Эйстейн Лённ Метод Тране

Трапе удивился, впервые увидев Моль на гравиевой дорожке перед домом. Он открыл окно, но не закрепил его, и облокотился о подоконник, чтобы она его заметила. Он не двигался, она открыла садовую калитку, взяла из ящика газету, он не произнес ни слова.

Потом он понял, что все происходило так медленно, что она просто не могла не повернуться. Она посмотрела на него долгим взглядом и неторопливо продолжила свои путь по поляне. Он снял кепку с рекламой магнитол «Пионер» и старательно почесал в затылке.

В первый день в новой квартире, в одну из июльских сред, он действительно слышал женский голос в одной из комнат на втором этаже, но только тогда, именно в тот момент, когда она повернулась, закрыла калитку, подняла мокрые волосы и скинула с себя сандалии, Траве понял, что, переехав, он поступил разумно. Наконец-то он нашел дом и квартиру, которые ему нравились.

Он долго рассматривал ее и понял, что она возвращалась с пляжа, он заметил, как она стряхнула мелкий песок с загорелых ног и повесила мокрый купальник на веревку.

Она повернулась в его сторону и помахала. Вообще-то она всего лишь подняла правую руку и качнула ею, но Тране знал, что надолго запомнит этот жест, и он энергично помахал ей в ответ, а потом закрыл окно и пошел на кухню.

Черт побери, прошептал он.

И внезапно он осознал, что именно в этой квартире ему суждено прожить довольно долго, может, много месяцев, а может, и много лет, во всяком случае, дольше, чем где бы то ни было. Правда, после рождения он прожил под одной крышей почти шесть лет, установив, таким образом, семейный рекорд; тренировка перед пребыванием в вечности, прокомментировала мама, переехав затем жить на юг.

Он начал с энтузиазмом распаковывать огромные коробки, как будто готовился к этому в течение многих лет.

Он не всегда так распаковывался. Иногда он доставал только самое необходимое из вещей, потому что он часто переезжал с места на место, пожалуй, слишком часто, но никогда не скучал по оставленным местам, ни разу в жизни, потому что он постоянно видел перед собой новые возможности.

Он критически осмотрел кухню, в которой находились стол на стальных ножках, четыре стула и разделочный стол под дуб. Все остальное было белым, как в лаборатории. Потолок — желтовато-белый, без плинтуса. Рядом с одним из кухонных окон — желтый вентилятор. Пол был покрыт узорно выложенными синими плитками с крошечными белыми и желтыми цветочками. Двери — белые, холодильник — белый. По уютности квартира могла сравниться с рестораном в современном аэропорту, а кухня пахла клеем и синтетическим моющим средством. Но ему это нравилось. Ему нравилось входить в новый дом, где все сверкало чистотой и белизной, а ковры во всех комнатах были после химчистки. Уборку в квартире делало бюро услуг, на одной из дверей висела табличка «Томс Сервис», которую он внезапно сорвал и бросил в камин.

Въехав в квартиру, он узнал, что в ней четыре комнаты, по крайней мере, одна комната была лишней, но у него набралось столько барахла, что он просто закинул его в пустую комнату и закрыл дверь. Иногда, съезжая с квартиры, он оставлял коробку со старой одеждой, которую собирался выкинуть, но чаще всего возил ее с собой до тех пор, пока она помещалась в машину.

Он слышал, как она легко пробежала по лестнице, и заметил, что она что-то напевала, очень тихо, но он сразу догадался, что это версия «Вальсирующей Матильды» Рода Стюарта. Он подождал, пока она доберется до куплета, который он знал, и тогда Тране тоже запел высоким голосом, ясно и отчетливо. Пел, пока она не остановилась у своей двери, а когда она вошла в квартиру на втором этаже, они запели хором. Она от всего сердца рассмеялась, закрыв дверь. В этом он был уверен.

Тогда он замер.


Первое, что он сделал на следующий день, это постарался устроиться на работу на бензоколонку на углу.

Он знал ее владельца, огромного шведа, переехавшего в Норвегию после того, как от него ушла жена, и Тране, который был знаком с ними обоими, без колебаний вошел в автомастерскую, чтобы выпытать у него: Ты знаешь Моль?

Да, ответил швед.

От него пахло маслом и спиртом. Он, словно хирург, препарировал ржавый фордовский генератор.

Она замужем?

Да, и причем круглосуточно. День и ночь. Ой-ей-ей, как она замужем, сказал швед и начал откручивать крышку. Немногие в этом городе так прочно замужем, как она. И нет другой, на которой столько мужчин хотели бы жениться.

Что ты имеешь в виду? спросил Тране.

Я имею в виду того парня, за которым она замужем, сказал он. Он с сомнением посмотрел на Тране. Он не из тех, с кем стоит связываться.

Уж это точно. Он тихий, мирный и с тараканами в голове. Мне-то все равно, но я не стал бы крутить с этой дамочкой. Он становится таким мерзким, когда напьется, в самом деле мерзким, и на него нельзя положиться. Единственный, кому удается держать его в руках — это Молли. Во всяком случае, так было до сих пор, добавил он. Он звонит ей каждый божий день, если он на работе.

Молли?

Все зовут ее Моль. Уже не знаю, почему. Но ему не нравится, когда другие называют ее Молли.

А где он работает?

За городом, сказал швед. Он сделал попытку вытереть руки тряпкой, но у него были такие сухие руки, что звук напоминал скрежет наждачной бумаги. Обычно он бывает дома три раза в неделю. Тебя это интересует?

Ну.., сказал Тране.

Забудь об этом.

Тране видел, что несмотря на то, что он скреб пальцы тряпкой, они оставались такими же грязными.

Ты хочешь работать у меня? спросил швед.

Да. спасибо, ответил Тране. Очень даже хочу.

А ты не сбежишь?

Нет, сказал Тране. На этот раз нет.

Ты собираешься пробыть здесь больше трех месяцев? сказал швед. Я не возьму тебя, если ты сбежишь через неделю. От меня уже сбежало несколько работников. В прошлый раз ты продержался у меня ровно пятьдесят дней. Кстати, ты знаешь что-нибудь о генераторах? А ты можешь перемотать катушку генератора?

А ты? спросил Тране.

Швед бросил тряпку в ящик с инструментами. Он не ответил и прикурил от зажигалки. Он был небрит и обитал в комнатке за автомастерской.

Вообще-то я собираюсь здесь жить, сказал Тране.

И он на самом деле собирался. Во второй половине дня он поехал в центр города и купил книжный шкаф и кофеварку. Он расплатился чеком и спросил, есть ли поблизости мебельный магазин. У него уже было два стула, но ему понравилось кресло из искусственной кожи, немного старомодное и слишком солидное, с его точки зрения, но он все равно его купил. На противоположной стороне улицы в магазине тканей, по соседству с библиотекой, как он рассказывал Моль, когда вернулся домой, он поручил строгой продавщице сшить занавески. Табличка в витрине магазина сообщала, что для этого требовалось три дня. Она недовольно скривила губы и сделала кислую мину, поведал он Моль. Она вернулась с пляжа, у нее были мокрые волосы, она горела от солнца, она медленно подняла волосы с шеи, и он заметил маленькую родинку, почти невидимую. Это произошло за секунду до того, как он поднял руку, чтобы коснуться ее. Она была на голову выше Тране. Она почему-то была на голову выше всего. Она была на голову выше, даже когда снимала сандалии. Она была не только красивой, но и высокой. Она была стройной, высокой, а на лбу у самых волос у нее были веснушки. Она наклонялась, когда разговаривала с ним, не замечая этого. Для Тране же это ее движение было ужасным. Он не мог привыкнуть к нему, потому что оно вновь и вновь напоминало о том, что он был не просто маленьким, а очень маленьким. Когда она со скрещенными на груди руками склонялась над ним, каждое движение подчеркивало его рост и то, что он искал что-нибудь, на что можно встать. Он рассказал, что купил кожаное кресло и новый стол для кухни из чистого дерева, из дуба, пояснил он, и стулья с подушечками. Он был знаком с парнем, который разбирался в интерьерах, с архитектором, экспертом по размещению мебели в обыкновенных комнатах. Ему очень хотелось поведать ей об архитекторе, но она поднялась на второй этаж готовить обед, жареную рыбу, как понял Тране, он же направился в кухню, и неожиданно взгляд его упал на все то, что он купил в центре города. Мгновение он неподвижно стоял, глядя на коробки, которые возил за собой из города в город, потом критически взглянул на кофеварку и кресло из кожезаменителя. Он почесал в затылке и прошептал: Это не я. Это определенно не я. И он услышал голос наверху, на втором этаже, она напевала песенку из нового фильма, из вестерна, который он уже посмотрел. Со стариной Клинтом Иствудом, подумал он, что-то о переменах, новых методах, стратегиях, а мне-то что делать с этими дурацкими коробками? Он поднялся к ней спросить, есть ли в подвале кладовки. Когда она открыла дверь, он попятился. Она стояла в полутемной прихожей с лопаточкой для жарки в руках, волосы ее были убраны в полотенце, закрученное в тюрбан, и он снова поднял руку и почесал шею, а она сказала: Конечно, в подвал и направо, кладовки справа.

Потом, когда он стащил коробки вниз по лестнице, он понял, что новая квартира — это только начало. Ну что, опять? спрашивал он себя. Ты же покончил с этим. Несколько лет ты убеждал себя, что это больше никогда не повторится. Поговори со шведом. Он-то знает. Он знает больше всех о тех, кто убегает. Ты должен немедленно сделать это, сказал он, запихивая коробки в кладовку, помеченную буквой «А». Он выдохнул и улыбнулся. Естественно, все напрасно, подумал он и вдохнул сырой подвальный воздух. Он долго кашлял. В кладовке мог бы поместиться целый грузовик хлама, он взглянул на коробки и улыбнулся. Единственное, что приносит пользу, — это долговременная и всеобъемлющая стратегия, прошептал он. Тебе надо просто создать ее. Он аккуратно запер дверь ключом, помеченным красным крестом, и прикрепил его к своей связке. После этого он поднялся в квартиру, убрал все следы пребывания в ней сотрудников бюро услуг, распахнул окна, поменял карнизы и плафон в прихожей, включил телефон и позвонил на телефонный узел, чтобы проверить, все ли в порядке. Он поболтал с телефонисткой. Она оказалась квакером. О Господи, квакер, сказал он. Она смеялась так же много, как и он. Внезапно они заговорили об апостоле Павле и его путешествиях по Востоку. Только представь себе, что у него был бы телефон, сказала она и начала рассуждать о неверии и о журналистских способностях Павла, о раскаленных пустынях, разделявших религиозные общины, и о городе неподалеку от турецкого взморья. Я был там в отпуске, поведал Тране. Я ездил туда по путевке. Стояла испепеляющая жара, а я лежал на пляже под зонтиком, жевал печенье и читал английские газеты. Он помнил волны тепла, помнил, как лежал в гостиничном номере с бутылкой воды, как через два дня он взял телевизор в бюро проката, рассказал он женщине-квакеру, смех которой ему нравился, очень удачно расположенном, еще он сообщил, что ему нравится тепло, все виды тепловых волн, сказал он и задумался, а не поняла ли она его превратно. Но она все поняла правильно. Потому что пригласила его зайти на телефонный узел, когда он будет в центре. Мы могли бы сходить в турецкий ресторан, сказала она. Мне нравится турецкая кухня, сказала она. А тебе? Нет, ответил он. Я люблю селедку по-шведски, настоящую селедку, покрытую колечками лука, с пивом и анчоусами. Мне нравится подолгу сидеть за столом, перебирая колечки лука, и то, как темнеет, ты знаешь, как это бывает, когда начинает темнеть, сказал он. Длинные вечера, которые тянутся целую вечность. Длинные северные вечера с идиотскими сумерками, добавил он. Ты знаешь, как это бывает, когда чувствуешь потребность прыгнуть с веранды, сказал он. Без парашюта. Она продолжала заливаться смехом, который ему нравился, и он сказал: Хорошо, я заскочу, когда буду в центре. У меня назначена встреча с архитектором, сказал он и положил трубку. Квакер, подумал он. На телефонном узле в центре. Он навел порядок в шкафах. «Томс Сервис» не стал утруждать себя уборкой в шкафах. Он обнаружил пачку писем, которые бросил в камин, не читая, а на нижней полке, в самом углу за грязной тряпкой, лежал бутерброд с сыром. Он вытащил его, положил на кусок бумаги и отнес на помойку, как величайшую ценность. Сначала он открыл мусорный ящик, помеченный буквой «Б», и сразу понял, что это ее ящик. Среди обычного мусора — картофельных очистков, лампочек, старого утюга — лежали две пустые бутылки из-под Кампари. Она пьет Кампари, заключил он. Розовое Кампари с содовой. Не забудь. Кампари со льдом, может, с кусочком лимона. Это он видел в Греции. Он закрыл ее мусорный ящик и открыл свой, и внезапно почувствовал острый запах Кампари, который он не любил, и подумал о том, что он сможет по вечерам сидеть на веранде, пить маленькими глотками и читать газету, слушая, как она готовит ужин на втором этаже.


