Перевод с немецкого С. Апта
На надгробном памятнике Эрнсту Теодору Амадею Гофману его друзья и сослуживцы велели написать: «Он был одинаково замечателен как юрист, как поэт, как музыкант, как живописец...»
Сложное чувство вызывает эта надпись. Она как будто отдает должное разностороннему гению. И в то же время словно воплощает драму его жизни — драму, от многих скрытую.
С ранних лет Гофман был влюблен в музыку и превосходно рисовал. Он сочинял оперы, сам писал к ним декорации, сам дирижировал в театре. Его музыкально-критические статьи до сих пор привлекают внимание исследователей. Однако средства к существованию и положение в обществе давала ему лишь служба в качестве судейского чиновника. Он достиг здесь должностей довольно высоких и, по многим свидетельствам, принес на этом поприще немало пользы: защищал несправедливо обиженных, добивался иногда пересмотра их дел, навлекая на себя неудовольствие начальства. Но как тяготила его канцелярская рутина, повседневность прусского чиновничьего быта! Как дорого давалась ему эта двойная жизнь, отнимавшая бесценные часы, дни, месяцы, годы у самого главного и ценного для него — творчества! И с каким наслаждением, вернувшись после очередного заседания, сбрасывал он с себя казенный мундир и брался за перо!
На страницах гофмановских книг люди то и дело внезапно преображаются — точно к ним прикоснулись волшебной палочкой. С ними, оказывается, могут случаться чудеса. В них проступают неожиданные, изумляющие их самих, черты. И даже неодушевленные предметы оживают, словно до сих пор, притаившись, они лишь ждали случая проявить подлинную свою суть...
Мне кажется, в самом Гофмане было что-то от архивариуса Линдгорста из сказки «Золотой горшок», скрывавшего от враждебного и поверхностного взгляда свою настоящую природу — природу волшебника. Конечно, он не ходил в красном шлафроке, напоминавшем куст пламенных лилий, не имел привычки нюхать табак и глядеть в газеты сквозь дымные колечки из своей трубки. Но он тоже повелевал удивительным миром и умел ввести в него человека с близкой душой.
Мне бы хотелось, чтобы и сейчас он сделал это сам — прежде чем мы поведем разговор о его творчестве, о сказке про малыша Цахеса, прозванного Циннобером. Пусть читатель хоть ненадолго попробует услышать его суховатый и в то же время насмешливый голос. Это поможет нам лучше понять своеобразное звучание гофмановских книг. Да и обидно ведь даже архивариуса Линдгорста представлять себе явственней, чем живой облик его создателя.
Перенесемся мысленно в 1818 год — год, когда написан был «Маленький Цахес». Апрельский вечер в Берлине... Кажется, мы угодили не совсем удачно: на улице проливной дождь. Уже стемнело. За желтым освещенным окном видны смутные пока фигуры, звучат незнакомые голоса...
— Имею исключительное удовольствие представить вам своего коллегу, судебного советника господина Гофмана... исключительное, поверьте. Ибо советник Гофман не только украшение нашей коллегии, но человек разнообразнейших дарований. Впрочем, вы об этом уже наслышаны, господин Генцель, хотя, уверяю вас, лишь отчасти.
Господин Генцель, гость судебного советника Флакса, поклонился. Из-за очень маленького роста он принужден был смотреть на собеседника снизу вверх. Тот, кого назвали Гофманом, усмехнулся и вежливо наклонил в ответ голову. (Нам знаком по портретам этот профиль с выступающим вперед подбородком, эти тонкие ироничные губы.) Он только что освободился в прихожей от мокрого плаща и шляпы.
— Как любезно, что вы не отменили свой визит в такой ливень, — посочувствовал хозяин.
— Да, если он скоро не прекратится, мы станем ездить по нашему славному Берлину в гондолах, — сказал Гофман. — Разумеется, только не вы, господин советник. Вы не позволите себе такого нарушения порядка.
Советник Флакс несколько секунд смотрел на своего коллегу, как бы решая для себя, в шутку это было сказано или нет.
— Я вам говорил... ха-ха-ха, — решил он наконец рассмеяться, — я говорил, господин Генцель, что это преостроумнейший человек. С ним не соскучишься. В гондолах!., ха-ха-ха!.. Однако что же мы стоим? Не угодно ли сразу за стол, господа? После такой сырости надо скорей согреться. Я ради сегодняшней встречи припас бутылку превосходного рейнвейна. Прошу вас... За нашу встречу, господа, за старые и новые знакомства... Да-а, ведь мы с любезнейшим Гофманом служили когда-то еще в Познани. Это было... дай бог памяти?.. да, не менее как в 1802 году. Пока вас не перевели в Плоцк из-за этой истории с карикатурами. Представляете, — пояснил он Генцелю, — как-то на маскараде наш Гофман выступил продавцом веселых картинок. Одна из них изображала барабанщика, выбивающего чайными ложечками на самоваре сигнал: «К чаю!»... ха-ха-ха... и удивительно напоминала нашего генерал-майора фон Цастрова.
— Недоразумение, просто недоразумение, — быстро проговорил Гофман и отхлебнул из стакана. — Или происки недоброжелателей. Вы же знаете, как раз в ту ночь Цастров должен был отправить обо мне сведения в Берлин. Уже был заготовлен патент на мое назначение советником. И вместо этого я угодил в захолустье... Кстати, господин Грепель, не встречал ли я вас в Бамберге? — обернулся он к Генцелю, который вслушивался в разговор крайне внимательно, даже чуть выпучив зеленоватые, с краснотцой, глаза. Кожа под маленьким скошенным подбородком его раздувалась и опадала, вызывая мысль о серой замершей ящерице.
— Генцель, — вежливо поправил тот. — С вашего позволения не Грепель, а Генцель. И увы, до сих пор не имел высокой чести...
— О простите. Вы мне почему-то напомнили одного человека из Бамберга. Но тот был, пожалуй, выше ростом, и к тому же коммерсант.
— Господин Генцель прибыл с особыми рекомендациями... — поспешил вставить Флакс, которому рейнвейн все более развязывал язык. — Но молчу, молчу, — тут же осекся он, встретив взгляд выпуклых немигающих глаз.
— Я готов без обиняков величать вас тайным советником, — рассеянно заметил Гофман; он, казалось, все не мог отделаться от какого-то воспоминания.
— Вы опережаете события, — криво улыбнулся тот широким безгубым ртом. — До тайного мне еще далеко.
— Что значит внешние чины и звания? — возразил Гофман. — Истинные достоинства человека чувствуются помимо них. Для меня вы безусловно и вполне тайный советник.
— Вот видите, — обрадовался Флакс. — Господин Генцель о вас тоже весьма высокого мнения. Он, уж открою вам по секрету, очень просил свести его с вами, удивив меня своей осведомленностью в ваших занятиях. Я и не предполагал, Гофман, что ваши сочинения уже настолько известны. Когда солидный чиновник занимается вне службы предметами... как бы выразиться... отчасти легкомысленными...
— Баловство, — продолжал за него Гофман. — Безделица... так, для развлечения, для отдыха.
— Нет, я ничего не имею... Я сам люблю, например, музыку. Помимо всего она, говорят, благотворно действует на пищеварение.
— Заблуждение, — усмехнулся Гофман. — Могу вас уверить по собственному опыту. Когда-то я пробовал кормиться одним искусством. Чем я только не занимался! Я был режиссером, капельмейстером, писал фрески и музыкальные рецензии, давал уроки музыки, даже посредничал в продаже роялей, распространял нотные издания фирмы Гертеля. И если б вы знали, господин тайный советник... нет, не убеждайте меня в обратном, — предупредил он протестующий жест собеседника, — если б вы знали, как страдало от этого мое пищеварение! Однажды я продал свой старый сюртук, чтоб только немного поесть. Сейчас это даже странно вспоминать. А ведь не прошло с тех пор и десяти лет. Я был тогда влюблен в прекрасную девушку. Мне казалось, и она ценит во мне возвышенную душу, талант. Вдруг ее выдали замуж за этакого богатого гнома... которого вы мне почему-то напомнили... То есть наоборот, я не имею в виду... он был как раз на вас не похож и гораздо выше ростом. Я хотел сказать: богатого, как гном. Это был удар, от которого я долго не мог оправиться. Вот тогда до меня дошло, что наше богоспасаемое отечество — не лучшее место для художников, всех этих мечтателей и сумасбродов. Человек, рассчитывающий на положение в обществе, на кусок хлеба и хорошее пищеварение, должен стремиться к службе государственной.
— Золотые слова! — от души согласился Флакс.
— Вообще зачем я об этом заговорил? — встряхнул головой Гофман. — Вы лучше меня знаете, какой сомнительный и небезопасный народ эти художники. Они то и дело вносят беспокойство и смуту в общепринятые отношения. Вы не слыхали, что натворил один такой сумасброд в маленьком почтенном городке? Послушайте, это столь же презанятная, сколь возмутительная история. Некий злоумышленник и фантазер искусно распустил слух, будто бы один из местных чиновников на самом деле никакой не чиновник и даже как бы совсем не человек, а, представьте, хитроумнейший автомат. Каждое утро он якобы сам себя заводит ключиком через особое отверстие, спрятанное под париком на затылке, и отправляется на службу. Однако по имени заводной чиновник не был назван, и это стало причиной немалого брожения и беспокойства. Мирные бюргеры, почтенные служаки стали вдруг со странным вниманием приглядываться друг к другу, впервые примечая черты, которые никогда прежде не казались подозрительными. Обнаружилось, например, что ежедневно каждый из них повторял один и тот же путь, одни и те же действия, не позволяя себе ничего неожиданного, самостоятельного, не указанного в предписаниях. Все движения их совершались с последовательностью хорошо выверенного механизма. Сапоги и сюртук привычно оказывались сняты в тот самый миг, когда часы на колокольне начинали бить одиннадцать, а с последним ударом всегда уже был натянут на уши непременный ночной колпак. Словно в заводной игрушке, какие иногда дарят детям: вот высунулась из окна голова в ту самую минуту, когда по улице прошел взвод солдат в ярких мундирах: впереди командир на коне, барабанщик бьет в барабан. Взвод прошел, голова скрылась, настал черед новым фигуркам. И каждая следует строго заведенному порядку, все заранее определено, от рождения до смерти, чином, званьем, должностью. И натурально, деньгами. Надворный секретарь держится иным манером, нежели коммерции советник, человек с двумястами таллерами годового дохода держится и говорит иначе, нежели располагающий всего сотней. Бюргерской дочке пристало выйти замуж за соответственно солидного человека, спать до одиннадцати часов, носить дорогую турецкую шаль и завтракать у окна, чтобы проходящие мимо франты говорили... впрочем, заранее известно, что говорят молодые франты, проходя мимо окна хорошенькой женщины. Всегда одно, как ученые попугаи. Да кто знает, вдруг они и есть попугаи?
Советник Флакс при этих словах неожиданно расхохотался:
— Попугаи... ха-ха-ха!., именно попугаи! Особенно в этих зеленых фраках с пестрыми жилетами! Как остроумно!
— А чем, кстати, кончилась ваша занятная история? — мрачно полюбопытствовал господин Генцель.
— Естественно чем: фантазера, возмутившего общее спокойствие сумасбродными небылицами, с позором изгнали из города, и жизнь продолжалась обычным чередом, доставляя всем прежнее удовольствие. Солидным людям не пристало уподобляться нетерпеливым детям, которым надоедает заводное однообразие. Этак у всех разыгрывается воображение, всем захочется чего-то неположенного. Зачем поощрять фантазию, которая смеется над нашей устроенной жизнью? Не только фантазию — саму природу надо вогнать в надлежащие рамки, иначе солидные, почтенные люди, глядишь, перестанут чувствовать себя хозяевами положения.
— Как говорит! Как говорит! — не выдержал советник Флакс. Гофман сегодня превосходил все его ожидания.
— Ибо что такое, господа, есть природа? Природа есть своеволие, беспорядок и коварство. Ради одной осторожности следует неусыпно обуздывать ее и обтесывать, допуская к себе разве в виде радующих глаз узоров — как, например, на этой превосходной скатерти с розами. Но будьте настороже! Природа, увы, не хочет сдаваться. Она то и дело напоминает о себе. И даже насквозь провяленным канцелярским служакам вдруг взбредает порой на ум такое, о чем лучше бы им не подозревать — для собственного спокойствия...
Но советник Флакс уже не слышал его. Он оцепенело таращился на собственную скатерть. Силы небесные, да что же это? Вышитые лепестки на ней вдруг шевельнулись, точно пытаясь расправиться. Прижимавший их стакан покачнулся и упал. Красное вино разлилось по узору. Советник беспомощно глянул на господина Генцеля. Тот злобно смотрел на него выпученными глазами. Серое лицо его порозовело. Но что было куда удивительней — одновременно порозовел и серый его фрак! Никогда Флакс не видывал ткани, способной так переливаться на свету, словно шкурка хамелеона... Небо праведное!.. — самый настоящий хамелеон таращился на него через стол. Ящеричья кожа под срезанным подбородком вздымалась и опадала. Неосторожная муха прожужжала мимо; тотчас, как стрела, мелькнул длинный тонкий язычок и вместе с пойманной мухой исчез в безгубой пасти...
Советник Флакс встряхнул головой и дрожащими пальцами полез в карман сюртука за очками.
«Ах, вон что делает с непривычным человеком старый рейнвейн!» — сокрушенно подумал он. В очках, в коричневом сюртуке, с коротким крючковатым носом он стал вдруг удивительно похож на сову.
— Вы сова, — так и сказал ему внезапно вслух господин Генцель. — Старая глупая сова. Вам бы ночью охотиться на мышей и ухать дурацким смехом, а не устраивать деликатные рандеву. Все испортили своим болтливым языком... и своим проклятым рейнвейном. Так я и доложу в моей реляции, что советник Флакс на самом деле сова... Но что за вздор я горожу? — опомнился он, берясь за голову. — Если я стану утверждать, что сова была принята на государственную службу, под присягой — меня обвинят в подрыве. Скажут, что я просто напился. А, господин сочинитель! — ухмыльнулся он, оборачиваясь к Гофману, и тут заметил, что того уже нет за столом. — Ничего, — пьяно погрозил он пальцем куда-то ему вслед. — Думаете, я не понял, что вы издеваетесь над нами? Думаете, никому вас не раскусить? Думаете, никто не знает, как на заседаниях, отгородившись томами кодексов, вы рисуете карикатуры на бумаге со штемпелем его величества? И о чем вы толкуете в погребке у Люттера и Вегнера с приятелями, именующими себя «Серапионовы братья»? Доберемся еще до вас. Не сейчас, так позже...
...Гофман возвращался домой по ночным берлинским улицам. Дождь кончился, на небе одна за другой проступали звезды. Фонари, удвоенные мокрой мостовой, перемигивались со своими отражениями. Ветерок холодил разгоряченный лоб.
«Наверно, я позволил себе лишнее, — думал Гофман. — Но надо же хоть иногда отвести душу. Почему так разбередил мне память этот мерзкий коротышка-шпион? Уже более пяти лет прошло. Посмотрела бы на меня Юлия теперь, когда в своем расшитом мундире я занимаю на судебных заседаниях место справа от председателя. Говорят, у меня вид прямо генеральский. Но это вздор, Юлия. У себя дома, на углу Шарлоттенштрассе и Таубенштрассе, — он не замечал, что начинает бормотать вслух, точно обращаясь к невидимой собеседнице, — там, в кабинете, с пером в руке, над листом бумаги — я совсем прежний, уверяю тебя. Конечно, я много пережил с тех пор. Я слышал, и тебе пришлось несладко. Кто виноват, что все так сложилось? Как ни мерзок был мне этот проклятый торгаш, похитивший тебя, я понимаю, что не в нем одном дело. Я многое понял за это время. И знаешь, я хочу написать о том, что понял. О нас с тобой. О нет, не бойся, никто нас не узнает. Это будет сказка, там будут совсем другие люди. И мы в ней окажемся гораздо, гораздо счастливее...»
Едва ли не самое удивительное в фантастическом мире сказок Гофмана — своеобразная, причудливая их реальность. Писатель представляет нам людей, на первый взгляд обычных, каких он встречал вокруг каждый день: бюргеров, мастеровых, студентов, судейских чиновников, архивариусов, уличных торговок, ученых профессоров, музыкантов, важных господ, скучных обывателей. И если с ними порой случается нечто странное, даже невероятное, они готовы найти этому правдоподобное объяснение: мало ли что может почудиться в темноте или сумерках, да еще после кружки крепкого пива, мало ли что может привидеться во сне! Воображению только дай волю: маленький жокей, одетый во все белое, покажется серебристым фазаном, раскрытый зонтик — крыльями золотого жука, уличная торговка — злой колдуньей, а человек, говорящий, как попугай, на мгновение и впрямь предстанет в облике попугая.
Фантастический гротеск Гофмана начинается с метафоры, сравнения, с этого «как» — писатель дает волю воображению.
Вот он наблюдает повседневную жизнь заурядного прусского чиновника, с ее одинаковыми, повторяющимися событиями, с расписанным до мелочей бытом, когда все совершается, как в налаженном механизме, — он видит людей, словно бы превратившихся в живые машины. И мысль его идет дальше: возникает образ механического автомата, которому хитроумный мастер лишь придал вид человека. При встрече и не угадаешь, что это автомат, но по вечерам его шестеренки и колесики смазывают машинным маслом. Человек, вызвавший однажды у Гофмана сравнение со злобным, самодовольным, отвратительным карликом, под его пером приобретает черты поистине чудовищного существа, которого можно принять за гнома или уродца-корневичка. Метафора реализуется, обретает плоть, причудливый персонаж спрыгивает со страниц книги в мир.
Как это ни покажется странным, но даже самые невероятные истории Гофмана в чем-то автобиографичны, и многие сказочные персонажи имеют своих прототипов. (Писатель уверял, что даже у достославного Мурра, автора знаменитых записок, был прототип — любимый кот Гофмана, которого он получил в подарок совсем маленьким и о необыкновенном уме которого не раз говорил и писал приятелям.) Черты самого автора узнаем мы, например, в облике талантливого капельмейстера Крейслера (героя «Крейслерианы» и «Житейских воззрений кота Мурра»), в некоторых других образах. Но если там сходство обнажено и сравнительно легко распознается, в «Маленьком Цахесе» личные мотивы не так бросаются в глаза. Между тем история трудной любви студента Валтазара к прекрасной Кандиде тоже в каких-то подробностях удивительно напоминает горестную влюбленность Гофмана в девушку по имени Юлия Марк. В 1808— 1812 годах писатель, известный тогда больше как музыкант, жил в городе Бамберге и давал уроки музыки в богатых семьях. Юлия Марк была его ученицей, он полюбил ее, но мать поспешила выдать девушку за богатого коммерсанта.
«Удар нанесен! — записывает Гофман в дневнике 10 августа 1812 года. — Возлюбленная стала невестой этого осла-торгаша, и мне кажется, что вся моя жизнь музыканта и поэта померкла».
Он еще продолжает питать какие-то надежды, способные, по его собственным словам, «свести с ума». Однако 6 сентября, во время загородной прогулки, разыгрывается сцена, которая приводит к окончательному разрыву. Жених Юлии (его звали Грепель) напился и решил прогуляться. Вызывающе глядя на соперника, он предложил руку невесте, но запутался в ножках стула и грохнулся на пол. увлекая за собой девушку. Его кинулись поднимать. Гофман, не сдержавшись, крикнул: «Оставьте этого борова, пусть проспится!» — и увидел, как побледнела Юлия.
Не правда ли, эта сцена вызывает в памяти бесконечные кувыркания мерзкого Циннобера? Извинения Гофману не помогли, от дома ему было отказано, Юлия Марк вышла замуж за «осла-торгаша», жила с ним несчастливо и в конце концов развелась. Реальность оказалась, увы, печальней сказки, и не нашлось в нужный момент доброжелательного мага, который силой волшебства воздал бы каждому по заслугам.
Но какое волшебство помогло ничем не привлекательному Грепелю взять в жены прекрасную девушку? Какая фея затуманила ей взор, заставила поцеловать ничтожного уродца в мерзкие синие губы? Какими огненно-красными волосками пленил он если не саму Юлию, то ее мать?
Может быть, колдовство тут обозначается куда как прозаически: деньги? Гофман, всю жизнь до самой смерти бедствовавший, хорошо знал, какой страшной, почти неправдоподобной силой обладают они в обществе, которое его окружало. Те самые торгаши, которых так презирал и ненавидел писатель, получали благодаря деньгам непостижимую, необъяснимую их личными достоинствами власть над умом, талантом, красотой, над человеческими судьбами, власть присваивать себе плоды чужого труда, чужих мыслей, чужих дарований.
Что-то напоминающее эту власть таят в себе три золотых волоска на темени маленького Цахеса. «Проклятый Циннобер, должно быть, безмерно богат, — говорил о нем один из героев. — Недавно он стоял перед монетным двором, и прохожие показывали на него пальцами и кричали: «Поглядите на этого голубчика! Ему принадлежит все золото, которое там чеканят».
Но дело, пожалуй, не только в деньгах. История маленького Цахеса — это острая социальная и политическая сатира, направленная против больших и малых деспотов, возвысившихся с помощью лжи, несправедливости, насилия, подлости, обмана. Общественное устройство, при котором злобное ничтожество может паразитировать на труде множества других людей, помыкать ими, вершить их судьбы, представляется писателю безумным. И жалкая гибель чванливого уродца, который тонет в ночном горшке, спасаясь от народного возмущения, воспринимается как справедливый финал.
В «Маленьком Цахесе» разоблачительный талант Гофмана-сатирика проявляется с особой силой. При этом здесь по-новому осмыслены и обобщены важнейшие мотивы его творчества. Мерзкая и одновременно жалкая фигурка Циннобера вобрала в себя многое из того, что было враждебно всему миру писателя — миру поэзии и любви, красоты, справедливости, добра, счастья. Кто с наибольшей готовностью пленяется Циннобером и покровительствует ему? Высокоученый филистер профессор Мош Терпин, который «всю природу свел в изящный учебник, благодаря чему мог манипулировать ею со всеми удобствами и как из ящика извлечь ответ на любой вопрос», а добившись высокого поста, подверг «цензуре и ревизиям солнечные и лунные затмения». Уродцу помогают набрать силу сановники и министры, наконец, сам владетель карликового княжества, князь Варса-нуф — достойный преемник знаменитого Пафнуциуса, того самого, что повелел когда-то ввести «просвещение» и искоренить все, хоть отдаленно напоминающее о поэзии. Потому что под именем поэзии, объясняет Паф-нуциусу дошлый министр из бывших камердинеров, разносится яд, насаждаются «несносные, несовместимые с общественным порядком привычки». А значит, из крылатых коней поэзии «можно попытаться вывести полезных животных, отрезав у них крылья и переведя их на кормление в стойлах»; волшебные же голуби и лебеди как превосходное жаркое пойдут на княжескую ку\ню...
Гофман пишет об этом насмешливо и зло. Если не считать феи Роза-бельверды, которая из жалости наделила недостойного уродца чудесным свойством (несчастный малыш действительно вызывал бы жалость, не причиняй он столько зла другим), возвышению Циннобера способствуют прежде всего власть имущие. Они дают ему реальную силу. Гофман творил в эпоху мрачной политической реакции, утвердившейся на большей части Европы после наполеоновских войн. Особенно чувствительной она была в отсталой, феодально-монархической, раздробленной на мелкие княжества Германии. Писатель видел ничтожество карликовых монархов вроде Варса-нуфа, духовное убожество дворянства, чиновничества; ничуть не больше симпатии вызывали у него набиравшие силу «торгаши» — немецкая буржуазия. Он сам происходил из бюргерской среды и с любовью писал о таких мастерах былых времен, как Мартин-бочар или Иоганн Вахт, относившихся к своему ремеслу как к искусству. Но вокруг себя он видел филистерскую затхлость, общественный застой, торжество казенных порядков, трусливую подозрительность ко всяким «вольностям». Он на опыте испытал, как враждебно это «просвещенное» общество, где столько власти имеют Цинноберы, всем высоким душевным помыслам.
Бюргерская родня с детства внушала будущему писателю, музыканту и художнику, что искусство — занятие не «настоящее». Человек, рассчитывающий на положение в обществе, должен стремиться к службе государственной.
Гофман имел возможность во всем этом убедиться. Он хотел быть свободным художником, перепробовал разные способы заработать на жизнь: служил режиссером, капельмейстером, писал фрески и музыкальные рецензии, давал уроки музыки, посредничал в продаже роялей, распространял нотные издания, жил впроголодь.
В его дневнике можно встретить запись: «Продал старый сюртук, чтобы поесть».
Прочный заработок и положение принесла ему, действительно, только должность судейского чиновника. Да, он был чем-то сродни всем своим магам и феям, вынужденным затаиться в стране казенного «просвещения». «Мне удалось начисто скрыть собственное лицо», — делится невеселым опытом доктор Проспер Альпанус. Для обывателей убогого немецкого княжества он — обыкновенный лекарь, но Гофман, как и близкий ему Валтазар, знает о его чудесной силе.
Этой силой обладал сам сказочник Гофман, под пером которого волшебно преображался мир и совершалось многое, невозможное в обыденной жизни. Иные полагали, что его чарующие фантазии — прежде всего способ уйти от жизненной горечи, отвлечься от тягостной службы, от мучившей его последние годы болезни, укрыться в выдуманном им самим мире, в тех самых мечтах, воображаемых надеждах, которые «могут свести с ума». Нет, это упрощенное суждение. Мы видели, от действительности писатель отнюдь не убегал, он умел бороться с реальным злом силой своей сатиры. В то же время, как и любимые его герои, Гофман обладал счастливым даром видеть истинное волшебство жизни, выявлять в ней скрытую поэзию и приобщать к этой поэзии нас, читателей. Его фантастика помогает глубже постичь мир, а значит, овладеть им.
Сказки его заканчиваются далеко не всегда так счастливо, как «Маленький Цахес». Да и в сказочном этом финале звучит ироническая нотка. Что говорить, не каждому устраивает дела чародей, оставляющий вам при этом в пользование усадьбу и богатства, гораздо более ценные, чем все достояния княжеской казны. А ведь именно эти богатства в конце концов сделали возможной свадьбу. И всесильное волшебство обеспечивает напоследок всего лишь заурядный обывательский уют: кухню, где не перекипают горшки и не подгорают блюда, ковры и чехлы, на которых не остается пятен, небьющуюся посуду и хорошую погоду на время стирки! Даже в фантастике Гофман остается по-своему верен горькому и насмешливому реализму.
Его собственная судьба сложилась трудней, нежели судьба его героев, Валтазара и Кандиды. Но при всех горестях и лишениях он действительно узнал свое счастье, потому что умел видеть и чувствовать в жизни нечто, доступное лишь истинно счастливым людям, и делать счастливыми других.
Эрнст Теодор Амадей Гофман умер в 1822 году, сорока шести лет от роду. Перед самой смертью уже тяжело больной писатель подвергся судебному преследованию за сказку «Повелитель блох». Власти усмотрели в ней сатиру на несправедливость и крючкотворство судейской бюрократии. Более того, министр полиции фон Кампц тоже по-своему занялся поиском прототипов: в образе доносчика, подлеца и шантажиста Кнаррпанти он увидел собственный портрет и велел конфисковать предосудительное сочинение. Смерть, возможно, избавила автора от более крупных неприятностей.
Кредиторы распродали с торгов вещи писателя: мебель, платье, шитый мундир советника, гитару, скрипки, золотые часы, книги, гравюры Калло, вдохновлявшие когда-то Гофмана в работе над первыми произведениями. После всех своих трудов писатель не оставил жене ничего, кроме долгов.
Но он оставил всем нам удивительный, полный красок, звуков и мыслей мир, где мечется не желающий мириться с действительностью студент Ансельм, где философствует многомудрый кот Мурр, где занимаются честным своим ремеслом мастера Мартин-бочар и Иоганн Вахт, где стойко сражается против вражьих сил храбрый Щелкунчик и, несмотря на золотой талисман, терпит крах злобный уродец Цахес, мир «Кавалера Глюка» и «Серапионовых братьев», «Песочного человека» и «Принцессы Брамбиллы» — неповторимый, навсегда запечатлевшийся в наших душах мир Гофмана.
Марк Харитонов
Уродец. — Нешуточная угроза одному пасторскому носу. — Как князь Пафнуциус ввел в своей стране просвещение, а фея Розабельверда попала в заведение для благородных девиц.
Неподалеку от одной приятной на вид деревни, у самой дороги, лежала на земле, разогретой палящим солнцем, бедная, одетая в лохмотья крестьянка. Мучась от голода, изнывая от жажды, несчастная в изнеможении свалилась под тяжестью переполнявшего ее корзину хвороста, который она с трудом собрала в лесу под деревьями и кустами; она едва дышала и думала уже, что теперь, пожалуй, умрет, но зато сразу и кончится ее беспросветное горе.
Вскоре, однако, она нашла в себе силы, чтобы развязать веревки, прикреплявшие корзину к ее спине, и взобраться на ближайший травянистый пригорок. Теперь она принялась громко роптать.
