ДЛЯ НОВОГО ПЛУТАРХА Михаил Бахтин и Дьердь Лукач могли бы послужить моделью нового литературного жанра: две интеллектуальные расходящиеся жизни. Чтобы разойтись, две интеллектуальные биографии должны иметь общий момент, и такой момент у Лукача и Бахтина, несомненно, был: именно им принадлежат две философские теории романа, я бы назвал их единственными: все другие носят технико-поэтический характер и имеют весьма опосредованное отношение к собственно философии. Меж тем, теория Лукача есть, в сущности, не что иное как чистая метафизика романа, а теория Бахтина - это антропология романа.

Общие моменты

Таким образом, Лукач и Бахтин являются философами романа, поставившими его в центр своего мировоззрения. Но этим точки соприкосновения не исчерпываются. Их романоведение выросло на родственной культурной почве - немецкой философии конца ХIХ - начала XX века, в русле которой сформировался Бахтин, и русской философской мысли того же периода, питавшей идеи венгро-немецкого философа. Для того и другого центральное значение имел Достоевский. Бахтин посвятил ему знаменитую монографию. От задуманной Лукачем книги о Достоевском остались лишь недавно обнаруженные фрагменты и, главным образом, получившая широкую известность «Теория романа» (написанная в 1914-1915 гг. и опубликованная в 1920 году), представляющая собой введение к этой книге. Что же касается немецкой философии, то тут Лукач и Бахтин, знакомые с одними и теми же фундаментальными текстами (например, Кьеркегора и Ницше), придерживались соответственно двух противоположных направлений: неогегельянства и неокантианства.

Волей судеб Лукач и Бахтин оказались в одной культурно-исторической среде - Советском Союзе 30-х годов, куда Лукач эмигрировал и откуда Бахтин уехать не захотел. Однако живя в одной стране и имея общие интересы, оба философа романа не были даже знакомы. Лукач вообще ничего не знал о Бахтине, Бахтин же прекрасно знал работы Лукача: уже в начале 20-х годов он приступил к переводу «Теории романа», а позднейшая концепция романа Лукача послужила Бахтину в качестве критической точки отсчета. Их невстреча в 30-е годы объясняется расхождением идеологических и общественно-политических позиций: Лукач был не просто убежденным марксистом, он сам внес значительный вклад в развитие марксистской теории, получив признание на Западе, Бахтин же просто-напросто иногда прибегал к языку марксизма, ставшему официально-обязательным в его стране. Лукач, несмотря на кое-какие осложнения, был крупной фигурой в советской марксистской критике и принимал участие, через журнал «Литературный критик», в разработке литературной теории социалистического реализма. Бахтин был хорошо известен лишь в узком, далеко не официальном кругу, он подвергся преследованиям, был лишен возможности публиковать свои работы. Одним словом, Лукач принадлежал к «высокой» культуре, Бахтин же был вытеснен в «низкие», маргинальные слои, где чудесным образом нашел убежище и уцелел.

Эпоха, в которую Лукач и Бахтин сосуществовали в одной стране, была не обыкновенная - это была эпоха сталинизма и, начиная с 1934 года, соцреализма. Конечно, Лукач, как настоящий марксист-ленинец, был сталинистом, да и после крушения сталинизма, несмотря на свои политические злоключения, так и не преодолел собственной марксистской ментальности и не довел критику сталинской политики до корней системы. Бахтин, не будучи прямым противником системы, остался глубоко чужд ей, как будто принадлежал к иному миру, и, хотя владел языком страны, в которой оказался, полностью сохранил родной язык: эмигрант Лукач был более советским, чем уроженец России Бахтин. Но поразительно другое. Лукач, совершив великий «скачок» от юношеского идеализма к марксизму, облачился в одежды новой доктрины, внося в нее лишь незначительные видоизменения, в то время как Бахтин, духовная жизнь которого протекала без «обращений» и переломов, не раз менял одежды и внешний вид и даже выступал под псевдонимами, причем, это были не просто имена, а реальные люди (Волошинов и Медведев). Эти бахтинские работы представляют собой «травестиции», карнавальное ухищрение, вызванное, конечно, обстоятельствами, но обнаруживающее склонность к игре и интеллектуально-нравственную стойкость, так как многочисленные «маски» не затрагивали его лица, с чертами четкими и неизгладимыми. Когда мы сейчас думаем о Бахтине, нам представляется это его сосредоточенное, ироническое лицо, верное себе во времена, которые обезобразили или полностью стерли духовные черты многих его современников, и рядом с его живым и незабываемым нравственным образом немногие выдерживают сравнение - пожалуй, только фигуры Булгакова, Мандельштама, Пастернака.

