Меньше всего заказчик походил на заказчика. В простой куртке серого сукна, какая прилична мастеровому, он скорее сошел бы за натурщика, зашедшего узнать, нет ли для него работы. Такой может изображать апостола Петра или любого персонажа второго плана. Курчавая борода с густой проседью, обширная лысина, цепкие глаза под густыми бровями — короче, типаж. И все же, он сказал, что хочет заказать картину.
— Какую именно картину хочет заказать сеньор? — учтиво спросил Диего.
Ясно, что серьезных денег у заказчика нет, разве что он хочет приобрести картину для цеховой часовни. На подобные приобретения мастера скидываются вскладчину и могут очень неплохо заплатить. Но тогда старик не пришел бы один, и наверняка на груди у него сияла бы цепь и прочие цеховые регалии.
— Вот такую, — старик указал на неоконченное «Поклонение волхвов», которое Диего делал для монастыря святой Цецилии. — Чтобы размер был такой.
— Сеньору известно, сколько стоит картина такой величины?
— Да, я узнавал. Это дорого, но деньги у меня есть.
— И каков должен быть сюжет картины?
— Сюжет?.. Ну, чтобы все было нарисовано понятно. И еще я хочу, чтобы вы нарисовали там меня, если можно.
— Можно, — ответил Диего, отметив про себя, что заказчик слова «сюжет» не знает. — Смотрите: это «Поклонение волхвов», а вот позади царя Мельхиора стоит заказчик картины.
Старик вгляделся в лицо рыцаря, стоящего за плечом одного из царей, и удивленно воскликнул:
— Это же граф Мендоза! Мне не раз доводилось видеть его светлость, здесь он как живой!
— В том и состоит искусство живописца. Можете взглянуть: здесь изображено снятие с креста. Граф Мендоза, коленопреклоненный, стоит рядом с Богоматерью.
— Удивительно! Получается, что, благодаря вашему искусству, его светлость присутствовал при величайших событиях человеческой истории!
— В духовном плане, исключительно в духовном плане.
— Я вот что хотел спросить: а эти люди — волхвы, и мадонна, и святой Иосиф… — их вы как рисуете?
— Выбираю натурщиков, которые подходят к замыслу, и пишу их.
— А не могли бы вы также написать меня? Меня зовут Иосиф, и случилось так, что я всю жизнь проработал плотником. И когда я слышу об Иосифе Плотнике, я каждый раз вздрагиваю. Этот человек мне больше, чем родной. Не могли бы вы написать святого Иосифа с меня?
Диего покивал головой, заново, с прищуром разглядывая лицо собеседника. Хорошее лицо: борода, густо побитая сединой, лысина в обрамлении остатков волос, пристальный взгляд умных глаз, морщины, свидетельствующие не о пороках, а о прожитых годах. Как ни поверни, получается апостол Петр, хотя при желании можно изобразить и Иосифа.
Значит, святое семейство. Перед внутренним взором немедленно возникла фигура мадонны с младенцем на руках. Спасителю должно быть около года. Он стоит, обернувшись вполоборота, и тянется ручонкой к седой бороде Иосифа. А у того в глазах лукавство пополам с восторгом. По всему видать, Иосиф-настоящий — добрый человек, и не станет возражать, если к его бороде потянется не божественный младенец, а обычный ниньо.
И все же, некоторые сомнения остаются.
— Обычно Иосифа изображают человеком пожилым, но не в столь преклонных годах, как ваши.
— Но время идет для всех, и библейский Иосиф тоже старился. Приходский священник рассказывал, что Иисус, прежде чем начать проповедь, работал в мастерской своего земного отца. Я хочу, чтобы картина была такой: Спаситель, совсем молодой, но уже не младенец, лет двенадцати или пятнадцати, как вам покажется удобным, занят обычной плотницкой работой. А где-то в глубине мастерской трудится старик-отец. Ведь он должен состариться за эти двенадцать лет. Не надо никаких разверзшихся небес, фаворского света и трубящих ангелов. Ангелам не интересно глядеть на плотницкую работу. Но мне кажется, что именно этот человеческий труд был первым шагом к труду божественному.
По всему видать, старый плотник много размышлял над волнующей его темой. Из таких происходят самые упорные еретики. Хорошо, что у этого мысли сосредоточились на картине.