— Неужели, — запричитала она, — неужели все беды и все несчастья должны сыпаться лишь на меня и на моего бедного мужа? Сколько бы мы ни трудились, сколько бы пота ни проливали, а во всей деревне лишь мы одни никогда не вылезаем из нищеты и едва зарабатываем на кусок хлеба!.. Три года назад, когда муж, перекапывая наш сад, нашел в земле золотые монеты, мы уж подумали, что наконец-то нам улыбнулось счастье и настанут хорошие времена. А что вышло? Воры украли деньги, дом и амбар сгорели дотла, хлеб на корню побило градом, а в довершение наших бед господь наказал нас этим уродцем, которого я родила себе на позор и на смех всей деревне... В день святого Лаврентия мальчишке минуло уже три с половиной года, а он — ведь ножки-то у него паучьи — не умеет ни стоять, ни ходить, да к тому же не говорит, как человек, а мурлычет и мяучит, как кошка. Зато жрет этот несчастный ублюдок не меньше восьмилетнего крепыша, хотя впрок ему ничто не идет. Не дай нам бог растить и кормить его, себе же только мука и разоренье. Ведь есть и пить этот недомерок будет все больше и больше, а за работу никогда в жизни не примется! Нет, нет, это выше сил человеческих!.. Ах, умереть бы мне... только бы умереть!
Тут несчастная заплакала и зарыдала, а потом, настрадавшись, уснула в полном изнеможенье...
Женщина по праву жаловалась на отвратительного уродца, которого она родила три с половиной года назад. Ведь то, что на первый взгляд вполне могло показаться странной коряжкой, было безобразным ребенком, ростом от силы в две пяди; он выполз теперь из корзины, где лежал поверх хвороста, и, мурлыча, катался по траве. Головка утопала у него между плечами, спину заменял тыквообразный нарост, а сразу от груди свисали тонкие, как прутики, ножки, так что малыш этот смахивал на половинку редьки. Лица его незоркий глаз, пожалуй, не различил бы, лишь хорошенько приглядевшись, можно было увидеть длинный и острый носик, торчавший из черных взъерошенных волос, да черные, сверкающие глазенки, которые, особенно при его старческом, испещренном морщинами личике, выдавали в нем, казалось, одного из тех гномов, что так похожи на корешок мандрагоры...
И вот, когда женщина, устав от своего горя, погрузилась в глубокий сон, а ее сынок подкатился к ней и прижался, по этой дороге как раз проходила, возвращаясь с прогулки, фрейлейн фон Розеншён, барышня из близлежащего богоугодного заведения.
Барышня остановилась, и, поскольку она была от природы добра и отзывчива, горестная картина, представшая ее взору, очень ее тронула.
— О небо праведное, — сказала она, — сколько же все-таки бед и несчастий на этой земле!.. Бедная, горемычная женщина!.. Я знаю, она еле жива, она работает до седьмого пота и свалилась от голода и забот!.. Вот когда я действительно чувствую свою бедность и свое бессилие... Ах, если бы только я могла помочь, как мне того хочется!.. Но то, что у меня еще осталось, те немногие дары, которых не сумел отнять у меня, не сумел уничтожить злой рок, я старательно и честно употреблю на то, чтобы предотвратить беду! Деньги, даже будь они к моим услугам, нисколько не помогли бы тебе, бедная женщина, а, может быть, лишь ухудшили бы твое положение. Тебе и твоему мужу, вам обоим не выпало на долю богатство, а уж кому оно на долю не выпало, у того золотые уплывают из кармана, а как — он и сам не знает, ему от них одна досада, и чем больше денег на него сваливается, тем он только беднее. Но я знаю: больше всякой бедности, больше всякой нужды гложет тебе душу то, что ты родила это маленькое чудовище, оно повисло на тебе тяжкой и страшной обузой, которую нужно нести всю жизнь... Да, ни большим, ни красивым, ни разумным этому ребенку не суждено стать, но, может быть, найдется и другой способ ему помочь.
С этими словами барышня опустилась на траву и взяла малыша на колени. Злобный гном начал брыкаться и отбиваться и хотел было укусить барышне палец, но та сказала: «Успокойся, успокойся, майский жучок!» — и стала тихо и кротко гладить ему голову, проводя по ней ладонью ото лба к затылку. Взъерошенные волосы малыша постепенно приглаживались и наконец, расчесанные на пробор, плотно прижались ко лбу и упали красивыми, мягкими прядями на вздернутые плечи и тыквоподобную спину.
Малыш совсем успокоился и крепко уснул. Тогда барышня осторожно положила его на траву рядом с матерью, опрыскала спящую спиртом из нюхательного флакона, который достала из сумочки, и затем удалилась быстрым шагом.
Когда женщина вскоре проснулась, она почувствовала удивительный прилив сил и бодрости. Ей казалось, будто она плотно поела и подкрепилась добрым глотком вина.
— Подумать только, — воскликнула она, — до чего же утешил, до чего же взбодрил меня такой короткий сон!.. Солнце, однако, скоро сядет за горы, пора и домой!
Она уже собралась взвалить на себя корзину, но, заглянув в нее, хватилась малыша, который в тот же миг приподнялся в траве и визгливо захныкал. Оглянувшись, мать удивленно всплеснула руками и воскликнула:
— Цахес, Маленький Цахес, кто же это так славно причесал тебе волосы? Цахес, Маленький Цахес, как бы украсили тебя твои кудри, если бы ты не был таким гадким уродцем! Ну, давай, давай, полезай в корзинку!
Она уже готова была схватить его и положить на хворост, но тут Маленький Цахес задрыгал ногами и очень отчетливо промяукал:
— Я не хочу!
— Цахес, Маленький Цахес, — крикнула женщина сама не своя, — да кто же это научил тебя говорить? Что ж, если ты так славно причесан, если ты так мило говоришь, то сумеешь, наверно, и побежать.
Женщина взвалила корзину на спину, Маленький Цахес уцепился за материнский передник, и вот так они и отправились в деревню.
Путь их проходил мимо дома пастора, а пастор как раз стоял тогда в дверях со своим младшим сыном, на редкость красивым золотокудрым мальчонкой трех лет. Увидев приближающуюся женщину с тяжелой корзиной и Маленьким Цахесом, повисшим на материнском переднике, пастор воскликнул:
— Добрый вечер, фрау Лиза, как дела, вы очень уж нагружены, вы еле двигаетесь, пойдите сюда, передохните на этой скамье перед моей дверью, моя служанка даст вам напиться!
Фрау Лиза не заставила его повторять приглашение, она опустила корзину на землю и только было открыла рот, чтобы пожаловаться этому почтенному господину на все свои невзгоды и беды, как Маленький Цахес, из-за резкого движения матери, потерял равновесие и полетел пастору под ноги. Тот быстро наклонился и поднял малыша, говоря:
— Ах, фрау Лиза, фрау Лиза, какой же у вас красивый и милый мальчик! Это же истинное благословение неба — иметь такого чудесного ребенка!
С этими словами он взял малыша на руки и стал ласкать его, вовсе, казалось, не замечая, что невоспитанный недомерок безобразно ворчит и визжит и даже норовит укусить за нос такого почтенного господина.
А фрау Лиза стояла перед священником в полной растерянности и оцепенело глядела на него широко открытыми глазами, не зная, что ей и думать.
— Ах, дорогой господин пастор, — заговорила она наконец плаксивым голосом, — такому служителю бога, как вы, не пристало ведь насмехаться над бедной, несчастной женщиной, которую небо неведомо за что наказало этим мерзким уродцем!
— Какой вздор, — очень строго ответил священник, — какой вздор, дорогая моя, вы говорите! «Насмехаться», «уродец», «наказало небо» — я вас решительно не понимаю и знаю лишь, что вы совершенно ослеплены, если не любите всей душой своего красивого мальчика. Поцелуй меня, славный малыш!
Пастор прижал Цахеса к сердцу, но тот проворчал: «Я не хочу» — и снова потянулся к носу священника.
— Видите, что это за звереныш! — испуганно воскликнула Лиза.
Но в этот миг пасторский мальчик сказал:
— Ах, милый отец, ты такой добрый, ты так хорошо обращаешься с детьми, они все, наверно, должны тебя горячо любить!
— О, послушайте только, — воскликнул пастор и от радости у него заблестели глаза, — о, послушайте только, фрау Лиза, этого красивого, умного мальчика, вашего милого Цахеса, к которому вы так недоброжелательны. Я уж вижу, вы никогда его не полюбите, как бы он ни был красив и умен. Послушайте, фрау Лиза, отдайте мне на воспитание ваше многообещающее дитя. При вашей гнетущей бедности этот мальчик вам только обуза, а мне доставит радость воспитать его как своего собственного сына!..
Лиза не могла прийти в себя от изумления, она то и дело восклицала:
— Ах, дорогой господин пастор, дорогой господин пастор, неужели вы говорите это всерьез, неужели вы и правда хотите взять к себе этого ублюдка и воспитывать его, а меня избавить от мученья с этим пугалом?
Но чем больше твердила женщина об уродстве своего гномика пастору, тем упорнее утверждал тот, что в своей слепоте она просто не заслуживает этого дивного дара небес, благословивших ее таким чудесным ребенком, и, в конце концов разозлившись, убежал в дом с Маленьким Цахесом на руках и запер дверь изнутри.
Словно окаменев, стояла фрау Лиза перед пасторским домом и не знала, что ей обо всем этом и думать.
«Что же это, — сказала она про себя, — стряслось с нашим досточтимым господином пастором? Он прямо-таки влюбился в Маленького Цахеса и считает моего дуралея красивым и умным ребенком... Ну, что ж, помогай бог этому славному господину, он снял с моих плеч тяжесть и взвалил ее на себя, пускай теперь сам ее и несет! Ба, до чего же легка корзина, когда я избавилась от Маленького Цахеса, а с ним и от тяжкой заботы!..»
И весело, в прекрасном настроении, фрау Лиза пошла своей дорогой с корзиной на спине!..
Даже не пророни я сейчас об этом ни слова, ты, благосклонный читатель, наверно, все равно догадался бы, что с фрейлейн Розеншён, или, как она еще себя называла, Розенгрюншён, дело было особое. Ведь только, наверно, по той таинственной причине, что она погладила ему голову и причесала волосы, Маленький Цахес предстал добродушному пастору красивым и умным ребенком и был принят им как родное дитя. Но ты, любезный читатель, несмотря на свое тонкое чутье, начнешь, чего доброго, строить ложные догадки или даже, к великому ущербу для моей повести, перемахнешь через множество ее страниц, чтобы скорее побольше узнать о столь мистической барышне; так лучше уж я сразу расскажу тебе все, что сам знаю об этой достойной даме.
Фрейлейн фон Розеншён была высокого роста, обладала благородной, величественной осанкой и несколько гордым, властным нравом. Ее лицо, хоть его и следует признать безупречно красивым, производило, особенно когда она, по своему обыкновению, неподвижно и строго глядела вдаль, странное, даже жутковатое впечатление, что следует приписать прежде всего некоей необычной складке между бровями: ведь совершенно неизвестно, действительно ли бывают у барышень из богоугодных заведений такие складки на лбу. При этом, однако, преимущественно в пору цветения роз и хорошей, ясной погоды, во взгляде ее часто таилось столько обаяния и прелести, что каждый чувствовал неодолимую власть этого милого волшебства. Когда я имел удовольствие лицезреть ее в первый и последний раз, она была на вид женщиной во цвете лет, в зените красоты, и я подумал, что мне выпало большое счастье увидеть ее как раз в этом зените и некоторым образом даже испугаться за ее дивную красоту, чего вскоре, как я полагал, произойти уже не могло. Я ошибался. Старейшие жители деревни уверяли, что знают ее с тех пор, как помнят себя, и что это дама никогда не выглядела иначе, чем именно теперь, ни старше, ни моложе, ни лучше, ни хуже. Время, по-видимому, не имело власти над ней, и уже это одно могло показаться удивительным. Но было и многое другое, чему каждый, хорошенько подумав, мог удивиться не меньше, да так и остаться навсегда при своем удивлении. Прежде всего барышня состояла в явном родстве с цветами, название которых входило в ее фамилию. Мало того, что никто на свете не умел, как она, выращивать такие великолепные розы с тысячами лепестков, эти цветы обильно и пышно распускались на самой сухой колючке, стоило лишь барышне воткнуть ее в землю. Затем было точно известно, что во время своих одиноких прогулок в лесу барышня ведет громкие беседы с какими-то чудесными голосами, которыми вещают, по-видимому, деревья, кусты, родники и ручьи. А один молодой охотник однажды подглядел, как она стояла в лесной чаще и диковинные птицы с пестрыми, блестящими перьями, птицы, каких в этом краю совсем и не водится, порхали вокруг нее, ластились к ней и, весело распевая и щебеча, рассказывали ей, вероятно, всякие забавные вещи, ибо она смеялась и радовалась. Потому-то, появившись в богоугодном заведении, фрейлейн фон Розеншён и привлекла к себе в округе всеобщее внимание. Принять ее в богадельню для благородных девиц приказал сам князь; вот почему барон Претекстатус фон Мондшейн, владелец поместья, близ которого находилась та богадельня — а он был ее попечителем, — не мог против этого ничего возразить, хотя его и мучили ужасные сомнения. Напрасны были его старания отыскать семью Розенгрюншён в Рикснеровой «Книге турниров»[1] и других хрониках. Поэтому он по праву сомневался в приемлемости для столь благородного заведения барышни, которая не может предъявить родословного древа с тридцатью двумя предками, и, в конце концов совсем подавленный, со сверкающими на глазах слезами, попросил ее во имя неба именоваться хотя бы не Ро-зенгрюншён, а Розеншён, ибо в этой фамилии есть все-таки какой-то смысл и какая-никакая возможность предков... Она сделала ему это одолжение... Видимо, неприязнь обиженного Претекстатуса к барышне без предков так или иначе сказалась и дала повод к злым толкам, которые все больше распространялись в деревне. К тем волшебным беседам в лесу, никому, впрочем, не мешавшим, прибавились всякие тревожные обстоятельства, которые передавались из уст в уста и представляли истинную природу барышни в довольно-таки двусмысленном свете. Тетка Анна, жена старосты, смело утверждала, что всякий раз, когда барышня громко чихнет в окно, то скисает молоко во всей деревне. А едва это подтвердилось, как произошел страшный случай. Сын учителя Михель тайком лакомился жареной картошкой на кухне в богадельне, и, застигнув его за этим занятием, барышня с улыбкой погрозила ему пальцем. Мальчишка так и остался с раскрытым ртом, словно там навсегда застряла горячая картофелина, и с тех пор должен был носить шляпу с широкими спереди полями, потому что иначе дождь попадал бы бедняге в глотку. Вскоре стало общеизвестно, что барышня умеет заговаривать огонь и воду, вызывать бурю и тучи с градом, насылать колтун и т. д., и никто не подверг сомнению рассказ пастуха, заявившего, что однажды в полночь он, к своему страху и ужасу, увидал, как барышня несется по воздуху верхом на метле, а впереди ее летит громадный жук-олень, между рогами которого вздымается синее пламя!.. Напротив, тут все пришли в смятение, всем захотелось расправиться с ведьмой, и деревенские судьи постановили ни больше ни меньше, как вытащить барышню из стен богадельни и бросить ее в воду, чтобы проверить самым обычным способом, действительно ли она ведьма[2]. Барон Претекстатус не стал этому препятствовать и, усмехаясь, сказал про себя:
— Таков удел простых, не имеющих предков людей, которые не отличаются столь старинным и славным происхождением, как Мондшейн.
Услыхав о бесчинстве, ей угрожающем, барышня бежала в столицу, и вскоре барон Претекстатус получил от князя этой земли правительственный указ, доводивший до его сведения, что ведьм не бывает, и предписывавший ему бросить в тюрьму деревенских судей за нескромное их желание поглядеть, искусны ли в плаванье приютские барышни, а остальным крестьянам и женам их объявить, чтобы они, под страхом чувствительного телесного наказания, не думали плохо о фрейлейн фон Розеншён. Они опомнились, устрашились обещанного наказания и с тех пор думали о барышне хорошо, что для обеих сторон, и для деревни, и для девицы Розеншён, имело самые выгодные последствия.
В правительстве князя отлично знали, что барышня фон Розеншён не кто иная, как знаменитая, всемирно известная фея Розабельверда.
Дело обстояло следующим образом.
На всем белом свете не было, наверно, более прелестного края, чем то маленькое княжество, где находилось поместье барона Претекстатуса фон Мондшейна, где жила фрейлейн фон Розеншён', короче говоря, где происходило все то, что я собираюсь тебе подробно поведать, любезный читатель.
Окруженный высокими горами, этот уголок земли со своими зелеными, душистыми лесами, со своими лугами в цветах, со своими бурными реками и весело журчащими родниками, — этот уголок земли, тем более что там не было городов, а были только милые деревушки да одиноко стоящие дворцы, походил на чудесный, прекрасный сад, где жители как бы прогуливались в свое удовольствие, свободные от всяческих тягот существованья. Каждый знал, что краем этим владеет князь Деметриус; никто, однако, не замечал ни малейших признаков управления, и все были этим вполне довольны. Лица, любившие полную свободу во всех своих начинаниях, красивые окрестности, мягкий климат, не могли выбрать лучшего для себя места, чем это княжество, и потому так получилось, что в числе прочих там поселились и разные прекрасные феи доброго нрава, которые, как известно, выше всего ценят тепло и свободу. Они-то, вероятно, и были причиной тому, что почти в каждой деревне, а особенно в лесах, частенько творились весьма приятные чудеса, и что каждый, невольно проникаясь при виде этих чудес блаженным восторгом, крепко верил во все чудесное и, сам того не подозревая, именно поэтому оставался веселым, а следовательно, и хорошим гражданином. Добрые феи, устроившиеся самым привольным образом, совсем как в каком-нибудь Джиннистане[3], с удовольствием даровали бы славному Деметриусу вечную жизнь. Но это было не в их власти. Деметриус умер, и его преемником стал юный Пафнуциус. Еще при жизни своего родителя Пафнуциус досадовал про себя на то, что народ и государство пребывали, как он полагал, в ужасном небреженье и заброшенности. Он решил управлять и сразу же назначил первым министром царства своего камердинера Андреса, который однажды, когда он, Пафнуциус, забыл кошелек за горами в трактире, одолжил ему шесть дукатов и выручил его тем самым из великой беды.
— Яг хочу управлять, любезный! — объявил ему Пафнуциус.
Прочтя по взгляду своего господина, что происходит в его душе, Андрес припал к его ногам и торжественно произнес:
— Государь! Пробил великий час!.. Благодаря вам царство, сияя, возносится из мрака хаоса!.. Государь! Выслушайте мольбу преданнейшего вассала, в груди и глотке которого тысяча голосов несчастного народа!.. Введите просвещенье![4]
Пафнуциус был совершенно потрясен возвышенными мыслями своего министра. Он поднял его, порывисто прижал к груди и, рыдая, сказал:
— Министр... Андрес... Я обязан тебе шестью дукатами... более того... своим счастьем... своим царством!.. О верный, разумный слуга!..
Пафнуциус пожелал тотчас же напечатать большими буквами и развесить на всех углах указ о том, что отныне вводится просвещение и что каждый должен иметь это в виду.
— Дражайший государь! — воскликнул, однако, Андрес. — Дражайший государь! Так не делают!
— А как же делают, любезный? — спросил Пафнуциус, схватил министра за петлицу, втащил его в свой кабинет и запер дверь.
— Видите ли, — начал Андрес, усевшись напротив своего князя на маленький табурет, — видите ли, ваша милость, действие вашего княжеского указа насчет просвещения, пожалуй, постыдно сойдет на нет, если мы не свяжем его с одной мерой, принять которую, хоть она и кажется суровой, велит нам благоразумие... Прежде чем мы начнем продвигаться по пути просвещения, то есть велим вырубить леса, сделать судоходной реку, резвести картофель, улучшить деревенские школы, насадить акаций и тополей, предписать молодежи, чтобы она распевала молитвы, как утренние, так и вечерние, на два голоса, проложить шоссейные дороги и привить коровью оспу, — прежде необходимо выслать из государства всех, кто держится опасного образа мыслей, глух к голосу рассудка и совращает народ всякими глупостями... Вы читали книгу «Тысяча и одна ночь», дорогой князь, ведь я знаю, что его светлость, ваш покойный батюшка — да пошлет ему небо вечный покой в могиле, — любил такие вредные книги и давал вам их в руки, когда вы еще пользовались лошадкой на палочке и поглощали золоченые пряники. Ну, так вот!.. Из этой совершенно конфузной книги вы, ваша милость, наверно, знаете о так называемых феях, но вам, конечно, и в голову не приходит, что иные из этих опасных особ поселились здесь, в вашей собственной драгоценной стране, совсем рядом с вашим дворцом, и творят всякие безобразия.
— Что? Что ты говоришь... Андрес! Министр! Феи — здесь, в моей стране? — в ужасе воскликнул князь и, побледнев, откинулся на спинку стула.
— Нечего беспокоиться, ваша милость, — продолжал Андрес, — нам нечего беспокоиться, если мы с умом ополчимся на этих врагов просвещения, ведь только они, злоупотреблявшие добротой вашего покойного батюшки, виноваты в том, что наше драгоценное государство все еще прозябает в кромешном мраке. Они ведут опасную игру с чудесами и не боятся распространять, именуя его поэзией, яд, который начисто лишает людей способности служить просвещению. К тому же они обладают такими несносными и несовместимыми с общественным порядком привычками, что уже поэтому их нельзя терпеть ни в каком высокоразвитом государстве. Так, например, эти дерзкие твари не стесняются, когда им заблагорассудится, разъезжать по воздуху на повозках, запряженных голубями, лебедями и даже крылатыми лошадьми. Вот я и спрашиваю, ваша милость, стоит ли труда измышлять и вводить хитроумные косвенные налоги, если в государстве есть люди, которые могут когда угодно сбросить любому легкомысленному гражданину прямо в дымовую трубу товар без наценки?.. Поэтому, ваша милость, если провозглашается просвещение, то долой фей!.. Их дворцы оцепит полиция, у них конфискуют опасное их имущество и выдворят их как бродяг на их родину, которой, как вам, ваша милость, наверно, известно из «Тысячи и одной ночи», является маленькая страна Джиннистан.
— Ходит ли туда почта, не знаешь, Андрес? — осведомился князь.
— В данное время нет, — отвечал Андрес, — но после того, как будет введено просвещение, представится, может быть, и полезным установить регулярную связь с этой страной.
— Но не найдут ли, Андрес, — продолжал князь, — наши меры против фей жестокими?.. Не станет ли роптать избалованный ими народ?
— И на этот случай, — сказал Андрес, — и на этот случай у меня все предусмотрено. В Джиннистан, ваша милость, мы вышлем не всех фей: некоторых мы оставим в стране, но не только лишим их всякой возможности повредить просвещению, а еще и примем надлежащие меры, чтобы сделать из них полезных членов просвещенного государства. Кто не захочет вступить в солидный брак, сможет заняться каким-нибудь полезным делом под строгим надзором: вязаньем носков для армии, если идет война, или еще чем-нибудь. Поймите, ваша милость, если феи будут жить среди народа, люди очень скоро перестанут в них верить, а это самое лучшее. Всякий ропот умолкнет сам собой... Что же касается инвентаря фей, то он поступит в княжескую казну, голуби и лебеди, как нельзя более годные на жаркое, пойдут на княжескую кухню, а из крылатых лошадей можно попытаться вывести полезных животных, отрезав у них крылья и переведя их на кормление в стойлах, которое мы, надо надеяться, учредим заодно с просвещением...
Пафнуциус был донельзя доволен всеми предложениями своего министра, и уже на следующий день эти решения были претворены в жизнь.
На всех углах красовался указ насчет просвещения, и одновременно полиция врывалась во дворцы фей, описывала все их имущество и уводила их под арестом.
Одному небу известно, как это случилось, что фея Розабель-верда была единственной, кто за несколько часов до того, как ворвалось просвещение, проведала об этом и использовала оставшееся время, чтобы выпустить на свободу своих лебедей и убрать подальше от глаз свои магические розовые кусты и прочие драгоценности. Знала она также, что ей назначено остаться в этой стране, чему она, хоть и с большим неудовольствием, повиновалась.
Ни Пафнуциус, ни Андрес никак не могли понять, почему феи, которых угоняли в Джиннистан, выражали такую преувеличенную радость и не раз уверяли, что им нисколько не жаль всего конфискованного добра.
— Выходит, — сказал возмущенно Пафнуциус, — выходит, что Джиннистан — государство куда поприглядистей, чем мое, и они смеются надо мной с моим указом и моим просвещением, которое теперь только и расцветет пышным цветом!..
Княжескому географу вместе с историком велено было представить подробный доклад об этой стране.
Оба сошлись на том. что Джиннистан — страна убогая, понятия не имеющая о культуре, просвещении, послушании, акациях и коровьей оспе, что этой страны, собственно говоря, вообще не существует. А ведь нет ничего худшего для человека или для целой страны, чем вообще не существовать.
Пафнуциусу стало спокойнее.
Когда красивая, богатая цветами роща, где стоял покинутый дворец феи Розабельверды, была вырублена, а Пафнуциус самолично, примера ради, привил в ближайшей деревне всем шалопаям-крестьянам коровью оспу, фея подстерегла князя в лесу, через который он возвращался в свой замок с министром Андресом. Тут она так допекла его всякими словесами, а еще пуще разными утаенными от полиции жутковатыми фокусами, что он стал заклинать ее небом, чтобы она удовольствовалась местом в единственном и потому лучшем в стране заведении для благородных девиц, где она сможет, не считаясь с указом о просвещении, вытворять всё, что ей будет угодно.
Фея Розабельверда приняла это предложение и попала таким образом в заведение для благородных девиц, где она, как уже было сказано, назвалась фрейлейн фон Розенгрюншён. а затем, по настоянию барона Претекстатуса фон Мондшейна, фрейлейн фон Розеншён.
О неизвестной народности, которую открыл, путешествуя, ученый Птоломей Филадельф. — Керепесский университет. — Как пара сапог для верховой езды пролетела мимо головы студента Фабиана, а профессор Мош Терпин пригласил студента Валтазара на чашку чая.
В доверительных письмах, которые, находясь в дальних странствиях, писал своему другу Руфину всемирно известный ученый Птоломей Филадельф, есть такое любопытное место:
«Ты знаешь, дорогой Руфин, что я ничего на свете так не страшусь, как палящих лучей дневного светила, которые снедают все силы моего тела и до такой степени изнуряют и ослабляют мой дух, что все мысли сливаются в какую-то смутную картину и я тщетно пытаюсь составить себе хоть мало-мальски отчетливое представление о чем-либо. Вот почему в это жаркое время года я обычно днем отдыхаю, а ночью продолжаю свое путешествие, и прошлой ночью я тоже находился в пути. В полной темноте мой возница сбился с верной, удобной дороги и нечаянно выехал на шоссе. Несмотря на то что карету здесь жестоко трясло и моя покрытая шишками голова имела сходство с мешком грецких орехов, я пробудился от сморившего меня ранее сна только тогда, когда ужасный толчок выбросил меня из кареты на жесткую землю. Солнце ярко светило мне в лицо, и за шлагбаумом, который был прямо передо мной, я увидел высокие башни какого-то крупного города. Возница ругался на чем свет стоит, поскольку о камень, лежавший посреди шоссе, сломалось не только дышло, но и заднее колесо кареты, и, кажется, почти или даже вовсе не обращал на меня внимания. Я, как то подобает мудрецу, сдержал свой гнев и лишь кротко заметил этому малому, что он паршивец, что ему следовало бы плюнуть на дышло и колесо, если Птоломей Филадельф, знаменитейший ученый своего времени, сидит на... Ты знаешь, дорогой Руфин, какой властью я обладаю над человеческими сердцами, и не диво, что возница тотчас же перестал ругаться и с помощью сборщика шоссейной подати, перед чьим домиком случилась эта беда, помог мне подняться на ноги. По счастью, я не особенно пострадал и был в состоянии пойти потихоньку дальше, а возница поплелся сзади, с трудом таща сломанную карету. И вот, неподалеку от ворот города, которые я видел в голубой дали, мне стали встречаться люди столь удивительного обличья и столь странно одетые, что я протер себе глаза, чтобы выяснить, действительно ли я не сплю или какое-то нелепое, лукавое сновидение перенесло меня в неведомую сказочную страну... Эти люди — а я по праву мог их принять за жителей города, из ворот которого они выходили, — носили длинные, очень широкие штаны японского покроя, сшитые из дорогих материй — бархата, вельвета, тонкого сукна, а также пестротканого полотна, со всякими галунами, красивыми лентами и шнурками, и коротенькие, прямо-таки детские курточки, едва прикрывавшие живот, большей частью солнечно-светлые, мало кто — черные. Нечесаные волосы падали у них в естественном беспорядке на плечи и спину, а голову прикрывала странная шапочка. У иных шея была совершенно голая, как у турок и нынешних греков, другие, напротив, носили на шее и на груди белые полотняные тряпочки, весьма похожие на те воротники, которые тебе, любимый Руфин, случалось, наверно, видеть на портретах наших предков. Хотя все эти люди казались очень молодыми, голоса у них были низкие и грубые, каждое движение — неуклюже, и у многих под носом чернела узкая тень, как бы усики. У иных из курточек торчали сзади длинные трубки, а на них болтались большие шелковые кисти. Иные держали в руках эти трубки и, прикрепив к ним снизу маленькие, или большие, или даже очень большие головки диковинной формы, дули в них сверху через сужающуюся трубочку и ловко выпускали из них искусственные облака. У других были в руках широкие сверкающие мечи, словно эти люди собирались броситься на врага; а у иных на боку или на спине висели кожаные или жестяные футлярчики. Можешь себе представить, дорогой Руфин, что я, как человек, старающийся обогатить свои знания тщательным исследованием всякого нового для меня явления, остановился и не мог оторвать глаз от этих странных людей. Они сразу столпились вокруг меня, стали во весь голос кричать: «Филистер, филистер!» — и отвратительно хохотать... Это огорчило меня. Право, любимый Руфин, разве это не самая страшная обида для большого ученого, если его принимают за представителя народа, побитого много тысяч лет назад при помощи какой-то ослиной челюсти?..[5] Я собрал все свое прирожденное достоинство и громко заявил собравшимся вокруг меня странным людям, что нахожусь, надо надеяться, в цивилизованном государстве и не премину обратиться в полицию и в суд, чтобы отомстить за нанесенную мне обиду. Тут все они зарычали; даже те, кто до сих пор не дымил, извлекли из карманов предназначенные для этого аппараты и пустили мне в лицо густые клубы, которые, как я лишь теперь заметил, невыносимо воняли и меня одурманивали. Затем они произнесли по моему адресу некое проклятие, слова которого, ввиду их чудовищности, я не стану тебе повторять, любимый Руфин. Да и сам вспоминаю о них лишь с содроганием. Наконец они покинули меня с громким и наглым смехом, и мне послышалось, будто прозвучало слово «арапник»!.. Мой возница, который все это слышал и видел, сделал жест отчаяния и сказал:
— Ах, дорогой сударь! Упаси бог входить в этот город после того, что случилось! Ни одна собака, как говорится, и ухом не поведет в вашу сторону, и всегда надо будет опасаться, что вас выпор...
