Жил на свете писатель по имени Мартен. Сочиняя романы, он никак не мог совладать с вечным желанием отправлять на тот свет своих героев — даже второстепенных, не говоря уже о главных. Бедняги эти, жизнерадостные и пышущие здоровьем в первой главе, погибали на последних двадцати-тридцати страницах, нередко даже в расцвете сил, точно подкошенные страшной эпидемией. Столь обильное жертвоприношение не могло не нанести в конце концов ущерба имени автора. Стали поговаривать, что, несмотря на блистательный талант Мартена, читателей его прекрасных романов утомляют эти бесконечные преждевременные кончины. И спрос на его книги начал падать. Даже критика, добрыми словами откликнувшаяся на первые шаги Мартена, пресытилась мрачными картинами и стала намекать, а то и открыто писать, что этот автор «стоит в стороне от жизни».
А между тем Мартен был человеком очень добрым. Он всей душой любил героев своих романов и с превеликой радостью одарил бы их долголетием, но просто ничего не мог поделать с собою. Как только он доходил до заключительных глав, персонажи как бы лопались у него в руках. На какие только ухищрения он не пускался, чтобы оградить их от посягательств злой судьбины, но всякий раз она вырывала их из жизни. Однажды ему удалось вплоть до самой последней страницы уберечь от смерти — правда, ценою жизни остальных персонажей — главную героиню и он уже торжествовал победу, но вот за каких-нибудь пятнадцать строчек до конца романа закупорка сосудов унесла бедную девушку в мир иной. В другой раз он задумал роман из жизни детского сада. Такое место действия он выбрал для того, чтобы герои были не старше пяти лет, резонно полагая, что невинность нежного возраста отведет от них десницу рока и будет соблюдено правдоподобие. К несчастью, Мартен так увлекся, что после полутора тысяч страниц разбухшего романа младенцы превратились в едва стоящих на ногах старцев и вскоре скончались у него на руках, — отказать себе в этом он уже был не в состоянии.
Однажды Мартен появился в кабинете своего издателя и со скромной улыбкой на устах попросил выдать ему аванс. Ответная улыбка издателя ничего хорошего не предвещала. И в самом деле, он спросил, переводя разговор в другое русло:
— Вы ведь, кажется, готовите для нас новый роман?
— Да, да, — ответил Мартен. — Написано уже больше трети.
— И вы довольны?
— О да! — с жаром произнес Мартен. — Очень-очень доволен. Не буду хвастать, но мне, кажется, еще никогда так не сопутствовал успех в выборе персонажей и ситуаций. Да вот позвольте-ка, я в двух словах расскажу вам, о чем там идет речь.
И Мартен изложил сюжет своего романа. Это была история некоего начальника канцелярии. Звали его Альфред Субирон; ему шел сорок шестой год; у него были голубые глаза и черные усики. Этот превосходнейший человек мирно и счастливо жил да поживал с женою и сыном, пока его теща, внезапно омоложенная благодаря пластической операции, не внушила ему необузданную постыдную страсть, навеки лишившую его покоя.
— Ах, как хорошо, — бормотал издатель, — очень хорошо!.. Но только вот что… Хотя теща этого господина Субирона и скрывается за внешностью молодой женщины, но лет-то ей должно быть немало. Скажем, семьдесят один год…
— Вот именно! — воскликнул Мартен. — В этом-то и состоит один из самых драматических аспектов данной ситуации!
— Это понятно, но когда человеку семьдесят один год, то жизнь его частенько, если только провидение не проявляет к нему особой благосклонности, висит на волоске…
— У этой женщины отменное здоровье, у нее могучий организм, — заверил собеседника Мартен. — Как вспомнишь, с какой стойкостью она перенесла…
Не договорив, Мартен вдруг задумался, и, когда он наконец продолжил разговор, на лице его было написано смятение.
— Да, несомненно, — сказал он, — в таком возрасте жизнь подвластна любой случайности, не говоря уже о том, что обуревающая душу страсть может ускорить износ тела, как-никак утомившегося за долгие годы. Выходит, правда ваша.
— Нет, нет! — запротестовал издатель. — Тысячу раз нет! Наоборот, я говорил все это для того, чтобы уберечь вас от соблазна. Вы ни в коем случае не должны лишаться женщины, которая просто необходима для развития действия. Это было бы безумием!
— Вы правы, — согласился Мартен, — эта женщина мне нужна… Но я мог бы отправить ее на тот свет в самом конце, скажем, в момент, когда ее зять предпримет решительное наступление… Волнение, благодарность, угрызения совести приведут к тому, что она испустит дух в исступлении любовного объятия. Появятся все признаки помраченного сознания или разрыва аневризмы.
Но такая развязка, возразил издатель, была бы слишком банальна, тем более что всем хорошо известно, какая мания владеет автором. Наконец после долгих споров издателю удалось добиться, что теща просто впадет в коматозное состояние и таким образом оставит читателю какой-то луч надежды.
— А как чувствуют себя другие персонажи? — сурово спросил издатель, раздраженный упорным сопротивлением своего автора. — Могу ли я быть уверен, что они все в полном здравии?.. Прежде всего меня интересует Альфред Субирон…
Под строгим взглядом издателя Мартен залился краской и потупил взор.
— Сейчас все объясню, — сказал он. — Альфред Субирон — человек очень здоровый. Никогда в жизни он не хворал, и вот на днях — надобно же, чтоб так глупо вышло! — простояв долго на автобусной остановке, он схватил воспаление легких. Должен, однако, сказать, что эта болезнь пришлась весьма кстати. Жены Субирона не было в городе, поэтому ухаживать за больным пришлось теще; из-за этой-то ежеминутной близости он и откроет в себе влечение к теще и, может быть, даже отважится на признание.
— Что ж, пусть будет так, раз сюжет этого требует… Главное, чтобы Альфред быстро поправился. Как его здоровье сейчас?
— Хвастать нечем, — пробормотал Мартен, опять краснея. — Сегодня утром, когда я как раз работал над романом, температура подскочила до сорока одного и двух десятых. Я волнуюсь…
— Бог мой! — воскликнул издатель. — Но он, надеюсь, не умрет?
— Ничего нельзя знать заранее, — ответил Мартен. — Не исключено, что могут возникнуть осложнения… Второе легкое может тоже оказаться затронутым. Именно этого я и опасаюсь.
С трудом сдерживая возмущение, издатель произнес голосом, в котором еще теплились дружеские нотки:
— Да перестаньте, это же несерьезно! Ведь если этот ваш Субирон помрет, он опрокинет весь роман. Подумайте-ка сами…
— Я рассмотрел все последствия этой смерти, — без промедления ответил Мартен, — и должен сознаться, что она мне не только не помешает, но даже наоборот… Если он умрет, теща получит возможность полностью отдаться назначению красивой женщины, как она его понимает. Таким образом, возникнет весьма занятная ситуация: мужчины не могут оторвать свои взоры от обольстительного существа, которое выслушивает их пылкие признания с мудрых высот восьмого десятка лет. А по отношению к человеку, с которым эту женщину связывают узы родства, ее поведение — вы отдаете себе в этом отчет? — никак не могло бы отличаться таким же горделиво-жалостливым безразличием. Благодаря смерти Субирона я прикоснусь к вечной, но обновленной, преобразованной — одним словом, осовремененной — теме бесстрастной красоты. В этом чудовищном противоборстве явления и сути я уже замечаю некую таинственную, пока еще едва различимую угрозу, что-то вроде первых робких ростков умирания…
С побагровевшим лицом, сжавшись в своем кресле, издатель неотрывно смотрел налившимися кровью глазами на сочинителя. Мартен, заметивший волнение издателя, но объяснивший это тем, что тот до глубины души тронут величавой красотой сюжета, вдохновенно продолжал:
— Я вижу, как бедные воздыхатели тщетно ищут путь к бесчувственному сердцу, как они чахнут; как гибнут от отчаяния, и вы тоже видите их, как я. Она сама, уставшая от такой противоестественной ситуации, в конце концов проклинает обманную красоту своего тела и своего лица. Однажды вечером, вернувшись домой с бала, во время которого некий академик и один молодой атташе посольства покончили с собой у ее ног, она выливает на себя склянку серной кислоты и умирает в страшных муках. О, можно смело сказать: вот развязка, продиктованная глубинной правдой искусства…
Развить эту мысль Мартен уже не успел. Склонившись над разделявшим их столом, издатель с такой силой ударил по нему обоими кулаками, что карандаши и ручки, проекты договоров и прочие бумаги взлетели в воздух. О таком романе, прорычал взбешенный собеседник Мартена, он и слушать больше не желает.