Тонким углем на листе картона Диего набрасывал лицо плотника. Даже если заказа не будет, эскиз не пропадет. Такому лицу отыщется место на любом полотне. Жаль, что ничего плотницкого в лице Иосифа нет, как и в лицах его библейского двойника, глядящих с тысячи картин. Какие изображения святого семейства ни возьми, всюду видим только богатые одежды и умиление во взоре. Плотника не разглядеть при всем желании.
Ну и задачку задал живописцу неожиданный посетитель!
Некоторое время Иосиф с удивлением смотрел на художника, потом удовлетворенно хмыкнул.
— Что вас обрадовало? — спросил Диего.
— Я понял, что вы делаете. Я ведь тоже, когда попадается сложный заказ, не принимаюсь рубить набело, а сначала примеряюсь так и этак. Но только после того, как получен задаток. Я завтра занесу вам деньги. Мне правильно сказали, что картина будет стоить тысячу реалов?
— Картины стоят по-разному. Случается, что и тысячи эскудо мало. Но наша картина еще не написана, поэтому, пусть будет тысяча реалов.
— Деньги я принесу завтра с утра.
— Сделаем иначе. Мне будет нужно делать наброски в плотницкой мастерской, и, полагаю, лучше всего подойдет ваша мастерская. Надеюсь, я не слишком помешаю вам, если приду туда завтра с этюдником.
Мастерская Иосифа находилась за городскими стенами, неподалеку от Ворот Солнца. В дом можно было попасть, только пройдя под навесом, где стоял верстак, высокие козлы для продольной пилы, еще какие-то станки, предназначения которых Диего не знал.
Солнце заглядывало под навес только вечером, и сейчас мастерская напоминала задник сцены, с эффектной игрой светотени, столь милой сердцу художника.
Иосиф, предупрежденный кем-то из соседей, поспешно вышел навстречу.
— Маэстро, прошу в дом…
— Погодите. Пока солнце в нужном положении, следует работать. Станьте сюда и делайте что-нибудь… хочу посмотреть, как это выглядит в натуре.
Иосиф отошел в глубь мастерской, где у стены были сложены небольшие бревнышки, отдельно тополевые, отдельно — дорогие кипарисовые. Выбрал подходящее для какой-то его задумки, принялся затесывать одну сторону. Топор негромко тюкал, ровные, одна в одну, щепки падали на землю. Казалось, работа делается сама по себе, а мастер лишь следит, чтобы все было стройно.
Диего рисовал, торопясь поймать мгновение. Тонкий виноградный уголь с легким скрипом скользил по картону. Постаревший святой Иосиф как живой возникал в полутьме мастерской. И когда солнце, передвинувшись, заглянуло под навес, Диего едва зубами не скрипнул. Но что делать, он не Зевс и не Иисус Навин, солнечный диск ему не подвластен.
Домой Диего возвращался далеко за полдень. Сумка, которую он нес, приятно тяготила руку. Тысяча серебряных реалов — изрядный вес, такой в кошель не сложишь и к поясу не привесишь.
На Пляса дель Соль царила привычная толкотня. Ходить здесь с большими деньгами не рекомендуется, хотя, кто скажет, что лежит в сумке — серебро или бычьи кости, купленные на бойне и предназначенные любимой собаке?
Людское коловращение достигало высшей степени у самых ворот, где располагался знаменитый фонтан Марибланка. День был жаркий, и мальчишки прямо в одежде плескались в фонтане. Хозяйки, пришедшие за водой, отгоняли сорванцов от струй, текущих из пастей четырех дельфинов, и наполняли кувшины. Лучшая в Мадриде вода струилась в этом фонтане. Марибланка с высоты своего постамента глядела на городские предместья. Диего знал, что статуя изображает вовсе не мадонну, а языческую богиню любви, но попробовал бы кто сказать это простым испанцам… договорить неумному болтуну не дали бы.
