[Он] не понимал женщин, не так, как не понимают их судейские или актеры, а так, как не понимают законов купли-продажи бедняки. Хоть всю жизнь стой возле дверей банка, не догадаешься, что происходит внутри. И тянет играть по-крупному.
Нет улицы, где камни немы,
Нет дома, где не звучало в эхо.
Гонгора
Моей жене Шейле
Когда Шон Дивайн и Джимми Маркус были детьми, отцы обоих работали на кондитерской фабрике Колмана и приносили домой с работы запах горячего шоколада. Шоколадом пропахли их одежда, постели и виниловые спинки кресел в их машинах. В кухне у Шона пахло тянучками, в ванной — жвачкой Колмана. Ко времени, когда им с Джимми исполнилось одиннадцать, они успели так стойко возненавидеть сладкое, что впредь пили кофе только черный, а на десерт даже не глядели.
По субботам отец Джимми заезжал к Дивайнам пропустить кружечку пивка с отцом Шона. Он брал с собой Джимми, и пока кружечка не превращалась в шесть плюс две-три порции виски, Джимми и Шон играли во дворе, иногда вместе с Дейвом Бойлом, мальчишкой с девчачьими слабыми руками и слабым зрением, знавшим кучу анекдотов и прибауток, которых поднабрался от своих дядьев. Из-за жалюзи кухни доносились треск вскрываемых пивных банок, внезапные взрывы хриплого хохота и резкое щелканье зажигалок, когда мистер Дивайн и мистер Маркус закуривали свои «Лаки страйк».
У отца Шона, мастера, работа была получше. Он был высокий, белокурый, улыбчивый. Улыбка его, как не раз замечал Шон, моментально усмиряла гнев матери, словно внутри нее задували огонь. Отец Джимми работал грузчиком. Маленький, с падающими на лоб вечно спутанными темными вихрами, глазами, в которых словно прыгал некий живчик, он был порывист, быстр и непоседлив — не успеешь моргнуть, а он уже на другом конце комнаты. У Дейва Бойла отца не было, были только дядья, а брали его с собой по субботам лишь потому, что он вечно как банный лист лип к Джимми: стоило ему увидеть, как тот выходит из дому с отцом, как он, запыхавшийся, уже тут как тут возле их машины и робко, но с тайной надеждой тянет: «Ты куда собрался, а, Джимми?»
Все они жили в Ист-Бакинхеме, к западу от центра, в районе мелких магазинчиков и тесных дворов, где туши в витринах мясных лавок еще сочились кровью, названия баров были ирландскими, а возле обочин стояли припаркованные «доджи-дарты». Женщины в этом районе повязывали голову косынкой и в качестве портсигаров использовали кошельки из искусственной кожи. Лишь год-два минуло с тех пор, как старших мальчиков перестали вылавливать по улицам для мгновенной отправки в армию. Возвращались они через год или год с небольшим хмурые, с потухшим взглядом, или же совсем не возвращались. Днем матери просматривали газеты в поисках объявлений о скидках, вечерами отцы отправлялись в бары. Все знали друг друга, никто отсюда не уезжал, кроме тех самых старших мальчиков.
Джимми и Дейв были с Плешки, расположенной за Тюремным каналом с южной стороны Бакинхем-авеню. Жили они неподалеку от Шона, но дом Дивайнов находился в северной части авеню, на так называемой Стрелке, а Стрелка и Плешка не очень-то между собой общались.
Нельзя сказать, что Стрелка сияла роскошью. Просто Стрелка была Стрелкой — местожительством квалифицированных рабочих, «синих воротничков», кварталами однотипных островерхих домов с редкими вкраплениями викторианских особнячков, с «доджами», «шевроле» и «фордами» у обочины. Но жители Стрелки были домовладельцами, в то время как люди с Плешки — квартиросъемщиками. В церкви жители Стрелки держались кучно, на предвыборных митингах плакаты сосредоточивались в их руках. А жители Плешки перебивались кое-как: ютились, подобно зверью в норах, вдесятером в одной квартире, на грязных замусоренных улицах Трущобвилля, как Шон и его однокашники по школе Сент-Майк называли этот район. Многие семьи жили на пособие, отправляя детей в бесплатные школы; много было и неполных семей. Таким образом, в то время как Шон, посещая приходскую Сент-Майк, надевал фирменные черные штаны, черный галстук и голубую рубашку, Джимми и Дейв ходили в школу Льюиса М. Дьюи, что было прекрасно, но носили они при этом отрепья, все время одни и те же — что в школе, что на улице, — а это уже прекрасным вовсе не было. У мальчиков из М. Дьюи лица пестрели прыщами, школу они часто бросали не окончив; а некоторые из девочек облачались на выпускной бал в платья свободного покроя.
Поэтому, если б не отцы, герои наши вряд ли смогли бы сдружиться. На неделе времени на прогулки у них не оставалось, но в их распоряжении были увлекательные субботы с играми во дворе, рысканиями по свалкам среди куч щебня за Харвест-стрит или катаниями на метро в центр — не для осмотра достопримечательностей, а лишь для ни с чем не сравнимого ощущения движения по темному туннелю под стук колес и визг тормозов на поворотах, в мелькании огней, от которого у Шона всегда захватывало дух. Ведь все могло произойти в компании с Джимми. Потому что если Джимми и был знаком с правилами поведения — в метро, на улицах, в кинотеатрах, — знакомства этого он не выказывал.
Однажды на Саут-стейшн они забавлялись тем, что гоняли по платформе оранжевый хоккейный мяч. Джимми упустил мяч, брошенный Шоном, и мяч упал на пути. Прежде чем Шон успел сообразить, что задумал его дружок, тот спрыгнул с платформы прямо на рельсы, туда, к крысам, мышам и страшной третьей рельсе.
Пассажиры на платформе просто спятили. Они принялись орать на Джимми. Одна женщина с посеревшим, как пепел от сигары, лицом, опустившись на колени, вопила:
— А ну, подымайся назад! Подымайся сию минуту, черт тебя подери!
Шон услышал низкий гул — не то от поезда, уже нырнувшего в туннель возле Вашингтон-стрит, не то от грузовиков, мчавшихся по улице наверху. Люди на платформе тоже услышали этот гул. Они замахали руками и стали озираться в поисках дежурного полисмена. Какой-то тип заслонил рукой глаза своей дочери.
Джимми же, не поднимая головы, вглядывался в темноту — он искал мяч. И он нашел его. Стер с него сажу рукавом рубашки, не обращая внимания на толпу свесившихся с платформы и тянущих к нему руки.
Толкнув локтем Шона, Дейв пронзительно вскрикнул:
— Ой, ты!
Джимми прошел по середке между рельсами к дальнему краю платформы, где находилась лесенка и где раскрывалось темное жерло туннеля, гул из которого уже сотрясал станцию. Люди, толпившиеся на платформе, теперь буквально подпрыгивали, молотя кулаками по бедрам. Джимми шел не спеша, вразвалочку, а потом обернулся, встретился глазами с Шоном и осклабился.
Дейв сказал:
— Смеется. Ненормальный.
Едва только Джимми ступил на лесенку, как многочисленные руки, потянувшись, подхватили его. Шон видел, как взлетело вверх его тело — ноги налево, голова направо; Джимми выглядел таким маленьким и легким в руках рослого мужчины, словно кукла, набитая опилками, но, несмотря на чьи-то пальцы, хватавшие его за локоть, несмотря на то, что щиколотка его еще билась о край платформы, он крепко прижимал к груди мяч. Шон чувствовал, как трясется рядом растерянный Дейв. Шон глядел на лица тех, кто поднимал Джимми на платформу. Теперь на них не было страха, волнения или выражения беспомощности, как еще минуту назад. Он читал на этих лицах ярость — уродливые злые чудовища с искаженными злобой чертами. Казалось, они сейчас вцепятся в Джимми зубами, а потом изобьют его до смерти.
Подняв Джимми, они не отпускали его, держа за плечи, словно ожидая того, кто скажет, что с ним делать дальше. Поезд выскочил из туннеля, раздался чей-то крик, а потом смех — оглушительный гогот, так гогочут ведьмы вокруг котла со своим адским варевом, — потому что поезд прошел с другой стороны платформы, направляясь в северную часть города, и Джимми поднял глаза на обступивших его людей, словно говоря: «Ну что? Съели?»
Стоявший бок о бок с Шоном Дейв тоненько хихикнул, победно взмахнув руками.
