Лев Правдин МАЛЬВЫ ЦВЕТУТ


Художник М. Тарасова

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Березу звали Маша.

Все в деревне знали, что береза в палисаднике у Васильевых носит нежное девичье имя, но вряд ли кто помнит, откуда это пошло.

А дело было так. Дед Анисьи, еще будучи неженатым парнем, пошел рубить вицы. День был солнечный, голубой, дело к весне. По осевшему снегу переходил он от березки к березке, выбирая самые стройные и молоденькие, — не толще двух пальцев.

Срубит одну и стоит оглядывается — выбирает, какую еще срубить, самую высокую и стройную. А березки стоят одна другой краше, все до того молоденькие, что тонкая кора просвечивает розовым, и от каждой березки синяя тень на талом снегу.

Стоит парень и думает:

— Вот все выбирают красивых, а некрасивые никому не надобны…

Это он оттого так подумал, что была в деревне девушка. Маша. Некрасивая. А он ее любил, считал, что лучше ее ни одной на свете нет, и хотел жениться. А отец не позволял. И не потому, что некрасива, это считалось полбеды, а главное — бедна.

Постоял он, подумал, а потом выбрал березку самую красивую и на розовой коре вырезал «Маша».

И потом уж, когда он все преодолел и на Маше женился, пошел в лес, отыскал эту березку, выкопал и в палисаднике около своего дома посадил.

Березка прижилась и пошла в рост, а слово, которое он вырезал, всем стало видно. Жена, Анисьина бабка, как вечером часок свободный, зовет мужа:

— Пойдем, посидим под нашей Машей.

Так и пошло березе имя Маша.

1

По вечерам, вернувшись с работы, Анисья подолгу сидела в палисаднике под березой. Береза была очень велика и закрывала своей кроной почти всю крышу, дом стоял как под зеленым пологом. Отец все поговаривал, что надо срубить березу: боялся, что она когда-нибудь рухнет и разрушит дом. Но так и не срубил. Жаль было рубить такую красоту. А кроме того, это была не простая береза. Это была Маша.

И Анисье казалось, что береза с благодарностью вспоминает отца и утешает ее, тихонько пошумливая вершиной. И что береза скучает, когда хозяйки нет дома, и ждет ее, выглядывая на дорогу через крыши, через кроны соседних деревьев. А когда Анисья возвращается с работы, она приветствует ее, дрожа от радости каждым листочком.

Отдыхая после работы, сидела Анисья одна в своем палисаднике, смотрела на светлый изгиб реки, на черную стенку леса, на зарево городских огней за лесом и все думала, как ей жить дальше. Замуж ее не выдали: кто ее возьмет такую некрасивую и нескладную?

Тогда еще Волоховка была просто подгородной деревушкой. Жители Волоховки славились как лучшие огородники, и едва открывалась местная навигация, как на городском рынке появлялись свежая редиска, лук и даже огурцы.

Городские удивлялись, ахали, глядя на эту раннюю благодать; узнав цену, снова ахали, но еще не было случая, чтобы огородники привозили свой товар обратно.

Был, конечно, и колхозный огород. Картошку там сажали да капусту. Почему-то ничего больше не росло. И урожаи получались средние. А на уборку приезжали городские. Самим-то когда же? И на своих огородах не управлялись.

Анисья росла сиротой. Отца убили кулаки во время коллективизации, год спустя умерла мать. Приехала из города тетка-бобылка. Отцова сестра. Она подарила племяннице полотенце, вышитое ею еще в дни молодости. Среди красных роз и черных зубчатых листьев красовалась надпись: «Лутче умнота чем красота». Уж очень, должно быть, некрасива была она в молодые свои годы, если вышила такое себе в утешение. Она, наверное, думала, что и Анисью это утешит.

Анисья росла веселой и общительной девочкой и в утешении пока не нуждалась.

Подруги ее любили, и от этого, наверное, не замкнулась она, не сделалась злобной и нелюдимой, какими бывают люди, обиженные судьбой. В школе ее всегда выбирали старостой класса. Вначале, пока еще были девчонками, подруги не забывали ее. Вместе бегали в школу, потом так же вместе ходили на работу. А потом подруги повыходили замуж, завелись у каждой свои дела, свои заботы.

Видела их Анисья нечасто, да и не стремилась к встречам. Только сердцу маета — один у всех разговор: о незадачливой Анисьиной судьбе. Как будто всех ее одиночество, ее затянувшееся девичество вот как беспокоило!

А тетка тоже для утешения рассказывает — в который уж раз, — какие были прежние годы. На красоту тогда, конечно, смотрели, но уж это потом. Сначала сундуки проверят, да какое хозяйство. А волоховские девки, хоть какая уродка, хоть одноглазая, на родительской шее не засиживались. Не успеет зацвести, как уж и жених во двор стучится, да так и не уходит. Женится, да тут и жить остается. Потому что место здесь бойкое, доходное. Огороды под боком у города. А в городе — что ни привезешь, все купят. Пойди-ка поищи такие денежные места! Ну, а теперь все перепуталось. На приданое не очень смотрят, всем красоту подавай, любовь, да книжки чтоб читала. Это девушка-то?

Сказав это все, тетка неизменно повторяла, тоже, наверное, племяннице в утешение:

— И любви не жди, и не надо этого тебе. Любовь только в песнях хороша, да и то не всегда.

Анисья не верила тетке, и хотя знала, что некрасива, но все же думала, что найдется такой человек, который полюбит ее, и она тоже полюбит его всей душой. Есть на свете такой человек. Должен быть. И она думала, что этот человек чем-то похож на ее деда, который полюбил некрасивую девушку. Это всем казалось, что она некрасивая, а для него она была краше всех. Он один рассмотрел ее подлинную, не видимую другим красоту.

2

Однажды ей даже показалось, что счастье приблизилось к ней. Глубокой осенью с одним из последних пароходов приехали к тетке гости из города. Старые ее знакомые. Старик и его сын — парень-переросток лет двадцати пяти. Оба высокие, черноволосые и такие тощие, словно их давно не кормили.

Когда Анисья пришла с работы, гости сидели за самоваром, грелись с дороги.

— Ну вот и хозяйка всему именью пришла, — нараспев проговорила тетка с таким восторгом и угодливостью, будто приход племянницы должен был несказанно всех осчастливить.

Она сидела у стола, красная, потная, благожелательная.

Старик, такой высокий, что казалось, он не сидит, а стоит за столом, поднял лохматые брови и так жадно посмотрел на Анисью, словно собирался сейчас же проглотить ее.

Анисья сказала удивленно:

— Здравствуйте…

— И вам здравствуйте, — неожиданно тонким голосом ответил старик.

Молодой победительно поиграл красивыми черными бровями, но ничего не сказал, только усмехнулся.

От этой усмешки Анисью бросило в жар, у нее задрожали руки, и она повесила телогрейку мимо гвоздя. И, хотя она была сильной и рослой, вдруг почувствовала себя маленькой и совершенно беззащитной.

Она проскользнула в соседнюю комнату, за перегородку. Около нее сейчас же появилась тетка и зашептала:

— Старик этот — огородник из города. А сын у него агроном. В прошлом году техникум окончил… Зовут Гаврилой.

— А мне-то что, — отмахнулась Анисья.

— Да ты не штокай. Не возносись. Не по красоте гордость…

— Какая есть…

— Да ты постой, постой. Не отмахивайся, — продолжала шептать тетка. — В городе-то им трудно огородами заниматься. Налоги там да всякие притеснения. Так они сюда надумали. Сын-то агрономом в наш колхоз работать договорился, так спрашивают, не сдадим ли квартиру. А ты чего же сидишь-то? Приберись поскорее, платье зеленое надень…

Помогая Анисье одеваться, тетка не переставала нашептывать:

— Может быть, это твоя судьба за столом сидит.

Анисья вышла к гостям в светло-зеленом шерстяном платье, которое давно не надевала: оно сдавило плечи и грудь, и она боялась вздохнуть или сделать лишнее движение, чтобы не лопнула тонкая материя.

Ее заставили выпить вина «за приятное знакомство». Гаврила все время посматривал на нее и усмехался, а старик говорил то же, что она слышала много раз от других:

— Красота — не главное. Красоту мы можем иметь за три пятьдесят в кино: Любовь Орлову или бабу рязанскую. Это у нас в городе запросто.

— Ах, зачем же рязанскую? Свои вон какие бутончики-огурчики, — завлекательным голосом проговорила тетка.

Анисья ее перебила. Глядя в пронзительные глаза старика, она вызывающе сказала:

— А у нас кино раз в месяц. Да нам и так хорошо.

— Вот как! — пожевал губами старик, — Да ты, девка, остра…

3

Утром, когда Анисья, собираясь на работу, умывалась во дворе, на крыльцо вышел Гаврила. Он был в белой рубахе, выбившейся из брюк, и в калошах на босу ногу.

Он так сильно потянулся большим своим телом, что затряслось крыльцо, зевнул во весь рот и вдруг заметил Анисью.

— Холодновато на дворе умываться-то?..

— Ничего, — ответила Анисья, прикрывая голые плечи полотенцем. — Кому вода холодна, пусть в избе умывается.

Он засмеялся, смущая Анисью и своим смехом, и жадным выражением черных глаз. Она хотела пройти в дом, а он стоял посреди крыльца, загораживая дорогу, и все посмеивался:

— Да, слабовато у вас насчет культурки.

— Нам хватает. А кому мало, зачем же сюда ехать?

— А если посылают… А вы меня на квартиру пустите. Человек я холостой и пока что бездетный.

Она ничего не ответила, тоже рассмеялась и подумала, что он, кажется, хороший парень. Ей захотелось сказать ему тоже что-нибудь веселое, но тут она заметила, что он и не смотрит на нее. На крыльцо соседнего дома выбежала Любка, полуодетая, растрепанная — и все равно красивая. Увидев незнакомого парня, она взвизгнула и снова скрылась за дверью.

— Ого! — негромко сказал он и спросил: — Это что за краля?

Он все смотрел на дверь, ожидая, не покажется ли еще раз красивая девчонка, и, казалось, совсем забыл про Анисью.

Она опустила голову. Дура, разыгралась. Чуть тебя поманили, ты уж и вообразила… Да кому ты нужна такая! Вот он стоит на крыльце, поигрывая черными бровями, ждет ответа. Он, наверное, думает, что осчастливил ее своим вниманием. И вообще убежден, что все девушки только и ждут, как бы упасть в его объятья, а уж эта босоногая, конечно, замерла от счастья.

Наверное, он так думал, заглядывая на соседний двор. И Анисья сбросила полотенце и пошла прямо на него, сверкая голыми плечами. Она поднялась по ступенькам и, слегка оттолкнув его упругим плечом, прошла в сени.

Пошатнувшись от ее толчка, он одобрительно сказал:

— Вот как у нас…

Из темных сеней послышалось:

— Квартирантов нам не надо. Хлопот с ними много.

4

А вечером, когда Анисья после работы ужинала, тетка неприкаянно бродила по комнатам, словно не могла пристроить себя к месту, и шипела:

— Вот уже и посватали. Гляди, какое там веселье! Любка, дура, земли под собой не чует. Тоже, нашли красавицу. Еще наплачутся с такой верченой. А он парень строгий. У них вся семья строгая. На рынке торгуют чем придется. Ну, эти развернутся… Любке, дуре, счастье привалило в обе руки…

Глядя, как в ярко освещенных окнах соседнего дома качаются тени пирующих людей, Анисья негромко сказала:

— Спекулянтов нам не надо, хоть каких, хоть красивых.

