Имя собственное поезда № 2 — «Россия». И это справедливо: он связывает не старую и новую столицы, подобно «Красной стреле», и не регионы между собой и с центром, но опоясывает и стягивает воедино все безмерное географическое тело России. Говоря фигурально, великий рельсовый путь от Москвы до Владивостока — это тот железный пояс, на котором держатся штаны страны. Не будь его — и Россия давно заканчивалась бы не на берегах Тихого океана, а на берегах «славного моря» Байкал.
Транссибирская железнодорожная магистраль существует уже без малого сотню лет, и если только представить себе тысячи и тысячи километров по бездорожью, через тайгу, болота, скалистые горы и сотни рек, пройденные нашими прадедами за считанные годы в конце минувшего века с киркой, топором и лопатой, огнем и взрывчаткой, то масштаб их подвига поражает.
Собственно Великий Сибирский путь, как его называли, насчитывает свыше 6 тыс. километров от Челябинска до Владивостока, и сооружался он сращиванием отдельных участков магистрали, когда отряды строителей двигались навстречу друг другу. Так на фотографии в проявителе появляются сначала более темные пятна и возникают контуры, они растут, соединяются на глазах, пока не образуют собой готовое изображение.
Подобно Николаевской (впоследствии Октябрьской) железной дороге, за полвека до того связавшей поездом № 1 Петербург с Москвой, строительство Сибирской магистрали также осуществлялось под личным патронажем царствующей особы — цесаревича, вскоре ставшего императором Николаем II. В 1891 году, возвратившись из дальнего плавания, цесаревич заложил во Владивостоке первый камень этого беспрецедентного трансконтинентального сооружения. У наследника имелся и личный мотив: подобно Ньютонову яблоку, удар плашмя самурайским мечом по затылку, полученный им при посещении Японии, внушил будущему самодержцу, что ввиду стремительно растущего и агрессивного дальневосточного соседа Российской империи не удержать за собой Дальний Восток без железнодорожного сообщения.
К строительству дороги причастен и царский министр Витте, укрепивший рубль и возглавлявший одно время Министерство путей сообщения. Тех полновесных рублей потребовалось для строительства магистрали свыше полумиллиарда. К началу нового века Европейская часть страны уже связана была непрерывным «паровым сообщением» с Дальним Востоком. Отсутствовало 290 верст Круго-Байкальской железной дороги, проложенных и пробитых в скальной породе к 1905 году. До того Восточно-Сибирскую железную до рогу с Забайкальской связывало пароходно-ледокольное сообщение через озеро Байкал. В ходе строительства желез ной дороги интенсивнее стали заселяться переселенцами из центрально-черноземных и западных губерний Сибирь и Дальний Восток, их поток перевалил за 200 тыс. в год, и семь из восьми переселенцев оставались здесь жить и плодиться. Сооружение Транссибирской железнодорожной магистрали, полностью завершенное к 1916 году, послужило могучим экономическим импульсом для освоения колоссальных территорий и их промышленного и земледельческого развития. За время строительства также сформировался корпус отечественных инженеров-путейцев, в которых Россия ост ро нуждалась на рубеже веков. Время для проезда от Москвы до Владивостока было установлено для пассажирского и почтового сообщения — в 10 суток (35 верст в час, 800 — в сутки), для грузового — вдвое дольше. Грузы с Дальнего Востока в Лондон, например, могли быть доставлены теперь за 30 суток, в полтора раза скорее, нежели по морю.
Подъезжая к Ярославскому вокзалу столицы, я старался не думать о 9300 километрах и почти 155 часах предстоящего пути — шесть с половиной суток в купе пусть и спального вагона.
Поезд оказался красно-синим, на Руси уж как покрасят так покрасят! Зной и духота стояли жуткие, плюс 30 градусов в мегаполисе — это, как выразилась пассажирка, садящаяся в один со мной вагон: «Свариться можно в этой вашей столице!»
В пустом купе, показавшемся невероятно тесным, я моментально облился потом и выскочил на перрон выкурить на прощанье сигарету. Проводница Марья Михайловна, как написано было на бадже, прикрепленном к парадного вида железнодорожной форме, успокоила:
— Как только отправимся, включатся кондиционеры — будет как в раю!
И действительно, уже через несколько минут по отправлении я убедился, как немного надо для рая на земле.
Вагон был практически пуст. Все четверо пассажиров, севших в Москве, включая и меня, ехали до Владивостока. Моими попутчиками была супружеская пара из Петербурга, в преддверии пенсии подарившая себе путешествие по стране (назовем их условно «питерцами»), и не менее пожилая жена тихоокеанского морского офицера, возвращающаяся из санатория Минобороны в Архангельском под Москвой, благодаря мужу имеющая раз в году право на бесплатный проезд в купе в оба конца либо в одну сторону в СВ (столь же условно обозначим ее как «жену военмора»). Вагон оказался на удивление чист, как, впрочем, и весь фирменный поезд, видимых поломок не обнаруживалось. Постелены были в коридорах и в купе персидского вида ковровые дорожки, их ежедневно (в нашем вагоне, во всяком случае) пылесосили.
Воодушевившись чистотой, сухостью в туалетах, работающим кондиционером, я принялся вскоре глядеть в окно, обложившись подушками, наподобие героев русских повестей, путешествовавших в тарантасах, кибитках и прочем. Ведь помимо дорожных знакомств и разговоров, до которых я не такой уж большой охотник, чистое вагонное окно способно доставить нам особое развлечение и ни с чем не сравнимое удовольствие от пути. Каково же было мое удивление, когда за окном промелькнуло Хотьково, значит, следом Сергиев Посад — и, обратившись к расписанию, я выяснил вдруг, что поезд идет не через Рязань (как обещал мне не столь давнего года выпуска советский географический словарь), а стремительно взбирается на север, едва не под географическую широту Петербурга — через Ярославль и Киров-Вятку, далее на Пермь, и уже в Свердловске-Екатеринбурге совпадает наконец с проложенным мною в воображении маршрутом. Как потом мне объяснят железнодорожники, вообще-то, самый короткий путь пролегает через Нижний Новгород, он на 80 км короче. Но государственные виды и уже сложившаяся традиция требуют отклонения на четыре градуса на север от 55-й параллели, а затем на столько же к югу от нее, чтоб поезд смог связать между собой дополнительно не сколько крупных городов и так, снуя около указанной параллели, добраться до Хабаровска, откуда провалиться еще на семь сотен верст на юг до Владивостока, что почти соответствует протяженности Франции или Германии.
За окном тем временем протягивались знакомые пейзажи, редколесье, строения из потемневшей древесины, с белыми и зелеными наличниками, изредка со спутниковыми антеннами, вокзалы, пристроенные к остаткам монастырских построек, посеребренные Ленины, то ли призывно, то ли прощально машущие из кустов рукой, вездесущие (до Владивостока) решетки типа «солнце», выцветшие плакаты-страшилки по технике безопасности вроде «Не спрыгивай на ходу!», метровые надписи «Не курить!» на складах, да водонапорные башни, похожие на грибы и терема одновременно — с кирпичными ножками и древесными шляпками. Только за Красноярском они почему-то окаменевают целиком, их верхушки становятся шлемовидными и в разрушенном отчасти виде напоминают псевдоготические руины в усадебных парках.
Уже перед Ярославлем я сходил познакомиться с начальником поезда, прихватив письма от командировавшего меня журнала «GEO» и от МПС. Я нашел его в радиорубке так называемого «штабного вагона». Он оказался моим одногодкой, и звали его Христофор — отчего я испытал немедленную симпатию к его свирепой наружности морского волка. Перейдя в вагон-ресторан, я столь же легко завязал знакомство с директором ресторана, также почти ровесником, Виктором из Балашихи, работавшим когда-то официантом в «Континентале» в Хаммеровском центре, что на берегу Москвы-реки. Поужинав чем бог послал и бросив взгляд в окно на первую из встреченных на своем пути поездом № 2 великих русских рек — Волгу, еще не начинающую в этом месте набирать свою ширину, я вернулся в спальный вагон и завалился в постель с книжкой.
Имея опыт путешествий по гениально устроенным железным дорогам Германии и некоторых других стран, я все же всегда одобрял убаюкивающее покачивание на рессорах отечественных вагонов, что отчасти способно примирить путешественника с их бортовой качкой и даже предосудительными содроганиями на рельсовых стыках или по вине неопытных машинистов.
Поезд, подобно акуле, должен все время двигаться, чтобы системы его жизнеобеспечения исправно работали — чтобы вырабатывался электроток и подзаряжались аккумуляторы, без чего наступит тьма и температура как за окном. Виктор, директор ресторана, рассказал мне исполненную живописного драматизма историю о перекрытии магистрали в прошлом году бастующими шахтерами Анжеро-Судженска. Фирменный поезд № 2, любимец трассы, успел проскочить в сторону Владивостока, однако назад вынужден был пробираться через Абакан. Во Владивостоке сцепили три пассажирских поезда (в том числе один украинский — «Харьков — Владивосток»), состав вышел длиной чуть не с километр. Опоздание достигло в пути полутора суток, из-за простоев разморозились холодильники. Виктор умудрился тем не менее организовать питание для детей. Взрослых же подкормили местные жители, вышедшие к полотну торговли, горячей картошкой, домашним хлебом, молоком — тем, что сами едят обычно. Виктор, смеясь, рассказывал, что в украинском поезде у его коллег прохудившийся потолок в вагоне-ресторане подперт был на всякий случай березовым стволом — тем не менее салон разукрашен вышитыми рушниками и прочим рукоделием. Шахтеры с тех пор, кажется, образумились и ловят теперь расхитителей своих денег на местах, ко благу путешественников и получателей хозяйственных грузов.
Но вернемся к анатомии. Вся двухпутная транссибирская рельсовая магистраль (за исключением отрезка Бикин — Уссурийск в Приморье) электрифицирована. В дороге бригады машинистов и локомотивы меняются многократно. Машинисты подчиняются только диспетчерам своего депо и железнодорожных станций, с которыми у них поддерживается постоянная радиосвязь. Они, как лоцманы, проводят составы по трассе и знают наизусть все ее особенности.
Начальник поезда также связан с машинистами радиосвязью, но обращается к ней только в экстренных случаях. Его работа — это руководство поездной бригадой и решение всех вопросов, связанных с обслуживанием пассажиров, обеспечение технической исправности оборудования, поездное радиовещание. В его подчинении также поездной электротехник. Почтовые и багажные вагоны, если они есть, обслуживаются собственными службами. Почтовики арендуют свои вагоны у железнодорожников. Люди не всё везут в руках или передают с проводниками, багаж и сегодня отправляется по железной дороге, причем обходится это отправителю совсем недорого: за десятикилограммовый багаж от Москвы до Владивостока, как мне сказали, он заплатит сумму порядка полутора американских долларов. Такие вагоны представляют собой просторное помещение без всяких переборок, в котором выгорожено лишь одно двухместное купе для сопровождающих отправления.
В поезде № 2 отсутствуют общие вагоны. Стоимость проезда от Москвы до Владивостока по текущему курсу составляет: в спальном вагоне — приблизительно 120 долларов США (на 20 долларов дороже, чем самолетом), в купейном — 60, в плацкартном — 40. Некоторые вагоны зарезервированы специально для пассажиров из крупных уральских и сибирских городов. Будто насосом поезд накачивается пассажирами где-нибудь в Екатеринбурге и Новосибирске и затем почти подчистую опорожняется в Красноярске или Иркутске. Логику приливов и отливов пассажиропотока умом не понять.
Новшество в фирменном поезде — телефонная связь от «Дженерал телеком». Аппарат установлен в радиорубке начальника поезда. Но в России часто делается полдела: карточка стоит 225 рублей, то есть приблизительно 10 долларов, и обеспечивает пятиминутный разговор с абонентом независимо от расстояния, то есть хочешь — звони на ближайшую станцию, хочешь — в другое полушарие. Но большинству-то хочется скороговоркой сообщить родным, что все в порядке, или попросить знакомых встретить, что сильно ограничивает интерес к нововведению. В первый день новой услугой приходило поинтересоваться шесть человек, во второй — четверо, на третий день, наконец, один похожий комплекцией на Паваротти нефтеторговец воспользовался аппаратом — позвонил жене и детям в Германию, но было плохо слышно, и невидимый оператор пообещал ему повторить сеанс связи вечером.
Кстати, скверно слышно и радио в пути, удовлетворительный прием осуществляется только на расстоянии 30–40 км от крупной станции, где есть мощный передатчик. Поэтому поездное вещание состоит в основном из трансляции записей, но об этом позднее. Не оправдали себя видеосалоны в поездах, как, впрочем, и по всей стране, — народ быстро пресытился видеопродукцией. В вагоне-ресторане, впрочем, установлен большой телевизор с видеомагнитофоном, но вагон-ресторан как предмет пристального интереса и разнообразных вожделений также заслуживает отдельного рассказа.
И последнее: окна всех купе глядят на северную сторону, откуда — к солнцу и проходящему поезду — обращены фасады подавляющего большинства железнодорожных станций.
Ночь была полубелой — подсвеченный со всех сторон гори зонт так и не потемнел. Проснулся я на станции Киров города Вятки (до 1781 года — Хлынова), тут же заснул опять и вышел на перрон проветриться уже в Балезино, где торговали знатной сметаной, по уверенью Зинаиды Андреевны, подменившей Марью Михайловну и заодно сменившей белую парадную блузку на голубую походную. На перроне предлагали и местного производства сорокаградусный бальзам и фигурной фляге. Но предлагали без азарта, торговали как то вяло. Вообще, в России на станциях принято торговать словно нехотя, вынужденно, без страсти и аппетита, не то что на юге — скажем, уже на Украине. Нет, наверное, русского торговца, который втайне не мечтал бы поменяться местами с покупателем. Для поддержания местного мелкотоварного предпринимательства я купил большую бутылку минеральной воды и вернулся в вагон. Заварив чай в термосе, я позавтракал прихваченными в дорогу сырокопченой колбасой с сыром. Вскоре небо затянула сплошная облачность, пошли пригорки, лес, болотца. Растительные «куртины», призванные защищать насыпь от снежных заносов, отгораживают нас заодно от видов. Только теперь я присмотрелся, что целыми километрами белеют вдоль насыпи поверженные юные березы — передние шеренги подроста, будто скошенные вражьей силой. Позднее мне Христофор объяснит, что ведется расчистка полосы отчуждения, чтоб кроны не путались в проводах и корни не подрывали насыпь. Ширина ее по букве инструкций должна составлять пятьдесят метров в обе стороны от полотна. Пятидесяти, конечно, нет, но какое-то расстояние выдерживается почти на всем протяжении магистрали.
До самого океана тысячи рабочих в апельсиновых безрукавках обихаживают полотно и насыпь — магистраль кормит их и сама требует постоянной заботы: рельсы, шпалы, откосы, насыпь, столбы, провода, мосты — оставь их без присмотра, и уже через несколько лет по дороге нельзя будет не только проехать, но даже проползти на брюхе. Мне вспомнился один приятель, технарь-интеллигент, в начале девяностых, в момент резкого ухудшения экономической ситуации, вдруг расчувствовавшийся в собственной ванной: «Вот я стою такой маленький, никчемный, а под потолком горит лампочка, из крана течет теплая вода, чтоб я смог умыться, побриться, спустить воду, кто-то далекий делает же так, чтоб все это у меня было!»
Сидя у окна и ловя оконца в куртинах, я постигал смысл однообразия. Пошли огороженные хутора и безлюдные просторы — терапия для души закоренелого урбаниста. Какой-то человек, подходя к порогу своего дома, обернулся, и я сообразил, что для него проходящие поезда — бесплатные часы. Неподалеку, на середине пруда, дети барахтались вокруг огромной автомобильной камеры, как и сорок лет назад.
В Перми, где время отличалось от московского уже на два часа, разразилась летняя гроза. Я выиграл нечаянное пари у попутчиков, предположив, что побуревшая река под нами — не Обь и не что-то еще, а Кама (хотя особой уверенности в этом у меня не было), оставив затем беседовать проигравших о диоксиновых курах, Фурцевой и на прочие темы, почерпнутые из телепередач. После вчерашней жары дождливая погода на скорости в 80 км/час казалась даром небес. Что я и поспешил отметить походом в ресторан, где съел отменный борщ с курятиной всего за полдоллара и выпил стопку водки. Поезд шел по высокому берегу над изумительно безлюдной и дикарски красивой рекой — мне сказали, что это Чусовая, но я запомнил ориентир, 1573-й километр и город Кунгур, — это была Сылва. К счастью, я прозевал новорусский замок с башенками на противоположном лесистом берегу, но запомнил навсегда одинокого рыбака в дождевике, тянувшего с середины реки бьющуюся розовую рыбину. Леска не касалась воды и пела, как тетива, — боже, как захотелось мне поменяться с ним местами! Но, впрочем, не участью. Ведь я собирался доехать до Владивостока — многое увидеть и рассказать об этом, как сумею. Один вид был просто непристойной красоты: река ушла вниз, поезд взобрался на кручу, — разросшиеся сосны, скалы, — речка вильнула вбок и разлилась вдруг, и пошла петлять по долине до самого горизонта, под небом, на котором уже появились голубые проплешины. Я же знал всегда, что на свете бывает хорошо.
Говорят, что Урал, в который втягивался поезд, это место шва, где сошлись и срослись материки. Под непредставимым давлением от их столкновения образовались горы, в средиземье остались лужицы морей, а по разломам потекли реки. Теперь наметился откат. Байкал расширяется с каждым годом на несколько миллиметров. Через несколько миллионов лет суперконтинент будет разорван и между разошедшимися частями опять заплещется море. Так говорят.
— Смешные какие названия, — сказала жена питерца, указывая в окно на станцию Шаля, с милым вокзальчиком в стиле модерн и явно дореволюционной чугунной оградой. А Зюкай? А Сюзьва? А Ибрюль — между Грибной, Козловкой и почерневшей деревенькой Юбилейная? А совершенно непредставимая Итака в Забайкалье или бухта Улисс во Владивостоке? Как и откуда все это попало в русский суп?
