Вахтанг Степанович Ананян Месть

1

Кто только не знал курда-охотника Давота в деревеньках, рассыпанных по южному склону Алагеза, как дубовый кряж, крепкого, как орел, остроглазого, похожего на старого льва, с мощной головой и богатырской грудью!

Полвека назад бежал он сюда с отрогов турецкой горы Артос, пробрался через казачью пограничную заставу у подошвы Арарата и поселился в одной из горных деревушек.

Установился обычай: кто бы ни пришел на охоту в эти места, ондолжен войти в дом Давота, разделить с ним хлеб и спросить, куда пойти и как охотиться, чтобы не вернуться домой с пустыми руками. А после охоты, согласно тому же обычаю, он должен стать гостем Давота, ночевать под его кровлей ислушать его рассказы о давнопрошедших временах.

Слава о старом охотнике достигла и нашего далекого Казаха, и мне очень захотелось повидать его и послушать его рассказы.

Однажды, когда мы с товарищем, нагруженные добычей, возвращались с охоты, рассчитывая сесть в поезд на станции Карабурун, поднялась метель. Небо потемнело и слилось с землей, вьюга занесла тропинки снегом, и волки вышли из своих берлог на поиски таких, как мы, заблудившихся прохожих.

Гонимые метелью, мы добрались до приютившейся под скалами деревушки и постучали в первую попавшуюся дверь. Хозяин попросил нас войти, но еще на пороге, увидев висевшего у меня на поясе зайца, остановился.

— Охотники? — спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: — Пойдемте.

Он повел нас в самый конец деревни, где одна-одинешенька стояла ветхая хижина. В сенях нас очень недружелюбно встретили овчарки-волкодавы. Мы было начали обороняться от них ружьями, но в это время дверь открылась, и показался старик с густыми седыми бровями на сморщенном лице, широкой грудью и короткими ногами. Он унял собак и попросил нас войти. Посередине обширной комнаты, ближе к очагу, стояло старинное, дедовское курси, а вокруг него, свесив ноги в теплый тонир, сидели старуха, две невестки и трое малышей, все в курдской одежде, с бусами, серебряными монетками на груди, рукавах, а у некоторых и на лбу.

— Вот, дядя, — сказал наш провожатый, — гостей тебе привел.

— Ай, тысячу раз желаю вам здоровья, на радость мне, на радость глазам моим пришли! Мой бедный дом вам в дар, все мое добро вам под ноги, — сердечно сказал старик, склонился перед нами по-восточному, поздоровался со всеми за руку и пригласил нас сесть вокруг курси.

Невестки встали и отошли в угол, уступив нам свои места.

Что в мире может быть блаженнее местечка у курси в январе, по возвращении с охоты, когда в сенях бушует вьюга и кидается снегом через ердик и щели в дверях!

Мы согрелись, пришли в хорошее настроение и совсем уже развеселились, когда одна из невесток собрала ужин и перед нами появились хаурма из барашка, соленья, рассыпчатый курдский сыр, каймак и — божество промерзшего человека — знаменитая тутовая водка.

— Козе коза ближе, чем стадо овец, — сказал старик, пододвигая мне имоему спутнику самые лучшие куски, самые большие стаканы.

— Он ведь сам охотник, потому он вас так и встречает, — сказал наш провожатый.

— Да не он ли охотник Давот?! — воскликнул я, от неожиданной радости вскочив с места.

Потухшие глаза старика на мгновение загорелись, но снова погасли.

— Как же, он, Давот. Слыхали, конечно?..

Моей радости не было предела. Без конца я говорил со стариком и упрашивал его рассказать что-нибудь. В этот вечер мы услышали многое о жизни курдов в Турции, и одну историю, особенно меня тронувшую, я обещал старику записать и поведать ее людям. Вот и исполняю обещание. Жаль только, что я не могу передать его образной курдской речи.


2

— Когда наступает лето, — начал свой рассказ охотник Давот, — я поднимаюсь со своими овцами на Алагез. Поднимаюсь на эти красивые горы, сажусь на камни у журчащих родников и с грустью гляжу на Масис. В памяти всплывают былые тревоги, печаль охватывает душу. У подножия этой горы пятьдесят лет назад я покинул много дорогих мне людей. Прежде всего я вспоминаю свою, как чинар, стройную невесту. Ее отнял у меня Юсуф-бек для своего сына, а я в одну темную ночь убил парня и бежал сюда. Вспоминаю я прекрасные алые цветы горы Артос и такие же, как эти цветы, прекрасные, яркие наряды девушек, приезжавших летом из Диарбекира, веселивших, молодивших старую гору Артос.