Однако Бахтин не был бы великим мыслителем, если бы закоснел в своем постоянстве: его облик не обладает неизменностью и одухотворяется живым выражением человека, мудро прожившего одну из грандиознейших и безумнейших эпох в истории. Лукач и Бахтин, как теоретики романа, могли бы быть романными героями и действительно были ими, найдя конгениальную себе среду соответственно в мире художественной фантазии Томаса Манна и Константина Вагинова.

Встреча-расхождение

ЛУКАЧ и Бахтин, не повидавшись в жизни, встретились в теории. Вернее, это Бахтин увидел в концепции Лукача линию развития романа, с которой его собственная линия резко расходилась. А так как эта встреча-расхождение произошла в 30-е годы, то естественно, что сопоставление двух теорий романа не ограничивалось только рамками философии, но и имело политический резонанс. Тогда, впрочем, между философией и политикой не было принципиальной разницы, да и вообще в марксизме и в марксистской реальности ее быть не должно. И все-таки при взгляде на странное явление полемической и дистанцированной общности Лукача и Бахтина в СССР 30-х годов нам следует если не разделять, то, по крайней мере, различать чисто философский и специфически политический аспекты. Ведь в нашу задачу входит не сопоставление глубинных уровней двух философий романа. Мы хотим сравнить обе концепции в их отношении к соцреализму: Лукач был одним из его главнейших теоретиков, критическое отношение Бахтина к соцреализму подразумевалось всей системой его взглядов.

Мне часто приходилось оспаривать интерпретацию соцреализма как упрощенно-грубой пропагандистской формулы, изобретенной Сталиным и его идеологами. Бесспорно, социалистический реализм есть составная часть сталинской и послесталинской идеологии. И, тем не менее, соцреализм не возникает лишь по требованию сверху или в силу преемственности с советской «пролетарской» культурой 20-х годов - он имеет два важных теоретических источника, весьма отдаленных друг от друга: старую теорию «богостроительства» и гегеле-марксистскую философию истории, в частности, литературы и искусства. Проводником первой линии был главным образом Максим Горький, доклад которого на Первом съезде советских писателей (1934) перекликается с «богдановскими» идеями, которые были свойственны молодому Горькому и составляли идеологическое ядро автора «Исповеди». Другая тенденция, положенная в основу теории социалистического реализма, разрабатывалась, как известно, группой «Литературного критика», «мозгом» которого были Михаил Лифшиц и его друг Дьердь Лукач.

Для историка идей интересно увидеть, как эти линии - богостроительство и гегеле-марксизм - сливаются воедино в 30-е годы, «героический период» социалистического реализма. Здесь мы ограничимся рассмотрением того, как внутри этой непростой идеологической операции Бахтин противопоставил себя Лукачу. И постараемся выявить глубокие причины такого расхождения.

У марксиста Лукача, решительно отошедшего от юношеского идеализма, сохраняется, однако, принципиальная этико-интеллектуальная, если не этико-религиозная преемственность с этим периодом, выражающаяся в тоске по целостности. Если бы потребовалось краткой формулой охарактеризовать духовный тип личности Лукача, достаточно было бы двух слов: Целостность и Объективность. Его терзало стремление преодолеть все фрагментарное и субъективное, для того чтобы слиться с Целым в его объективности. Он, в молодости увлекавшийся эккартовским мистицизмом, а затем, по свидетельству Эрнста Блоха, едва не ушедший в монастырь, «обратившись» в марксизм и оправдывая революционный террор, нашел в Истории своего «рационального» Бога, и коммунистическая партия стала для него своего рода религиозным орденом.

В «Теории романа», созданной в период отхода от идеализма и перехода к марксизму, эта страстная жажда целостности выражена в форме ностальгии по потерянной Целостности докапиталистического мира, в частности, эллинской античности, в соответствии с характерной для немецкой мысли модели культуры. Если не ошибаюсь, категория целостности в этико-нормативном смысле впервые используется Лукачем в полной мере именно в «Теории романа», при определении эпоса как романного фона. Лукач говорит об «универсально-исторической стадии эпоса», то есть эпохе, в которой «бытие и судьба, авантюрность и завершение, жизнь и сущность (…) понятия тождественные». Роман открывается для исторического понимания, поскольку противостоит эпосу: «Эпопея и роман, как две объективации большого эпоса, отличны между собой не несходством творческой интенции, а различием философско-исторической реальности, которая предлагается им как материал для обработки и объект изображения. Роман - это эпопея эпохи, в которую широкая целостность жизни уже не ощущается, в которую имманентность смысла жизни стала проблематичной, но, тем не менее, стремится к целостности». Гегелевская формула романа как «буржуазной эпопеи» окрашивается фихтеанскими тонами: эпоху романа (и буржуазии), то есть современную эпоху, Лукач определяет термином Фихте - как «эпоху завершенной греховности». Этому понятию Лукач дает и свое определение: «Роман - это эпос покинутого богами мира».