— Ни единым су… вы слышите?.. ни единым су не стану я рисковать ради этой отвратительной бойни! И не вздумайте рассчитывать на аванс, это уж само собой разумеется! Поищите себе дурака, который захочет финансировать вашу похоронную контору! А ежели вам нужны деньги, извольте-ка принести мне рукопись, где герои до самой последней страницы сохраняют незамутненный взор и свежий цвет лица. И чтобы там не было ни одного покойника, ни одной агонии, ни даже робких поползновений на самоубийство. А пока что моя касса для вас закрыта.
Мартен, до глубины души возмущенный тираническими требованиями своего издателя, больше недели не прикасался к рукописи. Он даже подумывал о том, чтобы распрощаться навеки с литературой и стать официантом или уличным продавцом газет. Это произвело бы впечатление разорвавшейся бомбы, и весь мир узнал бы о жестокосердии эксплуататоров, угнетающих искусство и общественную мысль. Но гнев Мартена понемногу остыл, а денежные затруднения заставили его отправиться на поиски спасительных доводов в пользу исцеления начальника канцелярии. Воспаления второго легкого удалось счастливо избежать, и температура начала постепенно падать. Процесс выздоровления несколько затягивался, но атмосфера смутных страстей, в которой он протекал, послужила хорошей основой для трех превосходно написанных глав. И все-таки в глубине души наш автор жалел о том, что отступился от первоначального замысла, и, по правде говоря, испытывал угрызения совести. Он разрушил — так ему казалось — самую суть драмы, созданной его воображением. Ему претило выздоровление Альфреда Субирона, а ослепительная молодость тещи представлялась теперь, когда над нею уже больше не витал призрак смерти, какой-то непристойностью. Мартену все время приходилось выдерживать борьбу с сокровенным желанием наслать то на героя, то на героиню какую-нибудь хворь, ну, скажем, хотя бы легкую форму ревматизма, дабы они, избалованные отличным здоровьем, вдруг призадумались над хрупкостью человеческого существования.
Но, отлично сознавая, к какой пропасти мог привести его этот скромный реванш, он живо представлял себе чековую книжку, распускающуюся, как цветок, в руке издателя, и этот образ придавал ему силы для успешной борьбы с искушением. И все-таки угрызения совести оказались для Мартена благотворны: они заставили его с крайней взыскательностью отнестись к развитию действия. Пусть издатель вторгается в сферу случайного, но уж во всем, что касается психологической правды, он, Мартен, ему ни за что не уступит.
Однажды, когда Мартен сидел за письменным столом — день уже клонился к вечеру — и как раз приступал к работе над главой, где должны были развернуться бурные события, раздался звонок, и он крикнул:
— Войдите!
Порог комнаты переступила женщина крупного телосложения. Ее платье, хотя и сшитое из дорогой материи, изяществом не отличалось. В руках она держала зонтик внушительных размеров. Лицо у нее было одутловатое, а кожа на шее и в вырезе платья — дряблая и красноватая, как это часто бывает в период увядания у женщин сангвинического склада.
Мартен, который был подхвачен бурным течением одной длинной фразы, сделал, не поднимая глаз и не отрывая пера от бумаги, левой рукою жест, означавший, что он просит простить его. Присев в нескольких шагах от Мартена, посетительница безмолвно созерцала в свете настольной лампы его профиль. И, покуда она отдавалась этому занятию, выражение ее лица, благодушного лица добропорядочной женщины, постепенно искажалось, и в нем отражались то гнев, то ужас. Иногда ее взгляд останавливался на бегавшем по бумаге пере писателя, и в сумерках глаза ее загорались огнем любопытства.
— Прошу прощения, — сказал Мартен, вставая, — я позволил себе дописать до конца фразу, которую нужно было сочинить на одном дыхании. Нам, писателям, всегда кажется, что нашим пером водит вдохновение, — это одна из смешных особенностей нашей профессии.
Он ждал от нее учтивого ответа на свои извинения. И в самом деле, губы ее зашевелились, но лишь для того, чтобы издать какие-то нечленораздельные звуки.
По-видимому, она была очень взволнована. Мартен принес извинение за то, что заставил ее сидеть в полутьме, и пошел включить верхний свет. Теперь, когда комната была хорошо освещена, ему вдруг почудилось, что с этой женщиной он давно и хорошо знаком. Но, вглядевшись в ее лицо, он убедился, что никогда ранее ее не видел. И все же ему казалось, что какой-то отзвук в памяти у него вызывают и полнотелость его уже немолодой гостьи, и этот зонтик у нее в руках. Когда глаза их встретились, она сказала с оттенком меланхолической иронии в голосе:
— Вы, конечно, меня не узнаете?
Неуверенный тон, которым Мартен опроверг это предположение, как бы говорил о его желании, чтобы собеседница пошла ему навстречу и помогла восполнить пробел в памяти. Склонившись над зонтиком и протянув руку в перчатке, гостья стерла кончиком пальца едва заметную пыль, которую она только что обнаружила, и подняв глаза на хозяина дома, произнесла:
— Я госпожа Субирон.
Увидев перед собою супругу начальника канцелярии, Мартен нисколько не удивился. Довольно-таки обычное явление: персонажи романа часто посещают автора — правда, столь явственно они предстают перед ним редко. Так или иначе, но эта встреча подтверждала, что ему удалось с неподражаемым мастерством вдохнуть душу в свой персонаж, и он предался размышлениям: «Ах, если бы увидели это воочию критики, — ведь они упрекают меня в том, что я стою в стороне от жизни! Как бы их мучила совесть!..»
— О, я так и думала, что вы меня не узнаете, — продолжала госпожа Субирон, сопровождая свои слова глубоким вздохом. — Ведь добропорядочная сорокасемилетняя женщина, замужняя, хорошая хозяйка, которая никогда не была втянута ни в какие скандальные истории и никогда не нарушала своего долга, это всего лишь третьестепенный персонаж, очень мало интересующий романистов. Они предпочитают иметь дело с распутными тварями.
Горький привкус последних слов взволновал Мартена, который приподнялся в знак протеста. Испугавшись, что она восстановила его против себя, госпожа Субирон поспешила добавить:
— Вас я нисколько не упрекаю. Я хорошо представляю себе, что значит быть художником… Господин Мартен, вы, верно, догадываетесь, что привело меня к вам. Когда два месяца тому назад я с нашим мальчиком уехала на Юг, операция у моей матери была уже позади, но бинты еще не были сняты, и поэтому никак нельзя было ожидать такого результата. А теперь я вернулась, позавчера, и увидела эту молодую женщину… Бог мой, какая перемена!..