Поужинав, ушла в свой палисадник и долго сидела, прижавшись щекой к березе. По шершавому стволу скатывались капли осеннего дождя, и Анисье казалось, что береза плачет холодными слезами.

— Маша, — сказала она, — такие уж мы с тобой одинокие и никому не нужные.

И опять все пошло по-старому.

Только иногда, когда она шла на работу, к ней присоединялся сосед, Гаврила Семенович Хром. Они шли вместе и рассуждали о разных делах. Она считалась опытной огородницей, и ее сделали звеньевой. Он работал в колхозе агрономом. Когда он шел по улице, Любка сияющими от счастья глазами смотрела ему вслед. Анисья завидовала ей и злилась на себя за это. А Хром думал, что она злится на него, и посмеивался.

5

Один раз шла она на работу и догнала Лену — свою близкую подругу. В школе Лена считалась самой красивой и бойкой, а замуж вышла за смирного и незаметного парня Ваню Кленова. Сейчас Иван Миронович Кленов — председатель колхоза.

Обняв подругу, Лена шепнула:

— Про тебя Теплаков вчера с интересом спрашивал.

— Нужен мне твой Теплаков! — вспыхнула Анисья и почувствовала, как у нее вдруг встрепенулось и беспокойно затукало сердце. Никогда еще никто о ней с интересом не спрашивал.

А Лена прикрикнула:

— А ты, девка, не вскидывайся! О своих годах подумай. Женихи-то у нас где? И не такие, как ты, красавицы в девках остаются.

— Ну и пусть. И останусь. Тебе-то какая печаль?

— Наплачешься в пустой-то избе…

— Вот еще!

— Наплачешься! Это тебе не прежние годы, когда на красоту внимания не обращали, на приданое надеялись…

— Да знаю я все это, знаю! — отмахнулась Анисья. — Сто раз слыхала…

— А слыхала, так и слушай меня: иди за Теплакова. Тут и думать не надо. Я ему скажу, пусть зайдет — поухаживает. Да ты гляди, не теряйся. Хочешь, я к тебе при нем прибегу, будто по делу?

— Не надо. Сама небось справлюсь.

— Ну смотри. Так ты приготовься.

— Ладно, — пообещала Анисья, — приготовлюсь.

А как готовиться — не знала. Тетка в прошлом году умерла, и Анисья осталась теперь совершенно одна в своем доме.

6

Егор Теплаков — работник районного финансового отдела — наезжал в деревню насчет налога на огородников. Останавливался он всегда у Гаврилы Семеновича Хрома. Был он ненамного старше Анисьи, но очень какой-то строгий и рассудительный. Он гордился своим высоким положением и стеснялся оттого, что ростом не очень-то удался. Поэтому, чтобы казаться больше, он так пыжился и надувался, что, казалось, сейчас закипит, как самовар. Садясь, он старался занять как можно больше места. При ходьбе подпрыгивал от избытка энергии и старательно размахивал большим портфелем. Портфель был зеленый, из искусственной кожи, с вытисненными на ней пузырями, похожими на необычайно крупную лягушечью икру. Теплаков небрежно разъяснял любопытным, что это крокодилова кожа. Какие бывают крокодилы, в деревне мало кто знал и все думали, что они похожи на больших лягушек, поэтому так и говорили:

— Приехал этот, с лягушкой.

Теплаков очень дорожил своим портфелем, никогда с ним не расставался и, ложась спать, клал его под подушку.

Никто не видал его смеющимся, и, даже выпивая с Гаврилой Хромом, он не терял строгости и только чаще, чем обычно, угрожающе говорил:

— Я вас, чертей огородников, с корнем выдерну. Вы у меня все вот где. И со всей требухой.

Он похлопывал по портфелю, который все время держал на коленях, и в его глазах загорались хищные, злые огоньки.

Гаврила Семенович посмеивался да, играя черными бровями, подмигивал жене:

— Ух и жадный черт. Давай его на Анисье женим. Пусть в нашей шкуре попотеет, узнает, как нам богатство достается.

Жена, красивая Любка, поддерживала мужа. Начали сватать Теплакова. Но Любка знала, что если она сама возьмется за это дело, то ничего хорошего не получится, потому что Анисья ее и слушать не станет. Она поговорила с Еленой Кленовой, и та согласилась помочь.

7

Когда Теплаков пришел сватать Анисью, он тоже сказал ей, но не угрожающе, а скорей растерянно:

— Эти черти огородники у меня вот где сидят, — и похлопал по своей «лягушке».

Анисья хмуро ответила:

— А мне-то что. Я огородом не занимаюсь.

Она знала, что он пришел ее сватать, и поэтому растерялась и не соображала, что надо делать и говорить. А вообще-то она была смелая и расторопная на язык, и если бы Теплаков зашел к ней просто так или по какому-нибудь другому делу, она бы сумела ответить на все его вопросы.

А он сидел у стола, положив на колени свою «лягушку», поглаживал ее, а сам все осматривался, будто собирался купить все Анисьино хозяйство. И при этом у него был такой вид, словно он не верит своим глазам и заранее знает, что его здесь обязательно обманут, поэтому все кругом требует тщательной проверки. Он привык иметь дело с неплательщиками и злостными укрывателями объектов обложения. И наверно поэтому у него было такое выражение лица.

Дом строился с расчетом на большую семью и был большой, просторный и разделен дощатыми перегородками на три комнаты. На стенах висели фотографии, по нескольку штук в одной рамке. Рамки украшены расшитыми полотенцами и фиолетовыми розами, скрученными из стружек.

Прочитав утешительную вышивку насчет умноты и красоты, Теплаков строго спросил:

— Да? Вы так и думаете?

Анисья поняла, что он и надписи не поверил, что он ничему не верит и никакого сватовства, наверное, не получится. Она овладела собой, перестала стесняться и на его вопрос вызывающе ответила:

— Так я и думаю…

И, поднявшись с места, прошлась перед Теплаковым, покачивая широкими плечами: на, смотри, какая уродилась, какая возросла — здоровая, неулыбчивая и некрасивая. Смотри, чтобы потом не раскаиваться, не вспоминать городских, крашеных, тонконогих. Чтобы не попрекать потом, не злобиться на судьбу-злодейку…

А Теплаков и не посмотрел. Посидел, помолчал, стал прощаться. Анисья проводила его до калитки. Он сказал:

— Место у вас хорошее.

— У нас красиво. Воздух какой…

— Воздух? — Он понюхал, поморщился, словно к его носу поднесли некий залежавшийся продукт, и согласился:

— Правильный воздух. Местность очень ценная. Город близко, рынок сбыта. И река. Тут если, засучив рукава, головой соображать, хорошо жить можно.

Слушая его рассуждения, Анисья поняла, что совсем не она привлекает этого человека. Привлекает его ее хозяйство, и никакой любви тут, конечно, ждать не приходится.

Ей вспомнилось, как говаривала покойная тетка, что любовь хороша только в песнях, и со злобой, ей не свойственной, впервые согласилась с этим.

Проводив Теплакова, она села на свое любимое место под березу и задумалась. Все ясно: любви не было и не будет. А хочется как-то устроить свою жизнь. Придут бабы на огород, разговорятся каждая о своем, у всех и хорошее случается и плохое, у всех свои заботы и радости. Девки и те о чем-то шушукаются. Одна она ни при чем, будто жизнь ей дана только для того, чтобы работать.

Как знатной огороднице ей почет и от всех уважение, все ее советы принимают и, что прикажет, худо ли, хорошо ли, а выполняют. Но как только заговорят о всяких женских тайностях, так она последний человек. Никакого ей внимания. Или еще хуже — скажут: «Ох, девка, не по разуму тебе это!» И в самом деле, где ей бабьи заботы понять?

Она сидела одна и слушала, как затихает деревня. На реке шел пароход, и потому, что он очень долго и громко бил плицами по воде, Анисья подумала, что это идет вверх буксирный пароход. А потом она услыхала, как на барже заиграли на гармони знакомую песню про неудачную любовь и разлуку, и вот почему-то именно в эту минуту Анисья решила, что она выйдет за Теплакова, если он сделает предложение.

Все равно любовь хороша только в песнях. Ну и пусть!

Она теперь боялась только одного: как бы он не раздумал и не изменил своего намерения жениться на ней. После этого жить станет еще тяжелее. Не насмешек и не сочувственных разговоров она боялась. Все это можно перетерпеть. Но тогда уж совсем исчезнет всякая надежда на свое счастье или хотя бы видимость счастья. А тогда как же быть?

8

Но Теплаков не раздумывал. Он посватался, и сразу же сыграли свадьбу. Съездили в сельсовет, записались. Теплаков привез все свое имущество: потертый чемодан и зеленый портфель.

И вдруг неожиданно появилась любовь. Как-то ночью он, уставший от ее ласк, благодарно и жарко поцеловал ее в плотно сжатые губы. Оттого, что это был первый настоящий поцелуй, она бурно разрыдалась, уткнувшись носом в его подмышку. А он лежал тихо все время, пока она плакала, и приговаривал:

— Ну что ты? Ну ладно тебе…

Но она понимала, что ему так же приятны ее слезы, как сладки они ей.

А утром, когда она одевалась, сидя на краю постели, он удивленно, словно впервые увидев ее, сказал:

— Какая ты!..

Анисья вспыхнула так, что покраснели даже плечи, и она сделалась даже красивой. И весь этот день, да и часто потом, она замечала на себе его удивленные и восхищенные взгляды и была бесконечно благодарна ему за то, что он единственный разглядел красоту, не видимую никому другому, и пробудил любовь, на которую она давно перестала надеяться. Это было так удивительно и так радостно, что она никак не могла поверить в неожиданно свалившуюся на нее любовь и все время светилась какой-то особенной, светлой улыбкой. Все было неожиданно и чудесно, как в сказке, когда силы любви срывают уродливый покров, освобождая красавицу. Любовь оказалась хороша не только в песне. И все это сделал человек, которому, как она знала сама, она была не особенно-то и нужна и который женился на ней только из-за ее дома и огорода, потому что этот дом стоит на таком удобном месте.

А вот как все обернулось! И поэтому она готова была на все, лишь бы только отплатить за такую его любовь.

Когда председатель колхоза сделал ей замечание, что она больше работает на своем огороде, чем на колхозном, она не смутилась, как смутилась бы прежде.

— Мужику моему скажи, — ответила она, гордясь каждым своим словом. Муж был защита от всех напастей, твердый камушек под ногами, утеха в любви. Она делала только то, что хотел он.

— А своего-то ума вовсе не стало?

— Сколько надо, столько есть. Больше не требуется.

— Была Анисья человек, стала Анисья баба, — мрачно сказал Кленов.

Вдруг она выпрямилась и пошла прямо на него — большая, сильная. Она торжествующе смеялась прямо ему в лицо, повторяя все одно и то же:

— А я и есть баба! Баба я! А ты и не знал? Вы все не знали, какая я баба! Я и сама не знала.

Кленов тоже выпрямился, как на параде, и даже гимнастерку под ремнем оправил. Дал Анисье выкричаться до конца, а потом тихим голосом спросил:

— Расхвалилась. Чем гордишься-то?

— Тем и хвалюсь, что жизнь увидела! — продолжала ликовать Анисья. — Вровень с людьми встала.

— С какими людьми? Со спекулянтами, с частниками? Это ведь изменники колхозного строя. Они все продадут… Погоди, расшибем мы эту лавочку!

— Это мне все равно.

— Ох, не туда гнешь, Анисья. За это ли твой батька жизни решился?

Но и эти слова не сломили ее торжества, она только повернулась и, уходя, проговорила:

— С мужиком моим, если что надо, поговори.

Вечером она рассказала мужу о встрече с Кленовым.