Я не дал этому славному малому договорить до конца и как можно скорее направил свои стопы в ближайшую деревню. Я пишу тебе все это, любимый Руфин, сидя в глухой комнатушке единственного в этой деревне трактира... По мере возможности я буду собирать сведения о неведомом варварском племени, населяющем этот город. Об их нравах, обычаях, языке и т. п. я уже слышал много весьма странного, и все это я тебе добросовестно опишу...» и т. д. и т. д.
Ты видишь, мой любезный читатель, что можно быть великим ученым и все-таки понятия не иметь о самых обыкновенных в жизни явлениях, и все-таки строить самые фантастические догадки при виде общеизвестных вещей. Птоломей Филадельф изучал науки, а даже не знал о студентах, а даже не ведал, что находится в деревне Вышний Якобсгейм, расположенной, как известно, поблизости от знаменитого Керепесского университета, когда писал своему другу об эпизоде, который превратился в его. Птоломея, голове в удивительное приключение. Миляга Птоломей испугался, встретив студентов, весело и беззаботно гулявших за городом в свое удовольствие. Какой же объял бы его страх, приди он в Керепес на час раньше и окажись ненароком перед домом профессора естествознания Моша Терпина!.. Его окружили бы, шумно споря, сотни валивших из дома студентов, и еще более фантастические догадки, пришли бы ему тогда в голову при виде этой суматохи, этой сутолоки.
Лекции Моша Терпина собирали в Керепесе больше слушателей, чем все прочие. Он был, как мы сказали, профессором естествознания, он объяснял, откуда берется дождь, гром, молния, почему солнце светит днем, а луна ночью, как и почему растет трава и т. п., объяснял так, что это понял бы и ребенок. Всю природу он свел в изящный учебничек, благодаря чему мог манипулировать ею со всеми удобствами и, как из ящика, извлечь ответ на любой вопрос. Свою репутацию он основал прежде всего на том, что после ряда физических опытов успешно установил, что темнота происходит главным образом от отсутствия света. Это открытие, а также ловкость, с какой он превратил свои опыты в очаровательные фокусы и сделал из своего шарлатанства занятное зрелище, вызывали невероятный наплыв публики на его лекции... Позволь мне, благосклонный читатель, поскольку ты знаешь студентов гораздо лучше, чем знаменитый ученый Птоломей Филадельф, подвести тебя к дому профессора Моша Терпина как раз в тот момент, когда кончилась его лекция. Один из шумной толпы выбегающих студентов сразу же привлечет твое внимание. Ты увидишь хорошо сложенного юношу двадцати трех — двадцати четырех лет, чьи темные, сияющие глаза красноречиво говорят о живом, замечательном уме. Его взгляд можно было бы назвать почти дерзким, если бы мечтательная грусть, которой овеяно все его бледное лицо, не окутывала дымкой этих жгучих лучей. Его сюртук черного тонкого сукна, отделанный рубчатым бархатом, скроен почти по старонемецкому фасону, а к такому сюртуку очень подходит изящный, ослепительно белый кружевной воротник и бархатный берет на каштановых волосах. Одежда эта идет ему оттого, что по всему своему облику, по чинности походки и осанки, по строгому складу лица он как бы и впрямь принадлежит к славной и благочестивой старине и потому в нем нет ни тени той рисовки, которой так много в слепом подражании непонятным образцам при таком же непонимании требований современности. Этот молодой человек, понравившийся тебе, любезный читатель, с первого взгляда, не кто иной, как студент Валтазар, сын добропорядочных, состоятельных родителей, юноша благочестивый, разумный, прилежный, и о нем я собираюсь многое поведать тебе, о читатель, в той любопытной истории, которую взялся написать...
В задумчивости, предавшись, как то было ему свойственно, своим мыслям, Валтазар пошел с лекции профессора Моша Терпина к городским воротам, чтобы направиться вместо фехтовальной площадки в приятный лесок, расположенный в нескольких сотнях шагов от Керепеса. Его друг Фабиан, красивый парень веселого вида и такого же нрава, побежал вслед за ним и догнал его перед самыми воротами.
— Валтазар! — закричал Фабиан во весь голос. — Валтазар, я вижу, ты опять идешь в лес, чтобы одиноко бродить в нем, как какой-нибудь меланхолик-филистер, в то время как молоц-цы-ребята упражняются в благородном фехтовальном искусстве!.. Прошу тебя, Валтазар, перестань наконец дурить, оставь свои причуды и будь снова таким же веселым и резвым, как прежде. Пойдем, помашем немного рапирами, а захочешь потом погулять за воротами — я, пожалуй, составлю тебе компанию.
— Ты полон добрых намерений, — отвечал Валтазар, — ты полон добрых намерений, Фабиан, и поэтому я не стану злиться на тебя за то, что ты иногда бегаешь за мной как угорелый и лишаешь меня радостей, совершенно тебе неведомых. Ты принадлежишь к тем странным людям, которые считают каждого, кто любит бродить в одиночестве, чудаком-меланхоликом и хотят опекать и лечить его на свой лад, как опекал некогда один придворный льстец достойного принца Гамлета[6], который хорошенько и проучил этого человека, когда тот заявил, что не умеет играть на флейте. От такой науки я тебя, дорогой Фабиан, конечно, избавлю, но от всей души прошу тебя: поищи себе для своих благородных поединков на рапирах и эспадронах другого товарища, а мне предоставь спокойно идти своей дорогой.
— Нет, нет, — воскликнул со смехом Фабиан, — так ты от меня не улизнешь, дружище!.. Не хочешь идти со мной на фехтовальную площадку — ну что ж, я пойду с тобой в лесок. Это долг верного друга — развеять твою печаль. Пойдем же, дорогой Валтазар, пойдем же, если уж тебя нельзя переубедить.
С этими словами он взял своего друга под руку и бодро зашагал с ним дальше. Валтазар, сжав зубы от тихой злости, мрачно молчал, а Фабиан, не закрывая рта, рассказывал одну веселую историю за другой. Нес он и всякий вздор, что всегда случается, если о чем-нибудь весело рассказывают, не закрывая рта.
Когда они вошли наконец в прохладную тень душистого леса, когда зашептали, словно бы вздыхая в тоске, кусты, когда раздались и отозвались в горах чудесные трели ручьев и песни лесных птиц, Валтазар вдруг остановился и, широко раскинув руки, как бы пытаясь любовно обнять деревья и кусты, воскликнул:
— О, теперь мне опять хорошо! Непередаваемо хорошо!
Фабиан поглядел на своего друга несколько озадаченно, словно не понимая его слов и не зная, что сказать по их поводу.
Валтазар схватил его руку и воскликнул в восторге:
— Ведь и твоя, брат, душа наполнилась радостью, ведь и ты тоже постиг теперь блаженную тайну лесного уединения?
— Я не совсем тебя понимаю, брат мой, — отвечал Фабиан, — но если ты считаешь, что прогулка по этому лесу идет тебе на пользу, то я целиком разделяю твое мнение. Разве и я не охотник до прогулок, особенно в хорошей компании, где можно вести разумную, содержательную беседу?.. Сущее удовольствие, например, бродить по окрестностям с нашим профессором Мошем Терпином. Он знает каждое растеньице, каждую травинку, знает, как они называются и к какому они относятся классу, и разбирается в погоде и ветрах...
— Перестань, — воскликнул Валтазар, — прошу тебя, перестань!.. Ты касаешься того, от чего я сбесился бы, если бы мне нечем было утешиться. Манера этого профессора говорить о природе разрывает мне душу. Вернее, речи его наводят на меня такой ужас, словно передо мной сумасшедший, который в своем фатовском безумии вообразил себя королем-властелином и, лаская самодельную соломенную куклу, мнит, что лобзает королевскую невесту! Его так называемые эксперименты кажутся мне гнусной насмешкой над божеством, чье дыхание, ощущаемое нами в природе, будит самые глубокие и самые священные порывы в сокровеннейших глубинах нашей души. Меня часто так и подмывает разбить его склянки и колбы, раскидать все его причиндалы, но я понимаю, что этот болван все равно не перестанет играть с огнем, пока не обожжется... Пойми, Фабиан, эти чувства страшат меня, они сжимают мне сердце на лекциях Моша Терпина, и тогда, наверно, я кажусь вам особенно задумчивым и нелюдимым. Мне чудится тогда, что дома вот-вот рухнут мне на голову, и неописуемый страх гонит меня из города. Но здесь, здесь душа моя сразу наполняется сладким покоем. Лежа на цветущем лугу, я гляжу на бескрайнюю синеву неба, и, как прекрасные сны из далекой страны блаженства, несутся надо мной, над ликующим лесом золотые облака!.. О Фабиан, тогда из моей собственной груди вздымается какой-то чудесный дух, и я слышу, как он ведет таинственные речи с кустами, с деревьями, со струями лесного ручья, и нельзя передать сладостной, блаженной грусти, которой тогда проникается все мое существо!
— Ну вот, — воскликнул Фабиан, — ну вот, опять старая, бесконечная песня о блаженной грусти, о говорящих деревьях и ручьях. Все твои стихи до отказа набиты этими почтенными вещами, которые совсем недурны на слух и приносят какую-то пользу, если не искать за ними чего-то еще... Но скажи мне, мой достойнейший меланхолик, если тебя действительно так раздражают и сердят лекции Моша Терпина, скажи мне на милость, зачем же ты ходишь на них, почему никогда их не пропускаешь, хотя каждый раз сидишь на них онемев и с закрытыми глазами, словно во сне?
— Не спрашивай меня, — отвечал Валтазар, потупив взгляд, — не спрашивай меня об этом, дружище!.. Неведомая сила влечет меня каждое утро в дом Моша Терпина. Я наперед вижу свои муки, но не могу устоять, меня толкает какой-то рой!
— Ха-ха, — звонко засмеялся Фабиан, — ха-ха-ха, как тонко, как поэтично, как таинственно! Неведомая сила, влекущая тебя в дом Моша Терпина, заключена в синих глазах прекрасной Кандиды!.. Мы все давно знаем, что ты по уши влюблен в миленькую дочурку профессора, и поэтому оправдываем твои причуды и глупости. Таков уж удел влюбленных. Ты находишься в первой стадии любовной болезни и должен в поздней юности привыкать ко всем фокусам, через которые мы — я и другие — прошли, слава богу, еще в школьные годы, не привлекая к себе внимания множества зрителей. Но поверь мне, душа моя...
Фабиан между тем снова взял под руку своего друга Валтазара и быстро зашагал с ним дальше. Только теперь вышли они из чащи на широкую дорогу, прорезавшую лес. Тут Фабиан увидел вдали лошадь без всадника, которая рысью бежала им навстречу в облаке пыли.
— Эге! — воскликнул он, прервав свою речь. — Эге, это какая-то паршивая кляча сбросила седока и удрала... Надо нам поймать ее, а потом поискать в лесу ее хозяина.
С этими словами он стал посреди дороги.
Лошадь все приближалась, и тут создалось впечатление, что на обоих ее боках болтается по ботфорту, а на седле копошится что-то черное. Совсем рядом с Фабианом раздалось протяжно-пронзительное «тпру», и в тот же миг мимо головы его пролетела пара ботфортов, а к ногам его подкатилось маленькое странное черное существо. Большая лошадь стояла как вкопанная и, вытянув вперед шею, обнюхивала своего крошечного хозяина, который барахтался в песке и наконец с трудом поднялся на ножки. Головка малыша утопала в плечах, наросты на груди и спине, короткое туловище и длинные паучьи ножки уподобляли его насаженному на двузубую вилку яблоку с вырезанной сверху рожицей. Увидев перед собой это маленькое страшилище, Фабиан разразился веселым смехом. Но малыш строптиво напялил чуть ли не на глаза беретик, который он подобрал с земли, и, пронзив Фабиана неистовым взглядом, спросил грубым, низким и хриплым голосом:
— Это дорога в Керепес?
— Да, сударь, — мягко и серьезно ответил Валтазар и, подобрав ботфорты, подал их малышу.
Все старания малыша надеть сапоги были напрасны. Он несколько раз перекувыркивался и со стонами катался в песке. Валтазар поставил оба ботфорта рядом, осторожно приподнял малыша и, столь же осторожно его опустив, всунул обе его ноги в эту слишком тяжелую и просторную для них обувь. С гордым видом, уперев одну руку в бок и приложив другую к берету, малыш воскликнул: «Gratias[7], сударь!», зашагал к лошади и взял ее под уздцы. Но все его попытки дотянуться до стремени или вскарабкаться на столь рослое животное были напрасны.
Валтазар, сохраняя ту же серьезность и мягкость, подошел и поставил малыша в стремя. Тот, видимо, слишком сильно махнул в седло, ибо сразу же упал с другой стороны.
— Спокойнее, милейший мосье! — воскликнул Фабиан, снова разразившись оглушительным смехом.
— К черту вашего милейшего мосье, — закричал в ярости малыш, стряхивая песок с одежды, — я студент, и если вы мой коллега, то ваш дурацкий смех — оскорбление, и завтра в Ке-репесе вам придется драться со мной!
— Мать честная, — воскликнул Фабиан, продолжая смеяться, — мать честная, да это же отличный малый, да это же парень хоть куда по части отваги и студенческого этикета!
И с этими словами он поднял малыша, как тот ни вертелся и ни отбивался, и посадил его на лошадь, которая, весело заржав, сразу же понеслась прочь со своим крошечным хозяином... Фабиан держался за бока, задыхаясь от смеха.
— Жестоко, — сказал Валтазар, — смеяться над человеком, которого природа обидела так ужасно, как этого маленького всадника. Если он в самом деле студент, тебе придется с ним драться, и притом, хотя это не в академических правилах, на пистолетах, поскольку ни с рапирой, ни с эспадроном ему не управиться.
— Как ты снова серьезно, — отвечал Фабиан, — как ты снова серьезно и мрачно на все это смотришь, дорогой друг Валтазар. Мне и в голову никогда не приходило смеяться над уродами. Но скажи мне, пристало ли такому горбуну-коротышке садиться на лошадь, из-за шеи которой ему ничего не видно? Пристало ли ему совать свои ножки в такие чертовски просторные сапоги? Пристало ли носить такую облегающую куртку со множеством шнурков, позументов и кистей, такой нелепый бархатный берет? Пристало ли принимать такой надменный, строптивый вид? Пристало ли издавать такие варварские, хриплые звуки?.. Пристало ли ему, повторяю, все это, если он не хочет, чтобы его по праву высмеяли как отъявленного идиота?..
Но я вернусь в город, я хочу поглядеть, какой там поднимется переполох, когда этот рыцарственный студент въедет в него на своем гордом коне!.. К тебе сегодня и правда лучше не подступаться!.. Прощай!
И Фабиан во весь опор побежал лесом в обратный путь.
Валтазар сошел с дороги и, углубившись в густые заросли, присел на мшистую кочку, охваченный, даже подавленный самыми горькими чувствами. Вполне возможно, он действительно любил прелестную Кандиду, но эту любовь он скрывал в недрах своей души ото всех и даже от самого себя как глубокую, нежную тайну. Когда Фабиан так открыто, так легкомысленно об этом заговорил, Валтазару почудилось, что чьи-то грубые руки дерзко срывают покров с иконы, к которой он не смел прикоснуться, что теперь святая навеки разгневается на него самого. Да, слова Фабиана показались ему гнусным издевательством надо всем его естеством, над сладостнейшими мечтами.
— Итак, — воскликнул он в предельной тоске, — итак, ты считаешь меня, Фабиан, влюбленным болваном, дураком, который бегает на лекции Моша Терпина, чтобы хоть часок побыть под одной крышей с прекрасной Кандидой, который бродит в одиночестве по лесу, чтобы слагать своей возлюбленной убогие вирши и потом их записывать, отчего они становятся еще более жалкими, который портит деревья, вырезая на их гладкой коре пошлые вензеля, который при любимой девушке не может выжать из себя ни одного путного слова, а только вздыхает и охает да корчит плаксивые рожи, словно страдает от судорог, который носит на груди, под одеждой, увядшие цветы с ее платья или даже перчатку, ею потерянную, — словом, который делает множество ребяческих глупостей!.. И поэтому, Фабиан, ты дразнишь меня, и поэтому надо мной смеются, наверно, все товарищи, и поэтому я и открывшийся мне внутренний мир стали, может быть, предметом глумления... И милая... прелестная... великолепная Кандида...
Едва он произнес это имя, как сердце ему словно бы прожгло ударом кинжала!.. Ах, внутренний голос весьма явственно шепнул ему в этот миг, что он ведь и впрямь только ради Кандиды бывает в доме Моша Терпина, что он сочиняет своей любимой стихи, что вырезает на деревах ее имя, что при ней он умолкает, вздыхает, охает, что носит на груди увядшие цветы, которые она обронила, что он, стало быть, и правда делает все глупости, какими его мог бы укорить Фабиан... Теперь лишь он по-настоящему почувствовал, как несказанно любит он прекрасную Кандиду, он одновременно почувствовал, что и самая чистая, самая искренняя любовь во внешних своих проявлениях, как ни странно, довольно комична, и причиной тому, по-видимому, глубокая ирония, вложенная природой во все человеческие поступки. Тут он, наверно, был прав, но совершенно неправильно было то, что он стал на это очень досадовать. Мечты, которым он обычно предавался, развеялись, голоса леса звучали теперь для него презрительной насмешкой, он поспешил назад в Керепес.
— Господин Валтазар!.. Mon cher Валтазар! — окликнули его.
Он поднял глаза и остановился как зачарованный, ибо навстречу ему шел профессор Мош Терпин, ведя под руку свою дочь Кандиду. Кандида приветстовала застывшего, как статуя, Валтазара с веселой и милой непринужденностью, ей свойственной.
— Валтазар, mon cher Валтазар! — воскликнул профессор. — Вы, право, самый прилежный, самый приятный из моих слушателей!.. О, дорогой, я вижу, вы любите природу со всеми ее чудесами так же, как я, а я на ней просто помешан! Вы, конечно, опять собирали гербарий в нашем лесочке?.. Нашли что-нибудь стоящее?.. Что ж, давайте познакомимся поближе!.. Приходите ко мне... Вы будете всегда желанным гостем... Поэкспериментируем вместе... Вы уже видели мой воздушный насос?.. Ну, так вот!.. Mon cher... Завтра вечером в моем доме соберется небольшой круг друзей, чтобы пить чай с бутербродами и забавляться приятными разговорами, присовокупите к нему свою многоуважаемую персону... Вы познакомитесь с одним очень привлекательным молодым человеком, которого мне рекомендовали совершенно особым образом... Bonsoir, mon cher... Всего доброго, дорогой, au revoir... До свидания!.. Вы ведь придете завтра на лекцию?.. Итак, mon cher, adieu!
И, не дожидаясь ответа Валтазара, профессор Мош Терпин зашагал дальше со своей дочерью.
Потрясенный Валтазар не осмеливался поднять глаза, но взоры Кандиды жгли ему грудь, он чувствовал ее дыхание, и вся его душа сладостно трепетала.
Все его дурное настроение как рукой сняло, он восхищенно глядел вслед прелестной Кандиде, пока она не скрылась в листве. Затем он медленно вернулся в лес, чтобы предаться своим мечтам, более прекрасным, чем когда-либо прежде.
Как Фабиан не знал, что ему и сказать. — Кандида и девы, которым нельзя есть рыбу. — Литературное чаепитие у Моши Терпина. — Юный принц.
Пересекая тропинкой лес, Фабиан полагал, что все же опередит ускакавшего раньше странного недомерка. Он ошибся: выйдя из кустов, он увидел, как к малышу присоединился какой-то статный всадник и как оба въехали в городские ворота.
«Гм, — сказал Фабиан про себя, — хотя этот щелкунчик добрался до Керепеса на своей большой лошади быстрей моего, я все-таки поспею на комедию, которая начнется по его прибытии. Если это странное существо действительно студент, то его направят в «Крылатый конь», и если он подъедет туда со своим пронзительным «Тпру!» и сначала скинет ботфорты, а потом свалится сам да еще взъярится на студентов, когда они расхохочутся, — то-то поднимется кутерьма».
Достигнув города, Фабиан думал, что все сплошь, кого он встретит на улицах, ведущих к «Крылатому коню», будут смеяться. Но нет. Все проходили мимо спокойно и чинно. Столь же чинно прогуливались на площади перед «Крылатым конем» собравшиеся там и беседовавшие друг с другом студенты. Фабиан был уверен, что, значит, этот малыш здесь не появлялся, но вдруг, заглянув в ворота гостиницы, он увидел, как ведут на конюшню очень приметную лошадь малыша. Он бросился к первому попавшемуся знакомому и спросил, не приезжал ли сюда некий странный, удивительный карапуз... Спрошенный ничего об этом не знал, как и все прочие, которым Фабиан теперь рассказал о своем происшествии с недомерком, выдававшим себя за студента. Все очень смеялись, уверяя, однако, что такое существо, как он описал, здесь не показывалось. Но не далее как десять минут назад в гостинице «Крылатый конь» остановились два видных всадника, приехавших на прекрасных лошадях.
— Не была ли под одним из них лошадь, которую только что отвели на конюшню? — спросил Фабиан.
— Именно так, — ответил кто-то, — именно так. Тот, под кем была эта лошадь, невысокого роста, но изящно сложен, у него приятные черты лица и невиданной красоты кудри. К тому же он показал себя превосходным наездником, спрыгнув с лошади не менее грациозно и ловко, чем первый конюший нашего князя.
— И не потерял при этом, — воскликнул Фабиан, — и не потерял при этом своих сапог, и не покатился вам под ноги?
— Боже упаси, — ответили все в один голос, — боже упаси! Что за вздор, братец! Такой прекрасный ездок, как этот изящный незнакомец!
Фабиан не знал, что ему и сказать. В это время на улице показался Валтазар. Бросившись к нему, Фабиан потащил его к толпе и рассказал, что недомерок, повстречавшийся им за городскими воротами и свалившийся с лошади, только что при был сюда и все считают его изящно сложенным красавцем и превосходным наездником.
— Вот видишь, — строго и спокойно отвечал Валтазар, — вот видишь, дружище Фабиан, не все, как ты, бессердечно издеваются над несчастными, обиженными природой людьми...
— Ах, господи, — перебил его Фабиан, — да ведь речь идет не об издевательстве и бессердечии, а только о том, можно ли назвать трехфутового крохотульку, весьма смахивающего на редьку, изящно сложенным красавцем.
Что касается роста и внешности маленького студента, то Валтазару пришлсь подтвердить сказанное Фабианом. Остальные уверяли, что маленький всадник красив и изящен, а Фабиан и Валтазар стояли на том, что никогда не видели более безобразного карлика. Этим дело и кончилось, и все в удивлении разошлись.
Наступил вечер, оба друга направились вместе домой. И тут Валтазар, сам того не желая, выпалил, что он встретил профессора Моша Терпина, который пригласил его на следующий вечер к себе.
— Ну и счастливец, — воскликнул Фабиан, — ну и счастливец же ты!.. Там ты увидишь свою милашку, прелестную мамзель Кандиду, ты будешь слушать ее, говорить с ней!
Снова глубоко оскорбленный, Валтазар отстранился от Фабиана и хотел было уйти от него. Но тут же одумался, остановился и, подавляя свою досаду, сказал:
— Возможно, ты прав, дружище, что считаешь меня вздорным влюбленным болваном, я, вероятно, и правда таков. Но этот вздор — глубокая, мучительная рана, которая сломила мой дух, и если до нее неосторожно дотронуться, то еще пущая боль может толкнуть меня на всякие глупости. Поэтому, брат, если ты действительно любишь меня, то не произноси при мне больше имени Кандиды!
— Ты снова, — отвечал Фабиан, — ты снова, дорогой друг Валтазар, видишь все в ужасно трагическом свете, да ничего иного нельзя от тебя и ждать в таком состоянии. Но чтобы между нами не было никаких ссор, обещаю, что имя Кандиды не слетит с моих губ до тех пор, пока ты сам не дашь мне повода к этому. Позволь мне только еще сказать сегодня, что я вижу наперед всякие неприятности, которые навлечет на тебя твоя влюбленность. Кандида — милая, славная девушка, но по твоему меланхолическому, мечтательному нраву она тебе совсем не пара. Когда ты познакомишься с ней поближе, ее непринужденность и веселость покажутся тебе отсутствием поэзии, которой тебе всегда во всем не хватает. Ты предашься всяким несбыточным мечтам, и все кончится враз ужасной, как тебе покажется, болью и довольно-таки глубоким отчаянием... Кстати, я, как и ты, приглашен на завтра к нашему профессору, который будет забавлять нас прекрасными опытами!.. Спокойной же ночи, великий мечтатель! Спи, если ты сможешь спать перед таким днем, как завтрашний!
С этими словами Фабиан покинул своего друга, погруженного в глубокую задумчивость... Фабиан, пожалуй, не без основания предвидел всякие патетические незадачи, которые могли приключиться с Кандидой и Валтазаром: характеры обоих, кажется, и впрямь давали для этого достаточно поводов.
Кандиду каждый признал бы писаной красавицей, у нее были сияющие глаза, проникавшие своими лучами в самое сердце, и пухловатые алые губы. Я уж забыл, следовало ли назвать ее прекрасные волосы, которые она так затейливо укладывала в чудесные косы, скорее светло-русыми или скорее каштановыми, хорошо помню лишь то странное их свойство, что они тем больше темнели, чем дольше вы глядели на них. Стройная, высокого роста, легкая в движениях, эта девушка, особенно в жизнерадостной обстановке, была сама прелесть, сама миловидность, и при такой очаровательной ее внешности не хотелось и замечать, что ручки и ножки могли бы, пожалуй, быть у нее поменьше и поизящнее. К тому же Кандида уже прочла «Вильгельма Мейстера» Гете, стихотворения Шиллера и «Волшебное кольцо» Фуке[8] и успела забыть почти все, что там сказано; вполне сносно играла на фортепьянах, а порой даже и подпевала; танцевала новейшие франсезы и гавоты и мелким четким почерком переписывала перед стиркой белье. Если уж непременно нужно найти у этой милой девушки какие-то недостатки, то, пожалуй, она говорила слишком низким голосом, слишком туго шнуровалась, слишком долго радовалась новой шляпке и поедала за чаем слишком много пирожных. Конечно, неистовым поэтам не понравилось бы в Кандиде и многое другое, но чего только они не требуют! Первым делом они хотят, чтобы от каждого их слова барышня приходила в самозабвенный восторг, глубоко вздыхала, закатывала глаза, иной раз немножко лишалась чувств, а часом даже и зрения[9] — это уж высшая степень самой женственной женственности. Кроме того, вышеупомянутая барышня поет стихи поэта на мелодию, льющуюся из ее, барышни, собственного сердца, и от этого сразу заболевает, да и сама она сочиняет стихи, но ей очень совестно, когда это обнаруживается, хотя сама же, переписав их бисерным почерком на тонкой благоухающей бумаге, подбрасывает свое сочинение поэту, который теперь, в свою очередь, заболевает от восторга, за что его никак нельзя осудить. Есть поэтические аскеты, идущие еще дальше и считающие, что если девушка смеется, ест, пьет и нарядно, по моде одета, то это совершенно несовместимо с нежной женственностью. Им недалеко до святого Иеронима, который запрещает девам носить серьги и есть рыбу. Девам следует, учит этот святой, питаться лишь небольшим количеством приправленной травы, всегда быть голодными, не чувствуя голода, облачаться в грубую, скверно сшитую одежду, которая скрывает их фигуру, а главное — брать в спутницы особу строгую, бледную, угрюмую и несколько неопрятную!..