— Она просто восхитительна, это так! — не сдержался Мартен.
— Восхитительна, восхитительна! Да разве на семьдесят втором году женщина может быть восхитительна? Да она просто смешна, моя матушка. А что сказать обо мне? Ведь я выгляжу лет на двадцать старше ее. Но вам и дела до этого не было. Ведь должно же было вас остановить неприличие такой постыдной страсти! О господи, бедный, бедный господин Субирон! Всегда такой спокойный, такой вежливый и еще такой ласковый… Как он мог помышлять об этих вещах?.. Но что же все-таки происходило, пока меня не было? Ведь кто же больше вас в курсе дела?..
— Увы! — вздохнул Мартен. — В этом есть что-то роковое. Вам ничего не писали, чтобы не волновать вас, но вы ведь знаете, что господин Субирон был болен, причем очень серьезно и были все основания тревожиться за его жизнь. Ваша матушка преданно, не щадя себя, ухаживала за ним, и почти безотлучное присутствие ее у изголовья больного не могло не взрастить опасной близости. Разве в сорок пять лет мужчина останется равнодушен к молодости и красоте, сияющим, как ему кажется, лишь для него одного? К таким вещам следует относиться снисходительно… К тому же нужно воздать господину Субирону должное: он изо всех сил боролся с собой. Лишь в прошлый понедельник он впервые выказал свою любовь. После ужина они, как всегда в последние пятнадцать лет, сели играть в домино, и господин Субирон поддался ей, хотя ставка была целых двадцать пять су.
Глаза госпожи Субирон расширились, руки задрожали.
— Альфред! — прошептала она, и голос ее пресекся. — Он поддался… О! Все кончено…
— Нет, нет, успокойтесь, — сказал Мартен. — Еще ничего не случилось. Кроме того, у вашей матушки весьма неясное душевное состояние. Она все еще старается разобраться в себе. Способна ли она сама на любовь, которая в определенном смысле будет соответствовать любви вашего мужа? Не берусь пока что утверждать…
— Во всяком случае, — глубоко вздохнула она, — одно ясно: Альфред любит ее. Возвратившись домой, я увидела, какими глазами он смотрит на мою мать. Знаете, есть ведь такие признаки, которые жен никогда не обманут.
— Не скрою, что он очень влюблен, — признал Мартен. — Да, она действительно полна волнующей красоты, эта необузданная сила вожделения, это могущество любви, которая ранее не находила точки приложения.
Госпожа Субирон вся залилась краской, кожа в скромном вырезе платья пламенела. Гнев душил ее, и она не могла облечь его в слова. Увлекшись своим рассказом и забыв о том, кто сидит перед ним, Мартен говорил так, как если бы его слушал кто-либо из собратьев по перу.
— Признаться ли вам? — произнес он с улыбкой, выдававшей легкое волнение. — Хотя я дал себе слово оставаться строго беспристрастным, эта бурно растущая, всепоглощающая, грозящая снести все барьеры и преграды страсть разбудила в моей душе нечто вроде сопереживания и смутное желание стать сообщником. Случается порою, что я просто хмелею от этой терпкой атмосферы, и тогда мне стоит большого труда совладать с желанием приблизить минуту соединения любящих. Вот в чем таится опасность для художника, скажете вы. Да, это так, но не забудем и о другом: тот не художник, кто остается бесчувственным, как пень…
Госпожа Субирон поднялась с кресла и, сжимая в руках зонтик, направилась к Мартену. Увидев грозное выражение ее лица, он невольно попятился к столу.
— Как пень, как пень! — крикнула супруга начальника канцелярии. — Не желаете быть пнем, так и не будьте им, ради бога! Но господина Субирона оставьте в покое. Вы не смеете ввергать его в пучину разврата, не смеете! Если вы готовы, как вы изволили выразиться, приблизить минуту соединения, так пусть это будет законное соединение супругов, всю жизнь живущих в полном согласии! Здесь есть о чем писать, и это будет честный роман, а не грязная писанина! У меня тоже бывают различные душевные состояния со всеми вытекающими последствиями… Но господину Субирону не приходилось на это жаловаться. Так в чем же смысл этих ваших россказней?
С этими словами она протянула руку к листам рукописи, лежавшим в беспорядке на столе, и, преодолевая сопротивление автора, комкала их и сбрасывала на пол концом зонтика, которым она в то же время сбоку, как шпагой, теснила противника. Наконец, разбитая после бурной вспышки гнева и терзаясь мыслью, что Мартен будет ей мстить, она опустилась в кресло и разрыдалась.
Взволнованный этой горестной картиной, Мартен пытался защититься от угрызений совести. Но хоть он и говорил себе, что в конце концов тяжкое испытание, выпавшее на долю госпожи Субирон, не катастрофа, поскольку муж — а это было самое главное — остался в лоне семьи, кошки скребли у него на сердце и он не мог отделаться от мысли, что, если бы осложнения после пневмонии унесли в свой срок начальника канцелярии в мир иной, его вдова жила бы безмятежной жизнью, получая пенсию от государства и упиваясь воспоминаниями о своем образцовом супруге. А теперь было слишком поздно отправлять его на тот свет.
Осушив слезы, госпожа Субирон устремила на него взгляд, исполненный мольбы.
— О великий мастер! — воскликнула она, горя желанием польстить Мартену. — Вы видите наше горе… Будьте великодушны, сжальтесь над нами… Подумайте, в какую бездну позора ввергнет подобная страсть уважаемое всеми семейство. Мой муж — кавалер ордена Почетного легиона, его всегда ценили начальники… Подумайте и о моей бедной матушке, которая всю жизнь отличалась безупречным поведением. В нашем доме дорожили и дорожат религиозными чувствами. Я напоминаю вам об этом, хоть вы более, чем кто-либо, обо всем осведомлены, но я знаю, что, как все писатели, вы не жалуете церковь.
Мартен слушал ее, опустив голову. Ему было явно не по себе.
— Господин Мартен, при вашем редкостном таланте вы можете написать хорошую книгу и без всех этих гадостей.
— Весьма возможно, — сказал Мартен, — но моя ответственность за все, что происходит в этой истории, вовсе не столь велика, как вам кажется. Всякий порядочный романист подобен господу богу: власть его ограничена. Его персонажи пользуются свободой, и, когда они несчастны, ему остается только сострадать им и сожалеть, что их молитвы не приносят избавления. Творцу только дано право даровать им жизнь или обрекать их на смерть, а в сфере случайного, где силы рока порой предоставляют ему некоторую свободу действий, он может хоть немного облегчать их участь. Нам еще менее, чем богу, дозволено менять свои замыслы. Все предрешено уже на старте. Не пытайтесь гнаться за стрелой, после того как она вылетела из лука.
— Но не станете же вы меня уверять, что перо ваше движется само по себе.
— Нет. И все-таки я не могу заставить его писать все, что хочу… И ваш муж, например, в докладной записке на имя министра тоже не может писать все, что ему заблагорассудится… У меня вряд ли намного больше свободы выбора, уверяю вас…
Госпожа Субирон не желала верить в то, что его власть имеет какие-то пределы. Ему ничего не стоит, сказала она, взять в руки перо и начать писать под ее диктовку. Но, так как писатель в ответ только уныло пожал плечами, она закончила свою речь вопросом:
— Итак, вы ничего не хотите сделать для меня?
