В.А. КОЗЛОВ МАССОВЫЕ БЕСПОРЯДКИ В СССР ПРИ ХРУЩЕВЕ И БРЕЖНЕВЕ (1953 - НАЧАЛО 1980-Х ГГ.)

МАРИНЕ

Автор

ВВЕДЕНИЕ

Публика любит вождей и героев. На себя ей по большому счету наплевать. Большие люди вершат большие дела, распоряжаются судьбами миллионов, творят великое благо или великое зло, в них (и только в них!) сосредоточена «вся правда» прошлой жизни. Они (и только они!) отвечают за то, что было, и за то, что стало. Мало кому есть дело до малых сих, способных в лучшем случае беспрекословно следовать предначертаниям очередного политического гения или идиота, а в худшем - постоянно путаться у него под ногами, сомневаться, брюзжать, хулить власть и изредка бунтовать. И все-таки в косноязычном бормотании человека с улицы (в нашем с вами бормотании), в угрозах и выкриках, звучащих на площадях, в корявых событиях давнего и недавнего прошлого, гораздо больше смысла, чем это обычно кажется. Правители, которые слишком поздно начинали слушать и слышать голос толпы, те, кто с презрением отворачивался от жаждущего справедливости «простонародья», рано или поздно уходили из истории «ошиканными и срамимыми» (выражение Н.Г.Чернышевского). А конфликтное противостояние народа и власти, окрашенное в кровавые тона массовых волнений и беспорядков, меняло не только правила игры, но и приводило к появлению новых форм общественного «сосуществования» и даже формировало в сознании народа и элит новые модели мира.

Так было и после смерти Сталина, когда советское общество охватила беспрецедентная по своему размаху волна массовых волнений, беспорядков, этнических и социальных конфликтов. Первый удар по сталинскому «террористическому социализму» нанес «конфликтный социум» Гулага. Волнения, бунты и волынки 1953-1955 гг., в которых принимали участие все категории заключенных, обнажили перед преемниками Сталина рассыпающийся фундамент режима, шаткость его краеугольных камней - политического террора и чрезвычайщины как инструментов управления, принудительного труда как разлагавшегося уклада «социалистической экономики», репрессий и насилия как способов умиротворения общества. А вскоре, уже на воле, целый ряд районов СССР превратился в зону повышенной социальной напряженности. Произошла стремительная расконсервация традиционных, появились новые формы и модели массового конфликтного поведения.

В ряде случаев социальные и этнические конфликты 1950-1960-х гг. доходили до кровопролитных столкновений, активным участником которых становилась государственная власть и ее полицейские силы. Наиболее острые и болезненные конфликты имели место в районах массовой миграции населения и индустриального строительства, а также на Северном Кавказе и в Закавказье, но в ряде случаев волнения или их отголоски докатывались до центральных районов страны, крупных городов, столиц союзных и автономных республик. Высшей точкой глубокого конфликта между населением и властью, пиком народного недовольства политикой Хрущева стало стихийно вспыхнувшее летом 1962 г. восстание в Новочеркасске. Для его подавления растерявшиеся и упустившие инициативу коммунистические правители ввели в город войска и отдали приказ стрелять по толпе. В ходе событий несколько десятков человек было убито и ранено.

События в Новочеркасске можно считать своеобразным рубежом, после которого волна кровавых и массовых столкновений народа и власти постепенно пошла на убыль. В 1963-1967 гг. еще фиксировались отдельные рецидивы волнений, при подавлении которых власти применяли оружие. Но, начиная с 1968 г. и вплоть до смерти Брежнева (1982 г.), оружие не применялось ни разу. В 1969-1976 гг. КГБ СССР вообще не зарегистрировал ни одного случая массовых беспорядков1. Другими словами, брежневский режим научился обходиться без применения крайних форм насилия и, как правило, гасил периодически вспыхивавшее недовольство без стрельбы и крови.

Вряд ли можно считать, что причина этого исключительно в профессионализме сотрудников КГБ и политической мудрости партийных комитетов в центре и на местах. Объяснение все-таки следует искать в общих социально-политических факторах, позволивших советскому руководству выбраться из глубокого кризиса, поразившего хрущевское общество в конце 1950- начале 1960-х гг., и остановить стихийную волну городских беспорядков, погромов, этнических конфликтов, коллективных драк, все чаще перераставших в столкновения с представителями власти.

