«...В сыром прокуренном подвале
На строгом девичьем овале
Глаза, глубокие, как омут,
Манят к счастливому концу...»
В дверь позвонили. Отложил Павел Лаврентьевич ручку в сторону и, скрипя сердцем, в коридор направился, пнув в раздражении вечно путающегося под ногами Жлобного карлика. Тот взвыл от обиды и к ванной кинулся, где и скрылся в грохоте рушащихся штабелей пустых бутылок. Добровольно сдавал посуду лишь услужливый Поид кишечнослизистый, но он был в отгуле, а остальные утверждали, что их приемщик обсчитывает.
На лестничной площадке уже торчала обаятельная вампиресса Лючия и весь выводок ее сопливых вампириссимо.
— Не взяли, — пожала она острыми плечиками, сокрушено глядя на Манюнчикова, — я же говорила вам, что синьор редактор терпеть не может сложноподчиненных предложений. Миль дьяболо, он в конце забывает, что было в начале!..
Взял Павел Лаврентьевич пакет с возвращенным романом «Белый клык» да понес в комод прятать. Пацаны Лючии радостно запрыгали вокруг него.
— Дядька дурацкий, — вопили они, — ты не Стругацкий, дядька дурак, ты не Карсак!..
Затосковал уязвленный Манюнчиков, рукопись в ящик сунул и с рецензией непрочитанной на кухню побрел, влекомый предчувствиями дурными, редко его подводившими. И действительно, в холодильнике уже хозяйничал пожилой упырь Петрович, дожевывавший в увлечении грабежа последнее колечко колбаски кровяной, базарной, с добрую гадюку в диаметре.
Рядом с ним вертелись чертика два малорослых, Мефя с Тофей, хвостиками крысиными умильно виляя.
— С чесночком, Петрович? — робко верещал Мефя, заискивающе шаркая копытцем.
— С чесночком, — отзывался угрюмый непонятливый Петрович, пуская черные сальные слюни.
— С перчиком, Петрович? — попискивал в возбуждении тощий Тофя.
— С перчиком, — кивал толстокожий упырь, швыряя в попрошаек огрызком колбасной веревки, — нате, повесьтесь, злыдни...
В углу дальнем, хвост к рубильнику подключив, блаженствовал полиголовый Змей Героиныч, рептилия нрава геройского и склонностей нездоровых к топливу любому, от мазута до спирта изопропилового, редкой вонючести — лишь бы горело... На крайней его пасти подпрыгивала шкворчащая сковородка с глазуньей из трех яиц, по яйцу на рыло.
Урезонивание вконец освиневшей компании затянулось, и лишь угроза заточения в «Хирамиду Пеопса», любым издательством отвергаемую по причине малоцензурности, вынудила публику утихнуть, дожевать и заткнуться.
Вернулся Манюнчиков в кабинет, вымарал из рецензии вписанный туда лючийскими сопляками похабный стишок про некрофила и его голубую бэби, и головой поник. Было от чего...
А как славно все начиналось! Как хороша, как свежа была проза, как ярок глянец переплета, как злобно косилась рожа инопланетная на фантастическом альманахе, сыну Витальке ко дню рождения купленном... С этого-то момента и изменилась судьба Павла Лаврентьевича, изменилась круто и радикально, еще с полуночи, когда он книжку отложил и решение принял. Осталось лишь ампул для авторучек прикупить, бумагой форматной запастись, да псевдоним гордый в муках выносить — «граф Манюнчиков» (фамилия родовая, титул же — для значимости, и в честь тезок любимых литературных — Монте-Кристо и Дракулы).
Правда, первая же редакция умудрилась все переврать, и рецензия на возвращенный рассказ «Бутерброд с соленой и красной» начиналась издевательски серьезно: «Уважаемый Графоман Юнчиков! Сообщаем Вам...» — после чего зарекся Павел Лаврентьевич к фамилии своей графский титул приписывать...
Вот тогда-то и объявился в квартире Манюнчикова Петрович, упырь лет пенсионных, главный герой «Бутерброда», объявился и уйти не пожелал.
— Пошел вон! — в сотый раз указывал на дверь разъяренный Манюнчиков.
— Да не могу я вон идти! — желтые прокуренные клыки жалобно скалились в умоляющей гримасе. — Я ж теперь прописан у вас...
— То есть как это? — растеряно сдавал позиции Павел Лаврентьевич. — Кто это тебя сюда прописывал?
— Как — кто?! Вы же сами и прописали, — сипел гость, пачкой листков замусоленных помахивая. — Так что вместе проживать будем. Пока не выпишите.
«Добре, сынку, — пригрозил кровопийце возмущенный Манюнчиков, — я тебя прописал, я тебя и выпишу!» Но многочисленные редакции, выгоды своей не сознавая, упрямо возвращали шедевры новорожденные, плодя все новых субъектов прописки, на жилплощадь претендующих.
Первой не выдержала жена и, прищемив хлопнувшей дверью хвосты сунувшихся было мирить Мефи с Тофей, ушла вместе с сопротивляющимся Виталькой к йогу Шри Прабхупада Аристархову, давно звавшему разделить его нынешнее вегетарианское перерождение. Вторым пострадал соседский сенбернар Шарик, не по натуре злобствующий и осмелившийся повысить голос на Гнусняка Крылоухого из повести «Грустный динозавр Кишок». Ответный рык высунувшегося в окно стомордонта вульгарис, гнуснячьего приятеля и симбионта, породил в агрессоре лохматом такой комплекс неполноценности, что на потерявшем голос Шарике поседели последние рыжие пятна.