— Ссориться с ним нельзя. Он нас, если захочет, в два счета затопчет… — сказал Теплаков. — Ладно уж, сходим завтра вместе, поработаем, принесем пользу.

Они всегда все делали вместе. Вместе ходили на колхозный огород, вместе работали на своем приусадебном участке, вместе ездили в город на рынок. Она отвешивала лук, считала пучки редиски, а он принимал деньги и складывал их в свой зеленый портфель. А вернувшись домой, они вместе считали помятые бумажки, складывали их в пачки и мечтали о будущем.

И оттого, что Теплаков все свое будущее связывал только с деньгами, и Анисье их совместное будущее начало рисоваться в виде пухлых пачек пятерок и десяток. И так она была полна своей любовью и благодарностью за его любовь, что ни разу даже и не подумала, что живет совсем не так, как учил отец и как жила она раньше, до замужества.

А тут еще счастье без предела — родился сын.

9

Сын родился — Павлик, Пашенька!

Глядя на красное личико сына, прильнувшее к налитой молоком белой материнской груди, Теплаков повторял ликующим голосом:

— Ну вот: есть теперь для кого деньги копить, теперь мы возьмемся!

Что-то слышалось такое угрожающее в его ликовании, будто он злобился на какого-то своего старого сильного врага, злобился и, ликуя, старался доказать ему, что теперь и он стал силен, потому что у него появился сын, наследник всех его мыслей и всего имущества. Старался доказать, но видно было, что сам он не вполне уверен в своей силе.

Он катался по комнате, упруго подпрыгивая, словно большой резиновый мячик. Засунув коротенькие руки за пояс брюк на животе, он поднимал пухлые плечи и горделиво задирал голову, показывая свой складчатый, небритый подбородок и жирную шею.

Какая уж у такого сила?

— Золотую проложим ему дорожку, — продолжал ликовать Теплаков.

И будущее сына тоже представлялось Анисье в виде сложенных в плотные пачки пятерок и десяток. Она вдруг увидела сына, ползающего среди этих серых, захватанных пачек, и ей сделалось страшно и противно от того, что деньги прикасаются к розовому, нежному телу сына, пачкая его своей грязью.

С ее лица исчезла светлая улыбка радостного удивления, и она сказала хмуро и непримиримо, как в тот день, когда Теплаков приходил свататься:

— Все-то у тебя деньги на уме…

Но он, занятый своими мыслями насчет легкой золотой дорожки, которую он проложит сыну, не понял ее.

А через год появилась дочка. Клавдия. Вся радость была в детях, все горе и все заботы. Все отдавала им, даже в самые скудные годы находилась для них сахарная горошинка.

А годы начались трудные — шла война. Все мужчины на фронте, в колхозе одни женщины. Председателем поставили Елену Кленову.

Сразу же после собрания она сказала Анисье:

— Ну как, подружка, жить будем?

— Как-нибудь проживем…

— Дорожку-то на рынок забыть придется.

— У меня дети.

— Дети у всех. Или другие не такие же? Вот для детей и стараться будем. Мужики наши на фронте, а мы здесь. Елена подождала ответа и с упреком сказала: — Мужик твой здорово тебя изурочил. Совесть забывать начала.

— Не нам их судить теперь, мужиков-то наших, — отчужденно ответила Анисья, — какие они: хорошие или плохие. Сейчас все солдаты, все защитники.

— Не знаю, — сказала Елена и, подумав, добавила: — Может быть…

10

Уложив детей, Анисья пошла на свой огород: картошка уже зацвела, а все не окучена. Руки не доходят. Целый день на работе, а вечером с ребятишками — и радость и маета. Вот и приходится день удлинять.

Окончив работу, она вышла в свой палисадник, где росли могучие лопухи да крапива, и села под березой. А ночь была такая светлая и тихая, что, казалось, слышно, как звенят на березе листья, и каждый листочек сделан из серебра.

Подумав так, Анисья улыбнулась: господи, уж и на работе устала — еле ноги притащила, и с ребятами измаялась, и заботы не отпускают, и тревога гнетет, а как на минутку присядешь, да вздохнешь — так тебе сразу и серебряные листочки… Тянет человека к красивому, хоть как ему трудно.

Береза как береза, и листья на ней зеленые, и война еще не кончена, и от мужа второй год писем нет. Все говорят: пропал без вести — не окончательно погиб. А что это значит—не окончательно? Спрашивала у многих — отвечают уклончиво. Пришел из госпиталя сосед, агроном Гаврила Семенович, без ноги. Его спросила.

— А бес его разберет, что это значит, — ответил он, — может быть, еще и вернется… Ты, в общем, не отчаивайся.

Вот так и жила с ребятами и не знала, что теперь делать: плакать или подождать.

Сидя под березой, Анисья задремала. Проснулась, а у калитки Елена Кленова в черном платке, надвинутом низко на глаза.

Она глухо спросила:

— Не спишь, подружка?

Она села рядом с Анисьей. Черный платок, скрывавший лицо, делал ее похожей на измученную длинным перелетом большую птицу.

Вчера Кленова получила похоронную, но никто не видел ее слез, и никому она ни слова не сказала, не пожаловалась.

Сидели молча, слушая, как на березе позванивают серебряные листочки.

Анисья предложила:

— Давай поплачем…

— Подожди, — ответила Елена, — ты еще ничего не знаешь.

— Все знаю.

— Про моего ты все знаешь. А про своего?

— Что ты про моего знаешь? Что?

— Ох, как и сказать-то!..

— Убит?

— Живой.

— Так что?

Елена, трудно выговаривая слова, спросила:

— Помнишь, ты сказала: не нам их судить. Все солдаты — все заступники?

— Помню…

— А вышло не то.

— Говори все, — потребовала Анисья.

Елена откинула платок, словно стало нестерпимо от зноя, сжигающего ее. И в самом деле, лицо ее потемнело и глаза провалились в черных впадинах, как будто опаленных огнем.

— Давно я про твоего узнала. Зимой еще. Муж мне написал. А я все думала, как тебе сказать. Да так и не придумала. А вот он приказывает все тебе сказать. А я все не знаю, как. А теперь его приказа я не могу ослушаться. Вот, читай сама…

Протянув треугольничек солдатского письма, она отвернулась и даже закрыла глаза, чтобы уж совсем не быть здесь. Так она сидела в тишине, наполненной звоном серебряных листочков.

Когда она открыла глаза и повернулась, то увидела, что Анисья сидит в прежней позе, уронив руки с письмом на колени.

— Прости меня, Анисья.

— За что же?

— Это я его тебе сосватала. Ты бы сама не вышла за него.

— Думаешь, мне от твоих слов легче? И не бери ты мою тяготу на свою спину. Одна выдержу. Моя любовь, мой позор — сама за все отвечу… И судить буду сама.

Елена сказала:

— Ты не заносись. Все знают, что ты гордая. О себе только думаешь. А дети?

— Вот я о них и думаю. Если я не буду гордая, то какие они вырастут?

— Ну, что будем делать? — спросила Елена.

— Не знаю.

— Ну так я знаю.

Взяв письмо из рук подруги, Елена разорвала его на мелкие кусочки:

— И забудь ты его, как не было. Детям скажи — пропал без вести.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Березу звали Маша.

Так в честь своей любимой дед назвал самую красивую березку. Анисья Васильевна не помнит своего деда, наверное, он был хороший, добрый человек. Злому бы это и в голову не пришло.

Такие мысли не под силу злой душе.

1

В этот год пышно расцвели мальвы в палисаднике перед домом. А лето выдалось на редкость знойное, сухое и воду для поливки приходилось носить из реки на гору, потому что колодец на дворе давно завалило землей, а соседи сами вычерпывали свои колодцы до поддонной грязи.

Анисья Васильевна любила мальвы, и они росли в ее цветнике как ни у кого в деревне. Могучие стебли, закрывая окна, высоко поднимали свои нежные бледно-розовые пышные шапки, цветущие с весны до самой осени. Именно за эти качества и любила: за силу, за нежность, за постоянство. Чудесные, жизнелюбивые цветы.

Семена мальвы она достала лет пять тому назад, когда ездила на областную сельскохозяйственную выставку. Она ездила туда каждый год с тех пор, как ее поставили бригадиром овощеводов.

Конечно, трудно ей было работать, других учить и самой учиться, а если не трудно, тогда какой же интерес жить? Легко только чай пить, и то если наработаешься.

Но как бы ни устала она за день, все равно находила время и силы, чтобы полить цветы. И все, кто проходил мимо, удивлялись, как это так, кругом все горит от жары, а тут вон сколько всяких цветов и какие пышные выросли мальвы! В деревне привыкли к этому ее чудачеству и даже любили ее именно за то, что она никогда не гонится за выгодой, хотя живет только на то, что заработает сама и что заработают дети. Других доходов она не признает.

Но вместе с тем и осуждали: ну какой же нормальный человек в такое время, когда от зноя жухнет и, не распустившись, вянет картофельный цвет, станет думать о мальвах? Хоть бы капусту напоить и огурцы. Поливать — так с толком. За огурцы нынче в городе сколько спросишь, столько и дают, а о помидорах и говорить нечего.

Цветы, верно, тоже в цене, если бы она их на продажу растила. А то ведь так, для красоты. Ну и раздает, это верно, не скупится.

Девчонки идут на танцы:

— Ах, какие у вас цветики, тетя Ася!

Будто только что увидели. Ну как тут не дать? Скажет только:

— Сами вы цветики. Тебе какой?

— Вон тот, лиловенький. Мне лиловое к лицу.

— Да тебе все к лицу. Вон ты какая расцвела. А тебе аленький, что ли?

Ходит по цветнику, любовно подбирает каждой девчонке цветок к лицу, к платью, к случаю… Подбирает а сама думает: «Какая-то моего Павлушку поманит-уведет?»

Идут девчонки бережно, чтобы не запылить босоножек, все красавицы от молодости, дыханье короткое, смех играющий.

Каждую девчонку взглядом провожает:

— Не эта ли?

Она приучала себя к мысли, что это неизбежно, что сыну уж двадцать первый год и что он не будет принадлежать ей вечно. Вот такая пройдет мимо, попросит цветочек понаряднее — и сын пойдет за ней. Пойдет и не оглянется. Куда поведет, туда и пойдет.

И не потому, что плохой он сын. Нет. Павел хороший, верный и потому веселый человек. Плохие веселыми не бывают. И мать он любит, и всегда будет верен ей. И она знает: если он кого полюбит — накрепко, навсегда.

А Клавдия замкнута, строптива, остра на язык. И некрасива — материнскому сердцу вечный укор.

Тихо стоит старая береза Маша, подслушивая мысли неразлучной своей подруги. Старая береза — свидетель всех ее горьких лет и всех ее счастливых дней.

В соседнем дворе заскулила собака, жалуясь на одиночество. Послышались неторопливые шаги. Хозяин, постукивая протезом, вышел на двор, проверить перед сном, все ли в должном порядке.

Вот и еще один свидетель: Гаврила Семенович Хром.

2

Он отвязал собаку и, придерживая ее за ошейник, повел на огород, где на грядках доспевала поздняя клубника. Прицепив ошейник к длинной цепи, скользящей по проволоке вдоль ограды. Хром вернулся во двор, прошел к воротам, потрогал запоры и направился обратно к дому. Голова его двигалась над высоким забором, и со стороны могло показаться, что он осматривает свое хозяйство, сидя верхом на хромой лошади.

Заметив соседку, он подошел к забору и тонким голосом спросил:

— Не спишь?