Консервативный поворот в официальной идеологии после удаления Хрущева (как известно, важной составляющей этого поворота была частичная реабилитация Сталина, проходившая под лозунгом более «сбалансированных» оценок прошлого) уходит своими корнями не только в стремление партийного руководства укрепить идеологическую базу режима, но и в достаточно распространенный в широких слоях населения (кроме интеллигенции) ностальгический «консерватизм» и жажду «порядка». Символично, что последние по времени крупные массовые беспорядки хрущевской эпохи, при подавлении которых применялось огнестрельное оружие и были привлечены значительные дополнительные силы милиции (город Сумгаит Азербайджанской ССР), сопровождались выкрикиванием просталинских лозунгов. В конце концов, «народ», не имевший руководителей, и власть, на время потерявшая ориентиры, нашли новые формы симбиоза и сравнительно мирно вступили в эпоху брежневского застоя. В чем-то это похоже на период сравнительно мирного сосуществования крепостного крестьянства, помещиков и российской монархии после поражения Пугачева и вплоть до реформы 1861 г., когда политическая активность интеллигенции соседствовала с безразличным безмолвием народа.

Для советских историков, написавших в свое время горы книг и статей по истории социализма в СССР, насильственные социальные конфликты, тем более конфликты «население - власть», были закрытой темой. Парадоксально, но фальшивое «безмолвие» народа в сталинском и послесталинском обществе, преподносившееся коммунистическими идеологами как «морально-политическое единство советского общества», долгое время казалось таковым и за «железным занавесом». Западные исследователи, лишившиеся доступа к информации после Большого террора, попросту не знали, о том, что на самом деле происходило в СССР при Сталине и сразу после его смерти.

Стоит ли удивляться, что, например, «старая» троцкистская историография 1950-х гг., в частности И.Дойчер, отстаивала тезис о том, что в последние 15 лет сталинского правления (после подавления организованного сопротивления троцкистов в лагерях) в советском обществе вообще не осталось ни одной группы (даже в тюрьмах и лагерях), способной бросить вызов Сталину. В результате «в сознании нации образовался громадный провал. Ее коллективная память была опустошена, преемственность революционной традиции порвана, способность создавать и кристаллизовать любые неконформистские понятия уничтожена. В итоге в Советском Союзе не осталось не только в практической политике, но даже и в скрытых умственных процессах какой-либо альтернативы сталинизму»2. Это утверждение столь же категорично, сколь и неверно. Достаточно вспомнить о продолжительной вооруженной борьбе украинских и прибалтийских националистов в 1940-е гг. на периферии СССР, особую роль этих протестных групп в социальной жизни Гулага и в организации сопротивления лагерной администрации, о военных и послевоенных пополнениях Гулага из числа бывших военнослужащих Красной армии, не говоря уже об организаторах забастовок и восстаний в особых лагерях в 1953-1954 гг., чтобы не согласиться с точкой зрения И. Дойчера.

Первые документальные свидетельства о событиях в лагерях накануне и после смерти Сталина просочились на Запад благодаря воспоминаниям вернувшихся в 1950-е гг. иностранцев - бывших политических заключенных и (или) военнопленных3. В ряде случаев эти люди были очевидцами и даже участниками крупных волнений4. Особое значение для нашей темы имела написанная по свежим следам книга Йозефа Шолмера «Воркута», значительная часть которой была посвящена событиям 1953 г. в Речлаге МВД СССР5. Основанная на личном опыте и впечатлениях книга Шолмера тем не менее вышла за рамки чисто мемуарной литературы. Напрямую обращенная к западному общественному мнению и правительствам, она представляла собой не просто яркий рассказ очевидца, но и содержательный анализ перспектив внутреннего сопротивления коммунистическому режиму, враждебных ему социальных и политических сил, а также причин и условий организованного открытого выступления заключенных Особого лагеря № 6.

Шолмер явно переоценил протестный потенциал Гулага, поскольку исходил из многократно (более чем в десять раз) завышенной и приемлемой только для пропагандистских целей численности лагерного населения (15 миллионов человек), преувеличенных представлений о реальной доле «политических» в общей массе заключенных. Но зато он оказался первым и, кажется, единственным из авторов, писавших о восстаниях политических заключенных, кто обратил особое внимание на международный контекст событий 1953-1954 гг. в Гулаге, на глубинную связь между выступлениями политических узников в СССР и Берлинским восстанием июня 1953 г. К сожалению, описательная историография последних десятилетий, как российская, так и западная, ориентированная главным образом на более или менее адекватное воспроизведение событийной канвы, оставила без внимания эти принципиально важные для понимания событий свидетельства Шолмера.

Появившиеся на Западе в 1950-1960-е годы публикации, посвященные Гулагу вообще, протестному движению заключенных, в частности6, заложили первый камень в источниковедческий фундамент будущих исследований. Однако западные историки-профессионалы, всегда неуютно чувствующие себя в «одномерном» пространстве мемуарных свидетельств и «устной истории», привыкшие ориентироваться на подлинные документы и архивные материалы, долгое время избегали всерьез заниматься этой проблематикой. Прорыв в разработке темы, в конце концов, совершили не историки, а писатель, и не на Западе, а в России.

