Начало — более чем идиллическое. Весна. Апрель. Первое после дождей запоздалое солнышко. Зеленое кружево платанов на бульваре Сен-Жермен. Парижане высыпали на улицу, расселись за столиками кафе. Что-то потягивают. Среди них и я. Греюсь. Тяну пиво. Разглядываю прохожих.
Друзья из родных краев, кое-кто и осуждает. Развалился, мол, на соломенном стульчике, покуривает. В Москве за такую кружку пива битву выдержать надо, настоявшись в очереди, если удастся где-то на окраине бочку обнаружить. А потом — никакой тебе не стульчик, а отходи в сторонку, сдувай пену, ругай себя, что сразу две не взял.
И мне чуть-чуть совестно. И все же сижу себе и посасываю, покуриваю, млею на солнце.
Происходит это в кафе «Аполлинер», в двух шагах от древней колокольни Сен-Жермен-де-Прэ, когда-то, в мушкетерские времена, большого монастыря, от которого сохранилась только церковь. Я люблю это кафе не только потому, что оно носит имя любимого французского поэта — его маленький и очень некрасивый бюстик, изваянный Пикассо, стоит в скверике возле церкви. Люблю еще и потому, что на противоположной стороне бульвара стоит милый моему сердцу дом под номером 137. Гранитный его фасад с пилястрами словно перенесен из Ленинграда, с Каменноостровского проспекта, ныне Кировского. Таких там много, с красно-коричневыми каменными фасадами, такими же пилястрами, гирляндами, женскими головами. Начало века, первые работы прославившихся потом Щуко, Белогруда, Лидваля.
Такой, лидвалевский, дом чудом сохранился и на Крещатике. На первом этаже контора АПН, которую «держал» всеобщий любимец Сева Ведин, «хозяин Крещатика», как звали его друзья. Там всегда можно было застать и их и побаловаться рюмочкой-другой, отведать селедочки — рядом магазин «Рыба», куда Сева, как свой, заходил со двора. Вот и его, приветливо улыбающегося, с вечной шуткой на устах, увы, покойного, вспоминаю, сидя за мраморным столиком, покуривая, вздыхая…
Весна… Пожилой небритый садовник меняет круглые решетки у молоденького, недавно посаженного платанчика. Работает старательно, что-то прилаживает, как будто не для фланирующих бездельников, а для самого себя. Что-то не получается, потащил тяжеленный сегмент решетки через улицу, лавируя между машин. Приволок другую. Бросил на землю. Я не отрываю от него глаз, поражен добросовестностью. Обеденный час, парижане жуют свои салаты, запивают панаше, а он все трудится. Опять куда-то ушел. Вернулся…
Приволок откуда-то — и я обомлел — киркомотыгу! Стал землю разрыхлять.
Киркомотыга… Милая, дорогая, сколько же лет я тебя не видел? Тридцать, сорок? А если не полениться, подсчитать, то сорок четыре, со времен Сталинграда.
Не было в Сталинграде ничего более ценного, чем она. Не автомат, не диск, не патроны, не даже ушанка, валенки или заячьи рукавицы, а именно они — лопата, топор и киркомотыга — бесхитростное счастье сапера. Их воровали друг у друга, за ними охотились, хранили как нечто самое дорогое.
Саперную большую или малую лопату знали больше по картинкам из наставления по инженерному делу — их было только две на всю дивизию — в штабдиве и, чудом, у меня, полкового инженера 1047-го полка. Как я ее раздобыл — умолчу.
Главное дело полковых саперов — землянки, блиндажи. Дела посерьезнее — минные поля, проволочные заграждения, это уж обязанность дивизионных саперов. Впрочем, кроме спирали Бруно, ни одного классического проволочного заграждения на кольях я ни разу за всю войну не видел. Даже у немцев, таких аккуратистов.
Землянок же и блиндажей нарыли мои саперы за зиму и не подсчитаешь. И в крутом волжском берегу, в виде штолен, обложенных бревнами, и полегче, в откосах оврагов, в один, иногда в два наката, в зависимости от каприза начальства.