— А я собиралась специально к тебе идти, — сказала Анисья Васильевна, — к тебе идти собиралась, а ты вот и сам тут…

Хром поиграл косматыми бровями и усмехнулся, будто радуясь, что он так вовремя подоспел:

— Вот как у нас хорошо получилось: ты обо мне только подумала, а я — вот он!

Анисья Васильевна глубоко вздохнула, как бы отгоняя невеселые свои мысли, и другим, огрубевшим вдруг голосом спросила:

— Парниковые рамы с колхозного огорода увез?

— Привезу.

— Когда?

— Да вот все не соберусь. Ты уж не торопи меня. Повремени.

— Нельзя. А ты лучше не тяни. Я тебя предупреждаю. Еще неделю жду, а там — не взыщи. С милицией приду. Еще кое-что найдем. Ох, Гаврила Семенович, и зачем тебе это все?

— Да что ты, что ты? — замахал руками Хром. — Да мне сейчас и думать-то об этом не хочется. Сын домой возвращается…

— Все-таки своего добился, — сказала Анисья. — Ух, ты и настырный же!

Он усмехнулся и поиграл бровями — эта привычка так и осталась у него с молодых лет.

— А ты что же мечтала — я лапки подниму и на общем собрании покаюсь: простите, дорогие граждане, — собственник я и тунеядец?

— Это про тебя другие сказали.

— Так ведь обидно…

— Ах, бедный! Колхоз до конца развалить не дали. Прогнали…

— Да ты хоть послушай, что скажу.

Анисья Васильевна подошла к ограде своего палисадника.

— Поговорить хочешь?

— А это я всегда с удовольствием. Теперь я тебе не агроном, ты мне не бригадир, критиковать, значит, меня не станешь. Теперь мы добродушно побеседовать можем. Как сосед с соседкой.

Они стояли каждый на своей усадьбе, разделенные только узким непроезжим проулочком, заросшим крапивой.

Было поздно и по-весеннему прохладно и светло.

— Люба спит? — спросила Анисья Васильевна.

— Ивана ждет. Рубашку ему вышивает. Голубую.

— Да, настырный ты…

— Иван — парень смирный, отцу послушный. А в городе нечего ему делать.

— А он спросит, за что тебя с работы сняли.

— Ничего. Договоримся.

— Испортишь ты парня. Характер у него материнский, покорный…

— Куда там. Жизнь моя играет на волоске.

— Брось болтать-то.

— Нет, я серьезно, — посмеиваясь, говорил он, — какой тут смех? Из агрономов меня уволили. И твои тут старания есть. По-соседски, значит, по старой дружбе. Девчонку какую-то на мое место превознесли. Придрались, что диплома у меня нет. Ну правильно, нет. Техникум я не кончил. А опыт? У нас вся семья — огородники природные. Ты мне единое только зернышко покажи, а я тебе полную картину нарисую. Какого роду-племени это зернышко, да где росло, да каким цветом цвело… А вы — дипло-ом!

Говорил он неторопливо и все улыбался и покачивал головой, словно жалея тех, кто так неразумно поступил с ним. И было видно, что он уже не первый раз рассказывает свою печальную историю, и ему нравится рассказывать, и он даже доволен, что его уволили.

— Разве в дипломе дело? — спросила Анисья Васильевна.

— А в чем же?

— А в том, что ты вредным человеком стал. Тебе все в свой карман. А нам таких не надо.

— Это я уж слыхал от тебя. На собрании. Здесь-то можем по-людски поговорить.

— Вот чудак. А у меня для всех один разговор. И на собрании, и дома.

— Я — инвалид. Ногу на войне потерял, не на гулянке.

— А совесть ты где потерял?

— Совесть я не потеряю.

— Правильно. Ты ничего не потеряешь. Ты ее, совесть-то, на рынке продашь. По рублю за стакан. Изменник ты — одно тебе имя.

Он нахмурился, что-то дрогнуло в нем, и он понял, что боится эту женщину. Даже сейчас, когда он уже не работает в колхозе, он все-таки боится ее так, как никогда не боялся. Ох, какая баба непримиримая! Никуда от такой не уйдешь.

Но тут же справился со своей растерянностью.

— Весь мой грех, — заговорил он, восстанавливая на лице прежнюю снисходительную улыбочку, — весь грех в том и состоит, что я — инвалид…

— Да какой же в этом грех?

— А вот, я, значит, опираясь на отсутствие ноги, не смог так самоотверженно работать и ударился в собственность…

— Ненадежная у тебя опора, — улыбнулась Анисья Васильевна. — Отсутствие ноги.

И тут он не выдержал:

— Ну чего тебе надо? — злобно зашептал он. — Из колхоза выгнала, своего добилась.

Она вздохнула и громко сказала:

— Не этого я добивалась, Гаврила Семенович. Я все ждала, когда в тебе совесть заговорит, да не дождалась… Совести у тебя нет. О чем же нам говорить-то? Прощай. Спать пойду.

3

Да, Гаврила Семенович своего добился: он заставил сына вернуться домой.

Иван играл на балалайке. Он не просто играл, он был балалаечник-виртоуз и на всех смотрах неизменно получал премии и грамоты. Генерал, командовавший частью, где служил Иван, подарил ему необыкновенную концертную балалайку. Она была изготовлена по особому заказу и своим звучанием и богатством отделки не имела равных себе.

Все советовали Ивану поступить в музыкальное училище, и он обязательно поступил бы, но незадолго до окончания службы получил от отца письмо, которое изменило его решение.

До сих пор отец не мешал увлечению сына — оно имело какой-то практический смысл: это увлечение очень понравилось начальству, привлекало к Ивану всеобщее внимание, что, в свою очередь, делало службу в армии легкой и приятной. Но нельзя же человеку всю жизнь играть на балалайке! Надо и о настоящем деле подумать.

Сын долго сопротивлялся, но последнее письмо решило все. Отец писал, что в колхозе у него большие неприятности, что все восстали против него и у него больше нет сил, поэтому, как он писал, его «жизнь играет на волоске» и только приезд сына сможет предотвратить гибельные последствия этой опасной игры.

Иван не был дома с тех пор, как его призвали в армию, и когда вспоминал родные места, то представлял хорошо знакомые картины: деревушка, окруженная тайгой, большая река в крутых берегах, и везде тишина. Хотя и отец, и особенно Павел Теплаков — сосед и друг детства писали ему о больших переменах в Волохове, но он все равно представлял все так, как ему запомнилось. Какие уж там особые перемены могут произойти за три года!

А когда приехал, то все оказалось не так, как он представлял себе. В городе, сойдя с поезда, он пересел на щеголеватый пригородный водный трамвайчик. Деловито попыхивая голубоватым выхлопным дымком, он побежал по шелковой воде. На левом берегу дымили трубы домостроительного комбината, ажурные башни кранов отражались в воде.

Два буксирных парохода заталкивали огромный плот в мешок запони. Что-то не ладилось, и пароходы переругивались басовитыми гудками, а два человека, стоя на капитанских мостиках, через рупоры переводили пароходные гудки на язык, понятный людям, которые в это время работали на плоту. Третий пароход оттягивал от комбинатской пристани черную, тяжело груженную баржу.

Наискось пересекая реку, в шуме и свисте, очень низко над водой пронесся большой пассажирский самолет. Он канул за ближайшие сосны, взревел напоследок и затих.

— Да, — усмехнулся Иван. — Тишина отпадает.

На маленькой голубой пристани было много народа, но Иван сразу увидел отца. Он был выше всех, и заметно было, что он тут всех знал и его тоже все знали. Пока трамвайчик причаливал, капитан, указывая на сосны, за которыми скрылся самолет, прокричал в рупор:

— Гаврила Семенович, поглядывай: голову как бы не сшибло крылом. — Он прокричал это строгим капитанским голосом, но глаза у него в это время были озорные.

— Так я ведь пригинаюсь, когда он на посадку-то идет! — тоже с озорной серьезностью ответил отец.

Они еще что-то кричали друг другу, но кругом все смеялись и тоже кричали, поэтому никто ничего не мог разобрать, и, несмотря на это, все были очень довольны.

Пассажиры толпились у выхода со своими чемоданами и пустыми корзинами, оттирая Ивана в сторону, поэтому отец увидел его только тогда, когда он вышел на пристань.

Еще стоя на палубе, Иван отметил, что отец совсем не похож на несправедливо обиженного человека, чья жизнь «играет на волоске». Он, как и всегда на людях, шутил, смеялся и охотно допускал, чтобы над ним потешались: пусть все думают, какой он хороший и общительный человек. Веселым людям больше верят, а общее доверие всегда выгоднее, чем недоверие. Дома, если не было посторонних, он никогда не смеялся. И одежда на нем была все та же: синяя рубашка и серый пиджак с обвисшими карманами. На голове потемневшая соломенная шляпа.

Он крепко стиснул сына в своих объятиях и громко, чтобы услышали все, сказал:

— Ну вот, прибыл заместитель моей жизни.

И дома тоже все говорило о полном благополучии и процветании. Первым их встретил громадный пес по кличке Букет. Он рванулся на цепи, вздыбился на лапах и оглушительно рявкнул. Гаврила Семенович, потрепав собаку по жирному загривку, строго сказал:

— Свой, это свой!

Из дверей выбежала мать и, заплакав, упала в объятия сына. Отец похлопал ее по костлявому плечу и повторил еще строже:

— Свой приехал, свой.

Так Иван был введен в родной дом.

— Порядок, — одобрительно пропел Гаврила Семенович, — теперь все у нас пойдет как надо.

И все пошло, как было надо ему.

4

Вечером Иван пришел к соседям. На нем была шелковая голубая рубашка, заправленная в синие брюки, и было заметно, что все это домашнее, забытое его смущает: и новая одежда, и трава под легкими туфлями, и запах родного дома, и встречи со старыми знакомыми. Все это кажется ему непрочным и волнующим, как сон. Он двигался и говорил как во сне, повинуясь не мыслям, которых как будто и не было, а своим взволнованным чувствам.

Первую он увидел Клавдию. Она сидела в палисаднике, среди цветов. На ней было новое платье, белое с черными и красными цветами, очень открытое и нарядное. Ему и в голову не пришло, что она ждала его и потому так нарядилась и села поближе к цветущим мальвам.

— Ох, — воскликнула она удивленно, — когда же ты приехал?

Он поверил, что она и в самом деле не знала о его приезде, слегка смутился и привычно провел руками по поясу, порываясь заправить гимнастерку, которой на нем не было.

— Я сегодня приехал. Утром.

— Ну заходи. Эх, какой ты красивый, прямо как Иван-царевич на сером волке.

— Ты скажешь…

Ему нередко говорили о его красоте, но он каждый раз смущался и краснел. Он и сейчас покраснел, и Клавдия, которой никогда ничего подобного не могли бы сказать, почему-то покраснела тоже. Это ее так обескуражило, что она никак не могла сообразить, о чем говорить с Иваном. А он вообще разговорчивостью не отличался, поэтому они молча посматривали по сторонам. Наконец Клавдия рассердилась на свою непонятную растерянность и, указав место на скамейке около себя, спросила:

— Посидишь?

Тут подоспел Павел. Он вбежал в палисадничек, Иван бросился ему навстречу, и они обнялись бурно, как мальчишки, выкрикивая всякую ерунду:

— Ох ты, черт, как отъелся на казенном питании!

— А ты какой-то большой вырос!

— А я, брат, свой хлеб зарабатываю.

— Ну и я буду.

— Будешь! Ну гляди!.

Потом они успокоились и разговорились о разных делах.

Анисья Васильевна смотрела на них сверху из окна. Иван сидел на скамеечке рядом с Клавдией, а Павел — против них на траве. Он был в красной майке, открывающей его мускулистые, сильно загоревшие плечи. Когда он говорил, то, чтобы подчеркнуть свои слова, сильно хлопал ладонью по колену и откидывал падающие на лоб светлые выгоревшие волосы.

