Ромашкин Александр Мемуары

Александр Вальпургиевич Ромашкин

Мемуары

Я - из Кронштадта (глава первая, в которой рассказывается о полной опасностей и приключений судьбе моего родителя, о том, как он познакомился со своей будущей супругой, и об их совместном путешествии через всю Европу)

Батюшку моего звали Вальпургий Порфирьевич Ромашкин. Затрудняюсь сказать, как было допущено, что ему дали при крещении имя, которого нет в святцах, но доподлинно известна причина столь необычного наречения моего родителя: он появился на свет аккурат в годовщину вальпургиевой ночи. Дед мой Порфирий Степанович был матросом российского императорского флота в третьем поколении, и о крещении отца сохранилась следующая легенда: дед пригласил в крестные отцы своего первенца боцмана Настегаева, известного на всей Балтике балагура, картежника и матершинника. Этот весельчак бросил моего будущего родителя в купель со святой водой с криками: "Плыви, сученок!". Младенец забарахтался в воде

- и впрямь поплыл, а Настегаев тут же получил от попа серебряным крестом по лбу за употребление непристойных выражений в храме божьем. Боцман не сдержался и оттолкнул обидчика - тот побежал за подмогой и завязалась жестокая драка один против пятерых, которая закончилась тем, что Настегаева завернули в рясу, как в смирительную рубашку, и долго били канделябрами по пояснице. Затем под вопли обезумевших от всей этой шумной суеты малюток и под заунывные причитания крестных матерей обряд был продолжен. Но планида моего отца была предопределена: всю последующую жизнь судьба-индейка безжалостно забрасывала его в эпицентр всевозможных потасовок, восстаний, войн и революций. Этот зловеще-игривый рок передался по наследству и мне.

Мой отец с младых ногтей служил верой и правдой Государю Императору Всея Руси, Малороссии и Чухонии (кажется, так звучал официальный титул держателя престола). Русско-японская война застала его матросом на канонерской лодке "Кореец" в дальневосточном порту Чемульпо. Ему тогда едва минуло восемнадцать. Команда канонерки называла его ласково "Валик". Про "Кореец" нужно сказать особо. Благодаря популярной песне все знают про крейсер "Варяг", но мало кому известно о том, что в неравном бою с японцами "Варяг" был в паре с "Корейцем".

По рассказу отца, события развивались следующим образом: 27 января 1904 года (эту дату я назубок знаю с детства) капитан "Корейца" построил на верхней палубе команду и зачитал полученное от японского адмирала послание о начале военных действий. Да, мой отец был одним из первых, кто узнал о начале русско-японской войны! В столице об этом узнали только через две недели: столько тогда шло сообщение от Порт-Артура до Санкт-Петербурга - и этом в нашем, двадцатом веке!

Российским кораблям был предъявлен ультиматум выйти в открытое море и сдаться. Но русские решили иначе: они вышли за пределы рейда и приняли неравный бой против шести крейсеров и восьми миноносцев японцев. После ожесточенного часового боя "Варяг" лишился почти всей артиллерии, получил пробоину ниже ватерлинии и потерял вместе с "Корейцем" двести матросов. Но и врагу досталось: наши моряки потопили крейсер "Такачихо" и миноносец, а также серьезно повредили крейсер "Асама". После часового обмена снарядами русские корабли вернулись на рейд. Командиры отправили раненых на французский крейсер "Паскаль" и приказали открыть кингстоны.

Среди раненых оказался и мой отец - он был контужен в голову. "Паскаль" двинулся в Марсель с заходом в Гонконг, Бомбей, Кейптаун и Гибралтар, но почти все путешествие отец пролежал без сознания. Он очнулся лишь при подплытии к Гибралтарской скале и, приняв пролив за широкую реку, решил, что Харон уже везет его через Стикс. В Гибралтаре французы высадили русских. Отца и других раненых должен был забрать пароход "Малайя", но он по какой-то причине запаздывал на неделю.

Эта недельная задержка оказалась для отца роковой. Не знаю, откуда, но узнал романтическую историю про сигаретчицу Кармен и солдата Хозе, и ему нестерпимо захотелось побывать в Севилье, где произошла эта драма, и сходить на бой быков. Как бы то ни было, он выпросил у командира "отпуск по ранению" и отправился на три дня на попутных бричках в Севилью.

Как гласит старинная испанская поговорка, "Кто не видел Севилью, тот не видел маравилью", то бишь чудо. И это чудо произошло в сказочном городе с юным русским моряком: на набережной Гвадалквивира, перед входом на арену для корриды, на том месте, где безумно влюбленный Хозе зарезал несчастную Кармен, папа Валик увидел ослепительной красоты смуглянку, продававшую "сигарильос" (кстати, с конца пятидесятых годов на этом месте стоит бронзовый памятник Кармен в натуральную величину). Отец влюбился в мою будущую мать с первого взгляда. Он подошел к ней покачивающейся походочкой, лихо заломил бескозырку и с уверенностью представителя великой страны, язык которой должны понимать все, спросил ее по-русски: "Тебя зовут Кармен?" Каким-то образом испанка поняла его вопрос и, переспросив для приличия - "Como?", - призналась, что ее зовут Карменсита.

Опьяневший от такой волшебной встречи Валик тут же купил у Карменситы на половину своего годового жалования весь сигаретный лоток, выбросил его в реку и пригласил девушку на корриду. Она, смеясь, согласилась. И тут опять вмешался рок: на корриде папаша был сильно озадачен и никак не мог понять, что происходит, потому как он думал, что "бой быков" - это когда дерутся два быка. А тут быку втыкают в загривок пики, но делают это весьма неумело, и бык никак не может сдохнуть. И почему в загривок? "В глаз коли, в глаз!" - орал что есть мочи Валик, но и пикадоры, и матадор делали вид, что не понимают "великого и могучего". Тогда русский матрос бесстрашно выбежал на ринг и с криком "уйди, я сам!" изловчился и воткнул кортик в левый глаз быку. Бык рухнул на песок и придавил ошалевшему матадору ногу. Публика неистовствовала от восторга! Тут же на ринг выбежала толпа, и русского укротителя быков три раза пронесли на руках по кругу под звуки вовремя очнувшегося духового оркестра, а трибуны запестрели белыми платочками в знак высшего одобрения.

Кончилось это, тем не менее, печально: при выходе со стадиона Валика арестовала полиция, и его посадили в тюрьму для выяснения обстоятельств происшествия. Весь комизм ситуации состоял в том, что папа был не в зуб ногой по-гишпански, а местные жандармы не могли найти во всем городе человека, который говорил бы по-русски. Семь дней они пытались объясняться на пальцах, а потом испанцы опустили руки... или не захотели связываться с великой северной империей. Как бы то ни было, папашу отпустили с миром.

У выхода из кутузки его поджидала очаровательная Карменсита - он просто взял ее за руку и сказал "пошли!" Не знаю, появился бы я на свет, если бы она знала, что идти придется через всю Европу в холодную Россию, но она пошла без вопросов, а когда через три дня наконец спросила, куда русский матрос ее ведет, поворачивать назад было поздно: она без памяти влюбилась в этого рослого белокурого парня со светлой душой.

Ровно тридцать дней они пробирались через всю Европу. Можете представить себе удивление жителей какого-будь Шварцваальда, которые никогда не видели моря, когда на окраине их горной деревушки появлялся русский моряк. Шествие моих родителей по Европе было поистине триумфальным:

чтобы посмотреть на эту экзотическую пару, собирались целые толпы крестьян. От деревни до деревни, от города до города их услужливо подвозили на повозках и даже собирали деньги на поезд в тех местах, где он был (карта европейских железных дорог состояла тогда из отдельных разрозненных линий). Не обошлось и без курьезов: когда жители одной протестантской деревушки узнали полное имя моего папаши, они чуть было не подняли его на вилы. Пришлось спасаться бегством. С той поры папа особенно полюбил свое прозвище "Валик".

Валик торопился, ведь в случае длительной задержки его могли счесть дезертиром - тогда это слово было еще позорным. Его старание было вознаграждено: он прибыл в Санкт-Петербург на день раньше остальной команды, которая добиралась поездом от Одессы, и встречал своих боевых товарищей на Николаевском вокзале. Прямо от вокзала моряки прошли торжественным маршем по Невскому проспекту, на всем протяжении которого их приветствовали бурной овацией. В тот же день в Зимнем дворце героям был дан обед. После обеда Николай Второй обошел фронт выстроившихся команд "Варяга" и "Корейца" и каждого лично поблагодарил за верность Отчизне. А в память об этой встрече морякам разрешили взять с собой серебряные приборы с царского стола.

Из-за нехватки сведений о жизни моих родителей я вынужден ускорить повествование: в конце апреля родители обвенчались, в середине мая русская эскадра была разгромлена в Цусимском проливе, в начале сентября

- подписан Портсмутский мирный договор, а через год после этого, 2 сентября 1906 года, родился я.

Революционный экстаз (глава вторая, в которой рассказывается о

вычеркнутом из истории капитане "Авроры", погоне за Керенским и охране

Ленина) От батюшки, Вальпургия Порфирьевича Ромашкина, я унаследовал славянскую внешность - прямые и мягкие русые волосы и голубые глаза (с возрастом они сперва посерели, а потом позеленели), а также высокий рост (по тем, доакселератским временам) и напевность интонаций, а от матушки, Кармен Ана Алонсо, - южный темперамент и зажигательный иберийский характер. Что и говорить, смесь вышла гремучая.

По потешному семейному преданию, я родился без рубашки, но с эрекцией.

Еще не научившись ходить, я, ползая на четвереньках, приставал к кухаркиной дочке, а целоваться научился раньше, чем говорить. К моменту поступления в гимназию на нашей улице не оставалось ни одной моей ровесницы, которой бы я не задрал мимоходом подол. В гимназии я не проучился и трех лет: меня исключили за то, что я перочинным ножиком вырезал на парте обнаженную женщину с подписью "Иха де пута" ("сукина дочь") - это выражение я почерпнул от матушки, когда она ругалась на соседку. Да, в старорежимные времена за такое исключали из школы, слава Богу, не с "белым билетом". Вернувшийся из плавания батюшка задал мне капитальную порку, а после отдал меня на флот - "набираться ума".

Так я стал юнгой на крейсере "Аврора". В ту пору мне было десять лет, а на дворе стоял суровый 1916 год - разгар войны с германцем. "Аврора" патрулировала акваторию Финского залива. До активных боевых действий крейсер не допускали по одной простой причине: его капитан был обрусевшим немцем. Про капитана "Авроры" здесь нужно сказать особо, потому что ни в одном из архивов вы не найдете про него никаких сведений. Сразу после революции наш капитан таинственно исчез, а затем на протяжении десятилетий чекисты методично истребляли любую о нем информацию, начиная с земских записей о рождении и заканчивая приказами адмиралтейства о награждении и повышении по службе. К концу тридцатых годов была к тому же расстреляна вся бывшая команда "Авроры", и легендарный крейсер превратился по сути в корабль-призрак, "летучий голландец" революции без командиров и команды. Причина была самой простой: большевиков не устраивало то, что судьбоносная команда "пли!", положившая начало революции, прозвучала из уст немца.

Звали капитана Марк Оттович Фокке. Когда началась первая мировая война, он сменил фамилию на Фокин. С виду в капитане Фокине не было ничего немецкого, не говоря о том, что он говорил на чистейшем русском языке.

Единственной чертой, выдававшей его истинную национальность, была фантастическая педантичность. По "Авроре" можно было сверять часы, и я думаю, именно поэтому большевики доверили крейсеру роковой выстрел. Но не только поэтому, конечно: командир "Авроры" после февральской революции стал открыто симпатизировать большевикам, выступавшим за прекращение войны с его исторической родиной.

Ко мне капитан относился как к своему родному сыну. Все свое свободное время он посвящал моему образованию. К одиннадцати годам я вполне овладел грамотным письмом и арифметкой, а также в совершенстве познал немецкий язык: капитан в целях образования говорил со мной исключительно по-немецки. Учил он меня и военной науке.

Однажды поздним осенним вечером капитан приказал мне подойти к носовому орудию. После команды "заряжай" последовали распоряжения по наводке. Я отнесся к этому как к очередной учебе, но все же удивился, когда, выполнив команды по углам наведения, увидел в окуляре орудийного прицела фронтон Зимнего дворца. Далее последовала команда "Огонь", которую я выполнил совершенно автоматически, и лишь после этого с ужасом осознал, куда именно выстрелил. Когда у меня отложило уши, я услышал радостные вопли матросов и далекие ружейные выстрелы.

Сразу вслед за этим поступил приказ спустить на воду шлюпку, и отряд матросов во главе с капитаном причалил к набережной Невы у Зимнего.

"Гляди, гляди, чего ты, шельмец натворил!" - сказал мне матрос Степанцов, показывая пальцем на хрустящие под ногами осколки стекол, выбитых из окон Эрмитажа взрывной волной. (С легкой руки большевистских истроков в анналы вошла версия о холостом залпе, но я как очевидец утверждаю, что на Авроре не было учебных снарядов, да и к чему они на боевом корабле?!). Я ничего не понимал. Казалось, мир сошел с ума. Зачем мне приказали стрелять по дворцу? Кто и в кого палит из ружей? Отчего капитан и матросы так возбуждены? Никто не объяснял мне значения происходящих событий - по серьезным лицам взрослых я чувствовал только, что случилось нечто важное.

На дворцовой площади царила суета. Сновали обвязанные пулеметными лентами моряки и бородатые люди в кожанках. (Ниже вы можете увидеть американскую фотографию штурма Зимнего. Как говорится, комментарии излишни. Я уже молчу о том, что на этом фото солдаты почему-то одеты в противогазы - выдумка, достойная самого Мюнхаузена!). У входа во дворец толпилась очередь: двери не могли пропустить внутрь сразу всех желающих.