Топоры были на особом счету. Лопаты в основном колхозные, непрочные, ломкие, ржавые, с левого берега. Настоящая, большая, саперная, с удобной, длинной, гладкой, без заусенец ручкой, с крепким стальным полукруглым, чуть изогнутым лезвием как некий раритет — кстати, она была немецкой, трофейной — хранилась в углу нашего с командиром взвода блиндажа и выдавалась только для особо важных заданий, под расписку — головой отвечаешь.
А вот с киркомотыгами происходило всегда что-то непонятное. Они то появлялись, то исчезали, и вечно из-за них происходили скандалы.
Один из них до сих пор в памяти, как будто вчера произошел. Утром того дня командир взвода Кучин — ловкий, хитрый пройдоха — раздобыл для нас аж пять киркомотыг. Это было великим событием. Как всегда, разведчики пронюхали, где и когда разгружается катер «Ласточка» с инженерным имуществом, и Кучин оказался там первым. Набрал противопехотных мин, спирали Бруно, но главное — пять киркомотыг. Подарок!
Штолен, как в первые дни обороны, мы уже не рыли, нас перебросили в овраг Долгий, но грунт был мерзлый, колхозные лопаты ломались. Кучин сиял.
К вечеру еще один подарок — пополнение. И тоже он оказался первым, отобрал ребят пожилистей. Среди них запомнился мальчонка Федя, фамилию забыл. Совсем молоденький, розовощекий, похожий на девочку. Но работник, землекоп оказался на диво — неутомимый и безропотный.
Взвод наш к тому времени — стоял январь, морозный, скрипучий, последний месяц сталинградской войны — малость поредел. Пополнение, пять человек, было в самый раз. Стало нас двенадцать — давно такого не было.
Вечером Кучин выстроил новичков перед землянкой. Их приодели, выдали телогрейки, стеганые штаны, валенки, меховые ушанки. Вид стал вполне боевой. Кучин, заложив руки за спину, ходил важный взад-вперед, читал нотацию:
— Бойцы Красной Армии, а вы сейчас бойцы не какой-нибудь, а прославленной 62-й армии, которая насмерть стоит на этом берегу Волги, должны помнить с утра до вечера, и ночью тоже, что вверенное вам имущество священно. Это государственное имущество, и беречь его вы должны, как собственную голову. Выдается вам сейчас каждому по киркомотыге. И расставаться с ней вы не имеете права никогда. Кто потеряет, лучше на глаза мне не показывайся. Убью. На месте. И домой отпишу, старикам, что не оправдал надежд сын ваш. Погиб бесславно. Ясно? Вопросы есть? Нет? Получайте по инструменту и берегите, как невесту ненаглядную. А теперь — кругом, шагом марш в расположение.
Насмерть перепуганные мальчишки затопали, крепко вцепившись в рукоятки своих «невест».
Прошло какое-то время, недели две, пожалуй. Сидим мы как-то с командиром пешей разведки Ванькой Фищенко, пьем. В последние дни на передовой стало совсем тихо, заданий новых нет, все нужные НП для командира полка сделаны, можно и расслабиться. Расслабляемся.
Вдруг в дверях появляется усатый помкомвзвода Казаковцев. Встревоженный.
— ЧП, товарищ начинж. Лейтенант Кучин просит вас в расположение срочно прийти.
Иду. Фищенко тоже пошел. В землянке саперов накурено, не продохнуть. Кучин, красный, злой, сидит в кресле — раздобыли солдаты где-то в руинах барское, с гнутыми ножками, очень им гордились. Бойцы вдоль стен, на корточках. Посередине стоит весь белый, никакого румянца, руки по швам, тот самый, похожий на девочку солдат Федя. Моргает глазами.
— Поглядите, товарищ капитан, — прохрипел Кучин. — Видали разгильдяя? Мало сказать разгильдяй, преступник. Киркомотыгу потерял! В боевых условиях, когда враг не дремлет, государственное имущество не уберег. Хорош боец? Ну что с ним делать, а, товарищ капитан? В штрафной что ли послать?
Бедный Федя стоит ни жив ни мертв, слова выдавить из себя не может.
— Как это произошло? — спросил я, чтобы что-то спросить.
