Цикл «Трилогия о лампе»
Масляная лампа
В полумраке над масляной лампой хоровод мотыльков начинает свой жертвенный танец. Круг света, как ломтик апельсина, поделенный гранями лампы, пронизывает лучами тьму, постепенно растворяясь в черноте. Я наброшу абажур из паутины, и лужица теплого света покроется тонким узором трещин. Клубочек золотистых искр вытягивается вверх, простирает ладони к небу и, касаясь языком холодного воздуха, пощелкивает и колеблется. И всё вокруг качается вместе с прозрачным потоком, подхватывая ритм древнего ритуала. Неровные, угловатые тени тонких ручонок-стеблей несут с собой первых гостей ночного священнодействия. По запотевшим стенкам стеклянного вместилища огня расхаживают осторожные жуки, подергивая возбужденно длинными усами. В теплом дыхании пламени мелькают крошечные кристаллы прозрачных крылышек, на мгновение выхваченные из мрака. Призрачный силуэт мотылька забьется о стекло, и, услыхав, как трепещут его крылья, словно стихающий голос старого саксофониста, всё замрет в ожидании момента, когда падет первая жертва этой ночи. Одурманенный ромовым блеском светильника, он неистово стремится вперед. Кажется, вот-вот он обрушится в бурлящую пропасть огня, но бледные крылья взмывают выше и тут же вновь опадают, не в силах противиться соблазну. Ночной гость подлетает ближе, садится на скользкий прозрачный обрыв и нетерпеливо переминается. Ему кажется, что он почти достиг мечты, осталось лишь окунуться в поток страсти, безмолвно обступивший его. Взмахнув крыльями, влюбленный срывается вниз. Он охвачен танцем, последним и самым важным танцем любви и смерти. Ярко пылающий, он все еще будет грезить, падая в бескрайние объятья холодного мрака. А мгновение спустя, слетятся новые пленники безумной жажды.
Расправь крылья! Взмоем ввысь, опьяненные неизбежным влечением к свету! Полетим к огонькам свечей, зажженных высоко-высоко чьей-то невидимой рукой.
Часами я просиживала у огня, завороженная игрой пламени. Лампа моя давно разбилась, детство ушло, но фантастическая картина кружения мотыльков истрепанной фотографией хранится в моем сердце.
Милый, сколько мотыльков разбилось, сгорело до тебя! Неужели ты думал избежать их участи? Мне нравилось играть их чувствами, смотреть, как бьются их крылья о тонкую, но нерушимую преграду. Электрический озноб охватывал меня при шорохе их крыльев. Детский восторг плескался в моих глазах при виде их затейливого танца вокруг огня. Но капризы сердца так недолговечны! И я уходила, ступая по останкам их чувств, напоминавших шорох прошлогодней листвы.
И сколько вечеров подряд, дойдя до безумия от одиночества и безысходности, как молитву я повторяла: приди, приди, приди… Пока побеленные луной губы не перестанут двигаться, пока слова не превратятся в шелест. Ты так и не пришел. Тебя манил лишь озорной блеск моих глаз и то веселье, что мы могли бы разделить вместе. Как больно мне было замечать это. Но я прощала тебя и ждала снова и снова. Ведь это я приучила видеть меня беззаботной.
Ты стремишься проникнуть мне в душу, ожидая тепла и света, пылающих в твоем воображении. Но как знать: вдруг медаль обернется другой стороной, и ты обнаружишь себя в пустынном каменном склепе, где не будет ничего, кроме твоих слов, повторенных эхом тысячекратно? Тоннель, в конце которого неминуемо ждет смерть. Готов ли ты танцевать свой последний танец? Могу ли я допустить это? Ведь я люблю тебя.