— Хочу, — ответил Мартен. — Я горю желанием сделать для вас все, что в моих силах.
— Правда?
— Правда… Но что я должен предоставить вам, по вашему мнению? Может быть, путешествие за границу в сопровождении сына? Расстояние притупит боль от измены супруга в случае, если…
— Уехать, чтобы полностью развязать ему руки, не так ли? Иными словами, стать его сообщницей?
Какое-то мгновение Мартен внимательно разглядывал госпожу Субирон, как бы взвешивая возможности, которые судьба давала ему в руки, чтобы облегчить участь несчастной супруги.
— Быть может, любовника? — предложил он не очень убежденно. — Хотите любовника?
Госпожа Субирон поднялась с кресла и, смерив Мартена взглядом, вздернула в знак прощания подбородок.
«Бедняжка! — размышлял он, когда она ушла. — Есть только одно средство избавить ее от мучений — отправить на тот свет. Издатель будет недоволен, но надо быть человечным, это главное. Пусть она поживет еще три недели. Как раз успеет захватить последний акт адюльтерной драмы. Полагаю, что она меня еще снабдит весьма занятными переживаниями».
Семья Субирон сидела за ужином. Склонившись к теще, начальник канцелярии сказал ей прерывающимся голосом:
— Скушайте еще ломтик телятины, это вам пойдет на пользу…
Натянуто улыбнувшись, она отказалась и слегка покраснела. Было отвратительно смотреть, как он обволакивал похотливым взглядом чистое лицо женщины, ее обнаженные руки восхитительной формы, тугой, вздымающийся от волнения бюст, и в то же время в этом было что-то трогательное.
— Альфред, — колко сказала госпожа Субирон, — не пичкай маму. В ее возрасте лучше не наедаться. Особенно перед сном.
Услышав эти слова, сын супругов Субирон, девятилетний мальчик, стал настойчиво осведомляться о возрасте бабушки, но отец рассердился:
— Сколько раз тебе говорили, чтобы ты молчал, когда тебя не спрашивают!.. Где еще найдешь таких недоумков! — воскликнул он, пожимая плечами.
В столовой, обставленной мебелью красного дерева, воцарилось молчание. Под столом господин Субирон искал рукою ногу тещи, а та не решалась отодвинуться от него. Глаза его блуждали, шея под воротничком вздулась.
— Армандина, Армандина… — шептал он, окончательно теряя голову.
До сих пор он еще никогда, во всяком случае в кругу своей семьи, не называл ее по имени. Этого госпожа Субирон вынести не могла. Бурным порывом вырвался наружу зревший в ее душе мятеж, но не столько против мужа и матери, сколько против роковой опасности, нависшей над семьей, против ненавистного могущества Мартена. Она вдруг решила противиться этой опасности и хоть раз дать бой тому, кто был виноват во всем. Кто же он, в конце концов, этот человек, командующий ими по прихоти своего пера? Сопливый мальчишка, халтурщик, чье всемогущество зиждется лишь на слабоволии его персонажей, на их слепом послушании. Так должно же быть на свете — госпожа Субирон это чувствовала — какое-то средство, которое поможет уйти от мрачной судьбы. Нет, не отречься от своего творца и не предать его проклятию, это все равно ни к чему не приведет, но, может быть, как-то выйти из-под его контроля, уйти из круга его деятельности? Ты можешь, например, сочинить себе такую ситуацию, при которой перо романиста откажется следовать за своим созданием, можешь найти убежище за пределами всякой реальности, за пределами траектории, намеченной твоим творцом на старте, — короче говоря, спрятаться от него в мире абсурда и неправдоподобия.
Госпожа Субирон изо всех сил напрягла свою фантазию. К величайшему изумлению всех присутствующих, она разразилась хохотом и, сняв с ноги туфлю, положила ее на тарелку. После чего, взяв с блюда ломтик телятины, она сунула его себе за корсаж.
— Ах, как я была голодна! — сказала она, сладострастно поглаживая живот.
Ее мать и господин Субирон с тревогой поглядывали друг на друга. Взяв еще один ломтик телятины, госпожа Субирон стала напевать припев «Карманьолы». Вдруг она замолкла — ей пришла в голову мысль, что вся эта комедия не выходит за границы правдоподобия и что она, наверно, тоже продиктована Мартеном. Вместо того чтобы расстроить его планы, она, оказывается, дала ему материал еще для одной страницы романа.
Вокруг все засуетились, спрашивали, что случилось.
— Ничего, ничего, — вяло отвечала она, — не волнуйтесь… Я попыталась кое-что предпринять, но это еще не то… У меня не получилось.
Тем не менее на начальника канцелярии произвела впечатление эта странная выходка, он перестал неприлично вести себя и, сделав усилие, завязал разговор с супругой. До самого конца трапезы длилась беседа, которую даже можно было назвать оживленной. Говорили о кузине из Клермон-Феррана, о росте налогов и о том, что бараний язык хорошо готовить со шпиком и шампиньонами. Госпожа Субирон, по-видимому, живо интересовалась обсуждаемыми вопросами и высказывала те на редкость благоразумные и подтвержденные опытом истины, которые она некогда принесла в этот дом вместе со своим приданым. И только время от времени — чаще всего после того, как она что-нибудь говорила, — госпожа Субирон становилась рассеянна и нервозна. В эти минуты ей казалось, что какое бы слово она ни произнесла, оно было заранее проверено и одобрено Мартеном. Чем больше она об этом думала, тем невыносимее становилась для нее эта зависимость.
Всю ночь она не смыкала глаз, размышляя над тем, как найти ключ к разрешению задачи, которую она поставила перед собой за ужином, и сбросить с себя надетые Мартеном цепи. Горя нетерпением, она даже чуть ли не забыла о драме, которая могла вот-вот сокрушить ее семью. Господин Субирон, мирно почивавший рядом, раздражал ее, и его размеренный храп в конце концов вывел ее из себя. Она злилась на него за то, что, безропотно отдав себя в руки писателя, он не позволял себе даже слабых намеков на протест.
Ей захотелось взглянуть на спящего, и она зажгла лампу. И тут ей пришло в голову, что она могла бы сыграть штуку с Мартеном, убив мужа, пока он не проснулся. Это, вероятно, означало бы разрушить весь замысел и полностью уничтожить роман. Она пошла за револьвером, вынула его из стола, но не выполнила своего намерения, — сердце дрогнуло, не помогла даже мысль о том, что Мартен не согласился бы на убийство Субирона. Она положила револьвер на место. К тому же в какой-то миг она уверенно сказала себе, что, если бы это убийство было совершено, оно тоже не противоречило бы замыслу автора. Нет, выход был не в этом.
До самого утра она напрягала все силы ума, стремясь познать очертания этого лабиринта и найти нить Ариадны, но в какую бы сторону она ни пошла, она натыкалась на стены. В конце концов она решила, что все эти размышления, вместо того чтобы помогать ее поискам, запирают ее в еще более тесных стенах. Правда, иногда в минуту крайнего утомления, когда ее внимание рассеивалось, ей казалось, что она нащупывает путь к избавлению. Когда в голове было пусто и госпожа Субирон была не в состоянии сосредоточиться, она вдруг оказывалась у той черты, за пределами которой начиналась область, Мартену не подвластная. Убежище было рядом. Вот она, свобода! Но тотчас же какая-то, почти неосознанная, мысль как бы восстанавливала контакт с действительностью, писатель снова брал бедную женщину в свои руки и запирал ворота темницы.