На следующий день он встретился с архитектором. Тот работал в проектном бюро, что и было написано на табличке у входной двери, коричневой медной табличке. Тране вошел в офис, напоминавший современную пустыню, где продуктивные архитекторы производили песок. Он отыскал своего хорошего друга архитектора, друга детства, единственного друга, пояснил он женщине-квакеру, когда они позже ели кебаб в кафе на углу. Турок, хозяин кафе, тоже кочевник, появился на свет в соседнем городке больше двадцати лет назад, кстати, при помощи кесарева сечения, это Тране знал от акушерки, жившей по соседству, но не стал рассказывать женщине-квакеру. Вместо этого он поведал, как прошел по аллее чертежных столов и как архитектор, высокий, худой, с редкой бородкой, стоял и обсуждал проект стенда для авиакомпании. Для САС? спросил Тране, указывая на логотип.

Что ты здесь делаешь? спросил архитектор и, подойдя к мусорному ведру, высыпал в него содержимое пепельницы. Он был похож на восточного монаха, заблудившегося в денежных джунглях Запада. В конце концов, ты навсегда вернулся в родной город? Я рад видеть тебя, добавил он. Ты переезжаешь или уже переехал? Ты ведь кочуешь, как обычно. Последний раз, когда я о тебе слышал, ты жил в трейлере и работал в прачечной.

Ты можешь помочь мне привести в порядок квартиру? спросил Тране. Понимаешь, это важно. Я купил новую мебель и новую кофеварку. Мне нужно произвести впечатление на одну даму.

Я сейчас занят этим дерьмом, ответил архитектор, указывая на логотип, но все в порядке. Я приду. Конечно, я приду. Где ты живешь? Мы помогаем им подготовиться к участию в выставке, ни с того ни с сего сказал он. Кажется, в Ганновере. Во всяком случае, в Германии, сказал он, не поднимая глаз от чертежной доски. Все должно быть готово к среде, сообщил он, прижав руку к животу. Из-за стен доносилась тихая музыка, деловые разговоры. Звонил телефон, урчала кофеварка. Какая-то женщина подошла к чертежному столу и тронула архитектора за плечо. Она была худой, как бегунья, и выглядела озабоченно. Архитектор отпил кофе из огромной кружки и прикурил новую сигарету: Объясни, пожалуйста, что я должен сделать, попросил он, а потом запиши адрес, рассказал Тране женшине-квакеру. Вот так и сказал, улыбнулся Трапе и с опаской откусил кусочек кебаба. Больше ни слова. Он знает все о современных интерьерах. Все о домах. Все о квартирах. Все о сумасшедших клиентах, которые хотят построить камин размером с Эверест. Удачное сочетание кожаной мебели и пластика. Разве не симпатично? сказал он и подцепил вилкой второй кусок мяса. А что мы едим? сказал он. Пахнет бараниной. Она разложила на столе пачку брошюр: верблюды, величественно шествующие по желтому песку пустыни, раскаленное солнце, песчаные бури на горизонте, колодцы и оазисы, финики и пальмы, шатры и другие банальные символы вечности, а кроме того, бедуины с лицами, похожими на старинные карты; в возвышениях угадывались горы, серые в солнечном свете, и караваны. Во всяком случае, это не верблюжатина, сказала она. Она не особо вкусная. Я пробовала в прошлом году.

Все дело в женщине, сказал Тране.

В какой женщине?

В той. на которую мне надо произвести впечатление. Можешь не верить. Но я хочу произвести на нее впечатление.

Зачем?

Не знаю.

Тогда зачем же это делать? Если не знаешь для чего, сказала женщина-квакер.

Да, сказал Тране.

Не можешь отказаться от этой затеи?

Что-то вроде, сказал Тране. Ты мне поможешь? Думаю, мне потребуется небольшая помощь.

С удовольствием, сказала женщина-квакер. С удовольствием, сказала она и взяла еще один кусочек с блюда. Голос ее стал немного насмешливым, она стала есть прямо из блюда. Она посмотрела на Тране долгим взглядом, все еще мягким, но задумчивым.

Но как? спросил Гране. Он всегда говорил короткими предложениями, если был не уверен в себе.

Ты сомневаешься?

Да, сказал Тране.

Правда, сомневаешься?

Понимаешь, в этом-то и проблема. И он рассказал о том, как Моль возвращается домой с пляжа, как она убирает с шеи мокрые волосы, как ступает сандалиями по поляне, какие у нее загорелые ноги, как она напевает низким голосом на втором этаже, о ее проворных шагах на лестнице и о запахе жареной рыбы, и о том, что он всегда, всегда, рассказывал он женщине-квакеру, любил веснушки, множество веснушек, миллиарды веснушек по всему телу: Их просто не может быть слишком много. И еще он рассказывал, что веснушки могут нарисовать на теле запутанную карту, похожую на темно-коричневые тропы и дороги, изображенные на пергаментных свитках, дороги, ведущие от ушей по шее к глазам, носу и рту, рассказывал он. И еще он поведал, что очень давно, когда он учился в школе, он встретил на школьном дворе девочку, у которой все колени были в веснушках, подумать только, говорил он женщине-квакеру, продолжавшей поедать кебаб. Колени в веснушках, вскричал он так громко, что посетительница за соседним столиком обернулась. Это рекорд! И он почувствовал в себе сумасбродное желание прикоснуться к этим коленям, извините за подробности, сказал он женщине-квакеру. Ее было невозможно оторвать от блюда с едой, а он все рассказывал, как сидел под навесом в школьном дворе и рассматривал ее колени: можешь ли ты представить себе что-нибудь более хрупкое, чем девичьи колени, прокричал он, она же, оторвавшись от тарелки, согласилась с ним. Но не забудь, сказала она. О, как было вкусно. Но не забудь, что самые лучшие планы часто идут псу под хвост. Я не бранюсь, сообщила она, но они действительно идут псу под хвост, потому что человеку недостает здравого смысла, чтобы вовремя остановиться. Ты ведь знаешь это, не правда ли? Чему-то ты должен был научиться за свою долгую жизнь. «За обещанную радость», внезапно закричала она. Ты, конечно, читал Роберта Бёрнса, который умер двести лет назад. Одну строчку тебе придется выслушать. Ты понимаешь? Ты это понимаешь? Влюблен против своей воли, сказала она и продолжила есть кебаб. Это, знаешь ли, опасно. Это давняя история о том, что такое трогать чужое. Ты усвоил этот урок?


Во второй половине дня Тране так часто думал о женщине-квакере, что на мгновение ему показалось, что он мог бы забыть Моль.

Она вернулась с пляжа ровно в два часа: руки были позолочены солнечным светом, когда она вешала купальник на веревку, трава щекотала пальцы ее ног, и снова звучала тихая песенка. Он слышал ее вполне отчетливо. И он слышал, как она взбежала по лестнице и вошла в спальню, он был уверен, что она бежала, к тому же он заметил, что ее муж поднялся со стула и вошел к ней. В доме стало так тихо, что Тране почувствовал желание снять ботинки, когда крался из одной комнаты в другую. Он не прислушивался, в этом не было необходимости, абсолютно никакой необходимости, потому что тишине, воцарившейся в доме, могло быть только одно объяснение. Моль с мужем пробыли в спальне до шести часов. К этому времени Тране совсем утомился. Он выволок кресло на веранду, и там, сидя на солнышке, он услышал звуки механического происхождения, доносившиеся со второго этажа; лучи заходящего солнца проникали через листья старых яблонь, щебет птиц и гудки автомобилей, отзвуки футбольного поединка на поле; ему нравилось то, что он слышал. И, пока он сидел в кресле и ждал, он выпил четыре банки пива, обыкновенного датского легкого i ива, которым он запасся в одном из путешествий на пароме. Таким образом, он был абсолютно трезв. Они, наконец, закончили, и он услышал ее голос, который стал ниже на целую октаву. Он надеялся увидеть ее. Но она весь вечер спокойно просидела на веранде, он слышал, как она кашляла, когда курила, а ее муж поставил пластинку Мингуса. Как все непросто, прошептал Тране, весьма запутанно. А этот парень не дурак. Вылез прямо из постели и завел «Денежные джунгли» Чарли Мингуса. В окрестностях царили мир и покой, почти полное безмолвие, обитатели старых домов успели пережить так много, что больше уже не могли воспринимать новые впечатления, и Тране, которому просто-напросто нравился Мингус, его паузы, мрачные аккорды, страстность, в этом человеке жили пятьдесят разных людей, подумал он. взглянув на новую банку пива, которую ставил в холодильник. Хватит, значит хватит, сказал он. Единственное, чего так и не понял Чарли Мингус. Он знал, что это дурацкий вывод, но в этот момент ему подумалось именно об этом, и в то же время он запомнил, что Моль прошла прямо в спальню после солнечных ванн. Ну что ж, сказал он. Я запомню это: солнце, музыка, Кампари и спальня. Готов поспорить, что она зарядила свои сексуальные батарейки. Горящие пигменты, полуобнаженные тела на пляже, обволакиваемые солнцем, жара, морская вода и соль, которую ома руками счищает с ног. Он неподвижно сидел и слушал звуки лета, монотонные, сливающиеся в один глубокий, почти мажорный звук. Ты совершенно лишишься рассудка, сказал он себе и бросился в кухню, к холодильнику, с хлопком откупорил банку пива и, обливаясь потом, медленно выпил ее. Вдруг он подумал о женщине-квакере, какой скрытый гнев, какие великолепные взрывы, может, воспользоваться ее истеричностью, подумал он, может, позвонить на телефонный узел и узнать ее домашний номер, но о чем говорить? Он постарался вспомнить. Стихи Роберта Бёрнса? Против моей воли? Да почти все происходит против моей воли. Не могу припомнить ничего такого, что было бы не против моей воли. Когда я просыпаюсь утром, все происходит против моей воли. И тогда, наконец, он понял, что просто был вечер, обычный вечер, похожий на тысячи других вечеров, прошептал он, и что он был наедине с банками пива, и что ему не хотелось подрасти ни на миллиметр. Он будет маленьким всю свою жизнь, время роста прошло, сообщила ему мать, когда ему было девятнадцать. Не питай несбыточных надежд. Я истрачу абсолютно всё. Каждую крону. Все полностью. Я собираюсь потратить все, прежде чем умру. Можешь мне поверить. Тране поверил. Он верил, и когда мать рассуждала о стратегиях: никто этого не понимает. Никто не задумывается об этом. Пока, говорила она. Я старый человек, который достиг всего. Я ни о чем не жалею. Я добилась успеха, говорила она. Тране верил ей, Ты должен понять, что сейчас мир устроен по-другому. Разве трудно это понять? Стратегия, кричала она и бродила по двум комнатам в вечном поиске сигарет. Это не значит вера. Мы, наконец, теряем веру во всех политических оракулов. А нам будет их не хватать, уж можешь мне поверить. Всех тех, кто верит. А они были такими забавными. Их потребность в политической вере была патетической, иногда болезненной, мы привыкли к ним, но этому скоро придет конец. Никаких обязательств. Никто больше не будет скрывать от нас истину. А это значит, что в настоящий момент ни одна рожа не говорит нам правды. А кстати, зачем нужна правда? Ты подчиняешь свою жизнь теориям, которые потом трескаются по швам, и все, что у тебя остается, — это ты сам. Никаких молений в уютных политических храмах. Никакой пламенной любви. Никакого раскаяния. Старые фразы и знамена свернуты и покоятся на темном чердаке. Чудотворцы переели лекарств собственного изготовления. Она бродила по дому и пила сухой Мартини из тонкого бокала, сообщая при этом, что никто, абсолютно никто ее не любит. Они не выносят моей физиономии, ликовала она. И я понимаю, почему, говорила она и ставила бокал на стол двумя руками. Руки тряслись. Это слишком просто и скучно, кричала она, когда Тране принимался зевать. У южан не осталось даже темперамента. Сейчас по вечерам они укладываются в постель и всю ночь спят, негодяи, говорила она и доставала свой старый альбом с фотографиями, на которых все ее любовники были замаскированы под швейцаров, пляжников, официантов и различных директоров с потрясающими усами. Она смотрела на них и вздыхала: Я не раскаиваюсь, Ни в чем. Та ночь в гостинице, в серых горах, солнце, садящееся в море, столик в кафе, вино и гитары. Я знаю, что это банально, орала она. Особенно ей запомнился директор какого-то банка, которого она всегда называла просто директором, и путешествие в какой-то отдаленный монастырь, монахи, возделывавшие землю, запах лука, разносившийся над кирпично-красными полями, оливковые деревья, в цвету напоминавшие голубовато-белые облака, окутавшие долину, земляника, которую они собирали за монастырской оградой, первая в том году, вино в кожаных бутылях, маки. Ты помнишь маки, спросила она у Тране. Ты помнишь поля красных маков? Мы бродили в красных маках, и я была на пятнадцать лет моложе, говорила она. А он делал вид, что в той поездке был их шофером: Ну конечно, я помню это невозможно забыть. И он напоминал, как они въезжали в живописный поселок с каменным мостом, переброшенным через ручей: А он что, сохранился со времен мавров? И он рассказывал, как они купили живого зайца, сало, индийский карри и местное вино, деревенское вино, которое пахло землей и малиной, и про повара в гостинице. Маленький извращенец, внезапно прокричала она, но он предоставил кухню в наше полное распоряжение. Это было как в раю, сказала она. Я была в раю целый день и целую ночь, тихо говорила она. Ты знаешь еще кого-нибудь, побывавшего там? Обычно Тране засыпал, когда она доходила до рая. Эту поездку невозможно было забыть, так часто мать рассказывала о ней, но иногда он составлял из кусочков ее жизни новую мозаику. На удивление много любовников, подумал он, неся пустые пивные банки на кухню и выбрасывая их в пластиковый пакет. Он любил ее, без сомнения, он действительно ее любил. И он посмотрел на часы. А не позвонить ли ей, туда, на юг, где теперь все спят по ночам. Но он оставил эту мысль, прислушавшись к быстрым шагам Моль в квартире этажом выше, она ходит босиком, услышал он, и отметил, что она внезапно остановилась, она стояла чуть правее окна в полной тишине. Тране ждал. Он ждал долго. Он стоял и ждал целых десять минут, прежде чем услышал, что она вернулась в гостиную, и по непонятной причине он был уверен, что именно сейчас она была одна, только она и ночная мгла, только она и тишина, совсем одна, особенно потому, что она слышала ночные звуки, доносившиеся из спальни, где спал ее муж. Ни одно движение не указывало на то, что она направлялась к шкафу с бутылками. Она слышит меня, подумал Тране. Она знает, что я не могу заснуть. Она знает, что перед сном я запасаюсь музыкой, печеньем и минералкой. Она знает, что я барахтаюсь на мокрой простыне и что одеяло у меня слишком жаркое. Она внимательно следит за всем ритуалом. Я в этом полностью уверен, сказал он. И он ничуть не удивился, услышав звук открывающейся на втором этаже двери и то, как она прокралась по лестнице и осторожно постучала в его дверь. Он откашлялся и почувствовал себя достаточно, уверенно, но когда он увидел ее в темной прихожей, в юбке и белой блузке — кожа, подумал он, что я, черт возьми, могу еще сказать о коже? Она положила свою руку на его и сказала: Я знаю, что сейчас поздно, но не найдется ли у тебя сигаретки? Я сижу и, знаешь, никак не могу заснуть. Я слушаю джаз в наушниках, но что-то без сигарет плохо идет. Понимаешь, о чем я?