Наш капитан быстро сообразил, что к чему, и мы проникли во дворец с северной стороны, выбив окно на первом этаже и приставив к нему подыскавшуюся широкую доску. В северном крыле Зимнего, куда мы попали, был полный мрак, и нам приходилось пробираться буквально наощупь. В добавок ко всему, мы заплутали в многочисленных залах и добрались до эпицентра событий только через час, когда все уже было кончено: женский охранный батальон без боя сложил оружие, а временное правительство, лучше повстанцев ориентировавшееся во входах и выходах из дворца, благополучно смылось.

На лицах восставших было написано уныние: большинство пребывало в уверенности, что переворот не удался, поскольку председателя Временного правительства и его главных министров арестовать не удалось. Стайки солдат и матросов из пяти-десяти человек отчаянно носились по всему дворцу, яростно хлопая тяжелыми дверьми, в поисках Керенского, но всем уже было ясно, что их усилия тщетны. Неожиданно пронесся слух, будто Керенский бежал из дворца в "авто", переодевшись в женское платье.

Возбужденные красногвардейцы ломанулись на выход: перед дворцом стоял грузовой "Паккард" Военревкома - в его открытый кузов набилось стоймя человек сорок. Под крики "Гони, пристрелю!" перепуганный водитель бешено рванул с места - человек десять посыпалось на мостовую, как картошка. Я еле удержался, схватившись за винтовку кряжистого солдата.

Когда выехали на Невский, оказалось, что никто не знает направления поиска. Одни кричали, что Керенский дал деру в Финляндию, другие - в Москву, третьи - в Псков. Стали биться об заклад. Наконец, одному рослому матросу эта бодяга надоела и он, засунув в нос по щепотке белого порошка, объявил, что берет командование на себя, а кто будет возражать, того "порешит и баста". Это был легендарный матрос Железняк. "Слушай мой приказ номер один! - заорал он зычным сиплым голосом. - Едем на еродром за еропланом и летим в Выборг". Речь накокаиненного матроса произвела на крестьянского вида солдат благоприятное впечатление: все, как один, возбужденно загудели в предвкушении воздушных приключений, а те, кто ратовал за финский след, стали требовать себе в награду марафета.

На аэродроме Железняк в два счета эксроприировал "этажерку", а солдаты привели под багинетами очумевшего со сна дежурного пилота. И тут нашу команду постигло разочарование: пилот категорически отказался брать с собой больше одного человека. "В крайнем случае - полтора", - покосился он на меня, когда солдаты обрушили на него шквал матюков. С трудом угомонив разбушевавшихся крестьян в шинелях, Железняк забросил меня на заднее сидение, уселся сам, и мы воспарили. По тем временам это было почти то же самое, что сейчас слетать в космос. Но не буду описывать своих ощущений от полета: в лучшем случае они вызовут лишь ироническую улыбку у искушенных технической революцией современников.

Когда мы подлетели к Выборгу, оказалось, что нам некуда сесть: аэродрома там, естественно, не было, а поле было слишком неровным. Железняк показал пилоту на тускло отсвечивающее в первых лучах слабого рассветного солнца небольшое заледенелое озерцо. Пилот изобразил пальцами, что лед, должно быть, слишком тонкий, но Железняк воткнул ему под ребро дуло "маузера", и тот, перекрестившись, повел самолет на посадку. Лед и впрямь оказался толщиной всего в несколько дюймов, и пока аэроплан катился по его зеркальной поверхности, он трещал, но держал, а стоило грузной машине остановиться у берега - со страшным хрустом просел и обвалился. Шасси и полфюзеляжа ушли под лед, а фанерные крылья легли на потрескавшиеся ледяные пласты. Пропеллер, вращаясь по инерции, поднял сомн мелких брызг, которые тут же расцветились маленькой радугой.

Завороженный дивным зрелищем, Железняк нюхнул изрядную дозу порошка и задумчиво произнес: "Революция - это экстаз". - "Все отлично! Не потонем

- он ведь деревянный!" - облегченно рассмеялся пилот. Лишь только много лет спустя я осознал всю метафоричность этой ситуации: революционный экстаз опьяневших от свободы масс, нахлынувший на деревенско-деревянную непотопляемую Русь.

Выбравшись по крыльям аэроплана на лед и прыжками добравшись до берега, мы вскоре отыскали дорогу из Петрограда в Выборг и, разведя на обочине костер для обогрева промокших ног, устроили революционный пост. Но все было напрасно: за день через нас проехало лишь несколько крестьянских подвод и всего один автомобиль. С автомобилем вышел конфуз: в нем вместе с мужем-инженером (инженер по тем временам был большим человеком) ехала молоденькая дамочка, которую Железняк отказывался пропускать, пока она перед ним не разоблачится и не докажет, что она не "мужеского полу". Муж устроил скандал, грозясь пожаловаться "самому Керенскому". Вдоволь насмеявшись над "техническим прислужником буржуазии", Железняк объяснил наивной парочке суть текущего момента и, дернув девушку для проверки пару раз за волосы, экспроприировал автомобиль.

На обратном пути в Петроград мы от нечего делать травили анекдоты про царя и все трое так сдружились, что Железняк тут же зачислил меня и пилота в свой особый отряд Красной Гвардии (да-да, Красной Армии еще не было и в помине, а гвардия уже была - ее создали специально для восстания). Прибыв в штаб революции в Смольный, мы узнали, что Керенского в Зимнем не было - он находился в Гатчине, где его успешно арестовали без нашего участия. Через пять дней после ареста ему удалось бежать, переодевшись в матроса. Он отправился в Москву, где все еще сопротивлялись засевшие в Кремле кадеты, но пока он добрался до Белокаменной, сопротивление было подавлено. Керенскому ничего не оставалось делать, как бежать на автомобиле британской военной миссии в Финляндию, а оттуда - в Англию. Когда он прибыл оттуда в Париж, русская эмиграция уже была полна слухами, будто он бежал в Англию в женском платье, и за глаза его прозвали Александрой Федоровной. Это прозвище его преследовало и в Австралии, куда он уехал с женой-австралийкой, и в Нью-Йорке, где он умер в возрасте 86 лет в тот год, когда "все прогрессивное человечество" праздновало столетний юбилей

-Ленина.

Но вернусь к тем памятным событиям. Меня закружил мятежный вихрь истории: послереволюционная неделя была очень горячей. Первым декретом нового правительства был не "декрет о земле", как принято считать, а распоряжение о временном, но повсеместном закрытии газет. Ленин был истинным гением революции: он прекрасно понимал, что победа может быть бескровно обеспечена, если с самого начала взять в свои руки рычаги информации. Почту, телеграф, телефон - захватить, а враждебные газеты - закрыть. Все гениальное - просто. Даже в столице бОльшая часть обывателей узнала о революции только после нового года, что уж говорить о провинции! Вместе с тем, сразу же были разосланы революционные депеши за рубеж, в надежде на то, что "более многочисленный и сознательный" рабочий класс западных стран поддержит российский пролетариат. Ни о каком массовом сопротивлении восстанию в таких условиях информационной блокады не могло идти и речи, этим и объясняется "триумфальное шествие революции".

Таким образом, на следующий день после восстания мы разъезжали с Железняком по городу, опечатывая типографии, а потом еще два дня проверяли сохранность печатей. Работающие печатные станки тут же разбивались заранее заготовленным стальным молотом. Затем, 29 октября по старому стилю, нас бросили на подавление кадетского восстания, а на следующий день мы схлестнулись с казаками. И пошло-поехало... Спали по четыре часа в сутки, а все остальное время посвящали борьбе за светлое будущее.

5 января 18-го года наш отряд выслали на охрану Учредительного собрания.

Большевики тогда были настроены довольно мирно: не было еще ни эсеровского террора, ни убийства Урицкого, ни покушения на Ленина...

Задание у нас было одно: следить за порядком и охранять депутатов Учредиловки. Поначалу у нас и впрямь было благодушное настроение, но к вечеру оно начало портиться по той простой причине, что у нас закончились харчи. Собирались-то мы на несколько часов, а торчать там пришлось с утра до вечера. К тому же, у нашего командира как на грех вышел весь марафет, и он был на грани ломки. Естественно, караул устал... Если бы разгон Учредительного собрания планировался заранее, его бы сразу разогнали. Но все вышло экспромтом: раздраженный бесконечной болтовней депутатов Железняк в шутку обнажил гранату, а слабонервные интеллигенты с переляку разбежались. Вот вам и вся история.

Отдельно хочу рассказать о своей встрече с Владимиром Ильичем. Произошло это в начале марта. Немцы подходили к Питеру, и правительству пришлось срочно эвакуироваться в Первопрестольную. Отряду Железняка было поручено охранять совнаркомовский эшелон. Только мы отъехали, командир послал меня отнести чай и постельное белье Ленину. Под его кабинет было выделено целое купе, а в соседнем, спальном купе, ехали Надежда Константиновна и Мария Ильинична.

Когда я зашел в купе-кабинет Ленина, Владимир Ильич просматривал телеграфные ленты. Он машинально поблагодарил меня, а потом поднял глаза и несколько удивился, увидев перед собой мальца в матросской форме, с тяжелой гранатой за поясом.

- А скажи, 'юбезный, сколько годков тебе будет? - спросил он, хитро прищурившись.

Я в ту пору неизменно прибавлял себе минимум три года и, не поведя бровью, нагло соврал вождю:

- Пятнадцать!

- Пятнадцати'етний капитан, значит, - усмехнулся он в усы. - А скажи-ка мне, б'атец, что, по-твоему, есть 'еволюция?

Никогда раньше я не задумывался над этим сложным вопросом, но ответ не замедлил себя ждать:

- Революция - это экстаз! - выпалил я.

Ильич внимательно посмотрел на меня, на секунду нахмурился, как бы прислушиваясь к сокровенным внутренним мыслям, и неожиданно зашелся диким хохотом.

- 'еволюция - это экстаз! - хохотал он, хлопая себя по коленкам. Надюша, Маняша, быст'ее сюда! - застучал он в стенку, в припадке смеха суча ногами, как ребенок.

Прибежали заспанные перепуганные женщины.

- Так что такое 'еволюция, батенька? - переспросил меня Ильич в их присутствии.

- Революция - это экстаз! - исправно доложил я.

Теперь уже все трое безудержно хохотали вповалку. Зашел Бонч-Бруевич с телефонограммой - и опять Ильич задал мне тот же вопрос. Но личный секретарь вождя был настроен серьезно.

- Ну, 'адно, давайте, что у вас там? - вытерев слезы, Ленин принял сообщение. - Однако, - посерьезнел он. - Немцы т'ебуют за Пет'ог'ад Мало'оссию. Мало'оссия - наши зак'ома, - стал вслух размышлять он, - а Пет'ог'ад... Пет'ог'ад - колыбель 'еволюции. Какой же экстаз без колыбели, а? - испытующе посмотрел он на женщин.

Женщины закивали в знак согласия.

- Не отдадим колыбель, - решительно заявил Ильич секретарю. - Пусть Т'оцкий немцам так и пе'едаст!

Таким образом, судьба Украины была решена. Не обошлось в поезде и без ЧП: молодой горячий кавказец Коба изнасиловал в тамбуре малолетнюю дочь видного партийца Аллилуева. Когда об этом узнал папаша, дело дошло до драки. Но сцепившихся товарищей по партии быстро разняли и повели на разборку к Старику (так называли Ленина его ближайшие соратники). Ильич, даже не выслушав до конца, махнул рукой: мол, нашли проблему.

Пристыженный Иосиф тут же сделал официальное предложение обиженной им девушке и сам же зарегистрировал брак своей наркомовской властью.

Неизвестно откуда, будто из-под земли, появился грузинский коньяк, и остальную часть пути члены Совнаркома и ВЦИК праздновали это радостное событие.

Как я не стал приемным сыном Ленина (глава третья, повествующая о моей

жизни в Кремле, о слепой дочери цадика и о пробуждении в Надежде

Константиновне материнских чувств) Когда правительственный эшелон прибыл из Петрограда в Москву, меня зачислили в охрану Кремля. С первого же дня я попал под опеку Надежды Константиновны. Каждый свободный от нарядов вечер я проводил в ее компании за чашкой чая с брусничным вареньем. Частенько к нам присоединялась Мария Ильинична, а иногда - и сам Ленин. С работы он обычно приходил запоздно и невероятно утомленный, но даже за ужином не позволял себе расслабляться и просматривал немецкие газеты, в единственном экземпляре доставлявшиеся к нему по каким-то секретным каналам. Поначалу он на меня не обращал ни малейшего внимания, но когда случайно узнал, что я понимаю по-немецки, живо заинтересовался моей персоной, и с того самого дня общался со мной исключительно на языке своих предков. (Кстати, именно Ленин нарек меня Алексромой: он обожал давать друзьям и соратникам прозвища). Ильич не уставал сетовать на то, что молодые члены Совнаркома не знают иностранных языков, и на полном серьезе уговаривал меня организовать в Кремле курсы немецкого и испанского языков. "Но не в'емя, не в'емя", - быстро спохватывался он.

Весна и лето восемнадцатого года выдались поистине горячими. Вот лишь краткое перечисление основных событий: в апреле восстали московские анархисты, в первой декаде мая стали требовать хлеба колпинские рабочие, в конце того же месяца при поддержке эсеров против большевиков выступили чехи, в июле безумный чекист Яков Блюмкин по наущению левых эсеров застрелил германского посла Мирбаха, примерно в то же время правительство подверглось нападкам со стороны Максима Горького (его оппозиционную "Новую жизнь" пришлось закрыть), в двадцатых числах августа после зверского убийства министра Сибирского правительства Новоселова разразился кризис власти за Уралом, а 30 августа на заводе Михельсона было совершено покушение на Ленина.