Сначала они расспрашивали друг друга о разных событиях. Потом немного поговорили о последних футбольных новостях. Павел рассказывал, что у них тоже есть стадион и в воскресенье аэропорт играет с городской командой «Молот».

— Сила! — похвалил Иван.

Он спросил, как насчет культуры. Павел рассказал. Иван снова сказал: «Сила!»

Клавдия сидела, положив подбородок на ладони. Сверху были видные ее покатые плечи и полная шея, на которую падали пряди черных завитых волос. Она молчала. Она ни разу не ввязалась в разговор, и это было так ей не свойственно, что Анисья Васильевна поняла, в чем тут дело.

Трудно этого не понять. Девушка взрослая, а тут вдруг явился такой красавец, ну и дрогнуло сердце. Все идет как полагается, ничего тут не поделаешь. А вот как обернется все это для Клавдии? И для него тоже?

И матери захотелось, чтобы все у них сладилось без тех тяжелых и тупых осложнений, какие пришлось испытать ей самой.

5

Повязывая перед тусклым зеркалом синюю косынку, Клавдия, как бы мимоходом, сказала:

— Павлушка-то наш… Девчонку нашел… Стиляжку.

— Какую еще стиляжку?

— Ну какую? Городскую, конечно. На своих-то он не больно глядит.

Анисья Васильевна отдыхала, сидя у окна. Она сидела, прислонившись к стене, ее большие руки праздно лежали на коленях. Босые ноги ощущали приятную влажную прохладу только что вымытого пола. Она отдыхала всем телом, глядя прямо перед собой и, вероятно, ни о чем не думая. Так отдыхают люди, много поработавшие на своем веку и знающие цену каждой минуте спокойствия.

Стройные пирамидки цветущей мальвы стоят — не шелохнутся в утомительном зное. Прошел жаркий день — как сгорел в солнечном пламени, и наступил вечер, и все вокруг притихло, словно вдруг на несколько минут остановилась жизнь только для того, чтобы рабочий человек смог отдохнуть как следует. Даже негромкий рокот самолетов, доносившийся с аэродрома, и тот казался продолжением тишины.

И пахнет цветами, и горячими листьями березы, и свежевымытым полом, и пылью, поднятой прошедшим с аэродрома автобусом. А у печки шумит самовар, и от него тянет смолистым дымком.

То, что сказала Клавдия, вдруг нарушило все очарование отдыха. Мать взяла со стола полотенце и, разглаживая его на коленях, строго проговорила:

— А ну-ка не болтай… Если что есть — толком скажи. Да отойди, говорю, от зеркала, почернело, гляди, от красоты от нашей.

Клавдия вальяжно повела покатыми плечами:

— Подумаешь!

И, повернувшись к матери, неторопливо доложила:

— Ну слушай. Зовут Машенька Разговорова. Работает на комбинате в малярной бригаде. Скорей всего приехала стаж зарабатывать, чтоб в институт приняли. Работает в перчатках, ручки свои бережет. Много мы таких перевидали. Павлушка наш за ней активно стелет, а она не очень-то.

— Как это так?

— Нужен он ей, наш-то Павлушка.

— А чем он плох?

— Шофер, а она городская.

— А он что?

— Что ты, Павлушку разве не знаешь? Он не отстает.

— Красивая?

— Красивенькая, — пренебрежительно ответила Клавдия. — Тоненькая такая, рюмочка, козьи ножки.

— Фамилия-то знакомая: Разговорова. Видались где ни то…

— В доме культуры видались, — напомнила Клавдия. — Помнишь, зимой драмтеатр приезжал из города. Мать у нее артистка… Ну, я на речку пошла. За самоваром тут поглядывай: сейчас закипит.

6

Клавдия ушла, и вместе с ней как бы вдруг исчезло ощущение тишины и покоя. Анисья Васильевна вздохнула и, приглушив расшумевшийся самовар, снова села к окну.

Откуда-то сверху доносились тихие струящиеся звуки. Они похожи на мелкий осенний дождичек, который все льет и льет, никак не может остановиться. И хотя всем он уже поднадоел, но никто на него не сетует. Пусть льет, если приспело ему время.

Она знала, что это Ваня Хром играет на балалайке, Вот уже три месяца прошло с тех пор, как он приехал. Отец устроил его работать диспетчером в аэропорт, а все свободное время он сидит на чердаке своего дома и повторяет все одну и ту же мелодию, каждый вечер все три месяца.

Он готовится к областному смотру, где решил удивить народ, сыграв на трех струнах своего замечательного, но все же нехитрого инструмента не какую-нибудь «барыню», а рапсодию Листа. Он репетировал так упорно, что уже все в деревне знали, что он играет рапсодию Листа. Мальчишки насвистывали ее, женщины напевали во время работы. И казалось, даже воробьи, прыгая на крыше дома, где жил Хром, начали вычирикивать надоевшую всем мелодию.

Но все терпели и даже посматривали на музыканта с уважением: неотступно трудится человек.

Выбежав из калитки, Клавдия остановилась у соседнего дома и нарочно громко, озорным, отчаянным голосом запела.

Воробьи, расшумевшиеся перед сном, брызнули с крыши в разные стороны. Балалайка умолкла на фальшивой ноте.

Анисья Васильевна увидела, как показалось в чердачном окошке румяное лицо. Светлые кудрявые волосы блестели, как стружки, при вечернем зоревом свете. Иван посмотрел вниз задумчивым, хмельным взглядом, какой появляется у всех гармонистов и балалаечников во время игры. Внизу поросшая мелкой травкой лежала дорога между двумя рядами домов, и дальше, за огородами, за пыльным шоссе темнел обрыв. Оттуда послышался переменчивый девичий смех — рыдающий или насмешливый — кто же его разберет.

Это не было новостью для Анисьи Васильевны. Клавдия полюбила. Это — заметила она — началось с самого первого дня.

А вот про сына узнала только сегодня. Сейчас.

Ждала этого дня, думала, что она первая узнает, еще не скажет сын ни одного слова, а она уже все поймет. Она ждала. Пристально, да так, чтобы он не заметил, вглядывалась в его глаза, в движение его губ, прислушивалась к голосу.

А пришел этот день — не заметила. Прокараулила.

Всех девчонок высмотрела, вызнала, всех цветами одарила, а одну, самую главную, самую ненавистную и самую драгоценную, проглядела.

Только всего и узнала, что имя у нее ласковое, простое — Машенька. А какая она? Ничего не спросишь об этом. Мать — и вдруг спрашивает: «Скажите, дорогие товарищи, которая сына моего любовь?»

Нет, не спросишь.

7

Клавдия давно уже поняла, что она некрасива. Не урод, конечно, а так: что-то румяное, круглолицее, курносое! Глаза серые, не очень выдающиеся, но ничего, блестящие. И волосы не особенно густые. На плечах веснушки, около носа тоже есть. Словом, на любовь с первого взгляда, Клавдия Егоровна, не надейтесь. Не придет он и не скажет: «Или ты будешь моя, или я сейчас же по зову своего разбитого сердца уеду куда-нибудь очень далеко!»

Вот Машеньке Разговоровой скажут. Ей еще и не то скажут. Красивая. Павлушка, наверное, уже говорил. Ну, что ж, не всем же быть куколками. «Лутче умнота чем красота», так написано на полотенце. Это из материнского приданого. Ничего больше не сохранилось, только это полотенце с безграмотным рукодельным украшением. Не очень, конечно, утешительно, а если подумаешь, то в конце концов правильно. Красота проходяща.

Клавдия остановилась на краю обрыва. Постояла, послушала. Тишина, какая бывает только на закате.

Внизу лежала широкая таежная река, разделенная на полосы, пламенные от заката и синие, почти совсем черные у противоположного берега.

Пробежала кремовая «Волга» с аэродрома, блеснула — и нет ее, только золотая пыль оседает на шоссе.

Нет, никто не спешит к ней, никого не растревожил ее смех. Ох, не стой, дура, на краю обрыва, не жди. Не придет. Сидит он на чердаке да трясет своими кудрями. Ну и сиди.

Широко раскинув руки, Клавдия кинулась вниз. Она почувствовала, как ее тело сделалось невесомым, не принадлежащим ей, и она вдруг потеряла над ним всякую власть. Она бежала с такой быстротой, что ноги не успевали касаться земли. Ветер бестолково плясал вокруг, трепал волосы, свистел в уши. Мелкие камушки сами собой срывались с места и били ее по ногам. Все исчезло, не было ни расплавленного закатного солнца, ни разноцветной реки, ни девичьей тоски… Ничего, кроме огненной мглы, летящей навстречу.

К сожалению, это все кончилось раньше, чем замер ее смех там, на краю обрыва.

Последний раз коснувшись ногами каменистой тропинки, Клавдия вынеслась на пустынный пляж. И тут ей влетело как следует: какая-то злая сила швырнула ее на землю и, прокатив почти до самой воды, бросила ее, избитую, одинокую, злую.

Она сейчас же вскочила на ноги. У, черт! Так и шею сломать недолго. А из-за кого?..

Вдоль всего берега до самого комбината тянулась длинная вереница плотов. Подобрав подол, Клавдия перешла узкую полосу воды, отделяющую плоты от берега, и взобралась на ближнюю плитку. От плотов шел кисловатый запах мокрой коры. Вода негромко журчала и позванивала в промежутках между бревнами.

Перебравшись по шероховатым и теплым бревнам на последнюю плитку, Клавдия разделась. Для этого не потребовалось много времени, хотя она сняла с себя все, что только можно было снять. На ней не осталось ничего, не считая густого загара и накинутых на плечи веснушек.

Розовые краски заката еще боролись с вечерней синевой. Она постояла на самом краю плота, не решаясь сделать последнее движение. Но она знала, что сейчас, сию минуту она сделает это движение, и ей было приятно сознавать, что она вновь обрела власть над собой. Как бы ни было страшно, она не отступит, она сделает то, что надо, — сосчитает до трех и бросится.

Сосчитав до трех, она, замирая от ужаса и восторга, бросилась в таинственную пропасть. Темная вода вскипела вокруг нее и властно потянула в глубину. Клавдия на мгновение покорилась, сделав вид, что она так и поверила коварным ласкам воды. Но спустя мгновение она сильными движениями рук освободилась от затягивающей власти глубины и стремительно поднялась.

Она увидела, как далеко успело отбросить ее течение за это короткое время, на которое она покорилась чужой воле. Плоты показались ей тонкой солнечной полоской, прочерченной в темной синеве реки.

Преодолевая течение, она поплыла к плотам. Ее извивающееся тело смутно белело и как бы светилось в воде. Руки взлетали над водой, как две играющие серебристые рыбины.

Ее движения казались неторопливыми и даже ленивыми, но по тому, как она упорно продвигалась вперед, было ясно, что она знает свою силу и силу, которую надо покорить.

Наконец она доплыла и, опершись руками о крайнее бревно, сильным движением выбросила свое тело из воды. Последние вспышки заката окрасили ее блестящую кожу в цвет огня и бронзы.

Вот она стоит над рекой, прекрасная и чистая, словно только что отлитая из бронзы и даже не остывшая еще статуя. Кажется, что она только что вышла из огня и полна еще того жара, который сжигает все нечистое, что только посмеет коснуться горячего тела.

Поглядели бы теперь на нее те, кто говорит, что она некрасивая!

8

Анисья Васильевна ждала, когда сын скажет о своей любви. Признания этого, как девчонка, ждала с трепетом сердечным.

И дождалась.