Кандида была существом в высшей степени веселым и простодушным, поэтому она ничего так не любила, как разговор, порхающий на легких, воздушных крыльях бесхитростного юмора. Она от души смеялась надо всем, что ей казалось потешным, она никогда не вздыхала, разве уж только если ненастье испортит задуманную прогулку или, несмотря ни на какие предосторожности, сядет пятно на новую шаль. Но когда для этого действительно представлялся повод, она проявляла глубокие, искренние чувства, отнюдь не переходившие в пустую сентиментальность, и, стало быть, нам с тобой, любезный читатель, поскольку мы не принадлежим к натурам неистовым, эта девушка очень понравилась бы. А уж с Валтазаром дело вполне могло обстоять иначе!.. Скоро, наверно, выяснится, насколько верны или неверны были пророчества прозаичнотрезвого Фабиана!..
Что Валтазар всю ночь не мог уснуть от сплошного беспокойства, от неописуемого сладостного страха, совершенно естественно. Поглощенный образом любимой, он сел за стол и написал изрядное количество славных, благозвучных стихов, которые повествовали об его состоянии в форме мистического рассказа о любви соловья к алой розе. Эти стихи он хотел захватить с собой на литературное чаепитие у Моша Терпина, чтобы атаковать ими незащищенное сердце Кандиды при первой же возможности.
Фабиан усмехнулся, зайдя, как условились, в определенный час за своим другом и застав его одетым наряднее, чем когда-либо прежде. На нем был зубчатый воротник из тончайшего брюссельского кружева и бархатный, в рубчик, короткий сюртук с разрезными рукавами. При этом на ногах у него были французские сапоги с высокими заостренными каблуками и серебряной бахромой, на голове — английская шляпа из тончайшего кастора, а на руках датские перчатки. Таким образом, одет он был вполне по-немецки, и этот костюм шел ему чрез вычайно, тем более что он красиво завил волосы и тщательно причесал короткую бородку.
У Валтазара сердце затрепетало от восторга, когда в доме Моша Терпина навстречу ему вышла Кандида в убранстве немецкой девушки старинных времен, приветливая, приятная каждым своим взором и словом, всем своим существом, какой люди и привыкли видеть ее всегда.
— О, прелестная! — вздохнул от избытка чувств Валтазар, когда Кандида, сама прекрасная Кандида, поднесла ему чашку дымящегося чая.
Но Кандида поглядела на него сияющими глазами и сказала:
— Вот ром и вишневый ликер, сухарики и коврижка, дорогой господин Валтазар, пожалуйста, угощайтесь чем вам угодно!
Но вместо того чтобы взглянуть на ром и вишневый ликер, на сухарики или коврижку, а то и угоститься ими, восторженный Валтазар всё глядел на прелестную деву взглядом, полным мучительной любовной тоски, и всё искал слова, чтобы излить чувства, обуревавшие сейчас его душу. Тут, однако, его схватил сзади своей огромной ручищей профессор эстетики, здоровенный детина, и, повернув к себе так, что Валтазар расплескал на пол больше чая, чем то прилично, громогласно воскликнул:
— Милейший Лукас Кранах[10], не хлещите эту презренную воду, вы совершенно испортите свой немецкий желудок... В соседней комнате наш молодчина Мош выставил целую батарею отличных бутылок благородного рейнского, сейчас мы пустим их в ход!
И он потащил за собой несчастного юношу.
Но из соседней комнаты навстречу им выходил профессор Мош Терпин, ведя за руку какого-то маленького, очень странного человечка и громко объявляя:
— Позвольте, дамы и господа, представить вам одаренного редчайшими способностями юношу, который без труда завоюет ваше благорасположение, ваше внимание. Это молодой господин Циннобер-Ерундобер, он только вчера прибыл в наш университет и намеревается изучать юриспруденцию!
Фабиан и Валтазар с первого же взгляда узнали диковинного недомерка, подскакавшего к ним за городскими воротами и свалившегося с лошади.
— Не предложить ли мне сейчас, — тихо сказал Фабиан Валтазару, — не предложить ли мне сейчас этому гномику подраться на паяльных трубках или на сапожных шилах? Ведь никакого другого оружия я не могу применить против этого страшного противника.
— Постыдись, — отвечал Валтазар, — постыдись издеваться над этим обиженным судьбой человеком, ведь он, как ты слышишь, обладает редчайшими способностями и, следовательно, возмещает высокими духовными качествами те физические достоинства, которыми его обделила природа.
Затем он повернулся к малышу и сказал:
— Надеюсь, многоуважаемый господин Циннобер, ваше вчерашнее падение с лошади не имело никаких скверных последствий?
Подперев себя сзади тросточкой, которая была у него в руке, и привстав на цыпочки, так что Валтазару он оказался почти по пояс, Циннобер запрокинул голову, метнул вверх сверкающий бешенством взгляд и удивительно скрипучим басом сказал:
— Не знаю, что вам угодно, о чем вы говорите, сударь!.. Упал с лошади?.. Я упал с лошади?.. Вы, наверно, не знаете, что я лучший в мире наездник, что я никогда не падаю с лошади, что я добровольцем проделал кампанию в кирасирском полку и обучал на манеже верховой езде офицеров и рядовых!.. Упасть с лошади... Это мне-то упасть с лошади!
Он хотел было резко отвернуться, но трость, на которую он опирался, выскользнула из-под него, и малютка кувырком полетел под ноги Валтазару. Валтазар наклонился к малышу, чтобы помочь ему подняться, и при этом нечаянно коснулся его головы. Тут малыш издал пронзительный визг, отчего по всему залу прокатилось гулкое эхо и гости испуганно вскочили со своих мест. Они окружили Валтазара, наперебой спрашивая его, почему он так ужасно визжал.
— Не обижайтесь, дорогой господин Валтазар, — сказал профессор Мош Терпин, — но это была несколько странная шутка. Вы, вероятно, хотели, чтобы мы подумали, что кто-то наступил кошке на хвост!
— Кошка... кошка... прогоните кошку! — воскликнула одна слабонервная дама и тотчас упала в обморок, и с криком «Кошка, кошка!» бросились за дверь несколько мужчин пожилого возраста, которые страдали этой же идиосинкразией.
Вылив на упавшую в обморок даму все содержимое своего нюхательного флакончика, Кандида тихо сказал Валтазару:
— Какую беду учинили вы своим безобразным громким мяуканьем, дорогой господин Валтазар!
Тот сам не понимал, что с ним творится. Красный как рак от стыда и досады, он не мог вымолвить ни слова, не мог сказать, что визжал-то так ужасно вовсе не он, а маленький господин Циннобер.
Профессор Мош Терпин заметил, как неприятно смущен юноша. Он участливо подошел к нему и сказал:
— Ладно, ладно, дорогой господин Валтазар, успокойтесь. Я же все видел. Нагнувшись и прыгая на четвереньках, вы великолепно изображали обиженного злого кота. Вообще-то я очень люблю такие природоведческие игры, но здесь, на литературном чаепитии...
— Помилуйте, — выпалил Валтазар, — помилуйте, глубокоуважаемый господин профессор, это же не я...
— Ничего, ничего. — прервал его профессор. К ним подо шла Кандида. — Утешь же, — сказал ей профессор, — утешь же милейшего Валтазара, который совершенно обескуражен случившимся.
Добросердечной Кандиде было искренне жаль бедного Валтазара, который стоял перед ней с опущенными глазами в полном смущении. Она протянула ему руку и прошептала с милой улыбкой:
— Довольно смешны, однако, и те, кто так ужасно боится кошек.
Валтазар порывисто прижал руку Кандиды к губам. Кандида остановила на нем исполненный душевности взгляд своих небесных глаз. Он был на седьмом небе и не думал уже ни о Циннобере, ни о кошачьем визге... Переполох прошел, восстановилось спокойствие. Слабонервная дама сидела за чайным столом и в обилии поглощала сухарики, которые макала в ром, уверяя, что это бодрит дух, которому угрожает враждебная сила, и будит пламенные надежды после испуга!..
Оба пожилых господина — а на улице под ноги им и в самом деле метнулся какой-то стремительный кот — тоже вернулись, успокоившись, и, как многие другие, направились к карточному столу.
Валтазар, Фабиан, профессор эстетики и разные молодые люди подсели к дамам. Господин Циннобер успел пододвинуть скамеечку и взобраться с ее помощью на диван, где он и сидел между двумя дамами, бросая по сторонам сверкающие гордостью взгляды.
Валтазар решил, что теперь пришло время выступить со своим стихотворением о любви соловья к алой розе. С должной застенчивостью, столь свойственной молодым поэтам, он сказал, что, рискуя вызвать неудовольствие и скуку, но надеясь на доброту и снисходительность почтенного общества, отважится прочесть одно стихотворение, самоновейшее создание своей музы.
Поскольку дамы уже переговорили обо всех городских новостях, поскольку девицы как следует обсудили бал у президента и даже пришли к единому мнению относительно модного фасона шляпок, поскольку мужчины еще часа два могли не рассчитывать на новое подкрепление кушаньями и напитками, Валтазара единодушно попросили не лишать общество столь возвышенного наслаждения.
Валтазар извлек аккуратно перебеленную рукопись и стал читать.
Его собственное произведение, и в самом деле живое, сильное, вылившееся из подлинно поэтической души, вдохновляло его все пуще и пуще. Его чтение, все более страстное, выдавало внутренний жар любящего сердца. Он дрожал от восторга, когда тихие ахи и охи женщин, когда возгласы мужчин: «Великолепно! Прекрасно! Божественно!» убеждали его, что его стихотворение всех проняло.
Наконец он кончил. И тут все стали кричать:
— Какое стихотворение!.. Какие мысли... Какая фантазия... Какие замечательные стихи... Какое благозвучие... Спасибо... Спасибо вам, дорогой господин Циннобер, за божественное наслаждение...
— Что? Что вы говорите? — воскликнул Валтазар.
Но никто не обращал на него внимания, все бросились к Цинноберу, который сидел на диване, надувшись, как маленький индюк, и противнейшим голосом сипел:
— Прошу покорнейше... Прошу покорнейше, не обессудьте!.. Это пустячок, я наспех накропал его не далее как прошлой ночью!
Но профессор эстетики закричал:
— Восхитительный... божественный Циннобер!.. Сердечный друг, если не считать меня, ты лучший поэт на свете из ныне живущих!.. Дай мне прижать тебя к своей груди, душа моя!
С этими словами он высоко поднял малыша с дивана и стал прижимать его к сердцу и целовать. Циннобер вел себя при этом весьма строптиво. Он колотил ножками по толстому животу профессора и верещал:
— Пусти меня... пусти меня... мне больно... больно... больно... я выцарапаю тебе глаза... я откушу тебе полноса!
— Нет, — вскричал профессор, сажая малыша на диван, — нет, милый друг, долой чрезмерную скромность!
Покинув карточный стол и тоже подойдя к ним, Мош Терпин взял ручку Циннобера, пожал ее и очень серьезно сказал:
— Превосходно, молодой человек!.. Мне не перехвалили, о нет, мне недохвалили вашу высокую одаренность.
— Кто из вас, — снова вскричал профессор в полном восторге, — кто из вас, девы, вознаградит великолепного Циннобера за его стихи, выражающие глубочайшее чувство чистейшей любви, поцелуем?
И тут встала Кандида, с пылающими щеками подошла к малышу, опустилась на колени и поцеловала его в гадкий, синегубый рот.
— Да, — закричал тогда Валтазар, словно бы вдруг обезумев, — да, Циннобер... божественный Циннобер, ты сочинил проникновенные стихи о соловье и об алой розе, тебе по праву причитается прекрасная награда, тобою полученная!..
Затем он затащил Фабиана в соседнюю комнату и сказал:
— Сделай одолжение, погляди на меня пристально и скажи потом откровенно и честно, студент ли я Валтазар или нет, действительно ли ты Фабиан, находимся ли мы в доме Моша Терпина, не во сне ли мы... не свихнулись ли... Ущипни меня за нос или встряхни меня, чтобы я очнулся от этого проклятого наваждения!..
— Ну, можно ли, — отвечал Фабиан, — ну, можно ли так беситься от самой настоящей ревности из-за того, что Кандида поцеловала этого малыша! Ты ведь сам должен признать, что стихотворение, которое он прочел, и впрямь превосходно.
— Фабиан, — воскликнул Валтазар с изумленным видом, — что ты говоришь?
— Ну да, — продолжал Фабиан, — ну да, стихи малыша были превосходны, и, по-моему, он заслужил, чтобы Кандида поцеловала его... Вообще в этом странном человечке таятся, по-видимому, достоинства более важные, чем красивое телосложение. Но даже если взять его внешность, то теперь он мне вовсе не видится таким безобразным, как поначалу. Когда он читал стихи, внутреннее воодушевление настолько скрашивало черты его лица, что порой он казался мне приятным, рослым юношей, а ведь он едва возвышался над столом. Оставь свою ненужную ревность, подружись с ним как поэт с поэтом!
— Что? — со злостью закричал Валтазар. — Что? Еще и подружиться с этим проклятым ублюдком, которого я задушил бы собственными руками?
— Значит, — сказал Фабиан, — значит, на тебя не действуют никакие разумные доводы. Что ж, вернемся в зал, где, по-видимому, происходит что-то новое: я слышу громкие возгласы одобрения.
Валтазар машинально последовал за своим другом.
Когда они вошли, профессор Мош Терпин, с застывшим на лице удивлением, стоял один посреди зала, еще держа в руке инструменты, которыми он только что проделал какой-то физический опыт. Все общество столпилось вокруг маленького Цин-нобера, а тот, подперев себя тростью, стоял на цыпочках и с гордым видом принимал сыпавшиеся со всех сторон похвалы. Затем все снова повернулись к профессору, который проделал какой-то другой очень занятный фокус. Едва он кончил, как все, обступив малыша, опять стали кричать:
— Прекрасно!.. Превосходно, дорогой господин Циннобер!..
Наконец Мош Терпин тоже подскочил к малышу и крикнул вдесятеро громче других:
— Прекрасно!.. Превосходно, дорогой господин Циннобер!
Среди собравшихся находился молодой князь Грегор, учившийся в здешнем университете. Князь обладал самой приятной, какую только можно увидеть, наружностью, и при этом манеры его были так благородны и непринужденны, что в них сразу сказывались высокое происхождение и привычка вращаться в самых аристократических кругах.
Князь Грегор буквально не отходил от Циннобера и безмерно хвалил его как прекраснейшего поэта и искуснейшего физика.
Странную картину являли эти двое, стоя рядом. Очень уж отличался от великолепно сложенного Грегора крошечный человечек с высоко задранным носом, еле державшийся на тоненьких ножках. Но взгляды всех женщин были устремлены не на князя, а на малыша, который то и дело поднимался на цыпочки и опять опускался, прыгая, как картезианский чертик[11].
Профессор Мош Терпин подошел к Валтазару и сказал:
— Что вы скажете о моем подопечном, о моем дорогом Циннобере? Много чего таится в этом человеке, и, приглядевшись к нему попристальней, я, кажется, догадываюсь об истинных его обстоятельствах. Священник, у которого он воспитывался и который рекомендовал его мне, говорит о его происхождении очень таинственно. Но взгляните на его благородную осанку, на его изящные манеры. Он, конечно, княжеского рода, может быть, даже сын какого-нибудь короля!
В этот миг объявили, что кушать подано. Циннобер с трудом проковылял к Кандиде, неуклюже схватил ее руку и повел ее в столовую.
Несчастный Валтазар в лютой ярости побежал домой сквозь ночной мрак, сквозь бурю и дождь.
Как итальянский скрипач Сбиокка грозился засунуть Циннобера в контрабас, а референдарий Пулъхер не получил доступа к иностранным делам. — О таможенных чиновниках и чудесах, оставленных впрок. — Как Валтазар был зачарован с помощью набалдашника палки.
Валтазар сидел в глухом лесу на высоких замшелых камнях и задумчиво глядел в пропасть, где среди скал и густых зарослей, бурля и пенясь, бежал ручей. По небу тянулись и уплывали за горы темные тучи; к шелесту деревьев и вод, похожему на приглушенные стоны, примешивался пронзительный крик хищных птиц, которые взмывали из темной чащи в небесный простор и уносились вдогонку за тучами...
Валтазару казалось, что в дивных голосах леса он слышит унылый ропот природы, что ему самому суждено изойти в этом ропоте, что все его бытие — это лишь чувство глубочайшей, непреодолимой боли. Сердце разрывалось у него от тоски, и, когда из глаз его катились чистые слезы, можно было подумать, что это духи лесного потока взирают на него снизу и простирают к нему из струй свои белоснежные руки, чтобы увлечь его в прохладную глубину.
Но вот откуда-то издалека донеслись чистые, веселые звуки рожков, эти звуки утешительно прильнули к его груди, и в нем сразу проснулись томление страсти и сладостные надежды. Он огляделся вокруг, рожки продолжали петь, и уже не такими печальными показались ему теперь зеленые тени леса, не такими жалобными шум ветра и шепот кустов. Он обрел дар речи.
— Нет, — воскликнул он, вскочив со своего сиденья и устремив вдаль загоревшийся взгляд, — нет, надежда еще осталась!.. Совершенно ясно, что в мою жизнь вторглись какая-то темная тайна, какие-то злые чары, но я разрушу эти чары, даже если погибну!.. Когда я наконец дал волю, наконец покорился чувству, разрывавшему мою грудь, и признался в любви милой, прекрасной Кандиде, разве я не прочел в ее взорах своего блаженства, разве я не почувствовал его в пожатье ее руки?.. Но стоит лишь показаться этому проклятому уродцу, как вся любовь обращается к нему. С него, с этого мерзкого выродка, Кандида не сводит глаз, и из груди ее вырываются страстные вздохи, когда этот неуклюжий карлик приближается к ней, а то и дотрагивается до ее руки... С ним связана, должно быть, какая-то тайна, и если бы я верил в бабьи сказки, то я решил бы, что этот малыш заколдован и насылает на людей, как говорится, нечистую силу. Не безумие ли, что все насмехаются над этим обделенным судьбой уродцем, а едва он покажется, славят его как самого разумного, самого ученого и даже самого благообразного студента, который сейчас находится среди нас?.. Да что я говорю! Разве я сам не веду себя почти так же, разве и мне не кажется порой, что Циннобер умен и красив?.. Лишь при Кандиде эти чары не имеют надо мной власти, и Циннобер остается, как был, глупым, отвратительным гномиком... Ничего! Я не поддамся этой враждебной силе, в глубине души я чую, что какие-то обстоятельства дадут мне оружие против этого злого урода!
Валтазар пошел назад в Керепес. Шагая по тропинке среди деревьев, он увидел на проселочной дороге небольшую нагруженную коляску, из которой кто-то приветливо махал ему белым платком. Он подошел к ней и узнал господина Венчен-цо Сбиокка, всемирно известного скрипача-виртуоза, которого чрезвычайно ценил за его замечательно выразительную игру и у которого брал уроки уже два года.
— Как хорошо, — воскликнул Сбиокка, выпрыгнув из коляски, — как хорошо, милый господин Валтазар, мой дорогой друг и ученик, как хорошо, что я вас здесь встретил и могу тепло попрощаться с вами!
— Что вы, — сказал Валтазар, — что вы, господин Сбиокка, неужели вы покидаете Керепес, где все так уважают и почитают вас, где никому не хотелось бы вас потерять?
— Да, — отвечал Сбиокка, побагровев от пылавшего в нем гнева, — да, господин Валтазар, я покидаю место, где все свихнулись и которое похоже на большой сумасшедший дом... Вы не были вчера на моем концерте, потому что гуляли за городом, а то бы вы защитили меня от нападок обезумевшей публики!
— Что случилось, о господи, что случилось? — вскричал Валтазар.
— Я играю, —продолжал Сбиокка, —труднейший концерт Виотти[12]. Это моя гордость, моя радость. Вы его слышали в моем исполнении, он всегда приводил вас в восторг. Вчера я был, пожалуй, в особенно счастливом расположении духа, я хочу сказать anima, в ударе, я хочу сказать spirito alato. Ни один скрипач на свете, даже сам Виотти, не сыграл бы лучше моего. Когда я кончил, раздались, как я ожидал, неистовые аплодисменты, я хочу сказать furore. Со скрипкой под мышкой я делаю несколько шагов вперед, чтобы учтиво раскланяться... Но что я тут вижу, что я тут слышу! Не обращая на меня никакого внимания, все теснятся к углу и кричат: «Bravo, bravissimo, божественный Циннобер!.. Какая игра... Какая благородная манера, какая выразительность, какое мастерство!» Я бегу туда, протискиваюсь сквозь толпу — и что же?! Там стоит какой-то сморчок, от земли три пяди, и трещит противнейшим голосом: «Благодарю, благодарю вас, играл в меру своих сил, я, правда, теперь сильнейший скрипач в Европе и прочих известных частях света». — «Тысяча чертей, — кричу я, — да кто же играл, я или эта козявка?» А он знай себе верещит: «Благодарю, покорно благодарю», и тут я рванулся к нему, чтобы схватить его полной аппликатурой. Но они набрасываются на меня и мелют какую-то чепуху о зависти, ревности и недоброжелательности. Тут кто-то возьми да воскликни: «А какова композиция!» — и все в один голос давай вопить: «А какова композиция! Божественный Циннобер! Великий композитор!» Я разозлился еще больше и закричал: «Да вы что — одурели, с ума посходили? Это был концерт Виотти, а играл его я, я, всемирно известный Винченцо Сбиокка!» Но они хватают меня, говорят об итальянском бешенстве, я хочу сказать rabbia, обо всяких странных случаях, уводят меня силой в соседнюю комнату, обращаются со мной как с больным, как с сумасшедшим. Проходит немного времени, и в эту комнату вбегает синьора Брагацци и падает в обморок. С ней случилось то же, что и со мной. Едва она кончила свою арию, зал загремел: «Bravo, bravissimo, Циннобер!», и все стали кричать, что нет на свете другой такой певицы, как Циннобер, а тот опять верещал свое проклятое «благодарю, благодарю!». Синьора Брагацци лежит в лихорадке и скоро испустит дух, а я спасаюсь бегством от обезумевшей публики. Прощайте, дорогой господин Валтазар!.. Если случайно увидите синьорино Циннобера, скажите ему, будьте добры, чтобы он не показывался на концертах в моем присутствии. А то я непременно схвачу его за его букашечьи лапки и засуну в контрабас через резонаторное отверстие, пускай он там всю жизнь играет кон церты и поет арии в свое удовольствие. Прощайте, любимый мой Валтазар, и не забрасывайте скрипки!
С этими словами господин Винченцо Сбиокка обнял остолбеневшего Валтазара и сел в коляску, которая быстро укатила прочь.
— Разве я не прав, — сказал про себя Валтазар, — разве я не прав: этот жуткий бесенок, этот Циннобер заколдован и насылает на людей нечистую силу.
В тот же миг мимо промчался какой-то молодой человек, бледный, растерянный, безумие и отчаяние были написаны на его лице. У Валтазара защемило сердце. Ему показалось, что это кто-то из его друзей, и он поспешил за ним в лес.
Пробежав шагов двадцать — тридцать, он различил референдария Пульхера, который остановился под высоким деревом и, устремив взгляд в небеса, говорил:
— Нет!.. Нельзя больше терпеть этот позор!.. Все надежды моей жизни погибли!.. Впереди только могила... Прощайте... жизнь... мир... надежда... и ты, любимая...
И отчаявшийся референдарий вынул из-за пазухи пистолет и приставил его к своему лбу.
Валтазар бросился к нему с быстротой молнии, выхватил у него и отшвырнул пистолет и воскликнул:
— Пульхер! Скажи на милость, что с тобой, что ты делаешь!
Несколько минут референдарий не мог прийти в себя. Он в полуобмороке опустился на траву; Валтазар сел рядом и стал говорить ему всякие утешительные слова, какие только был способен сказать, не зная причины его отчаяния!
Сто раз спрашивал Валтазар, что же это за беда такая случилась с референдарием, если у того возникла черная мысль о самоубийстве. Наконец Пульхер глубоко вздохнул и начал:
— Тебе известны, дорогой друг Валтазар, мои стесненные обстоятельства, ты знаешь, что все свои надежды я возлагал на вакансию тайного экспедитора, открывшуюся у министра иностранных дел; ты знаешь, с каким усердием, с каким прилежанием готовился я занять эту должность. Я представил свои труды, которые, как я узнал, к своей радости, получили полное одобрение министра. С какой уверенностью явился я сегодня утром на устный экзамен!.. В кабинете я застал уродливого недомерка, знакомого тебе, наверно, под именем господина Циннобера. Советник посольства, которому поручили провести экзамен, приветливо встретил меня и сказал мне, что этого же места домогается и господин Циннобер, ввиду чего он, советник, будет экзаменовать нас обоих. Затем он тихонько шепнул мне на ухо: «Можете не опасаться своего соперника, дорогой референдарий, работы, представленные маленьким Циннобером, из рук вон плохи!» Начался экзамен, я ответил на все до единого вопросы советника. Циннобер не знал ничего, совсем ничего; вместо того чтобы отвечать, он сопел и мямлил что-то нечленораздельное, так что понять ничего нельзя было. Непристойно дрыгая ножками, он даже несколько раз падал с высокого стула, и мне приходилось его поднимать. У меня сердце замирало от удовольствия; дружелюбные взгляды, которые бросал советник на карлика, я принимал за выражение горчайшей иронии... Экзамен кончился. Как описать мой ужас, меня словно вдавило в землю внезапной молнией, когда советник стал обнимать карлика и говорить ему: «Не человек, а сущее чудо!.. Какие знания... какое понимание... какой острый ум!», а потом мне: «Вы ввели меня в полное заблуждение, референдарий Пульхер... Вы же совсем ничего не знаете!.. И... простите, ваша манера подбадривать себя во время экзамена идет вразрез с правилами поведения, с приличиями! Вы даже не могли усидеть на стуле, вы же то и дело падали, и господину Цинноберу приходилось помогать вам подняться. Дипломаты должны быть совершенно невозмутимы и рассудительны... Adieu, господин референдарий!» Сперва я счел все это нелепым фарсом. Я отважился пойти к министру. А он велел передать мне, чтобы я постыдился докучать ему своим визитом, после того как столь непристойно вел себя на экзамене, — ему уже обо всем доложили! Место, которого я добивался, уже отдано господину Цинноберу!.. Итак, какая-то адская сила отняла у меня все надежды, и я добровольно жертвую жизнью, которая оказалась во власти темного рока!.. Оставь меня!..
— Нет, нет, нет, — воскликнул Валтазар, — прежде выслушай меня!
Он рассказал Пульхеру все, что знал о Циннобере, начиная с первого его появления близ ворот Керепеса; о том, что произошло у него самого с этим карликом в доме Моша Терпина, о том, что сейчас услышал от Винченцо Сбиокки.
— Совершенно ясно, — заключил он, — что за всеми проделками этого несчастного ублюдка кроется какая-то тайна, и поверь мне, друг Пульхер, если тут замешано какое-то адское колдовство, то нужно лишь воспротивиться ему со всей твердостью, было бы мужество, и победа придет... Поэтому долой уныние, долой скоропалительные решения. Давай сообща возьмемся за этого ведьменыша!..
— Ведьменыша! — обрадованно воскликнул референдарий. — Да, этот карлик — ведьменыш, гнуснейший ведьменыш, сомнений нет!.. Однако что же это с нами творится, брат Валтазар, не во сне ли мы?.. Ведьмовство... колдовство... разве все это давно не ушло в прошлое? Разве князь Пафнуциус Великий не ввёл уже много лет тому назад просвещение и не выгнал из нашей страны всякую нечисть, все непонятное, неужели к нам опять пробралась эта окаянная контрабанда?.. Черт возьми! Надо бы сразу же донести об этом полиции и таможенным чиновникам!.. Но нет, нет... виной этому несчастью только людское безумие или, как я, пожалуй, боюсь, чудовищное взяточничество... Этот распроклятый Циннобер, должно быть, невероятно богат. Недавно он стоял возле монетного двора, и люди указывали на него пальцами и кричали: «Поглядите на этого голубчика! Ему принадлежит все золото, которое там чеканят!»
— Успокойся, — отвечал Валтазар, — успокойся, друг референдарий, не золотом силен этот злодей, тут скрыто что-то другое!.. Верно, что князь Пафнуциус, на благо своему народу, на пользу своим потомкам, ввел просвещение, но все же осталось еще много диковинных и непонятных вещей. Я думаю, что чудо-другое сохранили, так сказать, впрок. Например, из невзрачнейших семян все же вырастают высочайшие, великолепнейшие деревья и даже разнообразнейшие плоды и хлебные злаки, которыми мы набиваем свою утробу. А пестрым цветкам и насекомым ведь все еще разрешается носить на их лепестках и крыльях ярчайшие краски и даже чудесные письмена, о которых никто не знает, масло ли это, гуашь или акварель, и никакому учителишке чистописания не то что не воспроизвести, а и не прочесть этого красивого почерка!.. Ого-го! Знаешь, референдарий, у меня в душе иногда происходит что-то невообразимое!.. Я бросаю свою трубку и шагаю по комнате, и какой-то странный голос шепчет мне, что я сам — чудо, что во мне орудует и толкает меня на всякие безумные выходки волшебник микрокосм!.. Но тогда, референдарий, я убегаю прочь, и вглядываюсь в природу, и понимаю все, что говорят мне цветы и воды, и меня охватывает небесное блаженство!..