Пустой дом
Ее черные волосы почти не видать сквозь обугленные ветви деревьев. Длинные пряди сливаются с чернотой ночи, и лишь слабый свет масляного фонаря, несоразмерно тяжелого в ее худенькой ручке, оставляет в широких зрачках мягкий отблеск, освещая осторожное любопытство и пугливую тень решимости в движении вперед. Девушка одна в ночном лесу, и все кошмары этого мира неотступно преследуют ее. Они хищно крадутся по ее пятам, прищелкивая клыками, покрытыми едкой слюной, они нетерпеливо подвывают ей вслед, они дышат в ее лицо из темноты, и в дыхании этом смешаны трупный смрад и сладковато-острый привкус боли, ее боли. Она оглядывается, отстраняя спасительный свет от мягких, еще теплых щек, он скользит по рельефу ее губ и теряется в попытках разглядеть нечто страшное, притаившееся где-то далеко, совсем рядом. Ее движения отрывисты и резки, и свет то и дело мигает. Она хотела бы лететь со скоростью звука собственного дыхания, но путь преграждают корявые обрубки стволов, поваленные кое-как на дорогу, хватают за голые истерзанные лодыжки глубокие рытвины, тянут вниз. И нет конца этому утробно урчащему лесу, вольготно развернувшемуся вокруг пленницы, сочно питающемуся ее страхом перед неизбежным и неизвестным, страхом, одуряющим ее сознание. Она не в силах сбросить оцепенение, липкой сетью стягивающее все туже и туже.
Но вот, кажется, в небе мелькнула пробрешь, одна, другая, и свет звезд отразился на бледной коже ее лица. Гудящие горячие ноги опустились на гладкие прохладные плиты мощеной узкой дорожки. И вспученные по краям кочки длинной травы протянули свои темные нити, и нежно гладили и щекотали ноги. За деревянным колодцем бледно мерцала каменная кладка. Дом замер или каждую секунду менялся, живя собственной таинственной жизнью, недоступной до глаз. Девушка подошла ближе, как можно ближе, но как ни тянулась, но в темные окна было не заглянуть. Мрачные насупившиеся прорехи. Она почти видела его угрюмо сведенные брови над ними. Но как же хотелось ей хоть на миг заглянуть внутрь! Мельком увидеть и навсегда запомнить резные деревянные кресла с запыленной обивкой, истекшие слезами свечи на давно нечищеных канделябрах, мутные бельма зеркал, клочки бумаги и грязные опилки в углах, и торчащие из них облезлые крысиные хвосты и их острые мордочки с беспрестанно дергающимися усами. И, конечно, книги. Множество пыльных, обросших паутиной книг, пергаментных, испещренных гравюрами и плесневелыми черными пятнами. И почти новых, с еще необтрепанными краями, и может быть, сохранившими запах офсетной краски. И она уже почти видела, как на рыхлой поверхности серой пыли остаются маленькие следы пальцев и широкие борозды корешков, и она почти ощущала на руках их вес, и затхлый запах щекотал ей нос.
Но дом был пуст и заперт, окна высоки, дверь массивна и тяжела. И ей страшно было закричать, чтобы ей открыли, ведь и смысла не было в этом. Единственное, что она могла бы – заглянуть в замочную скважину и увидеть в ней себя или черную пустоту. Она могла бы представить себя кошкой, разгуливающей по столу, но, вспомнив, как упрекнул он ее в недостаточной гибкости, представила себя серой гладкой недокошкой, свесившей усы в направлении запаха дождя. И она могла представить себя элегантной дамой, расположившейся в том самом кресле, и закинув ногу на ногу, картинно курившей, сжимая тонкий мундштук двумя пальцами в белых перчатках. Но он всегда говорил, что естественность ей больше к лицу, хотя не вспомнил бы ее лица, не взглянув на него снова, и к тому же он не любил табака. И она легко могла представить себя стройной девушкой в длинной голубой деревенской юбке, натирающей уксусом белые ставни, и золотые лучи света на ее длинных волосах, и блики, и тени, пестреющие на ее открытых плечах. Статические картины так легко представить. Но зачем? Ему не нужна забота, он в состоянии позаботиться о себе сам, и не нужна домохозяйка, с которой не о чем будет говорить, и не нужна красота, коли она не насытит сердца. А где его сердце? Где найти в пустом склепе теплый и ровный огонь? Она жмется к стене, ощущая лишь холод в ладонях, сжимающих гладкие камни. А масло за копченым стеклом размеренно превращается в тепло и воду. И ей невдомек, что можно разбить тусклую пыль окна, зашвырнув в него тяжелым чугуном фонаря и можно заставить огонь весело и дико танцевать внутри пустого дома. И можно, злорадно хлопая, подпрыгивать в такт бешеной пляске пылающих головешек. И словно ведьма, сверкая глазами, распустить черные космы и кружить вокруг стонущего ожившего дома.
А можно спокойно наблюдать, как догорают последние перекладины крыши, как через разбитые стекла, подсвеченные красным, вырываются черно-сизые облака и, подобно высвобожденным душам, устремляются в багряную синеву неба. И можно слушать, как исступленно трещат стены и мелодично звенят осколки только что лопнувших окон, в которые так и не удалось заглянуть ей и теперь не удастся уже никому.