— Не знаю, товарищ капитан, — заикаясь, начал Федя. — Сам не знаю. Никогда с ней не расставался, ни днем, ни ночью, ни на минуту. — Смотрит на меня круглыми, испуганными глазами. — А вчера после задания пришел, НП для артиллеристов кончали, завалился, а ее под голову положил, а утром, хвать, нету…
— Вот так вот нету? — перебил Кучин.
— Нету…
— Украли, что ли? Товарищи твои? Можешь указать? Или так, растаяла сама по себе?
Федя молчит, еще больше побелел.
— Так вот, товарищ боец, — изрек Кучин. — Товарищ капитан, я думаю, того же мнения. Если к утру не найдешь инструмент, пеняй на себя, кара будет такая, что и во сне тебе не снилась. Правильно я говорю, товарищ капитан?
Мне жалко было парнишку, никогда никаких замечаний не имел, но на фронте железный закон: потерял — найди, другого выхода нет. Я молча кивнул головой.
— Понятно тебе, а? — заключил Кучин. — Кровь из носу, но чтоб утром явился с инструментом. Иначе… Выполняйте, товарищ боец!
Федя стоял недвижимо, и вдруг по щекам его потекли слезы. Большие, детские, одна за другой. Потом повернулся рывком и в дверь.
Когда мы с Фищенко возвращались ко мне, не доходя до землянки, он вдруг остановился.
— Не нравится мне что-то это. Иди к себе, капитан, а я через минуту… — и побежал в сторону Волги.
Минут через двадцать ввалились оба. Федя весь мокрый, с головы до ног. Дрожит. Зуб на зуб не попадает.
— Видал? — Чубатый Фищенко ткнул в него пальцем. — Топиться пошел. Я точно почувствовал. Поймал его на берегу Волги. Полынью нашел. Еле вытащил его оттуда… Ох и герой…
Выдали мы ему полстакана водки. Малость оклемался. Размазывая по щекам слезы, говорит:
— Главное, что он старикам бы написал. Грозился… Ну, как это пережить, как?!
— Ладно, — рассмеялся Фищенко. — Посиди, погрейся, потом со мной пойдешь. Помогу я твоему горю. Чтоб навек запомнил, что такое разведчики. Ну, давай еще по одной.
Утром, ни свет ни заря, явился сияющий Федя. На щеках опять румянец. В руках «бесценное государственное имущество».
А где-то в это же время, в другом полку, другой комвзвода распекал своего такого же Федю, грозился штрафным батальоном. Пошел ли тот топиться? Этого мы не знаем.
В конце февраля, бои давно уже закончились, наш полк грузился на машины — нас вроде отправляли в тыл, отдыхать. Отдыха не получилось, оказались мы на Украине, но в тот солнечный февральский день все были веселы. У подножия Мамаева Кургана стояли разбомбленные железнодорожные составы. Один с солью, другой почему-то с синькой. Бойцы старательно нагружались и тем и другим. На Украине затем это превращалось в сало, сметану, а то и в самогон.
Проверяя, что взято, что забыто, мы с Кучиным шли вдоль машин.
— Глянь-ка туда, — ткнул меня в бок Кучин. — Видал героя?
В одном из могучих «Студеров» сидел наш Федя, и за спиной его болталось, как винтовка, то самое «государственное имущество» — заветная киркомотыга.
— Я же велел, дурень, помкомвзвода ее сдать. Под расписку. Чего ж ты?
Федя улыбнулся во весь рот.
— Нет, ученый я теперь. Никаких расписок… Так вернее…
Много лет спустя, в Киеве, мы с Фищенко вспоминали иногда нашего несостоявшегося утопленника.
Где он, как он, не знаю. Если жив, демобилизовался, не расстался, думаю, со своей «невестой», киркомотыгой, долбает землю у себя в огороде.
Вот что вспомнилось мне в тот весенний день на бульваре Сен-Жермен, у кафе «Аполлинер». А ведь думал, что никогда уже о войне писать не буду. И еще подумалось мне. Ведь Феде сейчас столько же, сколько этому небритому садовнику. Один где-то у себя в Сибири, другой — в Париже, а киркомотыга вроде одна и та же.
Париж, 1987