Вспоминаю я об этих чудесных краях и горюю. Но только два горестных облика тех давних-давних дней преследуют меня, возникают передо мной в снах и терзают меня. Один из них — образ моей любимой, с глазами, полными горячих слез, другой — той бедной медведицы, о которой я сейчас расскажу вам, а вы постарайтесь рассказать миру. Пусть знают, что и у охотника есть сердце и душа, есть и теплое чувство, хотя он постоянно проливает кровь. Пусть люди знают, что и у бессловесного животного есть сердце, и притом в тысячу раз добрее, чем у тех, кто отнял у охотника Давота милую и обрек его на изгнание из чудесной родимой страны.

Давот медленно набил свою трубку, собрался с мыслями и, снова вернувшись на полвека назад, продолжал:

— Вы городские люди, вам трудно понять меня. Мы, курды, проводим всю нашу жизнь с животными, привязываемся к ним всем сердцем, и смерть любимой собаки, любимого барана, любимого вола переживаем почти так же, как смерть человека. Ведь они родятся у нас под дождем и градом, мы согреваем их своим телом, выхаживаем, как детей, привязываемся к ним сердцем. Потому я иговорю с такой печалью о хромой Мохнатке, за которой ухаживал, как за родным ребенком, взрастил ее и видел ее большое горе.

Однако говорят: не начнешь с начала — не поймут.

Я охотился на горе Артос. Напротив стоит гора Сипан, а с другой стороны раскинулось красивое Ванское озеро. Подолгу сидел я на обрывистых склонах Артоса и, забыв про все, любовался горделивым Ванским озером. А вокруг горы, похожий на серебряный сверкающий пояс, струился поток Семирамиды, вот уже три тысячи лет питающий расположенные на склонах и по берегу озера деревушки, луга и пашни. Когда солнце садилось на вершины гор, я пробуждался от мечтаний, брал свое кремневое ружье и отправлялся бродить по скалам в поисках медведя.

На этих скалах я убил много медведей. Часто случалось, что и медведь подминал меня под себя, сбрасывал с обрыва, и я едва уходил из его когтей. Медвежьи повадки я знаю так же хорошо, как и повадки своих овец и овчарок. И знаю, что медведь — животное, умеющее сильно чувствовать. Медведица за своего медвежонка в огонь бросится и под пулю пойдет. И, однако, я встретился раз с безжалостной матерью, хотя, сказать по правде, безжалостным скорее был я, выстреливший в спокойно спавшую на камнях медведицу. Она вскочила, бешено взревела, начала плеваться и в гневе, не найдя ничего другого, схватила своего детеныша и бросила его мне прямо в лицо.

Придя в себя, я выстрелил разъяренному зверю в лоб — успокоилась. Медвежонок валялся в моих ногах, визжа от боли.

Я завернул его в полу своей бурки и принес домой. Дали ему молока — не прикоснулся, хлеба — тоже. Тогда мы поручили его собаке. Была у нас одна очень понятливая собака. Взяла она медвежонка на воспитание и выкормила его вместе со своим щенком.

Радости ребят не было предела. Блаженные были тогда дни. С утра до вечера во дворе медвежонок, дети, собака клубком катались. А то заберутся ребята на ореховое дерево, и медвежонок за ними. Он был такой мохнатый, что дети так и назвали его «Мохнатка».

В августе, когда созрели плоды, медвежонок почти не слезал с деревьев — целые дни висел на ветках, как мартышка, и пожирал фрукты.

Раз, когда он уж очень увлекся, я рассердился и потряс дерево (руки бы у меня отсохли!); упало бедное животное с верхушки этого громадного дерева и сломало лапу. Какой плач в доме поднялся! Перевязал я ему лапу, выправил, вылечил и, как свое дитя, полюбил медвежонка. Он, однако, остался хромым, и домашние так и назвали его «хромая Мохнатка». К зиме Мохнатка была уже с бычка. В веселые минуты она вскидывала себе на спину свою приемную мать-собаку и, по-медвежьи с боку на бок переваливаясь, несла ее — шутила по-своему.