Но не любит российская провинция саму себя и клянет скудость выбора. В Забайкалье я еще услышу поговорку: «Бог создал Сочи, а черт — Сковородино и Могочу». Крупные города и промышленные зоны выкачивают из промежутков и зазоров между собой молодежь. Хуже всего дело обстоит не там, где вообще отсутствуют деньги, а там, где их мало, то есть не хватает. Неряшливые лесопильные и прочие заводики выглядят будто после бомбардировки. Деньги — великий чистильщик. Задолго до крупных городов придорожный ландшафт начинает подбираться и охорашиваться. Появляются пассажирские платформы, как где-то в Подмосковье, и перекинутые над путями мостики переходов. И когда дымят индустриальные трубы, это значит, что не только загрязняется окружающая среда, но также что у людей есть работа. Запомнился рекламный щит в Красноярске: «Без трубы труба дело!» — надо полагать, перед проходной соответствующего завода. Все это города с населением от полумиллиона до полутора миллионов — целое ожерелье развитых промышленных городов, нанизываемых на своем пути поездом № 2. Почти все они являются еще и крупными речными портами. Конечно, благоустройство в них оставляет желать лучшего, но если в суровом и слабонаселенном краю из острогов, факторий и поселков они сумели вырасти до таких размеров, это свидетельствует об их могучем потенциале. Начиная с Урала это Пермь, Екатеринбург, Тюмень, Омск на Иртыше, Новосибирск на Оби, Красноярск на Енисее, Иркутск на Ангаре, Чита, Хабаровск на Амуре, наконец, семисоттысячный Владивосток, которого попросту не существовало до 1860 года. Отплывшая Аляска, кажется, кое-чему научила русских. При том, что территориальное соотношение Европейской части и Сибири, цивилизации и природы, прямо противоположно аналогичному соотношению Соединенных Штатов и их «Сибири» — Аляски.
Возможно, это прозвучит странно, но из-за хозяйственного по преимуществу уклона уральских и сибирских городов каждый из них остро нуждается в культурно-исторической и художественной санкции для своего полноценного осуществления как города. Писатели, художники, художественные коллективы (иногда первоклассные) наличествуют в них, но всем им недостает убедительности. Некой патины, которую накладывает только время. И потому так гордятся здесь любым кривым словом, сказанным в адрес этих городов ссыльным Герценом или Достоевским, а история сибирской аристократии очерчена и исчерпывается декабристским кругом. Имеются, однако, своеобразные «гении места» (если одолжить у Петра Вайля предложенную им методику ориентации на местности), передающие и выражающие его дух, ощущение формы, характер освещения. Для Перми таким «домовым» может оказаться Шишкин, выросший на камских берегах; для Красноярска — могучий Суриков; для Екатеринбурга вероятно, Бажов, с его камнерезами; для Вятки же — либо дымковская игрушка и Васнецовы, либо Грин с Циолковским (первый здесь жил, второй — учился, но оба запойно мечтали уплыть или улететь отсюда куда подальше).
И еще, что касается названий, я тоже придумал одно и могу недорого уступить его какой-нибудь из краевых администраций, оно очень «в духе» — Правдосибирск.
Накануне в Екатеринбурге, где я вышел на перрон, — ну и морды слонялись по нему без дела! — в мое купе подселили бизнесмена Диму. Он ехал до Новосибирска, и в пути мы с ним разговорились. Это был весьма ухоженный молодой человек, несколько даже чересчур спортивного вида. И действительно, оказалось, что он футбольный полузащитник и хоккейный вратарь в прошлом. Теперь это уже его хобби. Раз в неделю он обязательно встречается с другими ребятами, также оставившими спорт, и с удовольствием играет с ними в одну из двух командных игр, в зависимости от сезона. Что крайне необходимо ему для разгрузки: «Набегаешься, накричишься, и запаса хватает на неделю!» Поэтому он не очень понимает альпинистов, байдарочников, рыбаков, которые в изобилии работают с ним в фирме. Есть у него также жена и стафордшир, с которым он любит гулять, но опасается лесных клещей. В свои 28 лет он менеджер крупной фирмы, основанной екатеринбуржцами в начале 90-х и являющейся официальным сибирским дилером известных мировых компаний, в том числе парфюмерных и косметических, — именно это направление Дима и возглавляет в фирме. В последние два года ему приходится много ездить по сибирским городам, находить партнеров, заключать сделки. Богатая Тюмень загадочно равнодушна к предлагаемой им продукции. Помимо родного Екатеринбурга, ему особенно нравится старый Омск, а в Новосибирске — вокзал сталинской поры, недавно отделанный внутри китайцами. Из городов Европейской части, кроме Москвы (где у фирмы имелся до последнего времени филиал), он бывал в Санкт-Петербурге и Харькове, а на Западе — в немецком Фрайбурге по приглашению деловых партнеров, с отлучкой в Париж, где им с женой особенно запомнились рестораны с морепродуктами. На алкоголь Дима глядит с отвращением, но при этом курит. В поезде он явно томится. После Новосибирска ему предстоит еще наутро поездка в Новокузнецк.
К тому же типу попутчиков-коммивояжеров я бы отнес и преуспевающего служащего американской фирмы, торгующей чипсами, подселенного в купе к жене военмора. Наутро она пожаловалась мне, что он очень самодоволен, весь вечер хвастался. Наверное, он оказался не очень готов к размеру своей зарплаты. Этот вышел в Красноярске. Как и два других коммерсанта, по случайному совпадению, сильнопьющие казахстанские армяне, один — торгующий лесом и рыбой, другой — нефтью. Первый ехал в Бородино под Красноярском, второй — собственно в Красноярск. Первый из них садился ночью в Тюмени и сильно озлился на мое неосмотрительное замечание, что Бородино — под Москвой и ему следует ехать в обратную сторону. Утром их оказалось уже двое в одном купе, дверь которого они держали весь день открытой и зазывали всех в свою «палату № 7 — попить кефиру». Увы, весь неблизкий путь до Красноярска двум словоохотливым острякам пришлось коротать в обществе друг друга.
В ходе третьих суток я осознал свою промашку: деморализованный московской жарой, не взял в дорогу, по крайней мере, теплых носков. Моросил мелкий дождичек. Выходя на станциях, я спешил поскорее вернуться в купе уже по совершенно противоположной причине — за окном было +10°, и кондиционер работал как обогреватель. И в ресторан увлекал теперь меня не голод, не поиск развлечений, а желание согреться.
О, Омск с Иртышом! О, Обь с Новосибирском (развившимся из Гусевки в Новониколаевск и далее оттого только, что некогда путеец и писатель Гарин-Михайловский настоял на сооружении железнодорожного моста именно в этом месте, проклятие города Томска на его голову)! Вас скрыла от меня непогода, заложившая небо насморком. Меня передернуло, когда я увидел из ресторанного окна сидящего на пригорке на берегу Оби удрученного мужика в мокрых черных трусах, — брр!
Местное время к исходу третьих суток опережало московское уже на четыре часа — и это отдельная тема. Дело в том, что расписание движения поезда составлено по московскому времени, и если бы по пути до Владивостока я семь раз переводил часовую стрелку, чтобы привести свои биологические часы в соответствие с местным временем, то я бы запутался в расписании еще на полпути. Но, сохраняя верность московскому времени, мои биоритмы входили во все больший клинч с местным временем, и всю серьезность ситуации я осознал слишком поздно — когда на границе Амурской области увидел восход солнца в одиннадцать часов вечера по моим часам. Это был классический «джет-лег» — расстройство сна и дезориентация, связанные с внезапной сменой часовых поясов. Но я решил идти до конца. Самолет из Владивостока должен был мне единым махом, за восемь с половиной часов полета, вернуть до минуты то, что отбирал теперь поезд.
Но именно этому легкому расстройству, которое сродни безалкогольному опьянению, я обязан прекрасными минутами и рассветными часами, которые, как злостная «сова», я неминуемо проспал бы.
Первым таким утром, которое я начал праздновать в два часа ночи по Москве, явилось для меня утро на подъезде к Красноярску. Мне все нравилось в нем. Непогода оставалась позади. Деревья стали рослее и росли привольнее, без подроста, словно на газонах с горчичной присыпкой цветочков. Стало больше сосен, и появились лиственницы. Дачи пошли дощатые, но ладные, крепко поставленные, все двухэтажные и с теплицами. Дорога в России предполагает некоторое количество алкоголя. Я открыл рижские шпроты (все оказались брюхатенькими, с икрой), достал банку консервированных огурчиков и дорожную фляжку. Дело в том, что поезд приближался к местам моего раннего детства. Открыв коридорное окно, я просто ошалел и сразу узнал этот целебный запах тайги, которого не вдыхал уже сорок лет. Надышаться им было невозможно. Оставалось вернуться в купе и выпить рюмку-другую. Окно в купе не открывалось, и потому фотографировать приходилось либо сквозь стекло, либо против солнца из открытого коридорного окна, — к которому я вышел вскоре посмотреть на дикий и могучий Енисей. Солнце уже начинало стряпать на облаках со шкворчанием свою небесную яичницу. То же, что я принял поначалу за пух или непонятный пепел, летящий навстречу нашему составу, оказалось бабочками. После Красноярска еще целый час у того же окна я караулил с фотоаппаратом красавицу-речку Бирюсу. Это было уже перед Тайшетом, откуда шло ответвление на БАМ. Здесь на душу населения, как сообщило радио, приходилось по 35 гектаров леса — дыши не хочу! Невозможно было поверить, что где-то во влажных джунглях Амазонки, а не здесь, на просторах Сибири, трудятся легкие планеты.
Вокзал в Красноярске оказался несуразной формы и выкрашен под цвет железного сурика, каким обычно кроют дощатые полы, но рассмотреть его как следует я не успел. Нас отгородил от него подошедший поезд «Улан-Батор — Москва». Через считанные секунды все его окна были распахнуты, из них, будто на пружинках, выпрыгнули по пояс монголки и монголы, вывесили одежду на плечиках и пластиковый полуманекен в дамском белье, сбросили какие-то тюки на перрон, который уже мели юбками стайки цыганок, потянулись вверх руки с российскими купюрами, вниз полетели колготки в упаковках — торг кипел. Это был транзит китайских товаров, и продавцам нужна была какая-то российская наличность для начала.
Вообще, торговля идет вдоль всей железной дороги. Иерархия примерно такова: в поездах едут те, у кого есть деньги (они смогли купить билеты); у дороги живут и лепятся к ней те, кто в деньгах нуждается; им завидуют остальные, живущие в отдалении от железной дороги. Торгуют повсюду. Еще на Ярославском вокзале в Москве проводнице Зинаиде Андреевне «впарили» не очень нужную ей термостойкую стеклопосуду прямо у дверей вагона. Меня, в частности, давно интриговало, почему по всему бывшему СССР печатной продукцией в поездах дальнего следования торгуют исключительно немые разносчики. Христофор, у которого я попытался узнать, отчего так, заметил: «Так же как все носильщики на московских вокзалах — татары». Ему виднее. Сам он — армянин из Геленджика, закончил МИИТ, живет в Москве и работает на железной дороге с начала 70-х.
Горячей или теплой картошкой, варениками и пирожками с капустой, разноцветной водой торгуют повсюду, но есть еще и специализация у отдельных станций. Знающие люди говорят: «В Барабинске будет свежая жареная рыба», — и, действительно, половина торговок стоит там с весьма аппетитного вида жареной рыбкой. В Слюдянке, первой остановке на берегу Байкала, будет продаваться омуль горячего и холодного копчения (которым я легкомысленно, хоть и не сильно отравился, — к вопросу о необходимости небольших доз алкоголя в рационе путешественника, — иркутское пиво, с которым я употребил омульков, алкоголем считать нельзя). «На что омуля ловите?» — спросил я у парня. «А мы не ловим, мы покупаем у рыбаков», — был ответ. В нескольких сотнях метров от берега покачивалось на воде с полдюжины рыбачьих баркасов. Еще знайте, что в Петровском Заводе (Петровске-Забайкальском) вам предложат кедровые орешки, кедровые сосны не везде растут, а больше здесь и продать-то нечего. Если что и продается, то существенно дороже, чем в Москве. Зато от Архары и до Владивостока продаются всего за несколько рублей мясистые стебли папоротника-орляка, помнящего челюсти бронтозавров, а также салат из него, приготовленный на корейский манер, — потрясающе вкусен и отдает слизистыми китайскими грибами. Там же вам предложат березовый деготь, годный как для язвенников, так и для ухода за ботинками, и скрученные кольцом целебные мохнатые корни лимонника, похожие на хвосты тех чертей, что придумали Сковородино и Могочу. Но главное, в Вяземской за Хабаровском торгуют черной и красной икрой по цене в пять раз ниже столичной, копченой осетриной и жареной корюшкой, которую все здесь очень любят. Я тоже позарился на осетровую икру (бывает и калужья, но предупреждают, что надо пробовать — попадается с привкусом фенола, мне незнакомым). В Москве распробовал. Главное теперь, не дать развиться в себе порочной склонности к черной икре, иначе никаких не только командировочных, но и гонораров не хватит. За восемь тысяч верст не поездишь особенно.
Это Иркутск, и это Байкал.
Размах, с которым поставлен Иркутск, каменные набережные Ангары (в детстве я купался в ней летом в месте слияния ее с Енисеем), очень стильный вокзал дореволюционной постройки, недавно отреставрированный и остекленный тонированным стеклом (я не исключаю, что к приезду важного лица), произвели на меня неожиданно сильное впечатление. Поэтому, часа два спустя, самый момент, когда поезд вырывается из тоннеля и на секунду застывает перед спуском над каменной чашей, на дне которой Байкал, я проспал, taro весь день было потрясающее небо, облака, поблескивающие снегом сопки Хамар-Дабана, петляющая Селенга, напомнившая мне знакомый по плаваньям на каяках Днестровский каньон, летучие дожди, радуги над поселками, то дугой, то столбом, — наконец, вечер и зловещий закат в голой степи, где-то уже перед Читой.
Улан-Удэ мне не хочется вспоминать. Когда мы с родителями переехали с берегов Енисея в Забайкалье, здесь был ближайший от нас, всего в сотне с небольшим километров, кинотеатр. Я вглядываюсь в лица бурятов, терзаемых ныне злой безработицей, в их ветхие халупы, лепящиеся друг к другу, будто кругом мало места, в обработанные клочки земли и сараи, сложенные из замасленных, отслуживших свое шпал. Едва дымящиеся заводские трубы, разбитые стекла, «Бурят-книга», «Удэгеснаб», длиннющая очередь к пункту приема лома цветных металлов. Люди, купившие билеты в СВ, в хороших костюмах, пролезают с чемоданами под вагонами, поскольку поезд № 2 принимают теперь через раз на какие придется пути. Собака с впалыми боками, щелкнувшая зубами на мой окурок. Мальчишки — три стадии вхождения в нищенство. Новичок тихим голосом тебе одному: «Дядя, купите у меня, пожалуйста, газету (какая-то никому не нужная местная многотиражка), я только третий день торгую». Расплакался. Другой пободрее, оттачивает прием: «Купите у меня что-то, а то я сегодня еще ничего не заработал!» Третий, уже профессионал, наметив жертву, преследует ее по перрону: «Умоляю! Умоляю, дайте на хлеб!» На нем отцовский пиджак с длинными рукавами. Получив свое, ищет глазами следующего. Люди отводят глаза. Чувствительные вообще не выходят из вагонов. Готовы мы платить такую плату за свою свободу?
Он временно растерялся, силы его рассеяны, но он вездесущ, и я пребываю в недоумении: как это нам удалось в начале 90-х отстранить от власти коммунистов, когда так повально в стране огромное нежелание населения становиться взрослыми людьми? Бог помог, и москвичи не сплоховали.
Я включаю радио в купе, запись произведена редакцией поездных программ (фактически вычищены лишь славословия коммунистической партии). Образец стиля: «В зеркале Камы отражаются острый шпиль древнего Петропавловского собора, первого каменного здания города, ажурные стрелы портальных кранов, белокаменные современные кварталы, мощные заводские корпуса». Никаких блатных песен, хорошо подобрана музыка, голоса доверительны и не чрезмерно бодры — и я не могу не признать, что все это вместе действует убаюкивающе, внушает мне ложное чувство безопасности, заботы. МПС, как всякий естественный монополист и технократ, в принципе расположено к авторитарности. Сегодня, впрочем, оно защищается — и его надо благодарить, что не позволило пока растащить и распродать по частям свое рельсовое хозяйство. Как есть бывшие республики, где повыкапывали уже все телефонные кабели и вообще все, что блестит, если плюнуть и потереть.
Любопытно, какой поддержкой в провинциальных городах пользуется клоун в Москве — Жириновский. Не зря активисты ЛДПР отправляют в регионы с поездами пухлые кипы своей прессы и партийной литературы. Если и встречаются по пути на стенах граффити политического толка, то почти исключительно принадлежащие сторонникам этой партии: «ЛДПР — партия народа», «Жириновского президентом!» — и кто-то пониже приписал: «Отдай часы Брынцалову». Рядом же можно увидеть: «Привет участникам Олимпиады-80!» А также повсюду изваяния и мемориальные доски: Ленина (по пути в Шушенское и обратно), Калинина (сказал речь в 1925 году), Бабушкина (что он-то сделал, Бабушкин? — шрифт мелковат). Особенно же поразил меня монумент в Петровском Заводе. Перед сооруженным китайцами пряничным вокзалом — монументальная усыпальница минувшей эпохи. С ее крыши глядит поверх проходящих поездов серебряный Ленин в таком же пальто, одну руку держа в кармане штанов, вторую заложив за спину, а в нишах гробницы выставлены аляповато позолоченные головы декабристов — восемь голов. Не приведи господь, приснится!..
Я упоминал уже о питерской чете, решившейся проехать на поезде до Владивостока. С собой они взяли видеокамеру, привезенную кем-то из друзей из-за рубежа. Дело в том, что питерец служил в армии в Уссурийске с 54-го по 57-й год. Везли туда призывников тридцать суток. Высказанного мной сочувствия он не понял: «А чего, молодой, есть да пить дают, спи сколько влезет, служба идет!» Но даже у него, «рабочей косточки» с одного из питерских заводов и явного жениного подкаблучника, даже у него были какие-то иррациональные запросы и стремление соединить концы своей жизни тетивой транссибирского экспресса.
