Литературно-публицистический журнал
Принцип неопределенности
Как остаться собой среди множества,
среди толпы, которая кишит вокруг?
Карл Шпиттелер
1
Они лежали на диване и читали, а на улице выцветал день, зажигались фонари, робко проклевывались на небосводе первые звезды. Стены мира темнели, сдвигаясь меж собой, делая земное пространство меньше и уютнее.
Ли нравилась темнота.
Черный намного лучше белого, у него просто плохая репутация: черный смог, черная меланхолия, черная икра, доступная лишь одному проценту населения планеты, из-за чего остальное человечество испытывает классовую ненависть и мечтает о кровавых революциях.
Белый ослепляет и оглушает, заставляет хуже соображать. Черный уменьшает мир, белый — тебя.
— Я люблю бумажные листы в руках, — сказала Крис и, зажмурившись от удовольствия, погладила книжную страницу, как щенячью шерстку. — Так приятно трогать…
Голос у нее был приглушенно-мечтательный, заблудившийся среди облаков. Словно поэму декламирует.
Внезапно она шумно захлопнула книгу и безо всякой поэтической томности потребовала:
— Ну, давай.
— Чего «давай»? — удивился Ли, не поднимая глаз от комикса.
— Я сказала, что люблю бумажные страницы. Я выдвигаю тезис, а ты начинай его оспаривать.
Это была игра, которую они для себя придумали. Полагалось говорить, о чем угодно, нести любую чушь, лишь бы звучало умно и походило на серьезный логический диспут. Так дети играют в переодевания, наряжаясь во взрослые вещи и размалевывая маминой косметикой пухлые розовые мордашки.
Ли прекрасно мог бы участвовать и в настоящем диспуте, но ему нравилось дурачиться вместе с Крис.
Он оторвался от картинки, которую разглядывал добрых несколько минут, изучая рисованный вариант своего любимого героя. Плоское и грубоватое изображение в комиксе мало напоминало настоящего сериального персонажа. Больше карикатура, чем портрет, раскрывающий характер.
«Настоящий персонаж — это оксюморон, — подумал Ли. — Разве персонаж может быть настоящим? Ведь все они выдуманные».
Впрочем, неважно. Ему нравился Доктор Кто из сериала, для него этот путешествующий во времени инопланетянин был настоящим. Ожившей фантазией. Но выдумка не может быть настоящей. Или может, если сделать постулатом «я в него верю»? Логика тогда победит здравый смысл?
Он задумчиво побарабанил пальцами по кожаной поверхности дивана. А почему бы и нет? Пытаются же люди доказать логическим путем существование Бога, как друг Эйнштейна Курт Гедель [1] , в чьих посмертных рукописях обнаружили подобный тезис.
Согласно его доказательству, рассуждение о Докторе звучало бы так:
1. Доктор существует в мышлении.
2. Но существование в реальности больше, чем существование только в мысли.
3. Следовательно, Доктор должен существовать.
Впрочем, Бог не Доктор…
Наверное, считать выдуманного героя настоящим — не самая правильная и здоровая идея, даже если теория логики выступает на стороне фантазии. Курт Гедель страдал паранойей, которая его в результате и уморила. Опасно доказывать себе существование несуществующего.
Но Ли было пятнадцать лет, и «опасно» для него означало: «Сделай это немедленно. Сделай это сейчас. И вообще только так всегда и делай».
Он скосил взгляд на Крис.
Та, как кошка, растянулась на диване во весь рост. От ее любимого полосатого свитера пахло стиральным порошком. Забавный запах, щекочущий ноздри. Ее рот был приоткрыт, трогательно и по-детски. Губы поблескивали от слюны, а не от блеска, которым мажутся девчонки. У нее была привычка — постоянно их облизывать, но не кусать. И ногти она не грызла, и заусенцы не отрывала. Крис никогда не нервничала и не дергалась, хоть казалась дерганной и нервной.
Ли, готовый в любой момент брызнуть эмоциями, все остальное время выглядел спокойно, как груда железа. Даже немного заторможенным. Вот она, обманчивость внешности.
Вспомнив, что Крис выдвинула утверждение в их выдуманной логической игре, он приступил к спору, приготовившись нести веселый бред.
— Если тебе нравится трогать книжные страницы, то снег белый, — сказал он.
— Если мне нравятся книжные страницы, то снег красный, — возразила она.
— Снег красный только при условии, что ты можешь обосновать свою любовь к книжным страницам.
Крис задумчиво взлохматила свои и без того торчащие волосы. Облизала губы. С серьезным видом поправила несуществующие очки на носу, многозначительно подняла указательный палец.
Ли, глядя на нее, хихикнул.
— Листы гладкие и шуршат, — наконец изрекла она.
— И это обоснование тезиса?
— Чем плохо?
Крис приподнялась на диване и, некрасиво сгорбившись, села, обхватив руками острые коленки. Выступающие лопатки обозначались на ее спине, как обрубленные крылья. Ни дать ни взять, хрупкая птичка.
— Гладкие и шуршат? — фыркнул Ли. — Тебе пять лет, что ли?
Тень, собравшаяся на стене в угловатый комок, возмутилась:
— Что же такого детского и наивного в моем обосновании?
— Ну все, — ответил Ли глуповато.
— «Ну все», — передразнила она. — Что за отстой? Аргументируй нормально.
— Сама аргументируй нормально.
— И сама дура? — она скорчила уморительную рожицу. — Очень взрослый аргумент. И кому из нас пять лет?
Дразнясь, она высунула язык и подвигала его розовым мокрым кончиком, как змея.
Язык у нее был длинный, как ноги, и руки, и пальцы, и медные ресницы. Как вся она — тощая, словно свитая из проволоки, живая, подвижная и быстрая. Энергия так и искрила у нее под кожей, и она ни минуты не могла спокойно оставаться на месте. Даже когда Крис сидела, казалось, что она бежит. Совсем как неугомонный Доктор. Они даже внешне были чем-то похожи с актером из сериала, только Крис — девочка. Еще одна причина любить это шоу.
Ли зевнул, потягиваясь и прогоняя лень, разлившуюся по телу от расслабленного лежания в теплой комнате на удобном диване. Поджав ноги, сел «по-турецки» напротив Крис и насмешливо на нее уставился.
Тень силуэта на стене обрела элегантные очертания и лениво протянула снисходительным тоном, каким старшие разговаривают с младшими:
— Базис основания.
Ли не считал, что Крис глупее, чем он, но все равно любил покрасоваться, выпячивая свой интеллект.
— Базис? — переспросила она озадаченно.
— Ты выдвигаешь тезис, поэтому должна его обосновать. Пока твои исходные положения не выдерживают никакой критики.
— Почему же? Любые суждения, если они истинны…
— «Гладкие и шуршат», — перебил он. — Что за истина такая?
— Истина объективной реальности! — воскликнула она, подскакивая на диване.
Когда Крис чем-то увлекалась, в ее глазах будто включались лампочки, превращая их из темных, почти черных, в янтарно-карие, словно подсвеченные внутренним солнцем, и даже ее каштаново-рыжие волосы начинали топорщиться, как от электрических зарядов.
В отличие от саркастичного Ли, поглядывающего на мир свысока, она просто фонтанировала детским любопытством и оживленным весельем. Казалось, все на свете ей безумно интересно, и она не успокоится, пока не перепробует все блюда, не посетит все страны, не пообщается со всеми людьми, не разберет мироздание на атомы и не обнаружит, из чего оно сделано, из чего сделаны атомы, из чего сделано то, из чего сделаны атомы, и, о, смотри, эта туча похожа на жирафа, какой чудесный день, давай прыгнем с парашютом, поедем в Танзанию, заберемся на Килиманджаро, полетим на Луну. А?
— Ты не понял. Глянцевые страницы гладкие на ощупь! Страницы старых книг шуршат, страницы свежеотпечатанных изданий шелестят. Мы их касаемся и чувствуем, испытывая тактильные ощущения. Тактильные ощущения — истинный аргумент. Ты же не станешь спорить с объективной реальностью?
Ли надменно вздернул подбородок:
— Я всегда спорю с объективной реальностью и ставлю ее существование под сомнение. Возможно, однажды я докажу, что никакой реальности вообще не существует, и все вокруг — просто пузыри на воде. Матрица, которая мне снится.
— Тогда тебя упрячут в сумасшедший дом, — сказала Крис серьезно и мрачно. — Запрут среди мягких стен в смирительной рубашке. Брось-ка ты свои игры разума, пока не доигрался.
Веселый бред кончился.
В комнате словно упала температура.
— Как ты можешь мне такое говорить?! — Ли задохнулся от ярости, ему показалось, что она нанесла ему удар исподтишка прямо в солнечное сплетение. — После… после того, что со мной было?!
Он замолчал тяжко и напряженно, склеив губы и выстроив вокруг себя стены, обида свернулась в животе, заскребла когтями по груди и ощерилась, готовясь укусить, если немедленно не попросят прощения.
К счастью, вид у Крис сделался покаянный и виноватый, немного грустный, что с ней редко случалось. А если и случалось, печаль она прятала за фасадом жизнелюбия. Ли не нравилось видеть ее подавленной. Ему и собственной мрачности хватало с лихвой. Крис должна была его компенсировать, уравновешивать и веселить. Иначе для чего еще нужны друзья?
— Прости, — проговорила она негромко, — не хотела тебя обидеть. То, что с тобой было, случилось сто лет назад и, конечно, такое больше не повторится. Я просто глупость сморозила.
Все-таки Крис — идеальный друг, настоящий «свой парень» без раздражающих девчоночьих штучек-дрючек. Обычная девушка еще полчаса бы мораль читала, доказывая свою правоту, или сидела бы с кислым видом, надув капризные губы. Но Крис — необычная девушка. Даже необыкновенная. Других таких нет.
Да и других друзей у него нет…
— Ладно, проехали, — буркнул он.
Прощать обиды ему было трудно, обычно он только загонял гнев глубже в подвал подсознания и старался не обращать на него внимания, как на «человека за занавеской». Но на Крис трудно было долго сердиться.
Она примирительно ткнула его кулаком в плечо, улыбнулась сначала неловко и застенчиво, а затем во весь рот, во все глаза, во всю себя, солнечно и ясно. Ли называл ее улыбку «апельсиново-оранжевой». В его случае это означало буквальное восприятие. Он часто видел в цветах то, чего не могли видеть обычные люди: эмоции, мысли, явления. Способность к цветовидению его немного пугала, но в то же время заставляла чувствовать себя особенным и уникальным.
— Значит, мир? — уточнила она.
— Мир, — он улыбнулся в ответ.
Все снова стало хорошо и правильно. Привычный порядок вещей восстановился.
Они начали болтать о какой-то незначительной школьной ерунде и вскоре опять растянулись рядышком на диване, вернувшись к чтению.
Ли, не глядя, пошарил по полу рукой, притянул к себе валявшуюся рядом с диваном коробку с остывшей пиццей и ухватил кусок, жесткий и подсохший, но другой еды в доме не было.
— Хочешь? — предложил он. — Тебе нравится острый соус?
Крис отрицательно покачала головой.
Она никогда ничего не ела, сидя на какой-то изуверской диете, от которой была плоской, как мальчишка. Ли находил ее худобу красивой и утонченной, придававшей ей вид измученного ангела, словно персонаж с картины Эль Греко, где фигуры вытянуты в пространстве, растянуты художником на невидимой дыбе. И нездоровой Крис не выглядела, значит, ей хватает витаминов, хоть и непонятно, откуда они берутся. Из воздуха, из солнца, из космических далей?
Пышные девицы с наглыми, гипертрофированно выпуклыми формами, прущими на парней напролом, ему в любом случае не нравились. Если говорить о сексе, он бы предпочел бестелесное создание, изящное и хрупкое, с тонкими веточками-руками и лодыжками, которые можно обхватить пальцами, как кандалами, чтобы приковать к себе и не отпускать.
Секса у него пока не было. Он знал, что в его возрасте принято только об этом и думать, смотреть тонны порнофильмов, залистывать до дыр журналы с грудастыми моделями и двадцать четыре часа в сутки мечтать о том, чтобы лишиться девственности. Он слышал шуточки одноклассников, мол, встает даже от трещины в асфальте. Слушая их пошленькие разговоры, он презрительно кривился: тупые животные, помешанные на голой физиологии и пускающие слюни на каждую задницу, упакованную в обтягивающие джинсы.
Сам он, конечно, таким не был. Его телу, возможно, и было всего пятнадцать лет, но голове — намного больше, в этом он давно убедился. А сильная голова способна укротить бунтующее тело, как погонщик упрямого осла.
С аппетитом жуя пиццу, он листал комикс. Его всегда забавляло, как изображаются в них реплики персонажей, будто подводные пузыри с буквами, вылетающими из распахнутых ртов.
А описания событий делались иначе, цветным крупным шрифтом, вот, например, звенит на картинке гудящий монастырский колокол, бооом-бом-бооом-бом, похоронный колокольный звон. Похоронный — значит, черно-красный, художник сглупил, выбрав для шрифта зеленый цвет. И нарисовано все ужасно, Ли бы и сам так мог, даже лучше.
Он считал себя самым умным человеком из всех, кого знал. По идее, он должен был презирать такой примитив, как комиксы. Но по «Доктору Кто» они всегда были увлекательными, не детские писульки, а миниатюрные графические романы с инопланетянами, убийствами и загадками космоса.
Крис, поерзав на диване, случайно задела пальцами голой ноги его босую пятку, торчащую из джинсов, и Ли замер. Чужие прикосновения его обычно нервировали, но сейчас ему не было неприятно, только сердце забилось чаще.
— Сделай так еще раз, — попросил он, позабыв про укрощение «упрямого осла».
— Что сделать? — удивилась она, покосившись на него из-под падающей на лоб челки.
В приглушенном желтоватом свете комнаты ее лицо казалось мягким, немного стертым, как на старой потускневшей фотографии, измятой временем, — заломы ресниц, штрихи бровей, трещинка рта…
Ли не ответил и сам осторожно скользнул пальцами по ее тонкой обнаженной щиколотке, открытой пышной юбкой. Провел сверху донизу, чувствуя, как биение сердца сделалось еще более частым.
Пальцы почувствовали кожу под ними. Гладкую, как глянцевый лист.
Он провел еще раз сверху донизу.
Пальцы снова почувствовали, мозг суммировал ощущения: «Гладкое, прохладное, приятное на ощупь, лучше новых книжных страниц, ух ты!»
Ли придвинулся к девушке еще ближе и, повернув ногу, дотронулся своей стопой до ее стопы, складывая их вместе, как две страницы. Убрав ногу, посмотрел на Крис с дерзким вызовом, которого вовсе не чувствовал. Ему стало страшно, и он пожалел о том, что позволил себе внезапную выходку. Они же просто дружат без физической нежности любовников.
Крис рассматривала его внимательно, с легким оттенком изумления.
— Что-то новенькое, — сказала она, как ученый, обнаруживший на звездном небе в телескопе загадочный объект. — Зачем ты это сделал?
— Захотелось проверить, что будет, — ответил он неловко.
— И что же стало?
— Не знаю. Но я рад, что ты еще здесь и никуда не делась.
— Никуда не делась, — согласилась она, уголки ее губ дрогнули в улыбке. — Ну, ты и болван, Ли. Куда я денусь-то?
Это самое важное.
По большому счету, это единственное, что имеет значение, — чтобы Крис никогда никуда не делась.
Поскольку только они и существуют в объективной реальности, а все остальные и все остальное — лишь притворяются.
Они изучали друг друга какое-то время, и Ли не мог понять, о чем она думает, но рассержена Крис явно не была, и можно было не бояться, что она сейчас как заорет: «Ты что себе позволяешь?!», даст ему пощечину с видом оскорбленной добродетели, вскочит с места и поминай как звали. Возможно, ей даже понравилось прикосновение. Только как узнать, что происходит у девчонок в голове?
— «Объясни мне, Марта Джонс, что именно тут происходит?»[2]— очень кстати подвернулась Ли реплика в комиксе, которую он озвучил вслух.
— Ты та-а-ак повернут на этом Докторе, — усмехнулась Крис.
— Могло бы быть и хуже.
— Куда уж хуже?
— Я мог бы его косплеить, бегать по городу со звуковой отверткой и называть тебя Мартой Джонс.
Крис рассмеялась и взглянула на его комикс:
— Что за история?
— Называется «Забытое», — Ли показал обложку с изображением трех Докторов, у каждого их них были расширенные вытаращенные глаза, придававшие им уродливый вид манекенов в витрине, как будто сквозь прорези в пластиковых масках вставили тусклые стекляшки:
— Последний Повелитель Времени потерялся во времени и в лабиринтах собственной памяти. Он забыл свою жизнь, все предыдущие регенерации. Совсем ничего не помнит.
— Горе-то какое, — съехидничала Крис, беззастенчиво потешавшаяся над его фанатичным увлечением. — Интересно хоть?
— Еще не знаю, я только начал, — он перевернул комикс на новую страницу и с выражением зачитал: — «Кто или что ты такое?»
— Я конгломерат атомов с неисчислимым количеством возможностей, — напевно начала Крис с шутовской торжественностью, — я торжество белковой жизни! Я фазово-обособленная форма…
— Ой-ой-ой, какие мы умные! Откуда такие познания?
— Из одной умной книги.
— Ага, как же. Википедии начиталась?
— А вот и нет!
— А вот и да! Признайся.
— Ладно, признаюсь, — Крис пожала плечами. — Можно подумать, ты ее не читаешь.
Ли сделал загадочно-непроницаемое лицо. Признаться в чтении Википедии было ниже его достоинства юного логика и философа.
Небо за окном стало фиолетовым и плотным, как черничный джем, фонари холодно белели. Единственный стоявший на противоположной стороне улицы дом был погружен во тьму, должно быть, хозяева еще не вернулись с работы, или уехали в отпуск, или их похитили инопланетяне, Ли было плевать. Иногда он думал, что не заметил бы, даже если бы на Земле случился ядерный взрыв, и все живое бы вымерло. Люди его ни капли не волновали и не интересовали. Все, как один, они казались ему глупыми и чужими, смутными тенями, скользившими за его спиной или раздражающе маячившими перед глазами.
Раньше он задумывался над тем, нормально ли его равнодушие, но затем бросил попытки разобраться. Какой смысл, если все равно себя не переделать? Иногда по телевизору он видел кадры автокатастроф, где показывали окровавленных жертв с оторванными конечностями, или репортажи из стран третьего мира с опухшими голодающими детишками. Он смотрел на них и ничего не чувствовал, как будто разглядывал плохие, набросанные обрывочными штрихами рисунки, не способные затронуть душу, что на них ни изобрази.
Ни над одной трогательной сценой из фильма или душещипательной песенкой он ни разу в жизни не пустил скупую мужскую слезу. Чужие несчастья, страдания или радости не трогали его ни капли.
Со временем он понял, что безразличие его устраивает, избавляет от ненужной эмоциональной суеты, отвлекающей от работы ума. А еще дает лишний повод почувствовать себя особенным, не таким, как все. Это было для него крайне важно.
«Если каждый человек — это остров, то я — остров необитаемый и отделенный от остальных безграничным океаном, омывающим меня со всех сторон», — думал он с гордостью за свою независимость.
А для общения у него была Крис — апельсиновая, оранжевая, в золотистой россыпи веснушек, прекрасный собеседник, равный ему по уровню интеллекта, лучший друг и «свой парень». Вот она рядом, под боком, на диване, можно протянуть руку или ногу и потрогать. Интересно, что будет, если протянуть рот, губы, язык?.. Пожалуй, не стоит, неизвестно еще, чем чреваты такие прикосновения, а терять все эти чудеса — апельсиновые, оранжевые, золотистые — нельзя, иначе закончишь в полном одиночестве, как последний из Повелителей Времени.
— Одиночество Доктора имеет экзистенциальную окраску, — заметил он вслед своим мыслям. — То есть оно темно-синее.
— Твой Доктор все время жалуется, — сказала Крис неодобрительно, — ноет и ноет о своем чертовом одиночестве, хотя вокруг него постоянно толпится целая куча народу.
— Не нужна ему эта куча!
— Тогда пусть не жалуется.
— Обычные люди не понимают его.
— Что в нем самом такого необычного? Две руки, две ноги, одна голова, раздутая от эго.
— Он же только внешне похож на человека, а на самом деле…
— О, я уже жалею, что начала, — она раздраженно закатила глаза к потолку. — Только не еще один прогон о Докторе, лучше убей меня сразу!
— Тогда отстань от меня и читай своего Марка Аврелия.
— Кто к тебе приставал? Я лежу себе спокойно, изучаю античный стоицизм.
— Вот и лежи себе дальше.
— Вот и лежу.
— Вот и я лежу!
Такие незатейливые шутливые перебранки между ними могли продолжаться до бесконечности, ни один не желал уступать и сдаваться первым. Но в этот раз Ли, захваченный началом нового приключения Доктора, слишком сильно хотел узнать, что случится дальше, поэтому уткнулся в комикс и противно загнусавил, зачитывая текст вслух.
Гнусавил и нудил он первоклассно, поэтому Крис, хоть и попыталась поначалу заглушить его своим римским императором, не имела никаких шансов на победу и быстро замолкла.
Вскоре воцарилась тишина, в которой лишь мерно шелестели страницы. Ли наслаждался ощущениями. Они вдвоем во всем доме, во всем мире, никто к ним не пристает и ничего не требует. Крис, тишина, Доктор и книги — почти похоже на счастье, хотя точно он не был уверен. Цвет счастья от него ускользал, но, наверное, если он существует, то похож на улыбку Крис: миллион апельсинов и одна свеча.
Он незаметно придвинулся к ней поближе и нырнул с головой в мир Доктора, все глубже проваливаясь в мерцающую реальность космических перелетов и путешествий во времени, пока не очутился там целиком.
Краски того мира слепили, как будто из каждого цвета выжимали сок и плескали в глаза.
Какая-то часть его разума осознала, что он очутился в комиксе, где все было нарисованным, двухмерным и плоским, кроме самого Ли, впившегося взглядом в распахнувшуюся перед ним яркую вселенную. Он знал, что время здесь нелинейно и вращается подобно колесу Фортуны. Можно соскочить в любую эпоху на любой планете.
Ли спрыгнул с колеса и окунулся в сверкающий водоворот красок, затянувший его в воронку.
Он увидел насекомообразное существо с голубыми чешуйками хитинового панциря, и роботов в блестящей серебряной броне, и изумрудно-зеленых ящеров, стоящих на двух лапах, и жгуче-алую траву, и небо, в котором двоилось оранжевое солнце. Цвета обрушились на него, картинки проносились перед глазами все быстрее, пока не слились в одно радужное пятно.