Человек, которого искал художник, был заметен издали. Он сидел в позе блаженного безделья, опустив босые ноги в чашу фонтана. Лицо праздного сеньора, вопреки ожиданиям, привычно выражало томную муку, словно сидящий только что вышел из рук палача. Внешностью измученный сеньор тоже выделялся среди окружающих. Должно быть, христианнейшие короли, изгнавшие из Испании евреев, недостаточно старательно исполняли свои обеты, поскольку кудри сеньора отличались рыжевато-золотистым цветом, что так редко украшает испанцев, но частенько встречается среди иудеев. Впрочем, весь Мадрид мог подтвердить, что сеньор Руис, именно так звали сидящего, истинный испанец и добрый католик.
— Сеньор Диего! — вскричал Руис, заметив художника. — Я счастлив вас видеть!
Он вскочил так резко, что волны пошли по всему фонтану, и поклонился, прижимая руку к груди.
— Добрый день, — поздоровался Диего. — Как ваше здоровье?
— Какое здоровье может быть у того, кому ежедневно приходится висеть на кресте? Даже Иисуса распяли всего однажды, а меня распинали бессчетное число раз.
Руис был натурщиком, и все мадридские живописцы писали с него страсти Христовы, благо, внешность у светловолосого испанца была самая подходящая. Руис давно свыкся со своей ролью. Он отрастил небольшую бородку, а страдальческое выражение не сходило с его лица даже в минуты довольства.
— А как обстоят дела у твоего брата? Не помню, как его звали, вроде бы, ниньо Хосе. Этакий кучерявый херувимчик, я рисовал его пару раз.
— Совершенно верно, Хосе его зовут, а вот называть его ниньо язык уже не поворачивается. Такой шалопай вырос, спаси господи. Но красавчиком остался, на каждой ресничке полдюжины девичьих сердец наколото, благо длина позволяет. Жаль, рисовать его сейчас нельзя: из младенцев вырос, а до Христова возраста не дожил.
— Не обязательно же Христа писать. Ганимед, Нарцисс — мало ли красавцев знает история. В общем, скажи ему, чтобы зашел ко мне, а лучше сам приведи. Думаю, пара лишних реалов ему не повредит.
— Да уж, с деньгами у него не густо. И, главное, работать не хочет, балбес. Я в его возрасте… впрочем, я тоже был изрядным шалопаем. Так, когда его приводить?
— Завтра с утра.
Хосе и впрямь оказался красавцем, чью внешность еще не испортила бурная жизнь. Его смуглые сверстники давно щеголяли пробивающимися усиками, а лицо Хосе, еще не оскорбленное касанием бритвы, сияло первозданной свежестью. Хотя взгляд испорченного мальчишки ясно говорил, что в жизни он успел испробовать многое. Не такой взгляд виделся Диего, когда он представлял в уме будущую картину, но разве в предместьях Мадрида найдешь нового Христа?
Хосе оглядел студию и насмешливо спросил:
— А где кормилица?
— Какую тебе кормилицу захотелось? — переспросил Диего.
— Как же без кормилицы? Прежде, когда с меня картины писали, то усаживали на колени какой-нибудь молодой сеньоре, а то и сиську заставляли сосать. Последний раз, мне шесть лет было, я уже все понимал, а маэстро говорит: «Будешь изображать младенца». Ну, я ему и сказал, мне, мол, женские сиськи для другого нужны. А сеньора хохочет: «Ты же не можешь ничего, не дорос еще. У нас по деревням и не таких сосунков видали. Женщина, пока она грудью кормит, забеременеть не может. Бывают, конечно, исключения, но это уже как повезет. Так молодые матери раздаивают себя, словно козу. Сын большой вырос, по улице с мальчишками гоняет, ему впору с мужчинами вино пить и паэлью кушать, а он, как проголодается, домой прибежит и, если обеда еще нет, требует: «Мама, титю!» — а та платье расшнурует и кормит».
— Понятно, — сказал Диего. — Должен тебя огорчить — сисек не будет. Вместо кормилицы тебя ждет верстак. Скидывай рубаху и становись.
Хосе с готовностью, выдающей бывалого натурщика, стащил рубаху и встал возле верстака. Верстак в мастерской был; настоящий художник, работая над картиной, все делает сам: и краски трет, и лак варит, а случается — и раму мастерит. Даже уголь для набросков приходится жечь самому. По весне, когда на виноградниках подрезают лозы, Диего отправлялся к знакомым виноделам, выбирал из срезанных прутьев самые ровные, ошкуривал их, сушил, плотно упихивал в горшок и, закрыв наглухо крышкой, шел к знакомому пекарю, сеньору Себастьяну, чтобы как следует пережечь прутки в лучший виноградный уголь.