Эта пара подружилась, насколько это возможно в поезде, с женой тихоокеанского военмора, жгучей брюнеткой, загадка остро характерной внешности которой разъяснилась как-то в разговоре: она оказалась дочерью румынского коммуниста из Ясс, погибшего на фронте. После войны они с сестрой и матерью жили в Черновцах. Сестра занялась хореографией в Кишиневе и вместе с ансамблем «Жок» попала в Москву, где и живет, но сильно переменилась. Она же вышла замуж за морского офицера, теперь уже отставного. Сын их — штурман (славный мальчишка, он подвез меня во Владивостоке на машине с правым рулем к гостинице на берегу Амурского Залива, где у меня был заказан номер). Эта компания шестидесятилетних пополнилась в Чите бодрым генералом из Владивостока, который все понял о жизни и охотно делился генераличьей мудростью. В былые времена он наезжал в Забайкалье охотиться на изюбря и кабана. У знакомого егеря в тайге росло семеро сыновей — «питались черт-те чем, овес заливали молоком, а выросли все крепкие, ладные, румяные», — и генеральская рука, плотоядно вильнув, изобразила в воздухе нечто вроде лесенки призывников, расставленных по росту и рассчитавшихся на «первый-второй». Шуток про «лучше переесть, чем недоспать» я не слышал уже несколько десятилетий. Но когда, выйдя в Хабаровске на плавящийся от зноя перрон, я застукал его с женой питерца, в присутствии ее мужа и проводницы Марьи Михайловны ведущих диспут на тему «так что же такое счастье?» — я пулей вернулся в душный вагон и, опустив коридорное окно, высунулся из него на другую сторону состава, чтоб глотнуть кислорода.
Незадолго перед тем поезд бесконечно долго шел по новому мосту над Амуром, с открывающимися с него роскошными планами и видами. Христофор сказал, что старый продали китайцам. И еще, что под Амуром есть тоннель — и полтоннеля под проливом до Сахалина, выкопанные при Сталине.
В пути без особых проблем я дважды вымыл голову и побрился, принося в термосе горячую воду и разводя ее в чашке. Увидев меня выходящим из туалета после «купания», Зинаида Андреевна озадачилась: «Вы что же, голову помыли?!» Отпираться не приходилось — мокрое полотенце висело на шее уликой. Она покачала головой, как будто что-то прикидывая про себя: «У вас волос немного, у меня побольше будет».
Марье Михайловне и Зинаиде Андреевне лет по пятьдесят с небольшим. Марья Михайловна на этом маршруте с 1968 года, Зинаида Андреевна поменьше. Обе они, как и большинство проводников их депо, из Подмосковья, — москвичей среди людей этой профессии встретить трудно. Во Владивостоке поезд № 2 стоит 12 часов, за которые надо успеть прибрать вагон, исполнить все бумажные формальности, самим помыться, выскочить в город за покупками, перекусить, встретить пассажиров — и назад в Москву. Итого две недели в пути, после чего ровно столько же они будут отдыхать. И опять в путь. За рейс каждая из них получает от 50 до 60 долларов (естественно, в рублях). Но у них есть работа, которую они знают и к которой привыкли. Пребывание в движении создает иллюзию приключения. У обеих сохранились отчасти девчоночьи повадки, за эти годы они научились сами себя веселить в дороге, кому, как не им, знать, что такое рутина? И в конце концов, дорога всегда дает возможность человеку подзаработать. Надеюсь, что она бывает благосклонна и к этим двум немолодым женщинам, которых иностранцы опознают иногда по фотографиям в своих географических журналах.
Субботы я ждал давно. Христофор пообещал мне, что на одном из перегонов между Могочей и Ерофеем Павловичем (по имени первопроходца Е. П. Хабарова) я смогу проехаться с машинистами в электровозе. В Могоче меняли локомотив. Прибыл встречный поезд «Владивосток — Москва», но состоящий весь только из почтовых и багажных вагонов. От некоторых из них нестерпимо пахло клубникой — можно было задохнуться от этого запаха! Пассажиры разволновались.
Двери нашего вагона-ресторана обступила толпа местных женщин, волнуемая другим. Женщины запасались водкой для своих непутевых мужей (или на продажу) по цене меньше доллара бутылка — в полтора раза дешевле, чем в поселке, да и ту всю выпивают. Разбирают с зарплаты ящиками, чтоб не бегать.
Навстречу мне шел Христофор с известием, что машинисты будут ждать меня в Амазаре, откуда я смогу проехать с ними двухчасовой перегон до Ерофея Павловича.
Поскольку уже дали зеленый свет, я сел с Христофором в первый попавшийся вагон и задержался в ближайшем курительном тамбуре, чтоб поглазеть в окно и выкурить сигарету. Здесь я и познакомился с демобилизованным офицером из Мурманска, который сопровождал мать в поездке к родственникам в Благовещенск. Они собирались сойти в Белогорске. Поезд шел по берегу речки, на которой неожиданно я впервые увидел плавучую драгу, моющую золото. Она черпала породу со дна, и все течение вниз по реке было сплошная муть. Тридцатилетний Борис уже бывал здесь и рассказал мне, что местные жители очень не любят золотарей, как их здесь зовут. Рыба исчезает в тех реках, где они моют золото. По инструкции они обязаны огораживать участок реки и делать отстойники для осаждения мути — но поди заставь их.
Он рассказал мне удивительную историю в связи с этим — как намывают золото его родственники, благовещенские врачи, поправляя таким образом свое финансовое состояние (положение бюджетников в регионах всем известно). Они местные жители не в первом поколении и воспользовались дедовским способом. Большинство притоков Амура в этом районе несут золото, и девять его десятых находится в столь мелкой взвеси, что никакими драгами и лотками его не уловить (вот откуда этот едва уловимый отблеск прозрачной речной воды!). Так вот, зная места и ручьи, его родственники берут овечьи шкуры (козьи не годятся, золото не будет задерживаться в них — нужны завитки) и осенью укладывают их на дно ручьев, пригрузив камнями. Надо еще знать, куда класть. Стремнина не годится, надо понимать ручей: положишь ты шкуру перед излучиной или за ней? на каком расстоянии? — от этого будет зависеть «улов». Зиму шкуры лежат подо льдом и напитываются золотом. Остается весной, как только сойдет лед, вытащить отяжелевшие шкуры и, просушив, сжечь на листе жести.
Так работает «золотое руно» на притоках Амура в наши дни. Мне очень хочется верить этой истории, услышанной в курительном тамбуре в одном из вагонов поезда № 2.
Я пригласил бывшего офицера к себе в купе и угостил кофе с коньяком. В советское время их семья жила в Алма-Ате. С роспуском империи родительская семья распалась. Отец, который занимал крупную воинскую должность, категорически отказался служить новому государству и, выйдя в отставку, переехал жить в один из волжских городов. Еще в Алма-Ате мать рассталась с ним, уйдя из дому «в одной песцовой шубке», и перебралась к сыну в Мурманск. Там же после института оказалась и его сестра, ихтиолог, превосходно владеющая английским и нашедшая работу в фирме. Не прошло и полугода, как сестра получила шведский грант и отправилась в кругосветное плавание со шведскими океанологами. В данный момент она изучает экологию на Большом Барьерном рифе и ожидает получения вида на жительство в Австралии. Тогда они с матерью поедут к ней в гости. Из армии Борис демобилизовался через два года после окончания военного училища. Занимался коммерцией. Сейчас временно не работает.
Пролетело незаметно два часа, и мне пришлось распрощаться с Борисом, поскольку поезд уже втягивался на станцию Амазар.
Мне всегда казалось, что машинисты сидят очень высоко и их кабина буквально нависает над дорогой. Но это иллюзия, проистекающая оттого, что к ним в кабину приходится вскарабкиваться.
Их было двое, машинист Вилисов и его помощник Шульгин, один постарше, второй помоложе. Оба живут в Ерофее Павловиче и работают в местном локомотивном депо, обслуживающем пассажирские поезда (вождение товарных составов требует более низкой квалификации — оттого они и дергаются так, что и на ногах не устоишь). Вилисов — коренной житель, степенный, ответственный и приветливый человек. Шульгин переехал с «запада», как он говорит, с Алтая, где захирел леспромхоз, в котором они с женой работали, она у него медик. Жена же Вилисова, как и он, работает на железной дороге, и их сын также работает машинистом где-то в угольном разрезе под Благовещенском, и отец Вилисова был железнодорожником, хоть и не машинистом.
У машиниста зарплата — 5 тыс. рублей (после «дефолта» — немногим более 200 долларов), у помощника вдвое меньше. Но это со всеми «накрутками», северными и прочими надбавками — да еще на какой трассе! — в Москве же без всяких надбавок у машиниста такая же зарплата, а дороги не сравнить!
Я понял, что имеется в виду, когда мы стали выбираться со станции то ли ползком, то ли на цыпочках. Состояние этого слабонаселенного участка Забайкальской дороги, как они меня уверили, худшее на всей трассе. Мало того что участок сложный, близкая к критической кривизна поворотов — поезд пробирается между сопками, соединяющимися в сплошные «увалы», где путь часто приходилось прорубать в скальной породе, — в низинах тоже не лучше — «мари», болота, под которыми вечная мерзлота.
За «гольцами», сопками, на которых не тает снег, уже Якутия. Здесь и названий много от «якутов», вот, например, река Чичатка. А столбы, видите, покосились? Их поставили на вечную мерзлоту — она уже на метровой глубине. По-хорошему, им бы дать постоять год, просесть, а на них сразу провода повесили — вот они и «поплыли». Потому и нормальных автомобильных дорог между Читинской и Амурской областями практически нет, проехать только зимой можно, по «зимнику», да и то следи в оба, чтоб не сбиться и не заехать по следу куда-нибудь в тупик к золотарям. (Мне вспомнился киевский приятель, попытавшийся автостопом проехать до Владивостока, его изумление, когда за Читой он узнал, что дальше дороги нет.)
Машинисты разъяснили мне назначение тех шпаргалок, что зовутся «предупреждениями» и прикреплены магнитами перед каждым из них. Суть их такова: по дорогам страны постоянно колесят прицепляемые к поездам измерительные вагоны-лаборатории, которые ведут диагностику состояния рельсовых путей и полотна; есть еще в каждом депо дефектоскопы, установленные на дрезинах. На основании собранных сведений производится анализ состояния дороги, и диспетчер движения, который осуществляет контроль за прохождением составов и поддерживает радиосвязь с машинистами, каждый раз выдает им перед рейсом «предупреждение», ограничивающее скорость движения на определенных участках дороги. «Предупреждения», выданные моим машинистам, были предлинными и испещренными пометками: от Могочи до Ерофея Павловича в течение четырех часов скорость менялась десятки раз в диапазоне от 15 километров в час до 75. От машинистов два часа спустя я ушел взмокший, будто это я вел состав и должен был выполнять то, что диктовало «предупреждение», вползать на пригорки, притормаживать перед мостами, следить за светофорами, переговариваться с диспетчером и станцией, а еще вместе с Шульгиным отлучаться в машинное отделение электровоза щупать и снимать показания с замасленных электродвигателей, от которых шел такой жар и духота, что у меня и мысли не было последовать за помощником машиниста. Мне нравилась лишь одна из его функций: фистулой или басом приветствовать гудком все встречные поезда, точнее, их машинистов, а также всех станционных смотрительниц и стрелочников на разъездах и полустанках, а то и просто добрых знакомых.
На самом видном месте выведена была надпись: «Машинист, помни, что пропущенный знак — это преступление». Без восклицательного знака.
Каждый из них, чтоб заработать зарплату, должен ежемесячно проводить в дороге в среднем около 160 часов (столько же приблизительно времени занимает мой путь от Москвы до Владивостока). Вилисов водит поезда уже 30 лет, Шульгин у него в помощниках пятый год. В советское время Вилисов получал 500–600 рублей и жил, по его выражению, припеваючи, — мать могла еще и откладывать на черный день. Родителей уже нет на свете, и лето он проводит в их домике. Если уродятся грибы и ягоды, припасов можно наделать на целый год. Потому что вырасти успевают в этом краю только капуста и картошка. К тому же снабжение не ахти, да и работа далеко от себя не отпускает. В советское время они с женой съездили раз в Сочи, а больше не ездили — одна дорога туда-обратно занимает две недели. Еще посетовали оба, что рыба ушла из их речек — недалеко от Ерофея Павловича золотари золото моют который год, а на Чичатке, когда старую плотину унесла большая вода, новую — хоть это давно уж было — сделали без шлюзов для рыбы. Таймень с хариусом побились об нее пару лет, повыпрыгивали — и ушли в Амур, теперь одна мелочь осталась. Ну зверь еще иногда выходит, а кедра нет — он не везде растет. (Наш поезд большую часть пути на этом перегоне сопровождали ястребы.)
О красотах говорить не буду — дорога в меру живописна, к тому ж увидена была мной с непривычного ракурса. На мой вкус, было бы лучше, если б машинисты сидели повыше.
Улучив минуту, я испытал расположение ко мне Володи Шульгина, чтоб задать ему дурацкий вопрос, который с детских лет меня занимал (а кому его задавать? Не Христофору же — представляю, какое у него составилось бы мнение обо мне!). Я спросил его, не знает ли он, куда деваются экскременты из поездных туалетов, — ведь не на атомы же они разбиваются под проходящими поездами? И не железнодорожники же прибирают их с полотна? Володя разрешил мое недоумение длиной почти в жизнь. Оказывается, что не разлетается вдребезги, то подъедают вороны, эти чайки железных дорог, — такая экология по-русски. Да, о воронах я лучше думал.
Еще Володя мне сообщил, что порубка, которая ведется вдоль пути, это расчистка места для ВОЛС, подвесной волоконно-оптической линии связи в пять тысяч жил между Владивостоком и Москвой, — связисты теперь, мол, вздохнут, что не надо больше землю копать при каждой поломке.
В Ерофее Павловиче я попрощался с ними и поплелся вдоль состава в свой вагон. Виктор Николаевич с Володей остались дожидаться бригады сменщиков. А в вагоне уже прикидывали, не отстал ли я от поезда в Амазаре? Не знаю, утешил я или разочаровал своих попутчиков. Потому что все они едва не поперхнулись от зависти, когда узнали, что я прокатился с машинистами. Да еще подселять ко мне попутчиков перестали, еду в купе один, прохлаждаюсь, а они все по двое, даже генералы. Конечно, мне хорошо, а им обидно.
Вагон-ресторан — брюхо поезда, аналогичное по своему центральному местоположению и роли рыночной площади в средневековых городах.
Виктор, пожалуй, самый занятный персонаж нашего железнодорожного передвижного театра. Все остальные работают или служат — он здесь живет, то есть осуществляется вполне, как осуществляются люди в спорте или в чем-то еще. Этот мир — это его мир. Он арендует вагон-ресторан и вносит за него в кассу железной дороги ежемесячно 20 тыс. руб. (сейчас это чуть более 800 долларов), он же набирает обслуживающую бригаду. С ним уже лет пять работает повар Андрей (в тельняшке, как и подобает коку), мастерски готовящий борщ и, в общем, вполне сносно все остальное. А также официантка Светлана, бухгалтер, которая ведет всю отчетность, буфетчик, торгующий вразнос, и судомойка. На одних обедах необходимую прибыль не сделаешь, так чтоб и аренду заплатить, и все остались довольны. Очередей нынче в ресторан, как в былые времена, нет, хоть Виктор и старается держать низкие цены, чтоб за доллар-полтора человек мог съесть полный обед. Поэтому у ресторана есть еще лицензия на торговлю, что является благом для самых позабытых богом участков магистрали, куда по ценам существенно ниже, чем у местных торговцев, попадают тушенка, сгущенка, молоко, йогурты, конфеты и проч. Он выполняет заказы, имеет оптовых поставщиков в Москве и поддерживает разнообразнейшие хозяйственные и личные связи на трассе, — когда того требует дело, рассылает по пути следования телеграммы. Его знают все, и он всех знает. На всех станциях он дважды обегает перрон, кося на ходу и постоянно отвлекаясь, — флиртует со знакомыми торговками, что-то пробует, делает стойку на все женские попки, переговаривается с проводниками и транспортными милиционерами, перелазит на соседний путь, где остановился поезд, в котором также у него есть знакомые. Что называется, человек ловит кайф.
Его хлеб дается ему нелегко. Из шести тонн груза, которые дозволено перевозить по инструкции, надо вычесть тонну воды и полтонны солярки для кухни, вес припасов, которые будут съедены и выпиты в пути, а оставшийся резерв загрузить тем, в чем действительно нуждаются люди на трассе и что способно приносить оптимальный доход, — он знает, что брать следует не дороговизной, а оборотом. Мы не очень отдаем себе отчет, до какой степени товары имеют еще и символическое значение — ведь человеку всегда хочется чего-то такого, чего здесь на месте недостает или что является редкостью и связывает нас с большим миром и другой жизнью.
Мы сидим с ним за столиком. От роскошных иконостасов из коробок столичных шоколадных конфет осталось одно воспоминание. Салат из свежих овощей, от которого я так неразумно отказывался в первые дни, закончился. Я съедаю горячий рассольник, и мы выпиваем с Виктором по несколько рюмок. Как я и предполагал, он женат уже без малого двадцать лет. Любит разведенную дочку, а еще больше внучку. Сын ткачихи и грузчика, он ездит на черной «Волге». В 1968 году был призван в армию и участвовал в оказании «интернациональной помощи» Чехословакии. Вступление в партию не уберегло его от тюрьмы. Ему очень нравится жить в большой стране, где все есть — и осётр ловится, и персики растут. Надо только порядок навести, и он знает как.
Сначала опустить «железный занавес» и на два года ввести карточки. Первым делом запустить заводы — пусть производят, что умеют, сами же будем это потреблять. Что делать, если мы оказались, по его словам, рабами и не умеем иначе? А сделает все это армия, доведенная до крайности. Через два года карточки отменяются — и тогда заживем. А чего нам надо? Мы ж обыватели.
Эта, с позволения сказать, «теория» находится в таком контрасте с его собственной жизненной практикой, что это меня даже развеселило. Я выпиваю на посошок и отправляюсь спать.
За соседним столиком какой-то неприкаянного вида парнишка ни свет ни заря накачивается шампанским.
