Юрий Трифонов Маки

Босоногая девочка поставила на стол кувшин холодной воды, миску с кислым молоком и круглый туркменский хлеб. Гриша и два его товарища набросились на кислое молоко. Хлебали ложками из одной миски. Вошли две женщины в сарафанах, с голыми, крепко загорелыми плечами и поздоровались. Одну из них, черноволосую, с сухим смуглым лицом и сухими икрами, звали Фаиной, она была тут радисткой. Другую, полную и высокую, звали Ольгой. Потом пришла начальница метеостанции Глафира Степановна.

Женщины улыбались, глядя, с какой жадностью топографы едят. И топографы тоже улыбались и кое-как, наспех, подшучивали друг над другом. Жадность, охватившая их, была не только жадностью к еде, но и к этой тенистой террасе, запаху сырого пола, прохладе, отдыху, женским лицам…

— У вас тут чудесно, — говорит Лобутев. — Прямо как в Сочи.

— Какое там! В тысячу раз… лучше! — с набитым ртом возражал ему Рейф. — Скажите, а вы тут одни, без мужчин?

Фаина, более бойкая, ответила, что они действительно, можно сказать, без мужчин. Их метеостанцию так и называют: «женская». Николай Макарович, муж начальницы, не в счет. Он вообще такой скромный, незаметный!..

— Когда спит, — сказала Глафира Степановна. Она курила и угощала топографов папиросами.

С террасы был виден песчаный двор перед станцией с ветродвигателем и какими-то приборами на высоких подставках, похожими на пчелиные ульи. Вечернее солнце делало песок яично-оранжевым. Барханы вокруг станции были залиты красной пеной, миллионами цветущих маков. Ярко-красное, коралловое море, горящее под лучами солнца, застилало глаза, как кровь.

Стоял апрель, пустыня цвела.

Никто, кроме Гриши, не видел этой ошеломляющей красоты. Он был новичком. Его изумляли маки, изумляла жизнь в этом заброшенном деревянном домике в глуши песков, о которой так спокойно рассказывала Глафира Степановна.

— Я ведь самоучкой выучилась, тринадцать лет уж работаю. Здесь — что! Здесь, мы считаем, как в доме отдыха живем. Пресное озеро, аул неподалеку — шестьдесят километров. А вот в Чишмах мы с мужем работали, там и правда как на острове. Первые шесть лет вдвоем жили — он да я. Он и детей принимал — за акушера.

Голос у Глафиры Степановны низкий, сиплый, совершенно мужской. А сама — плотная, невысоконькая и круглолицая, как кукла матрешка. Пятерых детей вырастила. А чего делать в песках? Время есть…

В Гришиных мыслях было странное волнение, он не мог сосредоточиться — то ли от усталости, то ли кислое молоко непонятным образом ударило в голову. Он испытывал чувство, похожее на легкий хмель. А скорее всего виной была Ольга.

Она сидела в стороне от всех, прислонив спину к деревянному барьеру террасы. В линиях ее полных рук, плеч и бедер, туго обтянутых сарафаном, была какая-то спокойная ленивость, что-то бесконечно женское, вызывавшее тоску. Она молчала и смотрела чуть улыбающимися зеленоватыми глазами то на Рейфа, то на Лобутева, то на свою начальницу, Глафиру Степановну, и бог знает о чем думала. О чем она думала?

— Курить я в Чишмах привыкла. У нас там зубы очень болели, — рассказывала Глафира Степановна, — а лечения никакого, кругом пески. Вот меня и научили чабаны терьяк курить, ихний опиум. Он, правда, боль тишит, но зато от него зубы ужасно разрушаются. Это я уж потом узнала… Видите?

Она открыла рот, показывая металлические зубы.

— Нет ли у вас горячей воды побриться? — спросил Рейф.

— Я дам, пойдемте, — сказала Фаина.

Они ушли в дом. Лобутев сказал, зевая:

— Завтра раненько, часов в пять отправимся…

— А пожалуйста, гостите, — сказала Глафира Степановна. — Потом, значит, к нам старичка Мигунова прислали, учителя физики. И дочка с ним. Он через полгода заболел цингой и помер. Опять мы с Николаем одни остались…

— А вы, Ольга, кем работаете? — вдруг спросил Лобутев.