Шон отвел глаза, в чувствах его царил сумбур.
В тот же вечер отец Шона усадил его на табуретку в мастерской в подвале. Там было тесно от всех этих черных слесарных тисков, гвоздей и шурупов в банках из-под кофе, дощечек и фанерок, аккуратно сложенных под исцарапанным верстаком посреди комнаты; молотки висели по стенам в своих гнездах, как зачехленное оружие, рядом с двуручной пилой на крюке. Отец, подрабатывавший и у соседей, нередко приходил сюда — мастерил птичьи домики для себя и полочки под цветочные горшки для жены. Здесь же он обдумывал конструкцию заднего крыльца, которое и воздвиг вместе с приятелями в то знойное лето, когда Шону минуло пять лет. А еще он спускался сюда в поисках покоя и уединения или же, как это было известно Шону, когда сердился — на Шона ли, на мать или на свою работу. Птичьи домики — разнообразнейшие: то в виде миниатюрных тюдоровских замков, то в колониальном или викторианском стиле, а то имитирующие швейцарские шале, в результате громоздились в подвальном углу, так как такого количества птиц не нашлось бы даже в лесах Амазонки.
Сидя на красной круглой табуретке, Шон вертел в руках черные слесарные тиски, вдыхая запах машинного масла и опилок и ожидая, когда отец заговорит.
— Шон, — сказал отец, — сколько раз тебе надо повторять одно и то же!
Шон вытащил палец из тисков и стер с ладони масло.
Собрав с верстака валяющиеся там гвозди, отец ссыпал их в желтую банку из-под кофе.
— Я знаю, что ты любишь Джимми Маркуса, но если вы хотите играть вместе, то отныне это будет около дома. Твоего дома, а не его.
Шон кивнул. Препираться с отцом было бессмысленно, когда он говорил таким тоном, как сейчас — спокойным, размеренным, чеканя каждое слово.
— Ведь мы поняли друг друга?
Сдвинув банку из-под кофе, отец смотрел вниз на Шона.
Шон кивнул. Он глядел, как отец стряхивает с толстых пальцев опилки.
— И надолго?
Потянувшись, отец снял клок паутины с крюка на потолке. Скатав паутину в комочек, он бросил его в стоявшее под верстаком мусорное ведро.
— Да, надолго. И вот еще, Шон…
— Что?
— Не вздумай лезть с этим к матери. Она решительно против твоей дружбы с Джимми после этого сегодняшнего его фортеля.
— Да он вовсе не такой уж плохой мальчик. Он…
— Я и не сказал, что он плохой. Но он дикарь, а мама устала от дикарей.
Шон заметил, как сверкнули глаза отца при слове «дикарь», и понял, что на секунду перед глазами его возник другой Билли Дивайн, чей образ можно было воссоздать по подслушанным обрывкам разговоров и нечаянным обмолвкам дядьев и тетушек. Старина Билли был «забиякой», как однажды с улыбкой сказал дядя Колм, но тот Билли Дивайн исчез незадолго до рождения Шона, превратившись в этого тихого аккуратного человека, чьи толстые ловкие пальцы соорудили целую гору птичьих домиков.
— И не забудь наш разговор, — сказал отец и похлопал его по плечу в знак того, что он может идти.
Шон вышел из мастерской, думая о том, что, наверное, в компании Джимми его привлекает то же самое, чем привлекает отца общество мистера Маркуса, когда субботняя выпивка плавно перетекает в воскресную под взрывы хриплого смеха, чего, может быть, и боится его мать.
А несколько суббот спустя Джимми и Дейв Бойл заявились к Дивайнам без отца Джимми. Они постучали в заднюю дверь, когда Шон приканчивал завтрак, и он услышал, как мать открыла им со словами: «Привет, Джимми, привет, Дейв», сказанными этим ее подчеркнуто вежливым тоном, каким она говорила с людьми, ей не слишком приятными.
В тот день Джимми был тихим. Казалось, сумасшедшая энергия его затаилась, свернувшись клубком. Шон явственно ощущал, как распирает она его внутренности и как Джим сглатывает ее, когда она подступает к горлу. Джимми словно потемнел и уменьшился в размерах — так съеживается воздушный шар, если его проткнуть иголкой и выпустить воздух. Шон и раньше видел Джимми в мрачном настроении, на того иногда «находило». И он не раз задавался вопросом, умеет ли Джимми как-то сдерживать наступление таких припадков, или они возникают стихийно, вроде ангины или материных кузин — нежданно-негаданно, хочешь не хочешь.
Когда на Джимми наступление «находило», Дейв прямо из кожи лез вон. Он считал тогда своей прямой обязанностью развеселить всех. Сейчас, когда они стояли на тротуаре, решая, чем заняться, — сумрачно-сдержанный Джимми и Шон, еще не очухавшийся ото сна, и им предстоял субботний день, бесконечный, хоть и ограниченный длиной улицы, на которой находился дом Шона, Дейв спросил:
— Эй, а почему собака яйца лижет?
Ни Шон, ни Джимми не ответили. Эту шутку они слыхали от него не один десяток раз.
— Да потому, что дотянуться может! — взвизгнул Дейв и схватился за живот, словно сейчас лопнет от смеха.
Они двинулись по тротуару, туда, где стояли ограждения, потому что рабочие меняли там несколько метров асфальта и желтая ленточка с надписью «осторожно!» образовывала прямоугольник, внутри которого застывал свежий асфальт, но Джимми прорвал ленточку, пройдя за ограждения. Сев на корточки, так, чтобы кеды его оставались на старом асфальте, он чертил веткой по мягкому асфальту узор из тонких линий, напомнивший Шону морщинистые руки старика.
— Мой папа больше не работает с твоим.
— Чего это вдруг?
Шон присел на корточки рядом с Джимми. Палки у него не было, а она была ему нужна позарез. Ему хотелось делать то же самое, что и Джимми, даже если он не знал зачем, даже если отец располосовал бы ему за это ремнем всю задницу.
Джимми пожал плечами.
— Он умнее всех их, вместе взятых. Вот они его и испугались, слишком много знал всякого-разного, всяких вещей.
— Умные вещи знал, — подхватил Дейв Бойл. — Верно, Джимми?
Верно, Джимми? Верно, Джимми? Дейв мог иногда вот так заладить, словно попугай.
Шон прикидывал, какие такие особенные вещи можно знать про шоколад и конфеты и почему знания эти могут сыграть такую роковую роль.
— А какие вещи он знал?
— Ну, как наладить дело получше, — без большой убежденности пояснил Джимми. — Словом, разные вещи и очень важные.
— Ясно.
— Как по-умному дело наладить, верно, Джимми? Верно?
Но Джимми опять занялся расковыриванием тротуара. Дейв Бойл нашел и себе палочку и, склонившись над мягким асфальтом, принялся чертить круг. Джимми нахмурился и отшвырнул ветку в сторону. Перестав чертить, Дейв поднял на него глаза с таким видом, будто хотел сказать: «Ну что я такого сделал?!»
— Знаете, чем бы сейчас было бы здорово заняться?
При этих словах голос Джимми слегка зазвенел, и повисший в воздухе вопрос заставил сердце Шона затрепетать, возможно, потому, что «здорово» в понимании Джимми разительно отличалось от того, что обычно вкладывали в это слово окружающие.
— Чем?
— Порулить!
— Угу, — протянул Шон.
— Немножко. — Джимми схватил его за руки, вывернул ладони — ветка и асфальт были забыты. — Мы бы здесь по соседству покатались.
— Ну если по соседству… — промямлил Шон.
— Здорово было бы, правда? — Джимми широко улыбнулся, и Шон почувствовал, как улыбка сама собой прорывает линию ограждения и вот уже сияет и на его собственном лице.
— Да, это здорово!
— Да еще бы, здоровее не бывает. — Джимми даже подпрыгнул, вытаращил глаза и подпрыгнул опять. — Здорово…
Шон уже чувствовал в руках руль.
— Да, да, да, да! — И Джимми ткнул Шона в плечо.
— Да, да, да! — И Шон ткнул Джимми в ответ. Внутри него что-то зыбилось, ширилось, вихрилось, все убыстряясь и блистая.
— Да, да, да! — подхватил и Дейв. Он тоже ткнул было Джимми в плечо, но промахнулся.
А Шон и забыл, что Дейв был рядом. Такое часто случалось, когда дело касалось Дейва. Шон не знал почему.
— Здорово, чертовски здорово, обалденно здорово, ей-богу! — Джимми расхохотался и опять подпрыгнул.