О многом можно было бы еще рассказать. О том, что проносящийся встречный поезд бывает похож на слайдовую фотопленку, на которой отснято — в зазорах между вагонами — 36 смазанных кадров заката. О том, как ночью в незашторенном окне протягивается над головой звездное небо, напоминающее светящийся планктон. Как в гулкой тишине поскрипывает, похрустывает суставами и вздыхает спящий поезд на стоянках. Как ночью в вагонном коридоре «браток» стрельнул сигарету, всучив взамен карамельку, — совсем не исключено, что это он прихватил, сходя, электрические часы, висевшие над расписанием. Утром их не оказалось, что очень огорчило Марью Михайловну с Зинаидой Андреевной. И как тот паренек, что дорвался до шампанского, пытался всем подарить купленный им букетик ландышей: «100 рублей отдал за букетик — и никто не хочет. Вот я какой прокаженный!» А еще о лугах, поросших знакомыми мне с детства оранжевыми лилиями и кобальтово-синим дроком, — составленные из них букетики продавались на всех станциях, начиная с Еврейской АО, похожей на сад, где, заинтригованный, как ни старался, я не смог наблюсти из окна никого похожего на еврея. И как меня уже едва не рвало от тысяч километров пегих берез. И как на вокзале в Уссурийске из нашего поезда вынесли на носилках старуху. Все боялись, что она умерла, но старуха была скорее жива, чем мертва, ее сопровождала многочисленная родня с кучей нагруженных сумок и не очень уместными букетами цветов. Кто-то встречал их. Все они погрузились вместе со старухой на носилках в подогнанный микроавтобус и укатили.
Но вот нечто, о чем рассказать стоит.
В поезде из любопытства я свел знакомство с двумя путешествующими иностранцами. Говорят, в начале 90-х в поезд почти обязательно садилась группа иностранных туристов. К концу 90-х остались, от случая к случаю, съемочные группы и разрозненные чудаки.
Дело в том, что Транссибирская магистраль — это также миф, имеющий свою историю не только в России (от Хабарова и Чехова до, прости господи, Твардовского). За ее постройкой следили во всем мире, как до того за строительством Суэцкого и Панамского каналов, а позднее — «Титаника». Есть в Транссибе нечто поражающее воображение и волнующее, затрагивающее какие-то иррациональные центры в нашем сознании, возможно, эротического свойства. Не случайно Лев Толстой не дал своей Анне Карениной яду, как Флобер Эмме, а уложил ее под поезд. Будущий великий кинорежиссер Бунюэль семи лет от роду сочинил сказку о путешествии по Транссибу. Друг Аполлинера и Модильяни Блэз Сандрар в 1913 году написал поэму о Транссибирском экспрессе, впечатавшуюся в сознание многих поколений авангардистов. Вот как он описывает свое путешествие по Сибири в разгар Русско-японской войны: «Их поезд отправлялся каждую пятницу утром. / Говорили, что много убитых. / У одного из купцов сто ящиков было / с будильниками и со стенными часами. / Другой вез шляпы в коробках, цилиндры, / английские штопоры разных размеров, / Вез третий из Мальмё гробы, в которых / консервы хранились, / И ехали женщины, было их много — / Женщин, чье лоно сдавалось внаем и могло бы / стать гробом, / У каждой был желтый билет. / Говорили, что много убитых. / Эти женщины ездили по железной дороге / со скидкой, / Хотя имелся счет в банке у каждой из них». Сам юный Сандрар был нанят русским купцом доставить в Харбин тридцать четыре ларца с немецкими ювелирными изделиями, на которых он спал в пути с никелированным браунингом в руке. По его следам многие западные поэты и художники ездили уже в 70-е годы. Так, американский поэт из поколения «битников» Ферлингетти взялся пить в дороге с русскими и был вынесен где-то на полпути из поезда с сердечным приступом. Тогда же один честолюбивый немецкий художник проехал до Владивостока в купе с заклеенным черной бумагой окном, пищу ему подавали в дверь, не знаю, выносили ли горшок. Изолированный от внешнего мира, он вел всю дорогу дневник. Выйдя во Владивостоке, он сжег его, сам себя сфотографировал за этим занятием и фотографии выставил на престижной выставке «Документа» в Касселе в качестве своего отчета о путешествии в транссибирском экспрессе. Вероятно, он отталкивался от строчки Сандрара о том, что путешествовать следует с закрытыми глазами. Транссиб притягивает к себе слегка чокнутых. Хотя, правду говоря, и я готов был на шестой день заклеить окно черной бумагой и проспать, если бы сумел, до Владивостока.
Мои иностранцы оказались на удивление смирными. В ресторан они не ходили и вообще опасались есть в дороге — тем более пить. Ни тот ни другой совершенно не говорили по-русски. С первым я познакомился сам на одной из станций, он оказался архитектором-реставратором из Амстердама, женатым, но подарившим себе к 50-летию пятинедельную «кругосветку»: после трех дней в Москве проезд во Владивосток с остановками в Тюмени, Иркутске и Хабаровске (мудрое решение для путешественников, не мыслящих себе жизни без ежедневного душа, — но за один этот проезд по России с остановками голландская туристическая фирма слупила с него 2,5 тыс. долларов, отправив его при этом даже не в СВ, а в купейном вагоне!). Из Владивостока ему предстояло перелететь в Анкоридж и далее по Канадской железке (которая вдвое короче маршрута поезда № 2) добраться до Торонто, откуда на теплоходе вернуться в Амстердам. В Тюмени он чем-то отравился и стал вдвойне осторожен. Там же он распрощался с двумя соотечественниками, направившимися в Пекин. С собой у него имелась баклага с купленным еще на родине сухим вином, а также кофе и вода — этим ограничивался его поездной рацион. Он делал какие-то записи в дорожной записной книжке большого формата, тасовал географические карты, показал мне толстенный голландский путеводитель по Аляске и Канаде со сделанными им закладками. Затем, отвлекшись, восхищенно указал рукой на закат за окном. Ему не с кем было в поезде перемолвиться словом, и все же он не вполне доверял мне, не понимая, чего мне от него надо? Да ничего не надо — просто, может, для полноты картины мне недоставало какой-то краски или цветной тени.
Второго, английского строителя из Дорчестера, привел ко мне проводник его вагона, прослышав о моих способностях к языкам. Он не мог втолковать своему пассажиру, что ему необходимо будет обратиться к британскому консулу во Владивостоке, поскольку истекает срок его визы. Англичанин отказался от мысли о поездке в Японию, куда его звали с собой приятели, и собирался возвращаться назад этим же поездом. С него турфирма за проезд в один конец, также в купейном вагоне, содрала 420 фунтов стерлингов. На него произвело впечатление мое купе, он спросил: «Это вагон первого класса?» Как и голландец, он избегал ресторана. Где-то в Забайкалье я видел, как он покупал пучок зеленого лука, объясняясь с продавцом на пальцах. Он осторожно поинтересовался, что я думаю о состоянии поездных туалетов? Ему было на вид лет 45–50, он никогда не был женат и был совершенно равнодушен к футболу. Он показался мне симпатичным, хоть я не очень понимал его слитное произношение — с носителями языка всегда труднее общаться. Мы попили с ним пакетикового чая (бедный англичанин!), и он вернулся в свой вагон. Во Владивостоке он вышел с рюкзаком и спальником на плечах.
Как это правильно, когда железная дорога обрывается у моря. Вокзал и порт во Владивостоке соединены коротким пешеходным мостиком. Вокзал — близнец Ярославского в Москве, постройки 1910 года, недавно отреставрирован (уж не китайцами ли?). Город поставлен привольно и грамотно, замечательно вписан в рельеф. Вообще, сочетание моря и сопок само по себе вдохновляет. Еще меня поразили целые улицы, застроенные в начале века зданиями в стиле очень качественного модерна. По замыслу это город открытый, город большого стиля, переживающий нелегкие времена, но не павший духом (я сужу по горожанам). То есть симптомы упадка, деструкции, и подъема, процветания, образуют в нем химерически пряный букет. В нем отсутствует континентальная злость.
Я объедался здесь на набережной медведками — похожими на личинок морскими раками, запивал бочковым пивом копченых кальмаров, пересекал на пароме бухту Золотой Рог, карабкался по крутым улочкам, мочил ночью ноги в прибое бухты Амурский залив, утром меня разбудили чайки. Меня отвезли в аэропорт в 40 километрах от города, где Ил-62 возвратил мне потерянные мной семь часов — вернул, как стол находок. Я чувствовал себя пружинной рулеткой, ленту которой вытянули на всю длину, до упора, — и отпустили. Не вполне по своей воле, но я совершил географическое паломничество, о котором, наверное, не может не мечтать всякий, кто живет в России.
Меня всегда коробило от неуместной фамильярности словечка «Владик» в отношении Владивостока. Словно житель самой обширной страны на свете, очутившись на краю земли — перед лицом самого грандиозного из океанов и несметной желтой расы, пытается поглубже спрятать с помощью уменьшительного суффикса свое чувство потерянности. В первый раз я попал сюда, проведя неделю в поезде по заданию журнала «Гео» — проехав по Транссибирской магистрали от Москвы до Владивостока (см. «Гео» № 9/1999). И вот я снова здесь, теперь как участник писательских Тихоокеанских встреч. Отсидев полсуток в самолетном кресле без сна и перекура, я сошел с трапа усталым, как бурлак, трезвым, как стеклышко, перекормленным, от нечего делать, и обобранным на 7 часов разницы во времени.
Занятно, что поселили меня в той же гостинице на берегу Амурского залива, что и восемь лет назад. Ее похожее на круизный лайнер здание, врезанное советскими зодчими в крутой берег, замечательно выглядит на фотографиях и издали, но при более близком знакомстве по-прежнему оказывается малоприспособленным для комфортного проживания. Главный вход в гостиницу — со смотровой площадки на крыше, облюбованной местной молодежью. Отсюда попадаешь сперва в сияющий холл, где получаешь ключ от номера, а затем спускаешься в лифте на жилые этажи, где качество отделки ниже плинтуса, а уровень удобств не потянет и на «три звезды». Еще и музыка орет за полночь из китайского ресторана на первом этаже, и однообразно воняет с кухни пережаренной рыбой. Прибрежная полоса перед отелем теперь огорожена, вход платный, за оградой — спортивные площадки, аттракционы, кабачки и пляж. Хотя купаются в Амурском заливе только люди небрезгливые да приезжие — городские стоки по-прежнему без всяких затей сливаются в море. Зато вид! Посреди залива вертится на привязи трехмачтовый парусник, как в позапрошлом веке; морская ширь вдали и приглушенный плеск волны под окнами. Я и не подозревал, что щемящая музыка знаменитого вальса «Амурские волны» была сочинена именно здесь столетие назад влюбленным армейским капельмейстером. Уже в советское время песенники из Хабаровска на Амуре, дописав слова, связали эти волны со своей рекой.
Заамурские земли — Уссурийский край, нынешнее Приморье — были присоединены к России без малого полтора столетия назад, по Пекинскому трактату 1860 года. В те времена еще существовали такие «бесхозные», почти ничейные буферные территории. После того как отсюда переселились на юг маньчжуры, покорившие Китай и растворившиеся в нем, институты государственной власти здесь долгое время отсутствовали. Малочисленные коренные племена управлялись шаманами и жили охотой. Пришлые китайцы и корейцы совсем немного занимались земледелием и куда больше заготовкой морепродуктов и золотоискательством — для них это был отхожий промысел. И все эти труженики страдали от хунхузов — банд китайских разбойников, приходивших с юга и туда же возвращавшихся с добычей после очередного набега, — этот промысел здесь был самым прибыльным.
Владивосток возник как военная пристань в бухте Золотой Рог, в окружении сопок, поросших вековым девственным лесом. На эту естественную гавань после Крымской войны уже точили зуб британцы и французы, приценивались американцы и даже дали ей свое название, китайцам было не до того, японцы пребывали в глухой самоизоляции и поздно спохватились. Русские первыми взялись за дело и дали провидческое название этой крошечной пристани, превратившейся за двадцать лет в город (1880 год) и наш главный военный и торговый порт на Дальнем Востоке. Что позволило к концу XIX века проложить Уссурийскую железную дорогу, связав ее затем с Транссибом и КВЖД, и, таким образом, мало-помалу освоить весь Уссурийский край. А инициатором всего предприятия был генерал-губернатор Восточной Сибири граф Муравьев-Амурский — выдающийся государственный деятель, учредитель и «крестный отец» Владивостока. Поэтому справедливо, что его именем назван большой полуостров, на южной оконечности которого расположен город, обязанный ему своим появлением на свет.
Этот полуостров, стиснутый Амурским и Уссурийским заливами (в свою очередь, отростками океанского залива Петра Великого), в своей южной части так изрезан бухтами и бухточками, что разделяющие их полуострова причудливых очертаний более всего напоминают пучок щупалец кальмара или каракатицы. Владивосток стал местом встречи изумительной по красоте акватории с живописно разлегшимся на сопках и полуостровах городом. Здесь несметное количество естественных и искусственных смотровых площадок, с которых открываются виды и панорамы, достойные кисти мариниста и пейзажиста или хотя бы щелчка затвором фотоаппарата. Но только когда позволяет состояние атмосферы, поскольку климат в Приморье муссонный. Как здесь говорят, «широта крымская (Сухуми, Ницца и Нью-Йорк находятся с Владивостоком приблизительно на одной параллели), да долгота колымская». Зимой дуют студеные ветры из Сибири, летом надвигаются дожди и туманы с океана. Самые погожие месяцы — с августа по октябрь, но именно в этот сезон повадились налетать на Приморье циклоны и тайфуны, к счастью обессиленные уже своими бесчинствами в Японии, Китае и Корее. В геоклиматическом отношении здесь сошлись в клинче север с югом, образовав совершенно особый мир. Есть такое употребительное в Приморье словечко, малоизвестное в других областях России, — эндемик. Эндемиков, то есть уникальных форм растительной и животной жизни, встречающихся только здесь и нигде больше, в Уссурийском крае немерено. Не говоря об уссурийских тигре и леопарде (первых осталось около полутысячи, а вторых меньше трех десятков — но китайцы или японцы истребили бы их всех еще лет пятьдесят назад), здесь даже всем известный шиповник больше похож на райские яблочки, а дубы все с особенными листьями и в высоту растут неохотно. Часто кроны деревьев формой напоминают кочешки капусты брокколи, а особенной красотой отличаются кроны могильной сосны, словно распластанной ветрами на голых склонах сопок — как в китайской и японской живописи.
Трагикомическую историю мне рассказал специалист по животному миру Уссурийского края и Японского моря. Его приятель создал частное предприятие по выращиванию гигантских тихоокеанских устриц — и прогорел. Он не мог ни экспортировать их, ни продать, поскольку они не отвечали никаким ГОСТам. Говорят, очень вкусные, но в ракушках огромных, как лапоть. Увы, попробовать их мне не удалось, так же как трепангов, внесенных в Красную книгу и оттого легально нигде не продающихся. Впрочем, новых и необычных вкусовых ощущений мне и без них доставало, но об этом отдельно. Тот же специалист, энтомолог и кандидат биологических наук, издающий роскошные каталоги и альбомы о фауне и флоре края, открыл мне глаза, почему и откуда здесь столько эндемиков. Оказывается, нынешнее Японское море в третичный период было озером, а когда соединилось с океаном, на его берегах — в бывшей Маньчжурии, на Сахалине и Японских островах, на Корейском полуострове сохранились остатки того некогда единого «затерянного» природного мира. Красивая гипотеза.
Особая тема — встреча нашего Дальнего Востока с крайним Западом. Для россиян, так же как для китайцев и корейцев, крайне важна эта встреча через море или даже океан с американцами, японцами и австралийцами. Весь Владивосток сегодня буквально испещрен рекламными стендами: «Олимпиада в Сочи, форум АТЭС во Владивостоке. Поддержи план Путина!» Владивостокцы уповают, что остров Русский, прикрывающий вход в бухты и столетие назад превративший город в неприступную морскую крепость, к 2012 году будет соединен наконец с материком мостами и превращен в свободную экономическую зону — русский Гонконг или Сингапур (а Владивосток уже бывал порто-франко, наряду с Одессой и Таганрогом). Во всяком случае, финансовых вливаний из федерального бюджета здесь ждут все — от чиновников и бандитов до пенсионеров. Ожидания эти законны и оправданны, иначе Россия может когда-нибудь потерять Приморье. Как сказал местному предпринимателю китайский: «Мы придем сюда, не потому, что это нам так уж нужно, а потому, что вы здесь недееспособны». И это не фольклор, а поразившая одного моего знакомого откровенность партнера по бизнесу. Большинство местных жителей уже давно гораздо чаще бывают в соседних экономически развитых странах, чем в Европейской части России. А многие вообще в ней не бывали из-за несусветной дороговизны билетов — мой самый дешевый (вдвое дешевле!) из всех возможных авиабилетов «туда-обратно» стоил 28 тысяч рублей. При том что, как и сто лет назад, не россияне стремятся работать в Японии, Китае и Южной Корее (за исключением ученых и браконьеров), а ровно наоборот — что легко видеть на стройках, рынках и в коммунальном хозяйстве Владивостока. Ходит даже темный слух, что китайское государство оказывает существенную денежную помощь своим гражданам, обзаводящимся семьями в Приморье, называется и сумма. Ни подтвердить, ни опровергнуть этот слух мне никто не смог. Стоит сказать и о другой расхожей легенде — о ДВР, просуществовавшей под властью белых, красных, серо-буро-малиновых и даже интервентов до 1922 года. Якобы существовала для Приморья когда-то призрачная возможность сделаться «островом Крым» (британцы и называли Владивосток «дальневосточным Севастополем») или русским Тайванем. Конечно, это миф и иллюзия, но иллюзия живучая.