— Я — агрометнаблюдатель, — сказала Ольга.

— Это что такое?

— Наблюдение за травой, за птицами, рыбой, когда рыба икру мечет, и так далее, — объяснила Глафира Степановна.— Она у нас недавняя, Ольга Сергеевна. Здесь место хорошее, воды много, деревья. А в Чишмах вода за три километра была и насквозь серная. Крепко мучились, особенно таскать.

Ольга молчала, слушая объяснения начальницы, и улыбалась скрытно, одними глазами.

А Глафира Степановна рассказывала о землетрясении сорок восьмого года, как у них кладовка потрескалась, и о том, как она одна оставалась, совсем одна с детьми, и к ней два бандита пришли, из тех, что в песках скрываются, и на ночлег просились, а она их радиостанцией отпугивала (они радиостанции пуще всего боятся), и о том, как муж лапти плел, чтоб по пескам ходить, и как его черная фаланга укусила и они в Ашхабад радировали: «Вреден ли укус черной фаланги?» — все события долгих тринадцати лет.

На дворе кто-то ломал саксаул. Слышно было, как дерево сухо трещит, расшибаясь о камень. Запахло дымом. Босоногая девочка внесла на террасу самовар, потом появился Николай Макарович — мелкий сутуловатый человечек с морщинистым, коричневым от многолетнего загара личиком. Он молча и как-то напыщенно пожал руки топографам, налил себе кружку зеленого чая и начал пить, громко откусывая сахар и чавкая. Глафира Степановна продолжала рассказывать. Потом пришел Рейф, и топографы тоже принялись за чай.

Сумерки наступили вдруг, будто свалились с неба. Лобутев уже откровенно зевал и оглядывался, ища, на что бы прилечь. Как все толстяки, он любил поспать. Две старшие дочери Глафиры Степановны втащили раскладную алюминиевую кровать и черную большую кошму, от которой душно запахло бараньей шерстью.

Женщины вышли. Грише спать не хотелось. Посидев минуту и отчаянно собираясь с духом, он вдруг вскочил и выбежал вслед за Ольгой.

— Оля, вы — спать? — голос его прозвучал развязно и фальшиво. Она удивленно оглянулась.

— Я? Нет.

— Может быть… Не хотите пойти к озеру?

— Пойдемте. Я что-нибудь накину. Сейчас…

Он стоял во дворе и смотрел в небо. Оно было прозрачно-зеленое, с чайным желтоватым отливом на западе. Ольга вышла в темной кофте. Руки она держала сложенными под грудью, отчего грудь ее казалась еще пышнее. Сказала просто:

— Пошли.

Она была одного с ним роста. Когда они прошли через калитку в деревянном заборчике, в доме хлопнула ставня.

— Ты надолго? — спросил чей-то резкий голос.

— На четверть часа, Фаечка, — ответила Ольга, оглянувшись поспешно.

Берег озера был растоптан скотом. Из-за бархана выглядывала низкая, оранжевая луна, но свет ее не достигал озера, и оно светилось бледным, зеленоватым отражением неба. Вокруг на десятки, а к северу и на сотни километров простирались пески, это озеро было случайностью, изумительным чудом Каракумов, и таким же чудом, казалось Грише, была встреча с Ольгой. Она ленинградка, биолог. Где-то на севере остался муж. Нет, детей у них нет и не будет, наверное. Так уже сложилась жизнь…

Вскоре совсем стемнело. Они вернулись на станцию. Говорили о скучных пустяках: об уровне воды в озере, о том, что цветы тут не пахнут, а звезды необыкновенно крупные. Возле террасы остановились. Гриша взял Ольгу за руку, спросил шепотом:

— Вам хочется спать? — и медленно потянул к себе.

— Немножко уже хочется. Мы тут рано ложимся.

Он взял ее за локоть другой руки и привлек еще ближе. Она придвинулась.

— Вы с Фаиной живете?

— Нет. Фаина — вон в той комнате, угловой…

Говорили шепотом. Лицо Ольги было совсем близко, он слышал, как пахнут ее волосы: земляничным мылом.