Собираясь после работы домой, она мыла руки у крана. Все огородницы уже ушли, и она стояла одна среди необозримого зеленого разлива, вдыхая пряные запахи цветущих овощей и только что политой земли.

Холодная вода приятно освежала натруженные руки. Анисья Васильевна, как девочка, подставляла то одну, то другую ладонь под упругую струйку воды, переливала воду с ладони на ладонь и, набрав полные пригоршни, погружала в них свое потное, испачканное землей лицо.

Когда она поднимала голову, вода, застрявшая в ресницах, вспыхивала на солнце, на мгновение ослепляя и заливая глаза радужным спетом.

И все это: и запах земли, и животворная прохлада воды, и игра вечернего солнца в каждой капле — все радовало ее, успокаивало, придавало мыслям ясность и чистоту, создавало уверенность в том, что все будет хорошо. И когда она увидела сына, то уже знала, что он сейчас скажет ей то, чего, может быть, не решился еще сказать даже Машеньке Разговоровой.

Вытирая лицо мягким полотенцем, она смотрела, как сын приближается к ней, осторожно обходя грядки. На нем была красная старая майка, уже запыленная и потемневшая на груди от пота. Холщовая серая куртка накинута на одно плечо.

Заметив, что мать смотрит на него, Павел на ходу помахал ей рукой и нехотя улыбнулся. Мать это сразу заметила: он не хотел улыбаться и, наверное, это у него получилось само собой, как бывает всегда, если человек вдруг потеряет уверенность в том, что он делает или собирается сделать.

Увидав невеселую улыбку сына, мать подумала, как нелегко ему сейчас. Задурила ему голову эта Машенька. А сама стоит ли того, чтобы из-за нее так убивались? Конечно, он-то думает, что она еще и не того стоит, и на все для нее пойдет.

И матери уже не надо было, чтобы сын ей что-то сказал, в чем-то признался: все ясно и так, и незачем парня мучить.

А он думал, что сказать необходимо, хотя это и очень трудно, и, черт его знает, как об этом надо говорить! Он и Машеньке еще ничего не сказал, она как-то сама обо всем догадалась. Как это у них так получается, что они обо всем сами догадываются? Клавдия, когда он спросил у нее, ответила, что тут и догадываться нечего, и так всем ясно, что влюбился выше головы. За десять километров видно.

Он-то думал, что никто ничего не знает, а, оказывается, все знают. И мама тоже, наверное, знает, потому что смотрит на него сочувственно, как на больного.

Она спросила:

— Устал?

— Нет. Дай-ка и я тут у тебя помоюсь.

— Умойся. Мыло вон там, на досточке.

Повесив свою куртку на гвоздь, вбитый в стену конторки, Павел начал умываться. Он старательно и долго мылил руки, до самых плеч, потом так же долго смывал с них мыло. Так же старательно он мыл лицо и шею.

Анисья Васильевна сняла с головы белый платок и стала поправлять свои темные и все еще густые волосы. Держа шпильки в зубах, она, улыбаясь, смотрела, как умывается Павел. Он низко наклонялся, подставляя голову под упругую струйку, отчего подол майки вылез из-за пояса, обнажив сухую, загорелую спину с выступающими бугорками позвонков.

Сильно встряхнув платок, она перекинула его через плечо.

— Худущий ты какой стал, — сказала она, поправляя на спине сына майку.

— Я всегда такой был.

— И то правда…

— Ты тоже не толстая. И Клавдия.

— С работы не толстеют. Толстеют от безделья или от болезни.

Анисья Васильевна говорила о всяких пустяках, чтобы ободрить сына, дать ему понять, что ничего не надо рассказывать, и так все понятно. Но она видела, что Павел думает о своем и, может быть, хочет сказать, посоветоваться с матерью. Ох, плохая из нее советчица. У самой-то с любовью не получилось, а как детей предостеречь — не знает.

Тогда она сама спросила так просто и прямо и таким веселым голосом, как будто о деле очень обыкновенном:

— Влюбился, сынок?

— Кто сказал? — спросил он, ничуть не удивляясь, что матери все известно.

— Сама вижу.

— Клавдия, наверно, наболтала.

— Ну, значит, неправда?

Он вызывающе ответил:

— Правда…

— Когда познакомишь?

— Сам еще плохо знаю.

— А она-то любит?

— Не знаю. Нет, наверное.

— Так как же быть, сын?

Он уверенно ответил:

— Полюбит.

— А если не полюбит?

Стиснув зубы, он повторил:

— Полюбит.

— Ну, так нельзя.

— А как? Я не знаю!

— Ну кто же за тебя должен знать? Ты с ней говорил хоть?

— Нет еще…

— Почему?

На этот вопрос он ничего не ответил.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Березу звали Маша.

Когда Анисья Васильевна уезжает по делам в город, то ей все кажется, как и в молодости, что береза скучает без нее и все глядит через крыши и деревья на дорогу. Ждет. А увидев ее, радостно трясет листвой и шепчет что-то ласковое.

И цветы ждут, они выглядывают сквозь изгородь, приветствуя ее возвращение, потому что без нее им приходилось очень плохо. Клавдия, прижимая ладонь к груди, клянется, что поливала, как положено, каждый вечер, но мать обрывает ее клятвы:

— Не обманывай. Поливала ты ночью, и то наспех.

У Клавдии делаются большие глаза:

— Кто сказал?

— Цветы и сказали, — строго отвечает мать. — Ты не забывай, что я огородница и все понимаю, что цветы говорят. Или деревья. Что им надо, что у них болит… Все понимаю. Я только подошла, а они мне и рассказали, как поливала, когда.

Улыбнувшись, договаривает:

— И даже кто помогал поливать, и то сказали…

1

Анисья Васильевна издали увидела: сидит Любка у своего дома на скамейке и ничего не ждет. Просто так сидит, скучает. Она всегда, проводив мужа в город, сидит у ворот, как привязанная, и боится отойти.

Двое таких у Гаврилы Семеновича: жена да Букет. Оба словно на цепь посажены. При нем она выйти не смеет — работает; без него — боится: обворуют. Недаром в деревне говорят про них:

— Бедны были — сами лаяли, разбогатели — кобеля наняли.

А когда-то все говорили:

— Вон счастливая Любка идет…

Другого и звания ей не было. Счастливая. Помнит Анисья Васильевна, как завидовала соседке. Где твое счастье, Люба? Вот сидишь ты у ворот, маленькая, высохшая, завистливая, стережешь добро, никому не нужное. И все зовут тебя просто Любка.

Анисья Васильевна подошла и поздоровалась:

— Здравствуй, Любовь Пахомовна.

— Ой, с чего это ты меня навеличиваешь?

— А как?

— И не забыла? Из одногодков-то наших никто уж не помнит. Которые помоложе, так те еще скажут — тетя Люба… Будто я без отца родилась, от духа святого, или от матери-одиночки. Муж когда-то Любушкой звал. Так ведь это еще до войны. А теперь и вовсе как звать позабыл, никак не зовет. Да посиди ты со мной хоть сколько-нибудь. Одна я осталась, сам-то в город клубнику повёз, а Иван на музыкальный смотр еще вчера уехал.

— Ну что ж, я посижу, — согласилась Анисья Васильевна. — Да что мы у ворот-то! Пойдем ко мне в цветничок.

— Говорю, нельзя мне отойти от дома-то. Или ты не знаешь? При нем нельзя и без него нельзя. Как привязанная. Откуда ты такая разнаряженная?

— В район ездила.

— Покупать чего?

— Да нет. За прошлый год премию выдали.

— А что дали?

— Вот часы.

— Мелкие какие. Дорогие?

— Подарю Клавдии, пусть носит. У меня другие есть, попроще.

— Счастливая ты, Анисья. Я часто смотрю, как ты с работы идешь по улице, и думаю так: счастливая.

— Наработаешься, домой идешь, вот и счастье.

— И я от свету до свету работаю, да так, что спина разламывается…

— А нам, думаешь, легко?

— Тебе-то какая тяжесть? Начальница!

— От других не отстаю. Ты ведь знаешь. Видишь, руки какие.

— Вот и руками гордишься…

— Ты спросила, я и сказала. Какая же это гордость?

— Гордо по улице идешь. Ты всегда была гордая.

— Да неправда…

— Идешь, будто вся улица твоя.

— А зачем мне вся улица?

— Ну не знаю. Походка, значит, у тебя такая стала. Иван и то заметил. Тетя, говорит, Ася какая красивая стала. А вот дочка-то не в тебя… Нет.

Анисья Васильевна засмеялась:

— Она еще краше меня будет…

— Куда там! Ты ее хоть всю часами обвесь!..

— Ну хватит. Побеседовали. — Анисья Васильевна поднялась. — Ты, я вижу, притомилась от нашего разговора… Говоришь, чего и не надо.

— Ну куда ж ты бежишь? Я говорю, мужик бы твой глянул бы теперь на тебя и ни за что бы не пропал без вести. Бегом бы прибежал.

— А вот это, Любовь Пахомовна, как раз не твое дело.

— Так ведь я говорю, ты сколько пережила, сколько на общественность потрудилась, а все цветешь, все цветешь. Ну, известно, как ты теперь начальница и кругом тебя все начальники…

Она еще ехидное что-то выкрикивала вдогонку, не смущаясь тем, что никто ее не слушает. Она уже давно привыкла к одиночеству, с самой той поры, когда муж перестал называть ее по имени.

2

Человек стоял у края дороги. Павел сразу, как только выехал с базы, увидел и человека, и его тяжелый серый плащ-дождевик, и потертый желтый чемодан.

Он обмахивал старой фетровой шляпой свое покрасневшее от жары немолодое лицо.

Вообще все у этого человека казалось старым, потрепанным, потертым. Все, кроме большой румяной лысины. Она блестела под солнцем, как новенькая. Роста он был невысокого и как-то так раздался в ширину, будто оплыл под жарким солнцем.

Павел решил, что это скорей всего агент или уполномоченный. Много их приезжает на комбинат, и все почему-то думают, что если они едут в тайгу, то надо даже в июле одеваться потеплее. А тут жара стоит, как, наверное, в Африке.

Человек проголосовал. Павел остановил машину и открыл дверцу. Он не любил ездить один, хотя тут и недалеко, всего десять километров. Но почему не послушать бывалого человека. А эти агенты — народ мытый-перемытый, весь Союз изъездили вдоль и поперек, с ними не соскучишься: всегда что-нибудь да расскажут.

Но этот пассажир как сел, так и замолчал, только вздыхал по временам, да все вытирал свою новенькую лысину и потрепанное лицо влажным от пота платком. Он изнывал от жары, но тяжелого своего плаща снять не догадался, так и ехал в нем всю дорогу. Ехал и молчал. Ненормальный какой-то агент.

Другие всю дорогу или хвалятся своими подвигами, или интересуются всякими подробностями насчет комбинатского начальства, да как с выпуском сборных домиков: хватает их или большая очередь. Кроме того, обязательно расспросят, есть ли ресторан в этой медвежьей местности и какая тут местная продукция; мед, скажем, или сушеные грибы, и что почем.

Так все десять километров от станции до комбината и обеспечены разговорами.

Павел не любит ездить молча. Он сам начал расспрашивать приезжего: откуда, надолго ли, да и по каким делам?

Отвечал он неохотно. И, наверное, для того, чтобы не отвечать ему самому, спросил:

— Ну, что у вас нового?

— Все новое. Комбинат. Клуб. Огородное хозяйство. Старого у нас ничего не осталось. Домов старых и то немного.

— А церковь?

— Стоит.

— Ну вот. А говоришь, ничего старого не осталось.

Ого, какой пассажир попался! Молчал, молчал, да и подковырнул. Павел покосился на него и пробормотал:

— Так она не работает.