Занятным образом иллюстрирует ее желанность и невозможность судьба русско-американского актера Юлия Бринера. Во Владивостоке вам охотно покажут солидное здание на улице Алеутской, принадлежавшее до революции торговому дому Бринеров, где родился создатель «Великолепной семерки». Лучший вестерн всех времен, который Юл спродюсировал и где сыграл главную роль, являлся ремейком фильма «Семь самураев» японца Акиры Куросавы, который позже экранизировал книгу русского путешественника и писателя Арсеньева, сумевшего создать базовый дальневосточный миф, давно затмивший соцреалистическую классику Фадеева (романы «Разгром» и «Последний из удэге»). Три символических героя этого мифа: русский офицер, нанайский проводник и уссурийский тигр (но о тиграх чуть ниже). Такие вот причудливые переплетения судеб и переклички через океан и поверх исторических барьеров. В музее имени Арсеньева мне довелось принять участие в обсуждении темы будущей международной конференции, которая привлекла бы японцев, китайцев и американцев: что-то о «материковом» и «островном» сознании в Тихоокеанском регионе.
Почему действительно у нас машины уже японские, а дороги по-прежнему русские?
Диссонанс между красотой природы и неухоженностью городской среды в наших традициях. На улицах Владивостока сегодня уже не встретишь общественный транспорт с заваренными жестью окнами и бесплатным проездом, так поразивший меня восемь лет назад «эндемик» и реликт «военного коммунизма». В еще оставшихся трамваях и троллейбусах почти некому ездить — чуть не половина взрослого населения Владивостока пересела в очень приличные автомобили с правым рулем. Автомобиль отечественного производства в Приморье теперь не меньшая редкость, чем в советское время иномарка. Почему бы и нет, если слегка подержанную машину можно приобрести в Японии буквально за несколько сот американских долларов? Не можешь сам приобрести, придется приобретать на городском автомобильном рынке уже подороже — по цене от полутора до шестидесяти тысяч у. е. Десятки тысяч машин дожидаются под открытым небом своего покупателя уже на нашем берегу. В часы пик заторы на узких и крутых улочках Владивостока почти не уступают московским, но рассасываются, в отличие от московских, как-то мягко, без ругани и нервов.
Вообще, в характере местных жителей, как мне показалось, отсутствует специфическая российская, сухая, континентальная злость. Открытый все же город — одних только консульств в нем два десятка, еще больше представительств иностранных компаний. Здешние люди предприимчивы и не чувствуют себя, вопреки обстоятельствам, загнанными в угол, в тупик. В советское время в море ходили и сорили деньгами в кабаках — теперь все иначе, но люди и сегодня не сидят на месте, рук не опускают. В 26 институтах Дальневосточного госуниверситета, несмотря на платное образование по многим специальностям, обучается 22 тысячи студентов. Огромное множество юных красавиц встречается в аудиториях и на городских улицах, невзирая на экспорт невест. Местами красив и город, особенно в своей старой части. Улицы Светланская и Алеутская с многоэтажной застройкой конца XIX — начала XX века сделали бы честь любому западноевропейскому городу (подобным образом русскими был застроен и Харбин, этот «маленький Париж» посреди Китая, где никого из русских давно уж не осталось). Странноватые названия многих владивостокских улиц и бухт объясняются просто: их называли именами прибывавших сюда русских кораблей, чьи экипажи принимали участие в строительстве пристаней, складов и казарм. Удивительно, но даже типовые постройки советской поры иногда выглядят на живописном рельефе вполне привлекательно. Часть из них возводилась по индивидуальным проектам приморских и столичных архитекторов. Пару раз, в 30-х и 60–70-х годах прошлого века, предпринимались даже попытки превратить Владивосток в «советский Сан-Франциско» (рельеф там довольно похож, а береговая линия намного скучнее), но «как в Америке» не получилось, да и не могло получиться. Только сегодня, благодаря беспрецедентной автомобилизации края, Приморье стало приобретать отчасти «американский» вид. Дело за малым: все остальное подтянуть до уровня автомобилей. С несколькими автострадами и развязками под Владивостоком это уже получается. Нельзя только больше позволять китайцам возводить остекленные здания-«карамельки» в своем вкусе, как на Океанском проспекте, где расположена мэрия.
В первый же вечер я оказался на полуострове Эгершельд в гостях у организатора Тихоокеанских встреч, литератора и издателя Александра. Застройка, тянущаяся от торгового порта до маяка, мягко говоря, не впечатляла — бараки, лачуги, «хрущобы». Квартиру в трехэтажном доме на берегу Александр купил ради вида, переступив ее порог, гости только ахнули. Это была просторная студия интеллектуала, как где-то в Америке или Западной Европе. Блеск отделки интерьера уравновешивался покойным видом книжных стеллажей от пола до потолка, один из которых оказался, как в переводных детективах, потайной поворотной дверью, ведущей в кабинет. Но главным украшением этого жилья являлось панорамное окно во всю стену — с видом на огни города и порта, темнеющую громаду острова Русский и поблескивающие воды трех заливов и пролива Босфор Восточный. А мрямо под окном, за каким-то сарайчиком, песчаный берег и прибой. В ненастную погоду и зимой такое окно должно влетать в копеечку.
А всего через день я оказался на вершине сопки поблизости. Вид открывался еще шикарнее на все стороны света, но при свете дня себе под ноги и на береговую линию было лучше не глядеть. Мусор, обшарпанные постройки, совершенное отсутствие потребности в благоустройстве, как в стране «третьего мира». Еще и свистопляска улица какой-то злобной мошки, мешающей глазеть и снимать. А на экране и на фотографиях все будет выглядеть привлекательно, как и подобает.
Как человек приезжий, естественно, я вправе поделиться только собственными, достаточно фрагментарными впечатлениями. Пешеходу во Владивостоке приходится временами попотеть, зато катание на машине по крутым горкам, когда только успевай переключать зрение с ближних видов на дальние и обратно, занятие восхитительное. С первого взгляда я влюбился в улицу Светланскую, с ее женским именем и вереницей живописных дореволюционных фасадов. Гостиница «Версаль», где размещался партизанский штаб Лазо, жили спасенные челюскинцы и останавливался по пути в Шанхай прототип Штирлица. На перекрестке с Алеутской богатейший краеведческий музей имени Арсеньева — через дорогу от всем известной по теленовостям высотки краевой администрации. Здесь Светланская выходит на набережную, где изначально заведено было так: солнечная, глядящая на бухту Золотой Рог сторона улицы была отведена для гражданского строительства, а теневая для казенных зданий и учреждений. Поэтому напротив монумента Борцам за власть Советов на четной стороне — на нечетной расположены бывший отель с театром «Золотой Рог» и магазин, уже сто лет зовущийся за отделку своего фасада «Зеленые кирпичики». По правую руку — мрачноватое здание Дома офицеров флота, скверы с советскими памятниками и недавно восстановленная и похожая на бисквитный торт Триумфальная арка, сооруженная в 1891 году к приезду во Владивосток цесаревича, будущего Николая Второго (в Японии наследник получил от уличного полицейского удар саблей плашмя по голове, испытал сатори и немедленно по прибытии во Владивосток заложил последнюю версту Транссибирской железнодорожной магистрали — опрокинул серебряную тачку на насыпь и забил серебряный костыль в полотно), а по левую — легкомысленный фасад в стиле «а-ля рюсс» и вычурное здание гамбургского торгового дома «Кунст и Альберс» (в советское время служившее ГУМом), а также книжный магазин торговой сети «Книжный червь» (располагающей, на столичный манер, литературным кафе) и единственный уцелевший гастроном (где цены на все существенно выше московских). Поэтому берешь водку на нечетной стороне улицы и переходишь на четную, чтобы было с чем пообедать в безалкогольном православном кафе.
Кстати, когда стали возвращать храмы представителям разных конфессий — костелы, кирхи, молельные дома, — обнаружилось, что православным верующим и возвращать-то нечего. Стыдливо передали им стрелковый тир и кинотеатр, построенные на месте разрушенных церквушек и срытых кладбищ, да восстановили взорванный кафедральный собор — и на том спасибо. Жить у моря и не верить в Бога — как-то это не по-русски. А жили ведь.
Вообще, что считать достопримечательностью — в значительной мере дело вкуса. Несомненной достопримечательностью Владивостока является построенный в 1912 году железнодорожный вокзал, где на отметке «9288 км» заканчиваются рельсы Великой Транссибирской магистрали. Его здание имеет очевидное сходство с шехтелевским Ярославским вокзалом в Москве — на «нулевом километре» Транссиба. Но более всего впечатляет пешеходный мостик над путями, соединяющий его с современным зданием морвокзала, как бы приглашающий немедленно пересесть с поезда на корабль и продолжить путешествие.
Достопримечательностью являются также памятники, единственные в своем роде: адмиралам Макарову и Невельскому; купцу Якову Семенову — первому гражданскому жителю Владивостока, разбогатевшему на торговле морской капустой и много сделавшему для развития родного города; поэтам Осипу Мандельштаму, погибшему здесь в пересыльном лагере ГУЛАГа, и Александру Пушкину, прозванному местными остряками за необычность позы «писающим Пушкиным». Достопримечательностью можно считать и установленную на набережной на постаменте настоящую подводную лодку времен Второй мировой войны. Но вот аляповатые муляжи уссурийских тигров у парадных подъездов на улице Тигровой, этакая пародия на каменные изваяния львов в других городах, — это достопримечательность или нет? Или элитарная книжная лавка в помещениях бывшей барской конюшни, в двух шагах от смотровой площадки над верхней станцией фуникулера? А ведь надежные кирпичные дореволюционные постройки посреди дощатых времянок советской «нахаловки» — настоящая экзотика исчезающего Владивостока. Ей на смену грядет элитная жилая застройка, как та, что нависает над улицей Посьетской. Глядишь на нее, словно из ущелья на Град Небесный, — шейным мышцам больно и сфотографировать невозможно.
Еще Чехов по пути на Сахалин видел в Амурском заливе резвящегося кита, что не было редкостью и привело писателя в восхищение. А одну из улиц Владивостока назвали Тигровой оттого, что тигры извели всех собак у первых поселенцев. Тигр может не тронуть человека, но присутствия собаки в своих охотничьих угодьях не потерпит. Одни говорят, что он видит в ней естественного конкурента и зачищает от нее территорию. Другие уверяют, что тигру просто очень нравится вкус собачьего мяса, и поэтому на «безрыбье» он предпочитает корейцев, употребляющих собак в пищу, что отдает совершенной уж «собачатиной». Известно, что обитание по соседству с хищником, способным убить человека, придает особый тонус жизни в любом крае. Казалось бы, уссурийских тигров осталось всего-то полтыщи, и скрываются они в дебрях, однако первобытный детский страх пополам с восторгом живет почти в любом жителе Приморья. Мне нравилось «раскручивать» приморцев на разговоры о тиграх, и это слегка походило на сеансы психоанализа. Преодолевая внутреннее сопротивление, каждый либо припоминал собственные переживания от опасной встречи с хозяином тайги, либо рассказывал историю, приключившуюся с кем-то из знакомых, на худой конец — где-то слышанную или вычитанную. Ощущалось, что тигр здесь не условный символ, как для китайцев панда, а грозное олицетворение природной мощи — как бурый медведь для жителей Карпат и Камчатки или белый медведь для жителей Крайнего Севера. Любопытно, что у белого медведя существует нечто вроде «сговора» с лайками — те, почуяв медведя, не поднимают лай, а он за это их не трогает. Тогда как уссурийский тигр методично уничтожает собак всех пород и делает это с охотничьим азартом. И больше всего рассказов я услышал как раз о бескомпромиссной кошачье-собачьей вражде, когда самые огромные, свирепые и лютые собаки неожиданно для своих хозяев вдруг превращались в скулящих щенков. А поскольку тигра можно увидеть, только если он сам тебе покажется, в большинстве этих историй повествовалось о незримом, но ощутимом присутствии тигра, как в мистическом триллере. Окрас позволяет тигру оставаться невидимкой буквально в считаных шагах от тебя. Свежий след, оставленный им на тропе, выражает недовольство и означает «это моя территория», а кучка помета — последнее предупреждение: «Убирайтесь, я у вас за спиной и слежу за вами».
Для примера две истории, приключившиеся в окрестностях прииска Восток, где в уссурийской тайге добывается вольфрам и где проживает один из спонсоров Тихоокеанских встреч. Первая героическая и нетипичная — как охотнику чудом удалось застрелить уже в прыжке напавшего на него тигра, но свалившаяся на него трехсоткилограммовая туша чуть не похоронила охотника, переломав ему ноги и ребра. Вторая трагикомическая — как человек спасся неожиданным способом. Тигр одним ударом убил собаку, а выскочившего на подворье на ее предсмертный визг хозяина прижал к двери, положив ему лапы на плечи. Вид тигриной морды лицом к лицу поверг хозяина пса в такой ужас, что он непроизвольно принялся орать благим матом. Не ожидавший столько шума тигр, в свою очередь, опешил, поморщился, отпрянул и, прихватив труп собаки, неторопливо растворился в темноте. А человек весь остаток ночи просидел дома взаперти, в обнимку с ружьем и не сомкнув глаз. За что купил, за то продаю. Но мне приятно было видеть неподдельное волнение рассказчика, не позволявшее усомниться в правдивости историй, приключившихся с его соседями.
Мне отсоветовали здесь заходить в лес, хотя причиной тому совсем не тигры, а полчища изголодавшихся клещей. Висит груша — нельзя скушать, стоит лес — нельзя в него войти. Встреча с энцефалитным клещом тоже может стоить вам жизни, и не только в Приморье. Но есть большая разница между опасениями и страхами погибнуть от укуса насекомого и священным ужасом встретиться с тигром один на один, согласитесь.
После тигров самое время поговорить о капитанах, точнее — с отставным капитаном Анатолием Александровичем Семашко.
Украинских фамилий на «-ко», «-тюк», да и покондовее — таких как Шепета или даже Халабуда, в Приморье немерено. При том что это либо люди обрусевшие уже в нескольких поколениях и зачастую исторической родины в глаза не видевшие, либо приехавшие сюда в молодости и оставшиеся здесь навсегда. Поэтому владивостокский ресторан «Пузата хата» — с украинским борщом, полтавскими варениками, галицийской жареной кровянкой, начиненной гречкой, и анекдотическим салом в шоколаде — выглядит сегодня куда экзотичнее десятков китайских, японских и корейских ресторанов. Владивосток до 1922 года был городом на редкость пестрым в этническом отношении. Кого сюда только не заносило! Помимо попавших сюда по долгу службы, здесь селились крестьяне-переселенцы из центральных областей России и Украины, донские казаки, ссыльные поляки, немецкие, американские и французские предприниматели, почему-то финны, китайцы-синеблузники с косицами, за которые их драли в потасовках, корейцы в белых балахонах верхом на коровах (это отсюда в 1937 году принудительно переселили 5 тысяч корейцев в Среднюю Азию, где они обрусели и откуда рассеялись по городам и весям Союза) и целый контингент японских проституток (как времена переменились!). Первые полвека своего существования Владивосток даже внешне очень напоминал города американского Дикого Запада, особенно в период «порто-франко» (свободной безналоговой торговли). Только вместо эффектных револьверных перестрелок в салунах и на улицах существовала речка Объяснений для офицерских дуэлей (название это до сих пор сохранилось в топонимике города, в которой, как мало где еще, отпечаталась вся его история). В советском плавильном котле пестрота населения заметно поубавилась, но следы былого разнообразия видны до сих пор. Много встречается выходцев из Сибири и других регионов и республик, когда-то влюбившихся в этот край и перебравшихся сюда жить.
Вот и уроженец Донбасса Семашко навсегда связал свою жизнь с Владивостоком и Тихим океаном. Кульминацией в его биографии был период, когда он возглавлял рыболовецкую флотилию «Алексей Чуев» в должности капитана-директора (гражданский эквивалент должности контр-адмирала, номенклатура кабмина СССР). Флотилия состояла из гигантской плавбазы с таким названием, перерабатывавшей улов дюжины юрких траулеров. В 1980–1982 годах в Ленинграде были построены четыре однотипных плавбазы, первоначально закладывавшиеся как авианосцы, но по решению свыше переделанные и приспособленные для нужд рыболовного флота. «Алексей Чуев» был из этой серии. Водоизмещение 45 тысяч тонн, длина корпуса 215 метров, двигатель 10 тысяч лошадиных сил, капитанский мостик на высоте 28 метров над уровнем палубы — настоящий Левиафан! Флотилия уходила в море на полгода, для производственных и бытовых нужд на плавбазе имелся мощный опреснитель морской воды. С не меньшим вдохновением, чем Франсуа Рабле описывал обед великана Гаргантюа, Анатолий Александрович перечислял мне какие-то немыслимые количества — эшелоны, вагоны, цистерны, тысячи тонн! — провизии, питьевой воды, соли, солярки и прочих горюче-смазочных материалов, масляной краски (чтобы вернуться с промысла при полном параде), загружавшиеся перед отплытием на этот плавучий остров. Стараясь чего-то не упустить, следом он перечислял ежедневный выход продукции: десятки тонн мороженой и соленой рыбы, рыбьего жира, костной муки, консервов-пресервов, да еще триста тонн шкурок минтая.
Тут я изумился в первый раз:
— Как — шкурок? Зачем?!
— Вот и мы так все спрашивали и матерились — совсем они там наверху офонарели! Производство убыточное, труд дурацкий, люди отлынивают, халтурят. Только когда у нас забраковали первую партию, выяснилось, что шкурки минтая потребовались для нужд военной электроники — изготовленные благодаря им платы могли нести до миллиона контактов на квадратном сантиметре. Тогда уж пришлось людей приструнить и наладить выпуск чистого продукта.
Тогда я задал еще один вопрос:
— Скажите, а почему испортилась селедка? Почему продается только тощая да пересоленная?
Как оказалось, не только потому, что ее солят уже мороженной где-нибудь в Подмосковье. Порча началась раньше, когда «прямой» засол свежего улова из соображений экономии стали подменять засолом «в стадии первоначального окоченения». И тут старый капитан изумил меня во второй раз, рассказав о «королевском» засоле — от 25 до 50 центнеров сельди такого засола ежегодно поставлялось флотилией в Кремль.
— Чтобы получить несколько тонн такой сельди, надо сначала взять 100 тонн соленой сельди и аккуратно выпотрошить. Потрошеная селедка потом отправлялась в армию или тюрьмы, а ее внутренности применялись для засола свежей рыбы вместо тузлука, рассола. В бочках 5 тонн сельди перекладывалось слоями с 10 тоннами кишок. Рыба не только засаливалась, происходила еще ее ферментация. Селедочка получалась — язык проглотишь! Этим у меня занимался повар-кореец Ли, никто не мог с ним соперничать.