Отныне она заставляла себя всеми силами желать свободы, не разрешая себе размышлять о ней. Вместо того чтобы выходить из себя и придумывать доводы против тирании Мартена, она только тихо шептала: «Я хочу вырваться из этого… вырваться…»
На следующей неделе страсть начальника канцелярии усилилась еще более. Каждый вечер он возвращался со службы домой с огромным букетом роз, стоившим кучу денег.
— Я тебе принес цветы, — говорил он жене. А потом, обращаясь к теще, добавлял, не так уж сильно понизив голос: — Это тебе, Армандина… Тебе…
Госпожа Субирон с удивительной стойкостью сносила оскорбления, и даже лицо ее за это время почти не осунулось. Иногда, правда, еще случалось, что она приходила в ярость, но эти приступы посещали ее все реже и реже. Злоупотребляя безразличием жены, Субирон с еще большей настойчивостью ухаживал за ее матерью. Как-то раз вечером, когда, стоя в дверях и сжимая ее в объятиях, он осыпал поцелуями ее затылок, госпожа Субирон застала их. Ласково улыбнувшись обоим, она пробормотала:
— Девочки-сиротки ходят с протянутой рукой… География вполне созрела… Нужно пользоваться шпилькой для волос…
Великий кинокритик Матье Матье зашел к своему лучшему другу Мартену, когда тот сидел за работой, Матье Матье привел с собою крошку Жижи, за которой он по дороге зашел в бар «Пуховик». Мужчины завели долгий разговор о будущем железных дорог. Матье Матье полагал, что они исчезнут в ближайшее время и что их заменит автомобильный транспорт с огромной пропускной способностью. Мартен в это не верил. По его мнению, железные дороги еще переживают пору детства. Электрификация поездов, уверял он, таит в себе неисчерпаемые возможности, об этом можно говорить без конца. Жижи сидела в кресле и в разговор не вмешивалась. Наконец она заявила, обращаясь прежде всего к Матье Матье:
— Надоели вы мне, кретины несчастные, с вашими железными дорогами!
— А ты не можешь заткнуть свой фонтан хотя бы на время? — разозлился Матье Матье. — Ты что, у себя дома, что ли, поганка?.. Подумать только: целый год я таскаюсь с этой коровой! И все из-за хорошо скроенной ноги, на которую упал мой глаз, когда я был под мухой!
— Нет, это я тебя попрошу заткнуть фонтан, — парировала Жижи. — Мне-то уж во всяком случае ни к чему, чтобы ты в разговоре с посторонним копался в нашем грязном белье… А потом он возьмет да вклеит меня в свой роман…
— А не выпить ли нам водки? — предложил Мартен умиротворяюще. — У меня как раз есть…
— Из-за ноги! — рычал Матье Матье, не слушая его. — Я погиб из-за ноги! И мой талант погиб, и все на свете. Жить не хочется. Хоть бы война разразилась! А с нею вместе и чума, да покрепче… О, господи, сколько вони нанюхаешься, пока на свете живешь!..
И, словно поворачиваясь спиной к бытию, он отошел к окну, выходившему в темный двор. Когда припадок меланхолии кончился, он вернулся на середину комнаты и спросил, указывая на листы бумаги, которыми был завален стол его лучшего друга:
— Подвигается эта твоя штука?
— Д-да-а… Подвигается… — И Мартен взглянул с некоторой грустью на исписанные мелким почерком страницы.
— А вид у тебя недовольный, — заметил Матье Матье.
— Нет, я не могу сказать, что недоволен. Роман — такой, каким он и должен быть, жаловаться не на что… Я тебе сюжет пересказывал?.. Не плюй на пол, мне это неприятно, я тебе уже говорил… Так ты не забыл сюжета?
— Верно, верно, — сказала Жижи, — плевать на пол — это омерзительно! Если уж корчишь из себя воспитанного, то…
— А знаете, это не так важно, — возразил Мартен. — Когда нужно плюнуть, не думаешь, куда плевать. Мне на днях рассказывали об одной адмиральше или графине — я не помню, как ее имя, — которая плевала на пол, даже сидя за обеденным столом…
— И все-таки это омерзительно.
— Да заткнешься ли ты? — закричал Матье Матье.
— Ну, хватит, хватит, — сказал Мартен. — Успокойся!.. Ну, так не забыл сюжета?
— Нет, нет… Начальник канцелярии… Отремонтированная теща… Помню, помню… Для кино она не очень годится, твоя штукенция. На экране я этого не вижу… Но в конце концов… Так где у тебя там зацепилось?
— Да ничего, все в порядке, будь спокоен. Но мне только что был преподнесен сюрприз, и довольно-таки неприятный. Я ведь тебе рассказывал о жене Субирона — правда, не очень подробно. А между тем это образ прямо-таки классический. Сорок семь лет. Телеса — что надо. Добродетельна. Бережлива. Чистоплотна. Банки с вареньем. «Эко де Пари». Раз в месяц прием для супруг мужниных коллег…
— Ой, помолчи, — взмолился Матье Матье, — у меня слюнки текут. Как подумаю, что и я имел бы счастье наткнуться на такую бабу, как твоя Субиронша…
— Это был такой безликий персонаж, и я так мало от него ожидал, что решил держать его насколько возможно в тени. Я даже дошел до того, что мне стало жаль, что я ее создал. Но тут я увидел, как она страдает, и это было для меня первым сюрпризом. Даже трудно себе представить, какие скрытые резервы содержат в себе такие коровьи натуры… Какая-то девственная чистота скорби… Но я тебе покажу страницы, где это описано. Нечто потрясающее, можешь не сомневаться. А чтобы она не заполонила всей книжицы, ну и немножко также из сострадания, я решил отправить ее на тот свет в тот момент, когда она узнает об измене Субирона. Оставалось каких-нибудь две недели, самое большее — три…
— Ты просто маньяк какой-то. Не можешь не ухлопывать своих людишек. А по какому праву, собственно говоря?
— То есть как так, по какому праву? Да по праву романиста! Я не могу заставлять своих персонажей смеяться, когда им хочется плакать. И обязывать их действовать по закону чувств, которых они не испытывают, я тоже не могу, но никто никогда мне не запретит умерщвлять их. Смерть — это такая возможность, которую каждый носит в себе всегда и везде. Тут я бью наверняка, какой бы момент ни выбрал.
— Вообще-то я не против… Разок-другой не помешает, даже неплохо — чтобы было о чем подумать… Но злоупотреблять нельзя…
— Вернемся к жене Субирона — ведь история действительно занятная. Горе у нее сразу же превратилось в страх перед судьбой, в одержимость идеей рока… Кто бы мог подумать, верно? И все же это так… Однажды вечером она взбунтовалась…
— Взбунтовалась? Но против кого? Против судьбы?..
— Против судьбы, говоришь? Эта дамочка не так глупа! Она прекрасно знает, что никакого рока нет, что это только так говорится… Нет, она взбунтовалась против самого бога. А бог, он есть! Бог — это я. Да, да, я, Мартен! И вот что она сказала себе самой: «Я вся целиком сотворена богом, и у меня нет никаких возможностей смягчить его. Он отказывается вмешиваться в мою жизнь и добивается только одного: чтобы во всех делах я вела себя так, как этого требует особый механизм, который он называет глубинной правдой моего образа. Ну так я развинчусь». И вчера вечером госпоже Субирон удалось-таки развинтиться: она сошла с ума… Через несколько дней, я думаю, муж запрет ее кое-куда. Так или иначе, но из моих рук она вырвалась.
