Сегодня ночью мне приснилась стена. Та самая, с которой я разговаривала все прошлое лето.
«Как об стенку горох», — повторяли мне взрослые после изрядной порции моралей и нравоучений. Они говорили, что нормальные люди не ездят на велосипеде, когда идет проливной дождь, и не раздают свою одежду. Нудили, что, хоть по нашему биологу и плачет психушка, оценки в аттестате все равно будет выставлять он.
Ничего особенного, просто нотации эти меня достали.
Вот я и стала по мере сил изображать стену.
А стена, когда с ней заговаривают, невозмутимо молчит. Стена, она такая — ей бесполезно доказывать, что она не права.
Лучше я буду общаться со стенами, чем с большинством себе подобных.
Стена не станет приставать к тебе со всякими дебильными речами, которые приходится выслушивать, вместо того чтобы думать о своем.
У стены всегда есть время. Она всегда к твоим услугам, она не спешит на встречу по вечерам, не ходит на курсы и не треплется по три часа по телефону с Беттан.
Конечно, не факт, что стена тебя слушает. Но если вдуматься, то какая, собственно, разница?
Моя любимая стена находится в большой гардеробной комнате в доме бабушки. Почему-то она оклеена теми же обоями, что и девичья комната матери, — серые узоры с треугольниками, черточками и пятнышками оранжевого и зеленого цвета. Наверно, в пятидесятые годы они были новенькими и яркими; если долго вглядываться, думая о чем-то другом, узоры начинают складываться в разные фигуры. Это примиряет меня с жизнью.
Например, таким образом. Только ты попытаешься заставить себя забыть о том, как красив был Маркус со своим загорелым животом, когда он сверкал белоснежными зубами, глядя на Сару, и видел только ее одну, — да-да, именно в этот момент ты обнаруживаешь, что вон то оранжевое пятнышко на обоях похоже на спелый прыщ на Маркусовом подбородке. И сразу становится как-то легче. Вы меня понимаете?
В общем-то я и не рассчитываю на понимание. Я стараюсь никому не рассказывать о том, что люблю посидеть в гардеробной у бабушки на деревянном сундуке, в котором хранятся старые башмаки. Я прижимаюсь к стене лбом и царапаю узор на обоях, а тем временем быстрым шепотом рассказываю о своих делах. Если б меня кто-то услышал, то в смирительной рубашке бы в дурдом не отправили, но отвели бы глаза и заговорили о чем-то другом.
Так часто бывает.
Похоже, я говорю всякие странные вещи чаще других.
На самом деле в моей жизни есть кое-что, о чем мне бы хотелось забыть. Бабушка говорит, что, если хочешь что-то забыть, надо это сначала хорошенько запомнить.
Бабушка у меня курит, поэтому кончики пальцев у нее пожелтели. В ее холодильнике забытые остатки еды и объедки образуют новые формы жизни. Одевается бабушка иногда как мешочница, а иногда как престарелая звезда Голливуда, видавшая лучшие времена. В деньгах она ничего не смыслит, зато знает, как вылечить боль в желудке и других уголках организма — вроде души. Об этом ей известно решительно все. Вот она и сказала как-то раз, что если хочешь что-то забыть, то сначала это надо хорошенько запомнить.
Поэтому я сидела у нее в гардеробной и, царапая стену, прокручивала в голове события прошлого года.
Вы когда-нибудь видели по телику евреев у Стены Плача? Говорю вам, стены, они такие, в них что-то есть. Не знаю, как еще объяснить.
Разумеется, мне не на что жаловаться!
Господи, да о чем вы вообще говорите! Целая и невредимая, живущая в чистоте и достатке, всегда сытая шведка да еще и с возможностью получить бесплатное образование. Даже анорексии и то у меня нет.
А если б и была, то, будь я проклята, вовсе не потому, что я хотела бы походить на тех несчастных, что выпячивают известные части тела на страницах женских журналов.
Нет, я б страдала анорексией из чувства протеста против тех, кто считает, что надо благодарить судьбу и радоваться уже потому, что ты не родился в стране третьего мира. Ну не могу я радоваться тому, что есть место на земле, где людям живется хуже, чем мне. Вы ведь наверняка видели документальные хроники из Африки, от одних этих кадров уже анорексия начнется.
А я бы не возражала против того, чтобы стать чернокожей, даже наоборот. И вовсе не потому, что я такая хорошая, не из чувства солидарности с черными братьями. Нет, вовсе не потому. Просто когда исчезнет озоновый слой, чернокожим будет гораздо легче. Они дольше смогут пробыть на улице, а нам, бледнолицым, придется ныкаться по землянкам, уповая на доброту чернокожих, которые станут кидать нам пищу. Как только им это надоест, мы исчезнем с лица земли.
Я просто-таки жду этого момента, ведь это вполне справедливо по отношению к белой расе, которая веками распространяется по всему миру, словно плесень. Не то чтобы я чувствовала ответственность за своих. Но вдруг я смогу подцепить чернокожего парня и завести от него ребенка и хотя бы моим детям повезет больше, чем мне? Если у меня найдется парочка шоколадных деток про запас, то отношение ко мне будет лучше, чем к другим бледнолицым, когда придет час расплаты.