Внезапно хоровод красок остановился, они схлынули, и за ними открылась новая блеклая реальность — угрюмые бетонные стены тюремной камеры. Внутри серого куба Ли увидел темнокожую красотку Марту Джонс, держащую за вялую, безвольную руку грустного Доктора. При взгляде на него Ли понял, что его точит глубочайшая печаль, словно рак души, как ни маскирует он свою тоску фальшивым весельем.
Повелитель Времени заговорил, обращаясь к нему и ни к кому. Его слова вылетали изо рта в комикс-облачках, но были настоящими.
Он говорил о том, как был разрушен его родной город.
И Ли увидел его глазами, как высокие башни распались на атомы, обратившись в ничто, и время просачивалось в образовавшуюся рваную рану пространства, образовывая черную дыру, ведшую в другую вселенную. Через пробел в черной дыре показалось улыбающееся лицо Крис. Ли хотел броситься к ней, но Доктор опять начал что-то рассказывать и отвлек его.
Теперь Повелитель Времени вспоминал, как смеялся в лицо монстру, наводящему своим зловонным дыханием сводящие с ума кошмары.
И Ли засмеялся его ртом, брызжа горькой от гари слюной, захлебываясь клокочущим безумным смехом, будто черный ворон каркал и хлопал крыльями в его голове.
И тогда Повелитель времени сказал:
— Это я сжег свой собственный мир. Я его уничтожил. Все погибли, я остался один.
И Ли увидел, как пылает небо, и земля, и трава, и вся планета — огромный оранжевый шар, похожий на горящий апельсин.
Пожар продолжался недолго, вскоре лишь пепел танцевал на ветру серым снегом. Его было так много, что навалило целые сугробы, превратившиеся в глухие бетонные стены, они окружили Ли со всех сторон, и он понял, что вновь очутился в камере со стылым стерилизованным воздухом, в запертом пространстве без окон и дверей. Выходил ли он отсюда, или радужный мир только привиделся ему внутри этих стен?
Теперь он был здесь совершенно один.
На бетонной поверхности начала медленно проступать грозная предупреждающая надпись: «Нет выхода».
— Констатация факта, — Ли заговорил как можно небрежнее, чтобы не показать охватившего его страха. — Нет окон и дверей, следовательно, нет и выхода. И что теперь?
По серой стене, как прыгающие строчки на электронном табло, побежала сложная вязь иероглифов: «統合失調症».
— Что это значит? — спросил Ли.
— «Ты знаешь», — гласила новая надпись.
— Откуда мне знать? Я это прочитал где-то? — Он хмыкнул, вспомнив недавний разговор. — Википедии начитался?
— «У тебя прекрасная память», — ухмыльнулись стены в ответ.
— Я ничего такого не помню. Напишите так, чтобы я мог понять.
— «統合失調症».
— Что это? Корейский, китайский, тарарабумский?
— «統合失調症».
— Японского я не знаю! — заорал Ли. — Что вы пытаетесь мне сказать?
Но другого ответа не было, лишь непонятные иероглифы расползались дальше повсюду, по стенам, полу и потолку, словно гадкие черные насекомые, шуршащие тараканы, подергивающиеся лапками и усиками.
От отвращения дурнота подкатила к горлу.
Ли не выдержал, закричал и принялся колотить по стене, призывая кого-нибудь на помощь.
— Помогите, помогите! — надрывался он, как малый ребенок, позабыв прежнюю показную надменность и браваду. — Доктор, помоги же мне!
Он стучал по стене так долго и с такой силой, что в бетонной поверхности появились первые трещины расколов. Значит, если бить дальше, клетка рано или поздно разрушится, и он выйдет на свободу в красочный мир, где обитают удивительные существа! Еще сильнее его манила черная дыра в пространстве-времени. Через нее он мог бы проникнуть в другую вселенную, где его ждала Крис.
Он продолжал свою работу, молотя разбитыми в кровь руками и чувствуя, как удары отдавались в его разуме, причиняя жгучую боль, тревожа странным зудом где-то на подкорке, а затем, в какой-то момент, который он не успел отследить, боль превратилась в удовольствие.
И он почувствовал возбуждение, оно нарастало все сильнее, кровь приливала, плоть набухала, пустые вены наполнялись, сокращения усиливались, и вот тяжесть в паху сделалась невыносимой, тянуще жаркой, требовательной, как голодный ребенок.
Выносить возбуждение стало невозможно. Ли бросил битву со стенами, дернул дрожащей рукой за молнию на джинсах и спустил трусы, чтобы дотронуться до себя, и тут послышался хохот.
Услышав мерзкое хихиканье, он остановился, залившись краской стыда от того, что кто-то застал его за непристойным занятием.
— Дофаминовая гипотеза, — произнес неприятный голос авторитетным тоном. — Одни симптомы повышают уровень дофамина — удовольствие. Другие его понижают — боль. Удовольствие усиливает боль. Порочный круг, и остановиться невозможно. Так что в некотором роде, малыш, ты делаешь это с собой сам.
Ли заметался на месте, озираясь, чтобы найти источник голоса, но вокруг было пусто.
— Чей это голос? — прошептал он. — Кто здесь может говорить со мной?
Гадкое хихиканье возобновилось.
— «Кто здесь может говорить со мной?» — передразнили его. — А кто здесь, по-твоему, есть? Еще считаешь себя умным, хи-хи-хи.
Издевательский хохот не смолкал и сделался громче, теперь от него дрожали стены, которые Ли так старательно разбивал.
— Давай-давай, колоти дальше, пока все не треснет. Доломай до конца, хи-хи-хи.
Ли заткнул уши пальцами и крепко зажмурился.
Смех неожиданно стих.
Выждав некоторое время, он решился открыть глаза.
Серый куб изменился, потрескавшиеся стены покрывало что-то белое и мягкое, как вата, а в одном уголке свернулась в позе эмбриона маленькая фигурка в смирительной рубашке с рукавами, завязанными за спиной. Существо жалко хныкало и мелко дрожало, а потом подняло голову и начало медленно поворачиваться, еще немного, и Ли сумел бы разглядеть его лицо, еще секунда, еще миг, еще, еще…
Он закричал от страха и, задыхаясь, проснулся.
Барахтаясь в вязком болоте ночного кошмара, он с трудом разлепил глаза и несколько мгновений не мог сообразить, где находится. Испещренные иероглифами стены несколько раз дернулись перед взглядом, как мигнувший кадр на остановленной кинопленке.
Он приподнялся на локтях и потряс головой, прогоняя ужасные образы и отголоски дребезжащего хихиканья.
Его немного подташнивало, сердце тяжко бухало в груди, отдаваясь в ушах тревожным набатом, горло и губы пересохли, футболка пропиталась ледяным потом и приклеилась к спине. Скривившись, Ли с отвращением осознал, что сон был не только пугающим, но и «мокрым». Он скосил глаза вниз и убедился, что так и есть — на джинсах красовалось постыдное пятно.
Комикс, который он читал, прежде чем его сморило, свалился в коробку с засохшей пиццей.
Крис рядом не было. Слава богу, не хватало только, чтобы она его увидела в таком позорном состоянии. Ушла, наверное, ночью или под утро домой, даже не попрощавшись. — Могла бы и разбудить, — рассердился он. — Интересно, когда она все-таки ушла?
Его до сих пор потряхивало от привидевшегося ужаса, и он плюхнулся обратно на диван. Немного полежал с открытыми глазами. С неохотой взглянул на свои наручные часы и обнаружил, что едва хватает времени, чтобы принять душ, не говоря уж о завтраке.
— Вот черт, пора вставать!
Он медленно поднялся и поплелся в ванную, едва переставляя ноги. Ничего страшного, если опоздает. В школе такая скука, зеленая, бурая, цвета козявок из носа скука.
Жующая жвачки, как стадо коров, не прочитавшая за всю жизни ни одной нормальной книжки, ржущая над пошлыми шуточками школьная тусовка — апофеоз бестолкового человеческого стада, мечтающего только о больших сиськах и больших бабках. Раз в сто лет рождается блестящий ум или кто-то, придумывающий интересные вещи вроде сериала про Доктора. Остальные могли бы вообще не рождаться.
Ли включил обжигающе горячую воду, чтобы согреться и смыть с себя кислый холодный пот. Обычно он старался анализировать свои самые странные сны, даже описывал их в дневнике, но над этим, про серый куб, ему и думать не хотелось. К черту психоаналитический символизм, слишком тревожно.
— Стремно, — хмыкнул он. — В школе сказали бы: «Стремно».
Он залез под душ, подставил тело упругим струям, впивающимся в кожу, закрыл глаза и попытался представить себе что-нибудь приятное, чтобы прогнать обрывки кошмара, зацепившиеся за память.
Ему привиделся бушующий в школе пожар в черных снопах дыма, лижущие небо алые языки пламени, трещащие фейерверки золотых искр. Живописно. В школе сказали бы: «Круто». Все ученики и учителя сгорают, бом-бооом-бом, черно-красный похоронный колокольный звон. Круто.
Они с Крис танцуют под серым снегопадом на останках.
Прекрасно.
2
Дневник сновидений Ли «Сонное царство смерти».
Я блуждаю по бесконечному лабиринту, стремясь найти из него выход. На обочине тропы установлена зеркальная стена.
Присмотревшись, обнаруживаю, что это не зеркало, а окно в другую реальность, где другой «я» тоже бродит по лабиринту.
Отражения множатся, появляются новые реальности, другие миры. Я иду все быстрее, постепенно переходя на бег, но по-прежнему не нахожу выхода из лабиринта.
Картина меняется.
Я стою на верхней площадке ступенчатой пирамиды Майя, чувствуя огромную усталость от бесполезного бега. С трудом, преодолевая слабость, пытаюсь спускаться. Спускаюсь осторожно, с одной ступеньки на другую — вокруг темно, хмурое и беспокойное небо.
Спустившись, обнаруживаю, что опять очутился наверху пирамиды, это повторяется еще несколько раз, как у катящего камни Сизифа. Мир внизу так далеко, что я не могу его разглядеть. Он затянут туманом, или его не существует? Сложно сказать. Но я понимаю, что, если хочу сойти с пирамиды, бесполезно спускаться по ступенькам. Нужно спрыгнуть вниз.
Я застываю наверху, не понимая, какое решение должен принять.
3
Лабиринт в саду расходящихся тропок.
Плутание по бесчисленным развилкам и приход сразу ко всем исходам одновременно.
Погруженный в повествование Ли перевернул страницу рассказа, описывающего языком логики веер параллельных вселенных. Подумал, что все люди петляют по лабиринту, только никто этого не понимает.
Он послюнявил пальцы, чтобы подцепить сухой лист. Как и Крис, он предпочитал бумажные издания компактным электронным библиотекам.
Читать, держа книгу на коленях под партой, было ужасно неудобно, но помогала многолетняя практика. Важно было не наклоняться слишком низко, чтобы не вызвать подозрений преподавателей, а лишь немного опустить взгляд, сохраняя на лице выражение старательного безразличия, с которым сидят блефующие картежники за игрой. Тогда никто к тебе в классе не пристанет.
Учителей легко обдурить, все они — абсолютно безмозглые.
— Эти растворы можно различить между собой с помощью свежевыжатого гидроксида меди. Я имела в виду, свежеприготовленного, ничего смешного тут нет, Стэнфорд!
Голос преподавательницы ввинтился прямо в ухо, как дрель, Ли вздрогнул от неожиданности, и книжка рассказов едва не свалилась на затоптанный линолеум.
— С помощью свежеприготовленного гидроксида меди мы можем различить эти растворы между собой. В пробирки с приготовленными растворами добавляем один-два миллилитра…
Миссис Рассел, занимавшая своей грандиозной фигурой половину класса, расхаживала туда-сюда с обычным недовольным видом и что-то вещала с интонацией секретаря-автоответчика в социальном учреждении: «Запись на прием ведется в понедельник с одиннадцати до четырнадцати ноль-ноль, запись на прием ведется во вторник с десяти до тринадцати ноль-ноль…»
Ее стекающие на плечи щеки энергично колыхались в такт речи. Ли поднял глаза и заметил, что она просто зачитывает текст по учебнику. И за что только преподаватели зарплату получают? Их работу мог бы выполнять диктофон. Или робот. Вот бы действительно роботы преподавали в школах, их бы точно все слушали с интересом!
— В пробирке, где не наблюдалось синего окрашивания, выпадает осадок оксида меди, что подтверждает в нем наличие…
Не глядя в тетрадь, Ли немного поводил в ней рукой, делая вид, что записывает.
Если бы голос учительницы не был таким раздражающе гнусавым, как будто она страдала от вечного гайморита, на ее уроках он впадал бы в кому. Химия, с его точки зрения, была занятием для тех, кто недостаточно умен для физики, чтобы пытаться расколоть скорлупку вселенной, и недостаточно ловок для бармена, чтобы смешивать жидкости и вещества с большей оригинальностью и пользой для человечества.
— Таким образом, растворы глицерина, глюкозы и формальдегида…
Ли прекрасно умел отвлекаться, уходя в себя, огораживая сознание защитным барьером. Он сосредоточился, и звуки внешнего мира постепенно стихли, оставив его наедине с собой.
В круге своей внутренней тишины он в который раз задал себе вопрос: за каким чертом Крис обязательно нужно учиться в другой школе? Как здорово было бы сидеть с нею вместе за одной партой, коротая время скучных и бесполезных занятий! Где она сейчас, спрашивается?
На самом деле, ответ он знал: родители Крис бедны, недаром она все время носит один и тот же полосатый свитер. У них просто нет денег на его школу, считающуюся престижной, она учится в бесплатной государственной.
Он погрузился в чтение, опомнившись лишь тогда, когда огромная тень бесцеремонно заслонила свет, а в классе сначала сделалось невероятно тихо, а затем запузырились по углам приглушенные смешки.
— Повтори то, что я сейчас сказала, — велела тень насморочным голосом.
Ли поднял недоуменный взгляд.
Его только что выдрали за шкирку из запутанного лабиринта, по которому он бродил вместе со шпионом-китайцем по разбегающимся от центра кругам. В рассказе описывалась эпоха Первой мировой войны, когда люди увлекались отравляющими газами, как сейчас модными духами, и Ли вдруг почувствовал, что по классной комнате плыл аромат сезона — гнилостный запашок прелых фруктов, источаемый парами фосгена. Неоново-зеленый запах, брр… Он автоматически закашлялся, отвлекаясь на привидевшуюся ему ядовитую вонь.
Миссис Рассел сердито выдохнула через нос, как бык, перед которым машут красной тряпкой. Она и сама была такого цвета — от своих колыхающихся щек до нарастающего с каждым мигом праведного негодования. Вопиюще красная женщина.
— Поскорее, мы ждем, — поторопила учительница.
— Ну, э, — промямлил Ли, наморщив лоб и пытаясь вспомнить, о чем шла на уроке речь, и тут его осенило. — Формальдегид!
— Формальдегид?
— Да, — кивнул он, — и глюкоза.
В классе захихикали громче.
— И глюкоза?
— Да.
— Что-нибудь еще? — осведомилась миссис Рассел саркастично. — Прошла половина занятия, я успела произнести больше двух слов. Не припоминаешь?
— Глицерин! — сложив ладони рупором, страшным шепотом подсказал Стэнфорд, считавшийся классным остряком, многие поддержали его открытым хохотом. — Чувак, третье слово — «глицерин».
— Глицерин, — повторил Ли невозмутимо. — И медь. В пробирке.
— Медь в пробирке? — лицо миссис Рассел окончательно превратилась в переспелый помидор, у которого вот-вот лопнет кожура. — И что со всем этим нужно делать? В чем заключается практическое задание?
— Понятия не имею.
— Понятия не имеешь?
Ли откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди и окинул ее взором некстати потревоженного сверхчеловека — раньше ему приходилось репетировать такое высокомерие перед зеркалом, но потом маска начала появляться по первому зову.
— Я нахожу эту дискуссию непродуктивной и утомительной, — зевнул он. — Как собеседник вы ниже всякий критики.
Стэнфорд восторженно присвистнул.
Миссис Рассел замерла на несколько секунд, изумленно распахнув рот, но, к ее чести, быстро пришла в себя:
— Что ж, поздравляю, низший бал за урок и снижение общей оценки по поведению за четверть ты сегодня заработал.
— Горе-то какое, — насмешливо протянул Ли.
— Хочешь отправиться к директору?
— Не очень. Подозреваю, он тоже посредственный собеседник.
— Чтобы завтра же явился в школу с родителями! — взревела учительница.
— Их нет в стране, но могу передать от вас привет.
Ли сладко улыбнулся и помахал миссис Рассел рукой, представляя, как машет ей с борта теплохода, отходящего от причала, а она остается на берегу и тянет к нему через парапет загребущие ручонки, багровея и задыхаясь от бессильной злости, потому что не может поймать и привлечь к ответу за ужасное преступление.
«За какое?» — хихикнув, поинтересовался неприятный голосок.
«За ограбление банка например», — подумал Ли весело.
А потом его вдруг выбросило куда-то за пределы окружающей действительности.
Он словно провалился в черную дыру и начал видеть, что происходит на другом витке лабиринта.
…Гангстерские двадцатые годы. В руке у него набитый пачками купюр тяжелый саквояж, с плеча свисает на плотном ремне автомат Томпсона… Здесь, совершив преступление, он успевает убежать. Эта реальность забавная, похожая на старый черно-белый кинофильм. Он смеется и присматривается к новому витку. Что же он там натворил? Угнал космический корабль, бросил погибать каких-то людей и смотрел в окошко иллюминатора, как тяжелый шар планеты постепенно превращается в булавочную головку, исчезая в верхних слоях атмосферы… На третьем витке лабиринта его наконец ловят и судят. Здесь за что? Он приглядывается, прислушивается…. Уничтожение значительной части населения. У планеты прокуренные легкие, она все равно обречена, так почему бы и не совершить веселый маленький геноцид? Похоже, в этой реальности он совершенно безумен, какой-то свихнувшийся диктатор, и сумасшествие — его оправдание. Что же произойдет на новом витке? В последней реальности, которую он наблюдает, случился взрыв, окрасивший горизонт в цвет цепной реакции деления, в цвет лопающихся, как гранатовые зерна, нейтронов, проливающихся на землю каскадом. От этого можно почувствовать себя Богом, когда небо скручивается в спираль инферно и его щепки летят во все стороны раскаленной плазмой…
Чем дальше, тем страшнее его преступления. Вероятно, попав в центр лабиринта, он уничтожит все мироздание. Или себя.
Он больше не смеется, ему становится не по себе, у него кружится голова.
Почему в нем столько желания уничтожать? Почему он все время один на каждом витке реальности? Может быть, что-то с ним не так?
Ли оглядывается вокруг.
Что происходит? Он грезит наяву?
Бежевые стены с портретами давно умерших людей, имитирующее дерево дешевенькое покрытие парт…
Где он сейчас очутился, в какой линии вероятности? Кого здесь успел убить?
Коричневый линолеум, кремовые жалюзи на окнах, исписанная мелом доска, плоские лица подростков… Похоже, он находится в школе. Он моргает и видит перед собой рыхлую краснолицую тетку с бычьими ноздрями, из которых валит пар.
— Иначе я сегодня же поставлю вопрос о твоем отчислении! — вопит тетка.
Он пытается вспомнить, что случилось, почему на него все смотрят, и чего хочет от него красная женщина?
Воспоминания — колесики проржавевшего часового механизма, ревматически скрипящие от натуги, кажется, был урок, химические формулы банальны, формальдегид, глицерин, скука, скука цвета козявок…
Бум!
Ли вздрогнул от испуга, не сразу сообразив, что это был не устроенный им в другой реальности взрыв. Просто его книжка с рассказами Борхеса свалилась на пол с оглушительным грохотом.
— Великолепно, — громко прошептал Стэнфорд и заржал. — Чувак, ты жжешь!
Обычная реальность вступила в свои права, и Ли полностью пришел в себя. Нацепил на лицо насмешливую маску, готовясь к новому представлению.
— Извините, мадам, — поклонился он миссис Рассел, — я знаю, что читать в школе — это страшное преступление. Виновен, казните.
— Подними и подай мне, — учительница выбросила вперед руку с длинными красными ногтями, как будто собиралась царапнуть его лицо.
Он подчинился.
— Вот это, — сказала она брезгливо, схватив книгу, — ты получишь, когда будешь отчислен из школы.
— Оставьте себе для самообразования, — разрешил Ли великодушно. — Встретимся в саду расходящихся тропок. [3]
Заливистая трель звонка прозвучала под занавес, как запланированный звуковой эффект.
Ли торжествовал. Наконец-то в школе произошло хоть что-то интересное.
На перемене, когда он копался в своем рюкзаке, к нему подошел сияющий Стэнфорд, дружески хлопнул по плечу и сказал, что одобряет его «выступление» и приглашает на свою вечеринку. Ли передернулся, почувствовав его руку. Он ненавидел, когда до него дотрагивались. Все, кроме Крис. Против ее прикосновений он не возражал.
— Ладно, я приду, — буркнул он, чтобы Стэнфорд отвязался.
Тот с силой хлопнул его по плечу еще раз и растворился в толпе, от которой вдруг отделилась девочка с лицом, почти не испорченным аляповатыми пятнами косметики.
Ее звали Рада Митчелл, на уроках она чаще всего помалкивала, лишь изредка вставляя замечания, которые Ли находил оригинальными, точными и едкими.
На ней была истошно розовая футболка с надписью: «Не вини меня — вини мою ДНК». Высокие, резко очерченные индейские скулы и прищуренные глаза под тяжелыми веками придавали ей такой надменный вид, что Ли невольно залюбовался. За все время совместной учебы он ни разу не видел, чтобы она улыбалась, и не слышал ее смеха.
Обычно он оценивал одноклассников одним словом, без лишних рассуждений лепя лейблы: «красотка», «дебил», «ботаник», «безнадежно».
К Раде он был не готов приклеить какой-то ярлык, поэтому ограничился соответствующей своему возрасту классификацией «клевые сиськи», от чего чувствовал себя глупо.
— Это было впечатляюще, — говорила она отрывисто, будто выдыхала сигаретный дым. — Твое выступление перед нашей химичкой. Оригинально, по крайней мере.
— Пасиб, — обронил он небрежно, но больше ничего придумать не смог, поэтому ощутимо напрягся.