— Но у тебя в запасе всегда остается одно средство: ты можешь ее ухлопать… Кстати, это входило в твои планы…
— Вот как раз и нет, теперь уже не могу! Это меня и бесит… Честное слово, не могу. Откуда мне знать, может ли смерть настигать безумцев, как нормальных людей, в любое время суток? Кто мне это скажет? Может быть, в какие-то часы и минуты они неуязвимы? А может быть, они вообще всегда неуязвимы и умирают, только когда сознание просветляется? Я слышал, как один врач рассказывал, что безумие возвращало здоровье некоторым больным, а другим пациентам придавало такие жизненные силы, которыми никогда ранее они не обладали. Во всяком случае, я не пойду на риск и не стану кого-то отправлять на тот свет, нарушая правдоподобие. Ничего не поделаешь, приходится смириться. Госпожа Субирон вышла из моего романа или, если тебе это больше нравится, осталась в нем только в память о прошлом. Досадно, досадно!.. Подумай только, мне теперь некого отправлять на тот свет! Мой издатель, я в этом не сомневаюсь, простил бы мне смерть какого-нибудь третьестепенного персонажа, но он не пожертвует ни Субироном, ни его тещей, а раз мне нужны деньги… Еще вчера вечером я просил, чтобы он позволил мне решить судьбу начальника канцелярии. Так и не уговорил его.
Матье Матье задумчиво разглядывал Жижи, которая заснула в кресле с вечерней газетой в руках. Скользнув по ее фигуре, взгляд его остановился на открытой до колена ноге в бежевом чулке. Это была очень красивая нога, он не мог отвести от нее глаз. Наконец, встрепенувшись, Матье Матье словно сбросил с себя порывистым движением оковы и, наклонившись к Мартену, произнес вполголоса:
— Скажи-ка, старина, а малютку Жижи ты не мог бы ввести в свой роман? Из нее бы получился прекрасный третьестепенный персонаж… И даже еще менее важный… Ее бы ты мог спокойно… Ничто бы тебе не помешало…
— В мой роман не входят как в собственный дом, — возразил Мартен.
— Я понимаю… Но ради друга… Ради меня…
— Это очень серьезная операция, то, о чем ты меня просишь. Не знаю, отдаешь ли ты себе в этом отчет. Прежде всего дело это крайне деликатное. Силой ее в роман не затащишь. Нужно уговаривать, нужно хитрить. Это не так просто. И потом… Нет, ведь это… А?.. Бедняжка Жижи… Я не хочу, чтобы с ней приключилась беда.
— Мартен, удружи, не отказывайся… Не отказывайся спасти меня… Подумай о том, какое мерзопакостное существование я влачу…
— Но, старик, ведь это тебе ничего не даст… Я тебя хорошо знаю. Эта нога… Она въелась в тебя. И в глазах твоих все время торчит, ты в нее влюблен. Я могу точно сказать, что будет дальше. Не успеет Жижи оказаться в моем романе, как ты сразу побежишь за нею туда же… А что я буду делать с тобой, с персонажем четвертой или пятой степени?.. Так как же?..
— Меня-то ты, надеюсь, не отправишь на тот свет? — спросил Матье Матье.
— Ничего не могу сказать, — ответил Мартен, пожимая плечом. — Все зависит от обстоятельств…
Вскочив со стула и с ужасом взглянув на своего лучшего друга, Матье Матье подошел к Жижи и стал ее трясти:
— Проснись, Жижи! Вставай, мерзкая потаскуха! Пойдем отсюда! Меня прокляли, выбросили на помойку! Нет у меня больше друзей, ничего не осталось, кроме этой проклятой ноги, которая светит на небе моей гниющей жизни. Я сирота из сказки, я гяур, я амхарская жемчужина в жестяной оправе. Писатели — это потрошители трупов!.. Вперед, радость моя, валяй вперед! Он хотел меня убить!.. Жижи, мне страшно… Что он там накручивает, этот заплечных дел мастер?.. Отдай ему, видишь ли, свой глаз, отдай все на свете… Мне страшно, Жижи. Вези меня отсюда, моя кобылка…
Госпожа Субирон находилась в доме для умалишенных, а ее сын жил на полном пансионе в иезуитском коллеже. Первое время начальник канцелярии спрашивал себя, не может ли он теперь, воспользовавшись случившимся несчастьем, сломить наконец сопротивление тещи. И лицемерно отвечал самому себе так: если бы его супруга была в здравом уме; он никогда не унизил бы ее созерцанием своих беспутных похождений, но при нынешнем ее состоянии его не должно останавливать такое соображение, как боязнь нанести оскорбление жене. И, уж разумеется, он не преминул пустить в ход этот аргумент в разговоре с тещей.
— Нет, нет, это невозможно, — решительно возражала Армандина. — Вы забываете, что я ее мать!
— Напротив! — парировал Субирон. — Разве ваша роль теперь не состоит в том, чтобы заменить ее у очага?
— Нет, я не имею права. Не мучьте меня, Альфред. Это было бы ужасно, это было бы…
— Я все хорошо понимаю, — говорил он, по-прежнему лицемеря. — Это суровое испытание, но господь нам поможет.
При этих словах Армандина вздыхала и спрашивала себя, не решил ли Мартен в самом деле толкнуть ее на такой путь. Она не хотела поверить в это. У нее, у бедняжки, родившейся в 1865 году, были устарелые представления о литераторах, она и не подозревала, как неумолимы те научные методы, которым писатели нашего времени подчиняют свое дарование. Она наивно полагала, что, развив в романах интриги, порою чреватые опасностями, авторы должны в заключение, ради назидательной концовки уладить все наилучшим образом. Эта вера придавала ей силы и помогала так настойчиво сопротивляться своему зятю. Субирон вскоре понял, что словами ему ничего не добиться. И он сменил тактику. Возвращаясь со службы домой, он кидался на Армандину рывком, как дикарь, пользуясь внезапностью нападения, но ей, изящной и подвижной, всегда удавалось, ускользнув от него, скрыться в другом конце квартиры. Всем стоит прочитать в романе Мартена страницы, где описаны эти скачки с препятствиями: вопли, опрокинутая мебель, осколки кошачьего блюдца, китайские вазы, дребезжащие за спиной преследователя.
— Армандина, я хочу тебя! — ревел взбесившийся самец, изрыгая отвратительнейшие проклятия.
— Альфред, друг мой, вы терзаете меня! — стонала она, преодолевая очередное препятствие.
Счастливыми для Армандины были только те часы, которые Субирон проводил на службе, но, вздохнув сначала с облегчением, она затем вновь предавалась своим печальным размышлениям. Одиночество тяготило ее. Однажды она получила приглашение на банкет клуба «Пух-перо», где председательствовал знаменитый писатель, а могущественный издатель выполнял обязанности его заместителя. Она была очень признательна Мартену за то, что он послал ее туда, и прежде всего помчалась к своей портнихе.
Банкет клуба «Пух-перо» превратился в важное событие в литературной жизни и получил значительный резонанс. За бокалом шампанского здесь, например, говорили о том, каково должно быть будущее общественной мысли и что представляют собой идеальные носители человеческого духа. Гул восторга прокатился по залу, когда его порог переступила Армандина. Мужчины говорили, что они никогда еще не видели женщины, которая была бы так сексапильна, как эта гостья. Заместитель председателя, который оказался не кем иным, как издателем Мартена, не мог оторвать от нее глаз. Среди присутствующих было несколько героинь романов, с гордостью представленных их авторами, но ни одна из них и думать не могла о соперничестве с Армандиной.