Самое интересное, что я понятия не имею, как я выгляжу со стороны. Ну, то есть я, конечно, узнаю себя в зеркале, каждое утро говорю «привет» знакомым прыщам у меня на лице. Но хоть я и знаю, как выглядят мой нос, губы и глаза, это ровным счетом ничего не значит. Иногда я вижу одни лишь прыщи. А иногда слишком темные брови или уши — такие огромные, что впору размахивать ими и летать над землей. (Как вы, наверное, угадали, мне нечасто приходится их лицезреть — обычно я закрываю их волосами.)
Но однажды мне на глаза попалась фотография, сделанная у нас на школьном дворе. Слева какая-то девчонка через плечо смотрит в камеру. На ее симпатичном личике застыла обиженная гримаска, но все же она его не портит. Что-то в этом лице показалось мне знакомым. Я так и не поняла, кто это, пока не обратила внимания на одежду, которая, как вы понимаете, принадлежала мне. Наверное, другие меня видят именно такой — стараюсь я думать в самые черные моменты моей жизни, когда прыщи расцветают буйным цветом, а уши оттопыриваются как спутниковые антенны.
Хотя на самом деле я думаю, что другие вообще не замечают моего существования. Конечно, я сама в этом виновата. Как только я оказываюсь у всех на виду, меня тотчас охватывает панический ужас перед людьми. Я не могу выйти и встать посреди класса, так чтобы все меня увидели. Дабы избежать таких ситуаций, я надеваю защитную форму и стараюсь слиться с окружающим фоном. Я уже натренировалась и могу притвориться стеной, занавесками, вешалкой или любой из твоих кузин. Или даже, скорее, той девочкой из параллельного класса, чье имя ты вечно не можешь вспомнить. На уроках я сажусь на самую заднюю парту и прячусь за спины других, когда вызывают к доске. Учителя меня всегда с кем-то путают. Имя у меня какое-то травяное — Линнея. Но я меньше, чем кто бы то ни было, похожа на нежный лесной цветок. Попробуйте представить себе эдакий маленький цветочек метр восемьдесят ростом… Учителя называют меня то Линой, то Линдой, то Леной. (А один вообще — Гертрудой. Ладно, спасибо хоть не Куртом.)
Но и это вполне терпимо, пока меня не вызывают к доске. Потому что тогда происходит что-то странное. Если надо писать мелом или говорить вслух, на меня нападает такой идиотский смех, что мне становится дурно. Рот растягивается до ушей. Все бы хорошо, если ты при этом остришь напропалую, но, когда читаешь печальное стихотворение о смерти, это совершенно некстати. Некоторые учителя думают, будто я совсем потеряла совесть, но всерьез придраться ко мне только за то, что я улыбаюсь, словно черепушка из комиксов, не решаются.
Лишь один человек меня понимал. Ее звали Пия. О чем бы я ни заговорила, не могу обойти ее стороной. Говорить о ней мне не хочется. Все, что хотелось, я и так рассказала в прошлом году своей стене. Пия умерла.
Да. Пия мертва. Ее больше нет. И с этим ничего не поделаешь.
Пия рассказывала, что когда она играла на фортепьяно перед всей школой на последнем звонке, то просто наблюдала, как ее ледяные руки бегают по клавишам туда-сюда, словно дрессированные крысы. Будто эти руки ей больше не принадлежали. И все это время на лице ее красовалась улыбка от уха до уха. Под конец мускулы у нее на щеках полопались, и с тех пор она без нужды не улыбалась.
В прошлом году Пия ходила в параллельный класс, мы не были близкими друзьями. Во всяком случае, общались мы довольно недолго. В общей сложности сто двадцать дней (не считая выходных, это я как-то раз вычислила). У наших классов физкультура была в одно и то же время, два раза в неделю. Мы с Пией всегда оказывались в одной команде. Она была такой же высокой, как и я, поэтому мы держались вместе, когда пассовали. По-моему, это сближает сильнее, чем родственные связи.
Один раз, когда я собиралась после физкультуры пойти в душ и стояла, завернувшись в полотенце по самую шею, чтобы никто не увидел мою грудь, которой у меня толком не было, мимо шла Бетте. Она у нас такая милашка, ростом метр пятьдесят. Бетте обмотала полотенце вокруг талии и прохаживалась, размахивая своими баскетбольными мячами, — никогда не упустит случая выставить их напоказ. Бетте меня просто обожает, потому что у меня рост метр восемьдесят и груди практически нет.
— Ну как там, наверху, ветер дует? — спрашивает она, откинув голову назад и сделав вид, что разговаривает с обзорной вышкой. Таковы ее любимые шутки.
Только я приготовила свою самую язвительную улыбку и собралась ей ответить в том же духе, как почувствовала, что рядом кто-то стоит. Это была Пия, тоже завернувшаяся в полотенце до самой шеи.
— Бетте, ты бы полотенцем прикрылась, а то нарыв заработаешь! Если твое хозяйство распухнет, тебе придется на четвереньках ходить, — хмыкнула Пия. Ох и разозлилась она, сразу видно, эту шутку про ветер уже не первый раз слышит.
Затем Пия повернулась, глядя на меня поверх головы Бетте.
— Чувствуешь, с Британских островов надвигается холодный циклон.
Я вытянулась и встала на цыпочки. Бетте доставала мне до пупка.
— Ага, — ответила я. — А над Балтийским заливом зона низкого давления. Возможны ливни и ночные заморозки.
У меня вдруг резко повысилось настроение. Двое верзил против одной несчастной коротышки.