Конечно, сказал Тране.

У тебя все в порядке?

В полном, сказал Тране.

Ты один?

Да

И часто?

Почти всегда, сказал Тране. Мне нравится одиночество. Время от времени мне нравится одиночество, поправился он.

Ты целый день сидел дома? Он кивнул.

Правда? сказала она. Она спокойно смотрела на него. Она не слышала днем никаких звуков из его квартиры. Интересно, неужели бывают такие дни, когда тебе хочется быть в полном одиночестве?

Пачку или блок? сказал Тране.

Мне так жарко, сказала она. Я целый день провалялась на солнце и прожарилась вся насквозь. Понимаешь, о чем я? прошептала она.

В общем-то, нет, сказал Тране.

Зимой я часто думаю, что вот придет лето, и я буду лежать на солнце и греться. Я мечтаю о запахе песка и масла для загара, о шуме моря. Временами я думаю о водорослях и ветреницах. Я думаю о том, что даже кости могут нагреваться. Раскаляться.

Да, сказал Тране. Странно.

Она скрестила руки под грудью.

Ты ела? сказал Тране.

Нет, а что?

Я просто поинтересовался, ела ли ты.

А почему ты об этом спрашиваешь? сказала она.

Да так. Просто спросил.

Не спрашивай об этом, сказала она.

Какие сигареты?

У тебя есть «Принс»?

По-моему, да, сказал Тране. Кажется, у меня был блок. Я не помню точно.

Отлично, прошептала она.

Дать тебе весь блок?

Я слушаю Чарли, сказала она.

Мингуса?

Да, сказала она.

Тране не нравилось, когда другие называли его Чарли.

Я знаю, сказал Тране.

Его звали Чарли.

Она широко улыбнулась ему.

Ты называешь его по имени?

Да. рассмеялась она. Конечно.

Ты была с ним знакома?

Я слишком молода. И я рада, что не встречалась с ним. прошептала она. Я всего лишь хочу слушать, как он играет.

И что он играет сегодня ночью? улыбнулся Тране.

Знаешь, сказала она и подняла руку, и это движение выдало то, что она выпивала. Я слушаю очень молодого Чарли Мингуса. Он в поиске, сказала она и положила свою руку на его. Только подумай, сказала она. Чарли Мингус тоже был в поиске. Я слышу это. Я слышу, как он ищет. Он не знает точно, как должно быть, сказала она. Еще слишком рано. Но он уже на верном пути. Это великолепно.

А как называется пластинка? сказал Тране.

Не знаю.

А с кем он играет?

Сигареты, сказала она.

Конечно, сказал Тране. Сигареты.

Знаешь, сказала она и подняла руку. Она посмотрела на него так, будто они вышли из джаз-клуба и направлялись к такси. Я сижу неподвижно и слушаю, как он играет несколько нот, всего лишь несколько нот, но я знаю, каким будет продолжение. Она поднесла руку к губам. Я совершенно точно знаю, что он сыграет через минуту. Через пару секунд, поправилась она. Это называется предчувствием. И на пластинке Чарли так молод, он время от времени боится что-то сделать не так. Пропустить единственно верное, знаешь ли. Она подняла руки и продемонстрировала ему все десять пальцев. И на всякий случай повторила свое предчувствие: Готова поспорить, что ты об этом кое-что знаешь. Не так ли?

Тране стоял неподвижно и смотрел на нее.

Ты ведь понимаешь, о чем я, сказала она. Ты убедил меня в том, что понимаешь, о чем я говорю.

Да? сказал Тране.

Она икнула. У тебя все в порядке? сказала она.

В полном, сказал Тране.

И тебе всего хватает?

Мне всегда чего-то не хватает.

Чего? сказала она.

Он поднял на нее глаза. Она поглядела на него сверху вниз.

Сначала чего-то одного. А потом всего остального.

Ты тоскуешь об этом?

Иногда, сказал он.

В одиночестве?

Да, сказал он.

Но теперь ты не один в доме.

Нет, сказал он.

Сигареты, сказала она.

Он принес блок, снял целлофан, вынул пачку, положил ее в нагрудный карман, а остальное отдал ей. Она взяла коробку в левую руку, как младенца, подняла указательный палец правой руки и коснулась им его руки. Теперь лучше? улыбнулась она. Спи спокойно.

И тебе того же, сказал Тране.


День Тране мог начаться по-настоящему только после звонка матери, обычно сообщавшей о своих новых болезнях. Сегодня это были почки: Я выпила слишком много анисовой водки. Он взял беспроводный телефон подошел к окну и стал смотреть, как сосед дрессирует пойнтера. Сосед стоял на поляне под огромной яблоней и орал на собаку: Лежать и не двигаться, что непонятно? Тране выпил кофе с сыром и предоставил маме слово для отчета: Думаю, я встретила его, лежи спокойно, да лежи ты, черт возьми, спокойно, дай мне подойти, всхлипнула она жизнерадостно и внезапно забыла о почках. Она рассмеялась, как в былые времена, а потом передумала и прочитала ему короткий рецепт, выписанный врачом, и Тране, эксперт по маминым рецептам, признал, что самым разумным будет принять лекарство, растворив его предварительно в стаканчике анисовой водки. В сладкой жидкости, добавил он. В большом стакане, сказал он, когда тишина на другом конце провода стала отчетливой. Думаешь, я слишком много пила? Нет, нет, мама, дорогая, дорогая моя, сказал он, совсем нет. Ты была замечательной, восхитительной мамой и прекрасным товарищем. Я люблю тебя. Ты — единственная, кого я по-настоящему люблю. Я знаю, ты не веришь, но это правда. Она заплакала, как плакала каждое утро, когда звонила ему, и Тране взглянул на соседа, посадившего собаку на длинную цепь. Она плакала долго и прочувствованно, а он смотрел на собаку, которая бегала вокруг яблони, а цепь становилась все короче и короче. Как его зовут на этот раз? спросил Тране. И он узнал, что ее любовник был греком, которого она держала на коротком поводке, не очень полным, я не выношу жирных мужиков старше пятидесяти, и что они жили в маленькой квартирке у моря. Ненавижу всю эту экономическую ерунду. Он бизнесмен с греческих островов. Она не помнила, с какого именно острова, а какая, в общем-то, разница? А потом Тране рассказал ей о своей новой квартире, о том, как он ездил на машине в центр за стульями, столом, кофеваркой, новыми занавесками, и о женщине-квакере, цитировавшей «За обещанную радость» Роберта Бёрнса, и мама закричала: квакеры — хорошие люди. Они безгранично добры, а следовательно, смертельно опасны. Они ничем не брезгуют в стремлении делать добро. Я уважаю их, всех до одного, и вдруг голос ее сделался глубже. И Тране понял, что грек жил с ней в своей летней квартире; настоящий профессионал, подумал Тране, и тут же услышал, что к его матери прикасались. Там, на юге, наступила внезапная напряженная тишина, и Тране успокоился, когда понял, что она находится в опытных руках. А он стал рассказывать дальше, о том, как ходил к архитектору, да-да, ты, конечно, его помнишь, он жил в угловом доме у старой школы, сын смотрителя. Тот, что был длинным и худым, хорошо учился и вечно торчал в библиотеке. А потом он рассказал о Чарли Мингусе, потому что она понимала, о чем он говорит. И, сам того не замечая, он начал читать новую лекцию о наблюдательном Мингусе, слышишь, он ведь, кроме всего прочего, был очень наблюдательным. Ему надоела умеренная тональная система, принятая на Западе, предсказуемая, скучная; он открыл новые системы, для которых требовались новые инструменты. Мингус все делал сам, представляешь. Ему пришлось создать все, включая эти самые новые инструменты. Но Тране не сказал ни слова о видении. Мать не верила в видения. Ей нравились афоризмы, концентрированная мудрость, экстракты. И он рассказал о том, как Мингус мастерил инструменты, естественно, из дерева, лучше всего для этого подходило эбеновое дерево. Особое внимание он уделял тому, чтобы инструменты выражали вечный футуризм, и он услышал, что она притихла, оттолкнула грека, схватила сигареты, голос ее стал отчетливым и властным: Подвинься, сказала она на языке, не требовавшем перевода. И Тране сообщил, что, возможно, эти инструменты восходили к доегипетской эпохе, были вневременными, и что в этом столетии их точно не изобретут. А где ты это прочитал? сказала она. Сам ты не смог бы до этого докопаться. Все это звучит так хорошо, что мало похоже на правду. Тране рассказал, что он прочитал это в газете, рассказал почти с триумфом, потому что она никогда не читала газеты, только книги, горы книг, которые стоили целое состояние и которые она потом продавала букинистам. Пришли мне эту газету, сказала она. И Тране рассказал о лете, северном лете, о ночном свете над деревьями, о фиолетовом небе на севере, о белой летней луне, о пробуждающемся городе, машинах, портовых шумах — ударах якорных цепей о бетон, об утренней прохладе и дневном зное, и о Моль, женщине со второго этажа. И он рассказал, что она заходила к нему, мы поговорили в дверях, добавил он. Понимаешь, в дверях. Тране услышал, как она прикурила сигарету. И она вновь принялась рассказывать об отце, об отце Тране, который просто пропал, потерялся в огромном мире. Одна из многочисленных попыток убежать. Удачная попытка, слышишь, Тране. В течение многих лет в ее рассказах отец сменил множество профессий — от ученого до неприметного кондуктора в нью-йоркском метро. Сегодня она говорила о нем дружелюбно, почти ласково, она говорила медленно, иногда мучительно медленно, потому что сегодня, а такое случалось пару раз в году, она поняла, что он должен был исчезнуть, ведь границы все же существуют, границы боли, сказала она и внезапно смогла осознать, что он не мог принять всего. Внезапно она смогла осознать, что такой мужчина, как он, отлично экипированный, уж можешь мне поверить, не мог тратить на нее дни и годы. Это полный абсурд. Такой мужчина, как он, естественно, верит в свободу. Довольно, сказал Тране. Больше не надо. Не говори ничего. Не надо больше избитых фраз. Больше ни слова о свободе. Ты и так уже сказала слишком много. Сходи куда-нибудь, где много людей. На пляж. В ресторан. Выйди на солнце. Купи себе платье. Возьми своего грека и купите платье.