С осени я каждый день брал с собой Мохнатку на охоту. Она оказалась для меня сподручнее и собаки, и осла. Я наполнял хурджин съестными припасами, укреплял его на спине у Мохнатки, и мы отправлялись. Ну, вы ведь, охотники, знаете, до чего трудно нашему брату, намотавшись за день, доставлять добычу домой. Мохнатка освобождала меня от этой работы. Горного барана, косулю, серну — все я нагружал на Мохнатку, увязывал, и она умненько вперевалочку шла за мною. На редкость понятливым животным была Мохнатка. Мы с нею до самой весны ходили на охоту, и она так привыкла к охотничьей жизни, что помогала мне прямо как человек. Видит, например, что я присел и, собрав сухие листья и ветки, начинаю высекать из кремня огонь, — сейчас же идет собирать валежник и несет его, прижав к себе, как человек. А когда огонь разгорится, глядишь — Мохнатка идет, прихрамывая, поднимает с трудом громадный пень и, сопя, тащит его в костер.

Говорил я с нею особым языком, и она понимала этот язык. Когда я говорил «бох», это означало: «Отойди-ка в сторонку, стреляю». И она отходила, садилась под деревом или за камнем и лапами затыкала уши. Когда я говорил «геч», она шла вперед; говорил «оош» — останавливалась, говорил «ай, хавар» — спешила на помощь и спасала меня от собак.

Когда мы приходили на место охоты, Мохнатка, увидев, что я присел и приложил руку ко рту, приникала к земле и замирала.

Она ничего не боялась, только моего ружья. По опыту знала, что эта, похожая на дубинку штука, выпускает дым и пламя, издает оглушающий треск, и после этого проливается кровь, и то козел скатывается со скалы, то олень падает и бьется ногами о землю.

Как-то я спокойно сидел за едой, гляжу — Мохнатка снимает ружье с сучка, дает его мне, а сама смотрит куда-то вниз, в ущелье. Я тоже посмотрел, увидел косуль, бегущих на водопой, и выстрелил. Этот случай показал мне, что Мохнатка понимает, что такое оружие, знает, что это им сбивают на землю других животных, а потом свежуют и режут на куски. Запомните об этом хорошенько, чтобы конец моего рассказа не показался вам сказкой.


3

Так прошел год. Мохнатка превратилась вгромадного медведя и стала еще умнее. Теперь я приручил ее уже настолько, что, отправляясь на охоту, садился на нее верхом, и она везла меня по горным тропинкам.

Мохнатка стала предметом внимания всего села. Особенную славу она приобрела летом, когда я ее взял с собой в горы и мы вместе начали пасти овец. Волки несколько раз пытались напасть на стадо, но Мохнатка задала им хороший урок: поймала одного да так хватила о камень, что из волка и дух вон. Тут уж моему стаду ни волк, ни вор, ни разбойник страшны не были.

Слава о Мохнатке долетела и до Вана. Многие купцы давали за нее пригоршни золота, скотоводы предлагали по тридцать-сорок овец — не отдал. Ну, да ведь она была для меня все равно что десять собак и два осла, да еще помощник на охоте, вооруженный брат в минуту опасности и сердечный друг. А если бы ядаже соблазнился богатством, отдал ее, она и сама бы не пошла и силой бы не взяли — сбежала бы, вернулась.

Однажды случилось вот что.

Из Междуречья, с берегов Тигра, приходят на наши пастбища чужие курды со своими многочисленными стадами овец.

На одном из лучших стойбищ на горе Артос раскинул в то лето свой роскошный шатер и Юсуф-бек, привезший сюда на богато убранных верблюдах своих розоволицых жен.

Сердце забило тревогу. «Не уйти мне от этого разбойника, — подумал я. — Отнимет он у меня медведя».

Перебрался я на другое стойбище, но куда уйдешь из рук Юсуф-бека. Как услышал он о моем медведе, прислал вооруженных людей, приказал купить у меня, а если не продам, взять силой.

Не вняли они моим горьким слезам и меня же заставили завязать Мохнатке пасть и скрутить ноги. Взвалили ее на двухколесную арбу и увезли.

Наш дом объяла печаль. Горько плача, дети проводили свою дорогую Мохнатку до холма за деревней, а я ушел в горы, забрался в одну из глухих расщелин, подолгу смотрел на свое любимое Ванское озеро и пел.

Однажды ночью я почувствовал, как к лицу моему прикоснулось что-то мокрое и горячее. Вскочил. Гляжу — громадный медведь лижет мне лицо. Не понял, протянул руку к ружью, но зверь отнял его у меня, отбросил в сторону и лег у моих ног. Обнял яего голову, целую мокрую морду, плачу, да как! Так, обнявшись, мы и заснули.