Мы стебались, изображая дикторов из прогноза погоды, а затем, взявшись под руки, поскакали в сторону душа, напевая: «Где-то высоко в небесах», словно разучивали эту песню в хоре. В душе мы терли друг другу спины и с тех пор стали друзьями на всю жизнь.
Точнее, на сто двадцать дней.
Недолго мы продружили, что тут сказать. Но…
Разве можно разлюбить человека или собаку только из-за того, что они вдруг куда-то исчезли? Кончается ли дружба, если один из друзей умирает? Она же не может просто взять и погаснуть, как брошенная сигарета…
Да никогда в жизни, черт побери!
Разве это так сложно? Если муж умирает, его жена становится вдовой и ходит в черном, а люди кругом говорят приглушенными голосами еще многие годы.
А если умер твой лучший друг, то через некоторое время люди, глядя на тебя, раздражаются и спрашивают, чего нос повесила.
Между Богом и мною все кончено.
Я ведь обычная школьница шестнадцати лет (по крайней мере, с точки зрения статистики — таких же девочек еще шестьдесят тысяч только в нашей стране). Кто такой Бог? Этот вопрос до сих пор остается открытым.
Вообще-то худо-бедно Бог был в моей жизни до тех пор, пока я путала Его с Санта-Клаусом. Кому не хочется упасть в чьи-то сильные и теплые объятия, зарыться в пушистую белоснежную бороду? Иногда я даже молилась Ему, например перед экзаменом по математике. И еще пела «Утро в горах» — единственный псалом, который я понимала.
Чем сложнее становился курс математики, тем реже я молилась. Словно мне казалось, что Бог не справится с уравнениями второй степени.
Когда пришло время конфирмации, я решила дать Ему еще один шанс. Я протянула Ему мое сердце, распахнув двери настежь. Мог бы устроить небольшой сквозняк или подать какой-нибудь знак, чтобы у меня был повод в Него поверить. Но Он этот шанс упустил. Новые белые туфли натерли ноги, а облатки застревали в горле.
Тогда я приступила с другой стороны. Я подумала, что если в жизни есть смысл и я должна его узнать, то Бог понимает, что я сделаю это с помощью разума, которым Он меня наделил. Но в то же время я думала, какой же из Него Бог, раз я могу понять Его своим крошечным человеческим умишком.
Все это не складывалось в единую картину у меня в голове, и я уже была близка к тому, чтобы расслабиться и снова вернуться к этому вопросу после смерти или около того. Но мне показалось это малодушным, и я стала думать дальше. По большей части эти раздумья застигали меня часа в четыре утра светлой весенней ночью, когда я просыпалась от крика кроншнепов. В их пении есть что-то мистическое, не может быть, чтоб в этом не было никакого смысла. Вообще, я давно заметила, что весной на меня нападает религиозность. И насморк. Причем примерно в одно и то же время.
А теперь я считаю вопрос «Веришь ли ты в Бога?» бессмысленным. Это все равно, что спрашивать, хорошо ли читать книги. Смотря какая книга и какой бог: Дед Мороз, Маниту, Дух Святой, Шива? Или Бог, которым зовется все сущее?
В такого Бога не «верят», его просто ищут. Именно этим я занималась на прошлой неделе!
Иногда мне кажется, что Бог — это я, и я уже подумываю о том, не начать ли поклоняться самой себе.
Когда мы с Пией подружились, уроки физкультуры растянулись надолго, частенько они переползали на следующие уроки, потому что мы никак не могли прервать свои важные споры, которые начинались еще в раздевалке. Одной из первых тем этих споров почему-то был Бог. Помню, мы заговорили о боли во время месячных, и каким-то образом в разговор затесался Бог. У нас с Пией часто такое бывало. Сейчас я даже не представляю, с кем бы я могла так запросто говорить о Боге.
Я рассказала Пие, что для меня вера в Бога обусловлена временем года. Бог приходит ко мне вместе с кроншнепами.
— А я думаю о Боге, когда одна гуляю у моря, — сказала Пия. — По-моему, оказавшись в одиночестве возле моря, невозможно не вспомнить о Боге. Один раз я даже задумалась на полном серьезе о том, что, может быть, само море и есть Бог, ведь из него произошла жизнь на Земле. Но сколько я ни пыталась рассмотреть в море Бога, я видела лишь понурое морское божество с увядшими водорослями, свисавшими с головы, которое окружали старые пакеты из-под молока.
— Неужели человек и вправду должен сам искать Бога? — спросила я. — Люди ведь каждый день повторяют, что Он спас их души, ты словно щелкаешь кнопкой и становишься прекрасным и счастливым. У нас в классе есть такая девочка. Когда она об этом рассказывает, мне кажется, она под экстази… Наверное, я никогда не встречала такого миссионера, который смог бы меня убедить. А к тем мальчишкам-проповедникам, причесанными на косой пробор, что в одной руке держат Библию, а в другой ящик для подаяний, я не могу относиться серьезно.
— Наши соседи по даче миссионеры, — сказала Пия. — Зимой они всегда в Африке — спасают души и работают с утра до вечера. Один раз я спросила отца семейства, может ли язычник, который вообще никогда не встречал миссионера, попасть на небеса. «Не думаю, — ответил он. — Но Бог будет очень милосерден к тому, кто ни разу в своей жизни не узнал Единственного и Истинного Бога». Это прозвучало так, словно они будут сидеть на почтительном расстоянии от чистилища и жарить на гриле сосиски или что-то вроде того. А те погрязшие в грехах язычники, что не приняли христианство, когда им предлагали, отправятся прямиком в печку.
