Рисунок Валерия Толкова
Этот рассказ написан совсем молодым человеком, который впоследствии стал известным художником, — Александром Николаевичем Самохваловым.
В 1918 году Самохвалов вместе с другими студентами Академии художеств участвовал в «великом аврале» — массовом изготовлении революционных лозунгов к празднику Первое мая. Сроки были минимальны, и, казалось бы, немудреная эта и чисто ремесленная работа была превращена в истовое творчество, в трудовую страсть, одержимость, в напряженный поиск молодыми художниками самых выразительных и острых плакатных средств, о чем взволнованно и лаконично повествует Самохвалов, идя «по горячим следам» событий. Его рассказ типичен для прозы 20-х годов не только своей темой, но и изощренной, динамичной формой — отрывистые, замкнутые фразы, образующие смысловые ступени, ритмические повторы, «безглагольность».
Но годы, прошедшие с того «яркого праздника революционных буден», сместили художественный акцент рассказа. Современному читателю он любопытен и дорог именно как взволнованное свидетельство очевидца, заметившего немало неожиданных, укромных черточек революционного бытия.
Рассказ во времени все более «документализуется», а эффектная игровая форма вносит в него дополнительные оттенки той же документальности — воспроизводит стремительный, лихорадочный темп первых революционных лет, открытый пафос труда и острое, тревожное, головокружительное чувство резкого обновления жизни, которое неотделимо от существа революции.
НЕВА КИПЕЛА ЛЬДИНАМИ.
Льдины, как тюлени, лезли на гранит.
А над городом был компресс теплый, мокрый…
Должен прийти май.
Уже объявлен «великий аврал». Нужно, чтоб город к великому празднику был несказанно прекрасен.
И сначала нельзя было сказать, где объявился аврал. Где-то по коридору, в третьем или четвертом его отражении по этажам.
Спрашивали один другого, но никто не знал в точности.
Открыли громадный зал, который был долго заперт.
Не зал, а коридор, только круглый, кольцом, и назывался он — циркуль[1].
Как войдешь — потеряешь и север, и юг, и не будешь знать, в каком ты месте. А пока идешь, в груди нарастает нетерпение: когда же, черт возьми, это кончится?! А конца и не видно.
С утра весь пол в красном. Кто-то натащил, набил гвоздиками. Красное бьет в глаза, и в сводах — поджог.
А к полдню на красном — буквы. И начинают знать, чего хочет красное:
— Чтобы соединились пролетарии всего мира!
— Чтобы всю власть Советам!
— Чтобы за диктатуру пролетариата!
— Чтобы против варварства империалистов!
Против монархии!
Против буржуазного государства!
Против собственности на средства производства!
Против всех форм классового гнета!
К полдню своды сделались красными.
Над красным склонялись студенты с кистями, капали краской и в красном отражались буквами и знаками труда: молотами, серпами, шестернями, наковальнями.
Так в первый день было до двенадцати.
Во второй — до трех.
Потом всю ночь.
Еще ночь.
Потом пришли солдаты и уносили красное с буквами и знаками революции.
Прибивали знамена к древкам.
Ждали. Спали на полу. В циркуле. В коридорах. Во всех этажах.
Их будили. Они вскакивали и уносили красное. Друг за другом, караванами. Серое, красное, черное, красное… цепью.
Снова спали на плитах, на красном, на краске, на окурках, на плевках. Клубками серыми. В сером — хлястики с медными пуговицами.
Стало холодно. Двери не закрывались уже. В них уходило все красное.
Весь город покроют красным.
Весь мир.
И ночь наконец прошла. Последняя ночь великой работы.
За труд давали пайки. Кто не работает, тот не ест. Кто хочет больше есть, тот больше работает.
Один студент хотел больше есть и не спал четыре ночи. Был длинный, тощий и черный, долгоносый. Он снял сапоги и бегал в чулках, чтобы не замарать красное. У него свело спину, и он не мог разогнуться. Его хотели выпрямить, но он орал от боли — тогда бросили.