В 1970-е гг. "Архипелаг Гулаг", универсальный символ тотального зла, стал достоянием мирового исторического и культурного опыта благодаря великой книге Александра Солженицына. Именно Солженицын восстановил (в основном, по устным свидетельствам очевидцев) конфликтную историю сообщества заключенных 1930-1940-х гг. и описал ход и исход беспрецедентных по размаху восстаний узников особых лагерей в 1953-1954 гг. В определенном смысле его труд можно сравнить с первыми мореходными картами: при всей неточности и легендарности тех или иных конкретных сведений исследование Солженицына превратило историю Гулага из «terra incognita» в реальное, интеллектуально постигаемое пространство, в факт мировой истории.

Что касается последовавших за восстаниями в лагерях волнениях и массовых беспорядках «на воле», то о большинстве из них (особенно ранних) ни в самом СССР, ни тем более за его пределами практически ничего не знали. Первые попытки исторической реконструкции «засекреченных» советскими властями событий начались после восстания в Новочеркасске. В 1964 г. появилась статья Альберта Бойтера «Когда перекипает котел»7, собравшая воедино обрывки просочившейся через «железный занавес» информации. По современным критериям, эта работа ни в коей мере не удовлетворяет требованиям научности. И дело не в том, что статья основана исключительно на слухах и устных свидетельствах, за это как раз можно винить кого угодно, кроме Бойтера. У него другой информации просто не было. Главное, в тенденциозности анализа и излишней доверчивости автора к своим источникам - слухам, пересказанным западными корреспондентами, и рассказам анонимных советских туристов. Бойтер ограничился обсуждением двух случаев массовых беспорядков (Новочеркасск, 1962 г. и Кривой Рог, октябрь 1963 г.). Еще девять эпизодов были упомянуты мимоходом.

На протяжении последующих 30-ти лет статья была основным источником информации о бунтах и рабочих протестах 1960-1964 гг. Ее часто цитировали. Предварительный и весьма неточный перечень событий, в конце концов, стал общепризнанным, вошел в западные обобщающие работы и учебники по советской истории. В ряде случаев на первоисточник, А. Бойтера, даже не ссылались, воспринимая его информацию как истину в последней инстанции. В концептуальном плане западная историческая литература, в которой, так или иначе, затрагивалась интересующая нас тема, отличалась весьма упрощенной интерпретацией событий в Новочеркасске, понимаемых почти исключительно как «борьба с коммунизмом», в лучшем случае, как начало (после долгого перерыва) борьбы рабочего класса за свои экономические права. Волнения в Новочеркасске заняли особое место и в третьем томе «Архипелага Гулаг». А.И. Солженицын не только описал эти события, назвав их (с известной долей преувеличения) поворотной точкой всей советской истории, началом борьбы народа против коммунистического ига, но и коснулся предшествовавших им беспорядков в Муроме и Александрове в 1961 г.

Открытие архивов и спецхранов, рассекречивание миллионов архивных дел, критический анализ собственного историографического опыта и исследований западных советологов и славистов позволили российским историкам существенно продвинуть вперед как фактографию советской истории, так и ее концептуальное осмысление. Но в изучении послевоенной истории СССР и российским, и западным историкам фактически пришлось начинать с нуля - не столько «переосмысливать» «либеральный коммунизм» и «добирать» информацию по отдельным малоизученным проблемам, сколько двигаться по архивной целине, рискуя к тому же натолкнуться на завалы «частичного рассекречивания» целых комплексов документов.

Парадоксальность ситуации, сложившейся в российской историографии «либерального коммунизма» после распада СССР и краха советской системы, заключалась в том, что даже серьезные авторы, писавшие о послевоенном периоде, нередко попадали в своеобразную методологическую ловушку. Воспринимая коммунистическое прошлое как «неполноценное настоящее» и часто опираясь на либеральную «западническую» модель желаемого типа развития, они склонны были рассматривать эпоху Хрущева и Брежнева в контексте некоей готовности (или неготовности) общества и власти к «реформам». Тупики, в которых каждый раз оказывались подобные «реформы», оценивались как исключительная вина коммунистических правителей, страдавших то ли доктринальной слепотой, то ли бюрократическим идиотизмом. В сущности, некоторые распространенные на рубеже 1980-1990-х гг. интерпретации «оттепели» и «застоя» страдали подменой прагматической динамики государственного управления ее искаженным идеологическим образом, упрощением реальных взаимоотношений народа и власти в авторитарных политических системах.

Ответом на подобные публицистические и журналистские упрощения стал уход серьезных историков в сферу «позитивного эмпиризма» в начале 1990-х гг.8. Результатом накопления и осмысления совершенно нового фактического материала стало появление ряда профессиональных исследований по истории власти и общества в СССР. Как историки власти, так и социальные историки рассматривали в своих работах особенности «либерального коммунизма» как системы политики, идеологии и власти, механизмы принятия решений, способы «переработки» значимой социально-политической информации в структурах управления, динамику взаимодействия «управляющих» и «управляемых», изменения в массовой психологии и в сознании элит, историю «интеллигентского» инакомыслия.