Ну, а когда антисемит Петрович сцепился в присутствии домоуправа с озверевшим вервольфом Фишманом, крепко осерчавшим на кличку «кобель несытый», то с легкой руки разнимавшего антагонистов спартанца Мегаамнона и прилипло к Павлу Лаврентьевичу прозвище «мифург», обидное и малоприятное.
Если, конечно, справиться в энциклопедии, то это всего-то навсего творец мифической действительности, но произнесите это слово вслух, на языке покатайте, на себя примерьте — и вы поймете душевную дисгармонию Манюнчикова Павла Лаврентьевича, беспартийного, литератора, мифурга. Тьфу, пакость-то какая!..
А вреднее прочих зеленые были, с бластерами, из «Эпсилона Буридана». Лезут, подлецы, из всех тарелок, пищат возмущенно не по-нашему — однако же понятно для русского человека! — и требуют дописать к ним незамедлительно часть вторую, «Буриданов мосол», их способы размножения, в отличие от первой, не порочащую, а в случае отказа грозятся конфликт учинить, со стрельбой и порчей мебели. Хотя и сами бы рады по-хорошему, да не могут — так они, альдебараны ушастые, устроены.
Пробовал Манюнчиков к реализму обратиться, стихи писал, про подвалы и овалы, втайне надеясь на появление в доме замены жены ушедшей — но тщетно. То ли рифмы подводили, то ли реализм проклятый нежизнеспособен оказался, но как была вокруг Павла Лаврентьевича, по образному выражению иностранца Фишмана, «ист дас дер пролочь своклятая», так и осталась.
И до того дело дошло, что в рецензии последней, среди прочих оскорбительных выпадов, и такой обнаружился: «...и к тому же непонятно, почему убитый в последней главе вампир женится в послесловии на не упоминавшейся ранее принцессе?!»
С тяжелым предчувствием перелистал Манюнчиков исчерканную рукопись — и обнаружил эпилог новоявленный, корявым почерком Петровича дописанный, о принцессе через «ы» и с одним «с», зато с голубыми глазами.
Затрясся вурдалак проклятый, посинел в ответ на возмущение авторское справедливое, но пера не бросил, заявив о видении своем неординарном, и в пример Говарда с Гоголем привел, мол, не чета всяким...
А там, глядишь, и Властелин Черного Круга бьет стомордонту пятую, тридцать седьмую и девяносто первую морды за аббревиатуру ВЧК, ему не глянувшуюся, Лючия метафору на зубок коренной пробует, а шпана ее Героиныча оседлала и вписывает цельный эпизод похождений Василиска Прекрасного в любимую Манюнчикову повесть для детей «Конец Добрыни Никитича». А дурень многоголовый бензином подфыркивает, недоросткам вторя: «Тили-тили, трали-вали, сам сиди в своем подвале, тили-тили-тесто, там тебе и место!»
И конца края не предвиделось злоключениям Павла Лаврентьевича, потому как бросить писать он уже не мог, засосала стихия, да и на ранее прописанных оно все равно бы не повлияло — как вдруг... Ох уж это «вдруг»! Сколько раз швырял Манюнчиков его спасательный круг гибнущим героям, а тут и самому вцепиться довелось. После никак не мог вспомнить — то ли сначала пришел типовой договор на забытую новеллу «Волка ноги кормят» (с просьбой уточнить, чьи именно ноги), а уж после пропажа Фишмана обнаружилась, то ли сначала вовкулак смылся, а договор только вечером принесли...
Так или иначе, но повернулась к Павлу Лаврентьевичу фортуна местом надлежащим, и с каждой новой подписью под очередным договором пустела квартира малогабаритная.
Ушла, выписалась верная Лючия, стихли дразнилки детишек зубастых, хвосты чертячьи не мельтешат под столом, улетел змей неведомо куда, и космический разбойник Трофим улетел, и сенбернар Шарик скулит под дверью, не чуя привычных запахов серы, мяса и дешевого портвейна...
И плесневеет колбаса, которой добрый Фишман подкармливал местных хиппи, воя с ними на луну и защищая тихих лохматиков от хулиганья и милиции...
Последним ушел Петрович, покаявшийся перед уходом и удостоверение новенькое показавший, где синим по белому написано было: «Вампырь Е. П., генеральный директор издательской компании „Интеркол“». Добился-таки своего Петрович, добился, хотя и осунулся, похудел, побледнел — много кровушки попили из него исполкомы, типографии, заводы бумажные, да и мало ли их, до нашего брата охочих!..
Как же много места жилого оказалось у Павла Лаврентьевича, и деньжата завелись, и автографы давать приходилось, а счастья не было. Пробовал Манюнчиков к реализму обратиться, стихи писал, но заклинило его... «В сыром прокуренном подвале, на строгом девичьем овале...»
И все. Не пошла лирика, отказал реализм, утихло в квартире. Хорошо стало, свободно, тихо. Как в могиле.
«Манят, засасывая в омут,
Зовя к счастливому концу...»
И тут решился Павел Лаврентьевич, и ручку покрепче ухватил.
«Зовя к счастливому концу —
И кровь текла по боковому,
Еще молочному резцу!»
Дописал, адрес редакционный на конверте вывел и на почту бросился с улыбкой радостной на просиявшем лице. Авось, не примут...