О последнем событии надо сказать особо. В этом деле столь много белых пятен и несуразностей, что вряд ли оно будет когда-либо расследовано до конца. Начать хотя бы с того, что покушение было совершено именно в тот день, когда Дзержинский отбыл в Петроград расследовать убийство председателя тамошней ЧК Урицкого. Далее, никто не видел, кто стрелял, но несколько человек успели заметить высунувшуюся из толпы женскую руку с револьвером (по отдельным показаниям - с любимым оружием эсеров "браунингом"). В-третьих, подозреваемую в убийстве женщину схватили отнюдь не на месте преступления, как принято считать, а на порядочном расстоянии от него.

Произошло это так: когда после митинга на заводе Михельсона Ленин в десять часов вечера вышел во двор гранатного цеха и подходил к автомобилю, из толпы в него три раза выстрелили. Глава правительства упал лицом вниз, а толпа бросилась врассыпную: большинство испугались, что их заподозрят в соучастии. Однако комиссар пятой Московской пехотной дивизии Батулин не растерялся и бросился отлавливать свидетелей. Когда он уже отчаялся кого-либо догнать, то увидел на Серпуховке странную женщину с зонтом и портфелем в руке, державшуюся за дерево. Батулин подбежал к ней и спросил, что она там делает, и получил крайне подозрительный ответ: "Это сделала не я". Он тут же схватил злодейку за волосы и оттащил в военкомат Замоскворецкого района, где уже через час ее допросил председатель Московского ревтрибунала Дьяконов.

Первоначально допрашиваемая назвалась "Фейгой", что на идише значит "фиалка". Потом она назвала себя Фаней Каплан, что означает "жрец", но уже по-польски. Когда стали проверять ее личность, то выяснилось, что настоящее имя подозреваемой - Дора Ройдман. Она родилась в 1890-м году в семье волынского цадика-кабаллиста Нохима Ройдмана из династии Нохума Чернобыльского. В начале века Ройдманы переехали в Киев, где Дора совсем еще подростком вступила в террористическую организацию. В 16 лет после случайного взрыва бомбы на конспиративной квартире ее арестовали и приговорили к смертной казни. Однако генерал-губернатор заменил "вышку" на вечные каторжные работы. Срок она отбывала в Забайкалье, в крохотной Мальцевской тюрьме всего на 30 человек. Начальник тюрьмы был по словам арестантов "человек не злой и стесняющийся". Весной 1917 года ее освободили по амнистии.

На первом же допросе Дора призналась в том, что именно она застрелила Ленина, но, я думаю, она это сделала только для того, чтобы поиздеваться над чекистами, потому что... была совершенно слепой! Зрение у нее катастрофически ухудшилось сразу после контузии от взрыва бомбы, а вынесение смертного приговора так подействовало на ее нервную систему, что она полностью ослепла. После освобождения лечилась в Харькове и в Крыму, но безрезультатно. Летом 18-го года она приехала в Москву и поселилась у подруги - бывшей политкаторжанки в Замоскворечье, недалеко от того места, где ее арестовали. Сильное нервное расстройство и слепота сделали ее настолько беспомощной, что она редко выходила из дома без подруги. Именно поэтому она и держалась за дерево в тот роковой вечер!

Но чекистов мало волновало доказательство вины, раз признание было получено. Утром следующего дня Дору привезли в кремлевскую тюрьму для особо опасных преступников, находившуюся в Кавалерском корпусе. К тому времени там уже сидели видный теоретик террора Мария Спиридонова, английский шпион Локкарт и герой первой мировой войны генерал Брусилов.

Через сутки после первого допроса, еще до возвращения Дзержинского из Питера, Дору Ройдман расстреляли, а труп сожгли. И лишь 3 сентября, через три дня, оформили официальное решение о ее казни. Очень темная история.

Как бы то ни было, после покушения Ленин сильно изменился. До той поры он избегал слов с трудно произносимыми звуками, но теперь его любимой репликой стало неповоротливое "'асст'е'ять". Именно тогда официальной политикой партии был провозглашен "красный террор". В ответ на неудавшееся покушение было незамедлительно расстреляно 14 тысяч (!) человек.

Жизнь в Кремле становилась все более невыносимой. Ильич стал зол и раздражителен, а Надежда Константиновна - то изливала на меня нежные чувства, называя "Сашенькой", отчего меня кидало в мелкую нервную дрожь, то хмурилась и дулась без всякого повода. Я стал заподазривать неладное, и самые худшие мои подозрения оправдались: в один из осенних вечеров я случайно подслушал под дверью ленинских апартаментов разговор Надежды Константиновны с Ильичем, в котором она уговаривала его усыновить меня.

Бедная женщина после покушения на мужа стала неизбывно мечтать о наследнике. К моей радости, на все ее горячие тирады Ильич отвечал неопределенным односложным мычанием: после ранения он стал чрезвычайно замкнут, и из велеречивого трибуна, которым он оставался и в домашнем кругу, превратился в непробиваемого молчальника. Когда я узнал о планах Крупской, то срочно стал готовиться к побегу из Кремля. Меня не устраивала роль послушного сыночка, когда вокруг все кипело и бурлило. Я рвался в бой, и честно признаюсь - мне было в сущности все равно, на чьей стороне, лишь бы скакать на горячем вороном коне впереди войска с шашкой в одной руке и с маузером в другой. Что еще нужно для счастья 12-летнему мальчишке!

До побега дело не дошло: судьба помогла мне вырваться из-под сановной опеки. Следствие по делу покушения на Ленина показало, что у него практически не было охраны: когда в него стреляли, рядом с ним находился только водитель Гиль. Дзержинский принялся за реорганизацию охраны высших деятелей правительства и всего Кремля. Оберегать вождей поставили опытных чекистов, а территорию Кремля отдали под охрану отборной курсантской роте в подчинении самого Железного Феликса. К моему счастью, я не попадал ни в одну из категорий: для опытного чекиста я был слишком мал, а для курсанта - не по годам подкован. Как бы то ни было, когда я в очередной раз зашел к Ильичу на чай с сушками и застал там Троцкого в компании жены и сестры вождя, я стал просить самого Главнокомандующего о направлении меня в действующую армию комиссаром. Надо заметить, что Троцкий, будучи жестким командиром и сторонником самых радикальных методов ведения войны, в быту отличался мягкими манерами, причем он никогда не подстраивался под собеседника и со всеми общался предельно интеллигентно. Заметив косые взгляды Надежды Константиновны, Лев Давидович элегантно протер пенсне, мило улыбнулся и спросил:

- А в какой дивизии вы хотите комиссарить, позвольте узнать?

Я чуть было не выпалил "в первой!", но вовремя прикусил язык, решив, что это будет нескромно, и сказал, не моргнув глазом:

- Во второй.

- Во второй Николаевской стрелковой уже есть комиссар, - рассмеялся он.

- Митя Фурман. Но если вы согласны на должность помощника комиссара...

Красные университеты, восточный факультет (глава четвертая,

повествующая о психической контратаке, об отважной девушке Зухре, о

моем насильственном возвращении в Кремль, о выступлении Ленина перед

ранеными бойцами и о том, как Крупская подшутила над Сталиным) Когда председатель Реввоенсовета предложил мне отправиться на восточный фронт в должности помощника комиссара дивизии, я не заставил себя долго уговаривать. В то время все происходило с предельной быстротой: уже на следующий день я получил огромную, не по размеру, кожанку, хромовые сапоги, портупею, планшет и маузер. Это был почти предел мечтаний! Я говорю "почти", потому что предела моим мечтаниям не было. Мария Ильинична напекла мне на дорогу пирожков с капустой, и через неделю я уже прибыл в штаб второй дивизии (в апреле 19-го она была переименована в 25-ю) в город Николаевск Саратовской губернии. Командиром этой дивизии был только что назначен В.И. Чапаев. Уже тогда про него ходили легенды - шутка ли: кавалер четырех Георгиевских крестов! Летом 18-го года учился в академии Генштаба, но сбежал на фронт. Должно быть, от этого и пошло легендарное выражение "мы академий не кончали", хотя правильнее бы было сказать "не заканчивали".

Про Чапаева и Фурманова я говорить не рискну: боюсь дать повод для новых анекдотов. Скажу только, что и былинный "Чапаев" Фурманова, и пасквильный "Чапаев и Пустота" Пелевина имеют мало отношения к действительности. И Митя, и Витя - люди склонные к мистификации.

Интересно другое: когда Фурманов в 1923 году написал свою книгу про Чапаева, она была воспринята как авангардное произведение и ее главный герой был возведен в культ. Этот культ был подогрет фильмом братьев Васильевых и поддерживался на протяжении семидесяти лет народными анекдотами. Через два поколения история повторилась: Чапаев опять стал культовой фигурой, а книга о нем - авангардной. Мне кажется, дело не в писателях, а в самом Василии Ивановиче: он был окружен особым астралом, и все, кто к этому астралу так или иначе прикасаются, приобретают особое знание, будь то мифы, анекдоты или буддистские проповеди.

Из боевых событий отмечу один памятный эпизод. В середине мая 1919 года началась Белебеевская операция против Дроздовской дивизии белых на подступах к Уфе. Именно тогда генерал Каппель стал применять против чапаевцев так называемые "психические атаки", которые я бы более точно назвал "психологическими". Эти с первого взгляда безумо-суицидальные методы наступления были на самом деле результатом холодного расчета, основанного на данных белогвардейской разведки. Дело в том, что нашей дивизии тогда катастрофически не хватало боеприпасов: артиллерийских снарядов практически не было, а каждый патрон был на особом счету. Когда об этом узнал от своих лазутчиков Каппель, он разработал коварную тактику, цель которой заключалась в том, чтобы заставить красных тратить как можно больше патронов на неэффективную стрельбу.

Для выполнения своего хитроумного замысла генерал Каппель сформировал в своем корпусе полк из отборных кадетов. Типичная психическая атака выглядела следующим образом: расфуфыренные по полной парадной форме кадеты выстраивались в редкую цепь (ни в коем случае не в плотные колонны!) и четким строевым шагом, под барабаны, в быстром темпе надвигались на наши позиции. Целью такой атаки было не запугать или морально подавить противника, как это сейчас представляют, а именно раздразнить его и вызвать на преждевременный огонь. Красные командиры строго-настрого приказывали подчиненным не стрелять без команды - подпустить поближе, - но у солдат так и чесались руки выбить из шеренги хотя бы одного-двух, чтобы нарушить нанавистную буржуйскую эстетику. А после того, как раздавался первый преждевременный выстрел по "психическим", не выдерживали и все остальные - начиналась пальба по отдаленным мишеням, эффективность которой приближалась к нулю. Когда каппелевцы, наконец, подходили на расстояние прицельного выстрела, у красных просто-напросто кончались патроны, и им больше ничего не оставалось делать, как разбегаться, а "благородные золотопогонники" хладнокровно расстреливали их в спину.

Командир с комиссаром были просто в бешенстве. Два дня шло заседание штаба, на котором решалось, как бороться с гнусными "психами". Наконец, вашего покорного слугу осенило: я предложил провести психическую контратаку. Василий Иванович сразу почуял, что это стоящая идея - интуиция у него была отменной.

И вот настал решающий день. На рассвете 9 июня белые начали психическую атаку у деревни Новые Турбаслы. Все как положено: надраенные какарды, аксельбанты, барабаны и прочие причиндалы. Но каково же было их удивление, когда со стороны позиций противника навстречу им печатным строевым шагом вышли с баяном не менее "психические" красноармейцы! Тут уже было не до эстетики: как в деревенском кулачном бою, стенка шла на стенку. Передняя шеренга беляков дрогнула - видать, ноги у них слегка подкосились при виде коренастых крестьян с тяжелыми кулаками. Началась настоящая психическая дуэль - у кого первого не выдержат нервы. Но надо отдать должное и белым, и красным: никто не повернул обратно - и то сказать, все мы там были русские люди, а упрямство у нашей нации в крови, как известно.

Строевой шаг, правда, до конца выдержать не удалось: метров за двадцать нервы все-таки с обеих сторон сдали - и понеслись друг на дружку, как настоящие психи. Такая каша заварилась, почище ледового побоища. Сперва кулаками махали, типа до первой крови, но после первой крови не остановились, а только распалились и схватились за штыки и кортики.

Командиры, те, что при шашках были, и вовсе озверели - махали по кругу без разбору, только свист стоял в воздухе. Вот это и был момент истины, суть бытия в голом виде, без всяких философских прикрас и мистического тумана. Горящие глаза и запах крови. А остальное как бы в тебе самом, но где-то далеко, то ли в прошлом, то ли в будущем, а сейчас и здесь - только кровь и блеск глаз. Смерти нет - смерть будет потом. И все равно, своя или чужая. Это все равно, главное - потом...

Внезапно во мне что-то хрустнуло, и я повалился. В нос ударила горечь полыни, а перед глазами разошлись красные круги... Когда я очнулся в тыловом лазарете, то мне сказали, что у меня перебита клинком ключица и перерезано шейное сухожилье. Голова и плечи были в гипсе. Но мы победили... Хотя, это было уже не так важно - главное, я остался жив!

Это было поистине чудо - чувствовать себя живым после такой рубиловки. И все же мы победили... Вечером 9 июня Уфа была окончательно занята нашими войсками. За это сражение все девять полков дивизии были награждены Почетными Красными Знаменами ВЦИК, а сама дивизия вошла в легенду.