Я тоже мысленно проглотил язык, закусил удила и продолжил расспрашивать капитана со все большим пристрастием, а он, как Шехерезада, выкладывал очередную морскую быль, настолько увлекательную, что я жалел только об отсутствии диктофона и недостатке времени, чтобы все это записать и издать под неброским титулом «Рассказы старого капитана». Особо захватывающими были истории о перипетиях времен «холодной войны»: как в «тени» его судна пыталась прокрасться в наш порт чужая подлодка, как воровали друг у друга радиобуи, чтобы добыть секретную информацию. Однажды его рыболовецкое судно больше суток преследовал американский эсминец, передавая по громкой связи: «Верните украденное имущество Соединенных Штатов!». А как его вернуть или избавиться от него, когда все было подотчетным, и только по долгу службы на капитана «стучало» пять подчиненных?! В конце 1990-х, получая визу в американском посольстве, капитан с изумлением узнал, что мог быть арестован на территории США, и этого не случится только потому, что истек четвертьвековой срок давности по его «преступлению». Прежде я как-то, по тупости, не задумывался, что все гражданские суда у нас и на Западе всегда были готовы не только к «труду», но и к «обороне». Так, на случай войны в конструкции «Алексея Чуева» были заложены пусковые шахты для ракет и оборудованы места для установки орудий. Поэтому неудивительно, что, когда в середине 90-х кто-то из руководства пароходства приватизировал плавбазу и продал китайцам, а сам укрылся в США, китайцы включили «Алексея Чуева» в состав военно-морского флота и стали использовать в качестве плавбазы своих подлодок.
К тому времени наш капитан уже был на берегу, но его неугомонный и деятельный характер и здесь давал себя знать. На пенсии он занялся судомоделированием и уже собрал дюжину исторических парусников и кораблей: от простенькой каравеллы Колумба до недавно сгоревшего чайного клипера «Катти Сарк», флагманского линейного корабля адмирала Нельсона и нескольких судов, составивших славу русского флота, — от фрегата до канонерки. Как опытный мореход и прирожденный хозяйственник, он воспроизводит все без исключения детали конструкции в масштабе и использует только аутентичные материалы, вплоть до породы древесины.
— За одну из моих моделей мне предлагали 20 тысяч долларов, — признался капитан, — но мне жаль с ними расставаться. В них моя жизнь, и я предпочитаю дарить их своим детям.
— А не хотите сделать Владивостоку подарок, — поинтересовался я, — устроить выставку своих макетов? Она бы произвела фурор, ведь некоторые модели чуть не в рост человека!
— То-то и оно — их транспортировка может закончиться капремонтом, а не выставкой. Пусть уж дома стоят.
А я подумал, что на фоне своей эскадры сам Анатолий Александрович гляделся бы Гулливером, угнавшим для лилипутов флот Блефуску.
Во Владивостоке задождило, официальная часть поездки закончилась, и в выходные мы выбрались отдохнуть на берегу бухты Витязь километрах в трехстах южнее Владивостока. Отправились на трех машинах. Примерно через час очень приличная автострада стала перемежаться участками грунтовой дороги с прибитой дождем пылью и камешками-попрыгунчиками. Миновали заповедник Кедровая Падь, где обитают последние дальневосточные леопарды-эндемики. Показался небольшой порт Зарубино, к причалу которого спешил южнокорейский паром с очередной партией подержанных и новых автомобилей. Вдоль берега потянулись страшненькие турбазы советской поры. Но они закончились, и дорога пошла через лес на подъем. Главное испытание подстерегало нас именно здесь. Последние пять километров пути мы преодолевали битый час, раскачиваясь, как на тренажере, соскальзывая в колеи и ямины и скрежеща днищем по камням. К счастью, дождь не перешел в ливень, чтобы сделалась непроходимой для легковых автомобилей эта так называемая «дорога», ведущая в одно из излюбленных мест отдыха владивостокцев. Конечной целью нашего пути был поселок Витязь и одноименная бухта на полуострове Гамова в Хасанском районе — том самом, где 70 лет назад велись кровопролитные бои с японцами. На дорогу с остановками и дозаправкой вместо обещанных трех с половиной у нас ушло чуть не шесть часов. Нас дожидался накрытый обеденный стол в одном из частных пансионатов, сделавшихся весьма прибыльным местным бизнесом. Сутки в таком, в зависимости от сезона, обходятся чуть больше или чуть меньше одной тысячи рублей с человека (или $ 40). Наш оказался довольно мил и живописен — цветники с японскими шаровидными поплавками от рыбацких сетей, резные деревянные скульптуры, открытые веранды, столовая на полтора-два десятка человек с наемной татарской стряпухой, обшитые вагонкой двухместные каютки на втором этаже, банька и душ, плохо закрывающиеся двери санузлов. Видно было, что пансионат не столько строился, сколько рос — вегетировал по мере возможности и необходимости. Что неудивительно, поскольку хозяином пансионата был упоминавшийся в начале очерка энтомолог и кандидат биологических наук, перебравшийся сюда жить с семьей из Владивостока. Как человек пишущий, фотографирующий и издающий книги, он был заинтригован таким обилием залетных литераторов в собственном доме и в первый же вечер угостил нас незабываемым самогоном… из меда, за которым он не ленится ездить раз в сезон за полтыщи верст к знакомому пасечнику в город Арсеньев.
Перед тем как перейти к кульминации поездки, позволю себе два небольших отступления.
Владивосток — город, вытянутый в длину, и некоторые его окраинные поперечные улочки заканчиваются в лесу. Один из загородных особняков, где нас принимали, от швейцарского шале отличали только высоченный забор и суховатый «офисный» характер. Никакой безвкусицы, все функционально — да только никто в нем не живет, разве ночует изредка или гостей принимает. Другой дом — в конце улочки Сахарный Ключ, где цена сотки за два года выросла с 1 до 5–6 тыс. у.е., — отличал более «новорусский» характер в некоторых деталях интерьера (особенно меня покорило подвесное кресло-качалка на пружине). Зато люди здесь именно что жили в свое удовольствие — с детьми, собаками, родней, в новом просторном доме на краю леса, с застольями для гостей на открытом воздухе под кедровыми соснами и лиственницами. Хозяин — бывший филолог, его жена — юрист, специализирующийся на операциях с недвижимостью. Можно, оказывается, и так.
В любом приморском городе на Западе или на Востоке непременно существует рыбный рынок — во Владивостоке таковой отсутствует. При том что доля морепродуктов в рационе приморцев несравненно выше, чем у подавляющего большинства россиян. Но и только. Кажется, я больше походил на фаната даров моря, чем все они, вместе взятые. Например, меня дружно уверяли, что трепанга можно купить в любом крупном супермаркете, безбожно путая трепанга с каким-нибудь моллюском трубачом. Каюсь, я собственноручно расколол дюжину черных и серых морских ежей в поисках их деликатесной икры — и кандидат биологических наук помогал мне в этом, даже не вспомнив, что сейчас не сезон. А располовиненные ежи продолжали шевелить своими иглами, как в фильме ужасов. С жадностью набрасывался я на отварную сифулу — жительницу ракушки, похожей на кокетливую дамскую шляпку, — сослепу приняв ее жесткий красный язык за мясо краба. Я вдумчиво сравнивал крупную икру дальневосточной симы с икрой других лососей. Впервые распробовал нежную мякоть гребешков и вошел во вкус сушеной морской капусты, напоминающий вкус тыквенных семечек (а не рыбьего жира, как в советское время). Я научился на глаз отличать банки и вправду с крабовым мясом от таких же с его отходами, напоминающими стружки и опилки в крабовой заливке. Чего-чего, а времени на это я не жалел и не терял. Новые друзья снабдили меня в дорогу еще соленым папоротником-орляком для салатов и корейским «тяем» — пастой из плесени, выращенной на соевых бобах, — острой, как аджика, и вкусной, как гноёный сыр.
Но вернемся в бухту Витязь, где дождь прекратился, распогодилось, и всей компанией мы двинулись на берег бухты. Вода в ней оказалась на удивление теплой, и кое-кто купался. Из-за заработанной во влажном климате жестокой простуды (меня успокаивали: «О, вы, видимо, не бывали южнее Окинавы, вот там климат, это действительно!») я бродил босиком по мелководью, подбирая ракушки и похожие на кокарды морские звезды, которыми были буквально усеяны прибрежные камни. Выброшенная прибоем, на песке гнила морская капуста и подсыхали белые водоросли, которые по неведению я принимал в китайско-корейских салатах за древесные грибы. Тихий почти летний вечер посреди бабьего лета на берегу одного из заливов Японского моря.
А следующий день выдался просто будто в зените лета. Я обгорел на солнце и тоже рискнул искупаться, невзирая на душераздирающий кашель. Было бы глупо этого не сделать. Утром мы отправились на машинах по такой же примерно дороге, что накануне, на противоположный берег полуострова. С сопок открывались умопомрачительные виды на заливы по обе стороны, но то, что мы увидели, спускаясь к бухте Спасения, превзошло самые смелые ожидания. Изрезанный берег и цепочки скальных островов, которых так недостает нашим морям, окруженные пеной прибоя и теряющиеся в океанских далях. Нечто такое до сих пор я видел только в одном из фильмов о Джеймсе Бонде, снимавшемся, кажется, у берегов Таиланда.
Дорога в конце концов сошла на нет, и, оставив машины, на территорию заповедника мы спускались пешком по извилистой тропинке в высокой траве, растянувшись гуськом. На песчаном берегу находился пост охраны заповедника, где нас уже ждали. В морской прогулке по бухтам заповедника мне посчастливилось попасть в число первых пассажиров самого длительного «заезда». Надо сказать, эта прогулка больше походила на родео. На длинной океанской волне катер било словно брюхом о бетон. Чтобы не вылететь из него, я одной рукой цепко держался за ветровое стекло и пружинил на полусогнутых ногах, как подсказал мне водитель, а другой рукой старался поймать и вернуть постоянно выезжавший из-под меня ящик, служивший сиденьем. Фотоаппарат я забыл взять с собой, а видеокамера разрядилась, — оно и к лучшему, иначе бы я точно вылетел за борт. Потому что снимать было что. Мы зашли в бухту Среднюю, где несколько лет назад побывал президент Путин и, по уверению инспекторов, вознамерился построить здесь дальневосточную резиденцию для отдыха и встреч с лидерами тихоокеанского региона. Отсюда мы направились к островам, рифам и скалам — «Ворота» (в просторечии «Штаны»), «Лев» (в профиль очень похоже), «Заячьи Уши». Увеличившееся волнение помешало нам заплыть в выбитый волнами грот, мы попытались — и отказались от этой затеи. Зато увидели целое стадо нерп, покачивающихся на волне и с любопытством нас разглядывающих с расстояния в полсотни шагов. Зашли в следующую бухту, где был еще один пост и дзот времен последней войны, и погуляли по дикому песчаному пляжу. Водитель катера тем временем попил пива и посудачил с коллегой.
В этой части заповедника всего четыре инспектора на дежурстве. Наш водитель Игорь — один из них. Ему 41 год, разведен, имеет взрослого сына, живет во Владивостоке, где и кем только не работал — таксистом, охранником, телохранителем. Теперь здесь инспектором, никаких курсов или экзаменов для этого не требуется. Летом 20 дней работает, 10 отдыхает, зимой — 15 и 15. Зимой труднее. В октябре море холодает, «морепродукты» (в т. ч. морские огурцы-трепанги — неужто не всех еще выловили?) уходят с глубины поближе к берегу. Тогда-то и наступает самый браконьерский сезон. У инспекторов катер с двигателем 40 л. с., ракетница и табельный пистолет (которым не пользуются, потому что браконьеры наймут адвокатов, и инспекторов же еще и посадят). А у браконьеров 200-сильная «Ямаха», автоматы и бронежилеты. Спустят на дно аквалангиста и дежурят, появится катер инспекторов, начинают кружиться, уводя подальше от места погружения, чтобы потом, оторвавшись на скорости, подобрать всплывшего аквалангиста и скрыться. А могут и очередь дать поверх голов — шутить не любят.
Я изумился:
— А что же пограничники? Они вам не помогают?
— Изредка помогают, но у них своя служба. Вон, кстати, глядите, опять идут напрямую через заповедник — пьяные, наверное.
Должен сказать, рассказ Игоря о небезопасных «танцах» с браконьерами впечатлил меня и подтвердил, что места эти, похоже, и впрямь «джеймс-бондовские».
Такой вот образовался здесь гремучий коктейль из неописуемых красот природы, недееспособности и людских пороков, который суперагент завещал смешать, но не взбалтывать. Хотя в данном конкретном случае взболтать все же придется — и чем скорее, тем лучше.
Разбили Транссиб на четыре этапа и пустили по нему в прицепном вагоне поочередно четыре десятка российских литераторов — на свою страну и читателей посмотреть, себя показать. Мне выпало проехать по этапу от Красноярска до Читы — ночами ехать, а днем что-то посещать, встречаться и выступать. Так что видел я немного: за окном вагона темно, а сойдя на перрон, сразу попадаешь в распоряжение встречающих и больше себе не принадлежишь. И даже за неделю без малого ни одного организационного сбоя не произошло, что само по себе удивительно, зная Россию. Тем не менее накопился в осадке ряд впечатлений и соображений, которые не хочется похоронить в себе — и без того чересчур многое в нашей жизни проходит бесследно.
Отряжать писателей в командировки по стране не комиссары придумали, а великий князь Константин Николаевич, возглавивший морское ведомство после поражения в Крымской войне. Видать, собственным чиновникам он уже ни на грош не верил.
Позднее «совписов» отправляли либо воспевать новостройки, либо лес валить, либо укреплять дружбу народов и культурные связи. Дефицит этих последних всегда накапливается в изменяющемся мире. «Литэкспресс-2008» явился ремейком аналогичного трансевропейского экспресса Лиссабон — Санкт-Петербург, придуманного одним немцем в начале XXI века. Обращение писателей к родимым осинам становится наконец актуальнее заманчивых загранпоездок.
Под крылом самолета растянулся светящейся кишкой, длиной с Москву, Красноярск. Дальше пошла какая-то тайга, и самолет сел. Возвращаясь полчаса в автобусе в Красноярск, я понял, отчего так любят в буклетах сибирских городов помещать их ночные виды. Разноцветные огоньки и плавные линии несравненно живописнее многокилометровых окраинных дощатых развалюх в мерзких утренних сумерках. Прилетели.
Нас поселили в гостинице на центральной площади города. Из окна моего номера открывался следующий вид. Слева некая архитектурная фантазия на тему лондонского Биг-Бена, на площади огромный фонтан с аллегорическими фигурами Енисея и Ангары на столбах, справа последний построенный в СССР лет тридцать назад театр оперы и балета, а во всю ширь широкое русло Енисея внизу и мосты через него. Один из них, железнодорожный, создавался для Транссибирской магистрали по той же новомодной технологии, что Эйфелева башня, и был удостоен диплома на Всемирной выставке 1900 года в Париже. Красотой и первородством, естественно, он уступал Эйфелевой башне, но превосходил ее по количеству заклепок и в длину. И еще: поперек пейзажа тянулось перевернутое, как в зеркале, название гостиницы «Красноярск/ксряонсарК». Над противоположным берегом реки солнце теснило и начинало прожигать телогреечного цвета тучи.
Овсянка — то, что было предложено писателям после гостиничного завтрака. Это название села на противоположном правом берегу Енисея, где жил и умер Виктор Астафьев. Этакая «Ясная Поляна» сибирского писателя, одного из классиков русской советской литературы.
Экскурсионный автобус домчал бы нас туда за полчаса, если бы не красота петлявшей по холмам дороги. Осенний лес выглядел светоносным, его бледно-желтая листва больше походила на пух. Мы миновали знаменитый среди скалолазов природный заповедник Столбы, видную отовсюду сопку Токмак, но остановились в Слизнево взглянуть на Енисей с недавно обустроенной грандиозной смотровой площадки. Когда красота вида после посещения Овсянки первыми лицами государства начинает цениться наконец как национальное достояние, это все же здорово, ей-богу. Языческие, «по-ганские» лоскутки на низкорослых деревцах, висячие замки новобрачных на ограде парапета и изваяние астафьевской «Царь-рыбы» — какого-то полумодернистского осетра на постаменте, рвущего стальные сети, — все это несущественный вздор, который можно оставить за спиной, чтобы насладиться разливом суровой сибирской реки, от горизонта до горизонта. Еще и распогодилось. Просто именины сердца.
Как выяснилось, Астафьев жил на удивление скромно, что делает ему честь. Самый обычный тесноватый домик, традиционный до одури. Представляю, как писатель — этот бывший беспризорник, фронтовик и скиталец по городам русской провинции — возлюбил его на старости лет. Зато деревенская усадьба его бабки производила впечатление настоящей сибирской крестьянской крепости. Домик такой же скромный и тесный, а подворье за высокой оградой как у настоящей помещицы — с сельхозинвентарем в крытой галерее, дощатыми дорожками-тротуарами и звонкими головами капусты на грядке, построенными в каре, как кирасиры.
То и другое теперь мемориальные музеи, как и построенная Астафьевым на свои средства двухэтажная образцово-показательная сельская библиотека — читательский клуб. Главный красноярский зодчий спроектировал ее, исходя из своих довольно приблизительных представлений о европейской готике. Подобного камина я не встречал еще нигде и никогда. И камень на фасадах, не простояв и двух десятилетий, уже трещит и осыпается — его скрепляют десятки ласточек своими гнездами под карнизом крыши. А еще Астафьев построил в Овсянке вполне традиционную сельскую церковь. Так и после смерти писатель кормит и окормляет (от слова «кормчий», как известно) некоторое количество своих земляков.
Остальные ездят на работу или, если молоды, норовят переселиться в Красноярск. И наоборот, на двадцати километрах береговой линии от Овсянки до Красноярска растут загородные поселения областной элиты. Поэтому будущее этой части правого берега предопределено. Вид отсюда на лесистый и крутой противоположный берег, с колоссальными лбами скальной породы над мерным течением Енисея, открывается изумительный. В выборе места не откажешь, и есть за что побороться.