— Ты говоришь как в бреду! — воскликнул Пульхер.
Но Валтазар, не обращая на него никакого внимания, простер руки куда-то вдаль, словно объятый какой-то страстной тоской...
— Прислушайся только, — воскликнул Валтазар, — прислушайся только, о референдарий, какой божественной музыки полон шум вечернего ветра в лесу!.. Слышишь, как громко теперь поют свою песнь родники? Как вступают прелестные голоса кустов и цветов?..
Референдарий напряг уши, чтобы услыхать музыку, о которой говорил Валтазар.
— И правда, — сказал он затем, — и правда, по лесу разносятся самые сладостные, самые дивные звуки, какие я когда-либо слышал, и они проникают мне глубоко в душу. Но это поют не вечерний ветер, не цветы, не кусты, о нет, мне кажется, будто это кто-то вдали играет на басах стеклянной гармоники[13].
Пульхер был прав. Полные, все более громкие аккорды, которые раздавались все ближе и ближе, действительно походили на звуки гармоники, но гармоники неслыханной величины и мощи. Когда друзья прошли немного дальше, им открылось такое волшебное зрелище, что они от изумления застыли, остановились как вкопанные. На небольшом расстоянии от них через лес медленно ехал незнакомец, одетый почти по-китайски, только на голове у него был пышный берет с красивыми перьями. Коляска его походила на открытую раковину из сверкающего хрусталя, оба высоких колеса были сделаны, казалось, из этого же материала. От их вращенья и возникали те прекрасные звуки, которые еще издали услыхали друзья. Коляску везли два белоснежных единорога в золотой сбруе, а на месте возницы сидел серебряный фазан, держа в клюве золотые вожжи. На запятках примостился большой золотой жук, который, размахивая сияющими крыльями, по-видимому, опахивал ими, как веером, удивительного седока раковины. Поравнявшись с друзьями, он приветливо кивнул им. В этот миг на Валтазара упал луч из сверкающего набалдашника длинной палки, которую держал в руке незнакомец, и, почувствовав глубоко в груди жгучий укол, студент вздрогнул и тихо ахнул...
Незнакомец с улыбкой взглянул на него и кивнул еще приветливее, чем прежде. Когда волшебная повозка скрылась в густых кустах, но еще не замерли первые звуки гармоники, Валтазар, вне себя от блаженства и восторга, бросился другу на шею, крича:
— Референдарий, мы спасены!.. Вот кто разрушит нечестивые чары Циннобера!..
— Не знаю, — сказал Пульхер, — не знаю, что со мной сейчас происходит, вижу ли я все это наяву или во сне. Но одно несомненно: меня охватывает неведомое блаженство, и в мою душу возвращаются отрада и надежда.
Как князь Варсануф завтракал лейпцигскими жаворонками и данцигской водкой, как на его кашемировые штаны село масляное пятно и как он возвел тайного секретаря Циннобера в чин тайного советника. — Доктор Проспер Альпанус и его книжки с картинками. — Как один швейцар клюнул в палец студента Фабиана, а тот ходил в платье со шлейфом и был поэтому осмеян. — Бегство Валтазара.
Нельзя больше скрывать, что министр иностранных дел, у которого господин Циннобер получил место тайного экспедитора, был потомком того самого барона Претекстатуса фон Мондшейна, что тщетно искал в книгах турниров и хрониках родословное древо феи Розабельверды. Он именовался, как и его предок, Претекстатус фон Мондшейн, отличался тонкой образованностью и приятнейшими манерами, никогда не путал «меня» и «мне», «вам» и «вас», подписываясь, пользовался французским начертанием букв, да и вообще писал разборчивым почерком и даже иногда сам работал, главным образом если погода была плохая. Князь Вар-сануф, преемник великого Пафнуция, нежно любил министра, потому что тот мог ответить на любой вопрос, на досуге играл с князем в кегли, знал толк в денежных операциях и несравненно танцевал гавот.
И вот однажды барон Претекстатус фон Мондшейн пригласил князя позавтракать лейпцигскими жаворонками и стаканчиком данцигской водки. Войдя в дом Мондшейна, князь застал в вестибюле среди множества учтивейших дипломатов маленького Циннобера, который, опершись на трость, сверкнул на него глазенками и, не поворачиваясь к нему больше, запустил себе в рот жареного жаворонка, какового только что стащил со стола. При виде малыша князь милостиво улыбнулся ему и сказал министру:
— Мондшейн! Что это за маленький, красивый, смышленый человек у вас в доме?.. Это, наверно, тот, кто готовит доклады, написанные прекрасным стилем и почерком, которые я последнее время от вас получаю?
— Ну, конечно, ваша милость, — отвечал Мондшейн. — Сама судьба даровала его мне, это самый талантливый, самый умелый работник в моей канцелярии. Его фамилия Циннобер. и я всячески рекомендую этого превосходного молодого человека вашему благосклонному вниманию, мой дорогой князь!.. Он у меня всего несколько дней.
— И именно поэтому, — вставил какой-то красивый молодой человек, тем временем подошедший, — и именно поэтому, позвольте заметить, ваше превосходительство, мой маленький коллега не отправил еще ни одной записки. Доклады, имевшие счастье заслужить ваше, мой светлейший князь, благорасположение, составлены мной.
— Зачем вы суетесь? — гневно прикрикнул на него князь.
Циннобер притиснулся вплотную к князю и, чавкая от жадности, уписывал жаворонка. Доклады, о которых шла речь, были действительно составлены этим молодым человеком, но...
— Зачем вы суетесь? — кричал князь. — Вы же еще и не брались за перо!.. И в непосредственной близости от меня вы уписываете жареных жаворонков, отчего, как я должен, к великой своей досаде, отметить, на моих новых кашемировых штанах уже появилось масляное пятно, да еще так неприлично чавкаете — все это ясно доказывает вашу полную непригодность к какой бы то ни было дипломатической карьере!.. Ступайте-ка домой и никогда больше не попадайтесь мне на глаза, разве что принесете средство от пятен для моих штанов... Может быть, тогда я и сменю гнев на милость! — Затем он обратился к Цинноберу:— Такие юноши, как вы, уважаемый Циннобер, — украшение государства и заслуживают почетного отличия!.. Отныне вы тайный советник по особым делам, мой дорогой!
— Премного благодарен, — проскрипел Циннобер, проглатывая последний кусок и вытирая мордочку обеими ладошками, — премного благодарен, уж как-нибудь справлюсь.
— Бравая уверенность в себе, — сказал князь, повышая голос, — бравая уверенность в себе свидетельствует о внутренней силе, которой и должен обладать достойный государственный деятель!
И это изречение князь запил стаканчиком водки, собственноручно поднесенным ему министром и пришедшимся ему очень по вкусу...
Новоиспеченного советника усадили между князем и министром. Он поглощал невероятные количества жаворонков, пил вперемежку малагу и водку, верещал и бормотал что-то сквозь зубы и, едва доставая до стола своим острым носом, вовсю орудовал ручками и ножками.
Когда завтрак кончился, князь и министр в один голос воскликнули:
— Он человек английского воспитания, этот тайный советник по особым делам!..
— У тебя, — сказал Фабиан своему другу Валтазару, — у тебя такой веселый вид, глаза твои горят каким-то особенным огнем... Ты чувствуешь себя счастливым? Ах, Валтазар, тебе снится, наверно, прекрасный сон, но я должен разбудить тебя, это долг друга.
— О чем ты, что случилось? — спросил Валтазар встревоженно.
— Да, — продолжал Фабиан, — да!.. Я должен тебе это сказать! Соберись с силами, друг мой!.. Пойми, что нет, наверно, на свете беды, которая поражала бы больнее, но забывалась бы легче, чем именно эта!.. Кандида...
— Боже мой, — вскричал в ужасе Валтазар, — Кандида!.. Что с Кандидой?.. Она погибла... она умерла?
— Успокойся, — продолжал Фабиан, — успокойся, друг мой!.. Кандида не умерла, но как бы умерла для тебя!.. Знай, что маленький Циннобер стал тайным советником по особым делам и почти обручен с прекрасной Кандидой, которая, говорят, почему-то влюбилась в него до безумия.
Фабиан ожидал, что сейчас Валтазар разразится бурными, полными отчаяния жалобами и проклятьями. А тот сказал со спокойной улыбкой:
— Если в этом все дело, никакой беды нет и огорчаться мне нечего.
— Ты больше не любишь Кандиду? — спросил Фабиан изумленно.
— Я люблю, — отвечал Валтазар, — я люблю это небесное дитя, эту прелестную девушку со всей страстью, со всей увлеченностью, какая только может пылать в груди юноши! И я знаю... ах, я знаю, что Кандида тоже любит меня, только она опутана гнусным колдовством, но скоро я разорву путы этого изверга, скоро я уничтожу этого урода, заморочившего бедняжку...
И Валтазар подробно рассказал своему другу о том удивительном незнакомце в странном экипаже, которого он встретил в лесу. В заключение он сказал, что когда луч, сверкнувший из палки этого волшебного существа, кольнул его, Валта зара, в грудь, у него возникла твердая уверенность, что Цин-нобер — всего-навсего бесенок, чьей власти этот незнакомец положит конец.
— Откуда, — воскликнул Фабиан, когда его друг кончил, — откуда, Валтазар, у тебя такие несусветные, такие бредовые мысли?.. Человек, которого ты принимаешь за волшебника, не кто иной, как доктор Проспер Альпанус, он живет в своем загородном доме неподалеку от Керепеса. О нем действительно ходят такие нелепые слухи, что его можно счесть чуть ли не вторым Калиостро[14]; но в этом он сам виноват. Он любит окутывать себя мистическим туманом, делая вид, будто знаком с глубочайшими тайнами природы и повелевает неведомыми силами, и притом выдумки у него самые причудливые. Например, экипаж его устроен так, что человек с живым и пылким воображением, вроде тебя, мой друг, легко примет все это за явление из какой-то диковинной сказки. Итак, послушай!.. Его кабриолет имеет форму раковины и сплошь посеребрен, а между колесами приделана шарманка, которая при их движении играет сама собой. За серебряного фазана ты принял, конечно, его маленького грума в белых одеждах, а за надкрылья золотого жука, разумеется, раскрытый зонтик. К головам обеих своих белых лошадок он велит прикреплять большие рога, — только чтобы все выглядело почудеснее. Верно, кстати сказать, что у доктора Альпануса есть красивая испанская трость с великолепно сверкающим кристаллом, который насажен на нее как набалдашник и об удивительном действии которого рассказывают или, вернее, выдумывают всякие чудеса. Луч, испускаемый этим кристаллом, говорят, невыносим для глаз. А если доктор накинет на него легкое покрывало, то, направив на кристалл твердый взгляд, можно, говорят, увидеть в нем, как будто в вогнутом зеркале, тот образ, который носишь в душе...
— В самом деле, — прервал Валтазар своего друга, — в са мом деле? Так говорят?.. А что еще рассказывают о докторе Проспере Альпанусе?
— Ах, — отвечал Фабиан, — не заставляй меня разглагольствовать об этих глупостях. Ты ведь знаешь, что и поныне есть еще фантазеры, которые, наперекор здравому смыслу, верят во всякие так называемые чудеса и бабьи сказки.
— Признаюсь тебе, — продолжал Валтазар, что я вынужден причислить к этим фантазерам, которым чужд здравый смысл, себя самого. Посеребренное дерево отличается от прозрачного хрусталя, шарманка звучит не так, как гармоника, серебряный фазан отличается от грума, а зонтик от золотого жука. Одно из двух: либо удивительный незнакомец, которого я встретил, не был доктором Проспером Альпанусом, о котором ты говоришь, либо этот доктор и в самом деле владеет необыкновенными тайнами.
— Чтобы, — сказал Фабиан, — чтобы полностью излечить тебя от твоего странного фантазерства, лучше всего отвести тебя прямо к доктору Просперу Альпанусу. Тогда ты сам убедишься, что господин доктор — обыкновеннейший врач и отнюдь не разъезжает на единорогах с серебряными фазанами и золотыми жуками.
— Ты высказал, — отвечал Валтазар, и у него загорелись глаза, — ты высказал, друг мой, самое сокровенное желание моей души... Давай же сразу и отправимся в путь.
Вскоре они стояли перед запертыми решетчатыми воротами парка, в самом центре которого находился дом доктора Альпануса.
— Как же нам войти? — сказал Фабиан.
— Я думаю, надо постучать, — ответил Валтазар и взялся за металлическую колотушку, которая висела у самого замка.
Как только он поднял колотушку, раздался подземный рокот, похожий на отдаленный гром, и словно бы замер где-то в глубине. Ворота сада медленно распахнулись, друзья вошли внутрь и зашагали по длинной, широкой аллее, в конце которой увидели дом.
— Находишь ли ты здесь, — сказал Фабиан, — что-либо необыкновенное, волшебное?
— Мне думается, — отвечал Валтазар, — что ворота отворились все-таки не совсем обычным способом, да и все здесь, сам не знаю почему, кажется мне таким чудесным, таким магическим... Разве где-нибудь в окрестностях есть такие великолепные деревья, как здесь, в этом парке?.. Ведь иные дерева, иные кусты с их блестящими стволами и изумрудными листьями словно бы явились из чужой, незнакомой страны...
Фабиан заметил двух лягушек необыкновенной величины, которые, скача по обе стороны от путников, сопровождали их от самых ворот.
— Хорош парк, если в нем водятся такие твари! — воскликнул Фабиан и наклонился, чтобы поднять камешек, которым он хотел швырнуть в веселых лягушек. Те прыгнули в кусты и уставились на него блестящими человеческими глазами. — Погодите, погодите! — воскликнул Фабиан, прицелился в одну из них и швырнул камень.
Но в тот же миг заквакала сидевшая у дороги уродливая старушонка:
— Нахал! Нечего бросать камни в честных людей, которые должны зарабатывать на кусок хлеба тяжелой работой в этом саду!
— Пойдем, пойдем же! — в ужасе пробормотал Валтазар: он-то заметил, что в старуху обернулась лягушка. Заглянув за кусты, он убедился в том, что другая лягушка, превратившаяся теперь в маленького старичка, занималась выпалыванием лебеды...
Перед домом была большая, красивая лужайка, где и паслись оба единорога, в то время как воздух оглашали великолепнейшие аккорды.
— Теперь-то ты видишь, теперь-то ты слышишь? — спросил Валтазар.
— Я не вижу ничего, — отвечал Фабиан, — кроме двух сивок, которые щиплют травку, а что касается звуков, то здесь, наверно, развешаны эоловы арфы.
Прекрасная в своей простоте и соразмерности архитектура этого одноэтажного дома восхитила Валтазара. Он дернул за шнурок звонка, дверь тотчас же отворилась, и большая, похожая на страуса, блестящая золотисто-желтая птица предстала друзьям в роли швейцара.
— Вот так ливрея, — сказал Фабиан Валтазару, — ну и ливрея!.. Если дать на чай этому малому, то еще вопрос, есть ли у него руки, чтобы сунуть монету в жилетный карман!
С этими словами он повернулся к страусу, ущипнул его за блестящий пушок, топорщившийся у него под клювом, как пышное жабо, и сказал:
— Доложи-ка о нас господину доктору, мой обаятельный друг!
Но страус произнес только «квирр» и клюнул Фабиана в палец.
— Черт возьми, — закричал Фабиан, — этот малый, видимо, и впрямь гнусная птица.
В тот же миг отворилась внутренняя дверь, и к друзьям вышел сам доктор... Щуплый, бледный человечек!.. На голове у него была маленькая бархатная шапочка, из-под которой струились длинными локонами прекрасные волосы, одет он был в длинную, цвета охры индийскую хламиду, а обут в маленькие красные сапожки на шнурках, отороченные не то пестрым мехом, не то блестящим птичьим пухом. Его лицо было воплощением спокойствия и добродушия, странным только казалось, что если присмотреться поближе, попристальней, то из лица его словно бы выглядывало, как из стеклянного вместилища, еще одно, меньшее личико.
— Я увидел, — тихо сказал с милой улыбкой Проспер Альпанус, несколько растягивая слова, — я увидел вас, господа, из окна, да я и раньше знал, по крайней мере относительно вас, дорогой господин Валтазар, что вы придете ко мне... Пожалуйте за мной!..
Проспер Альпанус привел их в высокую круглую комнату, сплошь увешанную небесно-голубыми гардинами. Свет проникал сюда сверху через пробитое в куполе окно и бросал свои лучи на отполированный до блеска мраморный стол с опорой в виде сфинкса, стоявший посреди комнаты. Решительно ничего необыкновенного здесь больше не было.
— Чем могу вам служить? — спросил Проспер Альпанус.
Собравшись с духом, Валтазар рассказал обо всем, что произошло с маленьким Циннобером со времени его появления в Керепесе, и под конец выразил свою твердую уверенность в том, что он, Проспер Альпанус, и есть тот добрый маг, который положит конец подлому, отвратительному колдовству Цинно-бера.
Проспер Альпанус постоял молча в глубокой задумчивости. Наконец, когда прошло, наверно, несколько минут, он тихо заговорил с серьезным видом:
— После всего, что вы, Валтазар, мне рассказали, не подлежит сомнению, что с делом маленького Циннобера связаны какие-то особые и таинственные обстоятельства... Но прежде всего нужно узнать врага, с которым борешься, определить причину, действие которой хочешь отменить... Надо полагать, что маленький Циннобер не кто иной, как человечек-корневи-чок. Сейчас поглядим в справочник.
С этими словами Проспер Альпанус дернул за один из шелковых шнурков, свисавших кругом с потолка. Одна из гардин с шумом раздвинулась, открыв глазам большие фолианты в сплошь золоченых переплетах, и вниз скатилась изящная, воздушно-легкая лесенка из кедрового дерева. Проспер Аль панус взобрался по этой лесенке и, достав какой-то фолиант из верхнего ряда, положил его на мраморный стол, но сперва тщательно стряхнул с книги пыль большим веником из блестящих павлиньих перьев.
— Этот труд, — сказал он затем, — трактует о корневичках, которые полностью представлены здесь на рисунках. Может быть, вы найдете среди них своего врага Циннобера, и тогда он в наших руках.
Когда Проспер Альпанус раскрыл книгу, друзья увидели множество аккуратно раскрашенных гравюр, изображавших диковиннейших уродцев с самыми что ни на есть нелепыми рожицами. Но как только Проспер дотронулся до одного из этих нарисованных человечков, тот ожил, выпрыгнул на мраморный стол и принялся препотешно скакать и кривляться, он щелкал пальчиками, выделывал кривыми ножками великолепные пируэты и антраша и верещал в лад этим движеньям «квирр-квапп-пирр-папп», пока Проспер не схватил его за головку и не положил назад в книгу, где он сразу же распластался и сплющился в пеструю картинку.
Таким же способом были просмотрены все рисунки этой книги, но всякий раз, когда Валтазару хотелось уже воскликнуть: «Это он, это Циннобер!», студент, присмотревшись получше, убеждался, к своему огорчению, что пляшущий перед ним человечек совсем не Циннобер.
— Это довольно странно, — сказал Проспер Альпанус, когда книга кончилась. — Однако, — продолжал он, — Циннобер может быть даже каким-нибудь гномом. Поглядим-ка.
Сказав это, он с редким проворством снова взбежал по кедровой лесенке, достал другой фолиант, старательно стряхнул с него пыль, положил его на мраморный стол и раскрыл со словами:
— Этот труд трактует о гномах, может быть, мы поймаем Циннобера в этой книге.
Друзья снова увидели множество аккуратно раскрашенных гравюр, изображавших отвратительных коричнево-желтых уродов. И когда Проспер Альпанус дотрагивался до них, они начинали визгливо ныть, затем наконец неуклюже вылезали и катались, брюзжа и ворча, по мраморному столу, пока доктор не вдавливал их опять в книгу.
Циннобера Валтазар и среди них не нашел.
— Странно, чрезвычайно странно, — сказал доктор и задумчиво помолчал.
— Это не может быть, — продолжал он затем, — это не может быть король жуков, поскольку король жуков, как я точно знаю, именно сейчас занят в других местах; маршал пауков это тоже не может быть, поскольку маршал пауков хоть и уродлив, но смышлен и ловок и живет собственным трудом, не присваивая себе чужих заслуг... Странно... Очень странно...
Он опять помолчал несколько минут, благодаря чему стали ясно слышны всякие дивные голоса, доносившиеся отовсюду то отдельными звуками, то полными, нарастающими аккордами.
— У вас всегда и везде довольно приличная музыка, дорогой господин доктор, — сказал Фабиан.
Проспер Альпанус, казалось, вовсе не замечал Фабиана, он смотрел только на Валтазара, сперва он простер к нему руки, а потом зашевелил пальцами, словно окропляя его какой-то невидимой жидкостью.
Наконец доктор схватил обе руки Валтазара и строго, но дружелюбно сказал:
— Только чистейшее согласие психического начала с законом дуализма способствует успеху операции, которую я сейчас произведу. Следуйте за мной!..
После того как они прошли вслед за доктором через множество комнат, где не было ровно ничего примечательного, кроме нескольких странных животных, занятых чтением, письмом, рисованием и танцами, отворились какие-то две двустворчатые двери, и друзья очутились перед плотным занавесом, за которым и исчез Проспep Альпанус, оставив их в кромешной темноте. Занавес этот, шурша, распахнулся, и друзья оказались в каком-то овальном, по-видимому, зале, где царил магический полумрак. Стоило посмотреть на стены, как взгляд словно бы терялся в необозримых зеленых рощах и цветущих лугах с журчащими ручьями и родниками. Таинственное дыхание какого-то неведомого благовония разносило, казалось, сладостные звуки гармоники. Проспер Альпанус появился в сплошь белой, как у брамина, одежде и, поставив посреди зала большое круглое хрустальное зеркало, накинул на него легкое покрывало.
— Подойдите, — сказал он глухо и торжественно, — подойдите к этому зеркалу, Валтазар, сосредоточьте все свои мысли на Кандиде... Пожелайте всей душой, чтобы она показалась вам в тот момент, который существует сейчас во времени и пространстве...
Валтазар поступил, как ему было велено, а Проспер Альпанус, став у него за спиной, принялся обеими руками описывать около него круги.
Через несколько секунд из зеркала поплыл голубоватый туман. Кандида, прекрасная Кандида появилась во всей своей прелести, как живая! Но рядом с ней, совсем рядом с ней, сидел мерзкий Циннобер и пожимал ей руки, и целовал ее... И Кандида, обняв урода одной рукой, ласкала его!.. Валтазар хотел громко вскрикнуть, но Проспер Альпанус крепко схватил его за плечи, и крик замер у него в груди.
— Спокойнее, — тихо сказал Проспер, — спокойнее, Валтазар!.. Возьмите эту трость и нанесите несколько ударов малышу, только не трогайтесь с места.
Сделав это, Валтазар, к своей радости, увидел, как малыш скорчился, перекувырнулся, забарахтался по земле!.. В ярости Валтазар прыгнул вперед, но тут эта картина померкла и расплылась, и Проспер Альпанус с силой оттащил Валтазара назад, громко крича:
— Остановитесь!.. Если вы разобьете это магическое зеркало, мы все пропали!.. Выйдем на свет.
По приказанию доктора друзья покинули зал и вышли в соседнюю светлую комнату.
— Слава богу, — воскликнул Фабиан, глубоко вздохнув, — слава богу, что мы уже не в этом проклятом зале. От спертого воздуха у меня чуть не лопнуло сердце, а эти дурацкие фокусы вызывали у меня глубокое отвращение.
Валтазар хотел было ответить, но тут вошел Проспер Альпанус.
— Теперь, — сказал он, — теперь совершенно ясно, что этот безобразный Циннобер — не корневичок и не гном, а самый обыкновенный человек. Но тут замешана какая-то таинственная волшебная сила, распознать которую мне еще не удалось, и именно поэтому я пока не могу помочь... Зайдите кс мне вскоре еще раз. Валтазар, мы поглядим, как быть дальше. До свиданья!..
— Значит, — сказал Фабиан, подступая вплотную к доктору, — значит вы, господин доктор, волшебник, и все ваше волшебство бессильно даже против этого маленького, жалкогс Циннобера?.. Знаете ли вы; что в моих глазах вы с вашими пестрыми картинками, куколками, магическими играми и всей остальной дребеденью самый настоящий, законченный шарлатан?.. Валтазар-то влюблен и пишет стихи, ему-то вы можете внушить что угодно, но меня вы не проведете!.. Я человек просвещенный и не признаю никаких чудес!
— Думайте, — отвечал Проспер Альпанус, рассмеявшись громче и веселее, чем того можно было ожидать от него, — думайте все, что вам угодно. Но даже если я и не совсем волшебник, на иные славные штучки я горазд...
— На штучки из «Магии» Виглеба[15], наверно, или еще какие-нибудь в этом же роде! — воскликнул Фабиан. — Ну, так куда вам до нашего профессора Моша Терпина, вы ему в подметки не годитесь: ведь этот честный человек всегда показывает нам, что все происходит естественным образом, он не окружает себя такой таинственной обстановкой, как вы, господин доктор... Итак, честь имею откланяться!
— О, — сказал доктор, — неужели в таком гневе вы и уйдете от меня?
С этими словами он несколько раз тихо погладил Фабиану обе руки от плеч до запястий, отчего тот как-то опешил и смущенно воскликнул:
— Что вы делаете, господин доктор!
— Ступайте, господа, — сказал доктор, — вас, господин Валтазар, я надеюсь довольно скоро увидеть снова... Скоро найдется способ помочь вам!
— А на чай, приятель, ты все-таки не получишь! — бросил Фабиан, выходя, золотисто-желтому швейцару и ущипнул его за жабо.
Но швейцар и на этот раз не сказал ничего, кроме «квирр», и снова клюнул Фабиана в палец.
— Скотина! — воскликнул Фабиан и побежал прочь.
Обе лягушки не преминули вежливо проводить обоих друзей до ворот сада, которые отворились и затворились с глухим грохотом.
— Не пойму, — сказал Валтазар, шагая за Фабианом по проселочной дороге, — никак не пойму, брат, что это за странная на тебе сегодня куртка с такими ужасно длинными полами и такими короткими рукавами.
Фабиан, к своему изумлению, увидел, что его короткая курточка вытянулась сзади до самой земли, а зато рукава ее, обычно сверхдлинные, сели до самых локтей.
— Черт знает что такое! — воскликнул он и принялся одергивать рукава и шевелить плечами. Это вроде бы помогло, но, когда они проходили через городские ворота, рукава снова так сели, а полы так вытянулись, что вскоре, несмотря ни на какие одергиванья и пошевеливанья, руки Фабиана были обнажены до плеч, а сзади у него волочился шлейф, который делался все длиннее и длиннее. Прохожие останавливались и хохотали во все горло, десятки уличных мальчишек с криками ликованья бегали по длинному подолу и сбивали Фабиана с ног, и, когда он опять поднимался, шлейф ни на пядь не укорачивался, нет, он оказывался еще длиннее! Смех, веселье и гиканье делались все неистовей, пока наконец полуобезумев-ший Фабиан не бросился в открытую дверь какого-то дома... И шлейф сразу исчез.
Валтазару было некогда особенно удивляться этим колдовским странностям: его схватил референдарий Пульхер, затащил в отдаленную улочку и сказал:
— Как, неужели ты еще не удрал и осмеливаешься здесь показываться? Ведь тебя уже разыскивает университетский надзиратель с ордером на арест.
— Что такое, о чем ты говоришь? — спросил Валтазар с изумлением.
— Безумие, — продолжал референдарий, — безумие ревности довело тебя до того, что ты нарушил неприкосновенность жилья, злонамеренно ворвался в дом Моша Терпина, напал на Циннобера у его невесты и до полусмерти избил этого сморчка!
— Помилуй! — вскричал Валтазар. — Меня же целый день не было в Керепесе, это гнусная ложь!..
— Тише, тише, — прервал его Пульхер. — Твое спасенье — нелепая затея Фабиана надеть платье со шлейфом. Сейчас всем не до тебя!.. Увильнуть бы тебе только от позорного ареста, а уж остальное мы потом уладим. Не появляйся у себя на квартире!..
Дай мне свои ключи, я пришлю тебе все, что нужно... Скорей в Вышний Якобсгейм!
И референдарий потащил Валтазара через отдаленные улицы, а затем через городские ворота в деревню Вышний Якобсгейм, где знаменитый ученый Птоломей Филадельф писал свою замечательную книгу о неведомом племени студентов.
Как тайного советника Циннобера причесали в его саду и как он выкупался в росе. — Орден Зеленокрапчатого тигра. — Счастливая мысль, осенившая одного театрального портного. — Как фрейлейн фон Розеншён облилась кофе и Проспер Альпанус уверил ее в своей дружбе.
Профессор Мош Терпин утопал в блаженстве.