Он был таким красавцем, сказала мама.

Но Тране не дал ей развить эту тему, она прикурила новую сигарету, а он представил, как трясутся ее длинные пальцы, и он говорил до тех пор, пока она не начала смеяться над его рассказом о встрече в ресторане с жен-щнной-квакером. Она должна была ответить какой-нибудь историей. И она вспомнила историю об одном официанте, который от застенчивости начинал икать. Он не сдавался до тех пор, пока сам не начал верить в эту историю. На мгновение он задумался: А не встречал ли и я этого официанта? Тране, сказала мама. Этого никогда не было. Ты говоришь это только для того, чтобы помочь мне забыть. Я такая чувствительная, что мне лучше не помнить. Разве в этом нет иронии? засмеялась она. Я еще не дряхлая старуха и не лишилась памяти. Но он быстро сымпровизировал и рассказал историю о том, как один официант заикал у столика в кафе, записывая заказ в блокнот. За десять минут, что он бродил по комнатам с беспроводным телефоном, он сочинил эту историю, довольно остроумную историю, насколько можно было судить по ее смеху. Потому что между ними шла старинная игра, и именно сейчас настало время поговорить о чем-то другом. Покончив с историей про официанта, Тране начал рассказывать про себя, о том, как он получил новую квартиру. В этот раз все вышло быстро, сообщил он. Кроме того, он ждал архитектора, который обещал зайти и сделать его квартиру уютной: Я совершенно беспомощен, когда дело доходит до расстановки мебели, сказал он маме. И он понял, что она его внимательно слушала: Берегись, будь осторожен с этой дамой со второго этажа. А ее действительно зовут Моль? Ну и имечко, но я слышу, каким голосом ты его произносишь. Будь осторожен со своим сложным методом, внезапно прокричала она. Не бери в голову все эти стратегии. Эти ужасные почки лишат меня жизни, добавила она. Но у нее нашлось время сказать: Ты в опасности. Ты ввязался в серьезное дело. Ну, пока, прошептал Тране, услышав, как открывается калитка, положил телефонную трубку на плиту, подбежал к другому окну и успел увидеть, как Моль садится на велосипед. Тране положил телефонную трубку на место. Стало тихо. Немедленно, сказал он себе. Ты должен действовать сейчас. К вечеру она останется одна. Она любит солнце, музыку и Кампари, подумал он. Об остальном можно догадаться. Когда она вернется домой с пляжа. Именно тогда. У тебя есть полчаса, чтобы сделать это, когда она вернется с пляжа. Когда она будет одна в пустой квартире на втором этаже. Когда не помогут ни Мингус, ни маленькие ритуалы, Когда в томе так тихо, что она на всякий случай открывает дверь в ванную, когда чистит зубы. Я знаю, как это бывает, подумал он. Представьте только, что кто-нибудь позвонит, когда она чистит зубы. Он провел рукой по подбородку с такой силой, что щетина заскрипела. Самое удивительное, что все происходит одновременно. В одну и ту же секунду. Одним и тем же способом. Он подумал о Чарли Мингусе. «О Боже, не дай им сбросить на меня атомную бомбу». Я взорвусь изнутри, прошептал он. И я обречен знать это. Я обречен собрать воедино все кусочки мозаики. Я всегда буду этим заниматься. Я обречен знать, как она живет там, на юге. Я читаю ее рецепты и переживаю из-за ее почек. Я вынужден выдумывать истории, потому что мой случайный папаша исчез тридцать лет назад. Меня ставят в известность о том, с кем и чем она занимается ночью, что она ест, пьет и что она не выносит гребешков. Мидии еще куда ни шло. Но их обязательно надо отварить. Запомни, Тране. Еду надо жевать. Жевать. Жевать. Через пару недель позвонит грек и будет просить у меня совета, подумал Тране. Он должен знать все о почках моей мамы. Он должен знать все об аллергиях моей мамы. О ее фантазиях. Нет ничего невозможного, пробормотал он. И в качестве нового подтверждения этого постулата он услышал, что дверь в квартире этажом выше захлопнули и заперли, шаги на лестнице, муж Моль закашлялся так, что казалось, его легкие разорвутся, и он позвонил в дверь, в дверь к Тране, и когда Тране открыл, он стоял на лестнице, готовый произнести речь, с остатками блока сигарет под мышкой: Можно, я их куплю? сказал он. У меня не будет времени остановиться по дороге. Я должен приехать на работу к двум. Вторая смена, сказал он. Я работаю по контракту. У меня контракт на четыре месяца и постоянные сверхурочные. Тране заметил, что он говорил простыми словами и короткими предложениями, и он сказал: Да, пожалуйста. Можешь отдать деньги позже. Я купил их на пароме. Когда ты возвращаешься? Парень посмотрел на Тране, как будто и не ходил на работу в течение нескольких месяцев, и жизнь в бараках была для него чем-то далеким. Он провел рукой по волосам, поставил сумку между ногами и открыл бумажник: Сколько они стоят?

А? сказал Тране.

Сколько?

Когда ты возвращаешься? повторил свой вопрос Тране. Ты спокойно можешь отдать деньги, когда вернешься.

Он с удивлением взирал на Тране.

Сколько? сказал он.

Они сошлись на ста кронах, но тогда он спросил Тране, не краденые ли это сигареты, и Тране сказал, почти, ты не далек от истины, но он не мог гарантировать регулярных поставок. На самом деле у него был двоюродный брат, работавший в магазине беспошлинной торговли на пароме, но на дальних родственников не всегда можно положиться, уж это точно. А на тебя-то можно положиться? сказал парень и снова закашлялся.

Они долго смотрели друг на друга и в конце концов сошлись во мнении, что нравятся друг другу, это случилось именно тогда и, пожалуй, потому, что парень стоял в прихожей, с сумкой, стоящей между ногами, блоком сигарет под мышкой и со взглядом, ясно говорившим, что он едет на работу. Тране мгновенно отметил, что ему не очень-то хочется ехать на работу, ему было тяжело, слишком далеко до соседнего города. Он боялся этой автомобильной поездки и долгой недели в бараке, запаха прокисшего кофе, мокрой одежды, запаха цемента, мокрого цемента, который, казалось, никогда не высохнет, и этого вечного шума, гремящих грузовиков, запаха дизельного топлива, доносившегося из окна, крошек на кухонном столе, наполовину съеденной пачки маргарина. Ты не выносишь всего этого? сказал Тране.

Я должен, сказал он,

Тране помолчал.

Мне приходится.

Но почему? сказал Тране.

А ты как думаешь?

Ну, я не знаю, сказал Тране. Я, конечно, понимаю, что мужчина должен работать. Но бывают дни, когда я просто-напросто ничего не знаю. Я не выношу этого.

У тебя есть работа?

Пока нет, сказал Тране. Но через неделю я начинаю работать в мастерской за новой станцией Эссо.

У шведа?

Да, сказал Тране. Он построил новую мастерскую на заднем дворе станции, и ему нужен помощник.

Он твой друг?

Да, в определенном смысле. Я его знаю. Он чинил мою машину. Это было несколько лет назад. Он собрал мне новую машину из двух развалюх. Я привез их из Швеции. Думаю, я мог бы этим заняться. Я хорошо паяю. И швед это знает. Тебе не нужна машина?

А на него можно положиться?

Тране задумался.

Ты хорошо его знаешь?

Да, в общем, нет, сказал Тране.

Он был женат?

Да, но она от него сбежала. Я знал их обоих. Это было довольно давно. Несколько лет назад. Она была красавицей и сбежала от него.

Ты знаешь, почему?

Да, сказал Тране.

Почему? сказал он.

Он следил за ней, сказал Тране. Он следил за ней день и ночь. Она все время была одна. Звучит не очень правдоподобно. Но она все время была одна. Он звонил ей, а приезжая домой, не сводил с нее глаз. Это был лучший способ потерять ее. Самый надежный, добавил он. Но он этого не понимал, и она от него устала.

Парень нагнулся за сумкой, открыл бумажник и достал сто крон: Вот, сказал он.

Спасибо, сказал Тране.

А с кем она сбежала?

С мужчиной, сказал Тране. С кем же еще? Красивая женщина всегда найдет мужчину, с которым можно сбежать. Это банально, но, по большому счету, банально почти все.

Вот чертовщина-то.

Возможно.

Очень плохо, что они просто вот так берут и исчезают, сказал он. Живут с тобой годами, а потом исчезают.

Кажется, я уже слышал это раньше.

А это что-то меняет?

Может, кто-то этого заслуживает, сказал Тране.

Ты знаешь симптомы?

Не спрашивай меня, засмеялся Тране. Во всяком случае, о симптомах. Я обрываю отношения задолго до появления симптомов. Я живу один. И собираюсь всегда жить один. Это самое лучшее. Жить с кем-то — это столько шума.

И ты сможешь?

Жить один? сказал Тране.

Да, именно.

Может, это единственное, что я смогу. Может, я только этим и живу. Я пришел к выводу, что так проще всего. И я не единственный, кто так считает. Я прихожу и ухожу, когда мне заблагорассудится, и стараюсь об этом не думать. Сколько пар ты знаешь, проживших вместе больше пятнадцати лет?

Он улыбнулся Тране.

Ты кого-нибудь знаешь?

Да, нескольких.

Сколько? сказал Тране.

Он сплетничает?

Кто?

Швед.

Иногда, сказал Тране.

Обо всем?

Почти обо всем.

А о Моль?

Не больше, чем все остальные. Но вполне естественно, что о ней говорят. Ты должен был быть к этому готов. Она так красива, что о ней говорят. Неужели ты не понимаешь?

А о Моль сплетничают?

Слушай, сказал Тране.

Тране поднял на него глаза.

Она тебе нравится?

Да, сказал Тране.

А что с ней происходит?

Ты меня спрашиваешь?

Да, сказал он.

Слушай, сказал Тране. Тебе лучше знать. Я не могу объяснить,что с ней происходит.

Нет, сказал он. Я думаю, ты можешь.