С уфимским лазаретом связано одно приятное воспоминание моей жизни: я стал там мужчиной. Мою первую женщину звали Зухра Хасанова. У нее была тяжелая судьба: в одиннадцать лет ее продали за калым в байский гарем, где она, ожидая своей очереди, встречалась с мужем всего раз в месяц, и только революция дала ей возможность сбросить паранжу и полностью раскрыться. В красном лазарете ее жизнь повернулась на 180 градусов:

теперь она сама была окружена мужчинами, как когда-то ее несознательный феодальный муж - наложницами. Бросив вызов буржуазной морали, одна из первых комсомолок Башкортостана открыто удовлетворяла потребности раненых красноармейцев в любви. В нашей палате на двадцать человек это называлось "вечерний обход": Зухра по очереди ложилась в койки бойцов, стараясь не обделить вниманием даже тяжелораненых. Начальник лазарета был в курсе таких "процедур", но мудро считал, что солдаты от этого только быстрее идут на поправку. Эта хрупкая, но чрезвычайно горячая и выносливая девушка научила меня многим секретам любви, чему я ей до сих пор благодарен. Хотел было сказать: "Зухра, если прочтешь эти строки, то отзовись", - но вспомнил, что даже если она и жива, ей под сто лет.

Через две недели благодаря заботе Зухры я уже вставал с койки и с нетерпением ждал, когда с меня снимут гипс, чтобы вернуться в свою дивизию, но моим планам не суждено было сбыться. Пока я проливал кровь за революцию, Надежда Константиновна со скуки навела обо мне справки и к своему ужасу узнала, что мне нет и тринадцати лет. Она тут же отстучала с правительственного аппарата телеграмму в штаб чапаевской дивизии с требованием вернуть меня под ее крылышко. А когда выяснилось, что я лежу в гипсе в лазарете, она распорядилась о моей перевозке в Москву, настаивая на том, чтобы с меня не снимали до прибытия в столицу гипса.

Меня это, разумеется, не остановило, и я сбежал из санитарного поезда на глухом полустанке где-то под Самарой (точно не помню), но из-за гипса было непривычно держать равновесие, и ноги то и дело заплетались. Через пять минут меня поймали, оттащили за руки и за ноги обратно в вагон и привязали ремнями к полке.

В Москве меня с вокзала отвезли в Первую градскую больницу, и уже на следующий день я удостоился визита своих опекунов. Надежда Константиновна была весела и непрерывно шутила, пытаясь подбодрить меня, а Ильич с трудом скрывал горечь поражений советской власти: белые теснили Красную армию по всем фронтам, а крестьяне целыми селами вступали в Добровольческую армию и в многочисленные банды. Вождь пролетариата сидел как на иголках: ему не терпелось вернуться к своим неотложным делам. Наконец, он не выдержал бездействия и, взобравшись на прикроватную тумбочку, к ужасу врачей произнес перед собравшейся в коридоре аудиторией - собрались буквально все, кто был в больнице, даже неходячие прибыли на закорках товарищей - речь "Все на борьбу с Петлюрой!". Оставив мне на прощание апельсин (неслыханная редкость по тем временам!) Ленин с Крупской отбыли, а больница еще долго гудела, возбужденная речью вождя, и, несмотря на все принятые персоналом меры, в ту ночь из больницы сбежало на южный фронт около половины всех больных.

Вскоре с меня сняли гипс и отвезли в Кремль. За год там сменилась вся охрана, и я остался практически без друзей. Кроме того, часовым было приказано не выпускать меня за ворота, и я фактически попал под домашний арест. С утра до вечера я был под неусыпным надзором не в меру заботливой Надежды Константиновны, учившей меня арифметике, которую я успел подзабыть за время боев. Из этого короткого периода моей жизни вспоминается одна история, с которой началась вражда между Крупской и Сталиным. У Сталина постоянно мерзли ноги, и даже летом он иногда ходил в валенках. Надежда Константиновна за глаза потешалась над этим сталинским курьезом, а однажды не выдержала и, встретив Иосифа в коридоре, сказала:

- Товарищ Коба, а что это вы в жару по Кремлю в валенках разгуливаете?

- От вашэй масковскай жары яйцы мерзнут, - нарочито-грубо ответил ей Сталин.

Надежда Константиновна покраснела до корней волос и молча удалилась.

Вскоре она не сдержалась и пожаловалась на грубость Сталина Марии Ильиничне. "Маняша" еще в детстве слыла большой шалуньей, вот и теперь она подбила Крупскую скатать из войлока небольшой чехол в форме презерватива и послать его в подарок заносчивому Кобе (никому тогда и в голову не приходило, что этот угрюмый грузин, недалекий, но крайне работоспособный, может стать вождем российского пролетариата). Когда Сталин пришел к власти, он не простил бедным женщинам их проделок и несколько лет продержал их под домашним арестом.

Красные университеты, юго-западный факультет (глава пятая, в которой

рассказывается о том, как я официально стал Гайдаром, о побеге из

Кремля, о дружбе с Голиковым, о моем аресте и о Леве Задове) Я снова стал готовиться к побегу из Кремля. Сколько не вспоминаю свое детство, мне всегда приходилось от кого-то убегать... Я решил отправиться на Юго-Западный фронт - бить пресловутого Петлюру. На сей раз я серьезно подготовился к операции по собственному освобождению: из кабинета управделами Бонч-Бруевича я украл бланк Реввоенсовета, перерисовал на него с другого документа подпись Зиновьева (она мне показалась наиболее простой) и сочинил документ на имя командующего Украинской армией Дыбенко, в котором перечислил свои боевые заслуги и рекомендовал себя на пост комиссара в любое подразделение, где я смогу потребоваться. В документе я назвался прозвищем, которое мне дали у Чапаева, и стал "Александром Гайдаром". Не забыл я и прибавить себе по обыкновению три года, указав, что родился в 1903 году (в войска тогда брали с 16-ти). По сути дела, эта пространная бумага, в которой я художественно расписывал свои подвиги, стала моим первым литературным произведением.

Через три недели мне удалось бежать довольно примитивным образом: я накинул поверх кожанки украденный у дворника халат и, по-свойски кивнув лопуху-часовому, вышел с метлой через плечо через Боровицкие ворота.

Дальше оставалось только попасть на поезд Москва-Киев. Это оказалось проще простого: в Киев из Москвы отбывали только революционные энтузиасты-самоубийцы, а вместо билета достаточно было предъявить маузер или на худой конец - револьвер. Деньги в пору военного коммунизма имели ценность только тогда, когда их было не меньше мешка - ими можно было растопить печку. Функцию средства обращения выполняло оружие, а наибоее ценной валютой можно было считать мандат властей на особые полномочия.

Про путешествие на юго-западный фронт можно написать отдельную книгу, столько там было всевозможных приключений. Скажу только, что еще в Зосимовой ПУстыне пришлось пересесть на бронепоезд, а дальше - прорываться сквозь подступающие к Москве деникинские части ("Все на борьбу с Деникиным!"). Два раза на нас нападали банды и уж не помню, сколько раз приходилось восстанавливать взорванные рельсы.

Как бы то ни было, к началу августа я добрался до окрестностей Киева.

Когда я разыскал штаб, на меня там лишь мельком взглянули, я даже не понял, кто - такая царила суматоха - и тут же, забрав рекомендательную бумагу, определили в полк новоиспеченного командира Голикова, который только что закончил Киевские командные курсы. Его полк стоял на станции Боярки. Примечательно, что через два года на этой самой станции на заготовке дров для Киева положил свое здоровье на алтарь революции Николай Островский. В штабе полка меня к моей радости встретил такой же пацан, как и я, только немного покрупнее: он был на три года старше

- Аркадий, - с открытой улыбкой представился он, протягивая широкую ладонь. - Голиков.

- Р... Гайдар! - чуть было не проговорился я. - Александр.

- Это как? - рассмеялся он. - Фамилия или кличка? Впервые слышу такое странное слово.

- Скорее, кличка, - признался я (Аркадий располагал к откровенности). - Это такой всадник, который скачет впереди войска.

- Так ты что, кавалерист?

- Да нет, так... Был отдельный эпизод, - покраснел я.

Делать было нечего - пришлось рассказать историю о том, как я стал "Гайдаром". Василий Иванович был прекрасным наездником и, глядя на него, мне тоже захотелось овладеть верховой ездой. Учить меня ни у кого не было времени, а когда я сам в первый раз влез на лошадь и стал пробовать уздечки и шпоры, ошалевшее животное встало на дыбы и понеслось куда глаза глядят. По какой-то причине глаза у несознательной кобылы глядели в сторону белых, и я доскакал до их переднего края. Меня спасло только то, что беляки, не ожидая такой наглости, приняли меня за своего и не открыли сразу огонь, а пока до них доходило, что к чему, я сумел справиться с браздами правления и повернул лошадь обратно. Так я и стал "Гайдаром". Аркадий смеялся до слез, а в конце сказал: "Мне кажется, мы с тобой подружимся!" Мы с ним действительно подружились. Командовал Аркадий с мальчишеским задором и с недетской смекалкой. Наш полк одерживал одну победу за другой. Мой командир был моим и другом, и кумиром. В передышках между боями я просил его рассказывать о себе, а когда набралось довольно много историй, я стал писать в тайне от Аркадия книгу про него.

Поздней осенью, когда из-за непролазной грязи на дорогах боевые действия сошли на нет, у меня появилось больше времени для писательства, и к концу декабря книга был закончена. Я назвал ее "Командир полка" и собирался подарить Аркадию на Новый год. Но неожиданно нагрянула беда:

какая-то дотошная штабная крыса уличила меня в том, что я подделал подпись на рекомендательной бумаге о назначении комиссаром. В ночь с 30-го на 31-е декабря я был схвачен во сне своими же (очевидно, имеется в виду "во время сна" - прим. ред.). Меня арестовали и привели к командиру. Он встретил меня с перевязанной головой и на костылях (в начале декабря Голиков получил контузию и ранение в ногу в кровопролитном бою на реке Улла).

- Мне очень жаль, что так получилось, товарищ Гайдар, - сказал мне Аркадий со слезами на глазах. - Мной получен приказ из штаба отконвоировать тебя в дивизионную тюрьму для расследования случая самозванства и подделки документов. Верю, что ты не шпион и сделал это из лучших побуждений. Надеюсь, что там разберутся. Прощай... Нет, не будем прощаться лучше возвращайся!

- У меня под подушкой - рукопись, - сказал я. - Мой новогодний подарок тебе.

Я видел, что Аркадий хочет обнять меня на прощание, но сдерживается.

Чтобы замять неловкость, я отвернулся, намекая караулу, что меня пора выводить. Так мы и расстались.

Дивизионная тюрьма оказалась скверным местом - это был обычный сырой подвал с малюсеньким окошком под потолком, до которого невозможно было дотянуться. Вместо нар в углу была набросана солома. Однако присутствовал и элемент роскоши: возле параши лежала пожелтевшая стопка газет. Это оказались дореволюционные анархистские издания, очевидно изъятые у какого-то глашатая "матери порядка, свободы и демократии".

Были там и серьезные статьи, и пахабные частушки, подписанные несуразным именем "Лев Задов". Таким образом, развлечением я был обеспечен.

На первом же допросе следователь уведомил меня о том, что за одну только подделку документов мне светит "вышка". Но он обещал смягчить приговор, если я сознаюсь в шпионаже в пользу Антанты. Даже своими неокрепшими мозгами я сразу сообразил, что меня заманивают в ловушку, и отказался отвечать на какие бы то ни было вопросы. После этого меня пару раз "мудохали" (пардон, другого слова не подберешь) до полусмерти оглоблей, но я поклялся себе не раскрывать рта. Больше всего я боялся, что если я начну что-то говорить, они выудят из меня историю про мое знакомство с Крупской и Лениным, а мне совсем не хотелось, чтобы в таком месте звучали имена этих светлых людей, для которых я был почти что сыном.

Упомянуть их имена в грязной дивизионной тюрьме значило для меня запятнать память о них. Я упорно, стиснув зубы, молчал, и мне наконец вынесли без суда расстрельный приговор с приведением в действие в 24 часа.

Мысль о своей смерти я воспринял без эмоций. В те бурные дни я, как и все остальные, жил с устойчивой мыслью о том, что в следующую минуту мое существование может неожиданно оборваться. Да, смерть всегда приходит неожиданно, и к ней нельзя подготовиться, но с ее приходом можно загодя смириться. К тому же, в свои тринадцать с небольшим лет я успел порядком устать от жизни. Физической усталости, несмотря на изнурительные бои и бессонные ночи, почти не ощущалось, но в голове засела ватным шаром тупая пресыщенность калейдоскопической сменой событий, сумасшедшими эскападами и кровавыми побоищами. Да и то сказать: лишь только начав сознательную жизнь, я окунулся в такой бешеный водоворот революции, что сначала опьянел от головокружения, а потом меня стало мутить. В итоге мне хотелось лишь одного: найти укромный теплый угол и пролежать в нем несколько лет в полном покое, без всяких событий и перепетий, предаваясь самосозерцанию. Я бы даже согласился на угол камеры дивизионной тюрьмы, если бы меня каждый день не лупили на допросах по ребрам. Таким образом, только смерть сулила мне покой. В преддверии ее я чувствовал себя вполне просветленным и умиротворенным.

Но судьба в очередной раз сыграла со мной злую шутку. На рассвете того дня, в который меня должны были казнить, до меня с улицы стали доноситься сперва редкие выстрелы, а потом и густые пулеметные очереди.

Я понял, что на штаб дивизии совершен вражеский налет, и меня, возможно, освободят. В моем мозгу стали происходить странные метаморфозы: сперва я опечалился, что моя близкая кончина, сулившая мне гарантированный покой, перестала быть столь вероятной, затем кровь ударила мне в голову, в паху сладко защемило, и мой молодой организм горячо обрадовался продолжению жизни, а еще через мгновение по спине прошел мерзкий холод и меня обуял панический страх того, что налет не удастся и меня не освободят. Но, главное, ко мне вдруг вернулось желание бороться за свою жизнь всеми силами и средствами, и когда в замочной скважине двери, наконец, заклацали ключи, я был готов к выживанию в любом варианте. Для себя я решил, что если это будут белые, я их непременно уверю в том, что я шпион Антанты (благо, испанский язык был у меня родным), а если красные

- вцеплюсь им в глотку, перегрызу сонную артерию, отберу винтовку, приколю штыком к стене пытавшего меня тюремщика, вгоню пулю в лоб следователю, выбегу во двор, вскочу на коня - и ищи ветра в поле!