Когда рассвело, гляжу — у бедного животного шея в крови, кровь запеклась в шерсти. Очистил рану. Ранен мой зверь был пулей из берданки. Тут я понял — что-то произошло на стоянке у Юсуф-бека. Сжег я тряпку, приложил трут к ране, снял со своей шашки шелковый платок и перевязал Мохнатке шею.

На другой день пастухи мне передали, что Мохнатка переломала кости одному из приставленных к ней Юсуф-беком сторожей и бежала; молва об этом прошла по всем стоянкам на Артосе. Схватив оружие, люди бека кинулись в горы, в погоню за нами, но мы забрались в такие места, что нас не смог бы найти и сам сатана. Бежал я в ущелье Шатаха, а оттуда в Сасун.

В августе, когда кочевники спустились с гор и ушли врайоны Тигранакерта, мы с медведем вернулись домой. Поглядели бы вы, какая это была радость! Вся деревня высыпала нам навстречу. Дети от радости кто на спину медведю взобрался, кто — на шею, кто на хвосте у него повис. А медведь терпеливо сносил все эти выходки шалунов и только фыркал радостно. Радостной была и встреча Мохнатки с приемной матерью, которую Мохнатка не видала два месяца и очень по ней соскучилась. Но проявила она свою радость совсем по-медвежьи: стала на задние лапы, взяла Богар в передние и бросила ее на крышу дома. Бедная собака беспомощно заметалась, не зная, как спуститься вниз.

Настала осень. Мохнатка ходила со мной на охоту, а в свободные дни поедала фрукты, сидя на деревьях.


4

Перед весной Мохнатка стала задумчивой и раздражительной. Теперь ни мать ее Богар, ни дети уже не смели шутить с нею. С гор и полей она возвращалась домой расстроенной; все ее мысли, казалось, оставались в расщелинах Артоса. Она грустно повизгивала и поглядывала на скалы, где жили ее родичи. К вечеру Мохнатка особенно мрачнела. С последними лучами заката она выходила издеревни, взбирались на вершину холма, поворачивала голову в сторону реки, нюхала воздух, чуя запах живших там медведей, и печально скулила.

Природа сделала свое дело, в Мохнатке созрела естественная потребность любить и стать матерью. И она с помутившейся кровью, помутившимися мыслями двигалась беспокойно, стремилась к тем незнакомым животным, которых она не видела и не помнила, но с которыми была связана сердцем.

Однажды, выходя под вечер изущелья реки Тигр, я услышал за собой рев медведей. Посмотрел назад. Невдалеке у пещеры стояли два медведя; они смотрели в нашу сторону и нюхали воздух. Мохнатка, не ожидая моего «геч», пошла им навстречу. «Оош, Мохнатка, оош!.. — крикнул я. Она остановилась, нерешительно обернулась. Видно было, что вней происходит внутренняя борьба. Однако победила природа.

Я знал, что и человеческое существо не в силах бороться с призывом природы, и больше ее не позвал. К тому же июнь был близок, и меня томила тревога — Юсуф-бек должен был подняться в горы, он и Мохнатку увел бы да и меня из-за нее замучил бы. Мысль об этом укрепила мое решение дать свободу медведице.

Я повернулся и пошел прочь, но услышал за собой топот. Мохнатка! Она вернулась, облизала мне руки, печально взвыла. Я понял, что она очень привязалась ко мне и не хочет уйти против моей воли. Я погладил ее по голове, показал ей пальцем на медведей и сказал: «Геч!» И она ушла к своим начинать новую жизнь, а я, печальный, вернулся в село…


5

Прошло время. Мы немного забыли о Мохнатке. Я снова ходил на охоту, но в другие места, потому что к ущелью Тигра сердце не лежало — не хотелось встретиться с Мохнаткой.

Южный склон Артоса летом лишен растительности. Там голые скалы, щебень, чахлые кусты и терновник. Молодая трава засыхает еще в июне, и эта часть горы приобретает пепельный цвет. Только в ущелье, у родников, есть еще жизнь и зелень. На одном из таких голых склонов стоит старый ветвистый дуб, дающий тень утомленным жарой путникам и овечьим стадам. Даже издали видна, немного ниже дерева, узкая темно-зеленая впадина, и путник тотчас же догадывался, что из-под дуба струится родник и дает жизнь этой зелени.

Как-то по пути в одно из знакомых мест сел я у этого родника, развязал башлык, поел и отдыхал, прислонившись к дереву.

Не знаю, как это вышло, но меня взял сон. Устал человек, а тут тень, прохлада — ясно, задремлешь.