Но она, осев на крыльце, свернувшись клубочком, глядит неотрывно в черный лес, согревая озябшие перед утренней росой худенькие пальцы догорающим светом собственного масляного фонаря.
15.05.10.
Большое сердце
За столом пировали трое. Они смачно ели, много пили и закусывали. Один неказистый субъект сидел к ней лицом, остальные вполоборота. Похожий на старого клоуна мужчина в очках, положив толстые локти на стол, сосредоточенно жевал. Тот, что сидел рядом, выстрелил в него фразой: "Я думаю, назревает признание". Опрокинувший в это время стопку клоун хлопнул ее об стол и повернулся к нему. Он не понимал, о чем речь. Или не хотел понимать. Или делал вид. Было ли это одно и то же, она еще размышляла, когда все трое поднялись и вышли.
На детской площадке никого не было. И только черноволосая девочка, покачиваясь из стороны в сторону, крутила в руках пестрый мячик. Он был нарезан на дольки, как разноцветный арбуз: одна – красная, одна – синяя… От скамьи тянулась вдаль широкая асфальтированная дорога. Прямая и гладкая, как дорога в ад. И рядом был свороток направо. В прорехе забора виднелись битые бутылки, клочья рваной бумаги, через сетку просовывались мочалообразные кусты, тянуло падалью. Девочка поморщилась. Чья-то тень накрыла ее сверху. Тот, что был в сером костюме, сел рядом. Второй, с крупным округлым носом, усеянным сеткой капилляров, так и остался стоять, вроде ожидая чего-то. "Раньше их было трое". – Подумала девочка. У типа, что сидел рядом, была забавная морщинистая собачка с мудрыми карими глазами. Собака егозила на его коленях и показывала всем розовую лопату языка. Девочке нестерпимо захотелось потрепать мягкие ушки, и она уже самозабвенно болтала с псом и гладила палевые бока, которые раздулись, слиняли, полысели и на глазах превратились в толстую ляжку серого типа. Очкастый, подчеркивая последнее слово, сказал, обращаясь к приятелю: "Я думаю, назревает признание". Оно эхом гудело в ее голове по дороге, будто этот нелепый клоун забрался в оркестровую яму, украл тарелки и бряцал ими прямо позади нее. Девочка ускорила шаг по пути на платформу, к которой ноги сами несли ее.
Прислонившись к пыльному стеклу, она попыталась устроиться удобнее на жесткой скамье электрички. Замерла. Натянула на уши капюшон и снова склонила голову к окну. Начинался дождь. В вагоне было пусто. Несколько минут забытья, в котором она не смогла бы ответить: кто она, где она и чем она отличается от старого плюшевого медведя, спасающегося от бури в лесу и резво скачущего по ядовито-зеленым клочкам болотной травы.
Стало шумно. Электропоезд пополз, набирая ход. За окном замелькали унылые пейзажи и летящие иглы дождя. В сердце саднило, будто мир был наполнен бесконечной заунывной песней без слов. Она прислушалась: не поют ли? Впереди две-три девушки обсуждали личную жизнь Иоганна Йозефа Моргенштейна. Была ли это какая-то знаменитость? Скорее всего, нет. По разговору было ясно, что этот Йозеф успел соблазнить всех троих по очереди. За окнами проносились грозовые облака, встрепанные березы, косые солнечные лучи в верхушках и между голых ветвей деревьев, шел дождь, летел снег, цвело лето, землю пронзали стальные клинки рек, и из болот выглядывали заросшие тиной озерца. Девочка прикрыла глаза.
Она ждала его каждый вечер. Как только солнце начинало клониться к горизонту, а на часах стрелки устанавливались в нижнем секторе окружности циферблата, сердце напоминало ей о своем незаслуженном заточении. Сначала она ждала его каждый вечер. Но он приходил редко. И тогда она перестала ждать, но думала о нем. И хотя он предупредил ее сразу, что не способен любить, что начинает ненавидеть тех, кто становится ему близок, ей хотелось лучше понять этого человека. Она никак не могла ухватить суть. В чем был сосредоточен базис его убеждений? И была ли в них точка опоры? Его мнение менялось слишком часто и слишком кардинально. И тогда она задумалась: а существует ли такой человек – Иоганн Йозеф Моргенштейн? Как некоторый человек с присущими ему физиологическими характеристиками определенно существует: ему двадцать семь, если верить записи в его паспорте, он русоволос, его рост сто восемьдесят шесть сантиметров. Но кто он? Вот что не давало покоя, когда она задумчиво созерцала звезды в темноте зимнего вечера, когда он позвонил в ее дверь, и когда она подалась вперед, чтобы открыть замок.