Когда дверь камеры, наконец, отворилась, я несколько опешил - это были не белые и не красные. Передо мной нарисовался пышноусый хохол с картины Репина про запорожцев: атласные шаровары, подпоясанные красным кушаком, черная папаха с вылезающим на лоб белым чубом и длинная вязаная фуфайка.

- Ты хто? - спросил он, с удивлением меня рассматривая.

Удивился он, очевидно, от того, что я был одет в холщовый мешок с дырками для головы и рук (кожанку у меня сразу же отобрали тюремщики). Я тут же сообразил, что передо мной бандит.

- Я Лева Задов, - с достоинством ответил я и на всякий случай прибавил,

- со мной шутить не надо. Отведи меня к батько.

- Пишлы, - сразу же согласился он (очевидно, ему самому хотелось лишний раз пообщаться с атаманом, а возможно, и отличиться).

Я ожидал, что меня приведут к мелкому самостийному разбойнику, и очень удивился, когда оказался перед самим Нестором Ивановичем Махно. Удивился я оттого, что Махно был союзником красных, о чем и свидетельствовал орден Красного Знамени на его кителе, который он получил за бросок через белогвардейские тылы к ставке Деникина - Таганрогу. Но, сидя в тюрьме, я не мог знать о том, что незадолго до описываемых событий он отказался подчиниться приказу Реввоенсовета 14-й армии о выдвижении против польских воск, потому что не хотел уходить из своей Махновии на чужую территорию. В ответ на это дерзкое непослушание красные объявили Махно дезертиром и предателем и бросили на борьбу с ним Буденого, чья Первая конная армия довольно быстро окружила махновские войска. Махновцы, которым теперь было присвоено звание "бандитов", предприняли отчаянный прорыв из кольца окружения. Очевидцем этого прорыва я и стал.

Нестор Иванович произвел на меня странное впечатление: он выглядел физически немощным человеком. Небольшой рост, землисто-желтое лицо с впалыми щеками, редкие черные волосы до плеч. Суконная черная пиджачная пара, барашковая шапка и высокие сапоги. Таким был командир "черной гвардии". Но поразительнее всего в нем были глаза: маленькие, колкие и чрезвычайно подвижные, они, казалось, буравят собеседника насквозь. Про батько (именно с окончанием на "о", это вам не москальский "батька") еще при жизни слагались легенды. По одной из них, он был "характерником" казаком, заговоренным от пули и сабли, который мог улизнуть от любого противника, превратившись в волка. Махновцы действительно были оборотнями: для неожиданного нападения на врага они могли запросто переодеться в красных или белых, а однажды с песнями въехали на тачанках в занятое буденовцами село, изображая пьяную деревенскую свадьбу. Причем невесту изображал сам батько, а жениха - его подручный, отчаянный рубака Щусь.

Итак, меня привели в опрятную и чистую деревенскую избу. За столом поедали борщ с жареными сальными шкурками Махно и еще человека три, ближайшие соратники. Батько без удивления и без улыбки осмотрел мой холщовый наряд и серьезно спросил:

- Ты что, мешочник?

Все, кто был, грохнулись от смеха. Ободренный их благодушным настроем, я нагло заявил:

- Я анархистский агитатор Лева Задов. Был арестован красными и приговорен к расстрелу.

- Пытали? - участливо спросил Махно (он сам просидел в тюрьме десять лет).

- Проверяли на прочность "фанеру", - пожаловался я.

- По грудянке били? - спросил Батько, ощупывая меня пытливыми глазами. - Раздевайся.

Я сбросил мешок и предъявил присутствующим широкие кровоподтеки на ребрах. Батька, которому в свое время жандармы напрочь отбили легкое, так, что его пришлось ампутировать, сразу проникся ко мне и назначил своим комиссаром на место расстрелянного красного назначенца.

Зиму, весну и лето 20-го года мы гуляли по тылам Красной Армии. Банда в это время была совсем небольшой: меньше сотни человек. Свою многочисленную армию - 28 тысяч бойцов - Махно распустил по домам с крепким наказом приберечь оружие и всегда быть наготове. Это был очень мудрый ход. Приведу типичную историю: красные без боя входили в какое-нибудь "мирное" украинское село. Никто им не оказывал сопротивления... до той поры, пока на околице не появлялся Батько. Его появление было сигналом, по которому до той поры безобидные крестьяне хватались за обрезы и в упор расстреливали квартировавшихся у них "москалей". Кроме того, охотившаяся за Махно Первая конная армия, воспетая "речистыми былинниками", была слишком громоздка и неповоротлива, и мы просачивались через нее, как вода сквозь пальцы. С лета, правда, стало сложнее: после перегруппировки белых войск во главе их стал Врангель, который по каким-то причинам особо ненавидел Махно, и пришлось воевать на два фронта. "Бей белых, пока не покраснеют, бей красных, пока не побелеют!" - махновский лозунг тех времен.

К осени батько устал от суетливой партизанской жизни, ему захотелось остепениться, и 2 октября он заключил с Советской властью соглашение о совместных военных действиях. По этому соглашению Нестор Махно должен был стать командиром красной дивизии, но Мойша Фрунзе обманул его и сделал командиром бригады, что было рангом ниже. Здесь надо отметить, что силы Фрунзе и Врангеля были примерно равны, и Махно оказался именно той ключевой фигурой, которая была призвана склонить чашу весов в ту или иную сторону. Присоединись Нестор Иваныч к белым - и "Остров Крым" не был бы фантазией советского писателя, да и самих "советских писателей", может быть, и не стало бы. Но, как я уже говорил, Врангель питал к Махно самые негативные чувства, считая его низким разбойником, и брезговал союзом с ним.

Как бы то ни было, случилось то, что случилось: Махно меньше чем за месяц собрал многотысячную армию, осуществил молниеносный бросок в тыл Врангеля, форсировал Сиваш и с тыла взял крепость Перекоп, которую красные командиры считали неприступной. Кстати сказать, то же самое он мог бы сделать и без союза с красными, и союз ему понадобился только для того, чтобы они ему не мешали осуществить свой план. Таким образом, путь к наступлению на Крым, последний оплот Белой гвардии, был открыт, и судьба гражданской войны решена.

Фрунзе был в бешенстве от удач союзников-махновцев. Его не радовала перспектива того, что лавры победы в войне достанутся не ему, "прославленному красному командиру", а "гуляй-польскому атаману".

Понятно, что и председатель РВС Троцкий был не в восторге от такого поворота дел. Поэтому когда Фрунзе уже через десять дней после полного разгрома Белой гвардии телеграфировал в Москву о необходимости "превентивного уничтожения махновских банд", его предложение тут же было одобрено. Тем более, все условия для этого были налицо: запереть выход с полуострова, окружить "банды" и перебить, как кроликов в мешке.

До той поры проницательный, батько теперь сам себя загнал в ловушку.

Впрочем, он предвидел такой исход и постоянно говорил про союз с красными как про временный, но не ожидал, что все произойдет так быстро и неожиданно. Внезапно напав на махновские части, недавние союзники устроили настоящую резню почище варфоломеевской ночи. В лучших традициях Фрунзе, пленных не брали, а если брали, то сразу расстреливали.

Одновременно в Харькове были арестованы идеологи Махновии - анархисты-набатовцы.

Отступление махновцев морем осложнялось еще и тем, что после бегства армии Врангеля в крымских портах практически не осталось пароходов. С большим трудом мне удалось разыскать рыбацкий баркас для Нестора Ивановича, его боевой подруги Галины Кузменко и штаба. Когда мы отчалили в Румынию, Махно приказал мне поднять на мачте черный флаг и поклялся отомстить кровавому предателю Фрунзе.

Зиму мы провели в горной румынской деревушке, где нас приютила одна добрая вдова. Отсыпались, отъедались, залечивали раны. У батько к тому времени было тринадцать сабельных и огнестрельных ранений. Галина уговаривала Нестора Иваныча остаться в тихой Румынии, но он и слышать об этом не хотел: спал и видел, как отомстит ненавистному Фрунзе.

Только сошел снег и немного подсохло, в апреле 21 года мы совершили тачаночный рейд на Украину. Подлинным триумфом стало появление Махно в его родном Гуляй-Поле. Большевики уверяли земляков Махно, что батько давно нет в живых, поэтому его появление на родной земле можно сравнить по эффекту разве что только со вторым пришествием. Нестор Иваныч произнес речь, в которой объявил о восстановлении Южноукраинской трудовой федерации - Махновии. Крестьяне тут же отрыли на огородах промасленные обрезы, и наше войско за несколько дней выросло до нескольких тысяч человек.

Все лето мы охотились за Фрунзе, но к тому времени, как нам удалось выследить его мобильный штаб, он поставил на свою охрану целый отборный полк. Кроме того, ему удалось запугать местное население карательными операциями: те деревни, которые нас явно поддерживали, подвергались варварским артиллерийским обстрелам. В довершение ко всему, красным уже не приходилось воевать на два фронта и когда Фрунзе запросил у Москвы подкрепление, его армия выросла до миллиона человек. Миллион против неполных десяти тысяч!

Силы были явно неравными - красные буквально давили нас массой своей кавалерии. Нам приходилось сражаться один против ста. И мы побеждали!

Был случай, когда трое махновцев во главе с легендарным Щусем расстреляли из пулеметов целую роту красноармейцев. Но и наши потери были ощутимы. К тому же, советская власть пошла на хитрость: она обещала крестьянам землю, и наивные хлеборобы стали сотнями покидать батькино войско. Впервые за все время войны на батько напала депрессия: он осознал бессмысленность борьбы. Заныли старые раны, и Нестор Иваныч совсем захворал, стал нервным и злым, чего с ним раньше не случалось.

Три года войско держалось исключительно на энтузиазме батько, и вот теперь, когда он больше не зажигал соратников своей энергией, оно стало потихоньку разваливаться.

В августе, когда батько был уже фактически невменяем - с трудом передвигался, но бредил при этом идеями всемирной анархии - боевые друзья уговорили вернуться его в Румынию, чтобы залечить там раны.

Дорога была непростой: красные шли по пятам, а нам предстояло переправиться через Днепр и Днестр, не считая мелких рек. Каждую переправу Нестора Иваныча прикрывала группа пулеметчиков-смертников, которые ценой своей жизни давали ему возможность уйти от погони. 16 августа в районе Кременчуга мы с боем форсировали Днепр. Наш жалкий плот красные обстреливали из пушек - вода вокруг бурлила от раскаленной шрапнели. Махно едва не постигла участь Чапаева: на Днепре он был ранен шесть раз! Лишь только благодаря своим товарищам, буквально закрывавшим его своими телами, батько остался жив.

Десять дней спустя мы подошли к Днестру. К тому времени от всего войска остался лишь сам батько и горстка его верных боевых друзей: жена Галина, старый друг и соратник анархист Волин, личный охранник-пулеметчик, да и "черный комиссар" Лева Задов, то есть я. Пулеметчик был ранен, и было ясно, что одному ему не справиться с прикрытием. Тогда я вызвался ему в помощь. Мы залегли на высотке с двумя пулеметами, и пока батько переправлялся на тот берег, кинжальным огнем прижимали роту красных к земле. Патронов у нас было с лихвой, но воду в пулеметы заливать был некому, и скоро мой "Максим" заклинило от перегрева. Я сбегал с флягой к реке за водой, а когда вернулся и залил ее в пулемет своего напарника, тот махнул мне рукой, чтобы я "давал деру". Эх, и то правда, не умирать же накануне своего пятнадцатилетия - я сиганул в Днестр.

Сельский учитель (глава шестая, действие которой разворачивается на

фоне украинской пасторали в духе Куинджи. Внезапный арест героя

нарушает идиллию) В "Большом Энциклопедическом словаре" 1997 года издания статья про Махно заканчивается лаконичными словами "В 1921 году эмигрировал за границу".

Неискушенный читатель может представить себе, как Нестор Иванович стоял в очереди за визой в румынское посольство, получал разрешение на выезд в ОВИРЕ, заполнял анкету на выписку загранпаспорта (с графой "судимости" были бы проблемы), проходил таможенный досмотр, пограничный контроль и т.д. и т.п.

Все это разумеется, чушь: никакой "эмиграции" не было - как я уже сказал, был бой за переход границы. Но пограничники все же были: когда я доплыл до середины Днестра, то смог разглядеть, что батько и его подручные арестованы на румынском берегу целым отрядом конной жандармерии. Очевидно, внимание румын было привлечено пальбой со стороны соседнего государства. Мне пришлось повернуть обратно на "родной берег".

Когда я выбрался из воды подальше от злополучного места, передо мной встал вопрос, куда податься. И тут я вспомнил о старом пулеметчике, подарившем мне жизнь и погибшем за батько, его жену и комиссара. В том, что он погиб, я не сомневался: красные махновцев в плен не брали - знали, что все равно сбегут. Звали этого пулеметчика Василь Макаренко, а родом он был из села Песчаный Брод. Я об этом знал потому, что он приходился односельчанином жене Махно Галине, и мы часто заглядывали в эту уютную деревушку, чтобы проведать ее "батькiв". В один из таких визитов я подружился там с дочерью Василя чернобровой красавицой Ганной и теперь дал себе слово во что бы то ни стало увидеться с ней и рассказать о героической смерти ее отца.

В ближайшем бессарабском городке (в Дубоссарах?) я выменял комиссарскую кожанку на буханку хлеба, лохмотья, нищенскую суму и посох и, заделавшись попрошайкой-беспризорником, отправился на родину Макаренко.