Рада же разглядывала его безо всякого стеснения, хлопанья ресницами и прочих девчоночьих манер. Она как будто совсем не тяготилась повисшим между ними молчанием. Ли подумал, что, наверное, в детстве, когда ей повязывали хвосты бантиками, она проверяла перед зеркалом, симметрично ли получилось, и переделывала, если обнаруживала погрешность.
Сейчас они были похожи на борцов, прикидывающих на ринге, с каким противником предстоит иметь дело.
Наконец, все решив и взвесив, Рада спросила:
— А что за книгу ты уронил?
— Борхес. Не читала?
Она покачала головой:
— У меня нет времени на художественную литературу, но я одобряю увлечения парней, выходящие за рамки порнухи и видеоигр, — после этого продолжила без перехода. — У подружки Стэнфорда день рождения в субботу, отмечают у него дома, его родители сваливают на выходные. Он всех зазывает.
Она сделала небольшую многозначительную паузу.
— Да? — Ли, приподнял бровь, ожидая приглашения.
— Хочешь пойти со мной?
Он попытался понять, волнуется она или нет, задавая вопрос. Девушки обычно волнуются.
Хочет он от нее чего-то или нет, выдавая ответ? Парни обычно хотят.
Рада, похоже, совершенно не волновалась.
Он, похоже, ничего от нее не хотел.
«Оригинально, по крайне мере».
Плюсы:
1. Как возможная пара они с Радой не похожи на обычных людей.
2. У нее шикарная грудь.
3. Возможно, они займутся сексом.
Минусы:
1. Автоматически увеличивается объем раздражителей в окружающей среде.
2. Намного.
— Я еще не уверен насчет своих планов, — произнес он осторожно.
Ее взгляд заметно подмерз:
— Ну как знаешь.
— Я тебе позвоню, о‘кей? Если смогу.
Рада качнула головой и ушла, красиво взмахнув длинными темными волосами и не разбрасывая никаких ненужных слов в пространстве.
Наверное, она ему нравится, хотя точно определить сложно. От ее жгуче-розовой яркости он немного ослеп.
Возможно, на каком-то витке реальности они поженятся, произведут на свет парочку детишек, приобретут дом в ипотеку, будут ездить в минивэне под детский галдеж и прочие звуки взрослой жизни, он начнет вкалывать в поте лица, а на досуге, выбрав свободную минутку, повесится, и она зарыдает над его трупом, тряся обвисшими грудями с поникшими сосками, которые были когда-то острыми, дерзкими и молодыми.
Пожалуй, лучше он будет взрывать планеты.
4
— Она вся такая ярко-розовая, даже глаза жжет. Знаешь, какое у нее полное имя? Я в телефонной книге нашел. Рада Рани Амбер Индиго Ананда! Офигеть, да? Довольно прикольно, да?
— Прикольно, — обронила Крис рассеянно.
Они сидели на двадцать восьмом этаже, где располагался знаменитый ресторан «Окна», на круглой площадке, обнесенной прозрачными стеклянными стенами. Казалось, что пол и потолок висят в воздухе и могут обрушиться вниз в любую минуту.
Из-за щекотавшего нервы ощущения падения Ли и выбрал этот ресторан с жеманными мимозами в вазочках-колбах на белоснежных скатертях и бифштексами по цене трансатлантического перелета.
Разумеется, в таких заведениях подростки если и появлялись, то лишь в сопровождении родителей. Метрдотель на входе наградил их выразительным взглядом: «Детки, вы нас с Макдональдсом не перепутали? Ступайте-ка отсюда».
Но Ли вытащил из кармана куртки пластиковую карточку и сказал, фальшиво улыбаясь:
— Я ребенок с кредиткой, типа Пэрис Хилтон, только не такой урод. Можете проверить, кредитка активна и не краденная.
— Хм, — сказал метрдотель, но, проверив карточку, оттаял и проводил их к столику.
— Меню принесите, спасибо, вы та-а-ак любезны, — пропел Ли.
Мысль о том, как вытянутся физиономии родителей, когда они увидят его расходы за этот месяц, наполняла душу теплым ощущением мстительного удовлетворения.
Правда, родители могут вообще ничего не заметить. Чтобы обратить на себя их внимание, придется прыгнуть выше головы. Скупить всю черную икру и всех лобстеров в мире.
Голодным он, как назло, себя не чувствовал, а выпивку в таком солидном заведении подросткам не продадут ни за какие деньги, это вам не дешевенький паб, где наливают несовершеннолетним. Ли вздохнул. Непростое это дело — разорять драгоценных предков.
Крис ничего не ест, предлагать ей бесполезно. Может, дома ее кормят как на убой? Хотя… Они постоянно зависают вместе, должна же она чувствовать голод? Странно это все-таки…
Он без энтузиазма ковырял вилкой свое блюдо. Сначала, красиво разложенная какими-то башенками и кружевами, дорогая еда очень впечатляла, но перемешавшись, превратилась в разноцветную неопрятную кашу, плавающую в слишком пряном соусе.
Закончилось тем, что он раздраженно отодвинул от себя тарелку и пожалел, что они не пошли в обычную пиццерию.
Из казавшейся удачной затеи медленно выходил пар.
Ресторан ему не нравился: он был слишком большим, слишком взрослым и слишком белым, кроме цыплячьих пушистых цветочков на столах. Посреди белизны Ли терялся.
Но Крис была в восторге. Вертясь на стуле, очарованно разглядывала открывавшуюся панораму города, залитого жидким перламутровым туманом непогожего дня.
— Погляди, как здорово! — восклицала она поминутно, указывая пальцем то в одно, то в другое здание, и ее золотисто-янтарные глаза сияли. — Футуристический вид. Если смотреть снизу, совсем другое впечатление. Знаешь, почему? Все зависит от перспективы. Снизу строение как будто заваливается на тебя, а сверху смотришь — и летишь вместе с ним!
От ее трескотни у Ли начала болеть голова, а Крис все не унималась:
— Колесо Миллениума выглядит неподвижным, но сильнее всего его движение ощущается, когда сидишь в кабинке. То есть чем дальше ты от него находишься, тем сильнее статика, то есть восприятие движения зависит от расстояния, то есть расстояние усиливает субъективность. Как, по-твоему, хорошая мысль? Связь движения и расстояния? Это как физика и философия одновременно, два способа объяснить мир. Никто еще не пробовал их соединить. Или пробовал? Религия, конечно, тоже объясняет мир, но не все принимают космологическую трактовку.
— Если ты не замолкнешь, я пырну тебя вилкой, — пригрозил Ли и сделал знак официанту, чтобы принесли счет. — Пойдем отсюда, это место — полный отстой, лучше бы хот-догов купили.
— А мне тут нравится. Весь город как на ладони. Никогда его с такой высоты не видела.
— Везде-то тебе нравится, — проворчал Ли.
— А тебе — нигде. Тебе никогда ничего не нравится, ты все презираешь и над всеми смеешься. Не рановато ли тебе страдать цинизмом?
— Это был наезд?
— Вышел бы ты из своей головы, Ли.
— Чего?
Крис поднялась с места и шагнула к окну, положила на стекло ладони и прижалась всем телом, как будто хотела вылететь наружу. Ее острые лопатки, похожие на обрубки крыльев, проступили под свитером, и на один головокружительный момент показалось, что она сейчас упадет или, быть может, вспорхнет и улетит высоко к солнцу, к облакам и звездам, а потом дальше, куда понесут ее потоки временных линий. Куда бы ее ни занесло, ей везде будет хорошо, а Ли — плохо. Его затопила горячая жалость к себе.
Настроение испортилось, голова разболелась не на шутку, и он молчал, закусив губу, пока они спускались вниз на лифте, двигавшемся бесшумно и мягко.
Крис тихо напевала себе под нос, расслабленно облокотившись на стенку.
Иногда у нее становился настолько отсутствующий вид, как будто рядом никого не было, и Ли хотелось громко завопить ей на ухо или встряхнуть изо всех сил, чтобы она обратила на него внимание.
В такие минуты он удивлялся тому, что Крис с ним дружит и терпит его частые приступы раздражения и экстравагантные выходки типа этого неудачного похода в дурацкий ресторан, где им и делать-то было нечего. Хотя нет, ей же понравился ресторан, не понравилось что-то другое, наверное, сам Ли ей не нравится, так почему же они общаются? Это какая-то загадка, то, что их объединяет, ответ лежит на поверхности, но одновременно это что-то скрытое, глубоко запрятанное…
Скорчившись, он потер онемевший затылок. Головные боли его часто мучили. Проклятая мигрень родилась вместе с ним и одолевала сильнее всего, когда он терялся, боялся или чувствовал себя несчастным.
Он поймал в зеркале фрагмент своего лица и увидел, что выглядит насупленно и недовольно. Ему стало стыдно. По возрасту ему положено резвиться, кувыркаться в траве и заливисто тявкать счастливым щенком, а не придираться ко всему подряд, как старик-брюзга.
Они очутились на улице. На воздухе Ли повеселел, свежий ветерок мягко потрепал его волосы, еще не спрятавшаяся за щитом электрических огней первая звезда приветливо подмигнула с неба. Тяжесть в висках начала ослабевать.
— Кстати, — сказал он, будто продолжая прерванный разговор, и вытащил из-под куртки помявшуюся мимозу. — На память о месте, где тебе так понравилось.
— Вот так сюрприз! — воскликнула Крис.
— Захотелось сделать для тебя что-нибудь приятное. Знаешь, меня не часто на такие поступки тянет.
— Пасиб, — ухмыльнулась она и забрала цветок. — Но ты ведь его украл, да?
— Украл, да.
— Очень мило.
Она понюхала мимозу, и кончик ее носа испачкался в желтой пыльце. Ли залюбовался ею.
— Тебе стоит пойти на свидание, — вдруг произнесла Крис.
Это было настолько неожиданно, что Ли расширил глаза:
— Какое свидание?
— Рада Рани Амбер Индиго Ананда, — выпалила она скороговоркой. — Девочка, которая позвала тебя на вечеринку.
Вот как, значит.
— У тебя прекрасная память, — сказал Ли холодно. — Я даже не думал, что ты меня слушала, когда я про нее рассказывал.
— Я слушала.
— Я даже не думал, что тебя колышет этот вопрос.
— Колышет.
— И какого хрена?!
— Тебе нужно общаться с людьми.
— А сейчас я что делаю? — процедил Ли сквозь зубы. — Ты тогда кто?
— Я имела в виду — с другими людьми, кроме меня.
— У других людей на головы надеты черные пластиковые пакеты.
— Это еще что значит?
— Это значит, что они безликие, посторонние, и мне на них плевать. А им на меня. Зачем мне другие люди, если у меня есть тот, кого я знаю, и кто меня понимает?
Крис молчала, глядя куда-то прямо перед собой. Ли показалось, что ее глаза стали такими же пустыми и стеклянными, как у Докторов в комиксе. Словно она его не видит, или ее самой тут нет…
Похоже, он ошибался. Как и остальные люди, она к нему безразлична.
— Ясно, — горько сказал он. — Ну, тогда пока.
Развернувшись, он пошел прочь по улице, не оглядываясь. Сделав несколько шагов, остановился и украдкой обернулся, надеясь, что Крис все еще стоит там, чувствует себя виноватой и сейчас бросится к нему с извинениями.
Но Крис ушла. Веточка мимозы валялась у стеклянных дверей, входящий в здание мужчина наступил на желтый цветок и раздавил его лакированным ботинком.
Сердце Ли пронзила острая боль, такая сильная, что перехватило дыхание. Он почувствовал пустоту и давящее, сковывающее тело и разум одиночество.
Его толкали, пока он стоял один среди снующих по городу плоских теней.
Он снова попал в комикс, где все вокруг было двухмерным. Интересно, в других реальностях так же? Или где-нибудь, на просторах мультивселенной, существует другой мир — теплый, объемный и настоящий?
Какая разница. Ли все равно его уничтожит рано или поздно, ведь он одинокий убийца, который никого не любит, и его никто не любит. Ему никто не нужен, и он никому не нужен.
Ну и пожалуйста.
Зарядил дождь, молоточком застучавший по крышам домов и проезжающих мимо машин. Через пару минут хлынул сметающий прохожих с улиц ливень, и город раздвоился, отражаясь в бензинных лужах, переливающихся, будто панцири скарабеев.
Ли зябко передернул плечами, закутался в промокшую куртку и пошел домой.
Фрагменты
«Я — другой» подменяет Ego = Ego.
Жиль Делез
1
В этот раз футболка на Раде была ультрамариновой, почти невыносимой по яркости.
Наверное, нося одежду кричащих цветов, она бунтовала против системы мироустройства. Надпись на красивой груди гласила: «Это — мой клон».
Рада Митчелл была серьезной девушкой, собиравшейся заняться после школы генной инженерией. Законы Менделя звучали для нее, как слова модных поп-песенок для остальных подростков.
Ли чувствовал уважение к ней. Даже ее футболка была чертовски умной. Она напомнила ему о «парадоксе лжеца»: лжет ли человек, утверждающий, что он лжец? [4] Является ли клон человеком, утверждающим, что он клон?
Это был его любимый логический парадокс, имеющий ту же дурную репутацию, что и черный цвет: по легенде, греческий ученый Филит Косский сошел с ума, пытаясь его разрешить.
Рассуждения создавали бесконечную цепочку, похожую на многомировой лабиринт:
1. Я лгу = истина.
2. Я лгу, что я лгу = ложь.
3. Я лгу, что я лгу, что я лгу = истина…
Ли отгрыз себе пару заусенцев и один ноготь на встрече с Радой Митчелл.
Он был на свидании впервые в жизни и не был до конца уверен, что это свидание. Пока большей частью это была бирюзовая таблетка с изображением бабочки, которую он проглотил, смыв для верности в желудок целым стаканом виски. Бабочка помогала ему взлететь, без ее легких крыльев Ли не смог бы отправиться в незнакомое место, где будет копошиться целая муравьиная куча неизвестных людей.
Но крылья работали надежно, как отлаженные самолетные двигатели, наполняя энергией, здоровым любопытством и жаждой общения. Формула проста: принимаешь одну таблетку — приобретаешь шесть миллиардов друзей. Единственная польза от химии.
Увидев Раду, Ли так возликовал, что едва не запрыгал, и ужасно заинтересовался содержимым коробки с бантом, которую она прижимала к своей ультрамариновой груди.
— Что это, что это? — от наркотика покалывало кожу и язык, поэтому слова непроизвольно дублировались.
— Подарок для подружки Стэнфорда, — Рада посмотрела на него удивленно. — Мы же идем на день рождения, забыл?
— Забыл-забыл, — признался он и с приязнью ей улыбнулся, не останавливая поползший к ушам рот, который обычно берег для сухих сардонических усмешек. — Хотя я думал, мы просто так встречаемся.
— Вообще-то я рассчитывала, что ты принесешь цветы, — в ее тоне просквозило осуждение.
— О, ну я… — Ли растерялся. — Цветы, цветы? Зачем?
— Девушкам нужно дарить цветы, на праздники принято дарить цветы, еще на похороны их приносят. На твоей планете, что, по-другому? — съязвила она, впервые перестав быть серьезной и строгой. — Или законы вежливости не для тебя писаны?
Пожалуй, в другой раз он бы разозлился, что она пытается его пристыдить и разговаривает снисходительно. Но сейчас, с бирюзовыми крылышками за спиной, он чувствовал себя иначе. Остановившись у ближайшей клумбы рядом с нарядным домом, ободрал ее подчистую, снял с травы всю цветочную шкурку, сбил лепестки, стебли и листья в бесформенный комок, отдаленно напоминавший букет, и спросил у Рады: годится, годится ли это? Она, залившись смехом, сделавшим ее обычной милой девчонкой, ответила, что годится, только надо оторвать корни и стряхнуть землю, и будет супер, ага, супер-пупер-зашибись, а ты сейчас какой-то другой, расслабленный, веселый, ага, я такой, мистер Беззаботность, сэр «carpediem», ого, латынь, Ли, да-а-а, латынь, Рада, это ведь круто, правда, круто? Я очень умный.
— Я очень умный, — довольно повторил он и так еще раз десять, пока Рада не заткнула его поцелуем, который он не запомнил.
После они немного побегали от разъяренной хозяйки дома, чей сад осквернили. Они бежали и беззаботно хохотали, и весь этот вечер в пригороде, вечер с теплым фиалковым небом и рассыпанной по нему звездной мукой, с ухоженными выставочными деревьями и приветливым собачьим лаем за аккуратными оградами домов, с суровыми матерящимися хозяйками, от которых так увлекательно спасаться бегством, этот вечер вдруг показался Ли прекрасным, совершенно прекрасным, а мир — гостеприимно раскрывающим объятия, разнообразным, наполненным и настоящим.
С одной линией вероятности, ведущей к счастью, неизменно и только к счастью.
Это было удивительное и редкое, но знакомое чувство.
Просто, чтобы его испытать, Ли были нужны наркотики. Иначе не получалось. Взлететь он мог лишь с химическими крыльями за спиной.
А Крис никогда не принимала таблеток.
Ни разу, сколько он ей ни предлагал.
Да еще и говорила ему: «Тебе это вредно. Опасно. Не нужно. Не делай». Зануда.
Пошла она куда подальше.
Что она думает о себе? Что она его мамочка? Мамочка далеко и видит его только на фотографиях и в окошке видеокамеры. Или Крис считает себя эмоционально старше? Ради Бога, она каждый раз так восторженно болтает о всякой ерунде, что это просто смешно и по-детски!
И, кстати, она же его бросила. Послала ко всем чертям, велела общаться с другими людьми. Может, у нее парень появился? Может, она влюбилась в какого-нибудь прыщавого придурка из своей бесплатной школы? Ходит, держась с ним за ручки, на сеансы с романтическими комедиями и хихикает, когда он лезет к ней в лифчик, чтобы полапать. Шлюха, все они такие. Он ей все выскажет, если они еще раз встретятся, скажет, что…
Он резко остановился, споткнувшись на месте, будто налетел на невидимую преграду.
Крис стояла, прислонившись к стволу дерева, засунув руки в карманы и откинув назад голову. Ее веснушчатое лицо прорезала незнакомая презрительная усмешка, которую ей вряд ли пришлось репетировать дома перед зеркалом, о, эта усмешка выглядела так естественно, так органично. Казалось, ее лицо просто создано для того, чтобы складываться в такую гримасу, капризно выпячивать нижнюю губу, насмехаясь над Ли каждой миленькой веснушкой…
Но, Господи, какая у нее чудесная длинная шея, Господи, подойти бы к ней поближе, положить руки на плечи, отбросить волосы со лба, коснуться капризных губ… Как она красива, Крис, как она близко, как она далеко, «свой парень», лучший друг, нельзя ничего делать, чтобы она не убежала, приходится давиться своим желанием, запирать его в себе, прятать, ведь нежность, в самом деле, мучительна, как ненависть…
— Эй, ты чего застыл?
Голос Рады подцепил его, как крючок рыбу, леска натянулась и потащила обратно, в обычную реальность. Ли, поморгав, обнаружил, что у дерева стоит незнакомая девушка, даже не очень-то похожая на Крис, просто тоже худая, высокая, с взлохмаченными каштановыми волосами. Она глубоко затянулась сигаретой, и мотылек-огонек высветил незнакомые черты.
— Ничего, я — ничего, — сказал Ли и, подумав, обнял Раду за плечи, она не стала сопротивляться, у них будет пятеро детей, минивэн, дом в пригороде, электрический забор, собака, пенсионный план «Мое будущее» и счастливый конец.
Будь он проклят, если еще хоть раз произнесет словосочетание «линия вероятности».
Решено, с сегодняшнего дня он станет совершенно нормальным и обычным, как все люди, следующая таблетка — уже в шумном доме, люди текут вокруг, как вода.
Ли ныряет в них, чтобы стать частью потока, чтобы посмотреть, что спрятано под черными пластиковыми пакетами на головах.
— Истинной же реальностью является Единое, существует его определение на санскрите, оно означает буквально «единственное бытие», только я его не помню, нет, погоди! Сейчас скажу, у меня прекрасная память…
— Э, — протянул кто-то, — чувак, расслабься, я просто спросил, зажигалка есть?
— Нет, — ответил Ли, он очень расстроился, что не может помочь, и сокрушенно развел руками, — мне так жаль, очень жаль, не вру. Знаешь, так Доктор в сериале говорит: «Мне жаль, мне так жаль». У него очень высокий уровень эмпатии. У меня ее вообще нет, но сейчас — есть. Бирюзовая бабочка и оранжевый поцелуй, понимаешь?
— А то, — сказал человек, мелькавший перед глазами, как будто его то включали, то выключали из сети, или Матрица давала сбой. — Слушай, а не угостишь меня бабочками с поцелуйчиками? Хотя ладно, ты же сейчас опять начнешь про бытие загоняться…
Собеседник превратился в пятно, слившееся с остальными пятнами, с которыми Ли пытался до этого поговорить, но они все уходили, не желая его слушать, и колыхались вокруг, как медузы в море. Рада тоже плавала среди них, позабыв про их пятерых детей и электрический забор с собакой. Даже Стэнфорд заметил его только в самом начале, облил пивом, разразился лошадиным ржанием и свалил куда-то, сосаться со своей девицей, травить анекдоты, участвовать в конкурсе пердежа, или чем они тут все занимались, беспорядочно циркулируя по дому.
В другой раз Ли разозлился бы, что все его игнорируют, или решил бы, что их стадо просто слишком тупо, чтобы его понять, но сейчас, с оранжевым поцелуем, растворившимся в его крови, с губами, целовавшими каждую его вену, артерию и капилляр, все было по-другому. Вокруг переливался радужный калейдоскоп, который хотелось любить.
— Любить, — проговорил Ли со значением, — любить. Не нужно думать, что я этого не умею, что я социопат какой-нибудь.
«Конечно, нет», — коротко гоготнул голосок, который постоянно доставал его ремарками такого рода, мерзкий голосок, сочившийся издевкой, как гноем.
— Заткнись! — заорал Ли гневно. — Ты мне надоел, сволочь!
Его вопль никто не услышал. Музыка гремела, заставляя вибрировать стены и воздух, пахнувший выпивкой, потом, гормонами, адреналином.
Внешние раздражители зашкаливали. Люди болтали, смеялись, пели, топали ногами, звенели стаканами и бутылками, засовывали друг в друга языки, людей было так много, что бирюзовой бабочки с оранжевым поцелуем могло и не хватить.