Издатель подошел к ней, поздоровался и осыпал Мартена комплиментами, как никогда искренними. После короткой беседы Мартен оставил обоих наедине, извинившись и сказав, что он должен срочно с кем-то встретиться. Издатель провел Армандину к буфетной стойке, где они выпили несколько бокалов шампанского. Из-за собеседницы он начисто забыл об обязанностях заместителя председателя и к концу дня был по уши влюблен.
А вечером у Мартена зазвонил телефон:
— Алло! Это вы, дражайший Мартен? С вами говорит ваш издатель. Не могу не поздравить вас еще раз с успехом. Ваше творение просто поразительно! Такое возвышенное, правдивое, привлекательное и в то же время такое близкое к действительности и такое… Ах, поверьте, этот образ не поблекнет никогда.
— Вы полагаете? Ну что ж, тем лучше. Я очень доволен.
— Да, скажите-ка… Я ведь думаю о выпуске книги в свет… Мне бы нужно было… Для рекламы, вы понимаете?.. Мне бы нужно было изучить эту женщину… Нам с нею никак нельзя было бы повидаться?
— Боже мой! Ну разумеется. Днем я ее сейчас не занимаю… Она, конечно же, не откажется повидаться с вами…
— О, вы так любезны!.. Алло! Я говорю: вы так любезны!
— Вы больше ни о чем не хотите меня спросить? — сказал Мартен каким-то сдавленным голосом.
Наступило молчание, а через некоторое время голос издателя прозвучал не без сомнений:
— Нет, благодарю вас, больше ничего. До свидания, дорогой друг!
Мартен с разочарованным видом повесил трубку, затем оделся и спустился в бар «Пуховик». Там, обороняя свои последние пятьсот франков, Матье Матье препирался с Жижи, которая хотела купить костюмчик спортивного покроя. Он возражал, аргументируя тем, что цивилизации грозит опасность и что она обречена на гибель в ближайшем будущем, если элита не покажет примера всему человечеству, возвратившись к величайшей, даже аскетической простоте нравов.
— Вот я, например, — говорил он, — самый великий кинокритик Парижа, а может быть, и всей Европы, но взгляни на мой галстук и скажи, видела ли ты еще на ком-нибудь такую же грязную тряпку. Я ношу его уже целых два года, но не потому, что у меня не было денег, чтобы купить новый. Прошло только три недели, как я оттяпал у «Фильм ассосье» три тысячи франков за похвальный отзыв об их дурацкой ленте, и я мог бы купить себе целый набор галстуков. Но я понял, что, когда живешь в простоте, остаешься чистым и сильным для духовного…
— Это все болтовня! — рассердилась Жижи. — И потом, я не знаю, что может быть еще проще, чем костюм спортивного покроя…
И, когда пришел Мартен, она уже в десятый раз описывала этот ансамбль из чистой шерсти, к которому были направлены все ее помыслы. Пока они пожимали друг другу руки, Жижи крутилась на холостом ходу, и, как только она собралась возобновить атаку, Матье Матье сказал Мартену, наступив ему под столом на ногу:
— Да, кстати, а как у тебя с квартирной платой? Выпутался? Как?
— Моя квартирная плата?.. А, да… квартирная плата… Ох, не напоминай мне об этом! Лечу в пропасть… И не знаю, что делать, просто башка кругом идет… Все ясно: не достану денег до утра, опишут имущество. А не мог бы ты…
— Никак! Да ведь все равно мои пятьсот франков погоды не сделают.
— Как, что ты! Остальные двести как-нибудь наскребу. Одолжи мне. Я верну… Обещаю… Подумай о моей мебели, о торгах…
С горящими щеками Жижи не спускала глаз с Матье Матье, который, казалось, колебался. Наконец он вынул из кармана пятисотфранковую бумажку и, вздыхая, протянул ее Мартену:
— Не могу оставить друга в беде. Это выше моих сил.
Не попрощавшись и даже не напудрившись, со слезами на глазах, Жижи покинула их столик. Как только она вышла из бара, Мартен вернул своему лучшему другу пятьсот франков. Они заговорили о своих делах. Матье Матье поведал Мартену, что он только что вступил в первую фазу такого периода развития, который, по всей вероятности, будет весьма продолжительным.
— Да, старина, — сказал он, — мы даже не представляем себе, сколь многим талант обязан различным аксессуарам нашего творчества, всем этим мелочам, без которых не обойдешься. Возьмем, к примеру, меня. Вплоть до прошлой недели я всегда писал свои статьи авторучкой. Привычка и в какой-то мере суеверие… А на прошлой неделе Жижи мне ее сломала как раз в тот момент, когда я собрался сесть за статью. Одиннадцать вечера, в такое время новой авторучки, разумеется, не купишь, а статья срочная. Делать нечего, взял у администратора гостиницы простую ручку с простым пером. Там было перо, которое называют галльским. Не знаю, представляешь ли ты себе, как они выглядят, эти галльские перья…
— Ну, еще бы, конечно…
— Стругаю свою статью так, как это делаю обычно, и — подумай, до чего интересно! — не замечаю при этом за собою ничего. И только когда она уже напечатана и я ее перечитываю, у меня от удивления глаза на лоб лезут. Вся моя манера письма изменилась до неузнаваемости. Сверлящий стиль, проникающий в самую сердцевину любого препятствия и взрывающий его…Читатель ни о чем не подозревает, и вдруг — раз! — один щелчок, и… готово. Вот что со мною сейчас происходит. О, авторучки — в душе я это всегда подозревал — недостаточно остры!.. По крайней мере для критики, ибо для поэзии — согласимся с этим — я не могу назвать более подходящего орудия, чем именно авторучка! И если я когда-нибудь напишу поэму, которую задумал…
— Ты будешь писать поэму? Ну ты никогда мне об этом не говорил! — воскликнул Мартен с упреком.
— Я об этом пока только подумываю… Поэзия кажется мне настолько хворой из-за своей огромной головы с несчастненькими бегающими глазками пастеризованного Мефистофеля, что частенько я рыдаю по ночам в постели. Я мечтаю написать эпопею, которая вернет поэзии конскую грудь и крепкий зад. Исходной точкой для меня, для моей поэмы является смутное сознание растений, или, если ты предпочитаешь этот термин, органическое мышление. Так как деревья в лесу рубят, чтобы они были затем трансформированы в шкафы и прочую мебель всякого рода, они в конце концов начинают осознавать свое назначение. И они сами к нему приспосабливаются. То есть, вместо того чтобы просто расти вверх, они уже на корню принимают форму буфета времен Генриха Второго, комода в стиле Людовика Шестнадцатого или стола эпохи Директории. И теперь уже людям больше не нужно их валить, они считают, что гораздо проще жить в лесу… Происходит примирение с природой…
Охваченный восторгом, Мартен многозначительно кивал головой.
— А впрочем, такой сухой пересказ мало что объясняет. Вот послушай-ка, чтобы тебе все стало яснее, я прочитаю тебе два-три стиха:
Прорвавши золотом зловещий круг широкий, Вельможей дочь в ночных мечтах ждет малабара И зрит, как пенятся тропические соки В дремучей спальне дебрей Макассара.
— Хорошо! — сказал Мартен. — И даже здорово хорошо!
Матье Матье, порозовевший от волнения, смотрел на друга благодарными глазами. Затем, взяв его за руку, спросил:
— А ты как, что с твоим романом? Нашел, кого отправить на тот свет?