Чтобы не отвечать на это, Тране поднял голову порывистым движением, указывавшим на то, что он прислушивался, о, ты слышал? Кто-то идет? Телефон зазвонил? Он пользовался этим приемом столько, сколько помнил себя. Мама обычно кричала, нет, никто не звонит, не слышу ни звука, да и кто будет мне звонить? Ты стоишь так, склонив голову, чтобы не отвечать на вопрос. Это один из твоих обычных трюков. Но телефон зазвонил. И Тране подумал: А почему бы ему и не зазвонить? Я же это запланировал. Кроме того, мама всегда звонила дважды, когда ей требовалась консультация Тране по поводу рецептов. Думаешь, грязи помогут? сказала она тоном, означавшим, что уже ничего не поможет. Дорогая моя, сказал он своей маме, которая была на юге, и указал на кресло в своей собственной квартире. Я знаю, что это не всегда помогает. Не всегда, повторил он. Это помогает не ото всего. Это не помогает от скуки. Это не помогает от хандры. И это совершенно не излечивает от возраста. И от лени. Не помогает от того, чем страдаешь ты, подумал он. Тране был таким же мудрым, как врач, который перестал верить в собственные лекарства, и Тране улыбнулся парню, стоящему в дверях, снова указал на кресло, но тот поднял сумку, отрицательно покачал головой и указал на часы. Но он даже не пытался скрыть, что прислушивается, когда Тране говорил о лекарствах и греках. Тране дал несколько хороших советов по поводу греческих бизнесменов, испытывающих проблемы с потенцией. Обычной простуды достаточно для мужчины, которому за пятьдесят. Теперь все уже катится вниз. Наверняка все дело в гормонах. Тране почесал шею: ты, может, и не виновата. Что заставляет тебя так думать? Он просто обыкновенный грек, у которого не получается. Да-да, ты все еще единственный человек, с которым я могу разговаривать. Это правда, сказал он абсолютно серьезно. Парень посмотрел на Тране с выражением лица, свидетельствовавшим о том, что за неделю он произнес не так уж много слов: Это была твоя мама? сказал он. Это на самом деле была твоя мама? И они оба услышали, как скрипнула садовая калитка, и на поляне появилась Моль. Этого я не планировал, чуть было не сказал Тране. Но Моль всего лишь забыла взять купальник с веревки, она помахала им и открыла калитку архитектору, который, несмотря на жару, казалось, дрожал от холода. Они пожали друг другу руки. Архитектор отступил на два шага, разглядывая ее, и положил руки в карманы. И Тране увидел, что она произвела впечатление. Она действительно красива, будет первое, что он скажет, когда они останутся одни. После этого он стал пробираться к дому так, как будто поляна была заминирована. Знаешь, сказал Тране матери, если не принимать во внимание, что телефонные счета стоят целое состояние и что у твоего друга грека проблемы, тебе там неплохо живется, в сирокко. Не забывай этого. Да, я знаю, сказал он перед тем как повесить трубку. Столько всего происходит одновременно. Я как бы не успеваю разделять события. Слишком много всего происходит. Слишком много друзей. Слишком много тебя. Слишком много разговоров о деньгах. Слишком много шумных мужчин. Они тебя хорошо знают. Слишком много попыток убежать от всего этого. Иногда кажется, что все нагромождается одно на другое. Я знаю, что уже говорил это раньше, сказал он, его разозлило, что мама вздохнула. Архитектор поднялся на крыльцо. Он вытирал ноги о коврик так, будто в его итальянских ботинках полыхало пламя, откашлялся, кивнул парню, который стоял в дверях и кашлял. И Тране сказал: Надо бы нам бросить курить. В этом нет никакого смысла, но нам надо бы бросить курить. Нам надо есть меньше, пить меньше и совсем не курить. Пуританам от этого легче не станет, но мы должны попытаться. Архитектор вошел в гостиную, обвел ее взглядом, открыл дверь на веранду, скрутил наружный навес у окна, который Тране не заметил, коснулся рукой обоев, взглянул на потолок, снял очки и уселся на ящик: Та девушка, что я встретил на улице, она действительно красива, сказал он. Не думаю, что я встречал кого-нибудь красивее. Ты с ней знаком? Ты с ней разговаривал? Он сцепил руки за головой и потянулся так, что щелкнули суставы пальцев. Я живу с ней, услышали они голос от двери. Я живу с ней уже три года. Правда? сказал архитектор, посмотрев сперва на Тране. Потом он бросил взгляд на парня, стоявшего в дверях, и снова на Тране: Я тоже прожил с одной женщиной почти три года, ответил он. Но это было давно. У Тране появилось желание подойти к дверям и обнять их обоих, утешить, сказать им что-нибудь хорошее, объяснить, что иначе и быть не могло. Но он знал, поступи он так, ответом ему будет только болезненная тишина, и что никто из них не зайдет к нему, когда ему будет нужна помощь. Чтобы продолжить дело, надо сперва отделаться от парня, подумал он, и для начала он сказал архитектору, что они могут начать с гостиной. Я должен идти, услышали они от двери. Мне надо идти, это прозвучало так, будто он собирался простоять в дверях по меньшей мере неделю. Он снял целлофан с пачки сигарет, скатал его в шарик и стал катать в ладонях. Архитектор поднялся с ящика: Куда ты едешь? сказал он.

Тране стоял неподвижно.

Не понимаю, как ты можешь, сказал архитектор.

Могу что?


Тране отошел к окну и увидел, что парень открыл дверь гаража. Они помахали друг другу.

Он ушел? спросил архитектор.

Да, сказал Тране. Ему надо на работу. Он боится этой работы. И я его понимаю. Если уж я что-нибудь понимаю, так именно это. Ему надо ехать на машине как минимум два часа. Он работает на верфи. Я думаю, он сварщик.

Он обратил внимание на то, что он все еще говорил короткими предложениями, и у Тране было чувство, что парень все еще находится в комнате. Он звонит ей несколько раз в день, добавил он. Не может оставить ее в покое.

Звонит кому? спросил архитектор.

Той, что ты встретил в саду.

Ты говоришь о той красотке? сказал архитектор.

Боже, как она красива. Я был слегка потрясен ею.

Точно, сказал Тране.

Я понимаю его. Но я все-таки не понимаю, как он может. Это совершенно бесполезно.

Что бесполезно? сказал Тране.

Это она тебе нравится?

Да, сказал Тране.

Не понимаю, как ты можешь. Как ты можешь делать больше того, что абсолютно необходимо. В последние годы я привык считать, что буду работать только затем, чтобы заработать себе на хлеб. Но в результате я работаю день и ночь. И я не понимаю, как-так может быть.

Тране слушал его, скрестив руки.

Ты уверен, что хочешь?

Полностью уверен,сказал Тране.

Ты не проживешь здесь больше нескольких месяцев. Тебе надоест через три недели.

Я проживу здесь остаток жизни, сказал Тране. Я твердо решил не переезжать. Если получится, я куплю эту квартиру, сделаю ремонт и буду постоянно жить здесь. Я собираюсь просто-напросто не двигаться с места.


Одним движением руки архитектор дал понять, что ему скучно, а так как ему было скучно, он говорил слишком много. Внезапно Тране вспомнил его молодым, окутанным дымом от трубки и мечтами. Он вдохновенно рассказывал о нашей общей комнате словами, почерпнутыми из комментариев в журналах о современной архитектуре. Годами он читал все, что ему попадалось под руку, и говорил о нашей общей комнате словами столичного профессора. Но о городе, о зданиях, площадях, улицах, фасадах и фонтанах он рассуждал вполне разумно. Он ездил по городу на велосипеде с альбомом для рисования, всегда один, и сделал ряд точных чертежей самых старых городских домов. Сейчас они хранятся в архиве. Он стал известным и усталым. Когда они учились в школе, сером кирпичном здании у церкви, Тране всегда искал его в библиотеке. Обычно он сидел там, склонившись над книгами, с наушниками на голове и слушал Зута Смита.


Тране помнил, как он проводил рукой по волосам, когда поворачивался, спокойно улыбался, кивком головы указывая на конверт с надписью «Зут и его ребята», и стучал ногами по портфелю в такт музыке. Коричневый кожаный кисет на столе, книги, ерш для прочистки трубки, спички. Его воинственный папаша, игравший в оркестре на кларнете, стимулировал его любовь к знаниям. Он был хорошим музыкантом, но слишком застенчивым, чтобы как-то воспользоваться этим. Они жили в квартире у площади, три комнаты с видом на кирпичную стену. Он был не только способным учеником, он лучше всех прыгал в высоту, и когда он побеждал, то покупал книги, которые, по мнению отца, моментально проглатывал.

В то время скука была всего лишь маленьким черным пятнышком, появлявшимся в его жизни, когда он напивался или ему отказывала женщина.

В такие моменты он неподвижно стоял, методично ковыряясь в чубуке трубки тонким ножом. Временами он исчезал. Пропадал. Мы ездили на велосипедах по городу и вдоль набережных, заходили на корабли, где матросы покачивали головами или пожимали плечами: Ну да, они его видели. Вчера или позавчера. По нескольку дней никто не знал, где он. Мы искали его в запертых дачах у моря. Кондукторы в поездах получали указания быть начеку. Знакомые в полиции теряли покой и рассылали ориентировки, но чаще всего им оставалось лишь сообщать о его появлении. Его отец выходил на улицу и делал вид, что чинит велосипед. Мать замирала у окна и следила за площадью. Она судорожно вязала скатерть, переставив телефон на стол возле окна. И когда он не появлялся в школе больше трех дней, директор входил в класс, смотрел на пустующую парту, кашлял и снимал очки. Несколько дней он не появлялся ни в библиотеке, ни на спортплощадке. Когда же он наконец возвращался, Тране никогда не спрашивал, где он был. Он понимал, что не стоило задавать вопросов, что об этом никогда не надо упоминать, но когда он в конце концов появлялся в читальном зале, слегка ссутулившийся, то подходил к книжным полкам, с трубкой, плотно зажатой в руках. Он трясся и утверждал, что ему было скучно до сухости во рту. Все надоело до боли. И дышать надоело, говорил он. Меня окружают люди, которые боятся. И они используют этот страх, чтобы контролировать меня. Они делают вид, что ищут что-то новое, а на самом деле они боятся перемен. Он прикусывал губы и почти не ел. Перед ним на столе лежал пакетик лимонных леденцов, который он называл завтраком и запивал колой из банки. Но он все еще был переполнен архитектурными теориями до такой степени, что скука не оставляла на нем заметного отпечатка, она не могла завладеть им. Ей потребовалось несколько лет, чтобы покорить его.

Тране посмотрел на него через оконное стекло и осторожно улыбнулся. Они никогда не говорили о прошлом.


Они услышали, как из гаража выехала машина и прошуршала по гравию. Они посмотрели друг на друга, на холодильник, и Тране достал баночку легкого датского пива, распечатал ее, и архитектор прочел ему лекцию о скуке как о боли, не как о жизненной философии, а как о ежедневной пытке: Я не использую и половины своих возможностей. Я схожу с ума от вялости, сообщил он. Я трачу слишком много сил на то, чтобы бодрствовать, нет, чтобы держаться в вертикальном положении, сказал он. Тране, не произнося ни слова, сел на ящик и слушал, как потрескивали суставы его пальцев при потягивании. Он сообщил, что он был заперт в маленьком архитектурном бюро, он был вынужден выслушивать шуточки своего засранца-шефа, который заставлял его проектировать магазины: Зачем нам столько магазинов? Кто в них будет ходить? Все равно они обанкротятся. Я пытаюсь обойти эту проблему, убеждая себя, что проектирование этих проклятых магазинов — новая и интересная работа, создание этаких маленьких крепостей для городских торгашей, которые я могу начертить даже во сне. По ночам мне снятся спальные районы, а днем я проектирую дачные поселки. Я черчу за завтраком и когда еду на велосипеде. Я черчу в автобусе. На пляже, пробормотал он и глянул в окно так, будто Моль должна была появиться с минуты на минуту и пригласить его на чай: Она придет? Как ты думаешь, она придет? Она красива так, что просто не верится. А забавно с этими красавчиками, сказал он и потер нос. Только подумай, сколько всего им достается даром. Подумай обо всех улыбках. Подумай о цветах, подарках. Люди оборачиваются и улыбаются, когда они входят в автобус. Время от времени я забываю, что существуют красивые люди. Я их так редко вижу. Хочешь, чтобы я держался от нее подальше?

Да, сказал Тране.

И архитектор переделал квартиру, он нарисовал огромные отметины на полу мелом, здесь — стул, сюда можно поставить стол, а там, в углу, только взгляни, как солнце красиво освещает начищенный добела пол. Это просто здорово, сказал он. Он работал несколько часов, потому что ему нравилось: Это хорошая квартира, действительно хорошая, приговаривал он, разворачивая пару почти новых жалюзи с пятнами кофе на нижних рейках: Они брызгались кофе. Он энергично поработал тряпкой, поглядывая на соседа, сидевшего за столом под яблоней, шмыгнул носом, прикурил трубку, пожевал дым и рассказал, что он стал специалистом по проектированию современной скуки, белых универмагов и магазинов, жилых домов и микрорайонов, великолепных фасадов и обычных городских трущоб. Мы — это компашка специалистов, собирающихся на совещания и семинары, групповые встречи и на выходные с чтением докладов. Мы строимся, и в настоящее время мы организованы не хуже военного формирования, улыбнулся он. Нет ни одного холма, ни единой возвышенности в этом городе, которую не надлежало бы украсить высотным домом. Мы убеждены, что никто ни на секунду не забывает о нас. Мы должны быть заметны. Мы не сдадимся, пока не уничтожим все. Для выражения скуки у нас есть наша профессия. Мы — специалисты, добавил он. В любом городе скука подстерегает на каждом углу, во всех новостройках. Скука — это сердце любых общественных построек и соответствующих комитетов.