Кому-то покажется странным, что художник, вхожий к испанским грандам и самому королю, водит знакомство с виноделами и булочниками, но такова жизнь: художник, прежде всего — мастер, и лишь потом — идальго.
Хосе стоял возле верстака столбом, не зная, что делать.
— Рубанок бери и начинай этот брусок строгать.
— Зачем? Он и так гладкий.
— Мне не брусок нужен, а спина твоя гладкая. Пота не вижу.
— Хотите в фонтане купнусь, и будет мокрая.
— Если человек дурак, то это надолго. Я тебе плачу не для того, чтобы ты в фонтане купался. Живо, рубанок в руки — и за работу!
Не объяснять же шалопаю, о чем Диего мучительно размышлял чуть ли не всю минувшую ночь? В память запали слова старого плотника: «человеческий труд был первым шагом к труду божественному». А кто из художников изображал на картинах работающего человека? У живописцев низкого жанра — бодегонос — видим старушек за прялкой или молоденьких вышивальщиц, но человека, который бы тяжко трудился, не найдем. Даже божественный Веласкес, изображая кузницу Вулкана, написал перерыв в работе. Собственно, что происходит на единственной картине, изображающей мастерскую? Ведь Вулкан и Феб — братья, причем Вулкан старше и, в отличие от бастарда Феба, — законный сын Юпитера. И все же, не избавиться от ощущения, что знатный и богатый заказчик явился к мастеровому и диктует ему свою волю. А благие киклопы — древнейшие дети Земли, повидавшие и пережившие всяческих богов, пошедшие к Вулкану исключительно из любви к огненному делу, стоят, в изумлении разинув рты. Но сильнее всего огорчало Диего то, как изображены тела кузнецов. Не было в них жилистой мускулистости, отличающий мастеровых. Не кузнецы были на полотне, а натурщики, изнывшие от бесцельного сидения на краю фонтана.
Странно настолько критически относиться к мастеру, которого боготворишь, но если вдуматься, иначе не может быть.
Хосе терзал несчастный брусок, словно инквизитор нераскаянного еретика. Планка, еще недавно гладкая, покрылась заусеницами, рубанок забился древесным сором. В конце концов, раздался громкий хруст, и у рубанка отломилась ручка, за которую мастер придерживает инструмент.
— По рукам бы тебе надавать, — заметил Диего, с огорчением разглядывая испорченный рубанок.
— Сами же приказывали — энергичней, — огрызнулся Хосе.
— Я тебе по два реала в день плачу не для того, чтобы ты вещи ломал. И стоишь ты, словно козел, который сейчас бодаться начнет. Вот что, собирайся, пошли. Будем тебе осанку ставить.
— Чего собирать-то?
— Рубаху свою потную. Как не надо, так он потеет. И рубанок бери — чинить.
Когда они свернули от Ворот Солнца в сторону знакомой слободы, Хосе спросил тревожно:
— Мы, случаем, не к старому Иосифу идем?
— Именно к нему. А что, он тебе знаком?
— Меня мать ему в учение отдала, а я сбежал. Не хочу всю жизнь деревяшки стругать.
— А что хочешь? Ремесло натурщика кормит плохо, хоть на брата своего взгляни.
— Я буду солдатом, конкистадором!
— Солдат — тот, кто получает одно сольдо в день. Я плачу больше.
— Одно сольдо это не у нас. Я же не итальяшка. Я поеду в Аргентину — страну серебра. Оттуда возвращаются богатыми.
— Если возвращаются вообще. К тому же погляди на любого ветерана. Он такой же битый и корявый, как и аргентинский пиастр.
— Зато в пиастрах серебро самой высокой пробы. Ни один мачо не посмеет смотреть на меня косо, ни одна сеньорита не станет смеяться над солдатом. Вино, девушки, ужас в глазах врагов, восхищение у всех остальных — это то, ради чего стоит жить!
— Ну, давай. Но пока изволь отрабатывать свои два реала. И не вздумай больше выкобениваться; за испорченный инструмент буду вычитать с тебя.
Иосифа, как и следовало ожидать, нашли в мастерской.