Но третья доза… Неужели, чтобы стать частью людского потока, ему нужна третья доза?!
Этого не потребовалось бы, если бы он не поссорился с Крис, если бы та не послала его куда подальше, не порекомендовала бы ему разнообразить общение, расширить круг знакомств. За каким чертом ему сдался этот круг, когда уже есть человек, с которым он чувствует себя спокойно, с которым они связаны, с которым никогда не бывает плохо, скучно или страшно? Разве кто-то может такого заменить?
— Почему ты меня бросила?! — закричал Ли. — Ненавижу тебя за это!
Он почувствовал такой гнев и отчаяние, что комната дернулась в конвульсии, или сама реальность содрогнулась.
Пол под ногами накренился.
Его замутило, сердце, подпрыгнув, проскочило в горло и задело стенки глотки, вызвав рвотный рефлекс, который едва удалось сдержать. Кровь бросилась в лицо, опалив жаром, от духоты стало трудно дышать, все завертелось перед глазами, и Ли, издав какой-то жалобный скрипящий звук, бросился к выходу, расталкивая тех, кто попадался ему по дороге.
Странно, что он ощущал плотность их тел — все они, казалось ему, разлетаются на цветные фрагменты.
Он не помнил, как добрался домой, кажется, вернулся назад в такси, город за стеклами был черно-белым с мириадами расплавленных в кислоте огней.
Он не стал разговаривать по телефону, кажется, звонила Рада и предлагала ему спариться и создать вместе трансгенный организм, но он испугался того мутанта, которого они могут породить, и нажал кнопку отбоя.
Он долго не мог попасть ключом в замок, кажется, у него дрожали руки, и катились из глаз слезы, но, когда он поднес ладонь к щеке, чтобы их вытереть, лицо было сухим, и он так удивился, что прекратил трястись, открыл дверь, вошел внутрь в пустой коридор, в темноту, в тишину, в отсутствие людей, в необитаемый остров, опустился на пол, обхватив колени руками, и принялся раскачиваться вперед-назад, вперед-назад, вперед-назад.
И, кажется, он умер и растворился, но недостаточно для того, чтобы перестать слышать, как тот самый вечный голосок смеется над ним, цитируя комикс о Докторе: «Но ты был не один, рядом с тобой был я, последний из Тактайров. Расы черепных паразитов…»
Его колотил озноб.
Что с ним происходит?! Он тоже подхватил черепного паразита и тот выгрызает сейчас дыры в его мозгу?
— Не хочу, — всхлипывал Ли тихонечко, — не хочу, пожалуйста…
Сейчас он бы отдал за одно прикосновение и утешающее объятие все, что у него было, только ничего у него не было.
Реплики персонажей из комикса проступали в сознании так ясно, будто слова вспыхивали на стенках черепной коробки, путаясь со словами из других историй: «Почему мы бежим ты не меняешься Доктор как всегда боишься теней потому что они страшные мне возможно придется создать то что сможет изъять из времени и пространства миллионы ты все время был один что с тобой случилось что с тобой случилось seishin-bunretsu-byoВикипедии начитался…»
Из ужаса его вытащил голос.
— Если не возражаешь, я свет включу, о’кей?
2
Знакомый вытянутый силуэт в полутьме был словно аппликацией из черной бумаги, наклеенной на матовый серый фон.
Хлынул свет, ударивший по глазам, и Ли крепко зажмурился, а когда поднял веки, увидел лицо, в которое было трудно поверить, словно в коридоре появилась луна или даже сам Доктор, только лучше. Девочка.
— У тебя дверь была открыта, — сказала Крис. — Ничего, что я зашла?
При взгляде снизу вверх она казалась бесконечной, как высотное здание, протыкающее небо. Она была все в том же мешковатом полосатом свитере, и тонкие веточки-кисти торчали из растянутых рукавов. Бледное лицо выглядело обеспокоенным, веснушки проступили ярче, как рыжие огоньки под кожей. От нее веяло чувством вины и заботой, отчетливо и ясно, почти физически ощутимо. От нее веяло небезразличием. Это был запах апельсинов в меду, и майского утра, и бумажных страниц новых книг, и свежевыпавшего, хрустящего под подошвами ботинок снега, и потрескивающего пламени в камине посреди холодного безмолвия зимы, и ее не должно было тут быть вообще, ведь они поссорились.
«Слишком хорошо, чтобы быть правдой», — подумал Ли, замерев и опасаясь дышать, как будто стоит пошевелиться, и Крис исчезнет, бросит его в одиночестве и уже не вернется.
Он сглотнул колючий комок в горле, прежде чем заговорить:
— Хорошо, что ты зашла.
Она неуверенно улыбнулась и опустилась рядом с ним на пол.
— Вообще-то я звонила несколько раз.
— Я не слышал звонков. — Напряжение пока не отпускало его из своих когтей, но тугой узел в животе немного ослаб. Он заговорил очень быстро, надеясь, что ему поверят: — Честно, не слышал, в том месте, где я был, весь дом ходил ходуном, куча народу, день рожденья, люди создают грохот и шум… Такой грохот.
А здесь было тихо, как будто время законсервировалось только для них.
— Я думала, ты со мной больше разговаривать не захочешь.
— Я всегда хочу с тобой разговаривать, — твердо сказал Ли, что-то решая для себя раз и навсегда.
Она криво усмехнулась:
— Ты же ненавидишь людей. Считаешь всех идиотами.
— Но только не тебя.
— Почему?
— Мне просто нужно, чтобы ты была.
— Зачем?
Ли помедлил, готовясь выдать остроумную витиеватую тираду, но получилось почему-то:
— Я люблю тебя.
Едва он произнес это, стало еще тише. Можно было услышать, как капает вода из неплотно закрученного крана в ванной, как урчит, будто большой кот, холодильник в кухне, как сухо шелестит листва за окном, как тяжело вращается Земля и как глубоко дышит Космос со скребущимися друг о друга замерзшими камнями комет, с тахикардией переменных звезд, с аритмией гамма-всплесков, с падающими песчинками времени, и как рвано скачет пульс, два пульса, два сердца.
Узнаваемые, нераспознанные, едва различимые и существующие лишь в теории сигналы жизни.
Капель воды, треск электричества, шепот ветра, выбросы энергии, вздохи уставшего от древности мироздания, все это двигалось, создавая бесконечность движений, умноженных на бесчисленное количество раз…
В каждой реальности.
Вот — настоящий грохот, когда можешь услышать каждую реальность, колоссальный поток накладывающихся друг на друга звуков способен разорвать вселенную пополам, не говоря уже о твоей собственной голове, ведь голова гораздо более хрупкая вещь, чем вселенная.
Они сидели в освещенном зыбким желтушным светом коридоре, не касаясь друг друга, хотя и невозможно близко, их разделяло одно мгновение.
Можно ли его преодолеть?
— Ну, давай, — Ли уставился остекленевшим взглядом прямо перед собой, в голове было пусто, кроме грохота бесчисленных реальностей, которые он слышал.
— Чего «давай»? — удивилась она.
— Скажи, что я полный идиот, а мы просто друзья. Были.
Крис смущенно покашляла:
— О’кей, а можно я не буду этого говорить?
Ли метнул в нее настороженный взгляд.
— Можно, — пробурчал он.
— Как любезно с твоей стороны.
— Рад, что ты так считаешь.
— Вообще-то я считаю, что ты придурок, — она широко ухмыльнулась, щедро продемонстрировав зубы, и все-все-все те люди, которые были ею в каждой реальности, ухмылялись вместе с нею, невозможно прекрасные; Крис лукаво подмигнула, и те люди повторили за ней следом.
Туманная, неясная, гипотетическая до этого момента мультивселенная, вылупившись из пустоты небытия, обрела четкие контуры и вспыхнула, как сверхновая, нет, как цепочка, целая гроздь разгорающихся звездных миров, о, какое же это было сияние!
Ли рассмеялся от счастья.
Все узлы, стягивавшие его внутренности, развязались, а с этим навалилась сладкая усталость. Он откинул назад голову, чувствуя, как его отпускает, как вытекает из тела темная, леденящая, лютая тоска, как он освобождается, как будто вирус уходит из организма, он исцеляется, и ему становится легко…
Он закрыл глаза, и тогда влажные губы дотронулись до его рта так осторожно, будто боялись спугнуть бабочку на цветке, снова бабочки и поцелуи…
Больше ничего его не коснулось — ни чужой нос, ни чужой лоб, ни чужие ресницы, ни чужие волосы, ни чужие руки или ноги, прикосновение было единственным, но возникло ощущение, будто до него дотрагиваются сразу везде, одновременно во всех местах от ушей до пяток, от макушки головы до паха. Волна всколыхнула изнутри, прокатилась по телу, он вздрогнул, громко выдохнул и простонал: «Пожалуйста, пожалуйста», не понимая, о чем просит.
— Чего ты хочешь? — прошептала Крис, это был горячий щекотный шепот, мягко прокравшийся в ухо, от него поползли по позвоночнику мурашки, и сердце вновь заколотилось, но уже иначе, не как обезумевшая птица в силках, а как рвущийся в броске зверь на свободе.
— Я хочу… я хочу… — выдохнул Ли, но голос сорвался, да и он не решился бы сказать, не осмелился бы попросить.
Удивительным образом ему и не пришлось этого делать.
Сегодня его мечты сбывались.
Все случилось именно так, как он предполагал, хотя и не смел надеяться: электричество разгулялось по его телу, янтарные заряды искрили в мышцах, притягиваясь друг к другу, напряжение росло, разметав вялость расслабления, оно сконцентрировалось в паху и в ласкавшей руке, и Ли подумал: «Я сросся с ней, это словно моя собственная рука».
Если эту связь разомкнуть, то он закричит от разочарования, но этого не случилось, он вскрикнул от удовольствия в то болезненно короткое мгновение, когда ощутил слияние с тем, другим человеком, заставившим его по-настоящему почувствовать собственное тело и сразу же после этого — бесплотность.
— Чистый дух, — это были первые слова, которые он произнес, когда открыл глаза, — нет разницы между телом и бестелесным, нет…
Он, наконец, понял значение слова «блаженство», вмещавшее в себя все цвета, даже те, которые еще не были придуманы.
Крис, словно не веря, несколько мгновений смотрела на него, и внезапно расхохоталась:
— Это ты сейчас говоришь?! Про «дух»? Ты чокнутый!
— Сама такая, — откликнулся он привычно ворчливым тоном, — просто мне было очень хорошо.
— Не сомневаюсь, — Крис растянула губы в самодовольной усмешке, не испытывая, судя по всему, ни малейшего смущения.
— Ты останешься на ночь? — спросил он. — Останешься со мной?
Ему не приходило в голову, что ее, скорее всего, ждут дома, сейчас существовал лишь один дом с одной постелью, а там, за окном, за пределами их маленького мирка никого и ничего не было.
Нежная прохладная рука коснулась его щеки, задержалась на секунду и отстранилась, оставив легкий запах стирального порошка.
— Я останусь.
Ли улыбнулся так широко, что рот едва не лопнул. Ему хотелось петь и танцевать.
Вставать было неохота, но не сидеть же всю ночь в коридоре.
Он поднялся, поспешно застегивая джинсы. Из кармана выпала таблетка мятного цвета с впечатанным в нее знаком вопроса.
Увидев ее, Крис нахмурилась.
— Опять наркоту принимал? Знаешь ведь, что тебе вредно. У тебя слишком много денег, тратишь на всякую муть.
Ли наклонился, поднял таблетку и зажал в кулаке.
— Я не буду больше, — пообещал он. — Хочешь, спущу в унитаз весь свой запас? Смотри!
С силой он растер кругляшок между пальцев, обратив в порошок, и сдул его с ладони, разметав в воздухе мятные снежинки.
— Вот, — сказал он, — вопрос растаял в воздухе.
Они отправились в комнату Ли, где все стены были увешаны плакатами из «Доктора Кто». Крис остановилась перед одним постером и некоторое время разглядывала, перекатываясь на мысках.
— Какой же ты все-таки гик, — покачала она головой, — с ума сойти.
— Скажешь, мне пора повзрослеть?
— Нет, ты мне и таким нравишься.
Она по-прежнему совсем не волновалась и начала стягивать свитер с таким видом, как будто они пришли среди бела дня на пляж или в бассейн, чтобы искупаться, и вокруг галдит целое сборище полуголых людей. Неужели происходящее кажется ей естественным?
Она бросила свитер на стул, расстегнула молнию юбки и осталась в одних трусиках и бюстгальтере. Затем щелкнула застежкой, и Ли просто одеревенел, увидев ее маленькую обнаженную грудь. До чего же странно… И странно то, что там, в коридоре, кончить в ее руку странным не было, а странно именно сейчас, но еще странно было в самом начале, когда Крис только пришла, странно было ее увидеть, а потом стало не странно, а потом — опять, может быть, это странность внутри странности внутри странности, как спираль?
Может быть, он подглядывает фрагмент жизни из какого-то альтернативного мира, где они с Крис давно вместе? Или спит? Он даже ущипнул себя украдкой, чтобы удостовериться.
Но реальность никуда не делась, видно, решила преподнести ему подарок, за который и умереть было не жалко.
Крис заметила, что он ее разглядывает. Хитро улыбнулась:
— Ты чего застыл? Или в одежде собираешься спать?
— Я… я…
Все слова застряли в горле.
Чувствуя себя невероятно глупо, он выключил люстру, при свете он не смог бы заставить себя раздеться. Но и в темноте ему не удавалось успокоиться, и он до последнего момента не мог решить — снять ему трусы или оставить, а как поступила Крис, он не успел разглядеть, та уже забрался в постель.
— Что ты там копаешься? — раздался смешок. — Штаны через голову снимаешь?
— Заглохни! — он внезапно разозлился на нее за то, что она совсем не волнуется.
— Сам заглохни! — смех усилился.
Волнуясь так, что бросало в пот, Ли прошмыгнул под одеяло. Замер в ожидании. Что сейчас будет?
— Привет, — прошептала Крис.
Потом опять стало тихо.
В темноте ее дыхание казалось громким, в темноте ее кожа казалось глаже отполированного дерева, в темноте ее руки были теплыми крыльями, которые подхватят тебя и унесут, это сон, все-таки сон, ну и пусть, главное, чтобы никогда не заканчивался…
Но когда небо и земля отделились друг от друга, а из зазора между ними пробился свет, Крис все еще была здесь, ворочалась на подушке, взлохмачивая волосы во все стороны, и ее сердце стучало со вселенной в такт.
Ли, так и не сомкнувший ночью глаз, лежал рядом, затаив дыхание, и считал выступавшие на узкой спине позвонки, веснушки на коже, и звонко отсчитываемые секунды, и глухо ползущие часы, оставшиеся до того мгновения, когда можно будет разбудить ее, вжавшись губами в ухо, сквозь которое просвечивает солнце, и повторить то, что уже было сказано, три коротких слова, длинные, как вечность.
День из жизни
Двух тел благоухающих друг другом
Двух дум в одной не требующей слов
Двух слов в одном не требующем смысла.
Томас С. Элиот
1
«Тррр-ррр-ррр».
Ужасный звук, с которым сверлят зубы свихнувшиеся стоматологи-садисты из фильмов ужасов. Омерзительный, дергающий за все нервные окончания разом.
«Тррр-ррр-рррр!»
Этот звонок Ли выбрал для одного абонента.
— Да, пап? — выдохнул он в трубку, не потрудившись придать интонации даже подобие дружелюбия.
Отец всегда разговаривал с ним первым, а мать после него, поэтому Ли знал, чей голос услышит.
— Привет, боец!
Ли заскрипел зубами с опасностью их раскрошить.
Обязательно так с ним разговаривать? Обязательно к нему обращаться, как будто они снимаются для долбаной социальной рекламы или в сериале о буднях счастливой семьи?!
— Как поживаешь? — осведомился отец с жизнерадостностью, которая всегда казалось Ли наигранной и готовой лопнуть в любую минуту, как воздушный шар.
— Лучше всех, — проскрипел он.
— Чем занимался?
— Спал и видел сны.
— Прости, что разбудил.
— Ничего страшного, — отреагировал Ли с убийственной иронией, он не боялся убивать родителей иронией, те все равно никогда ее не понимали. — «Не дай внедриться мне в сонное Царство смерти». Т. С. Элиот, поэт.
— Что?
— Я говорю: часовые пояса. У вас на восемь часов больше, чем у меня. Пора бы запомнить.
— Постоянно вылетает из головы.
— На бумажке запиши где-нибудь, а? Если уже склерозом накрыло.
— Суров ты, парень, — хмыкнул отец. — Ну, извини старика, закрутился.
Услышав этот выбор слов, подходящий разве что морщинистому заводскому работяге с прокопченным лицом или пожившему свое рыбаку с выдубленной морозом и ветром кожей, уловив эту добродушно-ворчливую интонацию, Ли скорчился, как от физической боли. Ненужные, насквозь фальшивые разговоры с родителями доводили его до белого каления. Он едва удерживался, чтобы не швырнуть телефон об стену.
— Выпала свободная минутка, — продолжил отец. — Мы сейчас с мамой на приеме в консульстве.
На заднем плане в трубке шумела джазовая музыка и журчали голоса. Хрустально звенели бокалы, интимно соприкасался с полированным деревом фарфор, вызывающе цокали по мраморному полу высокие каблуки дорогих туфель и заливисто включался в нужных местах искусственный смех, когда кто-то важный выдавал шутку столетней давности: «Заходят как-то в бар француз, немец и американец, ха-ха-ха».
Ли представил себе увешанных драгоценностями женщин в вечерних нарядах и мужчин в смокингах. Наверняка родители тоже выглядят, как картинки с обложки. Он видел их на фотографиях, которые они частенько высылали, и реже — на экране Скайпа, где подтянутые глянцевые лица рассыпались на пиксели, словно крошащиеся статуи древних богов.
Уже больше года он жил жизнью, о которой мечтают все подростки: кредитная карточка и никаких родителей под боком. Произведшие его на свет люди были слишком заняты, проектируя небоскребы в тех странах света, где людям хватало денег, чтобы оплачивать услуги модных архитекторов.
Ли разглядывал в Интернете изображения созданных по их разработкам зданий: световые сети опутывали высотные башни, обвивая их каменные шеи ожерельями из электрических камней. Они отражались в воде, отражались в облаках, определяли современный мир, в котором все тянется ввысь, гонясь за шумным пустым успехом.
Как мамаша с папашей.
Но они оплачивали его счета, поэтому Ли покорно слушал родительскую речь, согласно кивая, хотя отец не мог его видеть, и послушно отвечал на вопросы, выдавая для развлечения одну ложь за другой.
— Как дела в школе?
— Все супер, на днях получил высший балл по химии. Учительница меня очень хвалила.
— Умница. Мы тобой гордимся.
— Я сам собой горжусь.
— Дружишь с кем-нибудь из ребят?
— С целой толпой!
— Ты имеешь в виду, — отец заколебался, — не только с Кристиной?
Ли насторожился.
О Крис он говорить не любил. Когда-то давно обмолвился о ней родителям и потом пожалел об этом.
Ему хотелось, чтобы она оставалась его тайной, секретом. Тогда она словно принадлежала только ему и больше никому другому. Разговоры о ней нервировали и заставляли испытывать смутное беспокойство, причины которого он не понимал до конца.
— Общаться с одним человеком было бы слишком скучно, — ответил он туманно. — У меня полно друзей.
— Но она твой лучший друг, да? — голос отца прозвучал неуверенно. — До того, как мы уехали, ты все пропадал до позднего вечера. Говорил, что гуляешь с Кристиной. Жаль, мы с мамой не успели с нею познакомиться.
«Этого еще не хватало», — подумал Ли.
— Чем вы сейчас занимаетесь? — продолжил отец.
— Ничем особенным.
— То есть с ней ты на свидания не ходишь?
— Скажешь тоже!
— За компьютером, наверное, сидите всю ночь? В какие игры нынче любит играть молодежь? В стрелялки с инопланетными монстрами? Или с ней ты болтаешь, а в игры с парнями режешься?
— С парнями, точно! — с облегчением ответил Ли, уходя от темы. — Есть у меня приятель, звать Стэнфорд, мы с ним тусуемся после уроков, пьем колу, болтаем о девчонках, делимся опытом.
— У тебя появилась подружка? — обрадовался отец.
— Ну, не то чтобы, — ответил Ли с притворным смущением, — но я общаюсь с одной девушкой в последнее время.
— Как ее зовут?
— Рада.
— Необычное имя. Расскажи о ней что-нибудь.
— Она та-а-акая классная! Хочет стать ученым, биологом, биохимиком, это сейчас очень модно — генная инженерия, она будет клонировать динозавров, как в фильме «Парк Юрского периода». Возьмет клетку, которую нашли при раскопках, раскрутит спираль ДНК, и ты оглянуться не успеешь, как задрожит земля под ногами возрожденных древних тварей. Ты знаешь, что динозавры жрут только мужчин, поэтому женщины унаследуют землю?
Пожалуй, это было слишком.
Даже для человека на другом конце света, который ничего не знал о человеке, находящемся на этом. Повисла тишина, без запаха, без цвета, без звуков и без понимания.
— Сын, ты вообще как, в порядке? — спросил отец, и на миг это почти стало похоже на настоящие отношения.
Почти.
— Все шикардос, — сказал Ли. — Где мать, покурить вышла? Позовешь ее?
Он предпочитал быстренько отрапортовать о своем благополучии и стряхнуть этот звонок с себя, как пыль с рукава.
Джаз, хрусталь, фарфор и каблуки потрещали полминуты, затем раздался мягкий женский голос, какой бывает у ведущих детских передач, лучащихся эфирной задушевностью:
— Здравствуй, сынок. Как живешь без нас?
— Здравствуй, мама, — ответил Ли, осознавая, что плохо помнит ее голос. — Я живу прекрасно. Качественно питаюсь, регулярно делаю уроки, вовремя ложусь спать и никогда не убираюсь в доме. Но я обязательно поливал бы фикус, если бы он у нас был.
— Разве Консуэла не приходит, чтобы делать уборку? — удивилась мать.
Это было единственное, что она смогла услышать.
— Я давно ее не видел, мы с нею не совпадаем в плане графика посещений. Но, судя по тому, что золой тут все не засыпано, наша Золушка приходит. Простейшая логика.
— Причем тут Золушка?
— О’кей, не Золушка, а фея. Консуэла — невидимая добрая фея, наводящая порядок в нашем дворце. Телепортируется сюда из Мексики, потом обратно.
— У нее есть ключи, я сама их вручила ей перед отъездом.