— Была б я язычником, я бы держалась подальше от этих миссионеров, — сказала я. — Лучше к ним не приближаться! Сидишь ты себе, довольный и ни о чем не ведающий в джунглях, а тут на тебе, миссионер со своими проповедями, хочешь не хочешь, а приходится выбирать, иначе не поздоровится.
Пия задумчиво посмотрела на меня.
— Интересно, а с какого момента считается, что ты уже все узнал? — поинтересовалась она. — Должен ли язычник прочитать весь Новый Завет, чтобы его могли обвинить в том, что он не принял предложение? Или достаточно увидеть миссионера издалека, ну, скажем, на расстоянии пяти километров, и, считай, дело решенное? Надо бы им установить сигнализацию: объявляем миссионерское предупреждение на всей территории южных джунглей в течение трех дней! Не выходите из дома, иначе наткнетесь на скалу!
— Как можно выбрать, во что будешь верить, если и выбора никакого нет? — спросила я. — Нельзя же стать на полгода мусульманином только из чувства противоречия, чтобы потом забросить это дело, быть проклятым на века и мучиться в их мусульманском чистилище. Мне, пожалуйста, религию с недельным сроком аннуляции заказа, вдруг разонравится! Да о чем мы вообще говорим?
— Кажется, мы пытаемся не говорить о Боге, — сказала Пия.
И тут мы прекратили этот разговор.
В детском саду у нас была такая доска с отверстиями, в которую надо было забивать деревянные бруски разной формы. Я могла часами забивать четырехугольный брусок в круглое или треугольное отверстие. И какое же необыкновенное чувство посещало меня, когда я попадала в отверстие нужной формы!
Примерно то же я ощутила, встретив Пию. Она была моим четырехугольным отверстием. Сейчас, когда я об этом думаю, мне хочется схватить молоток и вдребезги разбить что-нибудь хрупкое и драгоценное. С недавнего времени все отверстия, которые попадаются на моем пути, имеют неподходящую форму, хотя они в этом, безусловно, не виноваты. Сколько ни стучи, все без толку.
Дело не в том, что в те времена мне не хватало подружек. Нет, они были, но все они оказались круглыми отверстиями для моего четырехугольного бруска.
Например, Йенни, которая живет в нашем подъезде двумя этажами ниже. Она была моей лучшей подругой с тех пор, как мы сюда переехали — когда родители развелись, мне тогда было три года. Мы играли с утра до вечера и дрались не на жизнь, а на смерть. Мы были похожи, как одного поля ягоды — ну, скажем, как брусника и клубника. Она маленькая, шустрая, жесткая, благоразумная, а я большая, слабохарактерная и незрелая (так бы сказали близкие, пока я не слышу). В остальном мы очень похожи — и в плохом, и в хорошем.
Раньше мы с Йенни учились в одном классе. Один день мы ходили в школу в обнимочку, щебеча, как помолвленные. А на другой держались друг от друга на расстоянии пушечного выстрела и делали вид, что не знакомы. Мы соревновались во всем, начиная с того, у кого больше двоюродных братьев и сестер, и заканчивая тем, кто хуже подготовился к урокам.
Недавно Йенни поступила в медучилище, и я вижу ее довольно редко, по утрам мы встречаемся на автобусной остановке.
Один раз я ей рассказала какую-то смешную историю, услышанную от Пии, и Йенни бросила на меня недобрый взгляд. У нее теперь другие подружки, но чувство собственности по отношению ко мне до сих пор ее не покидает.
«Пия — это такая лохматая, у которой физиономия, будто поперек рта огурец застрял?» — неприятно пошутила она, и я громко расхохоталась. Отчасти потому, что это действительно было смешно. У Пии были прямые светлые волосы и высокие скулы, и, когда она улыбалась, скулы оттопыривались, словно концы огурца, застрявшего поперек во рту. А отчасти потому, чтобы показать Йенни, что мы по-прежнему друзья.
Так она сказала однажды в октябре, и позже я это вспомнила. Это Йенни сообщила мне, что Пия умерла. В тот день, когда ее привезли, у Йенни была практика в больнице. (Нет, только не сейчас! Не могу об этом говорить!)
Но разумеется, трусиха Линнея чувствовала себя предательницей — ведь я засмеялась, — и поэтому на следующий день угостила Пию шоколадным пирожным в школьной столовой.
Мы сидели, положив ноги друг другу на стулья. Раскрыв на столе блокноты, выставляли отметки парням — прямо как шестиклассницы. Только теперь мы надеялись, что разбираемся в этом вопросе получше, чем в прежние беспечные времена. Мы надевали темные очки и, сидя на корточках в столовке за горшками с искусственными растениями, шпионили так, что никто не догадался бы, за кем мы наблюдаем. У нас даже были такие маленькие наклейки, чтобы выставлять отметки, — божьи коровки, сердечки, лягушки и мухи.
— Маркус, четыре божьих коровки из пяти возможных! — сказала я. — За волосы, золотистый загар, бейсболку и еще за то, что он так мило шепелявит и стесняется этого.