Мартен покачал головой. Нет, он никого не нашел. Душа Матье Матье была исполнена сострадания. Поэзия сделала его чрезвычайно добрым, и ему очень захотелось помочь своему лучшему другу. Некая мысль пришла ему в голову, и голосом, слегка дрожащим от чистого огня самопожертвования, он предложил:
— Хочешь, я войду в твой роман?
— Нет, нет! — возразил Мартен. — Подумай-ка сам! Во-первых, ты еще не успел сочинить поэму… И потом, вообще я на это ни за что не пойду! А что будет с моей совестью?
Наступило молчание… Матье Матье был чрезвычайно растроган собственным благородством. А Мартен тем временем погрузился в размышления.
— Конечно, — сказал он через некоторое время, — мне не трудно было бы пристроить тебя. Я очень хорошо вижу тебя, например, в главе, над которой сейчас работаю…
— Ну, раз не хочешь, — прервал его Матье Матье, — не будем больше об этом говорить. Много тебе еще осталось трудиться?
— Неделю, максимум десять дней… Тем временем, надеюсь, кое-что произойдет. Один человек должен меня посетить.
Визит, на который рассчитывал Мартен, заставлял себя ждать, и писатель с каждым днем нервничал все больше. Его роман очень продвинулся, и уже не было никакой возможности сдерживать начальника канцелярии, кроме как в те часы, когда он впадал в полное отчаяние и, словно дитя, рыдая ползал у ног Армандины. А у несчастной едва хватало сил сопротивляться.
Наконец, однажды вечером, предупредив Мартена по телефону о своем визите, к нему явился издатель. Мартен заметил, что вид у него был нездоровый и что одежда висела на нем как на вешалке.
— Садитесь, пожалуйста… Вот уж не ожидал, что вы ко мне заглянете… А я, представьте себе, как раз собирался завтра утром зайти к вам по делу… Мне, видите ли, нужно было бы получить аванс.
— Придете — поговорим… Не знаю, что там творится на вашем счете, но думаю, что в моих силах будет кое-что для вас сделать.
— Я даже уверен в этом. Вчера вечером я встретился с одним издателем — его имя я предпочитаю не называть, — и он говорил со мной об Армандине, он видел ее на банкете клуба «Пух-перо». Он сказал, что после такого успеха вы, конечно, отвалили мне порядочный куш… Я не хотел выводить его из заблуждения, но мне, признаться, было немного стыдно за свой не слишком новый костюм…
— А вы можете мне и не называть его имени… Я и так его знаю, этого издателя… Он вам что-нибудь предложил?
— Да… Но, знаете, ничего определенного…
— Так вот что я вам скажу: остерегайтесь его! Эта фирма на краю банкротства. И он, как и многие другие издатели, тоже желает нажиться на жертвах, которые я приношу, создавая имя авторам… На обещания он скор, да проку от этого немного… И учтите: если вам нужны деньги уже сейчас, я вполне готов…
Издатель достал чековую книжку, но, когда Мартен заговорил об авансе в тридцать тысяч франков, даже взвыл в знак протеста. Тем не менее в последовавшей затем дискуссии он не оказал упорного сопротивления. Ему явно хотелось сделать Мартену приятное. Дело кончилось тем, что писатель положил в карман чек на пятнадцать тысяч франков. Это была сумма, на пять тысяч превышавшая ту, которую он надеялся получить.
— Я пришел, чтобы поговорить о вашем романе, — сказал издатель, после того как расчеты были закончены. — Я очень интересуюсь вашими персонажами, и особенно Армандиной. Это очаровательная женщина, и к ней я питаю живейшую симпатию. Вы были так любезны, предоставив ей свободу днем, чтобы я мог ее изучать, и я вам за это весьма признателен. Но, к несчастью, Армандина не оправдывает моих надежд: она не поддается этому изучению. Вы понимаете? Она держит меня на расстоянии, и мне так и не удается ее постичь.
— Не сердитесь на нее, — сказал Мартен. — У нее такие заботы…
— Вот как раз об этих заботах я и хотел поговорить. Если я правильно понял полупризнания Армандины, она чувствует себя связанной страстью, которой сама она не разделяет. Сдаваться своему зятю она не хочет, но не хочет и предавать его, выбрав другого.
— Она совестлива, и это делает ей честь, — заметил Мартен.
— Несомненно… хотя, как подумаешь, этот Субирон со своими притязаниями просто гнусен… и его следовало бы покарать…
Издатель замолк, видимо ожидая, что Мартен сам поведет его теперь по пути, очертания которого еще не были видны. Мартен не понял своего гостя, и тот заговорил вновь, на сей раз уже игривым тоном:
— Друг мой, вы помните тот день, когда вы впервые заговорили со мной о вашем романе? По поводу развязки у нас с вами произошла перепалка… Я, если мне не изменяет память, проявил в некотором роде непримиримость…
Ласково похлопав Мартена по плечу, издатель продолжил со смешком:
— О, я знаю, вы на меня тогда не рассердились… К тому же ведь этот запрет не следует принимать всерьез… Вы, само собой разумеется, вольны поступать как вам заблагорассудится, и если, скажем, у вас появится желание кого-то отправить на тот свет… Я вот, например, подумывал об Альфреде Субироне. Персонаж этот, в сущности, только мешает. И потом — зачем скрывать? — его исчезновение доставит мне столько же удовольствия, сколько и вам.
Мартен кивал головою в такт словам наседавшего на него издателя, а затем произнес меланхолическим тоном:
— Какая жалость! Почему вы пришли так поздно? Вчера вечером я закончил роман. Я был не в состоянии дольше затягивать сопротивление Армандины. Страсть начальника канцелярии наконец передалась и ей: она сдалась… Кстати, все это получилось прекрасно, очень волнующе… Она раздевается с необычайной простотой, и он… Впрочем, вы прочтете сами, не буду портить вам удовольствие.
Издатель остолбенел, лицо его сразу же осунулось и побледнело.
— А нельзя ли, — спросил он запинаясь, — дописать еще одну главу?
— Никак нельзя, — ответил Мартен.
Он подошел к столу, достал, выдвинув один из ящиков, рукопись и поднес ее к глазам издателя:
— Пожалуйста! Вот последняя глава. Видите, тут после слова «наслаждение» я написал: «Конец».
С фактами пришлось считаться. Проглотив эту пилюлю, издатель долгое время хранил молчание. Потом, после того как Мартен положил рукопись на место, сказал сухо, но без больших надежд на успех, скорее всего просто для очистки совести:
— Верните чек!
— Потребуйте от меня чего-нибудь выполнимого, и я охотно для вас это сделаю, — сказал Мартен. — А в общем, не надо падать духом, черт возьми! У вас все впереди… Я прощаюсь со своими героями, но их жизнь продолжается. У начальника канцелярии уже было один раз воспаление легких, рецидив не исключается… Армандине может надоесть… Тогда наступит ваш черед проявить настойчивость…
— Нет, нет, для меня эта история кончилась, — вздохнул издатель. — А вы уже нашли заглавие для романа?
— Нет еще.
— Если хотите сделать мне приятное, назовите его «Армандина».
— Обещаю.
Роман «Армандина» имел шумный успех. То обстоятельство, что во всей книге Мартена не нашлось ни одного покойника, взбудоражило критику и читательскую элиту. Не прошло и полугода, как в одной только Франции были распроданы круглым счетом семьсот пятьдесят тысяч экземпляров. У Мартена появилось несколько новеньких костюмов и пара туфель тюленьей кожи. А своему лучшему другу Матье Матье он подарил великолепную авторучку, которая позволила ему приняться наконец за великую эпопею, чтобы тем самым спасти поэзию.