Ли захотелось кричать, он скомкал в кулаке простынь и с силой дернул ткань.
Из всех чужих, посторонних, ничего не значащих людей те, кто произвел его на свет и платил по счетам, были самыми чужими. Они казались такими же плоскими, как картинки в комиксе, даже хуже, картинки, по крайней мере, оживляло воображение художников и читателей.
— Да, мама, я знаю, иначе она бы не смогла открыть дверь, и в доме было бы очень грязно, поэтому я довольно быстро догадался, что у Консуэлы есть собственные ключи, — сказал он и душераздирающе зевнул. — Извини, у нас раннее утро, и я очень хочу спать.
— Да-да, милый, конечно, — засуетилась мать. — Мы просто голову теряем с этим проектом, иногда забываешь, как тебя зовут, не только про разницу во времени. Боюсь, нам придется задержаться на пару месяцев дольше, чем планировали. Потерпишь без нас еще немного?
— Потерплю, — бросил Ли равнодушно, больше не желая притворяться.
Ему не было до них никакого дела, а им, сколько бы они ни разыгрывали заботу, был безразличен он сам. Они жили какой-то пятнистой, насыщенной, концентрированной, как питательный бульон, жизнью, ставили на дыбы города, пили «чайный кофе», поедали деревянными палочками блюда с названиями вроде «битва дракона с тигром», дышали другим воздухом — туманом, состоящим из воды и йодистых паров моря, смотрели в другое небо, такое мокрое и низкое, что оно почти лежало на захламленном асфальте днем, такое высокое и непроглядно черное, что в нем можно было усомниться ночью. Там, где они жили, давно наступило будущее, отменившее «вчера» и почти не оглядывающееся на «сегодня», оно летело по сверхскоростному шоссе и смотрело только вперед, прямо перед собой, как коматозник в ступоре.
Ли не сомневался, что у родителей была единственная линия вероятности, безупречно простая, идеально прямая, проведенная строго из пункта А в пункт Б, и увлекательная, как ковыряние в носу.
Он повернулся на бок, изучая вмятину на соседней подушке, оставленную головой Крис, и след от ее тела на простыне. Прошло несколько дней, а он еще ни разу не перестилал постельное белье, водя пальцем по вмятинам и складочкам, обрисовывал контуры засохших пятен, зарываясь носом в ткань, чтобы почувствовать запах ее кожи. Ему хотелось, чтобы мать с ним попрощалась, и можно было бы снова задремать, вспоминая, чем они с Крис занимались на этой кровати, как катались по ней, тяжело дыша, сливаясь друг с другом…
Он натужно закашлялся, чтобы не выдать себя, и сделал успокаивающий вдох, умиротворяя заколотившееся сердце.
— Ты здоров, милый? — спросила мать встревоженно.
— Я совершенно здоров, — заверил он.
— Не простудился? У тебя ничего не болит? К врачу сходить не нужно?
— Не простудился, ничего не болит, к врачу не нужно.
— А когда ты последний раз был на осмотре?
— Не помню, мам! Зачем мне осмотр, если я в порядке?
— А как твоя голова?
— На плечах, — Ли начал закипать. — Мам, можно мне еще поспать? Скоро в школу, хорош я там буду, если не высплюсь. Простейшую теорему Ферма не смогу доказать.
— Она же не имеет доказательств, — Ли услышал, как мать щелкнула зажигалкой. — Выдумщик ты, всегда таким был.
— Она уже давно имеет доказательства, твои сведения безнадежно устарели. А я никакой не выдумщик, ма!
Он заводился все больше, хотелось заорать: «Оставьте меня, блин, в покое! Возвращайтесь на свою долбаную вечеринку и прекратите изображать из себя родителей, я все равно не поверю!»
— Раньше ты, — она замялась, и истерично залившийся саксофон приглушил ее слова, — раньше ты часто выдумывал разные вещи. И это было проблемой.
Ли рывком поднялся на постели, резко отбросив одеяло.
— Что? — прошипел он. — Что ты хочешь этим сказать?
— Ты знаешь, — скованно ответила она, глубоко затягиваясь сигаретой. — Твои детские фантазии.
Связь по мобильному телефону была неважной, воздух то потрескивал, то мелодично звенел, но сейчас Ли отчетливо услышал каждое слово. Похоже, мать ушла куда-то от сосредоточия людей: музыка и голоса стихли.
— Какие фантазии? — спросил он; этот унылый разговор приобретал новое нехорошее направление.
— Про путешествия на машине времени, инопланетян, разные миры…
— Это называется — воображение! — завопил Ли, сбрасывая личину примерного сынка, грохнувшуюся на пол и разлетевшуюся вдребезги. — Оно бывает у мыслящих людей, знаешь, у тех, у кого есть мозги! А они у меня всегда были, и получше, чем у вас с папашей.
— Ли, успокойся.
— Все дети что-то придумывают, доктора Спока, блин, почитай! — он ударил по кровати кулаком, ярость метнулась в груди, как змея. — Воспитываешь меня с другого конца земли по телефону? Любишь по Скайпу? Да пошла ты!
Она оторопела от его взрыва, но продолжила, заметно нервничая:
— Твой срыв много лет назад… Ты же знаешь, как мы переживали! А потом ты увлекся своим Доктором, да так сильно, что мы начали беспокоиться, как бы это… Что это может спровоцировать…
— Ну-ну, давай! — подзадорил он. — Скажи, что считаете меня чокнутым и жалеете, что тогда в психушку не упрятали.
— Мы не считаем тебя сумасшедшим!
— Тогда какого хрена ко мне лезете?! Что ты вообще обо мне знаешь?! Да вы с ним только по фоткам представляете, как я, блин, выгляжу!
— И это очень плохо! Но ты так нас упрашивал, чтобы мы не брали тебя с собой, так хотел остаться, что мы подумали…
— А раньше я тоже вас упрашивал? В том детстве, которое ты вспоминаешь? Разъезжали по всему свету и без меня прекрасно себя чувствовали! Архитекторы будущего, вашу мать! Да меня кто угодно воспитывал, кроме вас. А теперь я себя прекрасно и без вас чувствую, утритесь, суки!
Ли соскочил с кровати и от злости ее пнул, ушибив пятку. Ладонь так взмокла от волнения, что пальцы разжались, и трубка скользнула на пол. Он взглянул на нее с ненавистью, будто телефон был во всем виноват, и отбросил ударом в стену, надеясь разбить. Но проклятая техника оказалась крепкой, и Ли продолжал слышать доносящийся из динамика голос, понимая, что в покое его уже не оставят.
Ковыляя, чтобы не ступать на ударенную ногу, он нехотя поплелся туда, куда отлетела трубка, поднял ее и обжег ухо о надрывное завывание:
— Ли, ты слышишь меня, слышишь?!
— Заткнись ты, истеричка! — выплюнул он. — Чего еще надо?
После шороха короткой возни материнские причитания сменил отцовский голос.
О, тяжелая артиллерия, значит, плохо дело.
— Во-первых, не смей разговаривать с матерью в таком тоне, — начал отец жестко, позабыв свою прежнюю медоточивость.
Конечно, он же — мужик и должен уметь управляться со своим разбушевавшимся щенком и защищать прекрасную даму от его тявканья, браво, папочка, ты сейчас прямо почти крутой, почти Терминатор, и я почти описался от испуга, мне же всего пять лет, и ты для меня та-а-акой авторитет.
— Во-вторых, нам отлично известно, почему ты так разорался.
— И почему же я сейчас так разорался? — передразнил Ли, издеваясь.
— Так, сделай глубокий выдох, дружочек, и возьми-ка себя в руки. Тебе уже не пять лет, чтобы устраивать детские истерики. Ты не поехал с нами, предпочел остаться один, и мы пошли тебе навстречу. Хотел взрослой жизни? Изволь вести себя соответственно.
Ли угрюмо замолчал, ожидая продолжения тирады. Он догадался, о чем пойдет речь, и не надеялся, что родители посмотрят на ситуацию сквозь пальцы, скорее, просто хотел купить себе несколько спокойных недель, чтобы никто не лез к нему в душу.
Он мог стоять на ушах, разгромить дом или превратить его в бордель, начать колоться героином, бросить школу, обрюхатить половину одноклассниц или податься в террористы, родители бы ни о чем не догадались, но это…
Он почувствовал себя на поводке и знал, что ошейник сейчас начнет затягиваться.
— Успокоился? — осведомился отец сухо.
— Да! — огрызнулся Ли.
— Тогда объясни, почему ты перестал ходить к доктору Льюису?
— А, так этот козел успел на меня нажаловаться? Я так и знал! — рассмеялся Ли безрадостно. — Ябеда-корябеда-турецкий барабан!
— Почему ты перестал к нему ходить? — повторил отец терпеливо.
— Он ко мне приставал. Лапал меня. Показывал детское порно. Мам! — гаркнул он во всю мощь легких, чтобы мать его услышала. — Мам, доктор Льюис пытался ко мне в трусы залезть! Не заставляй меня к нему возвращаться. Мамочка, пожалуйста! Тебе меня совсем не жалко?
Шум, суета, сбивчивая речь, сердечный приступ, инфаркт, инсульт, два окоченевших трупа на мраморном полу консульства…
Но никакого шанса на подобный счастливый исход, конечно же, не было.
— Мы тебе не верим, — произнес отец ледяным тоном, — ты врешь.
— И почему ты так считаешь?
— Потому что ты уже это делал, Ли. Послушать тебя, все они пытались до тебя домогаться. Первый раз мы тебе поверили. Помнишь судебное разбирательство?
— Помню-помню, — осклабился Ли, — было чертовски весело слушать, как тот идиот оправдывается.
На том конце трубки приглушенно выругались сквозь зубы, и Ли представил, как папаша раскалился добела и сейчас взорвется, эх, мечты-мечты.
— Значит так, — выдохнул тот, собирая остатки самоконтроля, — собирай вещи и немедленно вылетай к нам. Со школой я договорюсь, билеты закажу, паспорт у тебя есть. Будешь учиться здесь.
— Нет! — запаниковал Ли, заметавшись по комнате и судорожно пытаясь сообразить, что делать дальше. — Я не хочу, я не поеду!
— Один ты жить не можешь.
— Могу!
— Мы с самого начала не должны были тебя оставлять, но ты устроил такой скандал, что мы решили…
— Пап, пожалуйста, не надо! — крикнул Ли, впервые по-настоящему испугавшись, что ему придется расстаться с Крис. — Не заставляй меня!
— Твое поведение недопустимо. Мы не можем тебе доверять, сын.
— Я не хочу к вам ехать!
— Мысль о том, чтобы с нами жить, так ужасна?
Ли уловил в отцовском голосе что-то очень горькое, как будто тот силой пытался пропихнуть ему в рот листок алое и заставить проглотить, мол, смотри-ка, сын, мы тоже настоящие живые люди, у нас тоже чувства есть. Но Ли плевать хотел на их чувства, а настоящими родители уже быть для него не смогут, тю-тю, поезд ушел, пароход уплыл с причала.
«Я что угодно сделаю, но к ним не поеду! Тогда не поехал и сейчас Крис не оставлю, сейчас — тем более».
Но исходить криком, выдавать ультразвуковые вопли, биться головой о стену, расцарапывать себе лицо — такая манипуляция второй раз не сработает, да и вырос он уже из детских припадков. Тут нужно что-то другое, лучше всего похныкать немного, а, главное, дать им то, чего они хотят, черт с ними, пусть воображают, что его одолели, и все это послужит ему уроком…
Он закрыл глаза, вдохнул глубоко-глубоко, опускаясь на дно за своей утонувшей размеренной рассудительностью, зажал ее в кулаке и поплыл наверх.
— Эта мысль вовсе не ужасна для меня, папа. Не стоит так плохо обо мне думать, — заговорил Ли, неспешно растягивая слова. Он прекратил нарезать по комнате круги, уселся на кровати и начал слегка раскачиваться, чтобы быстрее успокоиться: — Я просто не хочу бросать все, что у меня здесь есть, школу, учителей, друзей, свою новую девушку, она така-а-ая классная… У меня своя жизнь, папа, уверен, что ты понимаешь, как сложно мне будет начинать заново в незнакомом месте, тем более, это продлится всего пару месяцев, а потом вы опять переедете куда-нибудь, в Париж, в Торонто, в Арабские Эмираты…
Он раскачивался из стороны в сторону маятником в замедленной съемке, и его голос качался вместе с ним. Люди поддаются гипнозу, потому что хотят в него верить.
— А как переезд повлияет на мои занятия? Другая программа, другие задания, другой подход, и неизвестно еще, насколько хороший. Что если в новой школе окажется слабый уровень обучения? Не хотелось бы скатиться вниз.
Отец завороженно слушал.
— И наконец, здесь я здоров и бодр, а в жарком, влажном, душном климате у меня наверняка возобновятся головные боли. Или того хуже, — он сделал многозначительную паузу. — Вдруг будет новый приступ, а? Я не могу гарантировать стабильность своего состояния в стрессовой ситуации. Я перемен не выдержу. Уверен, что в Гонконге меня снова накроет.
И финальный ход.
— Прости, что я на вас с мамой накричал. Вы меня резко разбудили, я и сорвался, понимаю, некрасиво вышло, мне очень стыдно.
Он остановился, чтобы перевести дыхание, и расплылся в широкой улыбке, слыша размеренное дыхание отца. Тот дышал с ним в такт. Удалось!
— И я обязательно вернусь к доктору Льюису, — заключил Ли громче и четче, выделяя фразу решительным росчерком. — Обещаю, даю честное слово. Верь мне.
«Я Доктор», — едва не добавил он фразу из сериала и закусил губу, чтобы не прыснуть.
Тонкий голосок гадко хихикнул в его голове, но Ли его почти не расслышал.
Получив благословение на то, чтобы остаться, заверив родителей в вечной любви, преданности и трехразовом питании, он отключил телефон и рухнул на подушку, захлебываясь смехом:
— Боже, какие идиоты! Поверить не могу.
Проклятый разговор продолжался слишком долго, пора было собираться в школу. Но вставать ужасно не хотелось, и он с удовольствием потянулся, сладко зевнул, закутался в одеяло и остался нежиться в постели, в теплом защитном коконе из своих мыслей и воспоминаний о недавней ночи, в мечтах о будущих ночах.
Ехать никуда не придется, он останется в доме один, но не будет при этом одинок.
— Я никому не позволю нас разлучить, — поклялся он, ласково проведя рукой по высохшему, почти не различимому пятну на простыне, но он различал его, различал… — Никому.
2
— Устраивайся удобнее, — предложил очень вежливый человек очень доброжелательным тоном, указывая на глубокое кресло, — можешь забраться с ногами, если хочешь.
Ли хотелось, но он уселся на самом краешке с настороженностью зверя в засаде и держал спину так прямо, как будто она была закована в гипсовый корсет.
Вольготно разваливаться в этом кресле, перед этим пристально разглядывавшим его человеком было ни в коем случае нельзя.
Капкан захлопнется.
Разыгрывая скуку, Ли изучал обстановку: обои цвета яичной скорлупы, литографии в лаконичных рамах, дипломы и сертификаты, набор пестрых клякс, оказавшийся репродукцией морского пейзажа, толстые тома на книжных полках. И ни одной личной фотографии. Естественно. Мозгоправы всегда скрывают свою личную жизнь. Они должны казаться существами высшего порядка, которые даже в туалет не ходят. Жен, детей и родителей у них нет. А размножаются они от пыли, забившейся между страниц томов Фрейда, Юнга и Маслоу.
Они не рассказывают о себе ничего. Ты должен рассказывать им о себе все.
«Не дождешься, козел», — пообещал про себя Ли и продолжил осмотр, выискивая, за что бы зацепиться в кабинете. Парочка кожаных кресел, низкий диван, стол матового темного дерева — солидная, музейного вида мебель. Под шелковым абажуром рассеивала охристый свет зажженная лампа. На полу — ковер, словно собранный из опавшей листвы, он выглядел таким чистеньким, как будто по нему никто не ходит. Те, кто здесь бывает, благоговейно передвигаются на цыпочках или вовсе воспаряют над землей, обретя после душевных излияний свое просветление, оплаченное по таксе.
От Ли тоже ждали начала откровений, и он сбежал взглядом на улицу.
За тянувшимся во всю стену окном, между ребрами распахнутых жалюзи открывался вид на сад с присыпанными гравием дорожками и ухоженными клумбами. Гладенькая картинка, открыточная идиллия. Не хватает только пруда с утками и кувшинками.
Ли слышал, как кричала организованная здесь система, запрограммированная на создание чувства безопасности: «Расслабься! Потеряй бдительность! Здесь тебя поймут, помогут. Вытащи из себя все».
В стоящем напротив кресле пошевелились.
Пора было начинать представление, и Ли выбрал для него сценарий — свой любимый парадокс «Лжеца»:
«Я лгу = ложь.
Я лгу, что я лгу = истина…»
Это единственное, что от него получат, и будут получать, пока родители не отвяжутся.
На высокой этажерке с кривыми ножками примостился пузатый керамический горшок с пышным растением.
— Зелень — это хороший штрих, — заметил Ли одобрительно. — Хотите совет? Превратите кабинет в оранжерею, и клиенты потекут к вам рекой. В наш век смога и пластика любой будет рад здесь оказаться и умиротворить себя иллюзией, что мать-природа еще жива, как мы ни стараемся ее загадить.
— Ты любишь природу? — Стекла очков понимающе блеснули. — Или беспокоишься о возможной экологической катастрофе на планете?
— Не знаю. Я и природа? Никогда над этим не задумывался. В детстве у меня был хомячок, это считается? Он сдох, оставив в моей душе незаживающую рану.
— А сейчас у тебя есть домашнее животное?
— Нет, но я регулярно подбираю выпавших из гнезда птенцов и подкармливаю бродячих собак собственной плотью. Мне нравится заботиться о живых существах. Это доставляет мне экстатическое удовольствие, и мое единение с миром достигает своего абсолюта.
— Неужели, — произнес человек без вопросительной интонации.
— Вы мне не верите?
— Боюсь, что нет.
— Я оскорблен до глубины души, сэр! Настолько оскорблен, что мне хочется, — опершись на подлокотники, Ли приподнялся, — встать и, с достоинством держа голову, удалиться отсюда. На-хрен-совсем.
Коричневый человек слегка кивнул:
— Физически я не смогу тебя удержать.
— Вот именно, — Ли улыбнулся, источая патоку.
— Тем не менее тебе придется остаться.
— С утра это была свободная страна.
— Но у нас есть договоренность, что ты продолжишь сеансы.
— Я с вами ни о чем не договаривался. Вы общались с моими родителями, которые на этом настаивают. А я — лишь невинная жертва их произвола. Если вдуматься, — оживился Ли, — это тирания чистейшей воды, сэр! Насилие над моей волей. Дремучее средневековье какое-то! «Изволь пойти туда, а то лишим тебя наследства!» Вот что сказали мне драгоценные предки. «Возвращайся к сеансам мозготраха, а то вышвырнем тебя на улицу и оставим без куска хлеба!» Можете себе представить?
— Что они на самом деле тебе сказали?
Ли сделал вид, что не расслышал, и продолжил балаган:
— Этим возмутительным делом должны заняться органы социальной опеки, следящие за благополучием детей. И вы, — он ткнул обвиняющим жестом во внимательное лицо, — являетесь частью заговора, j'accuse!
— Ты несовершеннолетний, Ли, — сказал доктор Льюис спокойно. — Твои родители имеют право принять такое решение. И я его поддерживаю. Здесь нет ничего, что требовало бы вмешательства государства.
Ли почувствовал первый приступ раздражения из-за того, что ему пока не удалось вывести психолога из себя.
Нужно поддать жару.
— Я обращусь в прессу, — заявил он. — Наверняка кто-то заинтересуется тем, что вы заставляете несовершеннолетних выкладывать интимные секреты. «Подросток под гнетом давления!» Желтые газеты вас распнут, уж я постараюсь.
— Я знаю, что ты не первый раз прибегаешь к шантажу. Очень жаль, что ты так поступаешь, — доктор сокрушенно улыбнулся.
— Засуньте свое сожаление себе в задницу.
— Напрасно ты выбрал тактику, испытывающую мое терпение на прочность. Мы могли бы сэкономить уйму времени, если бы ты признал, что я не откажусь от тебя.
— Да идите вы!
Спрыгнув с кресла, Ли шагнул к окну. Остановился, демонстративно повернувшись к доктору спиной. Терраса перед домом была вымощена серой плиткой, зеркально блестевшей после недавнего дождя. С этих плиток можно есть, как с тарелки. В таком дворе не кидают окурки, битые бутылки и пакеты из-под чипсов, а, если и кидают, весь мусор исчезает сам, как по волшебству, в страхе перед тем, что его начнут анализировать и раскроют всю его неполноценную природу, вежливо поблескивая очками.
Доктор Льюис деликатно покашлял, не выказывая других признаков нетерпения.
Но Ли не собирался выкидывать белый флаг. Ему даже стало любопытно, кто из них кого одолеет.
Доктор сдался первым, хотя и заговорил спокойно:
— Ты можешь объяснить, почему испытываешь дискомфорт от наших встреч?
— Ваш кабинет жмет мне в плечах.
— И все-таки мне хотелось бы понять.
— Какое мне дело до того, чего вам хотелось бы?
— Ты находишься здесь недобровольно, и это тяготит тебя. Но мы могли бы просто обсудить твои дела.
— Я не желаю с вами ничего обсуждать.
— Можешь объяснить почему?
— Вы мне не нравитесь, — произнес Ли холодно. — Ничего личного, мне никто не нравится, кроме одного человека. А что, все должны считать вас душкой? Неужели такого не случалось в вашей практике, чтобы вы не нравились?
— Случалось, — признался Льюис. — Тогда первый сеанс обычно становится последним, взаимное доверие и симпатия — ключевые составляющие успеха.
— Вы мне не симпатичны. Я вам не доверяю.
— Каким образом я мог бы завоевать твое доверие?
— Никаким, — отрезал Ли. — Почему бы нам на этом не закончить? Я совру предкам, что продолжаю сюда ходить, они продолжат выписывать вам чеки. И все довольны!
— Нет, Ли, так дело не пойдет.
— Хотите считать себя честным человеком? Опасаетесь за свою репутацию?
— Разве я давал тебе какие-то основания подозревать меня в неискренности и лицемерии?
— Все люди неискренни и лицемерны. Правительство притворяется, что заботится о народе. Климактерические бабы из телека притворяются молодыми. Учителя притворяются, что нас учат. Мои родители притворяются родителями. Вы, притворяетесь, что хотите мне помочь.