— Три. Минус одна за то, что он ударяет за Сарой.
— А что такого, Сара ведь нормальная девчонка?
— Нормальная. Но она симпатичнее, чем я. Этого я простить не могу, — строго сказала Пия, и Маркусу пришлось присудить трех божьих коровок.
— Юхан! Со стороны кажется, что он нормальный парень, а на самом деле из тех, кто думает, будто удачно пошутил, когда смачно рыгает тебе в лицо. Три лягушки!
— Я бы еще добавила Юхану одного червяка! — сказала Пия. — Он спросил у меня, где я пропадала всю его жизнь, — видать, я в ней была самым ярким пятном.
— И что ты ему ответила?
— Рыгнула ему в лицо, что тут еще ответить! А кто тот высокий светлый парень? Такое впечатление, что он тащит девчонок в темные уголки, чтобы как следует зажать их там.
— Так и есть, — сказала я. — Во всяком случае, он затащил в подвал Линду и прижал ее к полкам, когда они должны были принести книги. Она об этом рассказывала четырнадцать раз.
— Пять сердечек! — воскликнула Пия. Через мгновение она уже стояла возле его столика и просила одолжить сахарницу. Они встретились взглядами, и, мне показалось, в воздухе что-то щелкнуло, раздавшись эхом по всей столовой.
Пия есть Пия. Она просто брала себе то, что хотела, парней она отбирала строго. И бросала их моментально, так что они, по-моему, даже не успевали понять, что произошло. Это продолжалось до тех пор, пока она не встретила того последнего парня. Кто он, я так и не узнала.
Каким-то непостижимым образом я всегда остаюсь в дураках, поэтому терпеть не могу карты.
Вот, к примеру, такая история.
У нас в классе все так боятся учителя биологии, что просто описаться готовы, когда он открывает дверь в кабинет. Его взгляд обводит сидящих за партами, словно лазерный прицел. Такое ощущение, что пластиковое покрытие на партах сейчас расплавится и стечет на пол. Затем он медленным движением опытного садиста открывает свой черный портфель с медными пряжками. В нем лежат контрольные, написанные на прошлой неделе, и все знают, что того, кто не справился с заданием, учитель разложит на столе в биологической лаборатории и позволит всем его выпороть. Но пока он притворяется, будто застежки на портфеле заклинило, а в классе стоит гробовая тишина, все держат кулачки и пытаются не слишком трястись от страха.
Наконец он достает небольшую стопку бумаг, совершенно серую от потных рук перепуганных насмерть учеников. И начинает резню, взявшись за дело усердно, словно палач со свежезаточенным топором. Он зачитывает вслух все ошибки, не забывая упомянуть того, кто их сделал, и никогда не упускает случая пустить ядовитую стрелу с персональными шипами:
— Вполне возможно, что кровеносная система Нильсона действительно выглядит так, как он ее описал. Это объясняет его нездоровый цвет лица.
Или так:
— Если бы наша малышка, сидящая у окна, как там ее зовут, использовала свои пальцы, чтобы делать записи, вместо того чтобы давить угри на уроках, она, наверное, запомнила бы, что я говорил о многослойном эпителии.
(«Наша малышка» при этом ни жива ни мертва от ужаса.)
На самом деле Палач принадлежит к исчезающему виду учителей. Во всяком случае, в нашей школе таких больше нет.
После урока мы, пошатываясь, бредем в туалет, а потом в столовку, пытаясь обсудить происшедшее. Те, кто попал под раздачу, молчат и притворяются ветошью, а остальные рассуждают о том, что же делать:
— Какой же он придурок! Как он меня достал. Чего теперь, валиум пить перед биологией?
— Черт, Нильсон, мы его в следующий раз опустим по полной. Прижмем к стене и забьем камнями из его уродской коллекции минералов.
Я молчу. Отличники ненавидят Палача так же сильно, как двоечники, поэтому я на биологии держусь середины и притворяюсь невидимкой.
Но в тот раз народ почувствовал запах крови. Все сговорились, что на следующем уроке никто и рта не раскроет, все будут молча пялиться на точку над головой Палача. Возможно, настоящим планом военной кампании это не назовешь, но хоть что-то, сделаем это, чтобы не перестать себя уважать. И что же дальше?
На следующем уроке Палач почти что в хорошем настроении. (Небось сожрал какого-нибудь сироту на завтрак.) Он снисходительно отпускает нечто походящее на остроты и сообщает, что на дворе весна и в воздухе витает аллергия на цветочную пыльцу.
— На какую пыльцу аллергия бывает чаще всего? — спрашивает он. — А, Линнея?
Я молчу, словно идиотка, глядя на точку над его головой.
Он обнажает клыки таким манером, какой у других мог бы сойти за улыбку.
— Ты не знаешь? Ну-ка, посмотри на меня!
Я молчу, продолжая упрямо таращиться на люстру.
Он нависает надо мной. Его хорошее настроение как ветром сдуло. Штормовое предупреждение: «Смотри на меня!»
Во рту и в глазах у меня пересохло. Вся влага в моем организме переместилась в мочевой пузырь. Но я чувствую молчаливую поддержку одноклассников и пялюсь на потолок.
Какая же я идиотка!