Он думал о чем-то своем, никогда не посвящая ее в эти размышления, не подпуская ее к этому святилищу, и оттого мысли его приобретали для нее некую сакральную ценность. В чем эта ценность, она не смогла бы объяснить, даже если бы он спросил, но его ничего не интересовало. Некоторое время они молча смотрели в темное небо в прорехах штор. Она взяла его руку, и они приблизились к окну плотнее. В доме напротив горел свет. Он расширялся, постепенно заполняя собой улицу, будто подходил к ним ближе, чтобы лучше было видно. В желтом прямоугольнике, как в пустом аквариуме, хорошо просматривалось два празднично накрытых стола, с тортом посередине. Круглые торты, пышные, со взбитыми сливками и украшенные ягодами. В торты были воткнуты горящие свечи, и по одному куску каждого было съедено.
– Смотри, здесь будто празднуют день рождения. – Сказала она Йозефу.
Ни одного гостя однако не было видно, лишь стулья были слегка отодвинуты от краев стола с грязными тарелками. Она обернулась, ощутив пустоту. Йозефа нигде не было. Она набрала его телефонный номер и погрузилась во мрак пустой комнаты, ожидая ответа. Собеседник что-то сказал, вырвав ее из задумчивости, но когда она сумела вернуться в реальность, женский голос сердито выдохнул в трубку короткое "отвали". Она нахмурилась. Вначале ей показалось, что лучше всего сейчас перезвонить и сказать им все, что думает по этому поводу. Но руки безвольно опустились, на нее нахлынула апатия, унося с собой все слова и желания. Она так и стояла, погружаясь в пустоту, когда слух уловил какой-то легкий шум в телефонной трубке. Связь продолжалась, они забыли прервать разговор. Она удивленно послушала звяканье тарелок и невнятный диалог и отключилась.
Ей обязательно нужно было попасть в знакомые с детства места, на заснеженную лесную поляну, под кустистые мрачные ели под луной, несмотря на поздний час. Бежать! Скорей бежать туда, где она обретет равновесие, туда, где бывала столько раз, когда нестерпимо было тоскливо. Когда казалось, что всем ее чувствам не уместиться в ней одной, не примириться вместе.
На пустующей железнодорожной станции вдали под огнями фонарей появился неясный силуэт. Очень быстро он увеличился в размерах. На черных волосах искрились льдинки снега. Из-под поднятого воротника пальто резал тьму встревоженный взгляд. Неужели опоздала? Непрерывным потоком неслись мимо вагоны, обдавая свистящим ветром. Она провожала их, растерянно замерев на краю перрона. По станции эхом прокатилось объявление. Для кого? Она здесь одна.
– Посадка невозможна, вы слишком близко подошли к путям.
Тогда впервые с ней случился приступ одиночества и отчаяния, повторявшийся затем все чаще и чаще. Чувства взяли над ней свое господство.
Над крышей больницы безмятежно парили облака, сворачиваясь драконьей чешуей над воздуховодом, обнимали его перистыми крыльями. Уверенными шагами она пересекала внутренний двор. Больше она не вернется сюда. Ей сказали, что ее болезнь смертельна. Что сердце постоянно увеличивается в размерах, и когда-нибудь оно разрастется так, что заполнит собой ее всю. Ростки его ткани распространились уже слишком далеко, и они ничего не смогут сделать. Они – нет, но она сможет, она знала это.
Ей было не страшно умереть, больше всего она боялась, что перестанет воспринимать мир так, как раньше. Что поблекнут краски, исчезнут звуки, и мир станет пустым и плоским. Напоследок хотелось сделать какую-нибудь глупость, ведь потом уже будет все равно. Но она вспомнила клоуна из своего детства, который любил делать глупости, и передумала. Какой в этом смысл?
Мягкий свет масляной лампы разгонял сумрак прохладного воздуха, будто она опустила огонек на дно глубокой реки. Напевая тихо любимую песню, она чувствовала некоторую тревогу, но гнала ее прочь усилием воли. В рюкзаке у нее был нехитрый набор: керосин, бельевая веревка на случай, если не хватит выдержки и придется привязать себя к дереву, тесак, прищепки, спички.