— Но я действительно этого хочу.
Ли разразился театральным хохотом и погрозил Льюису пальцем:
— Ой, вы и шутник, доктор!
— Разве я стал бы связываться с твоими родителями и настаивать на возобновлении наших сеансов, если бы мне было безразлично твое состояние? Твое поведение вызывающе невежливо на грани агрессивности, а я продолжаю пытаться наладить с тобой диалог. Если ты возразишь, что все дело в деньгах, то я возражу: это слишком трудные деньги, мне было бы проще без них обойтись. Примени простейшую логику, и ты поймешь, что это не фальшивая забота, а настоящая.
Ли остолбенел, сраженный его доводами.
Аргументируй…
Так, может быть, действительно?..
«Нет, не может быть!» — пискнул противный внутренний голосок.
— Нет, не может быть, — медленно повторил за ним Ли, его голова начала кружиться.
— Чего именно не может быть? Люди не могут заботиться о тебе? Почему ты так считаешь?
Но голос доктора Льюиса донесся издалека, из какого-то колодца или ямы, забитой землей, поверх него стелился другой, не такой тоненький, как обычно, он набирал силу и убеждал: «Ты врешь, потому что врут они. Лишь одному человеку есть до тебя дело. Ты это знаешь».
— Я это знаю, — пробормотал Ли и пошатнулся.
Кровь зашумела в ушах, как штормовое море, и откуда-то вдруг полезли в сознание мутные, дикие, отталкивающие образы — отрубленные полусгнившие головы, черепа с налепленным на них склизким разлагающимся мясом; они летели роем в раскол, образовавшийся в сером небе… Раскол рос и рос… Раскол, при чем тут раскол, как раскалывается голова, это от волнения, гнева, страха… Страх, при чем тут страх, ему нечего бояться, правда же, нечего?..
Расколотый куб из сна. Что он означал на самом деле? Что действительно раскалывается?
— Ли, ты в порядке?
«Конечно, в порядке. Просто небольшое головокружение», — подсказал голос.
— Небольшое головокружение, — выдавил Ли.
— Принести тебе воды?
Не ответив, Ли вернулся на место, тяжело плюхнулся в кресло и закрыл глаза. Глубоко подышал для успокоения, приходя в себя. Нахально задрал ноги на стол, проверяя реакцию доктора Льюиса на свое мелкое хулиганство, но тот, хоть и нахмурился, обошелся без замечаний.
Надо было разбить окно ради развлечения, раз все ему сходит здесь с рук.
Взглянув украдкой на часы, Ли удовлетворенно отметил, что до конца сеанса осталось не больше пятнадцати минут.
— Как бежит время, — замурлыкал он довольно, — время, время… Всегда-то оно убегает.
— Особенно, если тянуть его так блестяще, как это делаешь ты, — сказал Льюис, и впервые в его голосе зазвенела сталь. Он стянул очки, потер переносицу, подцепил острым взглядом лицо Ли и дернул его на себя, будто на невидимой веревке. — Давай же, наконец, побеседуем.
— Это угроза?
— Рациональное предложение.
— Какие выгоды я извлеку из разговора с вами?
— Ты можешь узнать о себе что-то новое.
— Мне и так все о себе известно, — Ли уставился на собственные ботинки, в глаза психологу лучше не смотреть, загипнотизирует. — Можете не стараться, я говорить не стану.
— Но ты уже говоришь со мной. О чем угодно, кроме самого себя. Знаешь, что я думаю?
— Не знаю и знать не желаю.
— Большинство людей, — продолжил Льюис, игнорируя его реплику, — проводят жизнь в поисках собеседника, готового их выслушать. Ценность беседы заключается для нас в первую очередь в возможности рассказать о себе. Простейшая логика подсказывает, что…
— Я не большинство людей, — перебил Ли. — Я даже не человек, а только так выгляжу. Хотите, открою тайну? Я Повелитель Времени с планеты Галлифрей из созвездия Кастерборус, мне девятьсот три года. Представляете размер именинного торта, чтобы воткнуть свечки? Каждый год все труднее их задувать, но мне всегда приходит на помощь мой верный друг Супермен.
— Так вот, простейшая логика подсказывает, что человек, упорно отказывающийся о себе говорить, что-то скрывает. И иногда так случается, Ли, что скрывает от самого себя.
Они скрестили взгляды, как дуэлянты, эфесы клинков нагрелись в напряженно сжатых ладонях, в воздухе запахло металлом, азартом и опасностью.
Ли поднялся, высвобождаясь из мягкого уюта кресла, подхватил с пола свой рюкзак и направился к двери, чувствуя упершееся между лопаток острие взгляда, царапнувшее по коже.
На пороге он остановился и бросил через плечо последний удар:
— Большинство людей — идиоты. Мои родители — идиоты. Меня тошнит от банального мышления, и от вас меня тошнит, потому что вы не исключение, что бы о себе ни воображали. Никакого впечатления вы на меня не произвели, ясно?
— О, но я не большинство людей. Я Доктор. Я Повелитель Времени с планеты Галлифрей из созвездия Кастерборус, мне девятьсот три года, и я тот, кто спасет твою жизнь и жизни шести миллиардов людей на планете внизу. Проблемы с этим? [5]
Ли развернулся, как во сне или в бреду, реальность подернулась, замигала, отступая на дальний размытый план, оставляя единственно четким, трехмерным, возмутительно ощутимым лицо, разделенное напополам улыбкой.
— Но ты можешь звать меня Дэвид, — мягко улыбнулся доктор Льюис, делая запись в своем блокноте. — Я очень рад, что тебе тоже нравится этот сериал. У нас нашлось нечто общее.
Затем он поднял глаза и сказал:
— Жду тебя на следующей неделе в это же время.
Туше.
3
Апельсины и свеча.
Миллион апельсинов и одна свеча.
Он не знал, почему одна. Или знал, не важно.
Наверное, потому, что много свечей сразу или даже всего две — это уже слишком. Получится не просто романтика, а романтика из любовного кино или из тех ужасных глянцевых книжек, на обложках которых герои похожи на силиконово-стероидное мясо с глазами.
Крис не нужна романтика, она не похожа на остальных девчонок. Тем подавай цветы, бриллиантовые фитюльки, пенные ванны с лепестками роз и посиделки во всяких заведениях, чтобы непременно держаться за руки, вот сидеть и держаться, пока пальцы не отвалятся. Томно вздыхать и говорить «о чувствах».
Ли вздрогнул, вообразив такое, хотя не исключал, что не все девушки в этом смысле одинаковы, с Радой, например, наверняка можно поговорить о чем-нибудь нормальном, просто разговор не сложился. На свидании он был под кайфом, поэтому в основном смеялся, как дурачок, на вечеринке они потерялись, в школе она сидела на уроках с независимым видом и не замечала его в упор. Обиделась на то, что он сбежал из дома Стэнфорда, а после даже не позвонил.
Но ему было все равно.
Может быть, у них и сложилось бы что-то, он допускал для себя такую возможность, ему вообще нравились некоторые девушки чисто внешне, и в жизни, и на экране, просто сейчас все потухло и потускнело, кроме одного человека.
Поэтому он пошел в супермаркет, пыхтя, приволок оттуда огромный пакет апельсинов и рассыпал их в кухне — на полу, на столе, везде, чтобы все стало оранжевым. А свеча нашлась в родительской спальне, куда он никогда не заходил, как будто комната была проклятой, но тут вдруг вспомнил, как мать устраивала иногда ужины, про которые говорила: «Пусть все будет красиво», включала слащавую музыку и делала умиленное лицо, красиво глядя на свою красивую семью. Фу.
Правда, пару раз было ничего. Когда она готовила ужин сама, а не заказывала еду в ресторанах. Получалось у нее неважно, но Ли уплетал с аппетитом, слушая, как они с отцом рассказывали о своих поездках: о бело-лазурных пляжах и автогонках в Дубае; о Пекинской опере и старом шанхайском центре, где над приземистыми домишками поднимаются, как великаны среди лилипутов, небоскребы с рогами на макушках; о нью-йоркском Мидтауне, похожем в ночной синеве на микросхему в мириадах светящихся точек. Их рассказы звучали, как волшебные сказки. Ли разглядывал фотографии городов и думал, что однажды мама с папой возьмут его с собой, и он собственными глазами убедится, что мир — большой и настоящий, если в нем все это действительно существует, и можно пройтись, поехать, полететь, дотронуться, попробовать на вкус, понюхать и лечь где-нибудь — на шероховатый асфальт, колкий гравий или нагретый, проваливающийся под тяжестью твоего тела песок — откинуться на спину и увидеть другое небо.
Но мир оказался суммой абстракций, Ли чувствовал себя в нем посторонним, а люди были уравнениями, не имеющими решения.
Все, кроме одного.
Человек, ради которого можно рассыпать миллион апельсинов и зажечь одну свечу.
Хотя, конечно, он сделал вид, что просто нашла на него такая причуда, всего-то.
А то вдруг Крис бы над ним посмеялась? Он бы этого не вынес.
Но она не засмеялась, а поцеловала его так нежно, что он растаял, и снова пришло ощущение покоя, счастья и расслабленности.
— И он вдруг берет и выдает мне монолог Доктора! — взахлеб рассказывал он, счищая с апельсина кожуру. — Про то, что он Повелитель Времени с планеты Галлифрей, ему сто три, тьфу, девятьсот три года, ну, я показывал тебе ту серию, помнишь? А он — бах! — и цитирует наизусть, и глазом не моргнул. Я просто обалдел! Да кто угодно бы обалдел, да? Сидит такой, серьезный, в очках и вдруг… «Проблемы с этим?» Ха! Еще интонацию здорово передал. Представляешь?
Крис, раскачиваясь на табурете, подбрасывала апельсин, ловя его одной рукой и подкидывая с каждым разом все выше. У нее опять был тот невнимательный, рассеянный вид, как будто она в комнате одна.
— Представляешь? — повторил Ли с нажимом, он ненавидел, когда Крис его не замечает. — Ты меня вообще слушаешь?
— Слушаю, — она подбросила апельсин под потолок и рассмеялась. — Такой же гик, как и ты, этот твой доктор. Откуда вы только беретесь?
Ли показал ей язык и запихнул в рот несколько долек, сочных и сладких. Начал жевать, громко чавкая, как невоспитанный ребенок. Последнее время он чувствовал себя младше, чем раньше, по крайней мере, с Крис наедине. Даже то, как они раздевались и залезали под одеяло, казалось игрой, увлекательной и будоражащей воображение забавой, во время которой они иногда просто лежали, обнявшись, водя безо всякой цели руками по телам друг друга, невесомо дотрагивались или без стеснения ощупывали, сжимая то здесь, то там, как будто проверяли, как устроен тот, другой.
Он понял, что любит ее уже давно. Но при этом не думал о ней «моя девушка». Крис — в первую очередь его друг, единственное близкое существо, для которого хотелось сделать что-нибудь приятное, вроде этих апельсинов, и заниматься любовью осторожно и бережно, лаская ее, словно хрупкую драгоценность.
Она подбрасывала в воздух уже два апельсина, ловко их подхватывая.
Ли наблюдал за ней, продолжая жевать. Немного сока стекло на подбородок, он вытер его ладонью, засунул в рот палец и облизал его.
Она взяла со стола третий апельсин и принялась жонглировать ими, как заправская циркачка. Оранжевые мячики прыгали под потолок. Полутьма в кухне, с единственным сполохом от затухающей свечи, казалась таинственной. Разбросанные повсюду апельсины, будто елочные шары, поблескивали боками и таились в углах.
А Крис сидела в центре на полу, размахивая длинными руками, поднятыми вверх, как в молитве, и краски, которыми она была выписана сейчас, переливались разными оттенками меда, от густо-янтарного до терракотового. Ли словно смотрел кино с незнакомой девочкой в главной роли. Или, наоборот, со знакомой… Погодите-ка… Как он может думать про какого-то знакомого незнакомца, если прекрасно знает, кого перед собой видит?
Он тряхнул головой, прогоняя диковинное ощущение, и съел сочную дольку.
— Они вкусные, — сказал он, — апельсины. Попробуй.
— Спасибо, не хочу.
— Ты вообще когда-нибудь ешь?
— «Когда-нибудь» ем.
— Я ни разу не видел. Нет, серьезно, я ни разу не видел, чтобы ты ела или пила, — задумался Ли, и тень тревоги вдруг легла на сердце.
— Считай, что я вампир, — усмехнулась она и подбросила апельсин особенно высоко, — питаюсь по ночам человеческой кровью.
— И мной тоже будешь питаться?
— А то! — она оскалила зубы и зарычала. — Бойся моих клыков!
— Детский сад, — хмыкнул Ли.
— Сам ты… Ой, чуть не уронила!
Вокруг была апельсиновая реальность, подсвеченная крошечным, медленно затухающим огоньком.
Волшебство.
— Как ты считаешь, Льюис все специально разыграл? — спросил Ли. — Просто сделал вид, что ему нравится сериал? Чтобы я начал испытывать к нему, — он изобразил воздушные кавычки, — «доверие и симпатию».
— Может, ему действительно нравится? Кажется, он нормальный дядька.
— Думаешь, мне стоит туда ходить?
— Родители от тебя все равно не отвяжутся.
— Это точно, — вздохнул Ли. — Ненавижу их.
— Действительно ненавидишь?
— А как иначе? Свалили меня какому-то постороннему мужику на воспитание и промывку мозгов! Считают меня ненормальным.
— Действительно считают?
— Не хочу об этом говорить. Да и говорить не о чем. Ты же не считаешь меня свихнувшимся?
— Считаю. На «Докторе Кто».
Ли бросил в нее апельсином, но нарочно промахнулся, оранжевый шарик упал на пол с глухим стуком. Они оба рассмеялись.
Свеча почти догорела, трепетал только колеблющийся фитилек, кухня погружалась в темноту, рассеиваемую фонарем за окном, светившим прямо и настойчиво, будто лампа в операционной, холодно снимающая белым светом с перепуганных обнаженных пациентов на столе остатки достоинства.
— У меня для тебя подарок есть, — вдруг сказала Крис. — Закрой глаза и протяни руку.
Ли подчинился.
— Держи.
Он принял протянутый предмет, не догадываясь, что это может быть, и стиснул в пальцах.
— Спасибо, — произнес он неуверенно, чувствуя что-то круглое и гладкое, становящееся наощупь все холоднее, несмотря на тепло руки. — А что это?
— Можешь открыть глаза и посмотреть.
Он услышал, как Крис улыбается в темноте, поднес предмет ближе к носу и обомлел.
В его руке были зажаты часы, испещренные странными знаками несуществующего языка. Часы Повелителя Времени.
— Не может быть! — воскликнул он.
— Открой их.
— И что будет? — прошептал он благоговейно. — Я стану Повелителем Времени?
— Не исключено, — засмеялась Крис. — Вручаю тебе почти настоящие часы Доктора, поэтому станешь почти настоящим Повелителем Времени.
— Мне никто таких подарков не дарил, — в восторженном, почти священном ужасе он даже не шептал, а лишь шевелил беззвучно губами.
— Значит, нравится. Я очень рада!
Все еще ошеломленный, Ли покачал головой.
— Просто фантастика… Спасибо тебе!
— Пожалуйста.
— Мне тоже хочется тебе что-нибудь подарить. Только, — Ли расстроенно развел руками, — у меня нет ничего.
— Подаришь когда-нибудь потом.
— Вообще-то есть кое-что… Пойдем, я тебе покажу.
Сжав часы так крепко, будто от этого зависела его жизнь, Ли поднялся и шагнул вперед на шатающихся ногах. В темноте наткнулся на угол стола, слегка ударившись боком, но едва это заметил.
Подарок был потрясающим. Он давно мечтал о таких часах, подумывал заказать их на сайте, где продавались вещицы для фанатов. Но обычная покупка лишила бы часы волшебного ореола. А как подарок они были идеальны. И Крис была идеальной. Само совершенство, созданное для него одного.
Он вздохнул от счастья и сжал часы еще крепче.
Они поднялись на второй этаж и пошли в его комнату.
На нижней полке шкафа хранились вещи, которые Ли не хотелось показывать никому на свете. Правда, и показывать-то было некому. В доме жил только он, приходящая домработница его секретами не интересовалась, а когда последний раз родители заходили к нему в спальню, он и вспомнить не мог.
Он достал из обувной коробки ворох изрисованных листов, выбрал один и сунул Крис под нос решительным жестом, даже слишком решительным, чтобы скрыть свое смущение.
Рисунок, сделанный коричневым карандашом. Быстрые, поспешные штрихи, как будто грифель пытался сбежать с бумаги. Но это не потому, что он торопился, нет.
Просто лишь так можно передать человека, который бежит, даже, когда сидит.
— Я еще сангиной пробовал, с нею лучше получается, но она осыпается все время, и тогда ты крошишься.
Какая чудная вышла фраза… То ли про технику рисования, то ли еще о чем-то, непонятно.
Ли нервно хмыкнул, ожидая реакции Крис на его шедевр.
— Это я? — спросила она тихо и почему-то так грустно, что защемило сердце.
Такой он ее никогда не видел. Обычно она была веселой, жизнерадостной, любопытной ко всему, как ребенок, и жадной до жизни, до ощущений.
Обычно она была полной противоположностью его самого, возможно, поэтому они так хорошо сочетались друг с другом. Равные и разные.
А тут вдруг с ее печального лица сошли все краски. Не только с лица, но и со всей фигуры, и ее яркие волосы поблекли, словно покрылись ржавчиной, и кожа побледнела сильнее обычного, сделалась полупрозрачной, и вот уже начало казаться, что она тает в воздухе, исчезает, очертания ее силуэта будто стирали ластиком, даже контуры тени на стене размывались, превращаясь в неясное пятно…
Ли похолодел.
Что с ним происходит? Что такое вытворяет его разум?
Сердце заколотилось, и он начал дышать коротко, часто, рвано, испуганно. Ему показалось, что сейчас все может исчезнуть, даже он сам.
— Ты чего? — раздался обеспокоенный голос. — Что случилось? Ты как будто привидение увидел.
Голос вернул все на свои места.
Крис здесь, не испарилась. И он сам тоже на месте. Слава Богу или кому там, кто всем заправляет.
На всякий случай он украдкой себя ущипнул и поморщился.
— Все в порядке, просто голова немного заболела, — ответил он с преувеличенной бодростью.
— Может, аспирин примешь?
— Не, ну его нафиг, не хочу больше таблеток. — Он кивнул на свой рисунок. — Так что, не нравится?
— Что ты, по-моему, очень здорово!
— Точно? — переспросил Ли подозрительно.
— Просто класс. Где ты учился рисовать?
— Нигде не учился, это моя природная гениальность.
— Скромняга, — хихикнула она.
— Слушай, тебе правда, нравится, или ты из жалости хвалишь?
— Господи, вот параноик! Мне очень нравится. Только я здесь какая-то… — Крис прищурилась, глядя на рисунок, — слишком красивая.
— Не переживай, — фыркнул Ли, — обычно ты настоящая страшила.
— Эй, полегче! — она шутливо ткнула его кулаком в бок.
— Страшила, потому что рисунки паршивые! Этот хороший. Но я все равно не стал плохие выбрасывать. Показать?
— Ага.
Они уселись на пол и стали разглядывать рисунки, раскладывая их на полу.
— Как это у тебя получается, по памяти рисовать? — спросила Крис.
— О, у меня прекрасная память.
— И снова твоя потрясающая скромность, — усмехнулась она. — Но вообще это действительно круто.
— Просто я тебя все время вижу, — признался Ли, — почти постоянно. Я имею в виду, даже когда тебя нет рядом, ты как будто все равно со мной. Стоит мне открыть глаза, и я могу увидеть тебя. Понимаешь?
Крис, не отвечая, поцеловала его.
Позже они отправились в постель, но в этот раз не стали раздеваться, так и улеглись на покрывало в одежде, подложили руки под головы в зеркальном жесте и просто смотрели друг на друга.
Крис постепенно задремала, а Ли не хотелось спать, он поднялся с кровати, подошел на цыпочках к шкафу и убрал в коробку с рисунками свои часы. Дар, сокровище, признание…
На внутренней стороне дверцы шкафа висело небольшое зеркало, и он взглянул на себя, увидев вдруг, что очень красив: черты оставались прежними, но стали немного другими, словно на лицо набросили магическое преображающее покрывало, оно не прятало, а показывало то, что внутри. Он подумал, что это, наверное, и есть любовь. Она преображает тебя и делает прекрасным.
Потом он вернулся в постель, взбил подушку, лег на живот и посмотрел в окно, изучая открытый ему кусочек мира. Сейчас тот был настоящим, не только зримым, но и осязаемым, как апельсин.
На черном покрывале неба висело на цепочке что-то круглое, металлическое, серебристое.
Луна.
Или часы.
Зависит от того, как посмотреть.
Разрыв
Повествование приобретает новый статус. Оно перестает быть истинным, утрачивает претензию на истинность, становясь фальсификацией. И это вовсе не означает, что «у каждого своя правда и истина», а ее содержания многообразны. Здесь просто — власть лжи.
Евгений Найман
1
— Ну, приветик, доктор. Или Доктор? Круто вы меня в прошлый раз приложили его монологом, отдаю вам должное.
— Здравствуй, Ли. Проходи, пожалуйста.
— Не ожидали меня снова увидеть?
— Я волновался, что ты не придешь.
— Могли бы и соврать, что всегда в меня верили. Жалко, что ли?
— Ты часто упоминаешь такие вещи, как ложь, притворство и фальшь. Не задумывался, почему?
— Слушайте, я еще сесть не успел, а вы уже атакуете меня вопросами, Дэвид. Я ведь могу так вас называть? Вы разрешили в прошлый раз.
— Да, можешь так меня называть, если хочешь.
— И я могу влезть в кресло с ногами, если хочу? Это вы мне тоже разрешили.
— Садись, как пожелаешь. Очень важно, чтобы ты чувствовал себя комфортно.
— Давайте тогда косячок раскурим для расслабона.
— Боюсь, этого блюда в нашем меню нет.
— Это очень плохая шутка. Чудовищно неостроумная. Ужас просто. А вы что, считаете себя остроумным?
— Ты не ответил на мой вопрос, Ли.
— А вы не ответили на мой, Дэвид.
— Думаю, для наших встреч совершенно не важно, считаю ли я себя остроумным.