— Да это, никак, ниньо Хосе! — воскликнул он, увидав молодого натурщика. — И этого испорченного мальчишку вы прочите на роль Христа? Неважный выбор. Помяните мое слово, рано или поздно этого красавчика повесят.
— Христа тоже повесили, — заметил Диего, — крест в те времена заменял виселицу. Что касается удачного выбора, то в предместьях Мадрида трудно найти юного праведника. А сейчас, пока ниньо Хосе еще не висит, надо научить его стоять у верстака.
— Это он умеет. Правильная стойка — первое, чему учат.
— Рубанки ломать тоже учат?
Иосиф подошел к насупленному Хосе, не больно, но обидно ухватил его за ухо.
— Ты что же меня позоришь, мальчик? Ну-ка, быстро, вон ту балку на верстак и покажи маэстро, как следует выглаживать дерево.
— Это стропилина, что ли? Чего ее выглаживать, и так сойдет. Сколько стропил видал, все обтесанные, ни одна не выстругана.
— Не знаю, где и какими стропилами ты любовался, а у меня все должно быть сделано на совесть. К тому же, это вовсе не стропилина, так что — работай.
Кажется, Хосе еще пререкался со стариком, но это было неважно. Не переставая бурчать, парень встал у верстака, и первая желтая стружка упала на пол. Тут уже было не капризное кривляние испорченного мальчишки, а работа. Лицо Хосе раскраснелось, на лбу выступила испарина. Диего поспешно рисовал, ловя изгиб напряженного тела, перенося на картон — пока на картон! — кудряшки золотистых стружек и завитки волос. Иосиф довольно кивал, не вмешиваясь, лишь дважды помог повернуть балку не выстроганной еще стороной. Когда он успел починить сломанный рубанок, вырезав и поставив новую рукоятку, Диего не заметил. Он рисовал, зная, что картина будет, хотя холст еще не натянут на подрамник.
Картины не получалось.
Уже давно на холсте изображена была мастерская, и сам Иосиф с затаенной улыбкой глядел из полутьмы на божественного сына. Диего мог гордиться фигурой второго плана: старик не отрывался от работы, он продолжал затесывать что-то широким плотницким топором, лишь один мимолетный взгляд бросил он на подросшего сына, помощника; взгляд, исполненный гордости и любви.
И фигура мальчишки на первом плане, освещенная солнцем, только начавшим проникать под навес, тоже удалась. Уже не ребенок, еще не мужчина, все у него в будущем. В прошлом — детские игры, а сейчас первая настоящая работа. Мышцы, пока еще не узловатые, напряжены, на плечах и лбу — капли пота, светлого, чистого. Пройдет немало лет, прежде чем пот этот станет кровавым. Перетянутые веревочкой кудри спорят шелковистостью с ворохом стружек на полу.
Все удалось, все выходит как нельзя лучше, нет только лица. Лица того, кто когда-нибудь станет Спасителем, и уже сейчас провидит свою судьбу и торопится получить от жизни хоть немного простой радости. Но с полотна смотрел безобразник Хосе, согласившийся позировать за два реала в день.
Как назло, Хосе запропал куда-то и третий день не появлялся в мастерской. Озлившись, Диего решил обходиться без натурщика и писать лицо по памяти. Черты лица здесь не главное, важно выражение: спокойная мудрость Христа проповедующего, столь же спокойная покорность идущего на крест. Как сочетать мальчишество с отсветом божественного всеведения? Всеведение сродни обреченности, а это чувство не юношеское.
Но куда же подевался этот пако Хосе?
Раздосадованный Диего бросил кисть и палетку и отправился на Пляса дель Соль. Руиса там не оказалось, но Диего не пришлось даже расспрашивать, куда запропастились братья-натурщики. Вся площадь на разные лады обсуждала недавние события. Рассказывали, что юный Хосе, разжившись где-то деньгами, вообразил себя крутым мачо и попытался отбить девушку у одного из своих товарищей. Имя сеньориты и ее ухажера называли по-разному, но сходились в одном: во время ссоры Хосе убил соперника. А когда за ним явились стражи порядка, Хосе тем же ножом вспорол живот алькальду Винсенте и бежал из города, намереваясь примкнуть к шайке бандитов. Банды он не нашел, или те не приняли парня, во всяком случае, на второй день Хосе был схвачен и на днях его непременно повесят.