Впервые за последние годы я почувствовал себя не грозным и всесильным подручным командира или атамана, а бесправным подростком. Все кто ни попадя могли дать мне пинка под зад, не говоря уже о словесных издевательствах, типа "бог подаст", и оскорблениях. В драной холщовой суме у меня был припрятан верный маузер с ручкой, до блеска отполированной не по-детски твердой ладонью, но ведь не "пускать в расход" каждого обидчика! Вот так я и вкусил сполна все прелести мирной жизни.

Как бы то ни было, еще до первого снега я притопал в Песчаный Брод живописное село, раскинувшееся белыми мазанками по холмистым берегам извилистой речушки Черный Ташлык. Известие о смерти отца Ганна восприняла почти спокойно: она давно уже не мечтала увидеть его в живых, зная, на какое дело и против кого он отправился. Само собой получилось так, что я остался у нее на зиму, а по весне, на Красную Горку, мы поженились (не хочется употреблять это современное казенное "официально зарегистрировали брак"). Так я стал Александром Макаренко. Я женился на Ганне в твердой уверенности, что проживу с ней до конца жизни и что у нас будет десять детей и тридцать внуков, из которых образуется отдельное село, а когда придет "курносая", мы умрем в один день, взявшись за руки. Наверное, так бы оно и случилось, кабы мы жили где-нибудь на спокойном острове, например, в Австралии. Но Россия, а заодно и Малороссия, никогда не бывает безучастна к судьбе своих сыновей. Эх, мать... Но не буду забегать вперед.

Мирная передышка обволакивала сладкой дремой. Она представлялась вечной, словно капельмейстер эпохи сменил музыкальную программу: после бешеного фокстрота революции и войны, в котором дни наступали на ноги неделям, дымный воздух наполнился тягучими бесконечными романсами, плавно переходившими из одного месяца в другой и третий...

Середина двадцатых годов прошла без событий. Время остановилось. Если бы я не работал школьным учителем, то не смог бы отличить воскресенье от остальных дней недели, как не отличали этого мои односельчане. Лишь ученики точно знали, когда наступит заветный седьмой день, в который не нужно идти на урок... Календарь - вот источник исторических пертурбаций!

Наше село долгое время существовало как бы на Марсе. Радио тогда не было, газеты до нас не доходили. Уполномоченные по хлебозаготовкам обходили нашу благословенную землю стороной по той простой причине, что хлеба у нас не было. Вот ведь все как просто: кто везет, на том и едут.

Мы не везли - нам везло. Но главное, нам повезло с партийцем, которого городская ячейка отправила к нам организовывать комунну. Звали его Серафим Мокролапов. До прихода к нам он работал на криворожском (от Кривого Рога, а не от "кривой рожи") механическом заводе. В земледелии он, понятно, был не в зуб шестеренкой, и хитрые крестьяне убедили его в том, что наиболее прогрессивная революционная культура - это конопля. Из нее, мол, можно печь лепешки, варить щи и пускать корни на соления.

Кроме того, в сушеном виде она заменяет табак и благодаря особому воздействию на мозги позволяет решить проблему самогоноварения.

Подозреваю, что Мокролапов купился именно на последний пункт, поскольку у него было задание от партии "искоренить пьянство".

Конопля действительно оказалась панацеей от напастей советской власти:

хотя ее питательные свойства были более чем сомнительные, наше село очень удачно выпало из плана хлебозаготовок, за невыполнение которого могли последовать суровые репрессии, и получило в райцентре Добровеличковка почетный статус образцово-безалкогольного. При этом удивительным образом закрывались глаза на то, что вся комунна во главе с председателем ходила под "вечным кайфом". Хотя, если задуматься, то ничего необъяснимого в этом не было, если учесть, что своим "рекордным урожаем" мы неизменно делились с тем же начальственным райцентром.

С переходом на сеяние и сбор конопли остановившееся время и вовсе замерло. Когда я пытаюсь что-то вспомнить из той поры, в ушах тихонько постукивает маятник ходиков, а перед глазами нарисовываются белые стены хаты. Причем маятник отбивает удары не монотонно: они то усиливаются, то затухают, будто не отмеривают время, а очерчивают хронологические круги,

- а стены не просто беленые, они неприступно-белые, но в то же время бестелесно-бесцветные, и их умозрительная осязаемость угадывается лишь по слабым теням от неровностей побелки.

Именно в эти бесконечные светлые вечера, проведенные на набитом соломой матрасе с Ганной, ко мне пришло название моего будущего романа "Сто лет одиночества". Одиночества не "среди", а "от". От маятника часов и белых стен, от теплых бедер жены, от конопляной делянки и Мокролапова с его "Радянщиной", от зернистого звездного неба над головой и, главное, от самого себя. И я бы обязательно написал этот роман еще в 1925-м году, если бы не чувствовал одинокой отстраненности от него.

А еще вспоминается сон, который снился мне каждую ночь на протяжении нескольких лет. Ровная залитая солнцем степь с проложенными через нее рельсами - идеальная плоскость, расчерченная надвое двумя параллельными прямыми, сходящимися у горизонта. Полная тишина. На рельсах стоит бронепоезд. Я лежу на крыше бронепоезда и смотрю в небесно-синюю даль над собой. Небо не загнуто куполом, а распрямлено в бездонный океан, уходящий отражением моего взгляда в сакральные космические глубины. В этих почти запредельных глубинах, если очень пристально приглядеться, можно различить белесые небрежные мазки смутных петроглифов, в которых с волнующей заданностью угадывается таинственный и простой, жуткий и радостный смысл. Из ночи в ночь я читал эти надписи, такие понятные в моем сне и теряющие смысл при пробуждении. Да, они оказывались бессмысленны в обыденной жизни: в них было столько же практической пользы для земного существования, как в математических таблицах - для скручивания цигарки.

Как бы бесконечно ни длилась вечность, наступает момент... Иногда этот момент бывает роковым, иногда - историческим, но никогда от него не приходится ждать пощады. И вот, наступил момент коллективизации. Текущий момент, так сказать. В начале лета 1929 года на место Мокролапова был назначен "десятитысячник" - спец по колхозам. В земледелии он был такой же дока, как и его предшественник, но зато четко знал линию партии и объявил коноплю "опиумом". В смысле "опиумом для народа". Мокролапов был заклеймен кулацким пособником и сослан... в Пржевальск (если кто не понял, почему я поставил многозначительное троеточие, то поясню: этот город на берегу Иссык-Куля как раз славится выращиванием опиумного мака).

Про коллективизацию говорить неохота. Да и неинтересно. Скажу только, что, будучи ее очевидцем, я не утерпел и с натуры описал все, как было, со всеми перекосами, перегибами и головокружениями от успехов. Книга писалась... нет, скорее, отливалась в опоку действительности легко и непринужденно. И название подобралось красивое и звучное: "Поднятая целина". Когда я перечитал свой труд, то возомнил себя великим писателем и во мне загорелось идиотское желание тут же показать свое творение Сталину. Но, конечно, не для того, чтобы получить Сталинскую премию, а с целью дать понять вождю, что не все идет так гладко, а по большому счету, и вовсе не идет. Наивный я тогда был, слов нет: думал, вождь прочтет, прослезится, тут же поймет, что совершил ошибку, даст указание вернуть все на круги своя и поклянется "обычаями предков" покаяться перед партийным съездом, а потом вдруг вспомнит, что мы с ним встречались еще при жизни Ильича, "да-да, било дэло", и мы с ним разопьем бутылочку душистого грузинского коньяка "под сурдиночку".

В августе 1930 года, когда партия подводила итоги первого этапа коллективизации, я отправился в Москву, в Кремль. И тут меня подвел старый опыт: я, понимаете, привык, что в конце десятых годов все делалось по-простому. Ну, я и всучил охраннику на воротах свою рукопись, мол, "передай Иосе" - он, сволочь, мне еще подмигнул, типа сейчас передам, погоди, браток, а сам усиленный наряд вызвал, чтобы меня повязали.

Про последующие события я в новой главе расскажу, а в конце этой добавлю только, что от моей "Поднятой целины" одно название осталось. Так что если вам попадется в руки одноименная книжка, знайте: это не я написал.

Оружейник с улицы Незабудок (глава седьмая, в которой моя судьба

выкидывает головокружительный фортель и забрасывает меня на родину

предков по материнской линии, а затем дарит встречу с Махно в Париже) Моего следователя звали Михаил Шолохов. Теперь мало кому известно, чем занимался этот советский писатель с середины двадцатых до начала тридцатых годов. Многие, вероятно, уверены в том, что он еще тогда зарабатывал себе на жизнь писательством. Как бы не так! Сочинение романов в ту пору было для него не более чем хобби. К тому же, Союза писателей тогда не существовало, и литература еще не стала источником гарантированного дохода. Да и само писательство не рассматривалось как профессия. "Писатели", то есть люди, не занимавшиеся ничем иным, кроме бумагомарания, рассматривались властью рабочих и крестьян как "трутни" и подлежали воспитанию трудом где-нибудь на строительстве Днепрогэса (Колыма тогда еще не была освоена под лагеря). Поэтому-то все выдающиеся писатели того времени, начиная от Олеши и заканчивая Зощенко, вынуждены были работать в каких-нибудь издательствах, типа газеты "Гудок".

Но вернемся к Михаилу... Александровичу, если мне не изменяет память (недосуг проверять отчество по школьному учебнику литературы). Так вот, сразу после гражданской войны он служил в "продотрядах" (то есть, говоря современным языком - в карательных дивизионах, расправлявшихся с теми, кто не сдавал хлеб по продразверстке), а отличившись на переферии, перебрался в столицу, на Лубянку.

Жаловаться на Шолохова как на следователя мне грех. Из всех специалистов в области дознания, с которыми мне довелось встречаться, он был самым культурным и образованным. Иногда мы так забывались, что часами беседовали о Фоме Аквинском, Руссо, Карамзине, Тютчеве и Надсене, пока Шолохов, наконец, не спохватывался, оправлял на себе мундир, стряхивал пепел с "ромбиков" (знаки отличия тогда такие были) и, прогнав улыбку из усов, официозно заявлял: "Ну что ж, гражданин Макаренко, давайте побеседуем теперь о Вашей "Поднятой целине".

У него было поразительное чувство юмора. Например, узнав о том, что песчанобродский колхоз получил в наследство от комунны название "Перше травня" ("Первое мая"), он долго смеялся, узрев некую мистическую связь между "травнем" и "травкой", как в нашем селе называли коноплю. По его докладной записке колхоз был переименован, но еще больше мы смеялись с ним, когда узнали, что он стал называться "Ленинский шлях" - тут тебе и польская "Шляхта", и русская "шлюха"!

Удивительный это был человек - Михаил Шолохов! Мы с ним крепко подружились, настолько крепко, насколько это только возможно в отношениях между следователем и подозреваемым, и он обещал принять участие в моей судьбе, поскольку перспектива передо мной стояла нерадужная: пять лет воспитательных (читай - каторжных) работ за "очернение колхозного строя". Как бы то ни было, он доложил о моих лингвистических способностях начальству, и передо мной встала альтернатива "восток-запад". "Восток" означал ударный труд по строительству очередного "города-сада" в Сибири, а "запад" - бессрочную командировку в "капиталистический ад" - в Испанию.

Испания! Я не мог поверить своим ушам. Конечно, понятно было, что чекисты отправляют меня на самый запад Европы не для изучения творчества Лопа де Веги, но все же... Espana! "Эспанья"! Испания! Сердце замирало в моей груди, когда я слышал это волшебное слово, которое, даже будучи исковерканным в устах северных варваров, пробуждало во мне сладкими псевдо-воспоминаниями картины солнечных холмов, синего моря и шелестящих на ветру пальм. Конечно, я согласился, даже не узнав заранее, что от меня требуется (мне бы все равно не сказали), ведь это был шанс всей моей жизни!

Подготовка в школе НКВД далась мне крайне легко. Главное, что мне надо было знать для сдачи экзамена - это испанский язык и азбуку Морзе. Язык я всосал с молоком матери, а морзянку, как непременный флотский атрибут, в меня вдолбил с малолетства папаша. Еще до того, как научиться говорить, я отстукивал ложкой по краям миски сигналы SOS, когда ел овсяную кашу. Итак, оставались сущие пустяки: научиться прыгать с парашютом и выучить пароли.

Через полгода я сдал на "отлично" экзамен, а еще через месяц, не веря собственному счастью, трясся, упакованный в вализ, в почтовом вагоне поезда "Москва-Берлин". В Берлине в советском посольстве меня распаковали, выдали испанский паспорт на имя Хулио Меркадера и отправили уже легально на поезде в Мадрид. На вокзале в Мадриде меня встречал "брат" - настоящий, чистокровный испанец Рамон Меркадер. Он посвятил меня в курс дела, и только от него я узнал о своем задании: мне предстояло открыть оружейный магазин в Толедо.

Через несколько дней я прибыл с чемоданом денег в древнюю испанскую столицу - сказочный город на отвесной скале, заповедный уголок, которого не коснулась цивилизация. Толедо невозможно пробудить от средневекового уклада по одной простой причине: у него слишком узкие и крутые улочки.

Даже автомобиль проедет по ним с риском зацепиться зеркалами за сырые мрачные стены из грубо обтесанного камня, не говоря уже о строительных машинах. Сомневаюсь, что в Толедо когда-нибудь видели бульдозер, это беспощадное орудие наступления прогресса... Ну и слава Богу!

Толедо - город оружейников. Пройтись по его улочкам - все равно что посетить музей средневековья. У каждой ружейной лавочки - а других там и не было, даже хлеб продавался вместе с рапирами - вас непременно встретит закованный в потраченные временем латы невидимый, воздушный рыцарь бок о бок с огромным метровым веером из "эспад", узких хищных мечей времен реконкисты. Одну из таких лавочек на калье Но-ме-ольвидес (улице Незабудок) я и приобрел на деньги Коминтерна. Для отвода глаз оформил витрины все теми же мечами и секирами, но в крупных свертках, с которыми от меня выходили "камарадас", были совсем другие сувениры:

трехлинейки и наганы.