Еще бы строить научиться из камня, но это общероссийская проблема. Нас отвезли пообедать в ресторан в виде каменного маяка из детских книжек. Видно, что люди старались соорудить сказку, но лучше бы они этого не делали — срубили бы что-нибудь более привычное и знакомое из дерева. Вообще, всех этих проектантов и «левшей», как то практиковалось в Российской империи, я бы отправлял на год в принудительном порядке в Италию, для начала, и только после этого позволял бы им что-нибудь строить. Стоят же в Красноярске и других городах России целые улицы крепких и стильных дореволюционных построек, и шрифты тогда были, даже на вывесках и афишах, превосходные — кириллица здесь ни при чем, если в голове ветер и руки не оттуда растут.
Справедливости ради стоит сказать, что хотя бы потчуют сегодня в сибирских ресторанах местными продуктами, а не привозными да морожеными, — свежей рыбой из реки и грибами из лесу, что в центральных областях России все еще чрезвычайная редкость.
Наш автобус в поездке сопровождал целый шлейф автомобилей местных газет и телерадиокомпаний — экое событие, аж десять литераторов пожаловало из Москвы в кои-то веки! На сельском кладбище, где похоронен Астафьев, я отстал от бесцеремонной толпы «папарацци», чтобы сфотографировать чью-то могилу. За ее оградой ни деревца, ни кустика, только холмик со стелой да вкопанный в землю стол с двумя скамейками для поминальных застолий. Где еще такое встретишь, кроме России? Разве что в Азии…
На другой день по поводу прибытия литературного вагона и смены его подуставших пассажиров относительно свеженькими нами состоялись митинг и братание на перроне Красноярского вокзала. С духовым оркестром в мундирах, речами местных начальников, теле- и фотокамерами корреспондентов, ряжеными девицами с хлебом-солью… А еще через несколько часов на полустанке Иланское мы подписывали книги и раздавали автографы всем желающим — таких оказалось немерено. На перрон привели школьников, и они мокли добрый час под холодным осенним дождем в ожидании прибытия на двадцать минут небожителей в это богом и людьми забытое место. Говорились какие-то речи, раздавались книги, напоследок нас снабдили подносом горячего картофеля, прочей снедью и флягой самогона. Это читалось как: «Вы же, родненькие, пишите, пишите людям на радость, чтоб в мире светлее стало, и свет этот и до нас дошел через сколько-то световых лет, вы уж там поживите за нас, за всех!..» Глаза детей горели и лучились любопытством, они их прятали и вновь глазели. Не было никаких слов для этого ни у кого. Я смотрел, как они расходились, промокшие и озябшие, но довольные, по направлению к своим жилищам, когда поезд тронулся и стал набирать ход. Меня душили слезы.
В этой поездке впервые в жизни мне пришлось раздавать автографы на каких-то листках из школьных тетрадей, по нескольку в одни руки — «еще для подруги», «для мамы», «для учительницы». В Сибири выросло уже целое поколение, подавляющее большинство которого никогда не бывало западнее Урала, а уж Москва и Питер — это просто какие-то другие небесные тела нашей Солнечной системы, где живут инопланетяне, что-то такое знающие, о чем мы здесь только гадаем. Каждое слово о формах жизни внутри МКАД, за границей, в литературе, они готовы были жадно впитывать, как пересохшая губка, независимо от возраста и положения в обществе. Смотрительница неотапливаемого музея одного села в Бурятии застенчиво спросила меня: «Вам, наверное, странно после Москвы смотреть на то, как мы здесь живем?» Кругом простиралась голая степь, сортир во дворе, недавно врытые и уже покосившиеся столбы, кривобокие ветхие дома. А в музее из двух комнат: по углам — немного отслужившей свой век утвари, на длинном столе — склеенный местным умельцем бумажный макет села со всеми домами, на стенах — вырезки из районной газеты и увеличенные фотографии фронтовиков с краткой биографией. Как и везде в селах, на фронт ушла большая часть здешних мужчин, и вернулась едва треть из них.
Характерно, что такие самодеятельные краеведческие музеи встречаются все чаще не только в сибирских селах. Прошлым летом немало таких я находил в верхневолжских заштатных городках и поселениях, и это обнадеживающий симптом. Гомо не хочет в гумус, а желает спасти и сохранить, оставить по себе хоть какой-то след земной жизни.
Иркутск мне понравился несравненно больше, но задним числом я отдал должное и Красноярску. Соразмерные города хороши в сравнении — тогда отчетливее ощущаешь их тонус и нерв, чего почти не ощущаешь, живя в них постоянно и почти не бывая в соседних, в каких-нибудь восьмистах верстах всего. Красноярск выглядел более «американским»: вот-вот халупы снесут и построят — и уже вовсю строят, край-то промышленный, богатый! — небоскребы и развязки. Тогда как Иркутску небоскребы не грозят, место занято. Иркутск многократно выгорал подчистую, как Чикаго, покуда не был плотно застроен респектабельными купеческими каменными особняками, а поскольку война сюда не докатилась, они так и стоят — и простоят еще века. Город-купец. У Красноярска «московский» нерв, а у Иркутска «питерский», к чему и память о ссыльных декабристах обязывает: закованная в камень Ангара, помпезный памятник-новодел императору Александру III (бронзовые детали периодически воруют, но за этим следят теперь не только двуглавые орлы с постамента, но и милиция), непривычно ухоженные улицы, флегматический темперамент и даже библиотеки с инкунабулами. Так мне, во всяком случае, показалось.
Здесь нас ждала утренняя экскурсия на Байкал — озеро на глубочайшем тектоническом разломе, почти на евразийском вулкане, отчего Иркутск по многу раз в году трясет.
— Этой ночью было пять баллов, — нервно призналась экскурсовод, — а пару месяцев назад вообще семь баллов. Тогда было страшно. Ночь провели на улице, хорошо еще не холодно было.
Я изумился: почему не знаю ничего? И в поезде ничего не почувствовал. Не нужны вам, братцы, небоскребы! Получить нечаянное подтверждение квазифилософских спекуляций всегда приятно, что ни говори. Оттого-то у иркутян почвенник Распутин, а под Красноярском жил неприкаянный Астафьев. И хищный Суриков родился на берегах Енисея, а не его притока Ангары.
Утро выдалось пресерым, дождливым, промозглым. В широченном истоке Ангары едва угадывалась острая верхушка Шаман-камня, полтора метра над водой. На нем шаманили шаманы и оставляли в спорных случаях преступника на нем на ночь — если вода не смоет и он не окоченеет, отпускали его на свободу. Эта легенда мне нравится больше, чем традиционная о Байкале-батюшке, осерчавшем на дочку-Ангару, влюбившуюся в Енисей. Ему триста речек-наложниц несут свою воду, а она, зараза, к хахалю сбежала! Швырнул ей вслед скалу, да не попал. Торчит теперь Шаман-камень памятником этих мифологических страстей. В истоке ширина Ангары 863 метра, а глубина на перекате от 1,5 до 4,8 м. Строители Братской ГЭС в 1960 году для скорости наполнения водохранилища и получения дополнительно 32 млрд квт/часов собирались было взорвать здесь 7 млн. кубов грунта, да проект зарубили, Бог миловал (интересующихся отсылаю к книге иркутянина Эрика Бутакова «Вокруг Байкала за 73 дня»). И это уже не мифологические страсти, а взаправдашняя жуть и бездонность сумасшествия.
В этом месте на берегу Байкала в поселке Листвянка была создана когда-то лимнологическая, то есть озероведческая, лаборатория, затем институт, а теперь и Байкальский музей, где всего много и не очень скучно. Особо посетителей привлекает большой аквариум с парой пузатых смешных нерп, словно не плывущих, а плавно перетекающих из бассейна в бассейн, — смотреть на это можно часами. Вообще, восточный бог счастья — от Японии, где его зовут Хотэй, до Бурятии, где его также очень любят, — очень походит своим дородством и довольством на такую нерпу. Это мы все чем-то недовольны.
Есть еще аттракцион «Батискаф» — имитация погружения в задраенном плавательном аппарате на самое дно Байкала. Глазеешь на экраны в иллюминаторах, на всякую плавающую-ползающую живность, на головокружительный обрыв (знаменитый драматург Вампилов утонул именно здесь всего в сорока метрах от берега), на сгустившийся мрак и илистое, почти безжизненное дно в свете прожекторов на глубине полутора километров, и думаешь: какое счастье, что все это «понарошку». Скорее, скорее наверх! На очередную встречу с читателями и в ресторан «Кочевник» с бурятской кухней.
Кухня, надо сказать, своеобразная, скотоводческая, перегруженная мясом — огромными подносами с «Гнездом Тамерлана» и «Колесом Фортуны», большим количеством водки и традиционным монгольско-бурятско-калмыцким плиточным чаем с молоком и жиром, совсем не противным и замечательно утоляющим жажду.
Раннее утро в Улан-Удэ. На центральной площади проступает каменноугольный абрис самой большой в мире головы Ленина, шесть метров в диаметре. Не хватает только Руслана с копьем на коне.
В Бурятии, если вы важный гость, вас повсюду встречают по обычаю — ряженые с хлебом-солью и непременными шарфиками из искусственного шелка, голубыми, белыми или желтыми, на вытянутых руках, так что ты и сам поневоле становишься ряженым, и число шарфиков на тебе все растет. Могут еще и покамлать немножко, как босс местной писательской организации, встречавший нас на вокзале в шесть утра. Необъятный, похож на бая, в иномарке с шофером, а ведь был наверняка парторгом, стихи зачем-то продолжает писать и издавать. Гостеприимный человек, но я глядел на него как на инопланетянина или как на представителя другой, невероятно древней цивилизации, которую мне не дано принять и понять.
Совершенно противоположным антропологическим открытием стало для меня впечатление от бурятского типа женской красоты. Откуда у этого степного народа берутся такие луноликие, это ясно, но такие тонкокостные, хрупкие и совершенно аристократические красавицы? Теперь понятно, почему грубые монголы и северные китайцы в древности так гонялись за бурятскими невестами. Поэтому из бурятского национального музея я запомнил только прелести экскурсовода да жуткие ламаистские иконы с Владыкой Смерти, грызущим колесо сансары со всеми ее насельниками, чистыми и нечистыми, и фигурками змеи, петуха и свиньи на втулке — символами злобы, хвастовства и невежества, сиречь свинства. Запомнился почему-то еще мотоцикл с коляской — допотопный железный конь бурятской «пампы».
По этой пампе нас отвезли сперва в Иволгинский дацан в 40 км от Улан-Удэ, где лежит бурятский святой Итыгилов. И это самая странная часть всего путешествия. Дацан как дацан. Монастырь и религиозная школа — со всеми этими лоскутками на деревьях, вертящимися барабанами с письменами, которые все, кроме меня, исправно крутили зачем-то, проходя мимо, с партами для будущих лам в душных китайских интерьерах, от которых мне делалось дурно, с огромными позлащенными истуканами в застекленных шкафах и торговлей сувенирами на выходе, с простодушными и раскрашенными, как в детском саду, гипсовыми изваяниями львов и тигров на дворе, с поленницами дров и строительными работами, со слоняющимися отрешенно-озабоченными монахами и свободно бегающими по территории собаками, удивительно спокойными, словно готовыми в будущем перерождении тоже стать монахами, с калитками в голую степь и воротами в небо. Но было еще нечто.
Практически закончено было строительство павильона, предназначенного стать мавзолеем Итыгилова. Этот Пандито Хамбо Лама XII в очередном своем перерождении, как Даша Дорджо Итыгилов, прожил в Бурятии 75 лет, затем столько же пролежал похороненным в земле, но в 2002 году был извлечен современными ламами и перенесен в Иволгинский дацан. Говорят о чуде, поскольку Итыгилова нельзя назвать ни живым, ни мертвым, якобы тело его не разложилось и даже не окоченело, у него продолжают расти ногти и волосы. Я его не видел, он лежит на втором этаже одного из храмов и ждет переселения в специально сооруженный мавзолей, до сей поры его демонстрировали верующим дважды в год по большим праздникам. Но от самой этой истории остатки моих собственных волос готовы подняться дыбом. Вера страшная сила. И что интересно, многие живущие в Бурятии русские, особенно женщины, стали политеистками и, посещая православные храмы, не видят ничего зазорного в том, чтобы заручиться для себя и своей семьи еще и поддержкой местных небесных покровителей — запас кармана не тянет.
Добрый десяток женщин сопровождал меня в поездке на родину Итыгилова — они настояли на этом перед моим выступлением в Иволгинской районной библиотеке. Я запомню этот марш-бросок надолго — по этой самой бурятской пампе, в раздрызганном автобусике, под конвоем вереницы голых сопок в отдалении, с лихим водителем, недавно сгонявшим за пару тысяч км в Хабаровск за леворульным автомобилем, — настоящая Аризона какая-то! На обратном пути, заинтригованный обилием брошенных на обочине машин, он зашел в лес и впервые в жизни собирал белые грибы, ему объяснили, что это такое и что русские их едят. Простодушный тридцатилетний парень, двое детей. Они и сами все слишком часто казались мне детьми.
В Улзын-Добо в чистом поле был огорожен гектар земли, где родился Итыгилов. Посредине высился какой-то белёный каменный торт праздничного вида, я видел такие в дацане. Из избушки со светящимся в горнице компьютером вышел молодой монах, недавний выпускник Иволгинского дацана и смотритель святыни. В ногах у него путались два пушистых щенка. Под забором лежала сука и с тревогой смотрела на них, но не вмешивалась. Женщины, среди которых не было ни одной бурятки, уговорили монаха набрать для меня и для них воды из святого источника, открывшегося на месте, где появился в очередной раз на свет Итыгилов. У них оказались с собой пластиковые бутылки. Монах позволил мне пройти с ним в надкладезный бревенчатый сруб и заглянуть в отверстие колодца. Он сказал, что кругом солончаки, и сам факт пробившегося чистого родника здесь — это уже чудо. Показал на лес в полукилометре, где пролежал 75 лет в могиле Итыгилов. Мне понравилось, что он не хотел меня ни в чем убедить, я спросил — он ответил. Спокойное достоинство и доброжелательность бурятского ламаизма — самая симпатичная его черта. Никакой нетерпимости и никакой агрессии. Здесь даже собаки себя ведут, как должны бы были вести себя люди.
Женщины были просто счастливы и убеждали меня увезти свою бутылку с водой в Москву. Но я выпил ее еще в поезде по пути в Читу.
Иволгинск, кстати, назван по бурятскому названию речки и никакого отношения к одноименной птице не имеет. Над приземистыми домами и потемневшими крышами этого райцентра возвышается загнутая, как коготь, одинокая сопка Баян-Тугай. Белыми камнями на ее склоне выложены слова молитвы с благословением для тех, кто способен прочесть надпись.
О Чите не могу сказать ничего, кроме того, что это был в советское время штабной гарнизонный город и остается им и сейчас. Въевшийся казенный дух ощутим в центральной городской гостинице (впрочем, с превосходной кухней) и почти совершенно неощутим в высших учебных заведениях, где молодежь берет свое, что обнадеживает. Во всяком случае, во всех городах на учащуюся молодежь смотреть было приятно. Может, это старческое, но мне кажется, они лучше нас.
Помню, что за Читой заканчивалась автотрасса, что так изумило когда-то знакомого киевлянина, намеревавшегося проехать автостопом до Владивостока:
— По зимнику, парень, только по зимнику!
Говорят, что теперь иначе, но это требует проверки, слухи противоречивы.
Пузырь, Соломинка и Лапоть, Абрек, Карабас, бюст Горького, Мурзилка, Кошмарик и я, грешный, сдали свои полки в «Литэкспрессе» следующей писбригаде и вылетели в Москву. Пускай они теперь отдуваются до самого Владивостока. Счастливого пути!
А ведь это были места моего раннего детства. Маклаково на Енисее, теперь Лесосибирск, где у меня жил медвежонок и я чуть не отморозил нос в пятилетнем возрасте. Купаться летом мы с родителями и их сослуживцами ездили в устье Ангары. Запах кедровой сосны я узнаю без слов и на том свете.
А в Забайкалье мы жили в поселке Брянск, где намечалась великая стройка социализма, но Хрущев ее зарубил, провозгласив «семилетку». Мне сказали, что теперь или больше нет такого поселка, или есть какая-то Малая Брянь. Помню, когда переезжали туда, как я боялся, что машина сорвется в Байкал с высоты. У вырубленной в скале дороги, кажется, не было никакого ограждения. А из Брянска мы ездили по выходным на служебной «шкоде» за сто с лишним километров посмотреть кино в Улан-Удэ, там и ночевали. Помню запах перегретой остывающей машины на дворе и аспидное монгольское небо над головой, с молозивом звездной материи. Чересчур много всего я помню. Пора меня лобанить, как говорили на Руси тыщу лет назад.
Ясенево известно как «спальный» микрорайон размером с небольшой областной город. Район удаленный — десять станций метро от кольцевой, — прижатый к другому кольцу, МКАД, как засунутый под ремень учебник.
Дышится в нем тем не менее легко, поскольку от поглотившего его обходным маневром мегаполиса он отгорожен Битцевским лесопарком и зеленой зоной в районе Узкого. Приезжие из центральной части города удивленно вертят головами и дышат полной грудью. Стометровая ширина его улиц и однообразие жилых коробок сводили меня с ума. Прогуляться в гастроном или на ближайший рынок — занятие минимум часа на полтора. Почва злая, глинистая, неплодородная. Поэтому в первый год жизни здесь мне нравилось только небо иногда — благодаря дальним видам оно бывает изумительно, неправдоподобно красивым. Силы небесные будто позаботились о компенсации местным жителям за визуальную скудость того, что расположенониже. Хороши в Ясеневе закаты, летние грозы и обильные снегом зимы.
Неплохо также звучало название, тянущееся через «ясень» к «осени» и располагавшее к пешим прогулкам. И со временем именно это присутствие и даже вторжение природной среды стало примирять меня с участью ясеневского жителя. Замусоренный и перенаселенный лесок с законсервированными послевоенными голубятнями и строениями ясеневской усадьбы, тесная площадка для выездки, облепленная по периметру зеваками, — все это не вызывало особенного энтузиазма. Кони, грациозно роняющие лепешки на асфальтные тротуары, на мой взгляд, выглядят несравненно лучше. Собственно в Ясеневе из чего-то нестандартного и примечательного имеются лишь церковь Петра и Павла XVIII века, закрытое сельское кладбище по соседству да пара тенистых, насмерть затоптанных аллей, заросших прудов и выродившихся садов с низкорослыми фруктовыми деревьями. Но с самого начала, и даже ранее, я попался в узы Узкого — усадьбы Трубецких, превращенной в советское время в ведомственный санаторий, а в постсоветское переживающей распад и запустение, что равно приличествует как гнездам родовитого дворянства, так и советским символам, упрятанным за многокилометровыми имперскими оградами.