— Могло ли, — говорил он сам себе, — могло ли выпасть на мою долю большее счастье, чем то, что в мой дом пришел студентом этот славный тайный советник по особым делам?.. Он женится на моей дочери, станет моим зятем, через него я добьюсь расположения славного князя Варсануфа и поднимусь по лестнице, по которой взбирается мой великолепный Цинно-берчик... Порой, правда, мне самому непонятно, как могла моя девочка, моя Кандида, до безумия влюбиться в этого крохотульку. Вообще-то ведь женщины обращают больше внимания на красивую внешность, чем на какие-то таланты, а как погляжу иногда на этого недомерка по особым делам, то кажется мне, что он не совсем красив... даже... bossu[16]... тсс... тсс... у стен есть уши... Он любимец князя, он будет подниматься все выше, выше... и он мой зять!..
Мош Терпин был прав: Кандида проявляла решительную симпатию к малышу, и если кто-либо, кого странные выходки Циннобера не очаровывали, давал понять, что этот тайный советник в сущности неприятный уродец, сразу же заводила речь о прекрасных волосах, которыми его наделила природа.
И когда Кандида заводила такие речи, никто не усмехался язвительней, чем референдарий Пульхер.
Он следил за каждым шагом Циннобера, и в этом верным помощником референдарию был тайный секретарь Адриан, тот самый молодой человек, который из-за цинноберовского колдовства чуть не вылетел из канцелярии министра и вернул себе благорасположение князя лишь тем, что вручил ему превосходное средство от пятен.
Тайный советник Циннобер жил в прекрасном доме с еще более прекрасным садом, в середине которого находился окруженный густыми кустами участок, где цвели великолепные розы.
Замечено было, что через каждые девять дней Циннобер тихонько встает на рассвете, одевается, каких трудов это ему ни стоит, без всякой помощи слуг, спускается в сад и исчезает в окружающих розарий кустах.
Почуяв тут какую-то тайну, Пульхер и Адриан отважились однажды ночью, когда Циннобер, как они узнали от его камердинера, уже девять дней не посещал розария, перелезть через /каменную ограду сада и спрятаться в кустарнике.
Едва забрезжил рассвет, как они увидели появившегося в саду малыша: он сопел и фыркал, потому что, когда он прохо дил по клумбам, покрытые росой стебли и ветки хлестали его по носу.
Как только он достиг розария, по кустам пронеслось сладкозвучное дуновение, и благоухание роз стало пронзительнее. Какая-то прекрасная окутанная покрывалом женщина спустилась на крыльях, которые были у нее за плечами, села на изящнейший стул, тихо сказала: «Пойди ко мне, деточка», привлекла к себе маленького Циннобера и стала расчесывать его длинные, падавшие на спину волосы золотым гребнем. Это было малышу, по-видимому, очень приятно, ибо он жмурил глазки, вытягивал ножки и мурлыкал, почти как кот. Так продолжалось минут пять, а потом эта волшебная женщина еще раз провела по темени малыша пальцем, и Пульхер с Адрианом увидели на голове Циннобера узкую, блестящую, как огонь, полоску.
— Прощай, милое мое дитя! — сказала женщина. — Будь умницей, будь умницей, старайся быть как можно умней!
— Adieu, мамочка, — отвечал малыш, — я и так достаточно умен, не надо это так часто мне повторять...
Женщина медленно поднялась и исчезла в воздухе.
Пульхер и Адриан оцепенели от удивления. Но когда Цин-нобер уже входил, референдарий выпрыгнул из кустов и громко воскликнул:
— Доброе утро, господин тайный советник по особым делам! До чего же красиво вас причесали!
Циннобер оглянулся и, увидев референдария, пустился наутек. Но поскольку он был неуклюж и нетверд на ногах, то споткнулся, упал в высокую траву, которая сомкнулась над ним, и выкупался в росе. Подбежавший Пульхер помог ему подняться, но Циннобер только проворчал:
— Сударь, как это вы проникли в мой сад? Убирайтесь к черту!
И, подпрыгивая, помчался изо всех сил в дом.
Пульхер написал Валтазару об этом диковинном происшествии и обещал следить за волшебным гаденышем вдвое внимательней. Циннобера случившееся с ним привело, по-видимому, в безутешно печальное состояние. Он велел уложить себя в постель и так стонал и охал, что весть о его внезапном заболевании вскоре дошла до министра Мондшейна, до князя Вар-сануфа.
Князь Варсануф тотчас послал к своему маленькому любимцу своего лейб-медика.
— Высокочтимый тайный советник по особым делам, — сказал лейб-медик, пощупав пульс, — вы приносите себя в жертву государству. Напряженная работа свалила вас на одр болезни, постоянные думы оказались причиной испытываемых вами несказанных страданий! У вас очень бледное и осунувшееся лицо, но ваша драгоценная голова страшно пылает! Ай, ай, ай! Надеюсь, не воспаление мозга? Неужели благо государства довело вас до такой беды? Едва ли!.. Позвольте, однако!..
Лейб-медик увидел, по всей вероятности, ту же багровую полосу на голове Циннобера, которую заметили Пульхер и Адриан. Сделав издали несколько магнетических пассов и подув на больного со всех сторон, отчего тот громко стонал и хныкал, врач хотел провести рукой над его головою и нечаянно дотронулся до нее. Тут Цинобер, кипя от злости, подпрыгнул и своей маленькой костлявой ладошкой влепил склонившемуся над ним лейб-медику такую пощечину, что по всей комнате гул пошел.
— Чего вы хотите от меня, — закричал Циннобер, — чего вы хотите от меня, зачем вы царапаете мне голову? Я вовсе не болен, я здоров, совершенно здоров, я сейчас встану и поеду к министру на совещание. Убирайтесь отсюда!..
Перепуганный лейб-медик поспешил удалиться. А когда он рассказал, как с ним обошлись, князю Варсануфу, тот в восторге воскликнул:
— Какая ретивость в служении государству!.. Какое достоинство, какое величие в манере держать себя!.. Ну что за человек этот Циннобер!..
— Многоуважаемый тайный советник по особым делам, — сказал маленькому Цинноберу министр Претекстатус фон Мондшейн, — как славно, что вы, несмотря на болезнь, явились на совещание. Я составил памятную записку по поводу важного дела с какатукским двором, составил сам, и прошу, чтобы вы прочли ее князю, ибо от вашего талантливого чтения она выиграет, и ее автором князь тогда признает меня.
А памятную записку, которой хотел блеснуть Претекстатус, написал не кто иной, как Адриан.
Министр отправился с малышом к князю... Циннобер извлек из кармана записку, которую ему дал министр, и начал читать. Но поскольку это у него никак не получалось и он только мямлил что-то невнятное, министр отобрал у него бумагу и стал читать сам.
Князь пришел, по-видимому, в полный восторг, он выражал свое одобрение, то и дело восклицая:
— Прекрасно... отлично сказано... великолепно... в самую точку!
Как только министр кончил, князь бросился к маленькому Цинноберу, высоко поднял его, прижал к груди, как раз к тому месту, где на нем (на князе) сияла большая звезда Зеленокрапчатого тигра и в слезах, запинаясь и всхлипывая, забормотал:
— Нет!.. Такой человек... Такой талант!.. Такое усердие!.. Такая любовь!.. Это что-то невероятное... Невероятное! — Потом прибавил спокойнее: — Циннобер!.. Я назначаю вас своим министром!.. Будьте верны и преданы отечеству, будьте надежным слугой Варсануфам, которые вас ценят и любят.
И наконец, бросив недовольный взгляд на министра, он сказал:
— Я замечаю, дорогой барон фон Мондшейн, что с некоторых пор ваши силы идут на убыль. Отдых в ваших имениях подействует на вас благотворно!.. Прощайте!..
Министр фон Мондшейн удалился, шепча сквозь зубы что-то невразумительное и сжимая взглядом Циннобера, который, по своему обыкновению, подпершись сзади палочкой и став на цыпочки, гордо и дерзко озирался по сторонам.
— Я должен, — сказал затем князь, — я должен наградить вас, мой дорогой Циннобер, по вашим большим заслугам; примите поэтому из моих рук орден Зеленокрапчатого тигра!
Князь хотел надеть на него орденскую ленту, немедленно поданную для этого камердинером; но из-за уродливого телосложения Циннобера лента никак не принимала на нем должного положения: она то оказывалась неподобающе высоко, то столь же неподобающе съезжала вниз.
В этом, как и во всяком другом таком деле, имеющем самое прямое отношение ко благу государства, князь очень любил точность. Прикрепленному к ленте ордену Зеленокрапчатого тигра надлежало находиться между подвздошной костью и копчиком, в трех шестнадцатых дюйма наискось от него. Этого никак не удавалось добиться. Сколько ни трудились камердинер, три пажа и сам князь, все их усилия оставались напрасны. Коварная лента все время соскальзывала с нужного места, и Циннобер раздраженно заверещал:
— Хватит меня тормошить, пускай эта дурацкая побрякушка висит как ей угодно, все равно я теперь министр и министром останусь!..
— Зачем, — разгневавшись, сказал князь, — зачем я держу советников по орденским делам, если в отношении лент действуют такие нелепые правила, противоречащие моей воле?.. Терпение, дорогой министр Циннобер! Скоро тут все изменится!
Для обсуждения вопроса о том, как ловчее всего украсить министра Циннобера лентой Зеленокрапчатого тигра, князь велел созвать совет по орденским делам, в который были дополнительно введены два философа и один естествоиспытатель, остановившийся здесь проездом, по пути с Северного полюса[17]. Чтобы члены совета как следует собрались с силами для столь важного совещания, им всем было приказано за неделю до него перестать думать, а чтобы успешнее выполнить этот приказ и все же не прекращать деятельности на пользу государству, заниматься тем временем счетоводством. Улицы перед дворцом, где советникам, философам и естествоиспытателю предстояло заседать, были устланы толстым слоем соломы, чтобы мудрецам не мешал грохот повозок, и именно поэтому не разрешалось барабанить, музицировать и даже громко разговаривать вблизи дворца. А в самом дворце все ходили в толстых войлочных туфлях и объяснялись знаками.
Уже целых семь дней, с раннего утра до позднего вечера, продолжались заседания, а до решения было еще далеко.
Потеряв терпение, князь то и дело посылал передать им, чтобы они, черт возьми, придумали наконец что-нибудь путное. Но это нисколько не помогало.
Естествоиспытатель исследовал в меру своих возможностей естество Циннобера, измерил высоту и длину его нароста на спине и представил совету точнейшие расчеты по этому поводу. Он же внес наконец предложение пригласить на совещание театрального портного.
Каким бы странным ни могло показаться это предложение, со страху и с горя его приняли единогласно.
Театральный портной Кеес был человек необычайно изворотливый, хитрый. Как только ему изложили суть этого трудного дела, как только он ознакомился с расчетами естествоиспытателя, у портного нашелся великолепный способ заставить орденскую ленту сидеть как следует.
Он рекомендовал пришить к грудке и спинке сюртука из вестное число пуговиц и пристегнуть ленту. Проделанный опыт увенчался полным успехом.
Князь пришел в восторг и одобрил предложение совета разделить отныне орден Зеленокрапчатого тигра на разные классы по числу пуговиц, вручаемых вместе с ним. Например, орден Зеленокрапчатого тигра с двумя пуговицами, с тремя пуговицами и т. д. В виде особого отличия, притязать на которое никто больше но мог, министр Циннобер получил орден с двадцатью брильянтовыми пуговицами, ибо именно двадцать пуговиц потребовала странная форма его туловища.
Портной Кеес получил орден Зеленокрапчатого тигра с двумя золотыми пуговицами и поскольку, несмотря на счастливую мысль, осенившую его, князь считал его скверным портным и одеваться у него не хотел, был назначен Действительным Тайным Главным Княжеским Костюмером...
Доктор Проспер Альпанус задумчиво глядел на свой парк из окна своего загородного дома. Всю ночь напролет он составлял гороскоп Валтазара и при этом выяснил кое-что относительно маленького Циннобера. Но важнее всего было для доктора то, что произошло с малышом в саду, когда за ним подглядывали Пульхер и Адриан. Проспер Альпанус готов был уже крикнуть своим единорогам, чтобы те подали ему раковину, потому что он намерен отправиться в Вышний Якобсгейм, но тут к решетчатым воротам парка с грохотом подъехала чья-то карета. Доложили, что с господином доктором хотела бы поговорить фрейлейн фон Розеншён из богоугодного заведения.
— Добро пожаловать, — сказал Проспер Альпанус, и гостья вошла в комнату.
В длинном черном платье, закутанная в покрывало, она походила на почтенную мать семейства. Пораженный странной догадкой, Проспер Альпанус взял свою трость и направил на гостью искрящиеся лучи набалдашника. Казалось, что молнии, треща, замелькали вокруг нее, и она предстала в белой прозрачной одежде, с блестящими стрекозьими крыльями за плечами, с вплетенными в волосы белыми и красными розами.
— Ну и ну, — прошептал Проспер и убрал трость к себе под халат, и гостья снова предстала в прежнем наряде.
Проспер Альпанус любезно предложил ей сесть. Фрейлен фон Розеншён сказала, что давно собиралась навестить доктора в его загородном доме, чтобы познакомиться с человеком, которого вся округа славит как высокоодаренного, творящего добро мудреца. Он, конечно, исполнит ее просьбу взять на себя врачебное попечение о близлежащей женской богадельне, поскольку тамошние старые дамы часто недомогают и не получают никакой помощи. Проспер Альпанус вежливо ответил, что давно уже забросил практику, но в виде исключения будет навещать приютских дам, когда это понадобится, а затем спросил, не страдает ли она сама, фрейлейн фон Розеншён, каким-либо недугом. Гостья заверила его, что лишь изредка чувствует ревматические боли в суставах, когда простужается на утреннем воздухе, но что сейчас она совершенно здорова, и завела какой-то ничего не значащий разговор. Проспер спросил, не выпьет ли она ввиду раннего часа чашечку кофе; Розеншён отвечала, что приютские дамы никогда не пренебрегают такой возможностью. Принесли кофе, но как ни старался Проспер разлить его, чашки оставались пустыми, хотя из кофейника лилось вовсю.
— Ай, ай, ай, — улыбнулся Проспер Альпанус, — это какой-то злой кофе!.. Не угодно ли вам, уважаемая фрейлейн, разлить кофе самой?
— С удовольствием, — ответила та и взялась за кофейник.
Но хотя из него не вытекало ни капли, чашка становилась все полней и полней, и кофе полился на стол, на платье гостьи...
Она быстро поставила кофейник, и кофе сразу же бес следно исчез. Проспер Альпанус и барышня молча обменялись странными взглядами.
— Вы были, — сказала гостья, — вы были, господин доктор, наверно, заняты очень увлекательной книгой, когда я вошла.
— Действительно, — отвечал доктор, — эта книга содержит довольно любопытные вещи.
И тут он хотел раскрыть небольшую книжку в золоченом переплете, лежавшую перед ним на столе. Но это никак не удавалось, ибо книга все время захлопывалась с громким «хлоп-хлоп».
— Ай, ай, ай, — сказал Проспер Альпанус, — попытайтесь-ка вы сладить с этой упрямицей, уважаемая фрейлейн!
Он протянул гостье книжку, которая, едва та дотронулась до нее, раскрылась сама собой. Но все листы из нее выпали и, увеличившись до исполинского формата, зашелестели по комнате.
Барышня в испуге отпрянула. Тогда доктор с силой захлопнул книгу, и все листы исчезли.
— Зачем, — сказал с кроткой улыбкой Проспер Альпанус, — зачем, милостивая государыня, тратить нам время на такие светские пустяки? Ведь то, чем мы до сих пор занимались, — это самые заурядные светские фокусы. Перейдем лучше к более высоким материям.
— Я хочу уйти! — воскликнула барышня и поднялась.
— Ну, положим, — сказал Проспер Альпанус, — без моего согласия это вряд ли удастся. Должен вам сказать, уважаемая, что вы теперь целиком в моей власти.
— В вашей власти, — гневно воскликнула барышня, — в вашей власти, господин доктор?.. Глупое заблуждение!
Тут ее шелковое платье расправилось, и она воспарила к потолку в виде прекраснейшей бабочки-траурницы. Но и Проспер Альпанус тотчас понесся за ней, жужжа и гудя, в виде недурного жука-оленя. Выбившись из сил, траурница порхнула вниз и, превратившись в маленькую мышку, забегала по полу. Но жук, превратившись в серого кота, вприпрыжку погнался за ней с фырканьем и мяуканьем. Мышка поднялась снова блестящим колибри, и тогда вокруг дома раздалось множество странных голосов, налетело, звеня, множество диковинных насекомых, а с ними каких-то странных лесных птиц, и золотая сеть натянулась на окна. И вот среди комнаты, во всем своем великолепии, в блестящей белой одежде, опоясанная сверкающим алмазным поясом, с белыми и красными розами в темных кудрях, стояла фея Розабельверда. А перед ней стоял маг в вышитой золотом мантии, держа в руке трость с огненным набалдашником.
Розабельверда шагнула к магу, но тут из ее волос выпал золотой гребень и разбился, словно был из стекла, о мраморный пол.
— Горе мне!.. Горе мне! — воскликнула фея.
И вдруг за кофейным столиком снова сидела фрейлейн Розеншён из богоугодного заведения, а напротив нее — доктор Проспер Альпанус.
— Полагаю, — очень спокойно сказал Проспер Альпанус, без каких-либо затруднений наливая в китайские чашки чудесный дымящийся кофе мокко, — полагаю, милостивая государыня, что теперь нам обоим достаточно ясно, чего мы можем ждать друг от друга... Мне очень жаль, что ваш прекрасный гребень разбился о мой твердый пол.
— Только моя неловкость, — отвечала барышня, с удовольствием прихлебывая кофе, — тому виной. На этот пол не следует ничего ронять, ибо, если я не ошибаюсь, эти камни расписаны волшебными иероглифами, которые иной примет за обыкновенные прожилки в мраморе.
— Отслужившие талисманы, уважаемая, — сказал Проспер, — эти камни — отслужившие талисманы, и только.
— Дорогой доктор, — воскликнула барышня, — как могло случиться, что мы давным-давно не познакомились, что наши пути ни разу не пересеклись?
— Разное воспитание, милейшая, — отвечал Проспер Альпанус, — разное воспитание — единственная тому причина! Когда вы в Джиннистане были полны надежд и давали волю своей богатой природе, своему счастливому гению, я, горемычный студент, томился в пирамидах и слушал лекции профессора Зороастра[18], старикашки ворчливого, но знавшего чертовски много. В этой маленькой милой стране я поселился в правление достославного князя Деметриуса.
— Да что вы, — сказала барышня, — и вас не выслали, когда князь Пафнуциус вводил просвещение?
— О нет, — отвечал Проспер, — мне удалось начисто скрыть собственное лицо под маской, демонстрируя в разных сочинениях, которые я распространял, совершенно особую осведомленность в вопросах просвещения. Я доказывал, что гром не должен греметь, а молния не должна сверкать без воли на то князя и что хорошей погодой и добрыми урожаями мы обязаны исключительно его усилиям и усилиям его знати, которая ведет по этому поводу мудрые совещания в уединенных покоях, тогда как простонародье пашет и сеет на свежем воздухе. Князь Пафнуциус назначил меня тогда Тайным Верховным Президентом по делам Просвещения, эту должность я бросил вместе со своей маской, как обузу, когда буря прошла... Тайком я приносил пользу насколько мог. То есть пользу в нашем с вами понимании, уважаемая... Знаете ли вы, дорогая фрейлейн, что это я предостерег вас от полиции, что это благодаря мне у вас еще сохранилось несколько милых пустячков, которые вы мне сейчас показывали?.. Бог ты мой! Взгляните-ка в эти окна, уважаемая! Неужели вы не узнаете этого парка, где вы так часто прогуливались и беседовали с дружественными духами, которые живут в кустах, цветах, родниках?.. Этот парк я спас благодаря своим знаниям. Он сейчас такой же, как во времена старого Деметриуса. Князь Варсануф, слава богу, не очень-то беспокоится насчет колдовства, он человек снисходительный, никого ни к чему не принуждает, и каждый волен у него колдовать сколько угодно, лишь бы не подавал виду да исправно платил налоги. Вот я и живу здесь, как вы, дорогая, в своей богадельне, счастливо и без забот!..
— Доктор, — воскликнула барышня, и из глаз у нее хлынули слезы, — доктор, что я слышу!.. Что вы открыли мне!.. Да, я узнаю эту рощу, где когда-то блаженствовала!.. Доктор!.. Благороднейший человек, которому я столько обязана!.. И это вы так жестоко преследуете моего маленького подопечного?..
— Вы, — отвечал доктор, — вы, дорогая фрейлейн, по природной своей добросердечности, осыпали дарами того, кто их недостоин. Циннобер, несмотря на вашу добрую помощь, был и остается пакостным уродцем, который теперь, когда золотой гребень разбился, целиком в моих руках.
— Сжальтесь, о доктор! — взмолилась барышня.
— Будьте любезны, взгляните сюда, — сказал Проспер, показывая барышне составленный им гороскоп Валтазара.
Барышня заглянула в гороскоп и с болью воскликнула:
— Да!.. Если дело обстоит так, то я, видно, должна уступить высшей силе... Бедный Циннобер!..
— Признайте, дорогая фрейлейн, — сказал, улыбаясь, доктор, — признайте, что дамы часто потакают причудливейшим желаниям, безудержно и бездумно следуя какой-нибудь минутной прихоти, даже если она больно задевает других!.. Цин-ноберу не уйти от судьбы, но потом ему еще выпадет незаслуженная честь. Этим я выражу свое уважение к вашей воле, к вашей доброте, к вашей добродетели, глубокоуважаемая сударыня!
— Прекрасный, великолепный человек, — воскликнула барышня, — оставайтесь моим другом!..
— Останусь навеки, — отвечал доктор. — Мои дружеские чувства, моя искренняя симпатия к вам, прелестная фея, никогда не иссякнут. Смело обращайтесь ко мне во всех затруднительных случаях жизни и... о, приходите ко мне пить кофе, когда вам угодно.
— Прощайте, достойнейший маг, я никогда не забуду ни вашей благосклонности, ни этого кофе!
Сказав это, растроганная барышня поднялась, чтобы уйти.
Проспер Альпанус проводил ее до решетчатых ворот под приятнейшие звуки всех чудесных голосов леса.
У ворот вместо кареты барышни стояла хрустальная раковина доктора. Она была запряжена единорогами, а позади нее расправлял свои блестящие крылья золотой жук. На козлах сидел серебряный фазан и, держа в клюве золотые вожжи, глядел на барышню умными глазами.
Обитательница богадельни почувствовала себя вернувшейся в самую блаженную пору своей чудесной жизни феи, когда коляска, издавая дивные звуки, покатилась по душистому лесу.
Как профессор Мош Терпин исследовал природу в княжеском погребе. — Mycetes Beelzebub. — Отчаяние студента Валтазара. — Благотворное влияние хорошо устроенного загородного дома на семейное счастье. — Как Проспер Альпанус вручил Валтазару черепаховую шкатулку и ускакал.
Валтазар, скрывавшийся в деревне Вышний Якобсгейм, получил из Керепеса от референдария Пульхера письмо следующего содержания:
«Наши дела, дорогой друг Валтазар, идут все хуже и хуже. Наш враг, мерзкий Циннобер, стал министром иностранных дел и получил орден Зеленокрапчатого тигра с двадцатью пуговицами. Он сделался любимцем князя и добивается всего, чего пожелает. Профессор Мош Терпин совсем не в себе, он пыжится от чванства. Благодаря содействию своего будущего зятя он получил место генерального директора всех относящихся к природе дел в государстве, место, приносящее ему большие деньги и множество других выгод. Как генеральный директор упомянутых дел, он подвергает цензуре и ревизиям солнечные и лунные затмения, а также прогнозы погоды в календарях, дозволенных в нашем государстве, и, в частности, изучает природу в резиденции князя и ее окрестностях. Для этого занятия Мош Терпин получает из княжеских лесов редчайшую дичь и уникальных животных, которых он и пожирает в жареном виде, чтобы исследовать их природу. Кроме того, он пишет сейчас (во всяком случае уверяет, что пишет) трактат о том, почему вино отличается от воды по вкусу, да и по воздействию, и посвятить этот труд он хочет своему зятю. Благодаря ходатайству Циннобера Мошу Терпину разрешено ежедневно работать над трактатом в княжеском винном погребе. Он уже изучил полбочки старого рейнского и несколько дюжин бутылок шампанского и теперь приступил к бочке аликанте... Управляющий погребом в полном отчаянии!.. Это вполне устраивет профессора, величайшего, как ты знаешь, чревоугодника на свете, и он вел бы самую расприятную жизнь, если бы ему порой, когда поля вдруг побьет градом, не приходилось разъезжать по стране и объяснять княжеским арендаторам, отчего выпал град, чтобы эти олухи, немного просветившись, уберегались в будущем от подобных напастей и не требовали отмены арендной платы из-за бедствия, в котором никто не виноват, кроме них самих.
Министр никак не может забыть трепки, заданной ему тобою. Он поклялся отомстить тебе. В Керепесе тебе уже нельзя будет показываться. Меня он тоже всячески преследует, потому что я углядел его таинственную привычку причесываться у крылатых дам... Пока Циннобер остается любимцем князя, мне, вероятно, нечего и мечтать о какой-либо порядочной должности. Моя несчастная судьба то и дело сводит меня с этим уродцем самым неожиданным и прямо-таки роковым для меня образом. Недавно министр при всем параде, при шпаге, звезде и ленте, явился в Зоологический Кабинет и, по обыкновению подпершись тростью и покачиваясь на носках, задержался у стеклянного шкафа, где выставлены редчайшие американские обезьяны. Тут подходят обозревающие Кабинет иностранцы, и один из них, увидав нашего корневичка, громко выкрикивает:
— Ах!.. Какая славная обезьянка!.. Какой милый зверек!.. Это жемчужина Кабинета!.. Как же называется эта прелестная обезьянка? Откуда она родом?
И, коснувшись плеча Циннобера, смотритель Кабинета отвечает самым серьезным тоном:
— Да, это прекрасный экземпляр, великолепный бразилец, так называемый Mycetes Beelzebub... Simia Linnei... niger, barbatus, peditis caudaque apice brunneis...[19] обезьяна-ревун.
— Сударь, — зашипел тут малыш на смотрителя, — сударь, вы сумасшедший или совсем сдурели, я никакой не Beelzebub caudaque... никакая не обезьяна-ревун, я Циннобер, министр Циннобер, кавалер Зеленокрапчатого тигра с двадцатью пуговицами!
Я стою неподалеку и разражаюсь оглушительным хохотом, от которого не удержался бы даже под угрозой смерти на месте.
— Вы, господин референдарий, опять тут как тут? — рычит он на меня, и его глаза ведьменыша багровеют от ярости.
Бог весть почему иностранцы все время принимали его за самую прекрасную и самую редкую обезьяну, какую им приходилось видеть, и всячески порывались покормить его ломбардскими орехами, извлекая их из карманов. Циннобер стал задыхаться от негодования, и у него подкосились ножки. Кликнули камердинера, которому пришлось взять его на руки и отнести в карету.
Сам не возьму в толк, почему эта история дает мне какой-то проблеск надежды. Это первый щелчок, полученный мерзким бесенком.
Известно, что недавно Циннобер вернулся на рассвете из сада в полной растерянности. Крылатая дама, по-видимому, не появилась, ибо красивых его кудрей нет и в помине. Говорят, что волосы у него лохмами падают на спину, и князь Варсануф будто бы заметил ему:
— Не будьте так небрежны в туалете, дорогой министр, я пришлю к вам своего цирюльника!
На что Циннобер будто бы весьма учтиво ответил, что велит выбросить этого малого в окно, если тот явится.
— Великая душа! К вам не подступишься, — сказал тогда князь и заплакал навзрыд.
Прощай, милейший Валтазар! Не теряй, надежды и спрячься получше, чтобы тебя не схватили!..»
В полном отчаянии от письма своего друга Валтазар побежал в глубь леса и принялся громко роптать.
— Надеяться, — восклицал он, — как же мне еще надеяться, если исчезла всякая надежда, если все звезды закатились и меня, безутешного, окутывает мрачная-мрачная ночь?.. Несчастная судьба!.. Меня побеждает темная сила, губительно вторгшаяся в мою жизнь! Безумием было надеяться, что меня спасет Проспер Альпанус, тот самый Проспер Альпанус, который меня же и обольстил своим адским искусством, а потом выгнал из Керепеса, осыпав подлинную спину Циннобера ударами, которые я нанес его изображению в зеркале!.. Ах, Кандида!.. Если бы я мог забыть это небесное дитя!.. Но искра любви горит во мне сильней, мощней, чем когда-либо!.. Повсюду видится мне прелестный образ любимой, которая с нежной улыбкой протягивает ко мне руки в тоске... Я ведь знаю, ты любишь меня, прелестная, милая Кандида, и в том-то и состоит моя безнадежная, убийственная боль, что я не в силах спасти тебя от ужасных чар, которыми ты опутана!.. Предатель Проспер! Что я сделал тебе, за что ты так жестоко дурачишь меня?!