И он бегал, согнувшись, носом вперед, глаза вылуплены от напряжения. Как баба-яга в синих диагоналевых брюках.
Тут бегал еще Петя в валенках. Семенил — ноги точно связаны по коленкам. Оплескивал краской валенки и сопел носом. Нос заложило. Не насморком — краской.
Он все ночи спал. Тут же на красном. И на штанах отпечаталась какая-то буква.
Архитектор тоже был тут — он чем-то заведовал, что-то распределял или вымеривал квадратные метры. Пайки шли за метры.
Ему надоело. Он устал. Лицо полосатое от пота от грязи. Взял чертежную доску, прислонил наклонно к стене. Изголовье. Растянулся на длинном чертежном столе. Заснул, кажется.
А доска соскользнула — хлоп! Как из пушки. На весь циркуль. И в коридор. На пять минут эхов разных.
Кто видел — умирали от смеха.
Ушел. Спать хотел невыносимо. Нашел место. Брезент в углу. Лег.
Спит архитектор в углу на брезенте. Над ним плакат. К стене кнопками. Лист в полсажени: «Не будите меня до самых девяти часов утра» — и стрелка, на него прямо. Чтоб без ошибки.
Все жирной краской. Зеленой.
Краска капала на нос. Брызги звездой — не чувствует.
Смеялись до смерти.
Аня тоже писала лозунги.
Уже не лилия. Без всяких теней волшебных. Просто девушка. Крепкая. Каждое утро и вечер обливалась холодной водой. Здоровячка.
И студент все чаще думал про нее: «Стальная девчонка».
И еще — «серна». Очень точно ставила ногу. Как серна. Четкая девочка.
Студент некий с нею работал. Вместе. Писали громадный лозунг на полциркуля. Буквы в два роста. Чтоб всем было видно:
«ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!»
Студент думал: «Везет мне на “всю власть”» — и еще думал: «С нею делить будем пайки. С нею делить что-нибудь — хорошо».
Эту последнюю ночь они не спали.
Студент сказал: «Пора спать!»
И Аня согласилась.
Будить солдат было мучительно. С ногами и с головами укрылись шинелями. Только хлястики чуть блестели медными пуговицами.
Но вскочили сразу. Даже удивительно было, что серый комок вдруг разложился на людей. И люди опоясались кушаками, стали вдруг готовыми и только смотрели в стороны.
— Вот, товарищи…
— Постой, закурим!..
Не торопясь закурили. Раскуривали заботливо. Потом один крикнул:
— Ну, Пётра, бери!
И все наклонились чересчур быстро, подняли свернутое красное. Понесли.
— Товарищи, не туда — выход здесь.
Обернулись без доверия в глазах. Не видно выходов: кольцо — циркуль — беспокойная вещь.
Понесли очень быстро в обратную сторону. Почему молча? Зачем так быстро? Аня почти бежит. Студент задыхается. Они так устали!
Циркуль выгибается. Открывает новые своды.
На полу плеши. Красное содрано. Унесено. Следы букв. Отрывки.
А есть новые полотнища. Яркие.
Открываются новые, новые, а выхода нет.
На брезенте спит архитектор. Плакат высох — не каплет. Нос зеленый.
Опять полотнища. С буквами, без букв. То узкие, то во весь пол. Открываются новые. Над ними студенты — незнакомые. Или не узнаешь: лица на них нет.
Вот студент, у которого свело спину. Упал без сознания. Носом кровь!
Опять полотнища. По циркулю. Еще. Еще. А выхода нет. Стена выходит из-за стены.
Идут — на плечах длинный сверток,
Гнется по циркулю. Красное — серое.
Черт возьми, когда это кончится?
Но вот лестница — вниз.
Уходило красное. Покрывало город.
В воротах один сказал:
— Эх, плакали наши портяночки!
Хлестануло плевком.
— Товарищ, что вы сказали?