А перед глазами Шона как наяву уже возникла картина: они на переднем сиденье (Дейв сзади, если он вообще там будет), и катят, катят двое одиннадцатилетних мальчишек по Бакинхему, сигналят приятелям, обгоняют старших водителей на Данбой-авеню, не щадя покрышек, в визге тормозов и облаке выхлопных газов. Он чувствовал, как ветерок, задувающий в окно, треплет его волосы.
Джимми окинул взглядом улицу.
— Знаешь таких поблизости, что оставляют ключи в машине?
Шон таких знал. Мистер Гриффин оставлял ключи под сиденьем; Дотти Фиоре бросала их в бардачок, а старик Маковски, этот пьяница, который день и ночь врубает Синатру на полную катушку, частенько забывал их в замке зажигания.
Но, следя за взглядом Джимми и одновременно припоминая рассеянных владельцев машин, Шон чувствовал тупую боль в глазницах, словно улица, залитая солнцем, чьи лучи отражались от кузовов и капотов, давила на него — словно и сама улица, и дома на ней, и вся Стрелка, и все надежды, которые она возлагала на него, разом превратились в невыносимую тяжесть. Он не из тех мальчиков, что крадут автомобили. Он собирался в колледж, чтобы в один прекрасный день стать больше и главнее простого мастера или грузчика. Таковы были его планы, и Шон верил, что при известном терпении, а также осторожности планы эти осуществятся. Это как в кино, когда картина скучная или муторная, но ты не уходишь, а ждешь конца, потому что в конце все может проясниться или будет что-нибудь неожиданное, и ты не пожалеешь, что выдержал всю эту тягомотину.
Он хотел было поделиться этим соображением с Джимми, но тот уже шел по улице, заглядывая в окошки припаркованных автомобилей. Дейв поспевал за ним.
— Такая подойдет?
Джимми прикоснулся ладонью к «бель-эру» мистера Карлтона, и голос его, громкий и отчетливый, тут же был подхвачен свежим ветерком.
— Слушай, Джимми. — Шон приблизился к нему. — Может, в другой раз, а?
Лицо Джимми тут же стало скучным и злым.
— Ты чего это? Мы сейчас покатаемся. Повеселимся! Это ж обалденно здорово, ведь так?
— Обалденно здорово, — повторил Дейв.
— Да мы до приборной доски еле дотянемся.
— А телефонные книги на что? — Освещенное солнцем лицо Джимми сморщилось в улыбке. — Телефонными книгами мы у тебя в доме разживемся!
— Телефонные книги, — повторил Дейв. — Ага.
Но Шон выставил вперед руки:
— Нет. И хватит.
У Джимми сползла с лица улыбка. Он поглядел на руки Шона так, словно рад был бы отрезать их ему по самые локти.
— Ну почему ты не хочешь повеселиться, а?
Он потянул за ручку «бель-эра», но дверца была заперта. У Джимми задергались щеки и задрожала нижняя губа, он глядел на Шона с таким тоскливым, затравленным выражением, что тому стало жаль его.
Дейв переводил взгляд с Джимми на Шона. Он неловко взмахнул рукой и стукнул Шона в плечо:
— Да! Что это ты не разрешаешь нам повеселиться?
Шон не верил своим глазам. Дейв его ударил! Дейв!
Он пихнул Дейва в грудь, и тот полетел на землю.
Джимми ударил Шона.
— Что это ты, обалдел?
— Он меня ударил, — сказал Шон.
— Врешь, — сказал Джимми.
Шон удивленно вытаращил глаза, и Джимми передразнил его.
— Он меня ударил!
— «Он меня ударил», — пропищал Джимми девчачьим голосом и опять толкнул Шона. — Он мой друг, черт тебя дери!
— И я твой друг! — сказал Шон.
— «И я твой друг!» — передразнил Джимми. — И я! И я! И я!
Дейв Бойл был уже на ногах и хохотал.
— Прекрати, — сказал Шон.
— «Прекрати! Прекрати! Прекрати!» — Джимми опять толкнул Шона, больно надавив кончиками пальцев ему на ребра. — Ну, вдарь мне! Вдарь, хочешь?
— Хочешь вдарить ему? — На этот раз Шона толкнул Дейв.
Шон даже не понял, как все это произошло. Он не помнил, что так взбесило Джимми и отчего вдруг Дейв первым ударил его. Еще секунду назад они стояли возле машины, и вот уже они на середине улицы, и Джимми бьет его, и лицо у него напряженно-злобное, а черные глазки сузились; и Дейв тоже готов влезть в драку.
— Давай, давай, вдарь!
— Не хочу я…
Новый удар в грудь.
— Давай, маменькина дочка!
— Джимми, разве нельзя просто…
— Нельзя. Ты что, девчонка-недотрога, да?
Он собрался ударить его еще раз, но передумал, и на лице его опять мелькнуло тоскливое, затравленное и усталое, как уже заметил Шон, выражение, а глаза его, глядевшие мимо Шона, были обращены на что-то, появившееся на улице.
Это был коричневый автомобиль, длинный, с широким кузовом, похожий на те, в которых разъезжают полицейские, — «плимут» или наподобие «плимута»; бампер его очутился возле самых их ног, и двое полицейских из-за стекла уставились на них; лица полицейских были размытыми, потому что в стекле проплывали отражения деревьев.
И Шона охватило внезапное ощущение какого-то перелома, рубежа, уничтожившего безмятежность этого утра.
Тот, что был за рулем, вылез. Типичный полицейский: коротко стриженный блондин, краснолицый, в белой рубашке и черно-золотистом нейлоновом галстуке, над ременной пряжкой — внушительная выпуклость живота. Второй полицейский казался больным: он был худой, вялый и из машины не вылез — продолжал сидеть на месте, прижав руку к сальным черным волосам и поглядывая через зеркальце бокового вида на трех мальчишек, стоявших возле дверцы водителя.
Толстомясый нацелил на них палец, потом согнул его, делая ребятам знак подойти поближе и повторяя этот жест, пока они не очутились возле него.
— Можно мне вам вопросик один задать, а? — Он наклонился, перегнувшись во внушительной своей талии. — Вы что, ребята, думаете, что драться посреди улицы — это хорошо?
Шон заметил золотой жетон, прицепленный к ремню у толстого правого бока.
— Не слышу ответа! — Полицейский приложил руку к уху.
— Нет, сэр.
— Нет, сэр.
— Нет, сэр.
— Значит, вы хулиганы. Вот вы кто такие! — Он ткнул своим толстым пальцем в сторону человека в машине. — Мне и моему напарнику порядком надоело здешнее хулиганье, от которого приличным людям в Ист-Бакинхеме житья нет и на улице страшно показаться. Ясно?
Шон и Джимми молчали.
— Простите, — сказал Дейв Бойл. Вид у него был такой, словно он сейчас расплачется.
— Вы здешние? — спросил рослый полицейский. Глаза его шарили по левой стороне улицы так, словно он знал здесь всех и каждого и соври они, он их тут же заберет в отделение.
— Угу, — сказал Джимми и оглянулся на дом Шона.
— Да, сэр, — сказал Шон.
Дейв ничего не ответил.
Полицейский перевел взгляд на него:
— А? Ты что-то сказал, парень?
— Что? — Дейв покосился на Джимми.
— Ты на него не гляди. Ты на меня гляди! — Дыхание толстомясого с шумом вырывалось из его ноздрей. — Ты здешний, парень?
— А? Нет.
Полицейский наклонился к Дейву:
— А где ты живешь, сынок?
— Рестер-стрит. — Он все еще не сводил глаз с Джимми.
— Отребье с Плешки пробралось на Стрелку, да? — Вишнево-алые губы полицейского вытянулись в трубочку, словно он сосал леденец. — И наверно, не для добрых дел.
— Сэр?
— Твоя мать дома?
— Да, сэр. — По щеке Дейва скатилась слеза, и Шон с Джимми отвели взгляд.
— Надо будет с ней побеседовать. Рассказать, что задумал ее хулиганистый сынок!
— Я… да я ничего… — забормотал Дейв.
— А ну залезай! — Полицейский распахнул заднюю дверцу, и Шон ощутил явственный и крепкий запах яблок, октябрьский запах.
Дейв поглядел на Джимми.
— Лезь давай! — рявкнул полицейский. — Ты что, хочешь в наручниках оказаться?
— Я…
— Что? — Казалось, полицейский был просто в ярости. Он хлопнул по распахнутой дверце. — Лезь, черт тебя дери!