Много ли я спал, мало ли, аллах знает, но когда открыл глаза, вижу — солнце уже заходит за горы. Протянул руку к ружью — нет ружья. Посмотрел туда-сюда — нет ружья. И людей поблизости не видно. Думаю: не унес ли разбойник? Но чего же он меня в живых оставил? Даже не ограбил… А если не разбойник, так кто же унес ружье?

Только я подумал об этом, как слышу сзади: тумб-тумб-тумб… Обернулся — что я вижу! Прямо на меня идет огромный медведь. Я так и затрясся от страха. Эх, думаю, кремневки моей славной нет, чтобы ему башку разбить, что сделаешь одним кинжалом… Обернул левую руку полой бурки, выставил вперед, как щит, и жду.

Проклятый медведь без всякого страха идет прямо на меня, будто перед ним и человека нет. А меня страх обуял. Конец мне, думаю. Хотел залезть на дерево, да вспомнил, что медведь поопытнее, чем я, в этом деле. И в эту отчаянную минуту я вдруг заметил, что медведь на правую заднюю ногу хромает, и сердце заскакало от радости.

«Ай, Мохнатка, родная, ай, хромая моя! — закричал я и, протянув руки, бросился ей навстречу, обнял ее голову.

Медведица дружелюбно зафыркала и по старой привычке облизала мне лицо. А потом стала передо мной и смотрит на меня так печально, так горестно, точно сына похоронила. Говорю я ей: «Отчего ты так печальна, моя родная, почему одна? Разве я тебя затем к твоему народу послал, чтобы ты грустила? Где же муж твой? Где детки?» А она, как вдова, поникла головой и тихо вздыхает. Потом повернулась и пошла. Пошла, вытащила из-под камня мое ружье и, как человек, на двух ногах несет ко мне, обняв его передними лапами.

«Вот так чудо! Зачем это она мое ружье прятала? — думаю я, — Дивны дела аллаха! Погляди-ка, знает ведь, что ружьем проливают кровь, побоялась, должно быть, чтобы я неубил ее, не узнав спросонья».

Ну да, Мохнатка хорошо эти дела знала. Протянул я руку за ружьем, а она не дала, повернулась и пошла куда-то наверх, на скалы. Шла, шла, потом оглянулась, сделала еще несколько шагов, сноваоглянулась, то на меня посмотрит, то на противоположную скалу, точно хочет сказать, что там что-то есть, чтобы я пошел за нею.

Изумленный, иду за ней, а ноги у меня точно чужие; не понимаю — то ли я околдован, то ли с сатаной спознался, то ли это воля пророка, чтобы ружье мое медведь взял, а я шел за ним с пустыми руками… Так шли мы до самой вершины. Знаю, что с той стороны глубокой обрыв. Добравшись до вершины, медведица припала к земле и, затаив дыхание, подползла к краю обрыва. Посмотрела осторожно вниз, потом так же, ползком, вернулась назад и дала мне ружье. Дала мне ружье, а сама то на меня смотрит, то на край обрыва.

Понял: там что-то есть. Помянул имя аллаха, присел, сгорбился и, опираясь на ружье, пополз вперед, Я дополз до обрыва, лег на живот и оглянулся. Затаив дыхание, медведица ползла за мной. Доползла, прильнула к земле у моих ног.

Я сделал еще небольшое усилие и наклонился над обрывом. Скала стеною уходила отвесно вниз. У подножия она вдалась внутрь, образовав пещеру. Перед пещерой я увидел нечто до того дикое, что у меня чуть сердце не выскочило. Громадная, величиной с корову, кошка спала, распластавшись у входа в пещеру. Заходящее солнце бросало на ее рыжую, в полосах, красивую шкуру несколько снопов света, и в лучах его шкура искрилась и мерцала, как одеяние самого шахин-шаха, сотканное из чистого шелка. Зверь этот, о котором я так много слышал от отца, спокойно спал, лишь изредка, как кошка, отгоняя лапой надоедливых мух.

Когда охватившая меня дрожь улеглась, и я успокоился, я взял ружье и положил его на край скалы. Но навести ружье — будь оно неладно! — мне долго не удавалось. Скала сильно вдавалась внутрь, а тигр лежал у самой пещеры и попадал на мушку только боком. Подвинуться вперед, свеситься — опасно: слечу вниз головой.