Он аккуратно поместил чубук трубки в ладонь так, что мундштук торчал из нее, как носик чайника. Я забыл, что он всегда делал так, когда злился или бывал раздражен. Он следил за происходившим в соседском саду. Он был любопытен и не пытался этого скрыть: Архитектура — это та же политика, сказал он и взглянул на трубку: Мы приняли дурацкие решения и собираемся продолжать в таком же духе. Повсюду подавленность. Плевать на все, лишь бы оправдать затраты. Анатомию скуки можно изучать в современных архитектурных бюро, сказал он. Он говорил почти как раньше. Ее легче всего рассмотреть именно там. Когда он просыпался по ночам, он размышлял о том, почему ему приходилось работать над тем, от чего он пытался уклониться. Работать над тем, что не любишь больше всего, как-то глупо. И он напомнил, что для того, чтобы избежать современной скуки, он поехал учиться в Восточную Германию. Изучать семантику предмета, сообщил он. Маленькая причуда, новая попытка убежать, вскричал он внезапно. Озарение. В академии напыщенной архитектуры. Инкубатор для всех, кто понял, что современная скука — это необходимое условие для контроля над обществом. Что может быть лучше архитектуры для этой цели? Мы были скучнейшими из скучных. Хуже бюрократов. Мы получили аттестаты, что позволило нам доказать, что наши власть предержащие морили людей скукой. Неплохое бегство, признался он: Я абсолютно ничего не достиг, но хорошо ел, долго спал по утрам и выучил язык, который теперь уже забыл. Я перевел сборник новелл, сказал он. Целую книгу, настоящий шедевр, и вот во время работы над переводом я не скучал. Я сидел в гостиничном номере, ко мне приходила девушка, о которой я не хочу рассказывать. Я пил красный китайский чай, ел ржаной хлеб и свеклу и звонил домой только по необходимости. Отец был недоволен. Он купил еще один кларнет и был все время недоволен. Таким он был всегда. Только в этом он всегда проявлял принципиальность, но мама слышала по моему голосу, что у меня все хорошо. Внезапно она начинала говорить о тканях, о расцветках и тканях, о Жоан Миро, кричал он. Она никогда не работала с тканями, но говорила о расцветках, о натуральных земляных цветах, коричневых и серых, и о том, как она смешивает краски в чане на заднем дворе. Сначала я не понял, что она расслабилась. Впервые за многие годы ей не надо было беспокоиться обо мне. Я, наконец, находился в другой стране, где со мной нельзя было общаться каждый день. Впервые за многие годы я перестал быть ее тяжелой работой. Я понял, что был для нее проблемой, идиотом, который убегал, исчезал, а она сидела у окна и ждала меня. Я понял, что она не спала ночами, когда я сбегал, что она вставала в три часа, делала себе чай и слушала новости по Би-Би-Си. Я сидел в номере старой гостиницы в Восточной Германии, думал о своей матери, которая ни с того ни с сего занялась окраской тканей в чане на заднем дворе, о том, что я перевожу книгу и слушаю радио. Он набил трубку: Она полностью расслабилась. Она могла плюнуть на меня. Просыпаясь посреди ночи, она могла думать о тканях и красках, а не обо мне. Наконец-то я был в безопасности в Восточной Германии, в академии, в надежном месте. Ей казалось, что революция наконец-то ограничила мою свободу. Она первой поняла это, улыбнулся он. Вообще-то она хотела бы, чтобы я жил в высотном доме на окраине города. Сын, к которому она могла бы ходить в гости по воскресеньям, когда самой не хотелось готовить обед. Но я находился в Восточной Германии, и она могла не думать обо мне. Она понимала, что у меня все хорошо, просто замечательно, говорила она соседям и внезапно сообщала, что она кое-что знала об окраске тканей: Ты знал это? сказал он.

Тране покачал головой.

И он рассказал про побег в Каракас. Про то, как он, скучая, переправился через Атлантический океан, про волны, похожие на белые клочья тумана, про китов, пускавших фонтаны, про бесконечный ветер у африканского побережья, пахнувший землей, про рыбаков из Гамбии и их лодчонках. Он помнил, как быстро на море опускалась ночная мгла, и альбатросов, паривших в небе и наблюдавших: Было очень красиво, когда я не страдал морской болезнью. Я сидел на табуретке перед камбузом, чистил картошку и бросал ее в своего рода лохань, сказал он и закашлялся от дыма. Мне надо было перебраться через океан в Каракас. Я толком не знал, зачем мне надо было туда попасть. Конечно, это был побег. Попытка убежать, добавил он. Это было еще до того, как я узнал, что убежать невозможно. Я еще не понял, что у скуки есть много общего со страхом. С абсурдной верой в то, что мы живем в стабильном мире, я попытался убежать. Может быть, я убегал реже других. В общем-то, я думаю, это так. Почему я должен проектировать высотные дома для скучнейшего общества в истории? Почему я должен их конструировать? Думать о фасадах? Ездить на стройплощадки? Высчитывать их стоимость? Разговаривать с директорами по рекламе? Убеждать клиентов? Почему я уехал в Каракас? сказал он. Я вернулся домой из Восточной Германии и получил работу в одном бюро. Я работал в офисе, стерильном, как современная лаборатория, где были сауна, настольный теннис и комната отдыха для некурящих. Те, кто мог, спали друг с другом. Очень сложный порядок, хмыкнул он, некое сообщество, проектирующее высотные дома и фабрики, в котором все без исключения мужчины лезли под каждую юбку. Это казалось забавным в течение года, сказал он и положил руку на живот. Но я был сущим наказанием на всех совещаниях, помнишь? Народный архитектор, сказал он и поднял голову. Я вообразил, что могу делать все, что пожелаю. Я полагал, что мир можно объяснить с помощью хитроумной теории. Я верил в манифесты. Я считал, что хорошо представляю себе мироустройство. Я скучал так, что лучше об этом не вспоминать. А через восемь лет я стал бесчувственным. Временами меня наполняла уверенность, что я могу рухнуть с одного из моих же высотных зданий и результатом этого будет только идеологическая царапина. Это было так давно, что я почти ничего не помню, сказал он. Скука была основным содержанием каждого общего собрания. Я помню внезапно наступавшее молчание, шелест бумаги, запах кофе, голоса за столом, и как кто-то все время подносил булочки. Я видел, что комната для встреч постепенно расплывалась, а потом вновь приобретала свои обычные очертания, и понял, что так будет повторяться до бесконечности. Скука могла быть такой неотступной, что иногда по ночам у меня поднималась температура. Я потел так, что из меня выходил весь выпитый за день кофе. Я не понимал, что же творится на самом деле. Не понимал? Был ли я не в состоянии понять это? И я думал о терроре. Я смотрел на стол президиума собрания и понимал, что иметь власть — это значит заставлять людей скучать до смерти. Я выяснил, что везде речь шла о прошлом. Но самое страшное то, что везде речь шла и о страхе. Не о боязни, сказал он. Все говорило о страхе. Они были перепуганы до смерти. Помнишь? И он рассказывал о бесконечных днях, неделях и годах, которые никогда не кончались. Было самое время смыться: Я не мог больше выносить этого, сообщил он. Я не мог выслушивать новые теории, учившие, что мир столь же нагляден, сколь скучен. Я сделал то, чего никогда раньше не делал. Я смылся. Я нанялся на корабль. Получил новый паспорт. Собрал вещи. Мама улыбалась. Отец заперся в своей комнате и чистил кларнет. И вот в одно прекрасное утро я стоял на палубе корабля, скользившего по воде между двумя маяками при выходе из гавани, и я мог поклясться, что я никогда, никогда не вернусь обратно. Ты помнишь? Я прислал тебе открытку. До встречи через пятьдесят лет, засмеялся он. Я действительно считал, что не вернусь. Что я никогда не вернусь. И когда через пелену тумана я разглядел портовый город Ла Гуаира, в один дождливый апрельский день, нас поливало, как из ведра, вскричал он, был страшный ливень: А что же девушка не заходит? спросил он и указал мундштуком на дверь. Наверное, он слышал, как она пришла, потому что она вдруг возникла в дверях, скромно облокотившись на косяк, и стало тихо, словно больше нечего было сказать. Она пылала от солнца, лицо ее опять покрылось мелкими веснушками, совсем крошечными, ее бил озноб, она стояла босиком; она стояла на одной ноге и потирала ступней другой ноги голень. Она была радостной, нет, счастливой, оттого что северное солнышко наконец-то вернулось. Привет, сказал он. Привет, привет. Он поднял руку, поднеся мундштук ко рту, и посмотрел на нее долгим взглядом. Расскажи еще о Ла Гуаира и Каракасе, сказала она. Я не подслушивала, но твой голос доносился до сада. Расскажи, как там было. У тебя есть зажигалка? сказала она. Я прожарилась до костей. До самых костей. Тране налил бокал Кампари из холодильника, добавил льда, кусочек лимона, не забыть бы, сказал он себе. Она сидела на подоконнике рядом с архитектором. Он по-отечески обнимал ее левой рукой. Мне надо бы по крайней мере обнять ее, сказал он взглядом, протягивая ей бокал. И она посмотрела на него глазами, вопрошавшими: откуда ты знаешь? Она спокойно повернулась к архитектору: Как тебя зовут? Он склонился к ней и прошептал имя ей на ухо, он долго не отрывался от ее уха, она же смотрела на него и смеялась, и архитектор стал рассказывать о пальмах, о белых домах на склонах гор, о навесах из гофрированного железа, о трущобах, о резком запахе, доносившемся с пляжа, рокоте моря, об акулах и дельфинах, о первой ночи на берегу: Больше всего я запомнил луну и цикад. Такие теплые звуки. Их стрекотание доносилось изо всех дворов, сливаясь с кошачьим воем и женским смехом. Я открыл все окна. На другой стороне улицы находились кинотеатр и молочный магазин. Его крышу венчала огромная пластмассовая корова. Жили мы в небольшом пансионе для голландских эмигрантов, рассказывал он. Меня сильно искусали блохи, и маленькая хозяйка бара смазала укусы маслом. Сладким маслом, пояснила она. Она пела португальскую колыбельную и мазала меня маслом. Потом на пыльном столе она начертила карту и объяснила, как найти место для ночлега без блох: Хочешь? спросила она, сидя на мне верхом, и как понеслась! Я до сих пор вспоминаю по ночам ее радостные ласки. Потом она принесла миску еды. Мы сидели в постели и ели: Ешь, сколько влезет, сказала она. Потому что она знала, как мне будет плохо от блошиных укусов, много лихорадка, сказала она. Я дал ей пятьдесят американских долларов, и она купила две бутылки воды, скандинавской воды. По вкусу она напоминала мыльную пену, проворчал он. Интересно, что она в нее подмешивала. Архитектор сидел па подоконнике и рассказывал Моль, что первые дни в старом городе Каракасе, в милом районе, где все промышляли меновой торговлей, он провел в постели с маленькой хозяйкой, которая пела старинные португальские колыбельные песни. Он чувствовал биение лихорадки в руках, груди и паху, иногда он видел за окном нечто, напоминавшее алое лоскутное одеяло, какую-то ацтекскую тучу или кучевое облако, объяснил он. И он помнил, как в его лихорадочном бреду появился старый индеец с красным посохом и шляпой из птичьих перьев, который свистел, как птица, и я внезапно вскочил с кровати и громко завыл, словно умалишенный, идет человек-птица, человек-птица едет на облаке, ревел я в то время, как хозяйка пыталась уложить меня на кровать. Она облила меня водой, напоила, заставила съесть огромную порцию чего-то, похожего на овощное рагу, поцеловала меня, спела и стянула деньги из красного паспорта. Он рассказывал ей по-норвежски о пассате, о бескрайних просторах Атлантического океана, о камбузе и ленивом коке, у которого была аллергия на перец, и, конечно, о картошке, которую ему приходилось чистить, и о темных вечерах, когда матросы играли на палубе в карты. Она отвечала по-испански, а может, по-португальски, и когда она сняла с себя блузку, фиолетовую блузку, он посмотрел на ее грудь и подумал: У нее действительно все тело было смуглым. Возможно ли это? Груди белые. Конечно, сейчас у меня лихорадка, но я же точно знаю, что груди должны быть белыми. Он приподнялся на локтях, чтобы рассмотреть ее соски, фиолетовые в свете лампы, а она напевала что-то по-креольски о тишине и синем мраке над пампасами. Маленькие серые змеи всегда лежат под трехпалыми кактусами, пела она, а следом затягивала колыбельную об опасностях, подстерегающих нас в море, и о безопасности, в которой она находилась, когда варила кукурузную кашу. Он лежал в кровати и вдыхал запах костра, и внезапно почувствовал, что лихорадка сконцентрировалась где-то в районе сердца, он стал задыхаться и потерял сознание в ее объятьях! Он лежал перед хижиной, соломенной хижиной, наконец-то дома, подумал он, а она варила кукурузную кашу, серую клейкую массу, похожую на переплетный клей, пытался он объяснить хозяйке, которая пела по-креольски, а потом стащила деньги. Он утомился от лихорадки, но ему было неплохо, пока она варила ему кашу, а он видел огромных птиц, слетавших с отрогов белоснежных гор; они парили, не двигая крыльями, над зелеными озерами и пикировали на тростниковые лодки, в которых сидели индейцы, быстрые, как белки, и маленькие, как нырки: он отчетливо помнил ноги, бежавшие к шаману, и собственные крики: Птицы, какого черта вы собираетесь делать с птицами? Они прилетают с гор и гадят на нас, когда мы ловим кинитос, ты что, не понимаешь, что огромный норвежец мешает нашей церемонии? Он забрал у нас сестру Пилар. Помнишь, ту, что подалась в Каракас, чтобы обворовывать иностранных моряков. Шаман чуть приподнял шляпу из птичьих перьев, внимательно осмотрел маленьких индейцев и потрепал их по головам. как усталый дедушка, скрестил руки на груди и бросил щепотку шведского жевательного табака в костер, тихо обратился к предкам, раскурил трубку и сжевал несколько зеленых листиков: Проклятые птицы, сказал он. Меня всегда будут притягивать эти хитрые птицы, не говоря уже о предках, сказал он архитектору, лежавшему в постели и глазевшему, прищурившись, в открытое окно. С этими предками одни скандалы. Они знают все обо всем и всегда шумят по поводу паспортов и денег, а я даже не знаю, как их зовут. Разве это нормально, капитан Таральдсен? И архитектор попытался объяснить, что он не состоит в родстве с капитаном Таральдсеном, а шаман, который работал раньше в норвежском консульстве, был уверен, что птицы прилетают с гор маленькими группами. Они питаются муравьями, рассказывал он, и песчаными блохами, которых находят в заброшенных голландских пансионах, они лишаются рассудка, как норвежский капеллан, пьющий пульке большими стаканами; Вам нужно вставать, капитан Таральдсен, корабль стоит у причала, праздник окончен, шлюхи разошлись по домам, и начался прилив. Архитектору сделали укол. От современного врача пахло креозотом и испанским перцем, архитектор набрался мужества, схватил его за воротник и попытался объяснить, что он строит высокие дома, дома выше Анд. Но врач уложил его на мокрые простыни: Поосторожнее, ты, марикон. Я знаю, что ты не капитан, во всяком случае, не капитан Таральдсен, потому что он умер от передозировки наркотиков, которых хватило бы на то, чтобы убить половину Каракаса.