Громко плача, Дейв влез на заднее сиденье.
Полицейский уставил толстый, как обрубок, палец на Джимми и Шона.
— А вы ступайте и расскажите вашим матерям, как вы себя вели. И чтобы больше драк на моих улицах не было!
Джимми и Шон посторонились, а полицейский впрыгнул в машину, и та тронулась.
Они глядели, как, доехав до угла, она повернула направо. Лицо Дейва, постепенно растворявшееся в темноте автомобиля, было все время обращено к ним. И тут же улица опустела, онемела, словно оглушенная стуком захлопнувшейся дверцы. Джимми и Шон стояли на месте, где только что был автомобиль, глядели себе под ноги и по сторонам, только не друг на друга.
Шон все не мог избавиться от острого ощущения перелома, к которому теперь присоединился мерзкий вкус во рту — словно сосешь грязные монеты. В желудке была пустота, как если б его вычерпали ложкой.
Наконец Джимми сказал:
— Ты все начал.
— Он начал.
— Нет, ты. Теперь его зацапали. А у матери его не все дома. Нечего и говорить о том, что она сделает, когда его приволокут к ней двое полицейских.
— Не я это начал.
Джимми пихнул Шона, и тот ответил ему тем же. Сцепившись, они покатились по земле, тузя друг друга.
— Эй!
Шон отпустил Джимми, и они оба вскочили, ожидая опять увидеть перед собой полицейских, но вместо них перед мальчиками предстал мистер Дивайн, спускавшийся с крыльца и направлявшийся к ним.
— Чем это вы двое, черт возьми, занимаетесь?
— Ничем.
— Ничем.
Поравнявшись с драчунами, отец Шона нахмурился.
— Уйдите-ка с мостовой.
Мальчики поднялись на тротуар, туда, где стоял отец.
— Разве вы не втроем были? — Мистер Дивайн огляделся по сторонам. — А где Дейв?
— Что?
— Дейв. — Отец Шона пристально смотрел на них. — Ведь Дейв был с вами, так?
— Мы подрались на улице.
— Что?!
— Мы подрались на улице, и нас застукала полиция.
— Когда это было?
— Да минут пять назад.
— Ладно. Итак, вас застукала полиция…
— И они забрали Дейва.
Отец Шона опять рассеянно огляделся — посмотрел в одну сторону, в другую…
— Они что? Забрали?
— Чтобы отвезти его домой. Я соврал. Сказал, что живу здесь. А Дейв сказал, что он с Плешки, и они…
— Что ты такое плетешь? Шон, как выглядели эти полицейские?
— А?
— Они были в форме?
— Нет, нет, они…
— Тогда откуда ты знаешь, что это полицейские?
— Я не знаю… Они…
— Они — что?
— У него жетон был, — сказал Джимми. — На ремешке.
— Какой из себя?
— Золотой.
— Ладно. А надпись какая?
— Надпись?
— Ну, слова были написаны какие-нибудь? Ты прочел там что-нибудь? Заметил надпись?
— Нет. Не знаю.
— Билли?
Они подняли головы. На крыльце стояла мать Шона, и на лице ее было сдержанное любопытство.
— Послушай, дорогуша… Позвони в полицейский участок, хорошо? Узнай, не забирала ли полиция мальчика за драку на улице.
— Мальчика…
— Дейва Бойла.
— О господи! Надо матери его…
— Давай пока не будем, а? Подождем, что скажут в полиции. Согласна?
Мать Шона пошла в дом. А Шон глядел на отца. Тот словно не знал, куда ему девать руки. Он сунул их в карманы, потом вытащил, вытер о штаны. Потом чертыхнулся себе под нос и стал глядеть вдоль улицы, как будто Дейв маячил где-то на перекрестке — пляшущая бесплотная фигурка, невидимый Шону мираж.
— Она была коричневая, — сказал Джимми.
— Что?
— Машина. Темно-коричневая. По-моему, вроде «плимута».
— А еще что-нибудь?
Шон попытался представить себе машину, но не сумел. Она виделась ему лишь темным силуэтом, застившим зрение, но остававшимся где-то на краю сознания. Силуэт этот загораживали оранжевый «пинто» миссис Райен и низ живой изгороди, за которыми Шон ничего разглядеть не смог.
— Она яблоками пахла, — сказал он.
— Что?
— Ну, запах такой, яблочный.
Машина пахла яблоками.
— Яблоками… — повторил отец Шона.
Час спустя в доме Шона на кухне двое полицейских допрашивали Шона и Джимми, засыпая их вопросами, а потом еще какой-то парень рисовал с их слов портрет тех двоих, в коричневой машине. Толстомясый блондин на рисунке получился еще злее, а рожа его вышла еще шире. Второй же, тот, что все глядел в зеркальце бокового вида, на портрете вообще не вышел — так, пятно какое-то с темными волосами, — потому что ни Шон, ни Джимми не запомнили его лица.
Потом появился отец Джимми — сердитый, растерянный, он стоял в углу кухни, глаза у него слезились, и он слегка покачивался, как будто позади него пошатывалась стена. С отцом Шона он не разговаривал, и никто не обращался к нему. Обычная его живость, юркость сейчас поубавились, и он казался Шону меньше и словно бесплотнее, ему даже почудилось, что если на мгновение отвести глаза, фигура эта исчезнет, сольется с рисунком на обоях. После четырех-пяти серий вопросов все они выкатились — полицейские, парень, что рисовал портреты, и Джимми с отцом. Мать Шона отправилась в спальню, закрыла дверь, и спустя некоторое время оттуда донеслись приглушенные рыдания.
Шон сидел на крыльце, и отец объяснял ему, что он ничего плохого не сделал, что они с Джимми молодцы — не дали себя зацапать тем, в машине. Потом отец похлопал его по коленке и заверил, что все будет в порядке. Дейв к вечеру окажется дома. Вот увидишь.
Отец замолчал. Он тянул свое пиво, сидя рядом с Шоном, но Шон чувствовал, что мысли его далеко — может быть, там, в спальне с матерью, или внизу, в подвальной мастерской с его птичьими домиками.
Шон глядел на улицу и видел ряды автомобилей, поблескивающих глянцевитым блеском. Он твердил себе, что все случившееся — часть какого-то разумного плана. Просто план этот пока что ему не ясен. Но когда-нибудь он поймет этот план. Адреналин, бушевавший в его венах с той минуты, как Дейва увезли, а они с Джимми, сцепившись, покатились по асфальту, наконец-то выделился через поры, улетучился.
Перед ним было место, где они подрались — он, Джимми и Дейв Бойл, — вон там, возле стоявшего «бель-эра», и он ощущал в теле пустоту, ждал, чтобы новый всплеск адреналина заполнил эту зияющую дыру. Ждал, чтобы случившееся, перегруппировавшись, обнаружило свой тайный смысл. Он ждал, разглядывая улицу, слушал уличный шум, жадно вбирал его до тех пор, пока отец не поднялся и они не пошли в дом.
Джимми шел на Плешку, семеня за отцом. Старик слегка покачивался и дымил не переставая, докуривая окурки до конца и тихонько бормоча что-то себе под нос. Дома старик его выпорет, а может, порки и не будет — трудно сказать.
Когда отец потерял работу, он запретил Джимми и носа казать к Дивайнам, и Джимми опасался теперь, что придется поплатиться за то, что нарушил запрет. Но может быть, это будет и не сегодня. Отец выпил и был какой-то вялый, сонный — в таком состоянии он обычно, придя домой, присаживался у кухонного стола и там все добавлял и добавлял, пока не засыпал сидя, положив голову на руки.
Но на всякий случай Джимми все же шел в нескольких шагах сзади, подбрасывая в воздух мячик и ловя его бейсбольной перчаткой-ловушкой, которую он стянул в доме у Шона, когда полицейские прощались с Дивайнами, а им с отцом никто и слова не сказал на прощание, и они пошли по коридору к выходу. Дверь в комнату Шона была приоткрыта, и Джимми углядел там валявшиеся на полу бейсбольную перчатку и мяч. Он шмыгнул в комнату и подобрал их, и они с отцом тут же ушли. Он сам не понимал, зачем стянул перчатку — не ради же удивленного одобрения и даже гордости, мелькнувших в глазах старика, когда он стащил эту перчатку, черт ее возьми, да и его тоже.
