — Владимир Храмович, политрук Бурак, Михась Гулеев, сам командир роты Карасёв — ещё продолжали бить и по убегающим немцам, и по тем, которые ещё отстреливались. Вот от машин полетели две гранаты. Они упали как раз там, где только что за минуту перед этим лежал пулемётчик Кавтун. Осколки просвистели над его головой. В ответ на это цыганёнок также бросил гранату и она, взорвавшись, на миг окутала дымом и пылью грузовую машину. Вскоре из‑под машин почти совсем прекратился огонь, но засвистели пули слева. Это били немцы, оставшиеся на опушке. Они слезли с машин и, развернувшись, пошли в наступление. Под давлением превосходящих сил противника партизанская рота отошла. Мёртвого Ропатинского унесли в чащобу.

Немцы потеряли тридцать солдат, двух жандармских офицеров, одного крупного земельного работника по Барановичской области. А старосту, служившего немцам проводником, расстреляли, по словам полицейских, сами немцы за то, что он, якобы, навёл их на партизанскую засаду. Во время боя три задержанные партизанами женщины с криком бросились на партизан, но также были убиты. В одной из них опознали переодетого мужчину. Как потом установили, это была маршрутная разведка. Так что в общей сложности немцы потеряли тридцать шесть человек, они легли рядом с древними врагами России, побитыми ещё нашими предками.

— Ну, как, деду? — говорит, улыбаясь, Коноплич, — слыхал?

— Добро, хлопец. Слыхал. Бой ваш слыхал. Славно дрались, видать, хлопчата. Дай вам бог здоровья, — вдруг неожиданно закончил старик и перекрестился.

В конце мая из Москвы партизаны макеевского отряда получили радиограмму. В ней говорилось, что Макей вылетает в район расположения своего отряда. Предлагалось встретить его с двадцатью подводами. Что только было, коБца комиссар Хачтарян зачитал это сообщение!

— Ура! Да здравствует Макей!

Тут же Михаилу Бабину было приказано достать пятнадцать подвод и со своей ротой идти встречать Макея. К ним были прикомандированы адъютант Макея Елозин и помощник командира отряда Миценко. Елозин сиял: скоро он снова увидит своего любимого командира!

Широкое лицо Бабина светилось радостью и его крепкие зубы белой эмалью сверкали на солнце. Русые волосы раздувал тёплый ветерок и Бабин то и дело, встряхивая головою, забрасывал их назад. С ним шли политрук Бурак и секретарь партбюро Пархомец. Всю дорогу только и говорили о том, что везёт Макей. Наверное, тол, автоматы, патроны…

— Может, пушку ещё? — спросил кто‑то.

— Может, и пушку, — ответил Бурак, весело подмигивая.

На аэродром пришли к ночи следующего дня.

— Далеко как, — сказал Бабин, ложась на траву под дерево и вытягивая свои длинные ноги. — Устал, братцы.

Ночь была тёмная, безлунная. Часов в двенадцать стала медленно подниматься красная половинка месяца. Но света от этого не прибавилось. В небе, мерцая, горели мириады звёзд. Одна звезда, стоявшая низко над лесом, горела особенно ярко. Вдруг послышался ровный гуд моторов и вскоре тёмный силуэт громадной птицы проплыл над лесом. Внизу сразу вспыхнули три костра — два против друг друга на концах аэродрома, один сбоку.

Самолёт, сделав разворот, пошёл на посадку, но к изумлению всех, над ним летучей мышью пронесся немецкий истребитель. И не успели внизу что‑нибудь сообразить, как стервятник вонзил в большую птицу струю огненных стрел. Снизу раздались беспорядочные запоздалые выстрелы. Пилот не заметил врага, а раздавшиеся выстрелы и блеснувшие огни принял за приветственные сцгналы. И он никак нэ мог понять, что же случилось с его самолётом: рули управления не подчинялись.

Партизаны видели, как громадный самолёт, ударившись о землю, вдруг снова подпрыгнул, потом опять стукнулся о землю и покатился мимо них, неся на хвосте. крутившееся пламя огНя. В окне самолёта проплыло радостное лицо Макея. Он ещё не знал о надвигающейся катастрофе, против которой уже невозможно было бороться. Счастливый, улыбающийся он держал в руках жёлтый кожаный портфель. «Сколько будет радости хлопцам», — думал Макей, с нетерпением ожидая, когда остановится самолёт и он сможет пожать своим хлопцам руки. Вдруг машину тряхнуло. Лётчик крикнул:

— Прыгайте! Авария!