Палач начинает метаться по классу, тыкая пальцем в лицо всем подряд и извергая вопросы, как дракон извергает пламя. И все отвечают, кто правильно, кто нет. Они смотрят на него по-собачьи, едва сдерживая позывы сорваться и побежать в туалет. («I'll make the bastards talk!»[1] — шипит Крестный отец, играя стилетом.)
Пару минут спустя он швыряет мне в лицо новый вопрос, и я отвечаю, глядя на него по-собачьи и чувствуя, что сейчас подо мной будет мокро. Выходя из класса, чувствую на себе его взгляд, подобный лазерному прицелу, и знаю, что он никогда ничего не забывает.
В столовке я сижу совершенно одна, народ обходит мой стол за версту. Но я все же тащусь к другим.
— Черт, почему вы меня подставили? Зачем стали отвечать? — говорю я, приклеив к губам тупую улыбку.
Молчание.
— Слушай, ну он же был в хорошем настроении. У него ведь тоже есть свои чувства. Ты сама его довела.
Я просто оглохла и онемела. Не могу поверить своим ушам.
Когда слух вновь вернулся ко мне, я услышала, как они рассуждают о том, что же делать.
— Я наконец-то сделала, а вы, придурки несчастные, меня не поддержали! — крикнула я. — Хоть мы и договорились.
— А мне показалось, что ты отвечала на вопросы вместе со всеми, — сказал Нильсон, и все вышли из-за стола.
Так я снова осталась в дураках.
Палач меня возненавидел. Придурки одноклассники — тоже. Я и сама прониклась к себе ненавистью.
После этого на физре мы с Пией взяли временное освобождение и пошли прогуляться.
— Да им просто стыдно, — сказала Пия. — Чем больше они стыдятся, тем сильней на тебя наезжают.
— И что же мне делать?
Ох, Пия…
Черт, черт, черт! Как ты могла оставить меня с этими идиотами? Не могу тебе этого простить. Была б ты здесь, я бы тебя огрела сумкой с учебниками.
Теперь мой единственный собеседник — стена. Бывают дни, когда я, обхватив голову руками, утыкаюсь в колени, лишь бы не разбить башку о стенку изо всех сил.
Маркус…
Я люблю тебя вот уже три года!
Мама говорит, нужно приучить себя говорить «влюблена», а не «люблю», ведь именно это я имею в виду. Любовь — это нечто большее, неведомое соплячкам вроде меня, считает она. По большому счету нет разницы между любовью к мужчине, ребенку и матери, но я пока этого не понимаю. Влюбленность тоже может быть сильной, но продолжаться вечно она не может, иначе просто сойдешь с ума.
Именно так она и говорит, хотя не знаю, с какой стати я должна прислушиваться к ее мнению в этом вопросе. У нее у самой в жизни одни проблемы как с влюбленностью, так и с настоящей любовью, сплошной бардак. Как я уже говорила, они с папой в разводе, и осенью у нее начался разлад с Инго, моим отчимом.
Слово «влюбиться» мне не нравится. Оно как будто бы означает, что ты совершил какую-то ошибку: «вляпался» или «врезался», не говоря уже о «влип». То есть ты как бы любишь кого-то, но потом все идет наперекосяк и ты уже не любишь, а «влюблена».
Маркус — совершенно обычный парень. Впервые я увидела его на районном соревновании, когда мы учились в седьмом классе. Он метал дротики и был красив, как бог, мускулы на животе ну прямо как кубики. Одна из девчонок, тусовавшихся возле спортивной арены, взяла его футболку и, зажмурившись, зарылась в нее лицом. На этих соревнованиях я должна была прыгать в длину, потому что все обычно думают, будто люди высокого роста хорошо прыгают в длину. Ага, так и есть. Я прыгаю и в длину, и в высоту, только не могу делать это по отдельности. Я одновременно рвусь в высоту и в длину, из меня вышла бы замечательная кенгуру.
В тот день наша школа лидировала, и я превзошла себя, завоевав второе место. В финале я должна была соревноваться с девчонкой из другой школы. Надо было сделать лишь одну удачную попытку, такую же, как до этого, чтобы выиграть. Весь наш класс прилип к ограждениям и скандировал: «Лин-не-я! Лин-не-я! ЛИН-НЕ-Я!»
Ринувшись вперед, я сделала три неудачные попытки, три неудачных прыжка подряд, и уселась, глядя на свои кроссовки, под веселые крики парней из класса: «Линнея, попрыгунья ты наша!»
— Вы только посмотрите на эту попрыгунью стрекозу! — голосил маленький косоглазый придурок по имени Тобба, который едва доставал мне до пупка. Впрочем, такого роста была половина парней из нашего класса, когда мы учились в седьмом. Кажется, им это действовало на нервы. Девчонки лишь тихо хихикали.
Я так и сидела, ковыряя дырку на футболке и утешая себя фантазиями о собственных похоронах, где я выступала в роли прекрасной покойницы, а весь класс захлебывался от плача, так что слезы текли ручьем. Сами знаете, ведь все когда-то такое себе представляли.
Кто-то похлопал меня по спине. Это был Маркус. Он протянул мне мою олимпийку, брошенную кем-то в лужу. Маркус выжал ее.
— Когда я первый раз метал дротик, то попал в нашего классного руководителя, — сказал он без всякой преамбулы. — Прямо в ногу. Они прозвали меня Кротом, потому что я был толстым, маленьким да еще и почти слепым.
— Ты же не виноват, что твой классный оказался в тот момент там, куда ты метал дротик, — пробормотала я.