Похоже, это из-за того, что Шон ударил Дейва Бойла и струсил угнать машину, и разных других случаев, поднабравшихся за год их дружбы, когда, что бы Шон ни давал, ни дарил Джимми — билеты на бейсбол, половину соевого батончика, — во всем Джимми чудилась подачка.
А стащив эту перчатку и идя с ней как с трофеем, Джимми чувствовал подъем. Чувствовал радостное воодушевление. Лишь переходя Бакинхем-авеню, он вдруг ощутил знакомый стыд и смущение оттого, что украл, и гнев на те обстоятельства и на тех людей, что заставляют его красть. Зато потом уже на Кресент, на подходе к Плешке, его охватила гордость: он глядел на замызганные трехэтажки и сжимал в руке бейсбольную перчатку.
Джимми стащил перчатку, и ему было стыдно. Ведь Шон ее хватится. Но он стащил перчатку, которой хватится Шон, и это было приятно.
Джимми глядел, как перед ним плетется, оступаясь, его отец. Казалось, старый хрен вот-вот свалится и угодит в собственную лужу. А Шона он ненавидел.
Да, Шона он ненавидел, и было мерзко вспомнить, что они дружили, и он знал, что хоть всю жизнь и будет хранить эту перчатку, беречь ее, он никогда и ни за что на свете не возьмет ее в игру. Лучше смерть.
Джимми глядел на простиравшуюся перед ним Плешку, идя вслед за отцом под эстакадой надземки, туда, где затихала Кресент, а товарняки громыхали мимо старого занюханного магазина для автомобилистов, проносясь к Тюремному каналу; в глубине души он знал, знал наверняка, что Дейва Бойла они больше не увидят. Там, где жил Джимми, на Рестер-стрит, воровство было в порядке вещей. Сам он в четыре года украл обруч, в восемь — велосипед. У старика сперли автомобиль, а мать стала развешивать выстиранное белье в доме, потому что во дворе постоянно пропадало с веревки то одно, то другое, и кража — совсем не то же самое, что потеря. Кража — и ты это точно знаешь — уже навсегда. Вот он и думал сейчас о Дейве. А может быть, и Шон испытывает то же самое чувство, думая о своей бейсбольной перчатке, разглядывая то место на полу, где она лежала, и зная, нутром чувствуя, что никогда, никогда она не вернется назад.
И все это вдвойне грустно еще и потому, что Джимми любил Дейва, любил, хотя не мог сказать, за что. Что-то в нем было особенное, может, его способность всегда находиться рядом, даже если нередко ты не замечал его присутствия.
Как оказалось, Джимми ошибался.
Через четыре дня Дейв Бойл вернулся. Вернулся в родной квартал на переднем сиденье полицейской машины. Двое полицейских, привезших его, разрешили ему поиграть с сиреной и потрогать спрятанную под приборной доской пулеметную гашетку. Они подарили ему значок отличника полицейской службы и подвезли его к самому дому на Рестер-стрит, где уже тут как тут были репортеры — газетные и телевизионные. Офицер полиции Юджин Кабияки взял Дейва под мышки и, вскинув его ноги над тротуаром, поставил перед хохочущей сквозь слезы и трясущейся от рыданий матерью.
На Рестер-стрит собрался народ — родители, дети, почтальон, двое толстячков — владельцев подвального ресторанчика «Свиная котлета» на углу Рестер-стрит и Сидней-стрит — и даже мисс Пауэлл, учительница пятого класса, в котором учились Джимми и Дейв. Джимми стоял рядом с матерью: она прижимала его голову к своей диафрагме и все щупала влажной ладонью его лоб, словно проверяя, не подхватил ли он заразу, ту же, что и Дейв, а когда офицер полиции Кабияки вскинул Дейва над тротуаром, Джимми почувствовал укол ревности — оба весело, по-приятельски смеялись, а хорошенькая мисс Пауэлл хлопала в ладоши.
«Я тоже чуть было не попал в тот автомобиль», — хотелось сказать Джимми. Кому-нибудь сказать, а особенно мисс Пауэлл. Она была красивая и такая чистенькая, а когда она смеялась, видно было, что верхний зубик у нее растет чуть вкось, и в глазах Джимми это делало ее еще красивее. Он сказал бы ей, что тоже чуть не попал в тот автомобиль, и, может, она посмотрела бы на него с тем же выражением, с каким сейчас смотрела на Дейва. Он сказал бы ей, что все время думает о ней и воображает себя старше и за рулем; представляет, как возит ее во всякие интересные места; мечтает, чтобы она улыбалась ему, и они завтракали бы на траве, и она смеялась бы его шуткам так, что виден был бы ее кривой зубик, и гладила бы его по лицу.
Сейчас мисс Пауэлл, как заметил Джимми, чувствовала себя здесь неловко. Она что-то сказала Дейву, погладила его, поцеловала в щеку — дважды поцеловала, чтобы быть точным, — но тут подошли другие люди, и мисс Пауэлл ретировалась. Она стояла в стороне на разбитом тротуаре, разглядывая покосившиеся трехэтажки, крыши, на которых загибались порванные листы толя, обнажая деревянный каркас, и Джимми она показалась моложе, чем раньше, и в то же время строже: словно монашка; мисс Пауэлл пригладила волосы, поправила ворот, короткий нос ее сморщился — не то брезгливо, не то осуждающе.
Джимми хотел было подойти к ней, но мать все еще крепко прижимала его к себе, несмотря на его сопротивление, а мисс Пауэлл тем временем направилась к углу Рестер- и Сидней-стрит, и Джимми было видно, как она кому-то отчаянно машет. К обочине подъехала желтая хипповая машина с открывающимся верхом, с линялыми красными цветами на потемневших дверцах. За рулем ее был парень, похожий на хиппи. Мисс Пауэлл села к нему в машину, и они умчались. О нет, подумал Джимми.
Наконец ему удалось высвободиться из материнских рук, и он стоял теперь посреди улицы, глядя на толпу, окружавшую Дейва, и жалея, что не он тогда сел в ту машину — ведь все любили бы сейчас его и он был бы в центре внимания, словно какой-нибудь божок или идол.
Вылилось все это в общий праздник на Рестер-стрит, когда все бегали от камеры к камере, надеясь попасть на телеэкран или увидеть назавтра свою фотографию в утренней газете: «Да, я знаю Дейва, он мой лучший друг, мой однокашник, отличный парень, благодарение Господу, что все окончилось хорошо».
Кто-то схватил пожарный шланг, и Рестер-стрит словно испустила вздох облегчения, орошенная струями воды, и мальчишки, побросав обувь на тротуар и закатав штаны, плясали и плескались в этих струях. Подъехала тележка мороженщика, и Дейву разрешили бесплатно взять любое, и даже мистер Пакино, этот жуткий вдовец-маразматик, стрелявший дробью в белок, а иногда и в детей, когда их родители не видели, вечно оравший на всех, чтоб не шумели, даже он — подумайте! — открыл окна и включил свой проигрыватель, и Дин Мартин запел на всю улицу «Воспоминания об этом» и «Воларе» и прочее дерьмо собачье, над которым в другое время Джимми только посмеялся бы, но сейчас оно было вроде кстати. Сейчас музыка вилась над Рестер-стрит, как ленты серпантина. Она смешивалась с шумом водяных струй от насоса. Парни, резавшиеся в карты в задней комнате ресторанчика «Свиная котлета», притащили раскладной стол и портативную жаровню. Вскоре откуда-то появились еще сифоны с «Шлитцем» и «Наррагансеттом», и в воздухе запахло жареными сосисками и итальянскими колбасками, аппетитными копченостями и разогретым углем. Звук открываемых банок с пивом напомнил Джимми парк увеселений в летний воскресный день, когда грудь сжимается от бурной радости, а взрослые дурачатся похлеще детей, и все смеются, помолодевшие, и всем так хорошо друг с другом.
Вот из-за этого-то Джимми, даже помня о самой черной ненависти после отцовских побоев или когда у него крали какую-нибудь вещь, особенно любимую, все-таки ценил жизнь здесь. Ему нравилось, что люди здесь умели словно позабыть вдруг о горестях и невзгодах, о драках, о стычках и неприятностях, словно жизнь их была сплошным весельем; в день Святого Патрика, или день города, или иногда Четвертого июля, или когда «Сокс» удачно выступит в сентябрьском чемпионате, или когда нашлось что-то, что считали утерянным, округа взрывалась бешеным весельем.