Слишком уж скоро и точно сбылось предсказание плотника, и виноваты в этом были несколько реалов, которые заплатил мальчишке Диего. Картину надо заканчивать, но не идти же в тюрьму с непросохшим полотном, просить, чтобы смертник согласился позировать художнику… Да и вряд ли удалось бы добиться от несостоявшегося разбойника нужного выражения лица, в котором Диего и без того помнил каждую черточку.
Сосредоточенное спокойствие — именно на нем пришлось остановиться. Спокойствие можно писать, не видя живого лица, а все иное — от лукавого, ибо чувства господни также неисповедимы, как и его пути.
Картина, которая могла бы стать шедевром, но все же вызывала смутное недовольство, была закончена в тот самый день, когда на Пляса де Майор должны были повесить того, чей облик Диего придал молодому Христу.
Большие скопления народа, сильные чувства — для художника важно наблюдать подобные сцены, как бы жестоки они ни были. К тому же теплилась в душе надежда, что, взглянув последний раз на лицо Хосе, он сумеет уловить тот штрих, которого недостает картине. Иной скажет, что бесчеловечно искать вдохновение в смерти, но жизнь всегда беременна смертью, а он — не Мурильо, и ангелочков не пишет.
После полудня Диего отправился на Пляса де Майор, где должна была состояться казнь. Там уже колыхалась немалая толпа, но художник сумел протиснуться в первый ряд. Одни узнавали его, на других действовал богатый наряд и уверенные повадки живописца. Равенства нет даже у подножия эшафота.
Ждать пришлось долго. Народ волновался, солдаты в оцеплении скучали, лениво отпихивая тех, кто напирал слишком нахраписто. Наконец, раздались крики: «Везут! Везут!»
Стража быстро расчистила проход, повозка с осужденным въехала на площадь. Возница шагал, ведя мула под уздцы, охранники двигались по сторонам. На повозке сидели только Хосе и священник, напутствующий преступника. Руки Хосе были связаны за спиной, на шее болталась дроковая веревка, которую скоро должна была сменить настоящая петля. Священник громко читал молитвы, время от времени поднося распятие к лицу осужденного. Хосе поспешно прикладывался к ногам Спасителя, которого так часто изображал, и вновь обводил безумным взглядом площадь, дома, лица людей, пришедших полюбоваться на его смерть.
Господин палач спустился с возвышения, помог связанному Хосе слезть с повозки и подняться на эшафот.
Томительно долгие и одновременно поспешные приготовления к казни. Преступник не знатен, потому и особой пышности нет, но все, предписанное обычаем, должно быть исполнено. Снять дроковую веревку, накинуть на голову осужденного мешок…
— Нет! — закричал Хосе. — Уберите эту гадость! Я не хочу!
Толпа довольно загудела. Отказаться от мешка, умереть с открытым лицом — последнее право смертника, а для зрителей — дополнительное развлечение.
Сеньор палач отложил мешок и ловко набросил на шею Хосе петлю, свисавшую с перекладины.
— Прочь! — закричал Хосе. — Вы не смеете этого делать! Потом, когда я стану тридцатилетним старикашкой, вешайте хоть сто раз, а сейчас не смейте!
Палач заботливо поправил петлю, чтобы она ровно охватывала шею, и узел находился не под ухом, а у затылка. Священник стоял рядом, придерживая Хосе за локоть, и что-то втолковывал ему, вздымая к небу распятие.
— Погодите, я должен сказать!.. — но палач уже спрыгнул с помоста и, резко дернув веревку, вырвал подставку из-под ног мальчишки. Одновременно и священник, которому не раз приходилось участвовать в подобном действе, отпрыгнул в сторону, отпустив локоть Хосе. Повисшее тело изогнулось, ноги, согнувшись в коленях, ударили раз, другой и третий, словно висельник пытался подпрыгнуть, оттолкнувшись от воздуха. Руки, связанные за спиной, судорожно дергались. Толпа ревела.
— Веселей пляши! — орал кто-то.
На мгновение тело безвольно обвисло, на штанах расплылось мокрое пятно, на помост закапало, затем Хосе вновь беспорядочно задергался, перебирая ногами, будто бежал куда-то.