— А не вам…
И замолчал крепко. А соседу сказал что-то другим голосом.
«Очень даже резко. Так невозможно».
— Товарищ, это поважнее портяночек — это ваши лозунги. Это нужно, чтоб они врезались…
Не хотел разговаривать.
А ночь свежая, чистая. Умыла.
Ехали на грузовике. Бешено быстро.
Солдаты сидели к шоферу спинами. Их почти не было видно в черноте ночи. Только огоньки разгорались затяжками и потухали, дымнув махоркой.
Студент и девушка ехали стоя. Кидало. Аня держалась за локоть студента.
А ночь обдавала прохладой. И пахло свежестью непередаваемой, ни с чем не сравнимой.
Аня крикнула сдавленно, чтоб не слышали солдаты:
— Хорошо!
Он улыбнулся. Хотелось громко крикнуть, прыгнуть от свежести.
Растрелли построил дворец. И в камни вложена воля. И воля замкнулась — молчит.
Молчание — укор. А они врываются с красным ночью. Узенькая винтовая лестница.
Колонны видят. Статуи тоже видят. Но молчат, смотрят в стороны. Стоят незыблемые.
Жутко.
Крикнул Ане:
— Взятие Зимнего дворца!
Улыбнулась.
Крыша Зимнего. Сахара железа. Не любит, чтобы ступала по ней нога человека. Рокочет. Рыкает львами.
Рык ночью в железной пустыне. Тише, тише ступайте.
А кругом стража. Статуи. Великаны на страже. Они даже не в стороны смотрят, а отвернулись совсем. Спинами!
Стража, которая повернулась спинами! Кто видел что-либо более страшное! Ночью!
Но солдаты несли красное. Шли друг за другом. Как караван. Пустыня же! Серое, красное, серое, красное.
И впереди шел человек с фонарем. Надо преодолеть пустыню. Надо не бояться железного рыка железных барханов.
И они укрепили красное у ног стражи так, чтобы спустить его на стены дворца.
Пусть охраняют, повернувшись лицами.
На красном:
«ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!»
Когда взойдет солнце — красное крикнет на весь мир.
Вы думаете, это легкое дело — укрепить на фасаде дворца гигантское полотнище! Десять солдат притащили его сюда в свернутом виде. Двое несли канаты. Двое — грузила. Еще двое — лестницы, и один — фонарь. А кроме того — один опытный в канатном деле такелажник и еще комендант Зимнего.
Пнадобилось два часа, чтобы разложить полотнище на железной крыше, укрепить грузила и перебросить за парапет — на карниз. Потом надо было спустить вниз концы канатов и из окон нижнего этажа поймать их.
Не раз можно было упасть и разбиться. Солдаты стояли на парапете над пропастью площади. Девушка стояла рядом над той же пропастью. И студент тоже.
А ночь прошла, и заря освещала лица тех, кто работал.
Почти все приготовлено.
Снизу ловят канаты. Как поймают, кричат:
— Спускай!
И тогда красное развернется на фасаде Зимнего:
«ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!»
Студент сказал Ане:
— Не понимаю… Когда мы ехали… Мне казалось, что я во сто раз больший революционер. А здесь они так работают — точно одна какая-то воля…
И Аня ответила:
— Да, удивительно.
Утро распускалось. А пустыня осталась пустыней. Каменные стражи стояли спинами. Железные гребни, железные барханы.
Аня спрыгнула с парапета.
Руки взмахнула крыльями. Рассыпались волосы.
Распахнулось пальто, и платье облегло плотно колени, живот, грудь. Это извечно.
В «Песне Песней» об этом сказано.
— Бежим!
За гребнем снизу слепила заря утренняя и отразилась в воде. Глубоко у них под ногами.
Вот окно на чердак. Стекла в проколах пуль. Распахнулось. И они влезли в окно.
А пол был под ними на три сажени вниз. Они висели на стропилах. И по стропилам пролезли внутрь чердака.