На Стрелке же все было иначе. На Стрелке тоже, конечно, устраивались совместные празднества, но их планировали заранее, запасались разрешениями, пропусками, и чтобы не поцарапать машину, и чтобы не ступить на газон: осторожнее, пожалуйста, я только что покрасил изгородь.
А на Плешке у половины жителей вообще никаких газонов не было, и изгороди завалились, так что какого черта… И если уж праздник, так праздник, потому что, ей-богу, разве мало мы вкалываем. И в этот день никаких тебе хозяев, никаких тебе налоговых инспекторов и алчных ростовщиков, а что до полицейских, так вот они — веселятся как все люди: офицер полиции Кабияки уплетает острую, с пылу с жару колбаску, а его напарник сует в карман банку с пивом — про запас. Репортеры отправились по домам, и солнце клонится к закату, озаряя улицу угасающим светом; дело к ужину, но никто из женщин не стряпает, и никто не ушел.
Кроме Дейва. Дейва-то и нет, как это обнаружил Джимми, когда, вынырнув из-под насосной струи, выжав отвороты штанов и надев майку, встал в очередь за сосиской. Праздник в честь Дейва был в разгаре, но Дейв, по-видимому, улизнул домой вместе с матерью, и когда Джимми поглядел на их окна на втором этаже, жалюзи там были спущены и вид у окон был неприступный.
Эти спущенные жалюзи почему-то опять вернули его мысли к мисс Пауэлл, к тому, как она села в эту хипповую машину, и ему стало жаль чего-то и грустно при воспоминании о том, как ее ножка ступила в эту машину, перед тем как дверца захлопнулась. Куда она отправилась? Может быть, вот сейчас она мчится по шоссе и ветер раздувает ее волосы, подхватывает их, как волны музыки на Рестер-стрит? Ночь смыкается над ними в их хипповом автомобиле, а они мчатся… куда? Джимми хотел это знать, нет, он не хотел знать этого. Завтра он увидит ее в школе, если, конечно, их не распустят на один день в честь возвращения Дейва, и он ее спросит… нет, спрашивать не надо.
Джимми взял сосиску и сел с ней на кромку тротуара напротив дома Дейва. Когда полсосиски было уже съедено, одна из жалюзи поднялась и он увидел в окне Дейва, глядевшего вниз, прямо на него. Джимми помахал ему половинкой сосиски — дескать, вот он я, но Дейв словно не узнал его, и со второго раза тоже. Он просто глядел вниз. Он глядел прямо на Джимми, и хотя выражения его глаз Джимми видеть не мог, он чувствовал пустоту и укоризненность его взгляда.
Мать Джимми подошла и присела рядом с ним, и Дейв отошел от окна. Мать Джимми была маленькой хрупкой женщиной с тусклыми волосами. Для такой хрупкой женщины двигалась она так тяжело, словно на каждом плече тащила груду камней; она все время тихонько вздыхала, причем Джимми казалось, что она, наверное, сама не слышит собственных вздохов. Он видел фотографии, где она была снята до своей беременности им. Тогда она была гораздо толще и такая молоденькая, прямо девочка-подросток (если подсчитать, это именно так). Лицо тогда у нее было круглее, и не было этих морщин возле глаз и на лбу, улыбалась она так хорошо, широко улыбалась, только, может, чуть-чуть испуганно или опасливо — Джимми так до конца и не понял. Отец тысячу раз рассказывал ему, что он своим появлением на свет чуть не убил ее: у нее началось кровотечение, кровь все шла и шла, и доктора боялись, что она умрет. После этого, рассказывал отец, она вся высохла, и о других детях уже речи не было. Еще бы, кому охота такую муку да снова…
Мать положила руку ему на колено и сказала:
— Ну, как дела, Джи-Ай Джо?
Мать вечно придумывала ему разные прозвища, с ходу придумывала. Джимми порой даже понять не мог их смысла.
Он пожал плечами:
— Сама знаешь.
— Ты не поговорил с Дейвом.
— Ты, мам, вцепилась в меня и не отпускала.
Мать убрала руку с его колена и обхватила себя за плечи — темнело и становилось холодно.
— Я имела в виду — потом. Пока он еще не ушел.
— Я увижу его завтра в школе.
Мать выудила из кармана пачку «Кента», закурила и тут же выпустила дым.
— Не думаю, чтобы он завтра пошел в школу.
Джимми прикончил свою сосиску.
— Ну, не завтра, так через день-другой. Ведь так?
Мать кивнула и опять выпустила дым. Придерживая себя за локоть, она курила и глядела на окна Дейва.
— Как сегодня было в школе? — спросила она, но казалось, что ответ ей не очень нужен.
Джимми пожал плечами:
— Нормально.
— Я видела эту вашу учительницу. Хорошенькая.
Джимми промолчал.
— Даже очень хорошенькая, — повторила мать, сопроводив эти слова серой лентой дыма.
Джимми по-прежнему молчал. Он часто не знал, что сказать родителям. Мать вечно такая измученная, изможденная. Уставится на что-то, невидимое Джимми, курит одну сигарету за другой и никогда ничего не слышит с первого раза — Джимми приходится все ей повторять. Отец, тот обычно был злой и раздраженный, и даже когда он не злился и вроде бы был весел, Джимми знал, что в любую секунду он может опять превратиться в злобного алкоголика, способного дать затрещину Джимми за какое-нибудь слово, над которым только посмеялся бы полчаса назад. А еще он знал, что, как ни притворяйся, в нем самом тоже сидят и отец, и мать — материнская молчаливость и отцовские вспышки ярости.
Когда Джимми переставал думать о том, как хорошо быть парнем мисс Пауэлл, он начинал прикидывать, каково быть ее сыном.
Сейчас мать смотрела на него, держа сигарету возле уха, буравила пристальным взглядом маленьких глаз.
— Чего ты? — спросил он со смущенной улыбкой.
— У тебя чудная улыбка, Кассиус Клей.
И она улыбнулась ему в ответ.
— Да?
— Правда, правда! Вырастешь — будешь настоящим сердцеедом.
— Угу. Вот и пусть, — сказал Джимми, и оба рассмеялись.
— Мог бы быть и поразговорчивее, — заметила мать.
«Да ведь и ты могла бы», — хотелось сказать Джимми.
— А впрочем, и так сойдет. Женщины любят молчаливых.
Из-за плеча матери Джимми увидел отца, неверными шагами выходившего из дома в мятой одежде, с лицом, опухшим не то со сна, не то с перепоя, не то от того и другого вместе. На собравшихся он смотрел недоуменно, словно не понимая, откуда взялись эти люди и зачем они здесь.
Мать проследила за взглядом Джимми, потом перевела глаза на него. Теперь она опять была измученная, улыбка исчезла с ее лица так бесповоротно, что казалось странным, что она вообще была способна улыбаться.
— Эй, Джим…
Он любил, когда она звала его «Джим». Это рождало между ними особую доверительность.
— Да?
— Я так рада, что ты не полез в ту машину, мальчик мой!
Она поцеловала его в лоб, и Джимми увидел, как заблестели ее глаза, а потом она встала и, повернувшись к мужу спиной, отправилась туда, где были матери других мальчиков.
Джимми поднял глаза и увидел в окне Дейва, опять глядевшего вниз прямо на него. Позади Дейва в комнате горел мягкий желтый свет. На этот раз Джимми даже и не сделал попытки помахать ему. Теперь, когда и полиция и репортеры разошлись, а праздник был в полном разгаре и, наверное, все уже позабыли, что именно они празднуют, Джимми остро почувствовал, каково там Дейву — в одиночестве, если не считать его полоумной матери, среди бурых стен, под тусклым огнем желтой лампы, в то время как внизу на улице все бурлило весельем.
И он тоже порадовался, что не влез тогда в ту машину.
Порченый. Вот слово, сказанное отцом Джимми. Он так и сказал накануне вечером: «Хоть они и нашли его живым и здоровым, все равно он теперь порченый и прежнего не вернешь».
Дейв приподнял одну руку. Приподнял до локтя и застыл, не двигая ею, и когда Джимми помахал ему в ответ, то почувствовал, как тоска заползает в душу, в самую глубину ее, и там растекается, расходится рябью. Он не знал, почему его охватила тоска: из-за отца, или из-за матери, или из-за мисс Пауэлл и всех этих соседей, или из-за того, как поднял руку Дейв, стоя, словно манекен, в окне, но что бы ни было ее причиной — что-нибудь одно или все, вместе взятое, — он знал, что тоска эта впредь его уже не покинет. Вот он сидит на кромке тротуара, одиннадцатилетний мальчик, но одиннадцатилетним он себя не чувствует. Он постарел. Стал старше, как родители, как эта улица.