Спустились сумерки, все краски леса слились в сплошную серую мглу. И вдруг по деревьям и кустам пробежала словно бы вспышка вечерней зари, и тысячи букашек, шелестя крылышками, с жужжаньем и звоном поднялись в воздух. Светящиеся золотые жуки носились взад и вперед, а между ними порхали пестрые, нарядные бабочки, рассеивая вокруг себя душистую пыльцу. Жужжанье и шорохи превратились в нежную, тихую музыку, которая успокоительно приникла к истерзанной груди Валтазара. Он поднял глаза и с изумлением увидел Проспе-ра Альпануса: тот летел сюда на каком-то диковинном насекомом, очень похожем на великолепно окрашенную стрекозу.
Проспер Альпанус опустился к юноше и сел рядом с ним, а стрекоза упорхнула в кусты и подхватила оглашавшую лес песню.
Он прикоснулся ко лбу юноши чудесно сверкавшими цветами, которые держал в руке, и в душе Валтазара сразу же взыграла бодрость.
— Ты, — мягко сказал Проспер Альпанус, — ты очень несправедлив ко мне, дорогой Валтазар, ты бранишь меня за жестокость и предательство как раз в тот миг, когда мне удалось совладать с чарами, отравившими тебе жизнь, когда я, чтобы поскорее найти тебя, вскакиваю на своего любимого пестрого рысачка и мчусь сюда, имея при себе все, что может послужить твоему спасению... Впрочем, ничего нет горше любовных мук, ничто не сравнится с нетерпением души, снедаемой любовью и тоской... Я прощаю тебя, ведь мне и самому было не легче, когда я около двух тысяч лет назад любил одну индийскую принцессу по имени Бальзамина и в отчаянии вырвал бороду у волшебника Лотоса, который был моим лучшим другом, — поэтому я, как ты видишь, не ношу бороды, чтобы самому не пострадать так же... Но подробно все это тебе рассказывать сейчас, пожалуй, совсем ни к чему: ведь каждый влюбленный хочет слышать только о своей любви, которую считает единственно достойной упоминания, точно так же, как каждый поэт любит слушать только свои стихи. Итак, к делу!.. Да будет тебе известно, что Циннобер — убогий уродец, рожденный бедной крестьянкой, и что на самом деле его зовут Маленький Цахес. Лишь из тщеславия он взял себе гордое имя Циннобер-Ерундобер. Фрейлейн фон Розеншён из богадельни или, вернее, знаменитая фея Розабельверда, ибо эта дама и есть она, нашла наше маленькое страшилище где-то у дороги. Она решила, что возместит малышу все, в чем ему, как мачеха, отказала природа, если наделит его странным и таинственным даром, благодаря которому все лучшее, что подумает, скажет или сделает в его присутствии любой другой, станут приписывать ему, Цахесу, отчего в обществе людей образованных, смышленых, талантливых он тоже будет казаться образованным, смышленым, талантливым и вообще прослывет совершеннейшим в той области, с какой он соприкоснется.
Эта удивительная волшебная сила заключена в трех огненных волосках на темени малыша. Всякое прикосновение к ним, да и вообще к голове, вероятно, причиняет малышу боль и даже губительно для него. Поэтому фея устроила так, чтобы его волосы, от природы жидкие и взъерошенные, спускались на плечи плотными, красивыми локонами, которые, защищая голову, одновременно прятали ту красную полоску и усиливали волшебство. Каждые девять дней фея сама причесывала малыша магическим золотым гребнем, и этот обряд расстраивал любую затею, враждебную волшебству. Но гребень уничтожен могучим талисманом, который я умудрился подсунуть доброй фее, когда она навестила меня.
Теперь нужно только вырвать у него эти три огненных волоска, и он рухнет в прежнее свое ничтожество!.. Тебе, дорогой Валтазар, суждено разрушить эти чары. У тебя есть отвага, сила и ловкость, ты сделаешь все как надо. Возьми это отшлифованное стеклышко, приблизься к маленькому Цинноберу где бы то ни было, пристально взгляни через это стеклышко на его голову, и тебе откроются три багровых волоска у него на макушке. Схвати его покрепче, не обращай внимания на кошачий визг, который он поднимет, вырви одним махом эти три волоска и сожги их на месте. Непременно нужно вырвать волоски одним махом и сжечь их тотчас же, иначе они могут наделать еще много всяческих бед. Поэтому главное для тебя — ловко и крепко схватить волоски и напасть на малыша где-нибудь поближе к очагу или свече...
— О Проспер Альпанус, — воскликнул Валтазар, — такой доброты, такого великодушия я не заслужил своим недоверием!.. В глубине души я уже чувствую, что моему горю приходит конец, что райское счастье скоро откроет мне свои золотые ворота!..
— Люблю, — продолжал Проспер Альпанус, — люблю юношей, которые, как ты, Валтазар, хранят в чистом сердце тоску и любовь, юношей, в душе у которых еще звучат отголоски прекрасных аккордов, долетающих с моей родины — далекой страны божественных чудес. Счастливцы, одаренные этой внутренней музыкой, — вот единственные, кого можно назвать поэтами, хотя так порою бранят и тех, что хватают первый попавшийся контрабас и, терзая его смычком, принимают сумбурные звуки стонущих под их ручищами струн за дивную музыку, льющуюся из собственной их души... У тебя, любимый мой Валтазар, бывает, я знаю, такое чувство, будто ты понимаешь журчанье ключей и шелест деревьев, даже будто пламя вечерней зари говорит с тобой понятным тебе языком!.. Да, мой Валтазар, в эти минуты ты действительно понимаешь чудесные голоса природы, ибо из твоей собственной души вздымается божественный звук, исторгаемый дивной гармонией глубочайшей сути природы... Ты умеешь играть на фортепиано, о поэт, и поэтому ты, конечно, знаешь, что когда ударяешь по клавише, то взятому тону вторят родственные ему тона... Этот закон природы я упомянул не просто ради дешевой метафоры!.. Нет, ты поэт, и гораздо лучший, чем думают те, кому ты показывал свои этюды, где старался запечатлеть музыку души на бумаге пером и чернилами. Этюды эти не бог весть как хороши. Зато ты весьма преуспел в историческом стиле, изложив с прагматической обстоятельностью и точностью историю любви соловья к алой розе, разыгравшуюся у меня на глазах... Это работа вполне добротная...
Проспер Альпанус сделал паузу, Валтазар поглядел на него широко раскрытыми от удивления глазами, не зная, что и сказать по поводу того, что стихи, которые он, Валтазар, считал самым фантастическим своим сочинением, Проспер объявил историческим этюдом.
— Ты, — продолжал Проспер Альпанус, и лицо его озарилось приятной улыбкой, — ты, наверно, удивляешься моим речам, да и вообще многое во мне, наверно, кажется тебе странным. Но учти, что, по мнению всех здравомыслящих людей, я — лицо, которому дозволено появляться лишь в сказках, а ты знаешь, любимый Валтазар, что лица этого рода могут вести себя диковинно и болтать бог знает что, особенно если за всем этим таится такое, чем как-никак нельзя пренебречь... А теперь дальше! Если фея Розабельверда столь ревностно опекала уродливого Циннобера, то ты, Валтазар, теперь целиком под моей любовной опекой! Послушай же, что я решил для тебя сделать!.. Вчера меня посетил волшебник Лотос, он передал мне тысячу приветов, а также тысячу жалоб от принцессы Бальзамины, которая пробудилась от сна и под сладостные звуки «Шарты Бхады», прекрасной поэмы, которая была нашей первой любовью, в тоске простирает ко мне руки. Да и мой старый друг, министр Юхи, приветливо кивает мне с Полярной звезды... Я должен отбыть в далекую Индию!.. Свое имение, которое я покину, мне не хотелось бы видеть ни в чьих руках, кроме твоих. Завтра я отправлюсь в Керепес и велю выправить дарственную, где назову себя твоим дядей! Когда чары Циннобера перестанут действовать, ты явишься к профессору Мошу Терпину владельцем превосходного поместья, крупного состояния, и, если ты попросишь руки прекрасной Кандиды, он с великой радостью выдаст за тебя свою дочь. Но это еще не все!.. Если ты со своей Кандидой поселишься в моем загородном доме, то счастье твоего брака обеспечено. За красивыми деревьями сада растет все, что нужно в хозяйстве; кроме великолепных фруктов, превосходнейшая капуста и вообще отменно вкусные овощи, каких нигде не найдешь. У твоей жены всегда будет первый салат, первая спаржа. Кухня устроена так, что из горшков ничего не убежит и ни одно кушанье не перестоит, даже если ты вдруг на целый час опоздаешь к столу. Ковры, а также обивка стульев и диванов таковы, что на них никак нельзя посадить пятно и при величайшей неуклюжести слуг, а фарфор и стекло не разобьются, даже если прислуга не пожалеет сил и будет швырять их на твердый-претвердый пол. Наконец, всякий раз, когда твоя жена затеет стирку, на большой лужайке за домом будет прекрасная, безоблачная погода, хотя бы кругом шел дождь, гремел гром и сверкали молнии. Словом, дорогой Валтазар, все сделано для того, чтобы ты спокойно и без помех наслаждался семейным счастьем со своей прелестной Кандидой!.. Однако мне, кажется, пора вернуться домой и начать вместе с моим другом Лотосом приготовления к скорому отъезду. Прощай. Валтазар!..
Свистнув раз-другой. Проспер подозвал стрекозу, которая с жужжаньем немедленно к нему подлетела. Он взнуздал ее и вскочил в седло. Но уже на лету вдруг остановился и возвратился к Валтазару.
— Я чуть не забыл, — сказал он, — о твоем друге Фабиане. В озорную минуту я слишком жестоко наказал его за развязность. Содержимое этой шкатулки утешит его!..
Проспер подал Валтазару вылощенную черепаховую шкатулочку, которую тот спрятал туда же, куда и лорнетку, полученную им от Проспера прежде для уничтожения чар Цинно-бера.
Проспер Альпанус с шелестом скрылся в кустах, а голоса леса зазвенели сильней и пленительней.
Валтазар возвратился в Вышний Якобсгейм с сердцем, полным блаженства, полным восторга сладчайшей надежды.
Как Фабиана из-за его длинных фалд приняли за сектанта и смутьяна. — Как князь Варсануф спрятался за каминный экран и уволил генерального директора по части природы. — Бегство Циннобера из дома Моша Терпина. — Как Мош Терпин хотел выехать верхом на мотыльке и стать императором, но потом лег спать.
На рассвете, когда дороги и улицы еще пустынны, Валтазар пробрался в Керепес и сразу же побежал к своему другу Фабиану. Он постучал в дверь его комнаты, и слабый, больной голос ответил:
— Войдите!
Бледный, осунувшийся, с безнадежной болью на лице, Фабиан лежал в постели.
— Господи, — воскликнул Валтазар, — господи... друг мой! Что с тобой стряслось?.. Говори!
— Ах, друг мой, — отвечал Фабиан нетвердым голосом, с трудом приподнявшись, — я конченый, совсем конченый человек. Чертовщина, которую наслал на меня, я знаю, этот мстительный Проспер Альпанус, доведет меня до гибели!..
— Как же так? — спросил Валтазар. — Колдовство, чертовщина — ты же раньше не верил в такие вещи.
— Ах, — продолжал Фабиан плаксивым голосом, — ах, теперь я верю во все: в волшебников, ведьм, гномов и водяных, в крысьего короля и в корень мандрагоры, — во все что угодно. Кого так допечет, как меня, тот не станет артачиться!.. Помнишь ужасный скандал с моей курткой, когда мы возвращались от Про-спера Альпануса?.. Добро бы дело этим и кончилось!.. Осмотри-ка мою комнату, дорогой Валтазар!..
Сделав это, Валтазар обнаружил множество развешанных по всем стенам фраков, сюртуков и курток всевозможного покроя и всевозможных цветов.
— Уж не собираешься ли ты, Фабиан, — воскликнул он, — стать старьевщиком?
— Не смейся, — отвечал Фабиан, — не смейся, дорогой друг. Все это платье я заказывал у самых знаменитых портных, надеясь избавиться наконец от проклятья, тяготеющего над моей одеждой, но не тут-то было. Стоит мне хоть несколько минут поносить сюртук, который сидит на мне тютелька в тютельку, как рукава поднимаются к плечам, а фалды, вытянувшись локтей на шесть, начинают волочиться за мной хвостом. В отчаянии я заказал себе жакетик с предлинными, как у паяца, рукавами. «Поднимайтесь себе на здоровье, рукава, — думал я, — вытягивайтесь себе на здоровье, полы, как раз все и выровняется». Где там! Через несколько минут произошло то же, что со всеми другими одеждами! Никакое искусство, никакие усилия лучших портных не могли сладить с проклятыми чарами! Само собой разумеется, что везде, где бы я ни показывался, надо мной насмехались и издевались, но вскоре невольное упорство, с каким я появлялся в столь нелепых нарядах, дало повод к суждениям совсем другого рода. Женщины — но это еще полбеды — бранили меня за невероятную суетность и пошлость, поскольку я, вопреки правилам приличий, стараюсь выставить напоказ свои го лые руки, считая их, по-видимому, очень красивыми. Хуже было, что богословы ославили меня вскоре сектантом, они спорили только, к какой секте меня отнести — рукавиан или фалдиан. но сходились на том, что обе секты весьма опасны, так как обе провозглашают полную свободу воли и осмеливаются думать о чем угодно. Дипломатисты сочли меня гнусным смутьяном. Они утверждали, что своими длинными фалдами я хочу вызвать недовольство в народе и настроить его против правительства, что я вообще принадлежу к некоему тайному обществу, знаком которого является короткий рукав. Давно уже, мол, обнаруживаются там и сям следы короткорукавников, которые так же страшны, как иезуиты, и даже страшнее, потому что стараются повсюду ввести вредную для всякого государства поэзию и сомневаются в непогрешимости князей. Короче говоря, дело стало принимать все более серьезный оборот, и меня вызвал ректор. Заранее зная, на какую беду обреку себя, если надену сюртук, я явился в жилетке. Это разозлило ректора, он решил, что я насмехаюсь над ним, и, накричав на меня, велел мне до конца недели предстать перед ним в приличном сюртуке, в противном случае он отчислит меня без всякого снисхождения... Сегодня этот срок истекает!.. О я несчастный!.. О распроклятый Проспер Альпанус!..
— Замолчи, — воскликнул Валтазар, — замолчи, дорогой друг Фабиан, не клевещи на моего дорогого, милого дядюшку, который подарил мне имение. Да и тебе он вовсе не желает зла, хотя и слишком сурово, я это признаю, наказал тебя за твою развязность при встрече с ним... Но я пришел с подмогой!.. Он посылает тебе эту шкатулочку, которая положит конец всем твоим бедам.
И, вынув из кармана черепаховую шкатулку, полученную от Проспера Альпануса, Валтазар передал ее безутешному Фабиану.
— Что толку, — сказал тот, — что толку мне в этой ерунде?
Как может какая-то маленькая черепаховая шкатулка повлиять на покрой моего платья?
— Этого я не знаю, но мой дорогой дядюшка не станет меня обманывать, у меня к нему полное доверие; открой-ка лучше эту шкатулку, дорогой Фабиан, поглядим, что в ней содержится.
Фабиан повиновался — и из шкатулки вылез великолепно сшитый черный фрак тончайшего сукна.
Ни Фабиан, ни Валтазар не удержались от громкого возгласа величайшего изумления.
— Ага. я понимаю тебя, — воскликнул в восторге Валтазар. — ага, я понимаю тебя, милый Проспер, мой дорогой дядюшка! Этот фрак придется впору, он разрушит все чары...
Фабиан без промедления надел фрак, и догадка Валтазара подтвердилась. Прекрасный этот наряд сидел на нем, как ни один другой до сих пор, и никакого укорачивания рукавов, никакого удлинения фалд и в помине не было.
Вне себя от радости Фабиан решил немедленно сбегать к ректору в своем новом, отлично сидящем фраке и все уладить.
Валтазар подробно рассказал своему другу, как обстояло дело с Проспером Альпанусом и как тот вручил ему, Валтазару, средство, способное покончить с пакостями уродца-недомерка. Фабиан, до неузнаваемости изменившийся, как только отрешился от всякого скептицизма, стал рассыпаться в похвалах благородству Проспера и вызвался приложить руку к разрушению чар Циннобера.
В этот миг Валтазар увидел в окно своего друга, референдария Пульхера, который мрачно сворачивал за угол. По просьбе Валтазара Фабиан высунулся в окно и, окликнув референдария, сделал ему знак, чтобы он зашел к ним.
Войдя, Пульхер сразу воскликнул:
— Какой на тебе великолепный фрак, дорогой Фабиан!
Но тот отвечал, что Валтазар ему все объяснит, и побежал к ректору.
Когда Валтазар подробно описал все, что произошло, референдарию, тот сказал:
— Сейчас самое время убить это мерзкое чудовище. Знай, что сегодня он празднует свое торжественное обручение с Кандидой, а тщеславный Мош Терпин устраивает по этому поводу большое празднество, на которое пригласил самого князя. Как раз во время празднества мы и проникнем в дом профессора и нападем на уродца. В зале не будет недостатка в свечах, необходимых, чтобы мгновенно сжечь окаянные волоски.
Друзья успели о многом еще поговорить и условиться, когда вошел Фабиан, сияя от радости.
— Сила, — сказал он, — сила фрака, вылезшего из черепаховой шкатулки, показала себя самым великолепным образом. Едва я вошел к ректору, он удовлетворенно улыбнулся. «Ага, — обратился он ко мне, — ага, я вижу, дорогой Фабиан, что вы оправились от вашего странного помешательства... Ну, вот! Такие горячие головы, как вы, любят всякие крайности!.. Вашу затею я никогда не считал следствием религиозного фанатизма... в ней больше ложного патриотизма... тяги к необычайному, подкрепленной примером героев древности... Да, вот это я понимаю, такой прекрасный фрак, и сидит хорошо!.. Слава государству, слава миру, если благородные юноши носят такие фраки, с такими ладными рукавами и фалдами. Храните верность, Фабиан, храните верность такой добродетели, такой благонамеренности — из них вырастает героическое величие!» Ректор обнял меня, и на глазах у него блеснули слезы. Сам не знаю, с какой стати я вдруг извлек черепаховую шкатулку, из которой возник фрак и которая теперь лежала в одном из его карманов. «Позвольте!» — сказал ректор, сложив щепотью пальцы. Не зная, есть ли в шкатулке табак, я открыл крышку. Ректор взял щепотку, понюхал, схватил мою руку, крепко ее пожал, и по щекам его покатились слезы. «Благородный юноша! — сказал он растроганно. — Отличная понюшка!.. Все прощено и забыто, отобедай те у меня сегодня!» Видите, друзья, все мои беды кончились, и если нам сегодня удастся разрушить чары Циннобера — а ничего другого нельзя и ожидать, — то отныне и вы будете счастливы!..
В зале, освещенном сотней свечей, стоял маленький Циннобер в ярко-красном расшитом костюме, при большом ордене Зеленокрапчатого тигра с двадцатью пуговицами, на боку — шпага, под мышкой — шляпа с пером. Рядом с ним — прелестная Кандида в убранстве невесты, сияющая обаянием и молодостью. Циннобер держал ее руку, которую время от времени прижимал к губам, весьма противно ухмыляясь при этом. И тогда щеки Кандиды заливались краской, и она глядела на малыша с выражением сильнейшей любви. Смотреть на это было довольно жутко, и лишь всеобщая ослепленность чарами Циннобера была виною тому, что никто не возмутился опутавшим Кандиду гнусным обманом, не схватил ведьменыша и не бросил его в огонь камина. Вокруг этой пары, на почтительном расстоянии от нее, столпились гости. Лишь князь Варсануф стоял около Кандиды и старался бросать во все стороны исполненные значения и милости взгляды, на которые, однако, никто не обращал особенного внимания. Все глядели только на жениха с невестой и ловили каждое слово Циннобера, а тот время от времени издавал лишь какие-то невнятные звуки, всякий раз вызывавшие у гостей тихое «ах!» величайшего восхищения.
Настало время обменяться обручальными кольцами. Мош Терпин вошел в круг с подносом, на котором сверкали кольца. Он откашлялся...
Циннобер поднялся на носках как можно выше, он доставал невесте почти до локтя... Все замерли в напряженном ожидании... и тут вдруг слышатся чьи-то незнакомые голоса, дверь зала распахивается, вбегает Валтазар, с ним Пульхер... Фабиан!.. Они врываются в круг...
— Что такое, что нужно этим незнакомцам? — восклицают все наперебой...
Князь Варсануф в ужасе вопит:
— Восстание... Мятеж... Стража! — и прыгает за каминный экран.
Мош Терпин узнает Валтазара, уже подступающего к Цин-ноберу, и кричит:
— Господин студент!.. Вы не в себе... вы сошли с ума?.. Как вы осмелились ворваться сюда во время обручения?.. Люди... гости... слуги... вышвырните этого невежу за дверь!..
Но, не обращая ни на что ни малейшего внимания, Валтазар извлекает лорнетку Проспера и пристально смотрит через нее на голову Циннобера. Словно от удара электричества, Циннобер издает пронзительный кошачий визг, эхо которого разносится по всему залу. Кандида без чувств падает на стул; плотно замкнутый круг гостей рассыпается... Глаза Валтазара отчетливо видят огненно-блестящую полоску волос, он прыгает к Цинноберу, хватает его, тот брыкается, упирается, царапается и кусается.
— Взять... взять! — кричит Валтазар.
И вот Фабиан с Пульхером сжимают малыша так, что тот и шевельнуться не может, а Валтазар уверенно и осторожно хватает багряные волоски, вырывает их одним махом, прыгает к камину, бросает их в огонь, они с треском вспыхивают, раздается оглушительный удар, и тут все словно бы пробуждаются... С трудом поднявшись с земли, Маленький Циннобер стоит и бранится на чем свет стоит, он велит немедленно схватить и бросить в темницу дерзких возмутителей спокойствия, покусившихся на священную особу первого в государстве министра! Но все спрашивают друг друга:
— Откуда взялся этот попрыгунчик?.. Что нужно этому маленькому страшилищу?
А малыш не перестает негодовать, топать ножками и кричать:
— Я министр Циннобер... я министр Циннобер... Зеленокрапчатый тигр с двадцатью пуговицами!
И тогда все разражаются неистовым хохотом. Малыша окружают, мужчины поднимают его и бросают из рук в руки, как мячик; орденские пуговицы отскакивают одна за другой... он теряет шляпу... шпагу... башмаки. Князь Варсануф выходит из-за каминного экрана и присоединяется к толпе. Тогда малыш начинает визжать:
— Князь Варсануф... ваша светлость... спасите своего любимца... своего министра!.. На помощь... на помощь... государство в опасности... Зеленокрапчатый тигр... ай... ай!
Князь бросает на малыша злобный взгляд и затем быстро шагает вперед к двери. Мош Терпин преграждает ему путь, князь хватает профессора, отводит в угол и со сверкающими гневом глазами говорит:
— Вы смеете устраивать глупую комедию своему князю, отцу своего отечества?.. Вы приглашаете меня на обручение своей дочери с моим уважаемым министром Циннобером, а вместо министра я застаю здесь омерзительного урода, которого вы обрядили в блестящее платье!.. Знайте, сударь, что такие шутки пахнут государственной изменой, и я вас строго покарал бы за них. не будь вы полным болваном, которому место в сумасшедшем доме... Я освобождаю вас от должности генерального директора дел, относящихся к природе, и не потерплю больше никаких занятий в моем погребе!.. Adieu!
И он стремглав удалился.
А Мош Терпин, дрожа от злости, бросился на малыша, схватил его за длинные, взъерошенные волосы и потащил к окну.
— Вон отсюда, — кричал он, — вон отсюда, гнусный, паршивый ублюдок, ты бессовестно меня обманул и отнял у меня все счастье жизни!
Он хотел вышвырнуть малыша в открытое окно, но смотритель Зоологического Кабинета, тоже здесь находившийся, подбежал к ним с быстротой молнии, схватил малыша и вырвал его из рук Моша Терпина.
— Остановитесь, — сказал смотритель, — остановитесь, господин профессор, не посягайте на княжескую собственность. Это никакой не урод, a Mycetes Beelzebub... Simia Beelzebub, убежавшая из музея!
— Simia Beelzebub... Simia Beelzebub! — послышалось отовсюду сквозь хохот.
Но, взяв малыша на руки и рассмотрев его, смотритель обескураженно воскликнул:
— Что я вижу!.. Это ведь не Simia Beelzebub, это ведь всего-навсего какой-то уродливый корневичок! Тьфу!.. Тьфу!..
И он швырнул малыша на середину зала. Под громкие насмешки гостей малыш, визжа и рыча, побежал за дверь, затем вниз по лестнице и дальше, дальше — к себе домой, где его не заметил никто из его слуг.
Пока все это происходило в зале, Валтазар удалился в ту комнату, куда, как он увидел, отнесли упавшую в обморок Кандиду. Он бросился к ее ногам, прижал ее руки к своим губам, стал называть ее самыми ласковыми именами. Наконец она очнулась с глубоким вздохом и, увидев Валтазара, в восторге воскликнула:
— Наконец... Наконец ты здесь, любимый мой Валтазар! Ах, я чуть не погибла от тоски и любовной муки!.. И все мне слышалась песня соловья, от звуков которой истекала кровью алая роза!..
Забыв сейчас обо всем на свете, она рассказала, что ее опутал отвратительный сон, что ей казалось, будто к ее сердцу приник какой-то страшный урод, которому она должна была подарить свою любовь, потому что не могла поступить инче. Этот урод умел притворяться Валтазаром; и когда она усиленно думала о Валтазаре, она знала, что этот урод не Валтазар, но потом ей опять почему-то казалось, что она должна любить этого урода, и притом ради Валтазара.
Валтазар объяснил ей все настолько, чтобы вконец не расстроить ее и без того взбудораженных чувств. Затем последо вали, как то обычно бывает у любящих, тысячи уверений, тысячи клятв в вечной любви и верности. При этом они обнимали друг друга и прижимали к груди с пылкой нежностью, испытывая райское блаженство и небесный восторг.
Вошел Мош Терпин, он ломал руки и жаловался, а с ним вместе, тщетно стараясь утешить его, пришли Пульхер и Фабиан.
— Нет, — кричал Мош Терпин, — нет, я совершенно конченый человек! Я уже не генеральный директор всех относящихся к природе дел в государстве... Никаких больше занятий в княжеском погребе... немилость князя... а я-то думал стать кавалером Зеленокрапчатого тигра хотя бы с пятью пуговицами... Все пошло прахом!.. Ах, что скажет его превосходительство уважаемый министр Циннобер, услыхав, что я принял за него какого-то несчастного урода, за Simia Beelzebub cauda prehensili[20] или как там его еще!.. О господи, и его ненависть тоже падет на мою голову!.. Аликанте!.. Аликанте!..
— Но поймите же, дорогой профессор, высокочтимый генеральный директор, — утешали его друзья, — никакого министра Циннобера больше нет!.. Вы нисколько не оплошали, благодаря волшебному дару, которым наделила этого безобразного коротышку фея Розабельверда, он морочил вас так же, как и нас всех!..
И Валтазар рассказал все с самого начала. Профессор внимательно слушал, а когда Валтазар кончил, воскликнул:
— Это явь или сон? Ведьмы... волшебники... феи.... магические зеркала... симпатические средства... и я должен верить в такую чепуху?
— Ах, милейший профессор, — заметил Фабиан, — поноси вы некоторое время, как я, сюртук с короткими рукавами и длинным шлейфом, вы бы во все поверили за милую душу!..
— Да, — воскликнул Мош Терпин, — да, все так... да!.. Меня заморочило заколдованное чудовище... я утке не стою на ногах... я взлетаю к потолку... меня уносит Проспер Альпанус... я выезжаю верхом на мотыльке... я причешусь у феи Розебельверды... у фрейлейн Розеншён из приюта и стану министром!.. Королем... императором!..
И он принялся прыгать по комнате с криками ликованья, отчего все испугались за его рассудок, а потом в изнеможении упал в кресло. Тогда Валтазар и Кандида приблизились к нему. Они стали говорить о том, как пылко, как безмерно любят они друг друга, как не могут друг без друга жить, и звучало это довольно жалостно, так что Мош Терпин и в самом деле немного поплакал.
— Всё, — сказал он, всхлипывая, — всё, что хотите, дети!.. Женитесь, любитесь... голодайте вместе, ведь Кандиде в приданое я не дам ни гроша...
Что касается голода, отвечал, улыбаясь, Валтазар, то завтра он надеется убедить господина профессора, что этого опасаться не приходится, поскольку его, Валтазара, дядя, Проспер Альпанус, хорошенько позаботился о нем.
— Сделай это, — вяло сказал профессор, — сделай это, милый сын мой, если можешь, но только завтра: чтобы мне не сойти с ума, чтобы у меня не лопнула голова, я должен сию же минуту лечь спать.
Он и правда сделал это безотлагательно.
Замешательство верного камердинера. — Как старая Лиза учинила мятеж, а министр Циннобер поскользнулся, пустившись в бегство. — Какое любопытное объяснение дал неожиданной смерти Циннобера княжеский лейб-медик. — Как князь Варсануф огорчился, как он ел лук и как утрата Циннобера осталась непоправимой.
Карета министра Циннобера чуть ли не всю ночь простояла у дома Моша Терпина. Егеря уверяли, что их превосходительство давно уже покинули общество, но тот считал, что этого быть не может, ведь не станут же их превосходительство топать
пешком домой в дождь и бурю. Когда наконец погасили все огни и заперли все двери, егерю пришлось уехать с пустой каретой, но в доме министра он тотчас же разбудил камердинера и спросил, возвратился ли все-таки министр домой и каким образом.