— А тебе надо, чтоб работала?

Павла трудно было сбить с толку. Как и все веселые люди, он любил шутку и умел отшучиваться. Он серьезно спросил:

— А вы случайно не в попы к нам?

И услыхал ответ тоже совершенно серьезный:

— Не гожусь в попы, я лысый.

— А вы парик наденьте. Запросто!

— Бог — он глазастый. Его не обманешь.

И не разберешь, в шутку или всерьез. Слова вроде и шутейные, а сказано строго. А под конец такое он сказал, что Павел растерялся. Это случилось уже у самой комбинатской гостиницы. Выйдя из машины, странный пассажир положил на сиденье десять рублей. Павел отодвинул деньги рукой.

— Силен, — не то одобряя, не то осуждая, сказал пассажир и прибавил еще десятку.

— Вы чего это? — заносчиво спросил Павел.

Пассажир, теперь уже явно одобрительно, сказал:

— Молодец…

И снова полез за деньгами.

Тогда Павла прорвало:

— Заберите свои десятки! Машина у меня казенная. Приехал, понимаешь, тут… и, понимаешь, разбрасывается…

Собрав деньги, пассажир вдруг подмигнул:

— Молод, однако, ты и зря горяч!.. Как тебя звать-то?

— Не надо вам этого знать.

— Не Павлом ли? — спросил вдруг пассажир и понял, что угадал.

Он почему-то вздохнул и, подняв свой чемодан, сказал:

— Ну будь здоров, Павел…

3

Об этой встрече Павел хотел рассказать дома, но события повернулись так, что он забыл о необыкновенном своем пассажире.

Еще в сенях он услыхал голос матери. Она говорила раздраженно и громко, чего вообще никогда с ней не было. Увидав сына, она замолчала.

Клавдия плакала за перегородкой на своей постели. Она плакала отчаянно, громко, словно призывая всех разделить с ней ее горе. Этого тоже у них не случалось.

— Что тут у вас? — спросил Павел.

Никто ему не ответил. Рыдание за перегородкой затихло. Он повторил свой вопрос, и опять ему не ответили.

Лицо у матери было так спокойно, как будто это не она только сейчас отчитывала Клавдию. Это спокойствие испугало Павла больше всего.

Он спросил, понизив голос, чтобы нарушить вдруг наступившую тишину:

— Мама, что?

Она ничего не ответила, тогда он подошел к ней и, взяв ее за плечи, снова спросил:

— Что случилось?

— Ничего, — устало сказала она. И вдруг, сильно двинув плечами, освободилась из рук сына. — Ничего не произошло, — повторила она обыкновенным своим звучным голосом. — А ты перестань реветь, Клавдия.

И, заметив, что Павел все еще ждет ответа, Анисья Васильевна сказала:

— Прятаться от тебя нечего. Все равно сказать надо. Клавдия наша смалодушничала…

Павел сразу понял, что она хотела сказать, и лицо его потемнело от прилива злой крови. Ему стало душно, он хрипло спросил, кивнув на соседний дом:

— Этот?

И, не ожидая ответа, рванулся к двери, но мать остановила его:

— Постой, Павел!

Павел остановился. Из своей комнаты выбежала Клавдия в пестром байковом халате, растрепанная, опухшая от слез.

— И не мешайся ты в мои дела! — закричала она, останавливаясь на пороге. — Сама справлюсь.

— Да что ты вскинулась? — сказал Павел, чувствуя, что к нему возвращается постоянное его спокойствие. — Мама, ты не бойся. Я с ним по-хорошему. Я его спрошу как друга. Он мне ответит…

Он повернулся и с такой силой ударил в дверь ладонью, словно стоял перед ним его друг и между ними происходил окончательный разговор.

Едва он спустился с последней ступеньки, как на крыльцо выбежала сестра.

— Имей в виду, все это я, — вызывающе и как бы ставя себе в заслугу то, что случилось, сказала она. — Ты знаешь, как я его люблю?

Она постучала кулаком по перилам.

— Вот как люблю. Ты это имей в виду.

— А он? — спросил Павел.

Клавдия вздохнула и ничего не ответила.

— Не любит, — с мальчишеской прямолинейностью решил Павел. — Как же ты могла?

— Так я же люблю! — снова вызывающе объяснила Клавдия. — Будто сам не понимаешь? Тебе это должно быть понятно.

— Я — другое дело.

— Почему — ты другое? Она тебе только слово скажет, а ты уж и бежишь.

— Ну и что?

— Ничего. А ты дурак, Павлушка.

— Ты очень умная.

— Вы хоть раз поцеловались?

— Не болтай…

— А она только этого и ждет. Я-то вижу…

— Что ты видишь?

— Павлушка, она тебя любит.

— Врешь, — грозно сказал Павел. Поднялся на одну ступеньку и спросил шепотом: — Врешь?

Клавдия строго ответила:

— В таком деле врать нельзя.

— А он соврал? — Павел кивнул на соседний двор.

— Кто тебе сказал, что он соврал? Ох, Павлушка-Павлушечка, ничего-то ты не понимаешь… Ничего.

— Ну так я ее спрошу… Теперь спрошу. И ему скажу…

Она села на верхнюю ступеньку крыльца и, запахивая халат, проговорила:

— Ничего ты ему не скажешь. Он уехал. На смотр, — сказала она устало. И сидела она тоже не так, как всегда, не по-девичьи, обхватив руками колени. Она сидела, как сидят взрослые люди, и покрасневшими от слез, утомленными глазами смотрела на верхушку березы.

— Ты говорил ей, что у нас есть береза Маша?

— Нет.

— А ты расскажи, как дед посадил березу. Она была самая красивая. Одна такая во всем лесу.

— Нет, — сказал он. — Она не была самая красивая. Это он так думал, что она самая красивая. Он красиво думал.

— Вот это самое главное — красиво думать.

Клавдия вздохнула и невесело улыбнулась. И Павел только сейчас представил себе свою сложность положения сестры. Он тут болтает, бахвалится, а ведь самое главное сейчас совсем не в том, кто кого любит. Самое главное не это. А что?

И, не глядя на сестру, он спросил:

— Как же теперь ты?

Она не поняла его и ответила:

— Будет ребенок…

Павел, досадуя на то, что она не понимает его, и на то, что он не умеет выразить свою мысль, опустился на ступеньку у ее ног и, заглядывая ей в лицо, спросил:

— Да я не про это. Как ты будешь жить? Ну за ребенка ты не беспокойся, вырастим… А ты ведь его любила.

— Я и сейчас люблю! — воскликнула Клавдия, и глаза ее заблестели, как прежде.

— Ну это ты брось, такого любить…

— Такого люблю, всякого люблю. Всякого-всякого, — повторила она. — Вот за это мама меня и ругала. Ох, как она ругала! Она сказала, что это любовное рабство, если полюбишь плохого человека и покоришься ему. А он не плохой. Он слабовольный. Ты не знаешь. Ну как это я — и вдруг покорюсь ему?

— Сволочь он.

— Ну нет, — торжественно сказала Клавдия, — Он — мой!

4

Анисья Васильевна сразу же забыла о своем разговоре с Любкой. Мало ли что наговорит завистливая, измученная мелкими заботами баба. Но все же напоминание о муже неприятно ее взволновало: чего доброго, вспомнит вдруг, если жить остался, да явится. Нет, она не боялась за себя. Разговор будет недлинный. А как посмотрят на это дети…

И вдруг он пришел. Анисья Васильевна еще не видела его, но по тому, как стукнула калитка, и по звуку шагов она сразу узнала его.

Она только что пришла с работы и, поглядывая в тусклое зеркало, примеряла новую косынку. Примеряла и посмеивалась: гляди-ка, голубое как к лицу, вот уж не знала-то…

— Здравствуй, Анисья Васильевна, — сказал он, остановившись у порога.

И все, что было навсегда и прочно забыто, похоронено, все вдруг вскипело в ней. Весь прежний позор, вся любовь и обжигающий стыд за эту любовь поднялись с такой внезапной и ошеломляющей силой, что она на какое-то мгновение подумала, будто наступает всему конец.

Она уронила руки, и голубая косынка повисла на плече.

— Зачем ты?.. — простонала она.

— Вот пришел…

— Зачем?

— Домой я. А куда же?

И только тут она посмотрела на него и не узнала: вот как жизнь может измочалить человека! И она не могла понять, отчего он, такой же, как и она, еще не старый человек, выглядит таким потрепанным и старым.

А он был во всем новом: в новом сером костюме и зеленой шляпе, тоже новой. Желтые ботинки были слегка припудрены нежной дорожной пылью, что подчеркивало девственность тонкого глянца. Было видно, что все эти вещи только сегодня вынуты из чемодана, где они долго лежали, дожидаясь своего часа. И заметно было также, что тут были приложены все силы, чтобы предстать в полном блеске. Вот, глядите: все у меня есть, цену себе знаю и желаю, чтобы и другие понимали, какой пришел человек!

И все это новое, в первый раз надетое, не украшало его, а, наоборот, подчеркивало, что и оделся-то он так только для того, чтобы скрыть от людей свои пороки, отвлечь внимание от жирных складок на помятом лице.

Но он ничего этого не хотел замечать. Он, как и прежде, горделиво задирал голову, пытаясь свысока посмотреть на Анисью Васильевну и на ее житье-бытье.

А она стояла у зеркала так, как он ее застал, босая, в темном выцветшем платье, таком старом, что ткань протерлась на высокой груди и просвечивала двумя светлыми пятнами.

Сорвав с плеча косынку, она бросила ее на стол и жестко сказала:

— Где ходил — не знаю, с кем — и знать не хочу. И ничего мне этого не надо знать. И тебя мне никакого не надо. Уходи.

А он вдруг увидел светлые пятна на ее платье и затосковал.

— Эх, Анисья…

— А я сказала: уходи.

— Другой есть?

— Это мое дело.

— Понятно… Терять-то тебе нечего… — Он засопел обидчиво и начал топтаться у порога, словно собирался повернуться и уйти, может быть, даже хлопнув напоследок дверью.

Но Анисья Васильевна знала, что сам он не уйдет, что еще не все выложил, не все обиды и подозрения, которые мелочно копил долгие годы, выплеснул у родимого порога.

Как бы подталкивая его, она спросила:

— А у тебя разве нет?

— Мое житье со своим не равняй. Ты, гляди, какая гладкая, а я хлебнул горького до слез.

— А кто виноват?

— За вину взыскали с меня полной мерой, да еще с довеском. Гляди, вот и расписку выдали.

Он выхватил из кармана паспорт и показал его с таким видом, словно самой выдачей паспорта ему была нанесена кровная обида: но он все пережил, претерпел и вот теперь заслуженно торжествует:

— Да ты гляди, какая картинка! Полностью прощен и очищен. Как младенец. Все права имею. Гляди!

Не глядя на паспорт, Анисья Васильевна покачала головой:

— Кто тебя простил, тому ты не помеха и не обида. А мой век короткий, у меня одна жизнь. Простишь, да вдруг снова ошибешься…

— Да ты что? Что ты? — не понял Теплаков. — Какая тебе от меня обида? Вспомни, какая у нас жизнь началась…

— Ох, помню!.. — простонала Анисья Васильевна, и какая-то бабья жалостливая нотка послышалась Теплакову в этом стоне.

— Вспомни свои хорошие речи, — заговорил он, — теперь уже уверившись, что его слова производят желанное действие. — Вспомни, какие ты мне речи говорила, на этом вот месте. На этом. Вот тут…

Он вытягивал шею, стремясь заглянуть за перегородку в соседнюю комнату, словно отыскивая то самое место, где были сказаны незабвенные слова. Поняв, что он ищет, Анисья Васильевна сказала:

— Не ищи, там Клавдия теперь спит.