Она поставила лампу на траву, осветив снизу лицо. Готова.
"В сердце сдвинется нож, боль поднимется из глубины; Неужели ты ждешь…"
Она напрасно боялась. Мир, не заслоненный ее собственными переживаниями, стал ярче и отчетливей. Ничего в нем не изменилось, и только любовь больше никогда не беспокоила ее.
14.06.10
Цикл «Миг, который никогда не вернется»
Теорема Лагранжа
К своему стыду, я до сих пор не прочитала "Анну Каренину", поэтому ответить на грубый окрик откуда-то сбоку мне было нечего.
Я проснулась в середине ночи. Не от шума за окном или пьяной драки соседей и не от звона будильника, невозмутимо тикавшего на книжной полке. Сквозь сон увидев полосы света на потолке, их серые полутона и неясные грани, похожие на очертания листвы, некоторое время наблюдала за отрезком улицы в окне, залитым мертвенно-голубым светом фонаря, за растрепанными ветром цветами яблони, мельтешившими, как стайка серебристых рыбешек, в синеве воды.
За окном было темно. Знать, который час, не хотелось.
Я оделась и осторожно, чтобы никого не разбудить закрыла за собой дверь.
Уверенная, что в такое время на своей окраинной остановке не дождусь транспорта, пошла напрямую, через пролесок, ближе к центру. Пробираясь сквозь частокол кривых теней, черными змеями пересекших залитую лунным светом дорожку, ступала осторожно, боясь попасть в капкан времени. От ветра качались тяжелые сосны, они стонали и охали, как потревоженные души на погосте. Дуплистые стволы взирали на проходящую мимо пустыми глазницами, без интереса. Издалека сквозь решето ветвей проскальзывали тонкие лучики цветных огней. Над головой мягко прошелестели чьи-то крылья, я вздрогнула от вороньего крика, пронесшегося под ночным небом. И лес ожил. Кто-то копошился в сухой листве, совсем близко, что-то прошмыгнуло под моими ногами и скрылось в острых пиках травы на обочине, вдали перекликались невидимые существа. Я почти бежала. Вслед мне тянулись узловатые вывороченные корни, поваленных бурями трухлявых пней.
Вскоре дорога оборвалась, и я шла напролом, сквозь колючки кустов, рытвины, наполненные невысыхающими слезами леса, прячущимися днем и проступающими из земли вновь с восходом луны. Шла, без отрыва глядя на далекие огни телебашни, ведь стоило мне опустить голову, и они исчезли бы безвозвратно, померкли, скрылись бы в серых облаках, тянущихся с горизонта. Исполинской ступней в нагромождение зелени врезалось основание моста. Сверху шелестели колеса неспешно, дремотно ползущих грузовиков. До остановки было недалеко. Мимо ехали автобусы, но куда – неизвестно. Один за другим, один за другим, но я никак не могла разглядеть их номера, и уже начинала нервничать, что не успею. Подъехал белый пазик без опознавательных знаков, я подалась вперед. Желтая лампочка внутри салона мигала, едва освещая пассажиров. Кондуктора не было.
На переднем сиденье лицом ко мне ехал усатый мужчина, держа под мышкой ботинки, обернутые куском газеты. Рядом женщина с маленькой дочерью хрустели, пережевывая огурцы, и повторяли таблицу умножения. Они свято верили, что трижды семь равно тридцать три, а восемью девять – семьдесят семь. За спиной юноша говорил по телефону, засыпая, он рассказывал: "Мы шли по торговому центру и искали бутик, где продают шубы из меха ежат, ты ведь знаешь, они рождаются не с колючками, а с розовым мехом. Так вот, у лифта мы обернулись и увидели знак – движение назад запрещено…" Автобус натужно переехал трамвайные рельсы, мимо прошел красно-желтый вагон, похожий на картонную игрушку из детского набора "сделай сам" и с маленькой лампочкой для кукольного водителя. Трамваи шли в парк. Мы набрали скорость, уносясь вдаль по трассе. Пролетали мимо, подмигивая, окна домов, фабрик и офисных зданий. В стекла бился воздух, спрессованный, охлажденный, пропахший чужими страстями, переработанный тысячью насосов, газоочистительных камер и мощных установок. Пассажиры больше ни о чем не говорили, одни спали, другие приникли к окнам и ждали своей остановки.