"Торговля" шла бойко, и за несколько лет я вооружил, пожалуй, целую армию. Но революционный бизнес в одночасье рухнул: в 1934 году моего "брата" отправили в Мексику на важное задание, а меня, чтобы не оставлять следов "семейных уз", отозвали в Берлин, где была тогда штаб-квартира советской резидентуры в Европе. В нарушение всякой конспирации я задержался на пару дней в Париже с одной единственной целью: встретиться с другом моей юности Нестором Махно.

Для начала расскажу, как батько очутился в Париже. Как я уже говорил, в августе 1921 года он с боями ушел в Румынию, чтобы поправить пошатнувшееся здоровье. К тому времени судьба изрядно побила его организм: десять лет тюрьмы, одиннадцать покушений, тринадцать рубленых и огнестрельных ран не прошли бесследно. Но, разумеется, Нестор Иванович, несмотря на уговоры друзей и близких, не собирался соблюдать постельный режим. Меньше недели он провел в койке, но за эту неделю у него созрел грандиозный план: поднять восстание в соседней Галиции против господствующей над ней Польшей, а после освобождения Галиции двинуть войско на Украину.

Батькиным планам не дано было осуществиться. Очевидно, кто-то предупредил польское правительство о его замыслах: сразу по прибытии в Галицию он был арестован тайной полицией и отконвоирован в Варшаву. Два года (1922-1923) он провел в польских тюрьмах, а затем его экстрадиции потребовала Германия по обвинению в погромах немецких колонистов на Украине. Следующие два года Махно провел в тюрьме в Данциге. И здесь он не смирился со своей участью - ему удалось бежать! Но в бегах он находился недолго. Когда его поймали, он пытался покончить жизнь самоубийством, но жизнь ему спасли... только для того, чтобы вновь посадить в тюрьму, теперь уже более строгую, в Берлине. Наконец, осенью 1925 года его освободили, и он приехал в Париж, где уже жили его жена Галина с дочерью Оленой.

В Париже батько долгое время перебивался с хлеба на воду за счет Фонда поддержки Махно, который основала бывшая любовница Кропоткина, профессор Сорбонны Мария Корн-Гольдемит. Впрочем, эти деньги Нестор Иванович благополучно пропивал и проигрывал на бегах. Жена непрерывно ворчала на батько, который из грозного атамана превратился для нее в заурядного мужа-неудачника, импотента и выпивоху. В конце концов, она не выдержала и ушла от Махно к его старому другу анархисту Волину (Галина Кузменко-Махно-Волина умерла сравнительно недавно в Семипалатинске, но это уже другая история). Измена друга, с которым он сидел еще в царской тюрьме, стала для Батько тяжелым ударом. С горя он сошелся со своим бывшим врагом белым офицером Карабанем, который стал его если и не другом, то верным собутыльником.

К моменту моего приезда в Париж благодетельница Махно умерла, фонд помощи иссяк, и батько окончательно опустился. Жизнь его была крайне жалкой: без семьи, без работы и даже без языка. Французский батько не хотел учить: он говорил, что возьмется за него только после того, как "лягушатники" освоят "ридну мову", не допуская даже мысли о том, что для кого-то украинский язык может быть не родным.

Разыскать батько в Париже оказалось не так-то просто: когда я стал наводить справки через мэрию, мне сказали, что Нестор Махно в Париже не проживает. Тогда я пошел другим путем, а именно зашел в русский ресторан "Максим" и, осведомившись у метрдотеля, тут же получил исчерпывающую информацию. Оказалось, батько проживал в пригороде Парижа Венсене под фамилией не то Махненко, не то Михненко. В любом случае, разыскать его по таким сведениям не составило труда.

Когда я увидел батько в его грязной заплеванной лачуге, то пожалел, что искал встречи с ним. Нельзя представить себе более жалкого человека:

маленький, тщедушный, с нечесаными патлами, гнилыми зубами, спутанной бородой и непрерывным кашлем. Он долго смотрел на меня тусклыми оловянными глазами, пока, наконец, не пробормотал неуверенно: "Лева?".

Голова его затряслась от волнения, и я думал, он тотчас разрыдается, но произошло нечто неожиданное: в следующее мгновение его глаза вспыхнули пламенными зарницами, он встрепенулся, оживился и произнес приветственную речь, в которой призвал меня вступить в его группу "анархистов - коммунистов" и, "сомкнув ряды", двинуться на разгром большевиков, капиталистов, сионистов, белоэмигрантов и предателей-анархистов во главе с Волиным. На секунду мне даже показалось, что в воздухе комнатушки сладко запахло порохом, а за окном послышался стук копыт и грохот тачаночных колес по булыжной парижской мостовой.

Из прошлого уважения к батько, я его внимательно выслушал, а в конце вместо ответа предложил обмыть встречу в каком-нибудь уютном бистро. Он тут же согласился. После пятой рюмки бургундского Нестор Иванович забыл о своих грандиозных планах и стал элементарно жаловаться на жизнь. С грустью он поведал мне, что после долгих поисков работы он наконец-то устроился оформителем на киностудию, но там не признали его художественных талантов, и он вынужден был зарабатывать себе на жизнь надомным плетением лаптей, которые у французов назывались "домашние тапочки из соломки".

- Немае грОшей, Лева, чи разумиешь? Булы бы грОши - мы бы такое заварыли! - жаловался мне батько. - Мени испанцы кличуть, анархисты, восстание у них зробить, а у мене грОшей немае, щоб до них доихать...

Лев, дай грОшей на квиток до Барселоны!

- Я бы с радостью, Нестор Иванович, но сам на мели, - врал я без зазрения совести, прекрасно понимая, что деньги на восстание тут же будут поставлены на какую-нибудь резвую лошадку.

Поздней ночью мы вышли из бистро. Стояла жара, и воздух был вязок и плотен, как перед дождем... Батько мутило. Он подошел к бордюру набережной и стал, пардон, блевать в Сену. Я отвернулся и отошел на двадцать шагов из деликатности. Внезапно раздался громкий всплеск - я обернулся и с удивлением увидел, что батько во всю прыть удирает с того самого места, где только что стоял... Но это был не батько! В следующий момент до меня дошло, что я вижу убегающего шлоумышленника, который скинул Махно в Сену. Я бросился было за ним, но тут же передумал и прыгнул в реку спасать Нестора Ивановича.

Пока я вытаскивал пьяного батько из Сены, он успел порядком нахлебаться воды. Дышал он с трудом. Сильно хрипел.

- Шварцбарт, - бредил он у меня на руках, булькая прогнившими легкими, - Шварцбарт, гада чекистская!

- Успокойтесь, батько, откуда ему тут взяться, - успокаивал я его.

Батько имел в виду чекиста Шварцбарта, который, изображая из себя анархиста, за восемь лет до этого убил Петлюру. Но вряд ли это был тот самый чекист...

Я взял батько на руки - он был легкий, как пушинка, - и отнес его в ближайший госпиталь. Понятно, что после такого ЧП мне было опасно оставаться в Париже, и я первым же поездом выехал в Берлин. Вскоре я узнал, у Нестора Ивановича открылась рана от пули "дум-дум", которая гноилась еще с войны, и ему удалили два ребра. Батько остался практически без легких, и дни его были сочтены. На похороны Махно на кладбище Пер-Лашез собрались анархисты со всей Европы. На могиле батько они поклялись продолжить начатое им дело. И его дело действительно было продолжено парижанами через тридцать четыре года, когда над студенческими баррикадами черной птицей свободы гордо взметнулось махновское знамя!

Испанское золото и железный крест (глава восьмая, в которой я

"опускаю" Гитлера, мне поручают доставить в подвалы Гохрана золотой

запас Испании, я попадаю на немецкую подводную лодку и вынужденно

служу Рейху, за что получаю награду от фюрера) Берлин 1934 года можно было смело назвать столицей мира. Если не мира, то разврата - без тени сомнения. К тому времени новоиспеченный канцлер уже официально "очистил" столицу рейха от наркоманов и гомосексуалистов, надолго упрятав их за колючую проволоку Дахау, но чистка, разумеется, затронула лишь низы общества. Хаотическому, грязному разврату уличных оборванцев пришло на смену великосветское распутство, организованное на широкую ногу и чуть ли не на государственном уровне, с блеском, шиком и помпой. Манкировать еженедельными феерическими оргиями в высшем свете берлинского общества, куда стали рьяно проникать новоявленные фашистские бонзы, считалось признаком дурного тона.

Сводки агентов о творящихся в Берлине безобразиях шли в Москву лавиной.

Тщательно изучив и проанализировав их, начальник иностранного отдела НКВД Пассов принял мудрое решение, достойное опытного чекиста: сыграть на любви фашистов к клубничке. Получив санкцию от наркома Ежова, Пассов разработал сверхсекретную операцию под кодовым названием "Коричневая малина". Замысел операции был до гениального прост: внедрить в ближайшее окружение любвеобильного Адольфа надежную чекистку. Резидент в Берлине получил задание подыскать подходящую для этой роли оперативницу.

Непосредственный отбор кандидаток был поручен мне. Разумеется, я не мог вызвать сразу двадцать две девушки к себе на квартиру, пусть даже консперативную, и устроить "смотрины". Пришлось заходить издалека, не посвящая девушек в суть, чтобы случайно не провалить всю операцию. Итак, я изображал из себя богатого венгерского аристократа, этакого бонвивана, ловеласа и кутилу. Каждый вечер я "заводил новый роман" с очередной прелестницей из нашей агентурной сети, поил ее в модном ресторане изысканным "Кордон руж" (все должно было быть натурально!), усаживал в лимузин и привозил в свою роскошную загородную резиденцию.

Что и говорить, поначалу я рьяно взялся за это задание, но моего молодого задора хватило только на первые две недели. К началу третьей у меня под глазами появились сиреневые синяки, лицо осунулось и побледнело, а щеки покрылись лихорадочным румянцем. В довершение всех бед, живот нестерпимо пучило от шампанского, которого я по долгу службы выпивал в день по литру, а мне еще надо было следить за манерами!

Чекистки ведь тоже имеют свои женские понятия о приличиях, да и я изрядно вошел в роль аристократа. Не с руки джентльмену каждые четверть часа уединяться в туалетной комнате! Приходилось потеть за столом с бокалом ненавистной "шипучки" в руке, да еще выдавливать из себя плотоядную улыбку.

Наконец, через месяц скрупулезного отбора, которому позавидовал бы сам доктор Дарвин, я остановился на народной артистке Третьего Рейха Ольге Чеховой, племяннице выдающегося русского классика и неотразимой исполнительнице ролей жен немецких офицеров-пограничников. В ней поистине все было прекрасно: душа, мысли, одежда и... все остальное.

Окончательно она покорила меня тем, что смогла выжать из бездыханного трупа, в который я к тому времени превратился, все-все-все и еще пол-всего.

В этой фантастической женщине воплотилась извечная мечта демиурга соединить несоединимое - ум и красоту. Имея в себе такое магическое сочетание черт, она притягивала к себе все одушевленные существа.

Мужчины стелились под ее ногами ковровыми дорожками, несмышленые дети, едва делающие первые шаги, забегали вперед нее, чтобы поймать на себе, как благословение, отсвет ее лучезарной улыбки, уличные псы вылизывали следы ее изящных туфелек, вобравших в себя утонченную красоту ее точеных ножек, и даже злобные матроны, пресыщенные роскошью жены нацистских вождей, подобострастно заискивали перед ней, сами не понимая своими куриными мозгами, зачем. И это волшебное создание мне предстояло отдать в руки коронованного садиста, деспота и тирана! Только партийная клятва удерживала меня от невыполнения приказа.

Все было готово к началу операции. Я посвятил Ольгу в детали и дал ей задание морально готовиться, а сам приступил к внедрению в высшие слои разврата. В это время как раз стали поступать от агента "Россинант" сведения о том, что Мартин Борман увлекается лошадиными скачками. Чтобы привлечь к себе внимание парта-геноссе, мне пришлось срочно обзавестись личной конюшней на шесть арабских скакунов. Говорят, бухгалтер из центра рвал на себе волосы, лично опуская в тайник на Александер-платц чемодан с тремя миллионами марок, но его усилия, наравне с народными деньгами, не пропали даром: через месяц на великосветском приеме по случаю восстановления Рейхстага после пожара меня представили Борману как ценителя арабской породы. Так завязалось мое знакомство с этим странным человеком, с первого взгляда молчаливым и туповатым, но со второго - остроумным и проницательным.

Вскоре через того же Бормана мне удалось познакомить Ольгу с подругой Гитлера Евой Браун. Эта толстозадая фотомодель-неудачница, неожиданно пригретая любовью вождя, вынашивала грандиозные мечты о киношном Олимпе и "уговорила" Ольгу давать ей уроки актерского мастерства. К радости сквалыги-бухгалтера, я продал с молотка скакунов и вернул народу его средства, а на прибыль от аукциона оборудовал у себя на вилле домашний театр.

В нашем театрике было всего три актера: Ева, Ольга и я. Сценарии для одноактовых спектаклей подбрасывал нашей мини-труппе я сам. Сюжет был неизменно прост, проще простого гамбургера: любовный треугольник. Но простота эта была обманчивой, поскольку над каждой репликой работали искусствоведы из Отдела культуры НКВД. Сюжетная интрига закручивалась так, чтобы подчинить Еву моему мужскому влиянию. Результаты были поразительными: казалось, я не говорил ничего особенного, но она краснела, потела, млела и чуть ли не падала в мои объятия. В конце третьего спектакля чувственная девушка так возбудилась от кульминационного поцелуя с героем-любовником (мной), что тут же отдалась ему (мне же) прямо на дощатой сцене, на глазах у Ольги.