И Моль встала с подоконника и посмотрела на него так, что он откинул голову назад и продолжил свой рассказ о каракасской тюрьме, достаточно современной, сообщил он, белой, чистой, в которой содержались только иностранцы, персонал продавал заключенным маленькие желтые пакетики с горьким порошком. Норвежский консул платил за пребывание в тюрьме, но не за порошок; обычные охранники приносили на подносе еду, а под салфетками лежали черные французские сигареты. Мне надо было выздоравливать, понимаешь. И когда он поправился, его посадили на самолет авиакомпании КЛМ, размером с дирижабль, он описал круг над озерами с тростниковыми лодками, и маленькие голландские стюардессы подали текилу в маленьких рюмках. Одна из них нагнулась к нему и провела по его лбу фиолетовой салфеткой. Она была молода, очень молода, и неопытно покачивала задом, передвигаясь между сиденьями салона. Но она улыбнулась, как кинозвезда, когда модный певец Роджер Виттакер завопил о любви во все самолетные динамики; а птицы, огромные, как гуси, небольшими стаями летали над пылающими лесами, он помнил дым, застилающий горизонт, и архитектор внимательно оглядел Моль, сидящую на подоконнике, красивую, как никогда, с пустым бокалом из-под Кампари в левой руке, а мать Тране снова позвонила с юга и сказала: Мне лучше. Намного лучше. Я как новенькая. Местный лекарь — просто волшебник. Шаман. Я ему нравлюсь. Я совершенно уверена, что нравлюсь ему. У него добрые глаза. А это уже какая-никакая гарантия. Ты согласен?

Да, сказал Тране. Вне всякого сомнения.

Но все происходит так быстро, сказала мама. У меня такое впечатление, что все происходит как попало. Я пытаюсь следить за событиями, но все происходит так быстро, что мне это не удается. Ты понимаешь, о чем я говорю? У меня перед глазами нет полной картины происходящего. Все в полнейшем беспорядке. И мне становится страшно. Я сбита с толку. Хорошо, что я встретила этого доктора. Я понимаю врачей и невропатологов, когда они рассуждают о таких феноменах, как перегрузка мозга.Ты тоже?

Думаю, да, сказал Тране.

И что, так будет всегда? Тране не ответил.

Можно ли рассчитывать на то, что так будет всегда: Это мне нравится. Вообще-то мне это нравится. Я не осмеливаюсь об этом говорить, но иногда это довольно забавно. Я и не представляю себе, что может быть иначе. Это возбуждает. Ты согласен?

Да, сказал Тране. Вроде все верно.

Ну, а как с ней, ты уже начал? Ты серьезно решил заняться ею? Это, знаешь ли, так утомительно.

Я знаю, сказал Тране.

Ну, и как далеко ты зашел?

Не знаю.

Ты меня любишь?

Да, сказал Тране. Всегда любил.

Почему?

Я не знаю, сказал Тране.

Разве меня не слишком много? Разве я тебя еще не достала? У меня такое чувство, что я тебя достаю. Это так?

Да, сказал Тране. Бывает.

А сейчас я тебя достаю?

Сейчас не очень удачный момент, сказал Тране. У меня гости, добавил он, понимая, что сказал слишком мало.

Прости, сказала мама.

Не извиняйся, сказал он. Что бы ты ни делала. Не извиняйся. В этом нет никакой необходимости.

Она там? сказала мама.

Кто? сказал Тране.

Она, сказала мама и замолчала. Но когда Тране не ответил, ей пришлось спросить: Кажется, ее зовут Моль?

Молли, сказал Тране.

Я понимаю, что это ее полное имя. Я уверена, что твой отец назвал бы дочь Молли. Она родилась в Америке?

Вот этого я не знаю.

И она красива, насколько я понимаю.

Она здесь, в комнате, сказал Тране. Она сидит на табуретке у окна.

Понятно,сказала мама.

Мне надо идти.

Понятно, сказала мама.


Тране вошел в кухню и сел за стол. Он улыбнулся телефонной трубке. Архитектор наконец собрался уходить. Он уже дал понять, что ему пора возвращаться к чертежной доске: Не забудь, что тебе надо купить несколько глубоких стульев и кожаный диван, сказал он Тране. Спасибо, что позволили мне столько болтать, сказал он Моль. Он поднял воротник куртки, словно была зима, убрал трубку в карман, размял пальцы. Все это время он смотрел на нее. Я ухожу, сказал он и положил банку из-под пива в камин. Мне совсем не хочется от вас уходить. Мне было бы приятно пообщаться с вами подольше, но я должен идти, сказал он и вышел. Проходя по поляне, он положил руки в карманы, и даже не забыл забрать свой велосипед, стоявший у яблони. Он обернулся. помахал на прощание и уехал.


Теперь мы одни? сказала Моль.

Да, сказал Тране. Наконец-то мы остались одни. Хочешь бокал Кампари?

Может, поднимемся ко мне?

Может быть, сказал Тране. Здесь почти нет мебели, добавил он. Я куплю ее только завтра.

А он на самом деле архитектор? сказала она. Настоящий архитектор с чертежной доской и лампой?

Да, сказал Тране и посмотрел на нее.

У него свое дело?

Он работает в проектном бюро. В компании архитекторов, которые проектируют дома для городских лавочников.

Это правда? сказала она. То, что он был в Каракасе? Я поверила всему, что он рассказывал.

Это было что-то вроде бегства, сказал Тране. Попытка бегства. Но оно было недолгим.

А позже он бывал там?

Ты загорала? сказал Тране.

Да, сказала она. Весь день. Летом я стараюсь бывать на солнце как можно чаще.

Да, сказал он. Это правда. Он был в Каракасе. Недолго. Не больше пяти дней. Его арестовали за то, что у него не было визы, и выслали из страны. Он не сделал ничего противозаконного, но на границе начался конфликт. Его приняли за голландца и быстро посадили на самолет КЛМ. С ним обращались как с опасным пакетом, с которым никто не знает, что делать.

Он такой худой, сказала она. Он что, не ест?

Ты голодна? сказал Тране,

Она облизала губы, внимательно осмотрела свои руки, взяла большой палец правой руки в левую и стала медленно крутить его. Она долго смотрела на Тране сверху вниз, приблизившись к нему настолько, что он смог почувствовать ее запах, а потом она кашлянула и наклонилась, стоя почти вплотную к нему: А вот теперь помолчи, Тране.

И он увидел, какая она худая и какие у нее медленные движения. Когда она вставала, казалось, что она раскладывается. Она раскрыла объятия неизвестным Тране способом. Она говорила медленно, но не подыскивала слова. Он уставился прямо на впадинку на ее шее, окруженную мелкими морщинками, скользнул взглядом по подбородку и веснушкам у рта; ее нос подрагивал, он разглядел пушок под ним, крошечные волосинки, блестевшие, как шелк на солнце, и он сказал: Начало не слишком многообещающее, да? Давай начнем по новой? Нет, конечно же, не с самого начала, добавил он. Я принесу Кампари? Добавить тебе глоток джина? На Востоке джин смешивают с Кампари и называют это «слинг». И кладут лимон. Тебе нравится Кампари с джином и лимоном? сказал он и отметил, что голос его стал возбужденным, он говорил, убеждая ее в своей правоте, и даже собственная интонация не понравилась ему. Мне нравишься ты, сказала она.

Он остановился на полпути к холодильнику.

Почему? сказал он.

А тебе обязательно надо это знать?

Тране не ответил.

Послушай, сказала она. Твоя мама, что живет на юге. Она всегда была такой? Мне кажется, я с ней знакома, или, по крайней мере, видела ее. Могло такое быть?

Ты всего лишь слышала ее голос по телефону, сказал он и смешал джин с Кампари.

Думаешь, я стану такой же, как она?

Нет, сказал Тране.

Почему нет?

Наверху, в квартире на втором этаже, зазвонил телефон. Тране не слышал его, она же повернулась, открыла дверь, взлетела вверх по лестнице, быстро протопала по прихожей и подошла к телефону в гостиной, и Тране услышал голос, смех, слишком возбужденный. Тране не поверил бы ей. Да нет же, говорила она. Я только что вошла в дверь после пляжа, нет, я еще не решила, что буду делать вечером. Может, схожу в кино. На последний сеанс, когда станет попрохладнее. И Тране впервые заметил, еще очень слабо, но уже вполне отчетливо, какую власть она имела над ним, ее вид, ее привычки, все, что ей нравится и что не нравится, и он долго смотрел на руки, развел их в стороны и снова сложил на груди, пожал плечами, несколько раз поднялся на носки, и она сказала: Зачем ты это делаешь?

Она стояла в дверях.

Это своего рода ритуал, сказал он. Я делаю это чисто автоматически. Это такое упражнение.

Упражнение? сказала она.

Да, сказал Тране.

И часто ты его делаешь?