«Порченый», — подумал Джимми и уронил руку на колени. Он глядел, как, кивнув ему, Дейв опустил жалюзи, замкнувшись в своей тихой, как гроб, квартире с бурыми стенами и тикающими ходиками, и тоска, шевельнувшись, удобно угнездилась в душе, в самой сердцевине ее, как в уютной берлоге, и ее уже не выманить наружу, даже и пытаться нечего, потому что какая-то часть его знает: это бесполезно.
Он встал с тротуара, еще не зная, для чего: он ощутил неодолимое беспокойное желание не то разбить что-то, не то сделать что-нибудь невиданное, безумное. Но забурчало в животе, и он понял, что не наелся, и отправился за новой сосиской в надежде, что они еще не кончились.
На несколько дней Дейв Бойл стал маленькой сенсацией не только в округе, но и во всем штате. Заголовок утренней «Рекорд америкен» гласил: «Пропавший мальчик найден», а фотография на развороте запечатлела сидящего на крыльце Дейва, обхватившую его худыми руками мать, а вокруг заглядывающих с обеих сторон в объектив местных сорванцов, и лица веселые и счастливые у всех, кроме матери Дейва, которая выглядела так, словно пропустила автобус и придется долго ждать на морозе.
Не прошло и недели, как те же мальчики с фотографии стали дразнить его в школе «педиком». На их лицах читалась ненависть, и Дейв не понимал ее причины, да и они сами вряд ли ее понимали. Мать говорила, что они могли что-то слышать от родителей, и советовала Дейву не обращать внимания — скоро им это наскучит, они все забудут и станут, как прежде, его друзьями.
Дейв кивал, а сам думал, что, наверное, в лице у него есть что-то, некая отметина, которую сам он не видит, и из-за нее всем хочется его обижать. Например, тем мужикам в машине. Вот почему они выбрали именно его? Откуда им было известно, что он влезет в машину, а Шон и Джимми — нет? Дейв пришел к такому выводу, вспоминая то, что произошло. Мужики эти (он знал их имена или, по крайней мере, знал, как они обращались друг к другу, но не мог себя заставить мысленно называть их по именам) чувствовали, что ни Джимми, ни Шон так просто не сдадутся: Шон может с криком ринуться домой, ну а Джимми… чтобы заполучить Джимми, им придется избить его до полусмерти. Жирная Бестия даже сказал это в машине: «Видал того мальчонку в белой футболке? Как он смотрел на меня, видел? Без всякого страха смотрел, надо же! Вырастет, пришьет кого-нибудь, такому это раз плюнуть!»
Напарник его, Волчара, улыбнулся:
— Что до меня, то я подраться всегда не прочь.
Жирная Бестия покачал головой:
— Да он бы тебе палец откусил, если б ты его в машину потянул. Откусил бы и не поморщился, негодник!
Прозвища помогали: Волчара и Жирная Бестия. Помогало, если представить их дикими зверями — волками в человеческом обличье, а себя, Дейва, персонажем из сказки — Мальчиком, Украденным Волками и бежавшим от них, пробиравшимся диким болотистым лесом до самой бензозаправки; Мальчиком Хладнокровным и Ловким, всегда знающим, что надо делать.
В школе же он оставался Мальчиком, Которого Украли, и каждый чего только не придумывал про те четыре дня его отсутствия. Однажды утром в школьном туалете рядом с Дейвом оказался семиклассник по фамилии Маккафери-младший. Подойдя вразвалку к писсуарам, он бросил Дейву:
«Ну что, пососал ты им?», и все его дружки-семиклассники заржали и издевательски зачмокали.
Дрожащими руками Дейв застегнул ширинку и, вспыхнув, повернулся к Маккафери-младшему. Он постарался придать лицу злобное выражение, и Маккафери нахмурился и дал ему пощечину.
Эхо пощечины звонко прокатилось по туалету. Какой-то семиклассник даже ахнул по-девчачьи.
Маккафери сказал:
— Ну что, язык проглотил, педик? А? Может, тебе еще добавить?
— Он плачет, — сказал кто-то.
— Еще бы! — хохотнул Маккафери-младший, и у Дейва ручьем потекли слезы.
Щека, сначала онемевшая, теперь саднила, но плакал он не от боли. Боли он не очень боялся и никогда не плакал от нее, даже когда, грохнувшись с велосипеда, располосовал себе педалью щиколотку так, что пришлось зашивать — семь швов наложили тогда. Плакать заставляло то, что исходило от этих мальчиков и резало как острый нож. Он чувствовал волны ненависти, отвращения, гнева и презрения. И все это было направлено на него. Непонятно почему. Ведь он за всю свою жизнь никого не обидел. А они его ненавидели. И ненависть эта рождала в нем сиротливое чувство. Ему казалось, что от него воняет, что он ничтожен и в чем-то провинился, и плакал он оттого, что не хотел больше это чувствовать.
Слезы его вызвали всеобщий смех. Маккафери даже запрыгал от удовольствия; гримасничая и строя рожи, он изображал плачущего Дейва. Когда же Дейв наконец совладал с собой и рыдания его перешли в сдавленные всхлипы, Маккафери опять дал ему пощечину, такую же сильную и в ту же самую щеку.
— Погляди на меня! — приказал Маккафери, когда Дейв опять зарыдал и новые потоки слез хлынули из глаз мальчика. — На меня гляди!
Дейв поднял глаза на Маккафери, надеясь увидеть на его лице сострадание, доброе участие, пускай даже жалость, но увидел он лишь злобный смеющийся оскал.
— Угу, — заключил Маккафери, — ясное дело, пососал.
Он опять замахнулся, и Дейв втянул голову в плечи и пригнулся, но Маккафери не стал его бить, а, смеясь, отошел со своими дружками.
Дейв вспомнил слова мистера Питерса, маминого приятеля, иногда остававшегося у них ночевать. Однажды тот сказал ему:
— Двух вещей ты не должен никому прощать — плевка и пощечины. И то и другое хуже, чем пинок или зуботычина, и того, кто это сделал, надо постараться убить, если удастся.
Дейв сидел на полу в туалете, думая, как было бы хорошо, если б в нем это было — решимость убить. И начал бы он, наверное, с Маккафери-младшего, а потом очередь дошла бы до Волчары и Жирной Бестии, если они ему попадутся. Но положа руку на сердце, он понимал, что не сможет этого сделать. Он не знал, почему люди так злобятся друг на друга. Это было странно. Непостижимо.
После случая в туалете слух о нем пополз по школе, так что всем, начиная с малышей-третьеклассников и до самых старших школьников, стало известно, как обошелся Маккафери-младший с Дейвом и как повел себя при этом Дейв. Приговор был вынесен, после чего Дейв обнаружил, что даже те немногие одноклассники, которых он мог с грехом пополам счесть приятелями, стали шарахаться от него, как от прокаженного.
Не все из них дразнили его «гомиком» или корчили обидные гримасы при его появлении, большинство одноклассников просто его не замечали. И это было еще обиднее. Окруженный молчанием, он чувствовал себя изгоем.
Если, выбегая утром из дому, он налетал на Джимми Маркуса, тот молча шел с ним рядом до самой школы, потому что неудобно было бы не идти, а столкнувшись в вестибюле или в дверях класса, они обменивались приветствиями. Встречаясь с Джимми взглядом, Дейв замечал у него в глазах странную смесь жалости и смущения, словно Джимми силится что-то сказать, но не может подобрать нужных слов — ведь Джимми и в лучшие-то времена не был особенно речист, кроме тех случаев, когда его внезапно захватывала какая-нибудь нелепая идея: спрыгнуть на рельсы или украсть автомобиль. Но сейчас Дейв чувствовал, что их дружба (а он, честно говоря, начал сомневаться, что это была настоящая дружба, и со стыдливой досадой вспоминал, как часто навязывал приятелю свое общество) после того, как он сам влез в ту машину, а Джимми остался недвижим на тротуаре, как-то выдохлась и сошла на нет.