Там было темно, и душно, и черно от железных стропил.
Стропила рокотали недовольно, что потревожили их покой. Это старые американские фермы. Простояли сто лет. Это лес лиан из железа под железным небом.
И они прыгали с фермы на ферму, как обезьяны.
Можно было добраться до самого гребня и висеть над пропастью в несколько саженей. Можно спуститься почти до самого пола и снова забраться вверх, не коснувшись его. Можно захотеть и прыгнуть в любую точку пространства. А пол под ними был потолком пышных дворцовых зал, и то, что было там сводом, здесь рисовалось холмом небывалого вида.
И они гонялись друг за другом по сводам и взлетали на фермы — на несколько саженей вверх. И фермы дрожали под их прыжками и смеялись доброжелательно, как смеется старая бабушка над детьми. Нельзя же было сердиться на такую игру.
Аня мчалась как птица, как горная серна. Четко ловила железные прутья между каблуком и ступней. А студент гнался за нею и не мог настигнуть. У него не хватало дыхания.
Девушка ускользала — то под ним, то высоко наверху — и четко ударяла ногами о прутья ферм. И вот студент собрал все силы, чтобы поймать ее, и помчался. А фермы захлебнулись хохотом. Но он загнал девушку под самый гребень крыши и уже настигал.
Она взвизгнула, как взвизгнула бы всякая девушка, которую настигают.
И он настиг.
А сердце колотилось, и он держал ее крепко, чтобы не выпустить. У нее тоже колотилось сердце, и она чувствовала, что больше не побежит. А он сжимал ее крепче и крепче. Так крепко, что осталось одно — поцеловать.
А она тоже думала, что не избежать этого. Так и случилось.
Поцелуй можно было бы слышать, потому что фермы молчали.
Это было под самой крышей. В ней было много дыр. От пуль. От времени. И в одну прорвался солнечный луч.
Самый светлый и ясный, какой только может быть. Из тех, которые играют и переливаются. И луч этот лег у них между лицами и на губах, слившихся в поцелуе.
Но ни он, ни она не знали, что это от солнца. Оба подумали, что это от поцелуя.
А утро передавало диск солнечный в руки дня. У дня руки тверды, как сталь, и блестящи, как никель. Сталь покрывают никелем.
Пустыня осталась пустыней. Стала железной Сахарой под солнцем и небом без единого облачка.
Каменная стража отвернулась. Каменные глаза смотрели на то, что свершалось на земле.
За гребнями крыш не видно, что происходит внизу.
Нева! Мосты! Нева стоит, раскинув свои рукава. А мосты текут! Лавой темной. Темное перекрыто алым!
Через парапет! Скорей! Надо спустить лозунг! Ну как, товарищи, все готовы?
Не ответили. Отвернулись. А в затылках скверное подозрение… Черт с ним, с подозрением. Не до них.
Главный штаб обнял площадь. Багровое объятие. А площади нет. Есть поток. Многих людей, масс. Заполняет площадь. Звенит сотнями «Интернационалов».
И посредине — столб. Гранит красный. И ангел с крестом. А площади нет. Есть поток. Поток несет красное. Несет свое имя.
Скорее, скорее. Держите канаты! Тяните!
И те, кто был на площади, видели, как с карниза падало и разворачивалось гигантское красное полотнище. И камни дворца багровели под ним.
И глаза всех впились в алую волну, захлестнувшую Зимний:
«ВСЯ ВЛАСТЬ СОВЕТАМ!»
И откликнулось гулом крика — крика всех! Здесь никто не мог кричать в одиночку. Только все.
А те, кто был на крыше, слышали крик этот — крик радости. И руки девушки впились в руки студента. Это было вместо слов, потому что она не могла говорить.
И площадь была как багровый рупор. Рупор всему миру. И все, кто был на крыше, не могли говорить.
А площадь стала багровым кратером. Кипела алой лавой. Выльется алая лава на весь мир.
А день вставал огромный, сверкающий!