— А вы где?

— Я здесь, возле террасы… Видите, открытая ставня?

Ольга отворачивала голову, а он тянул губы, стараясь поцеловать. Гриша обнимал ее большое, легкое тело обеими руками, прижимая к себе все плотнее. Она не сопротивлялась, только отворачивала голову.

— Меня ждет Кирилл…

Гришины пальцы разжались.

— Где?

— Дома. Хотите, познакомлю с ним?

Помолчав, он вздохнул:

— Хочу.

Поднялись по крыльцу на террасу, где храпели Рейф с Лобутевым, потом на цыпочках через маленький коридор проскользнули в комнату со скрипучей дверью. Повсюду было темно. Натыкались на вещи. Ольга опустилась на колени и стала бросать под кровать горящие спички.

— Кир, Кир, Кир!

Гриша смирно стоял в потемках, потом тоже опустился на колени. Кирилл оказался маленьким зайчонком, не желавшим знакомиться. Гриша полез под кровать. От волнения никак не мог зажечь спичку. Зайчонок промчался мимо его щеки и скрылся в другом углу комнаты, за чемоданом. Ловить его было нелегко, тем более в темноте. Он носился, как пуля, между кроватью и чемоданом. Но ловить его почему-то было необходимо. Наконец Гриша схватил теплый тщедушный комок и передал Ольге, и они сели, задыхаясь и тихо смеясь, на кровать и гладили его, зажатого в подоле сарафана, невероятно дрожащего, и Гришино сердце тоже колотилось, как заяц…

Утром, как и вчера, горели на солнце маки. В низинках между барханами красный цвет был особенно насыщенным, винным, к вершинам он редел, а на самые гребни забирались отдельные цветы. Казалось нелепым, что это море цветов ничем не пахнет.

— Я не могу уехать от вас, Оля, я просто болен… — глухо говорил Гриша и мял в руке ее мягкие, ленивые пальцы. — Можно, я останусь здесь? Навсегда?

Она осторожно высвободила руку, нагнулась и сорвала мак. Тронула пальцем черное сердечко, потом стала обрывать лепестки.

— Правда, красивые? — Последний лепесток она подняла высоко и отпустила. — А через месяц начнется жара и все сгорит. Все, все… Ничего не останется.

Она смотрела на него со спокойной улыбкой, как смотрят взрослые, грустные люди на игрушечное горе детей.

Верблюды уже были навьючены. Рейф и Лобутев стояли рядом с ними на вершине бархана и махали руками. Рейф что-то кричал.

Гриша поплелся наверх. Он чувствовал себя разбитым, безнадежно несчастным…

В середине июля экспедиция возвращалась из песков в Казанджик. Пятнадцать человек, две грузовые машины и семь верблюдов остановились на несколько часов на берегу озера. Гриша за три месяца почернел, исхудал, спекся на солнце, отпустил рыжие усы, успевшие уже выгореть, и голос у него стал грубый, простуженный ветрами и водкой — настоящий землемерский бас.

— Ой, вас не узнать, Гриша! — изумленно сказала Ольга, когда они встретились. Она тоже изменилась. Гриша заметил, что у нее низкая, неряшливо подобранная грудь, утомленное лицо, на платье под мышками круги от пота. И все же в ней было что-то, что тянуло к ней, но совсем не так, как прежде.

Они сидели в тени на крылечке террасы.

— На станции все по-прежнему, — рассказывала Ольга, — только вот Фаину уволили. Глафира Степановна приревновала ее к своему Николаю, скандалила ужасно. Глупость, конечно, но Фаину жалко. Она ведь такая одинокая…

Гриша не мог вспомнить лица Фаины. И не старался вспомнить. Мысленно он уже был в Ашхабаде, а через четыре дня — дома, в Москве.

Стоял удушающий зной. Песок выгорел до белизны, и барханы вокруг станции были пустынные, голые, как гробы. Кое-где торчал из песка пыльный кустарник. Никогда тут не было ни маков, ни зеленой травы, ничего, кроме песка и зноя.


1959
































































































































1967

Загрузка...