Когда несколько выше мы установили два теоретических источника соцреализма: «богостроительство» и гегеле-марксизм, - мы сказали, что это две разные линии. Но сейчас мы можем отметить у них один общий момент религиозного характера, так как оба эти источника представляют собой самые грандиозные формы характерной для современной культуры имманентно-атеистической трансформации религиозного импульса. Видеть в соцреализме явление религиозного порядка, «богостроительство» и «поиски целостности» - это может показаться экстравагантным. Но только в этом свете можно понять элементы социальной «ритуальности» (положительный герой, революционный аскетизм, вера в будущее и т.д.), являющиеся неотъемлемой частью мифологии социалистического реализма.

Между теорией романа, выдвинутой Лукачем-марксистом в СССР в 1934 году, и его же «Теорией романа», написанной за двадцать лет до этого, есть, конечно, немалые различия. Но их преемственность куда значительнее. Лукач-марксист уже не строит, как в «Теории романа», типологию романных форм, а намечает историю развития романа, периодизируя его по основным этапам развития буржуазного общества. Однако остается ключевой момент, а именно - теория романа, осмысляемая как утрата эпической целостности, и остается ностальгия по эпосу. Но самое главное, что в СССР 1934 года высказана уверенность в том, что эпос не утрачен безвозвратно и что его целостность уже не предмет простых (романных) поисков или чистых (утопических) надежд: революционный марксизм является гарантией того, что новой, и высшей, целостности человечество достигнет в социализме и поэтому в СССР, первой и пока единственной социалистической стране, роман уже обогащается эпическими моментами. Соцреализм именно и есть теория такого принципиального возрождения эпоса, которое не аннулирует роман, но подготавливает его диалектическое преодоление. Один из результатов этой эволюции Лукача и его теории романа от идеализма к марксизму - это, так сказать, отречение от Достоевского. Для молодого Лукача Достоевский представлял вершину развития романа, сулившую и предвосхищавшую мистический переход к новой эпохе. Для Лукача - теоретика реализма (критического и социалистического) - величие Достоевского, конечно, не умаляется, однако утрачивается его исключительность, и он снова отнесен к истории реализма, а преимущество признается за Толстым и Горьким, который предстает как связующее звено между двумя реализмами.

Причины противопоставления

ПРОТИВОПОСТАВЛЕННОСТЬ бахтинской философии романа концепции Лукача наиболее четко (хотя всегда не явно) дает себя знать в «Эпосе и романе» и проявляется трояко. Во-первых, в религиозном плане. Подавленной и трансформированной религиозности Лукача противостоит свободная и непосредственная религиозность Бахтина. В отличие от Лукача, он не строит философию истории как земное претворение Целостности, а переживает историю как поле напряженности, возникающей между отдельными незавершенными целостностями (индивидами), стремящимися к межличностному общению, составляющему основу идеальной человеческой общности, которая не заменяет связи с Трансцендентным, а находит в ней условие своей возможности. Этот религиозный момент, не представленный в трудах Бахтина 30-х годов, выражен в его первых работах начала 20-х годов, недавно опубликованных посмертно. Восстановить религиозный мир Бахтина здесь невозможно, но и умалчивать о нем тоже нельзя, поскольку это решающий момент его контраста с Лукачем.

Существует второй уровень расхождения между данными теориями романа, на этот раз методологического характера. Здесь мы тоже ограничимся несколькими замечаниями; более широкая трактовка потребовала бы анализа историзма Лукача и метаисторизма, как я назвал бы это, Бахтина. Существо контраста между ними ясно: Лукач, верный гегелевскому (а теперь марксистскому) определению романа как «буржуазной эпопеи», отрицает, что можно говорить о романе в добуржуазную эпоху; Бахтин, свободный от прямолинейного философско-исторического схематизма, строит сложную генеалогию романа, первые ростки которого он видит именно в античном мире. Другое различие в том, что Лукач считает романную форму общим проявлением духовных и общественно-социальных процессов, в то время как Бахтин видит в духе и в обществе «говорящий» элемент, а в романе -выражение этого бесконечного, сложного и многообразного словесного мира и создает, таким образом, не историческую или социологическую, а языковую теорию романа как общественно-исторического явления.

Наконец, есть еще один аспект, внутренне связанный с двумя первыми, но который мы здесь, в силу специфичности выбранной нами перспективы, несколько выделим: мы определяем его как философско-исторический и политико-философский. Читая «Эпос и роман», мы видим, что Бахтин принимает дихотомическую схему Лукача (и Гегеля), согласно которой роман приобретает значение на фоне эпоса.