К моему ужасу Ева оказалась девушкой... Я был в шоке. Лишить невесту Гитлера невинности без санкции центра - это было слишком! Мне уже мерещился трибунал, бетонная стена и взвод красноармейцев с винтовками наизготове. "За измену Родине..." Видно, у меня был очень несчастный вид, потому что девушки бросились меня утешать. Ева решила, что я расстроился из-за импотента-фюрера, а Ольга просто пришла ей на помощь из женской солидарности.

В тот же день я отправил покаянную шифровку самому зампреднаркома Берии.

Лаврентий Палыч был так поражен моим сообщением, что, к моему облегчению, вынес мне благодарность "за находчивость" . Вслед за поощрением шла новая директива: "выйти на Петровича". Под шифром "Петрович" в нашей переписке проходил сам Гитлер. Задача была не из легких, но у меня молниеносно возник план: приобщить Еву к группен-сексу и побудить ее к вовлечению в наши игры Адольфа. Когда я доложил об этом в Центр, ответ пришел незамедлительно. В нем сообщалось, что зампреднаркома берет все руководство операцией на себя. Таким образом, наш невинный театрик превратился в хорошо срежиссированный бордель. В роли режиссера выступал Лаврентий Палыч: он самолично писал для нас лихо закрученные порно-сценарии, для розыгрыша которых требовалось максимальное напряжение моральных и физических сил. Как бы то ни было, цель была достигнута: в один прекрасный день Ева поведала мне о том, что проболталась о наших забавах фюреру и он не только не наказал ее, но и выразил желание присоединиться.

Моя первая встреча с Гитлером произвела на меня неизгладимое впечатление. Но не потому, что я увидел перед собой незаурядного человека, а как раз по диаметрально противоположной причине. Произошло это так. Поздним вечером мы сидели втроем в скромной квартире Евы, которую снимал для нее Адольф, и пили кофе с бисквитами. Около одиннадцати раздался звонок. "Это он!" - Ева вскочила со стула и бросилась к двери. На пороге появился невысокого роста человек в длинном кожаном плаще и широкой фетровой шляпе. Глаза терялись в тени от шляпных полей, зато в свете лампы хорошо была видна застенчивая улыбка, пробивающаяся из-под щеточки усов. Во всем его облике было что-то комическое, чарли-чаплиновское. Неизвестно почему, казалось, что он должен быть очень ушаст, но это была иллюзия: когда Гитлер снял шляпу, уши его оказались среднего размера, может даже чуточку меньше нормы, зато глаза... Глаза у него были холодные и пронзительные, причем никогда не стояли на месте. Когда он говорил с кем-то, взгляд его бегал по телу собеседника, будто пытаясь по-тараканьи найти подходящую щель для того, чтобы укрыться в ней от света.

Ева представила Адольфу меня и Ольгу, он снисходительно кивнул в ответ.

Завязалась беседа про артистические успехи Евы. Фюррер предложил нам разыграть какую-нибудь из наших сценок. По его горящему взгляду было видно, что ему не терпится все это увидеть. Началось представление. Мы сильно волновались. На девушках это почти не отразилось, а мне стоило большого труда взять себя в руки, чтобы разыграть полноценную эрекцию.

Гитлер молча сидел в кресле в углу. В одной руке у него была чашечка с кофе, а другую он запустил себе в штаны через ширинку. Лицо его не выражало никаких особенных эмоций, словно он смотрел не живое эротическое представление, а скучный киновыпуск последних новостей.

Когда представление было кончено, он невозмутимо поставил чашечку на столик, вынул руку, застегнул пуговицы на ширинке и легонько похлопал в ладоши. Не успели актеры одеться, фюррер сослался на срочные дела и удалился.

По дороге от Евы на мою загородную виллу мы с Ольгой заехали в лес, достали из дупла рацию и отослали подробный отчет в центр. Той же ночью пришел ответ. Лаврентий Палыч был крайне недоволен пассивной позицией Гитлера и требовал втянуть его в активные игры. Кроме того, он настаивал на том, чтобы мы засняли Адольфа за любовными играми и передали пленку в Центр. Пришлось засесть за разработку хитроумного плана. Обнаружились и технические сложности: куда спрятать фотоаппарат, если мы будем без одежды? Шпионские камеры в те времена только назывались "микро", а на самом деле были размером с мыльницу. Практически на голом теле было только одно место, откуда можно было незаметно вести съемку. Пришлось покорпеть над механизмом и устроить так, чтобы камера срабатывала от сжатия ягодиц.

Наконец, все было готово к операции. Однако когда на пороге квартиры Евы появился "объект", нам с Ольгой стало ясно, что операция провалена:

фюррер пришел со своей любимой немецкой овчаркой по кличке Блонди. При виде собаки девушки заметно смутились, но до них тут же дошло, что сучка для женщин опасности не представляет, и они успокоились. А я призадумался... Но все прошло вполне прилично: труппа, как обычно, играла любовь, а зритель со своим домашним животным наблюдал, демонстрируя расслабленное равнодушие. Блонди, невзирая на людские охи, вздохи и стоны, под конец даже задремала, положив на лапы морду. Адольф тоже позевывал... Полное фиаско! Как бы то ни было, мне удалось сделать несколько фотографий, когда я стоял на коленях задом к фюрреру. На следующий день негативы были отправлены на Лубянку.

Ответ не замедлил долго ждать: в своем гневном послании Берия обзывал нас с Ольгой "развратными бездельниками" и грозился отобрать у меня партбилет, если в ближайшие три дня я не "сыграю с Петровичем в шашки" (в расшифровке - если не вступлю в интимную связь с Гитлером). Угроза исключения из партии, прозвучавшая из уст столичного бюрократа, каким бы высокопоставленным он ни был, возмутила меня до глубины души. Тем более, за что?! Это не укладывалось в рамки моего тогдашнего мышления, до мозга костей пропитанного благостными образами непорочного светлого будущего.

Кроме того, мне было очень сложно заставить себя "переспать" с мужчиной, не говоря уже о том, чтобы изнасиловать однополое существо.

Пожалуй, это был единственный случай во всей моей чекистской карьере, когда я, будучи в полном уме и здравии, проигнорировал приказ из Центра, вернее, сознательно фальсифицировал его выполнение. В курируемой мной подпольной группе были два немецких коммуниста-гомосексуалиста. Я попросил их о личном одолжении, которое им надлежало держать в секрете.

Короче, один из них наклеил себе под нос маленькие усики, а другой нахлобучил на голову парик, повторяющий мою прическу. В течение получаса они занимались в подвале моей виллы самым обычным для них делом, а я их фотографировал. На полутемных снимках сама мама Гитлера не отличила бы своего сына-фашиста от ненавидимого им интернационалиста (благо, без одежки все одинаковы).

На этот раз Центр был доволен, даже слишком... К моему ужасу, тотчас пришла шифровка-молния из Центра: "Хозяин пьет ваше здоровье". Это означало, что фальшивые фотографии положили на стол самому Сталину! Как я узнал позднее, эти злосчастные снимки сыграли очень большую историческую роль. Сталин был так возбужден ими, что стал шантажировать фюррера разглашением его "тайны", добиваясь от немецкого рейхсканцлера подписания мирного пакта. Гитлеру было выгодно усыпить бдительность "красного медведя", поэтому он сделал вид, что заглотил наживку, и вместо того, чтобы раскрыть подлог, отправил в Москву Риббентропа на заключение договора о дружбе, сотрудничестве и взаимопомощи. Последствия этой грязной игры хорошо всем известны.

Следующая шифровка и вовсе повергла меня в смущение: "За успешно проведенную операцию по дезавуированию верхушки фашистского руководства Германии присвоить графу Радзивиллу звание Героя Советского Союза и внеочередное воинское звание майор". От звания ГСС я, разумеется, не мог отказаться, не запятнав себя подозрениями в нечестной службе Родине, но незамедлительно дал себе клятву, что никогда не повешу на грудь причитающуюся мне как герою Золотую Звезду. Впрочем, я ее так и не увидел: за границу мне орден, разумеется, передавать не стали, а когда я вернулся в СССР через пятнадцать лет, меня тут же переодели в серый мешковатый костюм с тряпичной номерной биркой и объявили, что я лишаюсь всех прав, привилегий, званий и наград, а в придачу - и свободы... да и зачем она нужна человеку без прав?! Но не буду бежать впереди клячи истории.

Разумеется, в Центре сочли мое дальнейшее пребывание в Берлине небезопасным и приказали срочно возвращаться на Родину. По дороге я должен был выполнить одно "особо важное" задание (к слову сказать, в то время все задания были особыми и все важными). Мне нужно было доставить в Москву испанский золотой запас, который республиканцы согласились передать на время войны в Государственное хранилище СССР. Шутка ли, тонна золота, центнер платины и сотни каратов драгоценных камней общей стоимостью в 518 миллионов долларов (на всю оставшуюся жизнь выучил я эту цифру!), по скромным ценам того времени, когда на пятьдесят тысяч можно было купить роскошный дом, шикарную машину, породистую собаку, скромную жену и послушную служанку, после чего остались бы еще деньги на кампанию по выборам в конгресс, рейхстаг или палату перов, в зависимости от места проживания. И все это мне предстояло переправить через границу чуть ли не на собственном горбу, потому что никого не интересовало, как я это буду делать. Операция "Металлолом" рассматривалась в Кремле как не совсем чистая сделка с "желтым дьяволом" в одолжение бедным родственникам испанским коммунистам, не избавившимся до конца от родимых пятен капитализма, но, с другой стороны, за малейшую недостачу с меня спросили бы по всей строгости законов обеих стран, вот и выбирай потом, от чего лучше умереть: от гарроты или трехлинейки.

И тут мне помогло недавно присвоенное звание героя: прибыв в Картахену, портовый город на юге Испании, где был устроен склад достояния Республики, я поднялся на первое же замеченное мной советское грузовое судно и потребовал аудиенции с капитаном. Мне прекрасно было известно, что вся команда торговых кораблей на заграничных рейсах, начиная от старпома и заканчивая последним юнгой, формировалась исключительно из кадровых разведчиков, а во главе ее стоял офицер в ранге капитана (не морского, а чекистского). Поэтому когда я представился "капитану второго ранга Петрову" как "Герой Советского Союза Сидоров", он готов был выполнить любое мое поручение, в том числе отдать жизнь по первому требованию (в кодовых табелях о рангах НКВД существовал ранжир Иванов-Петров-Сидоров, согласно которому Петров должен был беспрекословно подчиняться Сидорову, а Иванов - и Сидорову, и Петрову).

Судно "Шота Руставели", которым мне удалось завладеть, перевозило бутылочный херес редких марок - личный подарок камарада Ибаррури товарищу Сталину. Груз тоже был ценный, чего говорить, но по сравнению с моим семечки. Как бы то ни было, сначала мы загрузили контейнеры с золотом и бриллиантами, а сверху заставили их ящиками с вином. Расчет у нас был простой: откупиться от таможенников недружественных держав "малой кровью". Испанская "адуана" обошлась нам всего в две бутылки не самого дорогого сладкого хереса, все формальности заняли четверть часа, включая распитие с таможенником "за мир и дружбу", - и мы уже мчались на всех парах к родным берегам.

На третий или четвертый день нашего путешествия, не помню точно, случилось непредвиденное: ночью у входа в Босфор судно так качнуло, что кают-компания наполнилась хрустальным перезвоном бьющихся в трюме бутылок. Первая мысль - штормовая волна, но в следующую минуту послышались предупредительные выстрелы. Оказалось, всего в каком-нибудь десятке метров от нас всплыла немецкая подводная лодка. Наше судно взяли на абордаж, по палубе засновали люди в черных робах с автоматами.

Капитан отправился на переговоры с командиром немецкой подлодки, я с ним

- в качестве переводчика. Согнувшись в три погибели, мы пробирались по узким темным коридорчикам, спереди и сзади нас охраняли германцы с пистолетами. От запотевших стен разило морской тиной и терпкими мужскими фекалиями. "Неужели, немцы прознали про золото? Но ведь не смогут же они увезти его в этой тесной "консервной банке", в которой им и так не продохнуть!" - размышлял я по дороге.

У немецкого командира было серое, с зеленым оттенком лицо. Он тут же без обиняков сообщил нам, что весь его экипаж страдает дизентерией, и просил помочь туалетной бумагой и медикаментами. Пришлось пожертвовать подшивкой "Правды". Замполит был сильно недоволен, но утешился мыслью, что немецким матросам могут понравиться запечатленные на фотографиях светлые образы коммунистического строительства. Какая-никакая, а пропаганда! И все-таки, он категорически отказался отдавать в немецкий ватерклозет страницы с портретами товарищей Сталина, Кагановича, Молотова и других руководителей партии и правительства. А вместо медикаментов мы пожертвовали немцам пару ящиков хереса.

Когда переговоры были закончены и газеты с вином перетащены с нашего парохода на подлодку, немецкий капитан попрощался со своим русским коллегой, а меня попросил задержаться на пару минут. Мы остались наедине. Он разлил по бокалам херес и предложил выпить. Я не отказался.

Вино действительно было великолепное, гораздо лучше того, которым мы спаивали испанского таможенника. Капитан похвалил мой немецкий язык и спросил, давно ли мои предки перебрались из "фатерлянда" в Россию. Он был очень удивлен тем, что во мне нет арийской крови, а немецкий я выучил на крейсере "Аврора". Еще большее впечатление на него произвело то, что я знаю еще несколько языков, в том числе испанский как родной и французский - вполне сносно (в Толедо у меня была служанка-француженка).

Капитан разлил по второму бокалу и предложил выпить за мои способности.

Потом выпили по третьей, за здоровье вождей (будто бы они у нас были одни и те же). Он потянулся за второй бутылкой, но я резко поднялся, давая понять, что мне нужно возвращаться восвояси... Пол поплыл под моими ногами. Я покачнулся и схватился за какую-то мигающую красную лампочку. В ушах звенело короткими отрывистыми трелями.

Загрузка...