Как выяснилось, Джимми недолго предстояло еще учиться в одной с Дейвом школе, так что встречи по утрам вскоре прекратились. В школе Джимми теперь вечно ошивался с Вэлом Сэвиджем, маленьким узколобым парнишкой, известным тем, что его дважды задерживала полиция, а также своим буйным нравом — способностью впадать в совершенно неконтролируемую ярость, пугая этим как одноклассников, так и учителей. Про Вэла говорили (хоть и украдкой), что родители его копят деньги не на колледж сыну, а для того, чтобы вызволять его из тюрьмы. Еще до случая с машиной Джимми в школе вечно ошивался с этим Вэлом. Иногда они брали в компанию и Дейва, например устраивая набег на школьную кухню в поисках остатков продуктов или обнаружив новую, еще не освоенную крышу, чтобы с нее прыгать. Но после истории с машиной Дейва совсем отлучили. Когда ему удавалось отвлечься от ненависти, которую вызывала в нем его внезапная изоляция, Дейв замечал, что темное облако, иногда словно витавшее над Джимми, теперь сгустилось и уже не покидало его никогда, окружая как бы темным ореолом. Джимми стал старше и грустнее.
Машину он в конце концов все-таки украл. Случилось это спустя без малого год после той его прерванной попытки возле дома Шона, и стоило это Джимми перехода в другую школу — ему пришлось ездить на автобусе чуть ли не через весь город в так называемую «Карвер-скул» и узнать на своей шкуре, каково в школе, по преимуществу черной, быть белым мальчишкой из Ист-Бакинхема. Вэл, правда, ездил туда же вместе с ним, и вскоре до Дейва дошло, что они уже терроризируют всю школу — эти ненормальные белые ребята, не знающие, что такое страх.
Украденная машина была с открывающимся верхом. По слухам, принадлежала она дружку какой-то из учительниц их школы, хотя кому именно, Дейв так и не узнал, и спер ее Вэл со школьной стоянки, когда учителя с супругами и друзьями-приятелями справляли в школе окончание учебного года. Джимми сел за руль, и они с Вэлом вволю поколесили по Бакинхему на полной скорости, сигналя направо и налево и маша встречным девчонкам, пока их не застукала полицейская машина и они не врезались у Роум-Бейсин в стоявший «дампстер». Выпрыгивая из машины, Вэл вывихнул лодыжку, и Джимми, который был уже у самого забора, а перелезши, очутился бы на пустыре, вернулся помочь другу. Дейву всегда это представлялось сценой из боевика: храбрый солдат возвращается, чтобы вытащить с поля боя упавшего товарища, а кругом ложатся пули и рвутся снаряды (хотя Дейв и сомневался в том, что полицейские применили бы оружие, но так было круче). Полицейские сцапали их обоих, и ночь они провели в камере. Им разрешили закончить шестой класс, так как до конца года оставалось всего несколько дней, но родителям объявили, что им следует подыскать для мальчиков другую школу.
После этого Дейв почти не видел Джимми — так, раз-другой за несколько лет. Мать Дейва не разрешала ему выходить из дому, кроме как в школу и обратно. Она была уверена, что те двое все еще караулят его, разъезжая в своей пропахшей яблоками машине, и стоит ему выйти за порог, они кинутся на него, как коршуны или как ракета с тепловой наводкой.
Дейв знал, что это не так. Ведь в конце концов они волки, а волки вынюхивают в ночи добычу самую удобную — животных слабых и больных, — а учуяв, преследуют, пока не загрызут. Но мысли о них теперь часто посещали его вместе с картинами того, что они с ним делали. Во сне картины эти его не мучили. Они возникали днем, нежданно-негаданно, в долгом молчании, когда он пытался сосредоточиться на комиксе, или смотрел телевизор, или просто глядел из окна на Рестер-стрит. Они являлись, а Дейв старался прогнать их, закрывая глаза, изгоняя из памяти, что Жирную Бестию звали Генри, а Волчару — Джорджем.
«Генри и Джордж! — кричало в нем что-то, когда на него обрушивались картины. — Генри и Джордж! Генри и Джордж, засранец ты этакий!»
Дейв спорил, говорил этому внутреннему голосу, что вовсе он не засранец, он Мальчишка, Сбежавший от Волков. И иногда, чтобы прогнать картины, он вновь проигрывал про себя свой побег, вспоминая детали и как все это было — как он заметил трещину в переборке возле дверной петли и услышал звук отъезжающей машины — значит, те отправились по кабакам, — и как сломанной отверткой он расширял и расширял щель, пока петля не оторвалась, выдрав из двери узкий, как нож, деревянный клин, и как он выбрался за переборку, он, Ловкий Мальчик, и со всех ног помчался к лесу, и как он шел на закатное солнце и вышел к бензозаправке «Эссо» в миле от опушки. Видение это — круглый бело-голубой знак «Эссо», уже горевший неоновым светом, хотя солнце еще не совсем зашло, — совершенно потрясло Дейва, потрясло так, что он опустился на колени, где стоял, — на опушке, где лесная тропа переходила в серый асфальт старого шоссе. В этой позе и нашел его Рон Пьеро, владелец бензозаправки: на коленях, с мольбой глядящего на знак «Эссо». Рон Пьеро был худощав, но с такими сильными руками, что казалось, ими можно ломать свинцовые трубы, и Дейв нередко воображал, что было бы, если б Мальчишка, Сбежавший от Волков, был действительно персонажем боевика. Тогда они с Роном стали бы корешами, и Рон обучил бы его всему, чему обычно отцы учат сыновей; они оседлали бы коней, вскинули на плечи ружья и отправились бы навстречу бесконечным приключениям. Они бы здорово проводили время — Рон и Мальчишка — герои, охотники на волков.
Шону снилось, что улица двигалась. Он заглянул в открытую дверцу машины, которая пахла яблоками, и улица подхватила его и пихнула в машину. Там на заднем сиденье уже скрючился Дейв; рот его был открыт в беззвучном вопле. Во сне Шон видел только это — открытую дверцу и заднее сиденье. Того мужика за рулем, что был похож на полицейского, во сне он не видел. Как и его напарника на переднем сиденье. И Джимми он не видел, хотя тот был рядом. Он видел только заднее сиденье, и Дейва, и мусор на полу. Как это он не обратил внимания на то, что должно было сразу насторожить — на этот мусор на полу? Салфетки из закусочной, скомканные пакетики из-под чипсов, пивные и лимонадные банки, пластиковые стаканчики для кофе и грязная засаленная фуфайка. Лишь проснувшись и вспоминая свой сон, он понял, что и заднее сиденье, и мусор на полу на самом деле были в той машине, но раньше мусора этого он не помнил, а вспомнил только сейчас. Даже когда полицейские, заявившись к ним в дом, просили его подумать и хорошенько вспомнить все детали, которые он, может быть, упустил в рассказе, он не сказал, что пол и заднее сиденье были замусорены, потому что не помнил этого. Но потом, во сне, это всплыло, и именно это больше, чем все остальное, подсказало ему, пусть он этого и не видел, что что-то тут неладно с этим «полицейским», его «напарником» и их машиной. Шону не доводилось прежде видеть внутренность полицейской машины, особенно вблизи, но он подозревал, что мусора там быть не может. Наверно, там валялись еще и яблочные огрызки — отсюда и запах.
Через год после случая с Дейвом отец зашел к Шону в комнату, чтобы сообщить ему две вещи.
Первая — это то, что Шона приняли в Латинскую школу и что с сентября он будет учиться там в седьмом классе. Отец сказал, что они с матерью горды и счастливы, потому что Латинская школа — это как раз то, что нужно, если хочешь чего-то добиться в жизни.
А вторую вещь он сообщил ему чуть ли не мимоходом, уже когда уходил:
— Одного из них поймали, Шон.
— Из кого «из них»?
— Из тех двоих, что увезли Дейва. Они поймали его. Он умер. Покончил с собой в камере.
— Правда?
Отец внимательно посмотрел на него:
— Правда. Можешь перестать мучиться по ночам кошмарами.
Но Шон сказал:
— Ну а второй?
— Тот, кого поймали, — сказал отец, — дал показания полиции, что второй погиб в автомобильной катастрофе еще в прошлом году. Ясно? — По взгляду отца, которым тот окинул Шона, мальчик понял, что больше отец ничего не скажет и что тема исчерпана. — Так что иди мой руки, будем обедать.
Отец ушел, а Шон опустился на кровать с матрасом, выпиравшим там, где под него была подсунута бейсбольная перчатка-ловушка с мячом внутри — красная резина крепко обхватывала кожу.
Значит, и второй погиб. В автомобильной катастрофе. Шон надеялся, что, рухнув с обрыва в машине, которая пахла яблоками, он угодил оттуда прямо в адское пекло — как был, вместе с машиной.