Лётчик видел, как на него с громадней быстротой неумолимо надвигалась стена леса, озаренная пламенем костров и освещённая фарами самолёта. В этот момент только он один из всего экипажа понял, что случилось непоправимое. Ему с трудом удалось нажать на руль высоты, самолёт оторвался от земли, но тут же повис на высокой сосне, которая с треском сломалась под ним. И не успели люди на земле ахнуть, как раздались подряд три оглушительных взрыва, потрясшие воздух и в. тёмное звёздное небо поднялся столб огня и черного дыма.

Партизаны бросились к горящему самолёту в надежде спасти Макея. Кругом всё горело и трещало, всюду валялись ручные пулемёты, винтовки, автоматы. Партизаны отбрасывали их в сторону, тушили горящие ложа оружия.

Портфель! — воскликнул Елозин и, схватив кожаную сумку, бросился с нею к Миценко. — Вот… портфель…

К ним подошли Бурак, Бабин.

— Что там? Что? — раздались голоса.

В портфеле оказался Указ Президиума Верховного Совета СССР, ордена и медали.

И вот нет больше Макея. Даша плакала, уткнувшись лицом в ствол белой берёзы. Плечи её вздрагивали. Около неё стояли с заплаканными глазами Мария Степановна и Катя Мочалова. Рядом, на большой, освещённой солнцем поляне, выстроились партизаны макеевского отряда. Даша слышит голоса командиров, строящих и подравнивающих партизан, и не понимает, зачем всё это. Наступила минутная тишина. Комиссар Хачтарян подошёл к Даше, взял её за плечи:

— Нэ плачь, дарагая. Успакойся.

А у самого большие коричневые глаза наполнены слезами.

На солнечной, пёстрой от цветов поляне стояли макеевцы с суровыми загорелыми лицами. На середину вышел высокий человек в военной форме.

— Слово имеет секретарь Барановичского подпольного обкома партии, — громко сказал начштаба Стеблев.

Человек в военной форме откашлялся и сказал,, что по поручению Советского правительства он зачитает Указ Президиума Верховного Совета СССР и вручит ордена и медали партизанам отряда имени Чапаева.

— Гулеев Михаил Ильич — орден Ленина, — сказал секретарь и взял со стола красную коробочку.

Из строя вышел Мцхась Гулеев. Чётким строевым шагом он подошёл к секретарю, стоявшему по ту сторону небольшого стола. Секретарь левой рукой протянул ему коробочку, а правую подал для рукопожатия.

-— Служу Советскому Союзу, — оказал глухим голосом Гулеев и, повернувшись, пошёл к строю. Товарищи тут же прикололи ему орден на грудь.

Вслед за Тулеевым получили ордена Красного Знамени Василий Коноплич, Юрий Румянцев, Иван Свиягнн, Иван Пархомец, Александр Догмарев, Митрофан Миценко, Клюков. Орденами Отечественной войны награждены были Бурак и Мария Степановна, орденами Красной Звезды — Шутов, Байко, Павел Потопейко, доктор Андрей Паскевич и многие другие.

Строй партизан сразу расцвёл нарядными муаровыми лентами, эмалью орденов, светлыми бликами медалей «Партизану Отечественной войны».

В заключение секретарь обкома партии сказал, что советским людям не свойственно падать духом, если даже их и постигает горе.

Однако партизаны тяжело переживали гибель Макея. Даже высокие правительственные награды не могли скрасить этот день.

Макея похоронили с почестями. На середину вышел комиссар Хачтарян.

— Имя нащэго любимаго Макэя вэчно будэт жить в наших сэрдцах, кацо. Мы атамстим за тэбя. Спи спакойно, друг!

И комиссар поднял свой пистолет кверху. Начштаба Стеблев в это время подал команду:

— Приготовиться! Огонь!

Сотни выстрелов в течение пяти минут гремели в лесу, и сверху на могилу Макея сыпались сбитые пулями ветки берёз и дуба.

