Бродит по квартире с отвислым брюхом и хребтом, прогнутым, как у козы, и ищет, все время ищет чего-то, ни один уголок для нее не достаточно укромен и не так мягко выстлан, чтобы именно там она могла произвести на свет пяток слепых и писклявых котят. Она пытается лапкой открыть бельевой шкаф; господи, вот уж где, на кипах белоснежного белья, можно бы прекрасно родить! Она смотрит на меня золотистыми глазами. «Друг, отвори мне эту штуку, а?» Нет, так не пойдет, киска; смотри, вот здесь я приготовил тебе корзинку с мягко устланным дном. Тебе что, не нравится? Ах, ну конечно, ей хотелось бы чего-нибудь получше; теперь она пробует открыть книжный шкаф, — наверное, хотела бы расположиться на журнальных оттисках или устроиться в отделе поэтов; и вот уже снова пускается она на поиски, обуреваемая материнским беспокойством.
Да что говорить об этом теперь — теперь-то она ученая; ведь дважды в год, не меньше, с регулярностью кругооборота в природе, она одаряет меня четырьмя-пятью более или менее полосатыми котятами, предоставляя мне заботиться о приличном жизнеустройстве, так что все мои друзья и знакомые, наведавшись ко мне, уносят с собой буйное благословение моей кошки. Так вот теперь, умудренная столь богатым опытом, она знает что к чему; когда же впервые пришел ее час, она была восторженным полувзрослым кошачьим подростком — но и тогда с таким же пониманием дела и разборчивостью искала укромное местечко, как будто доподлинно знала, что ее ожидает. Действия ее были бы вполне понятными, как если бы она и впрямь обо всем была осведомлена, если бы на своем кошачьем языке она сказала себе: «По-моему, у меня будут котята, это значит, мне нужно найти укромный уголок, чтоб мои дети были в безопасности». Однако ни о чем подобном кошка и не подозревает; умей она говорить, она сказала бы: «Странно, но что-то постоянно твердит мне: ищи, ищи! Найди какое-нибудь особенное, уютное местечко, — нет, кресло тут не подойдет, подушка, на которой я сплю, тоже не годится; да что же, собственно, мне нужно и для чего? Что-то толкает меня забраться в этот комод или залезть в постель и спрятаться под одеяло, — боже, как неспокойно! Да что же это со мной?» И правда, временами взгляд ее так серьезен и сосредоточен, словно она напряженно прислушивается, о чем намерено объявить ей это повелительное «Нечто». А после она с величайшей уверенностью совершит предопределенное; и мы, люди, назовем эти действия «инстинктом», дабы таинственное «Нечто», по крайней мере, обрело имя.
Ну ладно: однажды утром — ибо такие подарки приносят обыкновенно по ночам — где-то в углу запищит с полдюжины котят; кошка ответит им сладким мурлыканьем, полный регистр которого она бережет только ради этого случая; это не голос, но целый аккорд в гармонической терции и квинте, очень напоминающий аккорды на губной гармонике. Она вся будет исходить истомой, выставляя напоказ свои материнские чувства; любое ее движение будет исполнено бесконечной мягкости и настороженности; ее взлохмаченное брюхо, терпеливо изогнутая дугой спина и чуткие лапки обхватывают копошащихся котят мягким материнским объятьем: смотрите — мы единая плоть. Оставив на миг свое гнездо, она возвращается обратно бегом, еще издали подавая голос и мурлыча; в такие минуты она являет собой воплощение материнского фанатизма.
...А недель так шесть спустя выскочит неслышно из котячьего логовища и сгинет в весенней ночи, меж тем как вдали противным альтом будет вопить чей-то котище. Под утро она возвратится с огромными зелеными глазами и примется вылизывать потрепанную шубку; и если в этот момент к ней подскочит котенок попить молочка или поиграть нервным копчиком ее хвоста, она влепит ему лапкой такой подзатыльник, что удивленный котишка покатится кубарем, а мамаша отойдет, негодуя. Иди ко мне, дружок; видишь ли, так уж устроен мир; значит, детству пришел конец — пора мне подыскивать тебе место.
Повернувшись спиной к чадам, гладко вылизанная кошка сидит у окна, поглядывая на улицу, явно прислушивается к тому, как «Нечто» нашептывает ей: «Иди на улицу, ты непременно должна идти, потому что сегодня ночью придет Он».
Если недели две спустя я подсуну ей собственного ее ребенка, она, как змея, злобно на него зашипит.
Бедняжка тоже не знала, как это вышло; только было тяжело, очень тяжело; она не могла больше таскать огромное брюхо, не могла вскочить на кушетку и с глупым и растерянным выражением садилась на задницу, словно говоря: «Не понимаю, что со мной; мне кажется, я умираю». Она совершенно не осознавала своего положения, не совершала никаких приготовлений; только однажды вечером на нее нашло какое-то странное волнение. «Ну, чего тебе?» Собака завертела в растерянности хвостом и наконец полезла в свою конуру с таким виноватым выражением, как если бы ее обругали.
Утром конура была полна щенят; но мамашу невозможно было выманить оттуда ничем. Вид у нее был беспредельно сокрушенный, словно она опасалась выговора за то, что наложила дома такую большую кучу; она совершенно явно хотела все скрыть. Целые сутки собака не покидала конуры; но двадцать четыре часа спустя что-то прояснилось в ее мозгу, она выскочила из логова и напала на своего хозяина: «Иди погляди! Я стала матерью! У меня там сто щенят!» (Было их девять, но моя сучка не умела считать даже до пяти.) После чего с нескрываемой гордостью приняла поздравления и кинулась к своей миске — поесть. Так глупая собачонка разгадала свою собственную тайну.