— Их превосходительство, — тихо отвечал камердинер егерю на ухо, — их превосходительство явились вчера поздно вечером, это определенно... они лежат в постели и спят... Но!.. О дорогой мой егерь!.. Как... каким образом!.. Я вам все расскажу... но молчок!.. Я пропал, если их превосходительство узнают, что я был в темной передней!.. Я лишусь места, ведь их превосходи тельство хоть и невелики ростом, но нрава необычайно крутого, легко раздражаются и в гневе себя не помнят, не далее как вчера они изрешетили шпагой несчастную мышь, осмелившуюся прошмыгнуть через их спальню... Ну да ладно!.. Так вот, вечерком я накидываю плащишко и хочу выскочить в кабачок на партию в трик-трак, вдруг что-то шуршит и шаркает передо мною на лестнице, проскакивает у меня между ногами в темной передней, бросается на пол и поднимает пронзительный кошачий визг, а потом хрюкает... о господи... егерь! Держите язык за зубами, вы ведь благородный человек, не то я погиб!.. Подойдите поближе... А потом хрюкает, как обычно хрюкают их милость и превосходительство, когда повар пережарит телячью ножку или еще что-нибудь неладно в государстве.
Последние слова камердинер прошептал егерю на ухо, да еще прикрыв рот рукой. Егерь отшатнулся, сделал озабоченное лицо и воскликнул:
— Возможно ли это?..
— Да, — продолжал камердинер, — сомнений нет, это их милость и превосходительство проскочили у меня между ногами. Я хорошо слышал, как их милость двигали в комнатах стулья и отворяли двери одну за другой, пока не добрались до своей спальни. Идти следом я не решился, но через часок-другой прокрался к двери спальни и стал прислушиваться. Их драгоценное превосходительство храпели в точности так, как то бывает, когда вершится какое-либо великое дело... Егерь! «Есть множество таких вещей на свете, что и не снились нашей мудрости»[21], — услыхал я однажды в театре от одного грустного принца, который ходил во всем черном и очень боялся какого-то человека, одетого сплошь в серый картон... Егерь!.. Вчера случилось, наверно, что-то удивительное, из-за чего их превосходительство и убежали домой. Князь был у профессора, может быть, он сказал что-нибудь... какая-нибудь там реформочка... и вот уже министр берется за дело, убегает с помолвки и начинает трудить ся на благо правительства... Я сразу распознал это по храпу. Да, произойдет что-то великое, решительное!.. О егерь... Может быть, мы все рано или поздно должны будем снова отрастить косы!.. Пойдемте, однако, дорогой друг, послушаем, как верные слуги, у двери спальни, продолжают ли их превосходительство спокойно лежать в постели и разрабатывать свои идеи.
Оба, камердинер и егерь, прокрались к двери и стали прислушиваться. Циннобер гудел, верещал и свистел в самых удивительных тональностях. Оба стояли в немом благоговенье, и камердинер растроганно сказал:
— Великий человек все-таки их милость, наш господин министр!..
Рано утром в нижнем этаже дома министра поднялся сильный шум. Какая-то старая, одетая в убогое, давно выцветшее воскресное платье крестьянка проникла в дом и стала приставать к швейцару, чтобы он тут же отвел ее к ее сыночку, Маленькому Цахесу. Швейцар объяснил ей, что в этом доме живут их превосходительство господин министр фон Циннобер, кавалер Зеленокрапчатого тигра с двадцатью пуговицами, и что никого из прислуг не зовут Маленьким Цахесом или еще как-нибудь в этом роде. Но крестьянка, дико возликовав, закричала, что господин министр Циннобер с двадцатью пуговицами — это и есть ее милый сынок, Маленький Цахес. На крики старухи, на громовые проклятья швейцара сбежались все, кто был в доме, и галдеж еще более усилился. Когда камердинер сошел вниз, чтобы разогнать людей, столь нагло нарушивших утренний покой его превосходительства, старуху, которую все сочли сумасшедшей, вытолкнули наружу.
Она села на каменные ступени противоположного дома и принялась рыдать, жалуясь, что грубая челядь не пускает ее к милому сыночку, к Маленькому Цахесу, который стал министром. Постепенно вокруг нее собирался народ, и она, не переставая, всем повторяла, что министр Циннобер не кто иной, как ее сын и что во времена его детства она звала его Маленьким Цахе-сом; вскоре люди уже не знали, считать ли ее безумной, или поверить, что за всем этим что-то кроется.
Старуха не спускала глаз с окна Циннобера. Вдруг она разразилась хохотом, захлопала в ладоши и радостно закричала во весь голос:
— Вот он... вот он... мой крохотулька... мой бесенок... доброе утро, Маленький Цахес!.. Доброе утро, Маленький Цахес!
Все взглянули туда и, увидав маленького Циннобера, который в своем вышитом ярко-красном наряде, с орденской лентой Зе-ленокрапчатого тигра стоял у окна, доходившего до самого пола, отчего вся фигура коротышки была ясно видна сквозь большие стекла. Увидав его, люди стали смеяться без удержу, шуметь и орать:
— Маленький Цахес... Маленький Цахес!.. Ха-ха, погляди-те-ка на этого расфуфыренного павианчика... на этого нелепого урода... на этого корневичка... Маленький Цахес! Маленький Цахес!..
Швейцар и все слуги Циннобера выбежали поглядеть, над чем это так смеется и потешается народ. Но, едва увидав своего хозяина, они стали еще неистовей, чем народ, хохотать и кричать:
— Маленький Цахес... Корневичок... Крохотулька... Бесенок!..
Министр, кажется, только теперь понял, что это неистовство на улице вызвано не кем иным, как им самим. Он распахнул окно, поглядел вниз сверкающими от злости глазами, закричал, заметался, сделал в бешенстве несколько странных прыжков, стал грозить стражей и полицией, тюрьмой и крепостью.
И чем больше его превосходительство бушевало, тем сильнее становились волненье и смех, в злосчастного министра стали бросать камнями, фруктами, овощами — всем, что попадалось под руку. Ему пришлось скрыться...
— Боже правый, — воскликнул в ужасе камердинер, — ведь это маленькое страшилище выглядывало из окна их милости и превосходительства! Что же это такое? Как попал в комнаты этот ведьменыш?
Он помчался наверх, но, как и прежде, нашел спальню министра запертой крепко-накрепко. Он осмелился тихонько постучать...
Ответа не было...
Тем временем бог весь каким образом в народе пошли глухие толки, что этот смешной уродец наверху — действительно Маленький Цахес, присвоивший себе гордое имя «Циннобер» и вознесшийся всяческими неправдами и обманами. Голоса раздавались все громче и громче.
— Спустить вниз этого зверька... спустить его вниз... выбить Маленькому Цахесу пыль из его министерского сюртука... посадить его в клетку... показывать за плату на ярмарках!.. Оклеить его сусальным золотом и подарить детям вместо игрушки!.. Наверх!.. Наверх!..
И народ пошел приступом на дом министра.
Камердинер в отчаянии ломал руки.
— Мятеж... бунт... ваше превосходительство... отворите... спасайтесь! — кричал он, но ответа не было, слышны были только тихие стоны.
Выломали входную дверь, народ, топая и хохоча, поднимался по лестнице.
— Делать нечего! — сказал камердинер и изо всех сил навалился на дверь спальни, тут же и соскочившую с петель со звоном и скрежетом...
Никакого их превосходительства, никакого Циннобера здесь не было...
— Ваше превосходительство... ваша милость и ваше превосходительство... неужели вы не слышите мятежа?.. Ваше превосходительство... ваша милость и ваше превосходительство, куда же вас... прости меня бог, где же вы изволите находиться?
Так кричал камердинер, в полном отчаянии бегая по комнатам. Но ответа не было, только издевательское эхо отлетало от мраморных стен. Казалось. Циннобер исчез бесследно, беззвучно... На улице стало тише, камердинер услыхал какой-то звучный грудной женский голос, что-то говоривший народу, и, выглянув в окно, увидел, как люди постепенно покидают дом, тихо перешептываясь друг с другом и бросая на окна тревожные взгляды.
— Мятеж вроде бы миновал, — сказал камердинер, — теперь их милость и превосходительство, наверно, выйдут из своего укрытия.
Он вернулся в спальню, полагая, что в конце концов министр объявится там.
Внимательно поглядев по сторонам, он увидел, что из прекрасного серебряного сосуда с ручкой, обычно стоявшего у самого туалета, ибо министр очень дорожил этим сосудом, как подарком князя, торчат маленькие, тоненькие ножки.
— Боже... боже, — воскликнул в ужасе камердинер, — боже!.. Боже!.. Если я не ошибаюсь, эти ножки принадлежат его превосходительству господину министру Цинноберу, моему хозяину!.. — Он подошел поближе и, заглянув в сосуд, крикнул, дрожа от страха:— Ваше превосходительство... ваше превосходительство... помилуйте, что вы делаете... чем вы заняты там в глубине?
Поскольку Циннобер не ответил, камердинер, по-видимому, решил, что их превосходительство в опасности и что всякую почтительность пора отбросить. Он схватил Циннобера за ножки и вытащил его... Ах, мертвы, мертвы были их крохотное превосходительство! Камердинер принялся громко причитать; сбежались егерь, челядь, срочно послали за лейб-медиком князя. Камердинер тем временем вытер своего бедного, несчастного хозяина чистыми полотенцами, положил на кровать, прикрыл шелковыми подушками, оставив на виду лишь маленькое, сморщенное личико.
И вот явилась фрейлейн фон Розеншён. Сперва она, бог весть каким образом, успокоила народ. Теперь она шагала к усопшему Цинноберу, за ней следовала старая Лиза, родная мать Маленького Цахеса... Циннобер был сейчас и впрямь красивее, чем когда-либо при жизни. Маленькие глазки были закрыты, носик был белый-пребелый, на губах застыла едва заметная кроткая улыбка, но главное — его каштановые волосы лежали прекрасными локонами. Барышня погладила малыша по голове, и в тот же миг тускло вспыхнула багряная полоса.
— Ага, — воскликнула барышня, и глаза у нее засияли от радости, — ага, Проспер Альпанус!.. Ты держишь слово, великий искусник!.. Судьба его свершилась, позору конец!
— Ах, — сказала старая Лиза, — ах ты господи, да разве же это мой Маленький Цахес, тот никогда не был так красив. Напрасно я выбралась в город, вы дали мне скверный совет, милая барышня!..
— Не ворчите, старая, — отвечала барышня, — если бы вы точно следовали моему совету и не проникли в дом раньше, чем я сюда пришла, все обстояло бы для вас лучше... Я повторяю, покойничек, лежащий вон там на кровати, — это воистину и безусловно ваш сын, Маленький Цахес!
— Ну, а если, — воскликнула с загоревшимися глазами крестьянка, — ну, а если их крохотное превосходительство, лежащее вон там, действительно мой ребенок, то, значит, я получу в наследство все прекрасные вещи, которых здесь полно, весь дом со всем содержимым?
— Нет, — сказала барышня, — этого не вернуть, вы упустили тот миг, когда можно было добыть деньги и всякое добро... Вам, я это сразу сказала, вам богатство не суждено...
— Ну, так нельзя ли мне, — продолжала старуха, и на глазах у нее показались слезы, — ну, так нельзя ли мне хотя бы завернуть моего бедного крохотульку в передник и отнести домой?.. У нашего господина пастора много славных чучел, есть и птички, и белочки, так пусть он велит сделать чучело моего Мленького Цахеса, оно будет стоять у меня на шкафу, в красном кафтане, с широкой лентой и большой звездой на груди — на вечную память!..
— Это, — воскликнула барышня почти раздраженно, — это совсем нелепая мысль, об этом не может быть и речи!..
Старуха принялась всхлипывать, ныть, жаловаться.
— Что толку мне, — говорила она, — что мой Маленький Цахес достиг высоких чинов, большого богатства?.. Останься он у меня, я бы вырастила его в бедности, он никогда бы не упал в эту проклятую серебряную штуковину, он был бы жив и, может быть, приносил бы мне радость и счастье. Носи я его в своей корзинке для хвороста, люди жалели бы меця и подбрасывали бы мне монетку-другую, а теперь...
В прихожей послышались шаги, барышня выпроводила старуху, велев ей ждать за дверью внизу и обещав, что, уезжая, откроет ей верный способ покончить в один прием с нищетой и нуждой.
Розабельверда еще раз приблизилась к малышу и заговорила мягким, дрожащим голосом глубокой жалости:
— Бедный Цахес!.. Пасынок природы!.. Я желала тебе добра!.. Наверно, это было глупо с моей стороны — верить, что внешние блага, которыми я одарила тебя, озарят твою душу и пробудят в ней голос, способный сказать тебе: «Ты не тот, за кого тебя принимают, но старайся подражать тем, на чьих крыльях ты, немощный и бескрылый, вздымаешься!» Но никакого голоса не пробудилось в твоей душе. Твой ленивый, мертвый дух не сумел подняться, ты упорствовал в своей глупости, грубости, гнусности... Ах, если бы ты хоть на миг перестал быть маленьким хамом, ты избег бы позорной смерти!.. Проспер Альпанус позаботился о том, чтобы теперь, когда ты умер, тебя снова считали тем, чем ты казался при жизни благодаря моему могуществу. Если я вдруг когда-нибудь увижу тебя в облике маленького жучка, юркой мышки или проворной белочки, я буду этому рада!.. Спи спокойно, Маленький Цахес!..
Когда Розабельверда покинула комнату, в нее вошел вместе с камердинером лейб-медик князя.
— Боже, — воскликнул лекарь, увидав мертвого Циннобера и убедившись, что его никакими средствами не вернуть к жизни, — боже, как это произошло, господин камерист?
— Ах, — отвечал тот, — ах, дорогой господин доктор, там в прихожей вспыхнул мятеж, или, если иначе сказать, но это одно и то же, разразилась революция. Опасаясь за свою драгоценную жизнь, их превосходительство хотели, наверно, укрыться в туалетном столике, но поскользнулись и...
— Стало быть, — торжественно и взволнованно сказал доктор, — стало быть, он воистину от страха смерти умер!
Дверь распахнулась, и в комнату вбежал побледневший князь Варсануф, а за ним семь еще более бледных камергеров.
— Это правда, это правда? — крикнул князь, но, увидав труп малыша, отпрянул и, возведя глаза к небу, сказал с выражением глубочайшей боли: — О Циннобер!
И семь камергеров воскликнули вслед за князем:
— О Циннобер! — и по примеру князя вынули из карманов носовые платки и поднесли их к глазам.
— Какая утрата, — заговорил князь после нескольких мгновений безмолвной скорби, — какая невосполнимая утрата для государства!.. Где найти человека, способного носить орден Зеленокрапчатого тигра с двадцатью пуговицами с таким достоинством, как мой Циннобер!.. Лейб-медик, и вы могли допустить, чтобы у меня умер такой человек!.. Скажите, как это произошло, как могло это случиться... в чем причина... отчего умер лучший из лучших?
Лейб-медик очень тщательно осмотрел тело, ощупал некоторые места, где прежде бился пульс, провел рукой по голове покойника, откашлялся и сказал:
— Мой милостивый повелитель! Если бы я довольствовался поверхностным подходом к делу, я мог бы сказать, что министр умер от полного прекращения дыхания, что это прекращение дыхания вызвано невозможностью вдохнуть воздух, а эта невозможность, в свою очередь, обусловлена стихией, гумором, или, как еще произносят, юмором, то есть жидкостью, в которую погрузился министр. Я мог бы сказать, что министр умер, стало быть, юмористической смертью, но я далек от такой пошлости, далек от стремления объяснять грубыми физическими резонами всё, что находит свою естественную и бесспорную причину в области чисто психологической!.. Мой милостивый князь, мужчинам не к лицу кривить душой!.. Первым толчком к смерти оказался для министра орден Зеленокрапчатого тигра с двадцатью пуговицами!
— Что! — вскричал князь, сверкнув на лейб-медика запылавшими гневом глазами. — Что! Что вы говорите?.. Орден Зеленокрапчатого тигра с двадцатью пуговицами, который на благо государства с таким достоинством, с таким изяществом носил покойный, и есть причина его смерти? Докажите мне это, не то... Камергеры, что вы скажете на сей счет?
— Пусть докажет, пусть докажет, не то... — воскликнули семь бледных камергеров, и лейб-медик продолжал:
— Мой глубокоуважаемый милостивый князь, я это докажу, значит, какие бы то ни было «не то» отпадают!.. Связь тут вот в чем: тяжелый орденский знак на ленте, а главным образом пуговицы на спине оказывали вредное действие на нервные узлы позвоночника. В то же время орденская звезда давила на то узловато-волокнистое образование между диафрагмой и верхней брыжейной артерией, которое мы называем солнечным сплетением и которое преобладает в том лабиринте, какой представляет собой ткань нервных сплетений. Этот доминирующий орган имеет разнообразные контакты с церебральной системой, и, конечно, нажим на нервные узлы был вреден и для нее. Но разве не является свободное управление церебральной системой, как выражение полнейшей сосредоточенности всего в одном центре, непременным условием сознания, личности? Разве жизненный процесс не есть деятельность в обеих сферах: и в системе нервных узлов, и в церебральной системе?.. Ну, так вот, этот нажим нарушил функцию психического организма. Сперва появились мрачные мысли о том, чтобы тайно пожертвовать собой для пользы государства путем болезненного ношения этого ордена и так далее, затем состояние принимало все более опасный характер, пока наконец полная дисгармония системы нервных узлов и церебральной системы не привела к полному исчезновению сознания, к полной утрате личности. А это состояние мы обозначаем словом «смерть»! Да, милостивый повелитель! Министр уже утратил свою личность, уже был, следовательно, мертв, когда свалился в этот злосчастный сосуд... Смерть его вызвана не физической, а безмерно глубокой психической причиной...
— Лейб-медик, — недовольно сказал князь, — лейб-медик, вы болтаете уже добрых полчаса, но будь я проклят, если понял хоть полслова. Что значит ваша белиберда о физическом и психическом?
— Физический принцип, — снова заговорил врач. — это условие чисто вегетативной жизни, психический же, напротив, является предпосылкой человеческого организма, который находит движущую силу существования лишь в духе, в мышлении.
— Я все еще, — воскликнул князь в крайнем раздражении, — я все еще не понимаю вас, непонятный вы человек!
— Я хочу сказать, — отвечал на это доктор, — я хочу сказать, ваша светлость, что физическое относится лишь к чисто вегетативной жизни без мышления, каковая наблюдается у растений, а психическое — к мышлению. И поскольку в человеческом организме преобладает последнее, то врач должен всегда начинать с мышления, с духа, рассматривая тело лишь как покорного вассала повелителя-духа...
— Ого-го! — воскликнул князь. — Ого-го! Оставьте это, лейб-медик! Лечите мое тело, а моего духа не трогайте, он еще никогда не доставлял мне хлопот. Вообще, лейб-медик, вы большой путаник, и если бы я сейчас не стоял у тела своего министра и не был растроган, я знаю, как бы я поступил! Ну-ка, камергеры, давайте прольем еще слезу-другую над смертным одром, а потом отправимся перекусить.
Князь поднес носовой платок к глазам и всхлипнул, камергеры сделали то же самое, после чего все они удалились.
У двери стояла старая Лиза, на руке у которой висело несколько связок отличнейшего золотистого лука, такого, что лучше не сыщешь. Взгляд князя случайно упал на эти плоды. Он остановился, с его лица сошла скорбь, он дружелюбно-милостиво улыбнулся и сказал:
— В жизни не видел такого прекрасного лука, он, наверно, великолепен на вкус. Вы продаете этот товар, уважаемая?
— О да, — отвечала Лиза с низким книксеном, — о да, ваша милость и светлость, продажей лука я кое-как и кормлюсь с грехом пополам!.. Лук сладок, как чистый мед, не угодно ли, ваша милость?
И она протянула князю связку самых налитых, самых блестящих луковиц. Тот взял ее, улыбнулся, почмокал губами и крикнул:
— Камергеры! Дайте-ка мне перочинный ножик.
Получив ножик, князь изящно и аккуратно очистил одну луковицу и съел немного.
— Какой вкус, какая сладость, какая сила, какой огонь! — воскликнул он, и глаза его заблестели от восторга. — При этом мне чудится, будто передо мной стоит покойный Циннобер и, кивая мне, шепчет: «Купите... скушайте этот лук, мой князь... благо государства требует этого!»
Князь сунул старухе несколько золотых, и камергерам пришлось рассовать весь лук по карманам. Более того, он велел, чтобы никто, кроме Лизы, не поставлял лука для княжеских официальных завтраков. Так мать Маленького Цахеса, отнюдь не разбогатев, избавилась от всякой нищеты и нужды, и помогли ей в этом, несомненно, тайные чары доброй феи Розабельверды.
Похороны министра Циннобера были одними из самых роскошных, какие когда-либо видели в Керепесе. За телом в глубокой скорби следовали князь, а также кавалеры Зеленокрапчатого тигра. Звонили во все колокола, было дано даже множество залпов из обеих мортир, приобретенных князем для фейерверков по весьма накладной цене. Горожане, народ — все плакали и горевали о том, что никогда уже, наверно, не станет у кормила власти человек такого глубокого ума, такой душевной широты, такой мягкости, такой неутомимости в служении общему благу, как Циннобер.
Потеря и в самом деле была непоправимая: ведь никогда больше не появлялось министра, к фигуре которого орден Зеленокрапчатого тигра с двадцатью пуговицами подходил бы так же, как к фигуре покойного, незабвенного Циннобера.
Грустные просьбы автора. — Как профессор Мош Терпин успокоился, а Кандида навсегда перестала огорчаться. — Как золотой жук прожужжал что-то на ухо доктору Просперу Альпанусу, и тот отбыл, а Валтазар зажил в счастливом браке.
Тому, кто пишет для тебя, любезный читатель, эти страницы, пора расстаться с тобой, и его охватывает грусть и тоска... Еще многое-премногое известно ему о дивных делах маленького Циннобера, и он с искрен
ним удовольствием поведал бы тебе обо всем этом, читатель, да и вообще за эту историю он взялся по настоятельной внутренней потребности. Но... Оглядываясь на события, изложенные в вышестоящих девяти главах, он ясно чувствует, что там уже предостаточно всяких чудес и несообразностей, противных рассудку, и что, продолжая нагромождать их, он рискует злоупотребить твоей снисходительностью и рассориться с тобой, любезный читатель. В грусти-тоске, стеснившей вдруг ему грудь, когда он написал эти два слова «Глава последняя», он просит тебя весело и непредвзято свыкнуться, а то и сдружиться со странными картина ми, которыми поэт обязан внушениям призрачного духа по имени Фантазус[22], чьим обычным капризам он подчиняется, может быть, слишком доверчиво...
Так не сердись же ни на поэта, ни на этого капризного духа!.. Если ты порой, любезный читатель, кое над чем про себя посмеивался, то ты был как раз в том настроении, какого желал тебе написавший эти страницы, и тогда, он надеется, ты многое зачтешь в его пользу!
Трагической смертью Маленького Циннобера, собственно, могла бы и кончиться наша история. Но не приятнее ли разве, если вместо печальных похорон в конце происходит веселая свадьба?
Поэтому коротко упомянем еще о прелестной Кандиде и о счастливом Валтазаре...
Профессор Мош Терпин был вообще-то человек просвещенный, опытный и, следуя мудрому правилу «Nil admirari»[23], много-много лет не удивлялся ничему на свете. Но теперь получилось так, что он, плюнув на всю свою мудрость, непрестанно удивлялся и даже стал жаловаться, что уже не знает, действительно ли он профессор Мош Терпин, ведавший когда-то всеми относящимися к природе делами в государстве, и действительно ли он ходит вверх головой, на собственных ногах.
Впервые он удивился, когда Валтазар представил ему как своего дядю доктора Проспера Альпануса и предъявил ему дарственную, по которой Валтазар становился владельцем расположенного в часе езды от Керепеса загородного дома, а также прилежащих лесных угодий, полей и лугов; когда он, Мош Терпин, не веря своим глазам, увидел, что в описи имущества значатся всякие драгоценные предметы, даже золотые и серебряные слитки, гораздо более ценные, чем все достояние княжеской казны. Затем он удивился, когда взглянул на пышный гроб, где покоился Циннобер, через Валтазаров лорнет, и ему вдруг показалось, что никакого министра Циннобера никогда не было, а был лишь неуклюжий, неуживчивый недомерок, которого ошибочно принимали за умного и мудрого министра Циннобера.
Но высшей степени достигло удивление Моша Терпина, когда Проспер Альпанус провел его по своему загородному дому, показал ему свою библиотеку и другие диковинки и даже сам проделал несколько весьма изящных опытов с редкими растениями и животными.
У профессора родилась мысль, что все его исследования природы ровно ничего не стоят и что он заперт в прекрасном, пестром, волшебном мире, словно в яйце. Эта мысль так встревожила его, что он стал даже плакать и ныть, как ребенок. Валтазар тотчас же отвел его в обширный винный погреб, где тот увидел блестящие бочки и сверкающие бутылки. Здесь, решил Валтазар, профессору будет удобнее заниматься, чем в княжеском погребе, а природу он сможет успешно исследовать в прекрасном парке.
На том профессор и успокоился.
Свадьбу Валтазара справляли в загородном доме. Он, его друзья, Фабиан, Пульхер, — все поражались дивной красоте Кандиды, волшебной прелести ее наряда, всей ее стати... В ней и в самом деле было волшебство, ибо фея Розабельверда, которая, забыв свой гнев, присутствовала на свадьбе как фрейлейн фон Розеншён, сама ее одела и украсила великолепнейшими, чудеснейшими розами. А уж известно, что наряд будет к лицу, если за дело возьмется фея. Кроме того, Розабельверда презентовала прелестной невесте сверкающее ожерелье, магическое действие которого состояло в том, что, надев его, она никогда уже не могла огорчаться из-за пустяков, из-за плохо завязанной ленты, из-за неудачного украшения для волос, из-за пятна на белье или еще чего-нибудь подобного. Это свойство, сообщенное ей ожерельем, придавало всему ее облику особую миловидность и веселость.
Молодые были на самом верху блаженства и все же — так великолепно действовали тайные чары мудрого Альпана — не забывали перекинуться взглядом и словом с собравшимися закадычными друзьями. Проспер Альпанус и Розабельверда вдвоем позаботились о том, чтобы день свадьбы был ознаменован самыми прекрасными чудесами. Отовсюду из кустов и деревьев звучала сладостная, полная любви музыка, а тем временем сами собой вырастали мерцающие столы уставленные чудеснейшими яствами и хрустальными бутылками, источавшими благороднейшее вино, от которого по жилам гостей разливался жар жизни.
Настала ночь, надо всем парком повисли огненные радуги, замерцали, взвиваясь и опускаясь, птицы и букашки, и при каждом взмахе их крыльев разлетались миллионы искр, образуя в непрестанном коловращении прекрасные узоры, которые кувыркались в воздухе и исчезали в кустах. И все сильнее звучала при этом музыка леса, и с таинственным шелестом пробегал благоухающий ночной ветерок.
Валтазар, Кандида, друзья узнали могучее волшебство Альпана, но подвыпивший Мош Терпин громко смеялся, полагая, что за всем этим кроется не кто иной, как великий ловкач, оперный декоратор и фейерверкер князя.
Раздались резкие удары колокола. Блестящий золотой жук опустился на плечо Проспера Альпануса и словно бы что-то прожужжал ему на ухо. Поднявшись со своего места, Проспер Альпанус торжественно и строго сказал:
— Любимый Валтазар... прелестная Кандида... друзья мои!.. Пришла пора... Зовет Лотос... Я должен отбыть...
Затем он подошел к молодым и стал тихо говорить с ними. И Валтазар, и Кандида были очень растроганы, Проспер дал им, по-видимому, всякие добрые наставления, он обнял их с большой нежностью.
Затем он обратился к фрейлейн фон Розеншён и так же тихо поговорил с ней; вероятно, она дала ему, а он с готовностью принял у нее какие-то поручения, связанные с чарами и феями.
Тем временем с неба спустилась небольшая хрустальная коляска, в нее были запряжены две сверкающие стрекозы, а правил ими серебряный фазан.
— Прощайте... прощайте! — крикнул Проспер Альпанус, сел в коляску и, поднимаясь все выше за полыхающие радуги, превратился со своим экипажем в блестящую звездочку, которая в конце концов скрылась за облаками.
— Славный монгольфьер, — пробормотал сквозь храп Мош Терпин и, побежденный силой вина, погрузился в глубокий сон.
...Памятуя наставления Проспера Альпануса и надлежаще пользуясь своим чудесным домом. Валтазар стал и в самом деле хорошим поэтом, и так как прочие свойства этого имения, которые, думая о Кандиде, расхваливал Проспер, полностью себя оправдали, а Кандида никогда не снимала ожерелья, подаренного ей на свадьбу фрейлейн фон Розеншён, то Валтазар блаженствовал в самом счастливом браке, какой только когда-либо бывал у поэта с красивой молодой женщиной...
И стало быть, сказка о Маленьком Цахесе, по прозванию Циннобер, получает действительно вполне веселый
КОНЕЦ