К плачущей Даше подошёл Пархомец. Обняв за плечи, он повёл её от гремевшей выстрелами поляны по широкой просеке, озарённой, как и поляна, ярким солнечным светом.

В это время Броня жила под Москвой, работала машинисткой в одном военном учреждении. Сильно горевала и тихо плакала она, узнав о гибели Макея, который заменял ей отца и был для неё не только мужем, но и самым близким другом.

Только маленький Мишутка, сын Макея, попрежнему или сосал грудь матери, или, надрываясь, плакал, кричал во всю мочь, не давая покоя горем убитой матери.

В ночь на третье июля партизаны–макеевцы вместе с воинами Советской Армии участвовали в бою за освобождение города Клецка от фашистских захватчиков. Кровью были залиты улицы городка, дымящегося в развалинах. На всех перекрёстках улиц, опустив дула пушек, стояли обожженные немецкие танки, от них шёл чадный запах горелого человеческого тела.

На углу улиц Ленина и Советской, перед разрушенным двухэтажным каменным зданием стоит немецкий танк с перебитой гусеницей. Из танка идёт густой чёрный дым, а по броне его время от времени ещё пробегают красные языки пламени. Недалекр от танка, на каменной мостовой, лицом кверху лежит человек, широко раскинув руки и ноги. Лыжные штаны его, сшитые из плащ–палатки, залиты кровью, на зелёной армейской гимнастёрке, там, где лучится на июньском солнце серебряная партизанская медаль, кровоточат сккозньге рапы. Враги словно знали, что перед ними человек, от каменной груди которого отлетают обыкновенные пули, и потому, мстя ему за подбитый им их танк, ударили по смельчаку из крупнокалиберного пулемёта.

Подошёл комиссар, снял с головы кубанку. Перед ним лежал адъютант комбрига, большой, мощный, как дуб. Бледное лицо его было спокойно и величаво.

— Прощай, кацо!

В этом бою погибли хлопцы-макеевцы Прохоров, Иван Воронин, Кижаев, Серёжа Алиев, Потопейко. Вместе с воинами Советской Армии, павшими в бою, их похоронили на площади города.

Было раннее утро. Восточная часть неба над горизонтом покрылась лёгким багрянцем, а вокруг по всему небу растеклась густая желтизна, и по мере удаления к Западу краски темнели и, наконец, совсем сгустились в непроницаемую чернолиловую тучу. Там, на Западе, ещё ночь. А с Востока вставало солнце, и его лучи, выглянув из‑за горизонта, ослепительно брызнули, залив всё своим сиянием. И всё сразу ожило и заиграло яркими, живыми красками. На западной стороне неба, на его темнолиловом фоне вдруг поднялись гигантские ворота радуги, окрашенные в красные, оранжевые и зелёные цвета. Через эти ворота вместе с солнцем вторглись в пределы Западной Европы советские воины. Они несли на своих штыках и отблески солнца, и поднимавшийся новый радостный день, и свободу народам, изнывавшим под ярмом фашизма.


1944 — 1949 гг.

К читателю

Работа над книгой «Макей и его хлопцы» была начата мною еще в партизанском отряде.

Я не расставался с записной книжкой. В неё записывал всё, что относилось не только к жизни и боевым делам нашего отряда, но и то, что происходило более или менее значительного в окружавших нас деревнях, партизанских бригадах.

Записывал факты злодеяний фашистов, совершаемых ими на нашей территории, героическую борьбу советского народа против иноземных захватчиков, личные судьбы партизан и партизанок.

Всё это так или иначе нашло отражение в книга «Макей и его хлопцы». Таким образом, в её основу положены истинные факты. События и люди, о которых идёт в ней речь, были на самом деле. Разумеется, все имена героев книги, за исключением погибших, вымышлены.

Кроме того, автор оставил за собой право по своему усмотрению сдвигать во времени и по–особому группировать некоторые факты, если это не искажало жизненной правды.

Главная цель, во имя чего я взялся за перо — это описать жизнь одного партизанского отряда, который я хорошо знал и любил всем сердцем и хотел, чтоб его полюбили и другие.

Насколько я справился с этой задачей и достиг ли своей цели, предоставляю право об этом судить нашим читателям.


Автор

Загрузка...