Наконец я набрался духу, выдвинулся вперед, навел ружье инажал курок. Гром выстрела раскатился по ущелью, дым застлал мне глаза. Медведица вскочила — и бежать. Внизу была яма, вымытая ливнями, прикрытая кустами шиповника и терна. Мохнатка бросилась в эту яму, притаилась под кустами. Я бросился за нею. Когда мы успокоились и увидели, что тигр не показывается, выбрались из-под кустов и, крадучись, снова поднялись на скалу. Поглядел я осторожно с обрыва вниз, и на сердце полегчало: тигр лежал перед пещерой, как и раньше, распластавшись; значит, пуля моя попала туда, куда я ее метил, — прямо в голову.

Когда медведица тоже убедилась, что тигр убит, она посмотрела на меня, и в ее печальных глазах я заметил некоторое успокоение, точно к пылающему сердцу приложили целебную мазь. Она облизала мне руки, зафыркала и по другому склону горы спустилась вниз.

Мы дошли до подножия скалы, сделали несколько кругов и наконец, очутились у входа в пещеру. От радости я поднял шум на все ущелье. Да и как было не обрадоваться: в районах Артоса, Шатаха и Сасуна только один человек убил тигра — известный армянский охотник Акоп, да и было это за двадцать лот до моего тигра, я тогда был ребенком. Помню, как мы всем селом ходили смотреть на тигра. Тогда шкуру послали в подарок каймакаму, чтобы он был к нам помилостивее. А теперь я сдираю шкуру и думаю, что надо подарить ее Юсуф-беку: и гнев его на Мохнатку смягчится, и сам он подарит мне что-нибудь. Потом, однако, эту мысль перебила другая. Какие тем беки, какие султаны! Возьму в жены Матэ, дочку Сло. Я подарю шкуру ей, красивой, как серна. Матэ, той Матэ, из-за которой я потом пролил кровь и бежал в Россию.

«Сегодня же скажу Матэ, что для нее я пошел в пасть тигру, и она потеплеет ко мне сердцем, а Сло похвалит мое мужество. Все село будет славить пастуха Давота, и дело мое с Матэ сладится».

Эта мысль так обрадовала меня, что я даже раскраснелся, и сердце забилось быстрее. И я запел любимую песню, которую сложил для Матэ, так запел, что подхватили ущелья.

Охваченный радостью, я снимал шкуру с тигра, как вдруг услышал глухой стон. Посмотрел в сторону Мохнатки и сразу похолодел — казалось, на пылающий костер вылили кувшин холодной воды.

То, что я увидел, будто пуля, ранило мое сердце. В пещере были разбросаны свежеобглоданные кости — две головки, маленькие, тонкие ножки, узенькие, похожие на бараньи ребра, волосатые лапки… Мохнатка, сгорбившись и печально повизгивая, собирала их в кучу. Только теперь я понял, какая большая беда обрушилась на Мохнатку. У бедняжки тигр пожрал детенышей, и она, не имея сил с ним справиться, избрала меня орудием своей мести. Окаменев, я наблюдал за движениями бедной матери. Она собрала все косточки, села перед ними и, глухо повизгивая, горестно вздыхая, начала обнюхивать и лизать останки своих малышей.

Потрясенный, застывший, смотрел я на несчастную мать. Мне кажется, что и сейчас я слышу печальную песню, которую поет ее сердце погибшим детям…

Я продолжал обдирать тигра.

Когда я взвалил шкуру на спину, Мохнатка очнулась, горестно вздохнула и тоже поднялась. Медведица нагребла лапами земли и засыпала ею останки своих маленьких, потом принесла сухих листьев, веток, камней и похоронила под ними медвежат.

К заходу солнца мы дошли дохолма неподалеку от нашей деревни. Донесся лай собак. Медведица остановилась. Я наклонился, поцеловал ее в лоб, в глаза, и я, охотник с каменным сердцем, зарыдал, как ребенок, оплакивая нашу разлуку, оплакивая малышей Мохнатки, ее большое горе…

И, отерев глаза полой чохи, я ушел в село.

Солнце заходило. Медведица стояла на холме, освещенная красными лучами вечерней зари, и провожала меня взглядом. Когда я вошел в село, она повернулась и, переваливаясь, пошла к ущелью Тигра, к могиле своих детей…

С тех пор я больше не встречал Мохнатки.

С того дня прошло пятьдесят весен, пятьдесят осеней, я постарел, волосы побелели, все, что случалось со мной потом, смешалось в тумане моей памяти, и только два образа еще заставляют трепетать сердце старого охотника: один — стройной, как серна, девушки и другой — несчастной медведицы, склонившейся над могилой своих детенышей.


Загрузка...