— От петли не сбежишь! — радостно вопили в толпе.
Судороги становились реже, тело медленно вращалось на веревке, демонстрируя всем почерневшее лицо, оскаленные зубы, широко раскрытые глаза, налитые кровью. Не было в этом лице ничего от смиренного страдания, ни намека на искупительную жертву; одна только боль, уплывающая в бесчувствие смерти.
Народ ликовал.
Диего поспешно проталкивался к аркам, уводящим с площади. Уже под аркой зачем-то оглянулся. Тело Хосе мертво висело под гладкой, на совесть выструганной перекладиной.
Диего почти бежал. Не этого он ждал, собираясь на площадь, хотя, чего можно было ждать?
В голове металась почти кощунственная мысль: а Христос тоже обмочился в последнюю минуту на кресте?
Диего остановился, в раздражении топнул ногой, отгоняя непрошенное.
Хватит! Он сегодня же закончит картину. Спокойствие — самое многозначительное из всех чувств, вот оно и будет на лице юного Иисуса. А больше — ни одного мазка; покрыть картину лаком и передать заказчику.
Вот и дом, ступени стертые бесчисленными шагами, дверь, которую привык не замечать, мастерская, где знакома каждая мелочь, а на мольберте — картина, которой он не писал.
— Что за шутки? — вскричал Диего, бросаясь к полотну.
Все на картине почти как прежде: полутьма под навесом, фигура добрейшего Иосифа, блестящая от пота спина мальчишки, но вместо отрешенно-спокойного лица видны только тщательно выписанные кудри, которыми так гордился покойный Хосе.
Диего уже потянул руку, ожидая почувствовать свежую краску, нанесенную недоброжелателем, пробравшимся в мастерскую, но в этот самый момент юноша медленно повернулся, и на Диего уставились залитые кровью глаза на почерневшем лице трупа.
— Хосе? — выдохнул Диего.
— Разве ты писал Хосе? — спросил висельник.
— Я писал Спасителя, а ты не можешь быть им. Ты слишком молод.
— Это недостаток, который проходит со временем. Вернее, мог бы пройти.
— Хосе наказан справедливо. Он убил двух человек. Если ты впрямь тот, за кого себя выдаешь, ответь: «разве ты учил убивать?»
— Мальчишка делал только то, чему учили вы. Он хотел пить вино, портить девчонок, резать глотки соперникам и считаться притом добрым католиком. Вспомни, что он крикнул в последнюю секунду: «когда я стану тридцатилетним старикашкой, вешайте меня сто раз подряд, а сейчас — не смейте!»
— К чему эти слова?
— К тому, что в той жизни я умудрился стать тридцатилетним старикашкой, а своих детей вы воспитываете так, что их приходится вешать в четырнадцать! Я создал мир, лучший из возможных, и подарил его вам. Я дал вам свободу — величайшее благо на свете. И как вы поступаете со своим миром и своей свободой?
— Ты всеведущий, и знал, что так будет!
— Как ты можешь об этом судить? Если бы я знал все заранее, то ваша свобода не стоила бы истертого песо. Это была бы не свобода, а обман. Свободу можно дать, только отказавшись от всеведения, а значит, от всемогущества. Чтобы вы могли быть людьми, я перестал быть богом. И какими же людьми вы стали?
На картине уже не было маски висельника. На Диего смотрело то самое лицо, которое он искал и не мог найти.
— Тогда приди и накажи нас, всех, кто злоупотребил твоей милостью.
— Вы уже наказаны. Второго пришествия не будет и суд уже состоялся. Мне противно на вас смотреть. Я говорю с тобой, потому что ты единственный, кто сумел разглядеть бога в испорченном мальчишке. Хочешь — считай это карой, хочешь — наградой, но больше такого не будет никогда. Ты можешь изрезать полотно на куски или переписать картину сотню раз, но не заставишь меня повернуться к вам лицом.
Говорить было не о чем. Диего молча стоял перед распахнутой картиной. Там в полутьме мастерской, перекликаясь с цветом стружки, сияли золотые локоны, блестела от пота согнутая спина, и неумолчно шоркал рубанок, до немыслимого совершенства выглаживая перекладину креста.