— А тогда — ты. Вспомни…

— А тогда — я. — Она опустила веки.

— Помнишь? — торжествующе спросил Теплаков и сделал первый шаг, будто пробуя почву осторожной ногой.

В это мгновение он походил на путника, блуждающего в темном болотистом лесу, где под ногами с коварной податливостью зыблется трясина: зазеваешься — смерть!

Но вот почва показалась ему надежной, да и тропинка знакомой, хоть и позаросла травой, и он двинулся по ней, смелея с каждым шагом.

И за эти пять-шесть шагов, которые он прошел от порога до того места, где стояла Анисья Васильевна, за эти секунды неузнаваемо изменился человек. Если первый шаг был осторожен, то, подходя к ней, он уже начал, как прежде, подпрыгивать на ходу, если не от избытка энергии, то от избытка вдруг нахлынувших на него чувств.

— Помнишь! — полностью воспрянув духом, воскликнул он и подошел к ней вплотную. Но она не посторонилась.

Она даже не пошевелилась и не открыла глаз.

Он стоял, как у запертых ворот, в позе загулявшего мужа, которому сейчас будет нахлобучка. Он это твердо знает и идет на это, потому что уж порядок такой. Сначала нахлобучка, а потом она обязана простить его и пригреть.

— Анисья, — проникновенно позвал он, как бы постукивая в родные ворота. — Анисья. Мы хорошо жить станем. У меня деньги есть. У меня много денег. Дети как захотят, их дело. А мы с тобой жить начнем всем на зависть…

Он говорил торопливо, боясь, что не успеет сказать всего, что надо.

Он даже протянул к ней руку, но в это время она открыла глаза и как-то легко рассмеялась. Пораженный ее смехом, он отступил.

— Ох, какая дура! — проговорила она, вытирая ладонями слезы, выступившие от смеха. — Какая дура! Вдруг подумала: вот человек согрешил, настрадался и теперь понял все… Ничего-то ты не понял. Деньги? На что нам твои деньги? Было уж это. Помнишь, поверила тебе, подумала: это любовь. Голову потеряла. Думала я — лечу, а на самом деле я в пропасть падала. Камнем. Вниз. В болото! В рабы к тебе пошла. Много с тех пор я передумала и поняла, что любовное это рабство для нас самое страшное. Полюбишь — как ослепнешь. Сама не своя делаешься. И на все для милого пойти готова. Что он скажет, то и закон. А кто он такой, чтобы законы писать? Об этом и не думаешь. А надо думать. Надо! Достоин ли он, чтобы его закон я приняла?.. Понял? Ну а теперь уходи. Не надо, чтобы тебя тут видели.

— Ну и пусть. Я не таюсь. Я в законе.

— А детям я сказала, что ты без вести пропал.

— Пропал, а теперь вот нашелся.

— А спросят: где был? Что отвечать станешь?

— Дети простят.

— Не знаешь ты их.

Теплаков на минуту задумался. Вспомнил первую встречу с Павлом, грозное выражение лица, с каким тот отталкивал приблудные, не заработанные деньги. Да, такой, пожалуй, и не простит. Нет. Не простит. Ну и не надо.

— Да что дети, — торопливо и почему-то шепотом заговорил он, — какой в них смысл? Сегодня они при тебе, а завтра ты для них все равно как вон тот веник. Пол тобой подметать будут… Да ты дай сказать…

Но Анисья отвернулась от него и пошла к открытому окну, где покачивались от легкого вечернего ветерка розовые пирамидки мальв. Там она села на свое любимое место и, глядя на нежные лепестки цветов, со вздохом сказала:

— Ничего ты, Егор, не понял. Жизнь-то тебя вон до чего измяла, а без толку все. Да нет уж, молчи лучше. Путного от тебя ничего не жду. Да молчи же ты! Вот тебе последнее мое слово: уходи. Совсем. Уезжай отсюда куда хочешь. Для всех это лучше.

— Это ты решила. А дети? Их спросить надо.

— Не надо, — твердо сказала она. — Не надо. Не мути им душу. Они в чистоте выросли. Жизнь у них другая и мысли другие, и тебя они не поймут. И не надейся, не простят. Вот что главное. Всё поймут, всё простят, а измену твою никогда не простят. Могу ли я простить? Уходи!

— Какую такую измену? — спросил Теплаков строгим официальным тоном. — Измены не было.

Он снова взыграл духом и, горделиво подпрыгивая, прошелся около двери. Наконец-то отыскался грех, в котором его невозможно обвинить, что он сейчас и докажет.

Но доказать он ничего не успел, потому что Анисья Васильевна вдруг слабо охнула и, прижав руки к груди, сдавленным шепотом приказала:

— Ох, да молчи ты, молчи…

5

Она увидела то самое страшное, чего сейчас боялась больше всего. По зеленой тихой улице, щедро нагретой солнцем, шли ее дети и между ними незнакомая тоненькая девушка.

«Машенька!» — сразу поняла Анисья Васильевна. И солнечный день на мгновение показался ей черной ночью. Ах, что бы случилось такое чудо, чтобы раньше своего срока скрылось солнце за тайгой.

Откуда взялся этот подлый страх, эта надежда на чудо, как же надо испугаться человеку, чтобы уверовать в чудо!

А они идут и, как видно, тоже волнуются и, скрывая свое волнение, беспричинно смеются, подбадривая каждый себя и друг друга. А им не до смеха. Они волнуются. И она волнуется тоже. Ведь, может быть, от этой встречи зависит их счастье? Ох, как тут надо умело подойти!

У самой калитки они остановились.

— Вот эту березу зовут Маша, — сказала Клавдия и засмеялась.

— Я все знаю, — ответила Машенька.

Анисья Васильевна услыхала ее низкий сильный голос, увидела, как девушка посмотрела на Павла и они оба тоже засмеялись.

— Там, у самых корней, вырезано ее имя. Еще видно, — сказала Клавдия и предложила: — Посмотрим.

Она открыла калитку и, отступив в сторону, пропустила Машеньку вперед. Девушка пошла по узенькой тропиночке, между клумбами, и теперь Анисья Васильевна смогла как следует ее разглядеть.

Это была настоящая Машенька, красавица девушка, про таких складывают песни и рассказывают сказки.

— Ох, цветов сколько! — воскликнула она.

— Это все мама, — сказал Павел, закрывая за собой калитку.

Анисья Васильевна отшатнулась от окна. Она поняла — сейчас посмотрят на мальвы и увидят ее. И тогда уже ничего не спрячешь. Ни своего старого платья, ни своего прошлого. А из цветника к ней доносились безмятежные голоса.

— Вот это самые любимые мамины цветы, — сказала Клавдия.

— Какие нежные, — сказала Машенька.

А Павел пояснил:

— Они самые стойкие и цветут целое лето, несмотря ни на что.

Анисья Васильевна взяла со стола свой голубой платок и, накинув его на голову, выглянула в окно. Все трое увидели ее и вдруг примолкли, как будто их поймали в чужом цветнике. Она спросила:

— Ну, что же вы?

Они смотрели на нее и молчали. Потом Павел сказал:

— Мама, это — Маша!

— А я знаю, что это Маша. Ну вы пока погуляйте. Я хоть приоденусь. Вы-то вон какие нарядные…

Она отошла от окна. Теплаков все еще стоял у двери: чужой, лишний, ненужный.

— Ну, вот и уходи, — легко, как совершенно постороннему сказала она.

— Нет, погоди, — он сделал рукой величественный жест, как бы желая пригвоздить ее к месту. — Ты погоди. Измену мне не приклеивай.

— Ты уйдешь?

— А зачем? Я дома…

— Нет у тебя дома. Ничего у тебя нет! Ты думаешь, ничего я не знаю? Все знаю. Как ты в плен сдался. Этой измены тебе мало?

— Меня раненого взяли…

— А кто тебя ранил — знаешь?

— Там, может быть, из тысячи автоматов палили…

— Тысяча тебя не тронула. В тебя один стрелял.

— Кто?

— Свои стреляли. Когда ты к немцам бежал… Кленов тебя ранил. Он и письмо прислал об этом. Так что отпираться тут бесполезно. Вот и уходи.

С него вдруг слетела вся горделивость. Он сразу обмяк, сжался и с готовностью согласился уйти так, чтобы его никто не заметил. Но в сенях все-таки сказал:

— Ты меня как тайного любовника провожаешь. — Рассмеялся и добавил: — Или как вора…

6

Оставшись одна, Анисья Васильевна минуту постояла у двери. В цветнике, заслоненные от нее мальвами, разговаривали и громко смеялись ее дети. Все, что она делает и делала всю жизнь, предназначено для них. Она воспитала детей, которые никогда не будут изменниками. И совсем им незачем знать все муки, через которые ей пришлось пройти.

Права она или нет? Она считала, что права.

А из цветника доносились голоса ее детей.

Клавдия сказала:

— А я во сне видела, что мой Ваня…

— Твой? — спросил брат.

— Что мой Ваня, — подчеркивая каждое слово, продолжала Клавдия, — получил самую первую премию…

— Этот твой сон утром по радио передавали, — снова перебил Павел и засмеялся. — Я сам слыхал.

Но она, переждав, когда он кончит говорить, продолжала, будто и не слыхала его слов:

— Во сне видела, что получил самую первую премию за русские песни, а он, вот смех-то, все лето рапсодию разучивал.

Все трое засмеялись, а Машенька сквозь смех сказала:

— Я тоже этот же сон видела.

Они смеялись не тому, что это было очень уж смешно, им было просто хорошо в теплый летний вечер, среди цветов, около своего дома. И, главное, они были совершенно уверены в своем праве на счастье. Они ни минуты не сомневались в нем. Это привилегия молодых — совершенно верить в свое право на счастье.

Слушая смех детей, Анисья Васильевна тоже улыбнулась и подумала, что, может быть, совсем и не страшно то, чего она так боялась. Эти страхи, подкравшиеся из тумана давно прошедших бед и переживаний, наверное, совсем не страшны молодым.

У них будет своя жизнь, будут радости, будут ошибки, страдания. Все будет. Но, наверное, никогда не будет черных измен, мелочных расчетов и страшного душевного рабства.

* * *

Поздно вечером мать и дочь сидели в своем цветнике под березой. Павел ушел провожать Машеньку, и они не ждали, что он скоро вернется.

С аэродрома доносилось тоскующее жужжание самолета: казалось, он блуждает в темных просторах огромного поля среди красных и белых огней и никак не может отыскать то место, откуда вернее взмыть в ночное небо.

— Ты теперь осторожнее купайся, — сказала мать, — не так отчаянно.

— Сама знаю, — ответила Клавдия, потягиваясь в темноте. — Спать хочу.

— Откуда тебе знать-то?

— Не маленькая…

— Ну смотри…

— Да уж смотрю, будь спокойна.

Анисья Васильевна ничего не успела ответить, потому что в это время над домом с торжествующим ревом пронесся самолет. Он прошел так низко, что на березе зашевелились листья и она так вся встрепенулась, будто собралась кинуться вслед за ним в какой-то безумный полет. А потом, словно одумавшись, опустила ветви, аккуратно расправив каждый листок, и затихла.

Ее место здесь, у этого дома, ее обязанность охранять его от всех напастей, оберегать жизнь, которая никогда не угасает под его крышей. Для этого она и посажена здесь и названа нежным девичьим именем.

Так подумалось в эту минуту Анисье Васильевне, и она благодарно погладила прохладную шероховатую кору на стволе старой березы.

Загрузка...