— Да, но он стоял у меня за спиной… Держи, повесь олимпийку на забор, и она высохнет, прежде чем ты поедешь домой, — сказал Маркус, глядя на меня. И улыбнулся.
У меня было такое чувство, будто он направил мне прямо в лицо лампу в тысячу ватт и внезапно включил ее. Я совершенно ослепла, как и всякий раз, когда он включает эту лампу. Словно бы жду, что это не ошибка, а чудо.
Он ведь мог бы ко мне и не подходить. Я и сейчас не такая уж красотка, а в тринадцать у меня был период, когда я выглядела просто ужасно: кожа жирная, вся в угрях, неправильно осветленные волосы и груди настолько маленькие, что мне казалось, будто они растут внутрь. Маркус был очень милым. Даже не знаю, понимал ли он, как помог мне своими словами. Все тут же заткнулись.
Разумеется, я до сих пор в него влюблена. Иногда он здоровается со мной и кидает пару слов, зажигая ту лампочку, но, понятное дело, питает ко мне не более теплые чувства, чем, скажем, к велосипедным стоянкам. То есть он как бы ничего не имеет против того, что они существуют, от них много пользы, но одну от другой отличить невозможно…
Моя «влюбленность» давала себе волю в фантазиях. Так бывает у всех. В моей голове все сценарии были четко рассортированы, и я в любой момент могла взять с полочки нужный.
Например, такой. Я лежу, умирая от внутренних травм (никаких внешних увечий!), потому что бросилась под автомобиль, который собирался его задавить… Он держит меня за руку и говорит хриплым голосом: «Я ни о чем не догадывался, если б я только знал…»
Или такой. Спустя десять лет мы сталкиваемся на улице в Стокгольме. Я работаю фотомоделью, живу в небольшой уютной мансарде, а он оборванец и безработный.
А вот еще один. Благодаря обстоятельствам (какое-нибудь ужасное происшествие) нам приходится все время быть вместе, работать и жить в пещере. Вдруг он понимает, какая я храбрая и умная.
Время от времени я сочиняю новую историю или освежаю декорации какой-нибудь старой. Сама знаю, что это полный бред, но все-таки это вполне безобидное хобби по сравнению с курением травки или чем-то вроде того!
К тому же это удерживает меня от глупостей в духе Бетте.
Странно, но мне было гораздо сложнее, пока Маркус был не с Сарой. Ведь тогда всякий раз, как мы сталкивались, меня с головой накрывала какая-то идиотская надежда — ощущение такое, будто вот-вот разболится живот.
Теперь мне приятно и немного грустно смотреть на них. Я прямо-таки слышу звуки скрипки на заднем плане. Черт возьми, да я просто готова броситься под машину, которая должна переехать Сару, да-да, его Сару. Это нисколько не мешает тому, что в фантазиях номер три, четыре и пять она постепенно чахнет и умирает и/или покидает Маркуса. И кто, угадайте, является, чтобы утешить его?
Он выжал мою олимпийку — понимаете, что это значит?
Конечно, мы с Пией обсуждали, что значит влюбиться. Это она начала придумывать и вспоминать всякие смешные слова, похожие на это, и всю физру мы распевали такие вот песенки:
Я влипла, я влюбилась, влимонилась, влепилась,
А ты в меня не втрескался, не втюрился, не врезался.
Наверно, это было осенью, в ноябре. Мы тогда только что поняли, как хорошо нам вместе. Казалось, мы обе ужасно рады, что нас теперь двое. Уверена, Пия чувствовала то же самое. Она всегда была одиноким волком, но не по своей воле. Она ни разу мне об этом не говорила. Однажды она назвала меня уродом. Я с удивлением вытаращилась на нее, и тогда она добродушно добавила: «В мире, где полно придурков, приятные люди воспринимаются как уроды — чисто статистически». С тех пор, желая сделать друг другу приятное, мы дразнились: «Уродка! Мутантка! Идиотка! Статистическая ошибка!» Думаю, если сегодня кто-то обзовет меня уродом, мне даже будет приятно.
Нечто неуловимое, то, что я до сих пор не могу перебороть или облечь в слова, так и ушло вместе с ней. Пия по-прежнему остается для меня живой и веселой, такой же опасной для всех парней в школе. Что касается последних, здесь она была совершенно всеядна.
Я просто-таки вижу, как она наповал сражает взрослого самца одним только взглядом, одним легким пинком, а потом, пожевав и выплюнув косточки, оставляет его в весьма потрепанном состоянии с испорченным аттестатом, потерявшим счет времени, и легкой походочкой отправляется навстречу новым приключениям, никогда не оглядываясь. Несмотря на это, все бойфренды Пии надеялись, что в один прекрасный день она к ним вернется, и случалось, рассеянно потрепав кого-то из них по подбородку, она дарила счастливцу многозначительный взгляд, которым он жил в течение многих недель.
Иногда она выбирала кого-то из выпускников.
— Я ищу образ отца! — говорила она.
Иногда могла всю ночь напролет играть в ролевые игры с шайкой четырнадцатилетних мальчишек, которые еще до рассвета успевали влюбиться в нее до безумия.
Мне даже кажется, это из-за Пии целая параллель парней стала вкачивать в себя стероиды, чтобы нарастить мускулы, которыми потом можно будет поигрывать, когда она пройдет мимо.