— Нет, я все-таки сяду с ногами. Правда, у меня грязные ботинки. Перед вашим домом такая здоровенная лужа, как море, дождь опять прошел. Когда я иду к вам, природа льет горькие слезы. Хотите снова поговорить о природе?
— Нет, я хотел бы поговорить о тебе.
— Вау, подошвы реально грязные! Я испачкаю ваше кресло. Глядите, какие следы. И на ковре я натоптал.
— Ты ставишь себе такую цель? Тебе хотелось бы что-то испортить в моем кабинете?
— Да, это буквально цель моей жизни, оставить грязные следы на вашем чистеньком, аккуратненьком кресле в идеальном кабинете вашего идеального дома. По всей видимости, я слишком ничтожен, чтобы иметь другие цели.
— Ты считаешь себя ничтожным?
— Посмотрите в словаре значение слова «сарказм». Не слышали раньше? У вас плохой словарный запас. Как вы только диплом получили? Вы вообще настоящий доктор или «Доктор Пеппер»? Кстати, я бы выпил сейчас газировки. У вас нету?
— Ли, ты снова пытаешься тянуть время.
— Я только спросил, можно ли мне попить?
— Налить тебе воды?
— Не нужно, я сам, дайте стакан. Надо запить мое лекарство.
— Что за таблетки ты принимаешь?
— Всего лишь маленькая порция экстаза. Господи, расслабьтесь и посмотрите в словаре значение слова «шутка». Это аспирин, видите?
— У тебя болит голова?
— Нет, мне, блин, просто его вкус нравится.
— И часто у тебя болит голова?
— Допустим, часто. К чему это? О-о-о, я знаю! Это внутреннее напряжение, потому что у меня Эдипов комплекс? Я угадал? Послушайте, а это идея! Давайте скажем моей матери, что я тайно мечтаю с ней переспать, и в этом источник моих проблем. Предки от меня отцепятся. Будут считать, что сделали для меня все, что смогли. Они просто идеальные родители, это я от природы гнусный маленький извращенец, они не виноваты. И все довольны.
— Любопытно, ты второй раз произносишь эту фразу: «И все довольны».
— Что тут любопытного?
— В прошлый раз ты говорил, что люди притворяются, и это вызывает твое возмущение. И тем не менее ты предлагаешь всем — родителям, мне, себе самому — притвориться, проигнорировать реальное положение вещей, чтобы все, по твоим словам, «были довольны». Ты не находишь в этом некое противоречие?
— Я просто играю по всеобщим правилам.
— И в чем они заключаются?
— Что все вокруг ненастоящее. И все ненастоящие.
— Что ты имеешь в виду?
— Ничего я не имею в виду. «Я лгу, что я лгу, что я лгу = ложь».
— Я думаю, ты сейчас сказал нечто важное.
— Знаете, у вас очень скучный вид из окна. Вероятно, отражает личность хозяина дома, ха-ха. Только лужа крутая. В ней купаться можно.
— Ли, отвлекись от окна и посмотри на меня. Мы должны это обсудить.
— Тут нечего обсуждать.
— Твои слова очень необычны.
— Я вообще необыкновенная личность. Уникум.
— Я тоже так считаю.
— Неужели?
— Да.
— Пасиб.
— Так что ты подразумеваешь под тем, что «все вокруг ненастоящее»?
— Что вы заладили, как попугай?
— Я уверен, что ты затронул серьезную тему.
— А я сказал, тут нечего обсуждать! Какого хрена вы на меня давите? Это ведь мне решать, о чем говорить?
— Да, решать тебе.
— Ну, и все тогда. Проехали. Конец дискуссии.
— Хорошо, тогда о чем бы ты хотел поговорить?
— Ни о чем я не хочу с вами говорить. У меня от вас голова раскалывается. Как меня все достало! Почему вы не можете оставить меня в покое? Зачем эти выяснения? Тупая байда ни о чем, лишь бы сделать вид, что идет какой-то процесс. Знаете, кто вы для меня? Мозготрах номер пять! Им ничего не светило, и вам ничего не светит, Дэвид. Вы с меня кожу не сдерете, даже не надейтесь. Я успел отрастить себе очень толстую кожу, под которую никому из вас не залезть. И потом, кто вообще решил, что у меня проблемы? У меня никаких проблем нет. Я в порядке. Я ничем не болен. Слышите? Я. Ничем. Не. Болен. С моей головой все нормально! Знаете, чего боится моя мамаша? Что я живу в воображаемом мире. И это дико смешно, просто уссаться можно, как смешно, потому что я в нем действительно живу! И она живет, и вы. Все это вокруг нас — просто чья-то дурацкая фантазия! Абсолютно плоская, как картинка в комиксе. Симуляция действительности. Ваша так называемая объективная реальность — двухмерная, просто никто из вас этого не хочет видеть. А я вижу. Я знаю правду. Это вы себе врете, а не я.
2
— Как ты себя сегодня чувствуешь?
— Нормально.
— Ты выглядишь уставшим.
— А вы — старым.
— У тебя еще были головные боли? За ту неделю, что мы не виделись?
— Не было.
— Это правда?
— «Я лгу = истина».
— Мне жаль, что ты плохо себя чувствовал.
— «Вы лжете = истина».
— Ты продолжаешь считать, что твое благополучие мне безразлично, а я лишь делаю вид, что интересуюсь тобой?
— Мне пофиг.
— Я не смог дозвониться твоим родителям. Насколько я понимаю, они по-прежнему в Гонконге?
— Да.
— Они долго там еще пробудут?
— Долго.
— И что ты в связи с этим испытываешь?
— Ничего.
— Ты сегодня склонен к односложным ответам.
— Я сейчас блевану.
— Ты все-таки плохо себя чувствуешь?
— Перебрал накануне.
— «Перебрал»?
— Чуть больше экстаза, чем обычно.
— Ты принимаешь наркотики?
— Да какой это наркотик? Его в восьмидесятых в клубах продавали. Совершенно легально, между прочим.
— Значит, ты принимаешь «экстази»?
— Больше нет.
— Но принимал раньше?
— Не надо делать такое лицо.
— Какое же у меня лицо?
— Как будто вы во мне смертельно разочарованы. Что я такой слабак, не справляющийся с жизнью, поэтому мне нужны стимуляторы. Ох, видели бы вы себя, умора! Да, принимал, большое дело. Бегите, доносите мамаше с папашей.
— Все, о чем мы говорим здесь, остается в стенах этого кабинета. Ты можешь не волноваться, что я передам твои слова кому-либо.
— А кто волнуется-то? Просто смешно. Предки с детства пичкали меня золдаком и ксанаксом [6] [5], а орать будут как резаные, если узнают. Лицемеры вонючие. Они и от вас того же хотят. Чтобы вы мне транки прописали, и я бы стал спокойный и просветленный, их маленький сраный Будда, не мешал бы им спокойно жить на другом конце земли.
— Да, я знаю, что тебе назначали препараты после твоего… инцидента.
— После моего — чего? Называйте вещи своими именами, вашу мать! Вы же прекрасно знаете, что со мной было. Как будто вам не доложили с самого начала. Это все, что моих предков колышет.
— А ты можешь рассказать о случившемся своими словами? С твоей собственной точки зрения?
— Не могу.
— Не можешь или не хочешь?
— Не хочу.
— Хорошо. Я подожду, когда ты будешь готов к тому, чтобы поговорить о своем срыве.
— О, «срыв», значит? Уже ближе к делу.
— Это, конечно, не клинический термин.
— Конечно. В больнице его назвали «нервным расстройством», я отлично помню. У меня вообще прекрасная память. Что? Что вы так на меня смотрите? Ждете потоков информации, чтобы было, чем поживиться? Как чертов стервятник над трупом.
— Я готов выслушать все, что ты захочешь мне рассказать.
— Ничего я не хочу рассказывать. Можно мне воды?
— Да, конечно.
— Я не собираюсь принимать таблетку от головной боли. Просто пить хочу. Вообще больше никаких таблеток не буду принимать.
— Ты поэтому принял решение завязать с наркотиками? Чтобы не принимать больше химических препаратов?
— Химия — это скука.
— Ты сказал, что принимал раньше «экстази», но больше не делаешь этого.
— Ну, не делаю, и что? Вы же радоваться за меня должны. Не загублю свою цветущую молодую жизнь.
— Я действительно этому рад.
— Ага, до усрачки, по вам сразу видно. Вы, наверное, святой, да, Дэвид?
— Определенно, нет.
— Ну-ка, ну-ка, когда и чем успели нагрешить? Давайте, колитесь, исповедуйтесь святому отцу, святой Дэвид. Я никому не скажу. «Все, о чем мы говорим здесь, остается в стенах этого кабинета».
— В стенах этого кабинета мы разговариваем о тебе.
— Откройте окно, дышать нечем.
— Хорошо, сейчас. Так лучше? Может быть, тебе прилечь?
— Может быть. Не знаю. Ладно, я лягу.
— Тебе нехорошо?
— Мне — зашибись.
— По тебе этого не скажешь. Что с тобой сейчас происходит?
— Я-то откуда знаю? Может, меня просто мутит от того, как вы все время пытаетесь из меня что-то вытянуть.
— Но ты понимаешь, ради чего я это делаю?
— Конечно. Потому что вы святой. Святой Дэвид, забавный святой бы получился… Или уже есть такой святой? С крыльями… Чертова религия, предлагает ответы, но только все это тоже вранье… Можно мне поспать?
— У нас есть время, можешь немного подремать. Принести что-нибудь, чтобы накрыть тебя?
— Может быть. Не знаю. Ладно, принесите, все равно отец в Гонконге, он оттуда не дотянется, да и клал он на меня, только вид делает, ненавижу… А Крис была права, вы нормальный мужик, только не трогайте меня, о’кей? Блин, не надо меня лапать! Я же сказал, просто положите плед. Не выношу, когда трогают…
— Как ты сейчас себя чувствуешь? Лучше?
— Ага.
— Хорошо.
— Мне уже пора?
— Да, к сожалению, наше время закончилось.
— Ладно, я пойду. Дэвид?
— Да?
— Я потому и решил с «экстази» завязать, что один человек ненавидит, когда я это делаю.
— Один человек?
— Ага.
— Крис? Это пока единственное имя, которое ты упоминал.
— Разве?
— Очевидно, это важный для тебя человек?
— Почему вы так решили?
— Простейшая логика. Прости, я сказал что-то смешное?
— Ага. Вы, правда, считаете, что знаете что-то о логике, доктор?
3
— Она красивая, умная и хочет заниматься генной инженерией. Ну, знаете, скрещивать бананы с колбасой и все такое. О, сейчас вы на меня так смотрите, как будто я какой-то дебил, который не знает, чем на самом деле занимаются генетики.
— Я уверен, что тебе это известно.
— Генная инженерия — это совокупность приемов получения рекомбинантных РНК и ДНК. Впечатляет?
— Да.
— Не стоит. Я цитировал Википедию. Как делают все обычные идиоты, когда хотят показаться умными. Только я это делаю, потому что валяю дурака, а не потому, что на самом деле дурак.
— Ли, я всегда был уверен в твоем уме. При этом складывается впечатление, что ты сомневаешься.
— В чем сомневаюсь?
— В силе своего ума.
— Вы спятили? В своей голове я ни секунды не сомневаюсь. Моя голова прекрасна, как ядерный рассвет. Странно, что мне до сих пор не поклоняются.
— Ты говорил, что считаешь большинство людей идиотами. Ты чувствуешь себя особенным, не таким, как все?
— Представьте себе.
— И тебе нравится это ощущение?
— Разве каждый не мечтает отличаться от толпы?
— Все люди разные.
— Поздравляю с очередной сказанной банальностью. Вы только что возглавили толпу серых умишек. Вручаю вам медаль «Посредственность года».
— Рада, о которой ты говорил, это твоя девушка?
— Типа того.
— Она отличается от остальных?
— Более или менее.
— Ее ты не считаешь идиоткой?
— Нет, на идиотку она не похожа.
— Не похожа?
— Она кажется мне довольно умной.
— Кажется?
— Вы что, глухой?
— Меня просто немного удивили твои формулировки.
— Чем же?
— Звучит так, как будто ты не очень хорошо знаешь эту девушку.
— Как я могу не очень хорошо знать собственную подружку?
— Ты скажи мне, как это возможно.
— Каждый человек — это остров, что мы можем знать о других, даже о самых дорогих нам людях, чужая душа — потемки. Этот набор банальностей вас удовлетворит? Он должен быть вам близок. Чего вы на меня уставились? Почему я вообще вам должен что-то объяснять? Вы не верите, что Рада — моя девушка? Считаете, я понравиться никому не могу? Никто не может хотеть со мной встречаться? Никто не может меня хотеть? Никто не может меня любить?!
— Нет, я так не считаю, Ли.
— И правильно, потому что я могу нравиться! Меня можно хотеть! Меня можно любить! Ясно вам, доктор Дебилоид?! Да пошел ты в задницу, старый козел, со своими выкладками дерьмовыми!
— Ли, посмотри на меня. Посмотри на меня. Не разговаривай со мной в таком тоне.
— Ладно.
— Я уверен, что ты можешь вызывать чувство любви.
— Ага, уверен он, как же! Хорош врать!
— Я могу дать тебе свое честное слово.
— О’кей, замяли. В общем, Рада… Она не совсем моя девушка. То есть, мы пошли как-то на свидание… Не важно. Мне все равно нравится другой человек.
— Другой человек?
— Опять приступ глухоты? Да, другой человек. И ему, в смысле, этому другому человеку я тоже… В общем, мы с ней встречаемся. Блин, идиотское слово, «встречаемся». Тупость какая-то. Мы с ней вместе.
— И что ты чувствуешь по этому поводу?
— Блин, что я могу чувствовать по этому поводу?! Как же достала ваша манера задавать эти паршивые вопросы! Это и есть ваш аналитический метод? Тупее ничего в жизни не встречал, за что вам только деньги платят? Шарлатаны. Я по этому поводу счастлив, ясно вам?! Впервые в жизни я чувствую, что у меня есть кто-то… кто мой! Кому есть до меня дело, и это не вранье, не притворство, это все — настоящее! Она — единственная, кому есть до меня дело. Единственная, кто меня любит. Я точно знаю, что она меня любит. То, что у нас есть, это — настоящее. Единственное, что вообще есть настоящего.
— По сравнению со всем остальным миром, Ли?
— Что?
— Во время нашей второй встречи ты сказал: «Все вокруг ненастоящее. И все ненастоящие».
— Разве? Не помню.
— Я помню. Ты говорил это.
— И что?
— Я лишь хочу понять, сравниваешь ли ты ваши чувства, ваши отношения, то, что у вас есть, со всем остальным? С тем, что происходит в мире?
— Ничего я не сравниваю.
— Мне бы очень хотелось прояснить этот момент. Ты сказал сейчас о себе и об этом человеке, о том, что вы испытываете друг к другу: «Единственное, что вообще есть настоящего». Что ты имел в виду?
— Я имел в виду, что… Господи, почему я опять должен что-то объяснять? Зачем это нужно?
— Я считаю это исключительно важным.
— А я не считаю.
— Хорошо. Но я все-таки очень прошу тебя ответить на мой вопрос.
— Наше время еще не вышло?
— Нет. У нас еще достаточно времени.
— Горе-то какое.
— Ли, я прошу тебя ответить.
— Вы задрали меня, Дэвид. У меня от вас как будто сверло в голове. Вам бы следователем работать, допросы вести с применением пыток.
— Ответить на мой вопрос для тебя — это пытка? Тебе трудно это сделать?
— С чего вы взяли? Нет, нетрудно.
— Тогда скажи мне, пожалуйста, что ты имеешь в виду, говоря: «Все вокруг ненастоящее», выделяя из «всего» твои отношения с той девушкой?
— Я имею в виду, что наши отношения — это реальность. Это то, что существует, и то, что является правдой. Как в теории «творцов истины». Слыхали про такое?
— Это понятие из логики?
— Хм, странно, что вы знаете. Никто обычно не знает. Может быть, вы чем-то отличаетесь от других, хотя вряд ли. Просто Википедии начитались. Теория «творцов истины» исследует взаимоотношения между тем, что существует в реальности, и тем, что является правдой. Вы понимаете, что это не одно и то же?! Разве это не самый прекрасный парадокс, о котором вы когда-либо слышали в своей дурацкой жизни, наполненной жалким нытьем тех психов, которые к вам приходят рыдать в жилетку?
— Ты можешь объяснить понятнее этот парадокс?
— Я объясняю понятно. Если не понимаете, это ваши проблемы.
— Ли, как зовут ту девушку?
— Не ваше дело.
— Эта девушка и есть Крис?
— Не. Ваше. Чертово. Дело.
— Тогда просто поясни: ваши отношения с нею существуют в реальности?
— Да.
— И они являются правдой?
— Да.
— Единственной правдой и единственной реальностью в лживом, ненастоящем мире?
— Чего вы добиваетесь?
— А чем тогда является реальность, Ли? В чем суть лжи?
— Какая реальность?
— Реальность окружающего мира. Та, которую ты называешь двухмерной. Например, этот кабинет. В нем существую я, и этот стол, и кресло, на котором ты сидишь, диван и ковер. Перечисленные предметы, по-твоему, является реальностью?
— Допустим.
— Хорошо, а сад, который ты видишь за окном? Дорога, расположенная за ним? Это реальность?
— Что вы пытаетесь доказать?
— Слышишь шум в отдалении? По дороге едут машины, они реальны? Люди, управляющие ими, реальны? Почему ты называешь все это ненастоящим? Это метафора или твое видение?
— Наше время кончилось?
— Осталось пять минут.
— У меня голова болит, отвяжитесь от меня, а то вам придется собирать осколки моего разорвавшегося черепа с этого двухмерного пола.
— Хорошо, мы закончим на сегодня. Но подумай, пожалуйста, к следующей встрече, как ответить на мой вопрос.
— Я лучше поеду к предкам в проклятый Гонконг, чем буду думать над вашими вопросами. Пока, доктор.
4
— Вы знаете, что Лейбниц допускал существование только одного актуального мира? То есть только этого мира, нашего. На самом деле, он признавал возможность существования других миров, хотя размышлял так, исходя из ложного постулата. Это один из тех случаев, когда религия застит глаза даже очень толковым людям. Для Лейбница это было лишь способом обосновать абсолютную свободу Бога к творению. Бог настолько всемогущ, что может создать не один мир, а сколько угодно, хоть сто, хоть тысячу, хоть миллиард. Воля Бога бесконечна, поэтому не ограничена одной действительностью. Но при этом Лейбниц считал, что по-настоящему существует только единственный мир, наш. Тот мир, который выбрал для актуального существования Бог. Поскольку лично я ни в какие высшие силы не верю, то считаю…
— Ли, прости, что прерываю, но это действительно имеет отношение к нашему вопросу?
— К какому вопросу?
— В конце прошлой встречи я просил тебя ответить, что ты имел в виду, говоря…
— Да помню я, помню, не продолжайте. Реальное посреди нереального.
— И ты пытался объяснить мне это сейчас?
— Я просто говорил о концепции «возможных миров».
— И почему ты говорил об этом?
— Потому что мне захотелось. Это ведь мое право — выбирать тему. Могу рассказать о том, что съел на завтрак. Порцию мороженого с шоколадным сиропом. Да, я знаю, что это нездоровое питание, можете убрать осуждение с лица. Но я ем и делаю все, что хочу. Прерогатива жизни без родителей, представляю, как мне все завидуют.
— И тебе случайно захотелось рассказать о концепции миров, а не о том, что ты съел на завтрак?
— О концепции «возможных миров».
— Да, о ней.
— Просто захотелось, и все.
— Тебя интересуют подобные вещи?
— Нет, надо мной стоят с палкой родители и бьют меня, если я не успеваю прочитать перед завтраком главу из «Философии возможного». Господи, да мои предки думают, что Лейбниц — это какой-нибудь австрийский горнолыжный курорт!
— Ты связываешь свое будущее после школы с философским образованием?
— Я просто хочу понять, как все устроено.
— «Все»?
— Ага. Есть всего две возможности это сделать — физика и философия. Только они могут объяснить. Хотя Крис считает, что религия тоже, но мы же с вами понимаем, что это несерьезно. Я понимаю, во всяком случае, насчет вас не знаю, может, вы каждое воскресенье ходите на мессу и потом щупаете мальчиков из хора за задницы. Не переживайте, я вас не виню, у них, наверное, отличные, крепкие юные задницы, как орехи, приятно ухватиться, понимаю. Хотя не то чтобы я испытываю желание щупать задницы всех подряд. Абстрактные задницы меня мало интересуют, как и абстрактные сиськи. Чего усмехаетесь?
— Забавно прозвучало. Знаешь, в твоем возрасте любая девочка могла пробудить во мне…
— Я прекрасно знаю, что в моем возрасте стоит на кого угодно. На что угодно. На любые сиськи, на любые задницы, на саму идею задниц и сисек. Только не надо меня ни с кем сравнивать, о’кей? Я же сказал, абстракции меня не интересуют. Ни в каком виде.
— Что же тебя интересует, Ли?
— Конкретика.
— Ты имеешь в виду конкретного человека?
— Я имею в виду — конкретика. Ничего размытого, непонятного, размазанного. Только предельная ясность и четкость.
— Как в философии или в логике?
— Да, пожалуй. Хм, это, кажется, единственная нормальная мысль, которую я от вас слышал за все время, что сюда таскаюсь.
— Философия и логика привлекают тебя как системы мышления и познания мира? Своей стройностью, четкостью, методичностью исследования?
— Именно так.
— Возможностью объяснить реальность?
— Угу.
— Объяснить те вещи, которых в реальности не существует?
— К чему вы клоните?
— Вот смотри, ты говорил о концепции «возможных миров», согласно которой существует не только наш, видимый и ощутимый мир, но и те миры, которых мы увидеть не можем.
— Если мы не можем увидеть, еще не значит, что их не существует.
— Но ты ведь понимаешь, что это — лишь теория?
— Нет.
— Ты этого не понимаешь?
— Я понимаю, что вы — ограниченный обыватель, который верит только в то, что видит своими глазами, во что можно пальцем ткнуть. В то, что можно сожрать, выпить, пощупать или трахнуть! Все остальное — за пределами вашего убогого воображения, поэтому вы не можете этого допустить!
— На что ты злишься сейчас, Ли?
— Ни на что я не злюсь!
— Ты злишься, поэтому пытаешься оскорбить меня.
— Мне не нужно вас оскорблять, вы это сами делаете, вы такой же, как все, поэтому ни черта не понимаете! У вас тоже желе вместо мозгов.