Каждый день, сказал Тране. Это вошло в привычку и открывает собой что-то вроде программы. Собственное упражнение по системе йогов, добавил он. Не знаю, какая от него польза и почему я никогда не пробовал отказаться от него, сказал он. Она прервала его, осушив бокал. Она долго смотрела на него, потом протянула бокал, сделав отметину указательным пальцем: Вот до сих пор, сказала она, подразумевая, что он должен наполнить ее бокал до краев. И он наполнил, предупредив, что в смеси был джин, много джина, так что получилось не очень вкусно, но некоторым нравится, добавил он. Кроме того, больше одного бокала я тебе не налью, сказал он. А она сказала, что ей понравилось, правда, немного горчит, но ей понравилось, и она стала тихонько напевать мелодию «Денежных джунглей», медленно, обстоятельно. Она немного гнусавит, подумал Тране. Полипы, сказала она. Я уже знаю, о чем ты подумал. Когда я пою, слышно, что у меня слишком большие полипы. А все потому, что мама ничего с этим не делала, пока я была маленькой. Меня надо было просто отвести к школьному врачу. Так всегда бывает, когда я пью джин, сказала она. Все дыхательные пути забиты. Она потерла висок: Я чихаю. Я могу чихнуть двадцать раз подряд. Однажды я начала чихать в самолете сразу после вылета из Гамбурга. И чихала до самого Осло. Джин — это какая-то гадость. Джин — это напиток для престарелых англичан, восседающих зимой в напульсниках у своих радиаторов. Они, конечно, слышали о тех, кто приходит домой пьяным, сказал она и прижала три пальца к губам. Осторожно, Молли. Ты можешь себя выдать, улыбнулся он. Ты, конечно, слышала о том, кто никогда не моет шею и теряет лотерейные билеты в диване. Это те люди, что ходят в ближайшим магазин за дешевым джином. Они стоят у прилавка, как изможденные бомжи, а потом спешат домой. Я прожила в Лондоне почти два года, сказала она, и Тране был уверен, что теперь ему предстоит выслушать длинное повествование о лондонских джаз-клубах. Это, конечно, любопытно, но сейчас он не был расположен выслушивать рассказы об интерьерах полутемных помещений, сигаретном тумане, фанах, рассевшихся за столами. Джазисты терпеливы, как старые монахи, подумал он. Тране был не в лучшей форме, чтобы слушать истории о музыкантах, пересекавших океан для того, чтобы выступить на старых площадках, доказывая тем самым, что они еще живы. Но вместо этого она заговорила о женщинах: Знаешь, сказала она. Я общаюсь почти исключительно с женщинами. Я могу нормально разговаривать только с ними. И им есть что сказать. Я говорю не о тех женщинах, которые все время просиживают в офисах. В их жизни не хватает опасности. Кроме того, я не могу не замечать, что мне вот-вот стукнет тридцать. Моль работала компаньонкой у одной женщины, которая много лет прожила на Востоке. Там, где раньше были колонии, пояснила она. Но я работала у нее, когда она уже состарилась, добавила Моль. Она вернулась домой, когда ей надоела та жизнь. Она продала свою квартиру в Лондоне и положила все деньги на три разных счета. Мы переехали за город, сказала она, внезапно повернувшись к нему спиной, и стащила с себя лифчик. Потом она надела блузку, голубую, подумал он, в мелкую белую крапинку. Мы поселились в старом доме. Понятия не имею, почему. У старушки было предостаточно денег. Но мы переехали в загородный дом, разобрали старую мебель, картины, неисправные холодильники, велосипеды и всякий другой хлам. Она садилась на стул на пристроенной веранде, дула на чай, который держала в согнутых руках, трепетала от радости, ощутив на себе дыхание свежего ветерка, медленно поднимала голову и рассказывала о Востоке. Неделями она могла сидеть на веранде и рассказывать всякий вздор о Востоке, причем необычайно нудно. Я терпела, сколько могла. Время от времени она направлялась нетвердой походкой к собакам на заднем дворе, чтобы поговорить с ними. Она никогда не жаловалась. Когда мы переехали в небольшой промышленный пригород, где на горизонте виднелись фабричные трубы, она купила псарню, а это не что иное, как огромная собачья конура. Она любила собак больше, чем людей: Они умнее, чувствительнее и затыкаются, как только их об этом попросишь. Кроме того, я могу брать их с собой на прогулку. Они воют, когда им что-нибудь нужно, и утешают людей, когда те болеют. Она любила охотничьих собак, особенно ирландских сеттеров, нервных, рьяных, почти выродившихся. Они часто стояли у проволочной ограды на дрожащих лапах и лаяли на проезжавшие мимо машины. Особенно по ночам. Мы не пользовались любовью соседей, а дети даже швыряли мелкие камушки в наш дом, когда думали, что мы спим. Каждую среду мы ездили в город за кормом для собак. Однажды днем мы стояли у магазина и складывали мешки с покупками в машину, был обычный грязный серый английский день с дождем и туманом; она внезапно склонилась над бампером, всхлипнула, вытерла глаза и нос и сказала, что она ходила к врачу не из-за хрипов в бронхах, а потому, что ее регулярно вызывали; в общем, сказала она, успокоившись и убирая носовой платок в сумочку, речь идет о смерти; и еще сказала, что в испепеляющей восточной жаре она мечтала о псарне. У меня осталось не так много времени. Я состарилась, я не чувствую себя утомленной, но все время мерзну. Прости, Моль, что я измучила тебя рассказами о Востоке, но я хорошо знала именно ту жизнь, поэтому мне больше не о чем рассказывать тебе. Но вот что я могу, сказала она, поцеловав Моль в щеку, так это сделать для тебя работу на псарне приятной. Ты обречена на вечную бедность, но скучать ты точно не будешь. Да и что за работа на английской псарне, сказала она. Надо всего лишь поддерживать на ней порядок. Когда там, на Востоке, меня одолевала скука, когда не помогали ни болтовня, ни джин, ни мужчины, сказала она, кивнув соседу, выходившему из магазина. Когда я теряла покой и начинала наезжать на официантов, утверждая, что я заказывала оливки, а не сладкие ягоды, что мне принесли сладкие ягоды, а я заказывала оливки. Это не еда, а корм для животных. Я не могу питаться семенами. Все это я повторяла, чтобы слышать свой собственный голос. Мне становилось лучше, когда я слышала свой голос. Я была сущим наказанием для всех. Когда я в пятый раз за день становилась под душ, покрасневшая от влажной жары, зная, что скоро я отправлюсь в клуб, в который ходила каждый вечер на протяжении десяти лет, и когда я плакала, не отдавая себе в этом отчета, вот тогда, сказала она, тогда я думала о том. что в один прекрасный день вернусь в Англию и куплю себе псарню. А ночью я лежала и представляла, что слышу собачий лай, а когда по весне над высохшими равнинами пролетал ветерок, я думала, что это стук дождя по водостоку. Так продолжалось год за годом. Моль поставила бокал на камин и начала рассуждать о сексуальности, имеющей свойство ускользать, разбиваться, сказала она и напомнила, что это похоже на физическую усталость после депрессии: Не на бессонные ночи, которые бывают у каждого, прошептала она. Я говорю не о полном безденежье. Я говорю о долгих неделях, проведенных в постели, приступах жара и воде, переполняющей тело, таблетках и каплях, и о врачах с пачками бланков для рецептов, и о чувстве омертвелости в матке после того, как ты обнаружишь, что грудь — Ты задумывался над этим? неожиданно сказала она. Ты задумывался когда-нибудь над тем, что груди — это обыкновенные молочные железы? Они созданы для того, чтобы давать молоко. И столь же неожиданно она сказала; Я рассказываю тебе о ней, потому что она мне нравилась, и потому, что я хотела все отложить. Я сбежала в Лондон, чтобы получить отсрочку. Я ничего не могла делать. Я не хотела сдавать никаких экзаменов. Я не хотела читать. Если б могла, я бы не работала. Я не могла даже думать о том, чтобы дотронуться до мужчины. Короче говоря, я не переносила разногласий. Самым важным было получить передышку, чтобы подумать. Слишком много всего происходило, сказала Моль. Мне хотелось быть с человеком, который рассказывал бы о прошлом. С женщиной, прожившей довольно долго, целую жизнь с началом и концом, жизнь с мужем и детьми и жизнь в одиночестве, жизнь в собственном доме, жизнь дома и в далекой-предалекой стране. Наконец, жизнь со мной и собаками. И она помнила почти все. Можешь себе представить? Кто-то помнит. Ее воспоминания не делились на отдельные эпизоды, случайные фрагменты. Они были связаны воедино. Они сплетались в хорошо продуманный узор. Она помнила и любовников, и мошенников, а также то, для чего они были нужны ей в определенном месте в определенное время. Временами они были для нее одинаково важны. И она не стыдилась признаваться в этом. В тот момент мужчина, за которым я была замужем, мне не был нужен, говорила она. Он был хорошим человеком, надежным, способным, и я любила его. Но в тот момент мне был нужен другой идиот, помешанный на лошадях и таскавший меня по концертам. И она мирилась с таким положением вещей. Почему я рассказываю тебе все это? сказала Моль. Что заставляет меня рассказывать то, что я сама почти забыла? Разве ты меня об этом просил? В любом случае, это меня не извиняет. И Тране встал и подошел к ней. Он посмотрел на нее, вдохнул ее запах, она посмотрела на него сверху вниз долгим взглядом, слишком долгим; он заметил, как она опустила глаза, заметил ее ресницы, запах пота и масла для загара, моря и еды, приготовленной во фритюрнице в ларьке на углу. Он вновь удивился непреодолимости влечения. Возможно, оно было единственным, что нельзя преодолеть. И он почувствовал себя не возбужденным, а расслабленным, усталым, почувствовал слабость по всему телу еще до того, как все началось, он посмотрел на нее снизу вверх и понял, что превосходство было на ее стороне. Все в порядке. И еще он понял, что Моль рассказывала о том, как после тридцати, а может, много позже, рушатся утопии. Время как раз настало. Боже мой, подумал он. Дело идет к тому, что мы скоро окажемся в постели. Все это от того, что тяга к тебе непреодолима, сказал он. Я думал, что покончил со всем этим. Но после того, как я увидел тебя в саду, с мокрыми волосами, стоявшую возле гаража, в нескольких шагах от велосипедной стоянки, пару дней назад, добавил он, все изменилось. Понимаешь? сказал Тране и коснулся ее плеча. Я знаю, сказала она. Конечно, я знаю. Я всегда знаю. Каждый раз. Я знала это с двенадцати лет, когда ловила на себе чей-то взгляд, добавила она. А Тране продолжил разговор об утопиях. Обо всей этой идиотской возне вокруг утопий. Для чего мне утопии? Я никогда их не искал. Я никогда не испытывал потребности в них. Ты веришь в то, что мужчинам необходимы утопии? И она улыбнулась ему; ты — дитя, говорила ее улыбка, и она легко поцеловала его в щеку: Да, сказала она, иногда мне кажется, что это единственное, в чем мужчины испытывают потребность. Потом она отошла от него и сказала, что ей нет дела до утопий, вместо этого она думала о катастрофах, женщинах и катастрофах, об обычных днях, когда может произойти все что угодно, говорила ее улыбка. О неожиданных извержениях и столь же неожиданных переменах, сказала Моль. По ночам ей снились земля, пепел, лед и вулканы. Ей снилась жара. Ей снились красные реки лавы, струившиеся по горным склонам. Но только не утопии. Никогда, сказала она. Ты слышал что-нибудь о катастрофах? Время, когда мы пытались доказать невозможное, осталось позади. Мы молили о том, чтобы наши теории оказались верны. Нам предстояло самим претворить их в жизнь. Это было праздничным представлением, но праздник закончился. Боевые песни стихли. Предводители разошлись по домам. Секретари уже подготовили черновики отчетов. Политики уморили нас скукой. Ничего не вышло. Теперь мы занялись поиском причин провала. И снова у нас ничего не получилось. Утопии отосланы назад, в книги по истории. Новый человек аккуратно кремирован и помещен в урну. Мечты уже никто не помнит. Мы свернули знамена. Оргазмы подвергнуты тщательному изучению и стали числами в компьютерных программах. Мы заболели. Половая жизнь стала болезнью, о которой пишут в газетах. Больше не существует нового человека. Все это блеф, понимаешь? Прожив тридцать лет в утопиях, мы стали такими же, какими были до того. Все это заняло много времени, но мы справились. Разве ты не понимаешь?

Нет, сказал Тране.

Она снова улыбнулась: Иди сюда, Тране. Не бойся. Бояться нечего. Мы ляжем в постель. Я буду нежной, сказала она и сняла сандалии. Я знаю, нам никто не помешает. Наконец-то мы одни. Остались только ты и я. Никто не будет звонить в дверь. Сейчас день, вовсю палит солнце, и мы совсем трезвы. Ты хочешь меня?

Тране посмотрел на нее, и она рассмеялась, скинула с себя блузку, и ему внезапно открылись веснушчатые плечи, шея, отметина от прививки; она была худой, гораздо тоньше, чем он думал, она подняла волосы, именно тем движением, которого он ждал, и он указал на бокал, стоявший на камине: Ты идешь? сказала она.

Он замер в нерешительности: Но почему я?

Я должна отвечать?

Да, сказал он. Было бы неплохо.

Ты будешь анализировать мой ответ? сказала она, подойдя вплотную к нему. Она была такая высокая, что когда он смотрел прямо перед собой, он видел ее шею, а чуть левее, на шее, у родинки, через равномерные промежутки времени в такт сердечным ударам пульсировала артерия; и он подался вперед, осторожно, очень осторожно, подумал он, и коснулся пульсирующего участка шеи губами. Он ощутил привкус соли и положил руки ей на спину. Она стояла совсем тихо. Она стояла так тихо, что Тране поднял на нее глаза — на мгновение он почувствовал трепет и понял, что это он сам дрожал, и тряслись у него не губы, а колени, и он встал на цыпочки, провел лбом по ее щеке, и она осторожно положила руки ему на плечи, медленно склонилась к нему; от нее пахло солнцем и сигаретами: Что случилось? сказала она.

Не знаю, сказал Тране.

Ты делал это много раз. Я знаю. Я вижу. Ты ждал этого с того самого момента, как увидел меня.

Да, сказал Тране.

Что же ты медлишь?

Он не ответил.

Ты боишься?

Да, сказал Тране.

Иди сюда, засмеялась она. Ты не сможешь. Давай я сама все сделаю. Иначе у нас ничего не выйдет.

А мы не можем немного подождать?

Зачем? сказала она.

Это никогда не кончится, сказал он. Это будет продолжаться. Боюсь, это будет продолжаться.

Меня это нисколько не удивляет, сказала она.

Загрузка...