Однако интерпретация меняется коренным образом. Не говоря уже об оригинальности и своеобразии бахтинской трактовки эпоса, знак ценности, которым у Лукача и Бахтина отмечены роман и эпос, меняется на обратный. Оба они, разумеется, обладают достаточным чувством истории, чтобы осознавать необходимость того и другого, но для Лукача роман обозначен знаком минус, поскольку является выражением утраты, для Бахтина, наоборот, негативно отмечен эпический фон, а роман становится формой и средством обретения. Роман, считает Бахтин, знаменует утрату замкнутой Целостности, объективного Абсолюта, успокоительного Авторитета и открывает мир свободного многообразия, индивидуальной диалогичности, веселой деиерархизации. С романом осуществляется переход от мира Птолемея к миру Коперника или, прибегая к другому образу, от классической физики Ньютона к релятивистской физике Эйнштейна. Роман отмечает революцию нового времени, переход в мир, изобилующий языками, точками зрения и ценностями, мир вечного движения и живого напряжения.

Разве можно, при таком осмыслении перехода от эпоса к роману, вообразить возрождение эпоса, пусть и диалектическое, на высшей стадии, и замкнутого, авторитарного, монологического и однообразно звучащего мира? А как жить в сложном и неустойчивом мире романной диалогичности? Можно ли не испытывать «тоску по абсолюту», приведшую Лукача к приятию марксистской веры в новую Целостность, достигаемую на заведомо гарантированном историческом пути, который наметил авангард - коммунистическая партия? Здесь мы возвращаемся к первому из трех моментов отличия Лукача от Бахтина - религиозному моменту. Бахтин был свободен от выхолощенной, деградированной религиозности, всю свою энергию обращающей на поклонение индивиду или истории и надеющейся найти в них суррогат Целостности. Заключительная часть фундаментальной работы «Автор и герой», написанной в молодые годы, показывает, что интеллектуально-нравственным толчком для размышлений Бахтина послужил кризис авторства, понимаемый им как кризис ценностей.

Я думаю, что скрытый центр его взглядов как в молодости, так и в зрелые годы, заключается в следующих словах: «Специальная ответственность нужна (в автономной культурной области) - нельзя творить непосредственно в Божьем мире; но эта специализация ответственности может зиждиться только на глубоком доверии к высшей инстанции, благословляющей культуру, доверии к тому, что за мою специальную ответственность отвечает другой - высший, что я действую не в ценностной пустоте. Вне этого доверия возможна только пустая претензия». Следовательно, для Бахтина и для тех, кто разделяет основные его положения, соцреализм и сам Лукач были «пустой претензией», трагически-тщетной попыткой заменить «высшую инстанцию» ее земной карикатурой. Поэтому для Бахтина Достоевский сохранял центральное значение, не как внероманныи, идеологический авторитет, но как высшее выражение романной диалогичности, той диалогичности, в которой позиция Лукача парадоксальным образом, отнюдь не составляя Целостности, была лишь моментом, так как в романном мире Достоевского извращенная религиозность типа лукачевской, а заодно и ницшеанской, была предсказана и изображена. В противовес Лукачу с его «отвлеченной целостностью» и социалистическому реализму, Бахтин отстаивает открытую целостность диалога между людьми, целостность, так сказать, негативную, находящую себе предпосылку в недостижимой Целостности Трансцендентного, в событии бытия, которое является как бы высшим прототипом романа.

Библиографическая справка

Среди уже обширной критической литературы о Бахтине я укажу на фундаментальную монографию Катерины Кларк и Майкла Холквиста: Clark Katerina and Holquist Michael. Mikhail Bakhtin. Harvard University Press, 1984. Общей монографии о Лукаче нет (о его раннем периоде см.: Arato Andrew and Breines Paul. The Young Lukacs and the Origins of Western Marxism. The Seabury Press, 1979). Более углубленное отношение Лукач - Бахтин и тема соцреализма рассмотрено в книге, вышедшей под моей редакцией: Lukacs G. M.Bachtin е altri, Problemi di teoria del romanzo. Einaudi, 1981, третье издание, где их теоретические работы даны в сопоставлении. См. также: Strada Vittorio. Tradizione e rivoluzione nella letteratura russa, второе издание и Le veglie della ragione. Mid e figure della letteratura russa. Einaudi, 1986. В Semiosis. Semiotics and the History of Culture. The University of Michigan, 1984; см. также мою работу: «Сверхчеловек и революционер в свете романов Достоевского и двух его читателей».

Загрузка...