На пустыре под одиноким фонарем, отделившим узкий сектор воздуха, напоенного мельчайшими каплями света, пазик остановился, и люди один за другим выходили. В салоне никого не осталось, я выскользнула последней. Будто связанные веревочкой, полусонные, склонив головы, они пошли в одну сторону. Где-то рядом звучали знакомые позывные железнодорожного диспетчера. Мы вышли на более оживленную улицу, где в киосках терлись случайные покупатели, бегали, деловито переговариваясь, мужчины с тележками. Я миновала билетно-кассовую толкотню, зевающих в ожидании путешественников. В лицо ударил воздух, пропитанный мазутом, нагретой сталью, потной одеждой и аммиачными испарениями. На путях стояло несколько составов. Вдали горел красный немигающий глаз. Он наблюдал за изредка возникающим на перроне силуэтом с чемоданом в руках. Захватив в поле зрения меня, он выжидал, что буду делать я. Висевшее рядом на столбе жестяное серое ухо оживилось: "Механик Николаенко, пройдите на пост охраны".
На соседнем пути радио тараторило что-то свое: "Силовой щит, ключ от сторожевого поста… перекрыть вентиль холодной воды… короткое замыкание… где этот прохиндей Николаенко?!"
Со стороны неподвижно застывшего состава приближался мерный перестук. "Бинк-баум, бинк-баум". Когда я маленькой ездила в поездах, я часто просыпалась ночью от этих звуков. Я не знала, что это значит, и мне представлялось, как по корпусу вагона карабкаются огромные крабы, они цепляются за железные реи одной клешней: "бинк", затем, чуть волоча, переставляют другую: "баум". Они крадутся к открытым окнам и выслеживают добычу. Они, конечно, ищут маленьких детей, которые просыпаются и не могут уснуть по ночам…
Издали застрекотали сигнальные тарелки, глаз мигнул и стал зеленым.
– Электропоезд номер 375 Перегребная-Нерой прибывает на пятый путь седьмую платформу.
Я скользнула в темнеющую рытвину пути. На горизонте показалась неясная тень, похожая на голову гигантской сороконожки, она неторопливо приближалась. Черное насекомое открыло глаза, горевшие ровным желтым огнем. Засучило жесткими лапами, оставляя за собой хвост белесого дыма. Я не двигалась, стоя на бетонной перекладине горизонтальной лестницы, ведущей куда угодно, однако исключительно в одном направлении – в будущее. Мне хотелось, чтобы вся моя жизнь пронеслась перед глазами, как это пишут в красивых и глупых романах. Но в густом киселе мыслей плавали одни и те же слова, они волнами набегали на берег, шуршали острыми камнями парализованных нервов и оставляли за собой растрепанные тетради и бессонные ночи: теорема Лагранжа. Я уцепилась за знакомое звучное имя, сейчас мне крайне важно было вспомнить значение ранее позабытых графиков и закорючек, наспех списанных с доски. Свет впереди становился ярче, вытесняя из поля зрения все, что находилось в периферии. Звук грохочущих колес завибрировал. Под ногами задрожали шпалы, дохнуло гарью и тяжелым воздухом, вытолкнутым из-под запыленных колес. Громко лязгнуло, будто кто-то небрежно резанул смычком по скрипке, поднесенной к приемнику усилителя – многотонная стальная громада сопротивлялась снижению скорости. Кто-то вскрикнул, и звук этот потонул в шипении и грохоте колес. Подступал неясный гул голосов, в котором можно разобрать лишь отдельно промелькнувшие слова. Мне хотелось закрыть глаза и не смотреть, как медленно в последние секунды станет сокращаться расстояние между моим телом и разгоряченной сталью, но закрыть глаза – значило то же, что не смотреть вверх, когда карабкаешься по длинной лестнице в небо. Меж тем надежная, на первый взгляд, конструкция начинала пошатываться. Она кренилась куда-то вбок, и это было для нее неестественно. Гомон человеческих голосов оборвался. Свет вытаращенных фар потух, и поезд будто отвернул от меня свое лобовое стекло. Состав издал последний протяжный вздох. Станция погрузилась в молчание. И снова что-то зазвенело, совсем близко. Разбитое стекло? Нет, ближе. В ушах о рельсы бились сотни колес, стучали тысячи тяжелых кузнечных молотов, ритмично высекая голубые брызги металла. Да что же это такое!? Смерть? Сотрясение мозга?