Одновременно обозначились контуры новых проблем, связанных с пониманием кризиса взаимоотношений народа и власти, порожденного стрессом ускоренной модернизации, последствиями Большого террора и репрессий 1930-1940-х гг., Второй мировой войны и распадом сталинского «террористического социализма». Будучи эскизно очерчены в новейшей историографии, эти проблемы практически не подвергались серьезному анализу. В большинстве случаев поиск информации о событиях и процессах, специально загонявшихся коммунистическими правителями на периферию «видимой» истории, требовал очень кропотливых и длительных архивных поисков. Помимо этих очевидных профессиональных трудностей были еще и другие, не столь явные, но может быть более существенные. В разгар политических бурь последних десятилетий исследователям было довольно трудно увлечься историей событий, весьма слабо облагороженных политическими требованиями и часто крайне сомнительных с моральной точки зрения. Во многих случаях граница между «антисоциалистическим» и «антиобщественным» была настолько размыта, что массовые беспорядки как форма социального протеста просто выпадали из основного потока «переосмысления прошлого» и выглядели недостаточно респектабельно. Неудивительно, что российские исследователи и публикаторы документов с б0льшим энтузиазмом посвящали свои работы организованным и политически очевидным формам сопротивления коммунистической власти - антисоветским мятежам периода гражданской войны и перехода к новой экономической политике9, крестьянским волнениям периода коллективизации10, событиям, подобным мятежу на противолодочном корабле «Сторожевой» в 1975 г.11 и т.п.

Известное исключение составляли волнения в Новочеркасске в 1962 г.12. Серьезным вкладом стала публикация Р.Г. Пихои, Н.А. Кривовой, С. В. Попова и Н.Я. Емельяненко «Новочеркасская трагедия, 1962»13. Авторы этой профессиональной работы резонно отвергли официальную версию событий тридцатилетней давности - «тенденциозную, но выгодную для КПСС»14. «Отсюда, - справедливо писали Р.Г. Пихоя и его соавторы, - возникают поиски среди организаторов выступлений «уголовных элементов», противопоставляемых сознательным рабочим. Но в документах не отмечено ни одного случая грабежа, попыток захвата чужой собственности. Несмотря на отдельные эксцессы, участники выступлений не стремились к насилию. Власти смогли предъявить лишь два обвинения в попытках завладеть оружием»15.

При оценке действий участников волнений публикаторы в какой-то мере воспользовались обычной для советской историографии логикой, оправдывавшей, например, ссылками на «отдельные эксцессы» насилия и преступления «революционных рабочих» в годы революции и гражданской войны. Между тем, новочеркасские события, представлявшие собой слоеный пирог причин, мотивов, программ и моделей поведения, в принципе не имеют «векторной», однолинейной интерпретации: «хулиганствующие» и «криминальные элементы», обманом увлекшие за собой «несознательных» - в коммунистической версии событий, или мирная демонстрация возмущенных и не склонных к насилию рабочих - в либеральной.

Небольшая книга журналистки И. Мардарь «Хроника необъявленного убийства» (Новочеркасск. 1992), построенная в основном на материалах Главной военной прокуратуры СССР, а также воспоминаниях участников событий, выглядит менее «идеологической» и более «объективистской». Написанная без соблюдения некоторых обязательных для профессиональных исторических работ требований (отсутствуют сноски на источники и т.п.) эта книга представляет собой одну из первых реконструкций события - день за днем, час за часом. Судя по всему, И. Мардарь, занимавшаяся журналистским расследованием на рубеже 1980-1990-х гг. не смогла использовать ряд важных, но недоступных в то время источников. Возможно, поэтому в работе появилось довольно много мелких фактических ошибок, исправление которых, в принципе, не может существенно изменить правдивости общей картины. «Объективистский» пафос книги И. Мардарь не помешал автору, как выразить сочувствие жертвам произвола, так и с пониманием отнестись к тем рядовым участникам событий, кто волею судьбы (солдатская служба, присяга и т.п.) стал исполнителем злой воли правителей.

Появившиеся на Западе в 1990-е гг. работы по истории рабочих волнений в Новочеркасске представляли собой главным образом научную систематизацию и концептуализацию известных фактов16. Лишь в 2001 г., вскоре после выхода в свет английского издания нашей книги, появилась первая серьезная научная монография о событиях в Новочеркасске - книга С. Бэрона «Кровавая суббота в СССР», основанная на ряде новых и малоизвестных источников, прежде всего, матери…

Загрузка...