Другая разновидность помешательства представляла собой массовые походы парней в кино — только потому, что Пия сказала кому-то, будто питает слабость к креативным, интеллектуальным мальчикам.
Они смотрели черно-белое кино по-немецки и без субтитров, а потом, когда хотели обсудить с ней увиденное и продемонстрировать свой интеллект, Пия лишь глупо хлопала ресницами, говоря, что ничего, кроме диснеевских мультиков, отродясь не смотрела.
«Как тебе это удается?» — завистливо спросила я, когда мы узнали друг друга поближе. Пия никогда не была красоткой, правда, она и не пыталась внушить обратное ни себе, ни другим. Она была высокой, плоскогрудой, широкоплечей, тощей, а во рту у нее, казалось, красовались чуть ли не сорок восемь зубов. Одежда у нее была такая, словно она принимала в ней ванну, а потом спала. Волосы, похоже, кто-то подровнял садовым секатором. Не думаю, что Пия сулила парням сексуальные оргии, дабы привлечь их внимание. Нет, для этого были другие девчонки, которые не многого добивались своей доступностью. Так как же ей это удавалось?
«Я просто беру их под уздцы, и все!» — ответила она, наметив очередную мишень. В среднем для этого ей требовалось двенадцать минут, однажды мы засекали. Через двенадцать минут они уже бубнили что-то о свидании или барахтались на крючке, не в силах отвести от нее глаза.
Как-то раз мы пробрались на крышу корпуса, где проводились уроки химии, и лежа подсматривали через окно сверху за девчонками из выпускного класса. Вся компания была занята наведением марафета. Корча рожи, они подводили губы, поправляли прически и делали друг другу начес, поливали себя лаком для волос, мазались гелем, приводили в порядок одежду, грызли или подпиливали ногти или на худой конец подсчитывали съеденные калории. Со стороны девчонки напоминали куриный выводок, чистивший перышки. Но они отнюдь не были курицами, со многими из них мы были знакомы и знали их как совершенно нормальных и полноценных человеческих особей..
— Вот дурочки, а? — задумчиво сказала Пия, словно говорила сама с собой. — Дело не в том, как на тебя смотрят другие, а в том, куда смотришь ты сам!
— Ну же, давай, научи меня! — страстно застонала я.
— Нужно бросать взгляды, словно наживку, а потом остается только подсечь добычу. Иногда это немного напоминает японское единоборство, ну, то самое, ты знаешь, там еще борцы одеты в старые простыни. Если парни идут в атаку, ты следуешь за ними в том же направлении и используешь их собственные ресурсы, тогда рано или поздно они сами споткнутся.
— И будут лежать на полу до тех пор, пока ты не отрежешь им головы и не развесишь у себя на стене, — продолжила я. — Ты из тех женщин, которые могут заставить парней пить шампанское из твоих туфелек, хотя по тебе так сразу и не скажешь. А что за единоборство? Расскажи хотя бы, как сделать так, чтоб они пошли в атаку? Наверно, мне придется для начала разгромить их в пух и прах, прежде чем они вообще обратят на меня внимание. И что значит бросать взгляды, как наживку? Если они не смотрят на меня в ответ, то как я буду вытягивать добычу? Мне что, покрепче хватать их за причинное место и тащить в какой-нибудь укромный уголок? Не сомневаюсь, Бетте именно так и поступает! Да я не могу даже говорить с ними, не заикаясь, не знаю, что делать с руками и ногами. Скажи, как быть тем, у кого руки трясутся и потеют, а кожа идет красными пятнами.
— Я работаю над тем, чтобы они пили шампанское из моих кроссовок, — сказала Пия, улыбнувшись своей огуречной улыбочкой. (Звучит смешно, но эта улыбка и вправду была красивой и даже немного загадочной.)
— А моя мама могла бы заставить их пить шампанское из своих резиновых сапог. При этом она пускает в ход крайне скромный арсенал, здесь я перед ней преклоняюсь! Томно взмахнет ресницами, слегка вздохнет — и дело в шляпе. Все мужики валяются кверху лапками. Особенно папа, хотя уж он-то мог бы привыкнуть. Вьется вокруг нее, словно измученный мартовский кот, напрочь потерявший рассудок.
Внезапно Пия погрустнела. Ее родители развелись совсем недавно.
В ее голосе звучали нотки раздражения и злобы, когда она говорила о «мужиках» — да-да, о них, родимых, так сказать, о мужчинах. Обычно так говорят про мусор: он есть, без него никуда, но радости в этом мало.
Я хотела немного приободрить ее.
— В одном английском журнале я читала, что губы должны быть влажными, а ноздри — нежно трепетать, а еще надо все время смотреть на нижнюю губу мужчины, полуприкрыв глаза, — сказала я. — Я уже пробовала на прошлой школьной дискотеке. Но парни меня за версту обходили. Как думаешь, почему?
— Наверняка ты все перепутала. Ноздри были влажными, а губы, наоборот, трепетали, — сказала Пия. — А может быть, они видели только девчонку, которая пускала слюни и, пыхтя, косила глазами. Скажи спасибо, что они не вызвали психиатрическую «неотложку» и не отправили тебя в желтый дом!
Солнце вышло из-за туч, Пия снова была в приподнятом настроении.
— Будешь у меня в подмастерьях! Вляпалась, вонзилась, втрескалась, влюбилась!