Во-первых, здесь просматривался рельеф, членящий ландшафт, делающий его любопытным и живописным. Во-вторых, имелся каскад прудов с белыми амурами, покачивающимися у поверхности воды в водорослях, как отрубленные руки. В-третьих, встречались задающие лесу масштаб старые деревья, и еще — загибающаяся липовая аллея на дамбе, темные великовозрастные ели и высаженные полукругом дубы у головного здания усадьбы. Наконец — собственно усадьба, прекратившая сопротивление и сдавшаяся на милость окрестных жителей. Какие-то санаторные работники в белых халатах еще отсиживались в огромном дощатом флигеле, уставшем за двести лет прикидываться каменным. Здание само нуждалось в лечении, если не погребении. Краска лущилась на его рассохшихся стенах и задиралась чешуйками, будто от какой-то неизлечимой и прогрессирующей кожной болезни. Особенно впечатляли оштукатуренные слоноподобные колонны центрального портика — у их основания штукатурка пооблетела, обнаружив обшитую прогнившими досками гулкую пустоту. Несмотря на наплыв людей в выходные дни, кажется, это одно из самых располагающих к философствованию мест в Москве. Не случайно в одном из покоев этой усадьбы, превращенном позднее в бильярдную, скоропостижно умер Владимир Соловьев. В номенклатурные и плотоядные времена, как уверяют краеведы, в нем отдыхали от забот Мандельштамы и Пастернак. Но куда более воображение поразила — вероятно, в силу своего драматизма — другая деталь. На колокольне церкви в Узком (будто вылепленной пальцами из теста и присыпанной мукой, — что-то с камнем здесь нелады) холодным осенним днем 1812 года сидел Бонапарт, глядя на начало отступления своей армии по лесистой Калужской дороге. В складках местности и на высотах окрестностей встречаются также сваренные из рельсов противотанковые «ежи» (в виде памятников) и вывороченные бетонные останки вполне реальных дзотов времен последней обороны Москвы. Есть во всем этом нечто гипнотическое.
И вот только года два спустя из муниципальной газеты «За Калужской заставой», которую я уже собирался было отправить на дно мусорного ведра, я вдруг с изумлением узнал, что живу на самой высокой географической отметке в Москве. О, слепота! Клянусь, это не входило ни в мои намерения, ни в тайные помыслы. Какая ирония и злая пародия на мегаломанию литературного «лимитчика» и всемирного Растиньяка — удалиться и спрятаться в Ясеневе от всего, чтоб нечаянно выяснить, что подвешен чуть не в сотне метров над высоой Воробьевых гор! Я вышел на один балкон, на второй — местность во все стороны заваливалась к горизонту. Наверху сочащейся родниками Ясной горы (еще и глухота: улица сюда ведет — Ясногорская!) расставлено было подковой пять раскладных двадцатичетырехэтажных «книжек». Неожиданно я обнаружил себя на самой ее маковке — во втором «томе» где-то посередке. Так вот почему отсюда так хорошо смотрится салют над городом в отдалении и всегда гуляют ветры. Я поблагодарил в душе того, кто научил меня читать буквы, того, кто их придумал, и еще тех, кто распорядился засовывать в почтовые ящики жильцов всякую бесплатную печатную продукцию. Ясенево — это, получается, такая типа вахта на смотровой площадке где-то на бизань-мачте Москвы: спите спокойно, жители Ясенева и юга столицы!
За кормой — за МКАД — перемигиваются каждый вечер в лесу огоньками высотные корпуса с антеннами одной из самых могучих разведок мира. Оттого так спокойно спится в Ясеневе. И на палубе чисто: поливочные и уборочные машины, милиция, солнцевская «крыша» — под ней то ли трудолюбивые, то ли ленивые азербайджанцы (я так и не понял), которые только зря не допускают сюда ничего из того, что у них самих растет. За все годы всего один раз сожгли в едва открывшемся «ирландском пабе», не представившись, нескольких человек со всей обстановкой. Вообще, здесь много просторных, полупустых и весьма дорогих магазинов, в которых постоянно тем не менее ведутся перестановки, реконструкции, затеваются ремонты, — не поверю, что в них тихо и культурно не «отмываются» чьи-то безличные деньги.
В дни дефолта только, год назад, вдруг все как провалилось: вымершие ряды ларьков, оголившиеся и плохо освещенные торговые площади, ставшие полем брани, где визгливые наскоки покупателей встречали лающую отповедь продавщиц, давно истосковавшихся по чему-то такому, — изобилие оказалось иллюзией, жизнь есть сон, и пришла пора перетянуть за это оглоблей кого-нибудь поперек хребта.
Но и это, поколебавшись, отошло куда-то. Стабильный, чистый, довольно ухоженный район, расположенный в отдалении от трасс, вокзалов и заводов. Потому и неблизко до него — за все надо платить.
Почва только сотрясается местами от проносящихся подземных поездов, и шахты с козырьками выведены на газоны, чтоб не задохнулись под землей стекающиеся из различных мест к себе домой обитатели.
Да лежащий ничком потемневший мужик из цветного металла парит на пятиметровой высоте напротив одного из выходов метро. Над его плечами барахтается также в воздухе человеческое дитя из того же материала. Никто не в состоянии точно сказать, что все это должно было означать или символизировать. Да и не видит никто давно за рекламными щитами да троллейбусными проводами этих медных летунов, кроме приезжающих сюда в первый раз.
За лесом не разглядеть деревьев или за деревьями не видно леса?
Город прячется за домами или дома — в городе?
Нехорошо «говорить под руку», когда Москва так беспрецедентно чистится-строится, однако истина дороже: РУССКИЕ НЕ ЛЮБЯТ КАМНЯ, не чувствуют его и строить из него, по большому счету, так и не научились. С деревом дело обстоит наоборот: здесь русские мастера экстра-класса (во всяком случае, были). Каменное же строительство носит подражательный, связанный характер, — оно лишено дара свободы, дающейся только интимной связью с материалом, и потому взлеты в нем единичны, исключительны, не характерны (будь то взорванный Днепрогэс, храм Покрова на Нерли или затерявшийся где-то на пригорке между полем и лесом орешек часовни греческого обряда).
Утверждение можно смягчить: отношения русских людей с камнем напряженны и затруднены, — «камень в огород», «камень за пазухой», тот камень на раздорожье, что предлагает добру молодцу варианты на выбор, один другого хуже, и далее — «от трудов праведных не наживешь палат каменных», или так — «деньги тяжело на душу ложатся, что каменья». Сизиф — не наш герой, и третий поросенок не мог быть русским даже по бабушке. Ни в одном из русских монастырей не стали бы искать «философский камень», по определению.
Деревни были ДЕРЕВЯННЫМИ. И город ОГОРАЖИВАЛСЯ поначалу частоколом либо присыпанными землей деревянными срубами, — так и говорилось: «городить стену», «срубить город». Топор в руках русских, будто приросший к ладоням, умел все. Одно только условие требовалось для этого: надо было любить дерево — его гулкость, цвет и запах стружек, его пользу, тепло и ощупь. И божищи дохристианские делались, как борти, из гигантских чурбанов, а не тесались из камня. Чтобы, в случае чего, могли зажечься от молнии, но только не пойти камнем ко дну. Каменными были скифские «бабы», — они и задержались кое-где, — бесполезные, позабытые, невостребованные. А о камнях любой славянин знал, они — дело рук Сатаны и подло раскиданы Вредителем по белу свету на седьмой день творения, покуда Автор после трудов праведных отдыхал и собирался с мыслью.
Конечно, можно упереться здесь в географию, в условия обитания (хотя и Германия дремуча была лесами), — но, так или иначе, по каким-то причинам Восточно-Европейская равнина не успела вовремя узнать и полюбить камень. Горы маячили где-то по краю, как Уральский Камень, — «ветер с Камня», «за Камнем — Сибирь», — так же как за тридевять земель моря разноцветные: Белое, Черное, «синее», «зеленое море тайги», как пелось еще в советское время. И столетие тому назад базальты для брусчатки, пиленый белый камень для строительства, каррарский мрамор и отделочные породы, кораллы для девичьих бус — все это добывалось где-то, привозилось из-за горизонта. Остаются кирпич да недавний бетон — бедные каменные родственники. Азия додумалась еще до расписных «карамельных» изразцов, но модуль не тот, и глины не те, не то упорство и представления «о сладком» — не пошел, короче.
Русские города горели не реже, чем в наше время жильцы заливали водой квартиры нижних соседей. Только тогда выгорали улицы и слободы. Так что последний запомнившийся пожар Москвы, сломивший дух Бонапарта (корсиканца, — он и умер на скале в море), являлся лишь суммой предыдущих (или последующих). Все ценное держалось горожанами в земле, в горшках, — рылись потом в пепелище. А заготовленный комплект бревен завезти да дом поставить, — уже через пару-тройку лет от всепожирающего пожара не оставалось и следа. На юге строили глинобитные дома — «мазанки» из самана, и в их экономичности и экологичности имели возможность убедиться «куркули» позднесоветского строя, когда понастроили себе, всеми правдами и неправдами, двух-трехэтажные «хоромы» из силикатного кирпича, а оказалось, что зимой в них холодно, а летом жарко. Из-за отсутствия отходов камня — битого щебня — не получались также долго в России шоссейные дороги — наша притча во языцех. Когда же Советы в приступе американизации залили города «асфальтовыми озерами» (как говорилось тогда), состояние строительства дорог сразу же перешло в состояние их непрекращающегося ремонта — с неким эсхатологическим окрасом. Кому не доводилось наблюдать на лицах собратьев из дорожных служб легкого замешательства, когда, опростав с самосвала кучу асфальта в очередную бездонную осенне-весеннюю лужу, они пытаются разгладить затем подобием деревянных скребков морщины на ее дымящемся, чем-то недовольном челе?
(Их деды и прадеды были проще сердцем, и когда в 30-е годы на Восточной Украине было проложено несколько асфальтных дорог, то уже через полгода били всем сходом челом властям предержащим, чтоб оставлены были им их битые, пыльные, разъезженные шляхи, на которые так мягко и убаюкивающе ложатся колеса их телег, и все идет медленно, но путем, тогда как первое же таяние снегов выводит из строя новую дорогу с асфальтовым покрытием враз со всем гужевым транспортом, а из возниц и иных подорожних вытряхивает душу на выбоинах, будто немилосердный бес сотрясает их бренным составом весь неблизкий путь от Великих до Малых Будищ.)
Если вернуться вспять, то Запад учился строить у римлян, греков и мавров (в период их расцвета). Достаточно один день провести — внимательно и подробно — в самом заштатном итальянском городишке, чтобы на уровне физиологии ощутить, чем может и должен быть город, на что способен правильно понятый КАМЕНЬ. О копировании не может быть и речи — в лучшем случае будут получаться доходные дома, особняки Рябушинского либо еще чего похлеще «в мавританском стиле». Но фиаско в чуждой им среде терпели поначалу даже физически перенесенные сюда итальянцы. Трудно принять «их» Кремль — этот итало-татарский продукт из чередующихся задастых, с нарушенными пропорциями, круглых пирамидок и квадратных шатров. Памятник истории — да! Крепость? Без сомнения. Шедевр зодчества? Увольте.
Срабатывает архаический (или же «детский») стереотип красоты как украшенности, раскрашенности, искусности как искусственности. Таковы, впрочем, и китайцы, только с пропорциями у них все в порядке, с чувством материала, и Стена самая великая, видная, наверное, с других планет, все-таки у них. Соблюди хотя бы пропорции — и получится Третьяковская галерея, а не Исторический музей — с уродливым кирпичом цвета сурика для полов, прикидывающимся резным деревом, и подслеповатыми северными оконцами. Последнее, правда, уже климат — против него не попрешь.
Как давно это началось — культурное паломничество за кордон, «припадание к священным камням» Европы, бегство с возвращением: допетровские и петровские «птенцы», Чаадаев, Гоголь, весь Серебряный век со следами культурного шока (включая Блока), часто умолчанного, крайне редко — отрефлексированного. Показательно в этом свете название первой книги Мандельштама — «Камень». Не пройдет, однако, и нескольких испытательных лет, и другая песня начнет прокладывать себе дорогу в его стихе:
Уничтожает пламень сухую жизнь мою,
и я теперь не камень, а дерево пою!
(Будто дудочка посмертная, проросшая из-под снега. А в другой сказке: Аленушка с камнем на дне лежит, сестрица братца-козла!)
Сравнить ли царя Петра с упавшим на Россию метеоритом? Царя, сумевшего стать городом. Это его имя лежит в основании «каменного периода» русской истории. И Империя вокруг образовалась, может, потому, что был построен наконец каменный город — центр, вышедший из себя и переместившийся на окружность, — так циркуль меняет опорную ногу. Указом 1714 года Петр запретил возводить каменные строения где-либо, кроме Санкт-Петербурга, на время его строительства. На этом фоне переливанье колоколов в пушки выглядит частностью. Все каменные и металлургические ресурсы страны оказались собраны в кулаке демиурга. Последняя из цариц, правивших после него, единственная сумела разгадать послание Петра и смысл его деятельности, когда велела доставить камень для постамента Медного всадника хоть из Лапландии, если больше неоткуда, — волоком, катаньем, по льду, если не хватит русских и чухонцев, запрячь гусей! Потому что Всадник — ничто, камень — все.
Тогда впервые в России (уже не Руси) востребована оказалась философия камня, принят на вооружение господствующий архитектурный стиль, набрана армия крепостных и инженеров — гигантский Франкенштейн разлегся на берегах в устье северной реки. Удар грома оживил его, наведя следом наводнение и бурю, чтоб в оплату прибрать жизнь царя. (Кажется, перед смертью он страшно мучился каменно-почечной коликой.)
Понастроить же из дерева кораблей было для русских уже делом техники. КАМЕНЬ приблизил к ним горы, сделал доступными моря, дал представление об островах.
Давняя тяжба Петербурга с Москвой имеет еще и такое измерение: борьба литофила с дендрофилом, пращи с палицей в русской душе. Или иначе — органики с неорганикой, «химией». Москва в этой полемике представляет из себя не меньшую загадку, чем Питер. Корректнее все же не посягать на метафизику и остаться в пределах материаловедения. Постоянный эпитет «белокаменная» и наличие древней, большей частью уже подземной кладки лишь затемняют существо дела. Парадокс состоит в том, что Москва после пожара 1812 года в значительной степени так и осталась «деревянным городом», — сам покрой ее сохранил топографию донаполеоновской Москвы (описанной, по счастью, поэтом Батюшковым), гигантской азийской торговой столицы (полночного Багдада), разрастающейся деревянными теремами с крытыми галереями, флигелями «от балды», цветастыми шатрами. Камень вытеснил дерево, но дерево проникло в его состав — исказило пропорции и декор зданий, позволило «вязать» в Москве ВСЕ СО ВСЕМ. Это были уже не камень и не дерево, потому так легко и приходило в негодность это гибридное образование, состоящее будто из одной штукатурки, крошащееся, словно пересохший пряник.
Революция (начавшая, кстати, с выламывания булыжников из мостовой) много чего натворила, безвозвратно, однако, перейдя к строительству, она же открыла в Москве катакомбы Третьего Рима — метро, помимо транспортных удобств давшее народонаселению наглядный урок отношения к камню как к материалу, к его фактуре, прожилкам, оттенкам, возможностям. Остались также «сталинские» высотки, будто вынутые из мультфильмов периода «холодной войны», — остались ВМЕСТО половины из «сорока сороков», — и все же как уныло гляделся бы без них силуэт современной Москвы!
Сегодня, хорошо ли, плохо, начали наконец работать большие деньги. Однако в половине случаев архитектор, а за ним и строитель не чувствуют материала, насилуют его свойства, следуя дремучей гордыне заказчиков, то обезьянничают, то по новой изобретают НЕЧТО. И вновь возникает на брегах Москвы-реки помесь дощатого сортира с небоскребом.
Однажды мне довелось выпивать с кузнецом. Как все люди его профессии, он не был многословен, — на этот раз, однако, в самом конце разговорился:
— Железо… — сказал он. — Я так его люблю! Когда его куешь, оно на наковальне, оно такое… я бы его зубами грыз! — так завершил он свой монолог. И мне нечего к этому прибавить.
Интересно, не появится ли на приливной волне терроризма новая его разновидность в будущем веке — эстетическая? Чур меня! Время само и без всякого тротилового эквивалента проверит наши постройки на прочность.
Плоха, однако, та статья, что, начавшись за упокой, им же и закончится.
Есть нечто в Москве, этой «мировой деревне» в буквальном смысле, кроме людей, что дает надежду на будущее ее и ее обитателей. Может, именно благодаря своей разношерстности и недоделанности она предоставляет человеку не БОЛЬШУЮ СТЕПЕНЬ СВОБОДЫ, но БОЛЬШЕ СТЕПЕНЕЙ СВОБОДЫ.
И еще: каждому «москвофобу» или просто измученному мегаполисом обывателю я бы рекомендовал, как откроется навигация, прокатиться на речном пароходике от Киевского вокзала до Новоспасского или хотя бы Устьинского моста, — вы увидите другую Москву, заслоненную обычно скверными постройками, толпами людей и машин. Не вы, а она теперь будет поворачиваться перед вами, будто на помосте или стенде, приоткрывая анатомию своего рельефа, меняя гардероб и декорации, не оставляя сомнений, что она ГОРОД, несомненно, организм и, возможно, даже одушевленное существо, умеющее быть привлекательным, когда ему того хочется.
А это будет значить, что, невзирая на озабоченность, обязанности и пережитое, возможно, еще отыщется в вашем сердце незанятый кармашек для этого города, загнанного, отвыкшего от сочувствия, так подозрительно похожего на целую страну.