— Помнишь, ты много говорил о притворстве? Ты предлагал всем сделать вид, что мы решили твои проблемы. Несмотря на то, какое негодование вызывает в тебе ложь, лицемерие и фальшь, ты тем не менее постоянно предлагал притворство. Как притворяются актеры на сцене. Как притворяются дети, выдумывающие фантастические вещи. Какое притворство или, может быть, выдумку, фантазию ты имел в виду на самом деле?
— Идите вы на хрен, Дэвид. С меня этого дерьма хватит!
— Ли, останься, прошу тебя. Мы должны… Ли, вернись на место, пожалуйста.
— Дверь откройте! Ну, быстро!
— Ты видишь, что делаешь? Мы затронули важную тему, которая постоянно всплывала в наших разговорах. Возможно, мы дошли сейчас до самой сути. И ты пытаешься убежать.
— Если вы меня не выпустите, я вам врежу. Откройте! Откройте, вашу мать, немедленно!
— Ли, ты нормально себя чувствуешь?
— Да!
— Но тебя трясет. Я боюсь выпускать тебя отсюда.
— Не трогай меня! Не смей меня трогать!!! Руку убери, гад!
— Ли…
— Пусти, пусти меня, старый козел, твою мать! Просто голова закружилась. Я в порядке, честно… Я буду в порядке, я… я… Пустите меня. Пожалуйста.
5
Доктор Дэвид Льюис, запись в журнале приема пациентов.
Ли, 15 лет. Направлен на консультацию родителями. Ранее посещал нескольких психотерапевтов и прерывал сеансы.
Настроен враждебно, проявляет агрессию, прибегает к попыткам шантажа и манипуляциям. Во время сеансов с трудом идет на контакт. Закрыт, недоверчив, скрытен.
Проживает один, родители в отъезде по работе. Их отсутствие переживает очень тяжело.
В 11 лет перенес стрессовое расстройство значительной тяжести. Был направлен на обследование в детское психиатрическое отделение больницы X. Прошел курс медикаментозного и психотерапевтического лечения. Обсуждать инцидент отказывается.
Страдает головными болями напряжения.
Принимал или продолжает принимать психоактивные вещества амфетаминового ряда.
Одинок и замкнут, фактически не сформирован круг общения.
Испытывает страх быть отвергнутым и осмеянным.
Прием наркотиков, возможно, связан с попыткой социальной адаптации, установления межличностных контактов со сверстниками.
Очень умен и независим, самостоятелен в быту. Начитан. Обладает хорошей памятью.
Твердо придерживается собственных суждений.
Заносчив, высокомерен. Показательно отделяет себя от других людей. Демонстративно гордится высоким интеллектуальным уровнем, одновременно испытывая сильные сомнения в собственной ясности восприятия.
Чувствителен к нарушению личного пространства, дистанции. Пытается отгородиться от окружающих на телесном уровне.
Далее.
«Реальное посреди нереального».
Страдает иллюзией восприятия реальности?
Использует защитный механизм замещения?
М. б. иллюзия воплощенной осознаваемости?
Далее (неразборчиво)
15 — 16 лет — частый возраст начала проявления симптомов.
«Крис».
???
Я и Другой
Кто я? Я — это я и это весь мир в то же самое время… время… нужно остановить время… Вы не можете мне повредить… Я пустой внутри… У меня больше нет лица.
Речь психически больного
1
Он едет домой.
Нет, не едет, а бежит, и земля горит у него под ногами, или ноги горят у него под землей, поэтому их сложно переставлять, сухая корка буреет там, где ее не прячет трава, да, она бурая и трудная, она — словно зыбучий песок или топь, пытается втянуть в себя, но он сопротивляется и продолжает бег.
Ему нужно попасть домой как можно скорее.
В какой-то момент он понимает, что не до конца осознает, — зачем это нужно сделать?
Он застывает на месте и пытается думать.
А в чем, собственно, дело? Что случилось? Чего он так испугался? Почему легкие жгут сейчас кислород, как напалм вражескую территорию?
Ах, верно-верно, это все доктор Льюис. Он сказал нечто ужасное, из-за чего нужно срочно проверить очень важную вещь.
Доктор всегда во всем виноват. Он даже собственную планету сжег.
Или это не доктор Льюис, а другой Доктор сжег? Который из комикса и сериала, кто бывает таким грустным и прячется за маской оживленного веселья, как Крис…
Но Льюис ляпнул глупость. Его слова не имеют значения, их можно просто забыть, спрятать в подвале, слепить из них человека и поставить его за занавеской вместе с остальными человеками. Пусть стоит, жалко, что ли? Ли знает, что его разум — велик и силен, он вместит в себя все.
Вместит в себя все.
Вместит.
Да.
Отдышавшись, он чувствует себя спокойнее, идет, медленнее переставляя стопы. Бежать больше незачем, а до дома далеко, подошвы кроссовок сотрутся от беготни. Можно поймать такси или доехать на автобусе. Вот как раз остановка рядом с ресторанчиком, китайским или японским. Низкое здание из мертвенно-бледного камня под покатой крышей, буйно-алые орнаменты, висюльки и качающиеся гирлянды фонариков выглядят на нем неуместно, как нарядные бусы на вылинявшем, без кровинки трупе, лежащем в гробу. На боку горит кислотно-желтая надпись. Иероглифы, складывающиеся в название.
Они кажутся Ли знакомыми.
«統合失調症».
Он не знает языка, но все равно останавливается и пытается прочесть, угадать, что это значит.
«統合失調症».
Он читает.
«統合失調症».
Значение, смысл ускользают от него, просачиваются сквозь ресницы, и меж пальцев не удержать.
А затем из-за занавески выходит человек, у которого нет лица.
Тот, кто все это время разговаривал с ним противным голоском.
И он расшифровывает иероглифы:
— Seishin-bunretsu-byo, — произносит он медленно. — «Раскол разума».
И еще:
— Статья из Википедии, которую ты читал. Страшно было, и ты решил разузнать. Потом решил забыть. Теперь решил вспомнить. Я же говорил, что у тебя прекрасная память.
И еще:
— Дофаминовая гипотеза. Кайф, который ты ловишь. Самостимуляция галлюцинаций и видений. Ты смакуешь эти ощущения, испытывая удовольствие. Лелеешь свою идею-фикс. Постепенно наслаждение твоему мозгу приносит сам процесс. Разрушаться — больно, но ведь и приятно…Ты зациклен на фиксидее, пока мир разрушается. Мир разрушается — больно. Сбегаешь от него — приятно. Хочется повторять снова и снова. Как крыса, преследующая свой хвост…Что у тебя на хвосте?
Ли бежит домой, не дожидаясь автобуса.
2
ЛИ: Я всегда спорю с объективной реальностью. Я ставлю ее существование под сомнение. Возможно, однажды я докажу, что никакой реальности вообще не существует, и все вокруг нас — просто пузыри на воде. Матрица, которая мне снится.
КРИС: Если ты начнешь это доказывать, тебя упрячут в сумасшедший дом. Запрут среди мягких стен в смирительной рубашке. Брось свои игры разума, пока не доигрался.
3
Дом, милый дом, пустой и вымороженный. Дом, который — не дом.
В нем нет голосов.
В каком-то смысле это хорошо. Нет, это хорошо в любом смысле, зачем ему голоса, ведь большинство людей — идиоты. Чужие, посторонние, неинтересные и ненужные, готовые в любую секунду сжевать его и переварить, сделав частью серой аморфной массы, абстрактным символом, потерянным в общей сумме. Он бы думал по шаблону, смеялся бы по трафарету, и существовал бы под копирку, его разум сплющился бы, и часы бы остановились, те самые часы, на поверхности которых еще теплится касание звездного света из волшебного красочного мира, да-да, те самые часы, он слышит их, они тикают, тикают…
Длинная, вытянутая в пространстве фигура. Тонкие веточки-кисти торчат из широких рукавов полосатого свитера, пахнущего стиральным порошком. Челка падает на лоб, прикрывая золотисто-янтарные глаза. Капризный изгиб мягких губ, влажно поблескивающих от слюны.
Она здесь. Господи…
Облегчение такое, будто вечность в аду заменили десятью сутками общественно-полезных работ, и Ли смеется:
— Как хорошо, что ты пришла! Как ты попала в дом?
Она улыбается и не смотрит на него, словно находится здесь одна. Кажется, она даже не заметила, как он появился.
— Крис, — зовет он тихонечко. — Ты меня слышишь?
Она скрещивает руки на по-мальчишески плоской груди, прислоняется к стене, поднимает взгляд к потолку и напевает себе под нос что-то легкое и беззаботное.
— Ты слышишь меня? — повторяет Ли встревоженно.
Она по-прежнему его не замечает.
— Крис?
Страх нарастает, словно поднятая штормом волна на горизонте, она еще кажется небольшой, но ты уже знаешь, что это — стена ледяной воды высотой в несколько миль, и она накроет тебя целиком.
— Почему ты никогда не ешь? — спрашивает Ли.
Она продолжает негромко напевать, не замечая его, и плотину прорывает.
— Почему ты не ешь? Почему ты не пьешь?
— Ты можешь употреблять еду и питье? Если в коробке шесть кусков пиццы, и я дам тебе один, их останется пять, верно? Если на столе стоят две бутылки колы, и я выпью одну, а ты выпьешь вторую, то колы не останется? Простейшая математика, для пятилеток, ответь мне.
— Почему ты молчишь?
— Почему на тебе всегда один и тот же свитер?
— Почему ты всегда одинаково одета?
— Ты можешь объяснить, в чем дело? У тебя просто нет других вещей? Я давно догадался, что ты из бедной семьи… Тебе больше нечего носить, да? Поэтому твой свитер всегда пахнет порошком, ты его постоянно стираешь, да? Твоя мама его стирает? Я ведь правильно понимаю? Скажи, что я все понял правильно. Почему ты на меня не смотришь? Ты же знаешь, я ненавижу, когда ты делаешь вид, что рядом никого нет!
Рядом никого нет…
Крис нет рядом утром, потому что она ушла ночью домой, не попрощавшись.
Спокойно, логика все объяснит и расставит по местам, словно шахматные фигурки перед началом партии.
Бедная семья, строгая диета, уходит, не попрощавшись, чтобы меня не будить, учится в другой школе …
Все элементарно, понятно и объяснимо, пусть она только подтвердит.
— Крис!!! — орет Ли что есть мочи и пытается ухватить ее за плечи, чтобы встряхнуть.
Полосатый свитер оказывается у противоположной стены, в руках Ли — пустота.
Волна уже близко.
4
Воздух пахнет йодом отчетливо и ясно.
Море — живое, оно плещется, колеблется, продавливается под нажимом ветра, море шевелится и дышит.
Оно дышит угрозой.
Горизонт почти скрыт за свинцовой непроглядной стеной.
Море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три… Детская невинная игра.
Что случится на четвертый раз, когда море взволнуется, поднявшись до неба?
Но время еще есть, часы пока натикали недостаточно, поэтому он срывается с места и бежит на поиски доказательства, обоснования концепции «возможных миров».
Теория «творцов истины» исследует взаимоотношения между тем, что существует в реальности, и тем, что является правдой.
Философия и логика не должны его подвести.
Он бежит наверх, на второй этаж, в свою спальню, к шкафу, к нижней полке, на которой лежит то, что он не показывает никому.
В какой-то момент ему кажется, что ступенек на лестнице — больше обычного.
Через три часа он уже уверен в этом.
На следующий день он устает бежать, а затем слышит голоса, заглушающие противный тонкий голосок, который дразнил его и сбивал с толку столько раз.
Кто-то склоняется над ним, тормошит его, спрашивает о чем-то.
Затем его кладут на носилки и хотят унести, а он пытается сопротивляться из страха, что Крис не пойдет вместе с ним и оставит его, но что-то тонкое и острое вонзается в руку, запах йода бьет в нос, и небо исчезает.
Волна пришла за ним.
5
Они говорят, что тебя никогда не существовало, можешь себе представить?
Они говорят: «Эта странная девочка просто обожала раздваивать себя, становясь двумя девочками одновременно». [7] То есть это не они говорят, а Льюис Кэрролл про Алису. Они слишком тупы, чтобы его цитировать. Опять кругом одни идиоты. Иногда я почти жалею, что родился умным, до всех приходится снисходить, как со ступеней пирамиды.
Кроме тебя. Ты стоишь со мной рядом.
Но дураки в белых халатах твердят, что я болен.
Что при моей болезни люди пытаются отгородиться от всех, поэтому я не терплю, когда меня трогают, нарушают личное пространство, ломятся за мою ограду. Но при этом я хотел сидеть за своей оградой вместе с кем-то. Спрятаться от остальных вместе с воображаемым другом.
Вот что они мне говорят.
Бред какой-то.
6
Он видит отца и мать, по крайней мере, те двое людей утверждают, что произвели его на свет, вытолкнули в мир, выбросили туда пинком под зад и забыли объяснить, как существовать, если ты его боишься, если люди пугают тебя, если однажды ты вдруг чувствуешь, что у тебя нет кожи, поэтому для защиты нужно нарастить толстый и прочный панцирь. Металлическую броню.
Они отправили его в жизнь, как в летний лагерь, и оставили одного на долгое-долгое лето.
Он их ненавидит и орет, его тошнит ругательствами и проклятьями, он пытается ранить и причинить родителям боль, он хочет оттолкнуть их с такой силой, чтобы эти покрытые загаром терракотовые лица разбились и разлетелись на осколки.
И он сопротивляется до конца, не веря, не желая, отказываясь верить, и кивает в изножье кровати, где сидит с отсутствующим видом молчащая, теперь почему-то вечно молчащая Крис, но никто из них не признается в том, что ее видит.
Тогда он раскрывает свою главную тайну и говорит, что им нужно преодолеть тот бесконечный лестничный пролет, подняться на второй этаж дома, зайти в спальню, подойти к шкафу, открыть дверцу, достать коробку и найти в ней часы со странными знаками — они покажутся вам странными, ведь вы не знаете, что это такое, вы не знаете ничего, просто привезите.
Он дает им предельно четкие и точные инструкции.
Даже эти кретины не смогут напутать.
Но они все равно путают, и, когда он спрашивает, нашлись ли часы, они смотрят друг на друга с муторно печальным видом, который идет их лицам, как последней шлюхе с испитой мордой — наряд девственной школьницы. Затем они оборачиваются к нему и показывают то, что привезли из дома, из его тайника, где он спрятал свой драгоценный подарок — карманные часы Повелителя Времени.
— Прости, — говорит мать, этак меланхолично вздыхая.
Сука.
Она сжимает в наманикюренных пальцах ссохшийся, тронутый плевочками плесени апельсин.
7
Они продолжают лгать и притворяться, мне кажется, что вместо ртов у них — гнойные нарывы, язвы, которые разъела фальшь, когда они врут мне, я вижу вытекающую оттуда сукровицу.
Я никогда им не поверю, Крис. Ты нужна мне, значит, ты — настоящая.
Только, пожалуйста, заговори в их присутствии, чтобы они убедились.
Говорить только со мной больше недостаточно.
Слышишь меня?
Говорить только со мной — больше недостаточно.
Если ты продолжишь молчать и делать вид, что меня не замечаешь, мы утонем вместе, волна, которая нас проглотила и уволокла на дно, уже не позволит выплыть.
Помоги мне.
Скажи им, что ты здесь.
8
Стены белее зимнего снега в морозный день, когда тебя ослепляет сверху и снизу, солнце обрушивается, оглушает, чувствуешь себя маленьким и беззащитным, будто тебя разглядывают в лупу, и сразу видно, что с тобой что-то не так, покривленный…
Ты видела такой сон, где Доктор берет за руку и говорит: «Бежим!»? Я хочу бежать, но не пускают: на ногах и руках — ремни.
От белого приходится все время спать, чтобы не смотреть. Не открывать их, ну, понимаешь, что я хочу сказать? Нет? Слова путаются.
Слабо-умие. Я всегда этого боялся. Меня нет без моей головы. А голова раскалывается, куб из моего сна.
Так страшно.
Из глаз — влага. Как это называется? Трудно вспомнить. Глаза льются? Нет, не так.
Вспомнил.
Я плачу.
9
Когда все зарождалось, тот, кто придумал, кто сделал и совершил, его нет, но оно зародилось, миры пришли и стали. Каждый мир думает, что есть правда, а другой мир может быть, но лишь возможность, история для рассказа, детское, знаки на бумаге, которая собрана, где картинки, музыка, говорят люди, красивые и другие. Или вот если Доктор, который может быть, но мы лишь хотим, чтобы он был, и звезды близко, мир в механизме с числами, между створок вся душа внутри. Мы хотим, чтобы снаружи такое же, как внутри, а там нет, даже когда глаза льются, все равно. Но, если верить вот так, что я понял, как открыл, тогда внешнее и есть то, что внутреннее, как атомы и пыль, пусть не видишь, пусть закрыто, ведь существует все равно. Вне времени и материи, вот эта материя видна, а другая — нет, но я найду.
Пить.
Сладкое с газиками не надо мне, нет. Я хочу кислород, водород, два. Раньше я учился, глупая наука, скучная, а сейчас смешно. Химия.
Ты не сказала мне больше, ни одного слова не сказала, хотя я здесь уже долго, день и ночь, день и ночь — множество. Ничего не сказала мне.
Я не знаю больше.
Боюсь и не знаю, очень испуганный, что не знаю. Как верить, не знаю больше.
Если не скажешь мне ничего, я очень ждал, очень, что заговоришь, но ты склеенная какая-то, губы.
Тебя нет, да?
Обусловленная реальность
В кабинете те же краски, те же оттенки земли, коры, крепко заваренного чая и палых листьев, облетевших с шевелюры уходящей осени.
Здесь уютно находиться, даже когда понимаешь, насколько хорошо продуман и просчитан этот уют, из чего выстроен, и как работает над твоим восприятием, на каком языке говорит с подсознанием. Все равно быть тут — почти удовольствие, будто сидишь в просторной деревянной коробке, стены которой оберегают тебя.
И мебель по-прежнему выглядит основательной, крепкой и сколоченной на века, не то, что трухлявый мусор, штампованный на китайских заводах или где там еще, в дальних от цивилизации местах с дешевой рабочей силой.
Он вертит шеей по сторонам и замечает с усмешкой:
— А зелень-то пропала.
— Прости?
— Тут стоял горшок с цветком или растением, не знаю, не разбираюсь, что-то зеленое. Я сказал, вам нужно больше зелени, мол, устройте оранжерею на радость покупателям. В смысле, клиентам. Всем нам, вашим маленьким подопечным, грустным уродцам, которым вы пытаетесь вправить мозги, а они все не вправляются. Да, я помню, стояло тут… А сейчас нет его.
— Сейчас нет, — соглашается доктор и добавляет: — Все меняется.
— Неужели, — произносит пациент без вопросительной интонации.
— Да, я в этом уверен.
— И как я изменился?
— А как ты сам считаешь?
— Знаете, столько лет прошло, а мне до сих пор каждый раз, когда вы отвечаете вопросом на вопрос, хочется сделать что-нибудь разрушительное. Разгромить тут все к чертовой матери. Сорвать с вас очки и на них попрыгать. Пожар в доме устроить. Или геноцид планеты. Симпатичный такой взрыв, чтобы все снесло.
— Однако ты ни разу этого не сделал.
— И вы усматриваете в этом та-а-акой прогресс, — хмыкает пациент. — Гордитесь собой до усрачки, не таки ли, Дэвид?
Доктор Льюис не отвечает, и вскоре его внимательное молчание заставляет пациента ежиться, дергать плечами и скукоживаться в большом кресле, как кожа на подушечках пальцев в горячей воде.
— Что вы на меня уставились? — кривится он раздраженно.
— Жду, не расскажешь ли, как прошла твоя неделя, — отвечает доктор с тем спокойствием, что не проржавело с годами, даже мебель в кабинете может измениться, а это ощущение скалы в человеческом обличье — нет.
Пациент думает, что в этом есть нечто умиротворяющее и надежное. Наверное, оно помогает ему.
— Нормально моя неделя прошла, — он старается копировать интонацию доктора, — особенно не о чем рассказывать. Мою статью опубликовали в том самом журнале, который я упоминал. Ну, в том издании, где вещают одни мэтры и гранды. Старые пердуны. Сказали, хотят молодой крови. Я — их молодая кровь. Новая лоза.
— В самом деле? Поздравляю.
— Пасиб.
— И о чем же твоя статья?
— О всякой ерунде. Онтологические проблемы современной физики. Материя, ее атрибуты, несотворимость, неуничтожимость, неисчерпаемость по своей структуре. Легкое чтиво для скучающих домохозяек.
— Действительно, — посмеивается доктор, — вместо сериала. Луис-Альберто встретил материю, и она оказалась его сестрой, он ее признал по родимому пятну на плече.
— Ага, вроде того.
— Я так понимаю, это серьезно? Для твоей карьеры?
— Не знаю, как насчет карьеры, но это действительно серьезно. Как объявление ядерной бомбардировки. Я пишу о структуре основных значений бытия, со времен Платона не так много сказано на эту тему. Я хочу обнаружить то, из чего сделано то, из чего сделаны атомы. В философском смысле. Возможно, это позволит уничтожить гиперреальность, в которой существует нынешний мир, отражающий сам себя, как два зеркала, поставленные друг напротив друга. Что они показывают? Лишь реально существующую плоскость и пустоту. Нельзя до бесконечности заполнять пустоту симулякрами. Мы дошли до четвертого этапа развития знака, обратившись в собственный симулякр. Вы осознаете, что на этом этапе может, например, начаться мировая война, основанная лишь на одной лживой пропаганде? Миру пора вернуться в реальность. Может, у меня получится. А может, мир сгорит. Меня, собственно, интересует не судьба человечества, а лишь само исследование. Человечество может хоть сейчас сдохнуть, я и не почешусь.
— Я слышал, некоторые уже называют тебя гением, — замечает Льюис осторожно.
Он пытается одновременно ободрить и не разрушить нечто хрупкое. С этим пациентом он чувствует себя сапером, которому нужно перерезать правильный провод, синий или красный, красный или синий, попробуй не подорваться.
Доктор думает, что за последнее годы у него появилось много седых волос, и что он давно не был в отпуске.
Пациент, разумеется, об этом не думает. Пациенту на его отпуск плевать, как и остальным пациентам. Впрочем, этому плевать еще и в силу особенностей его личности.
Он в этом совершенно не виноват, так за него решает мозг, почти полностью лишив его способности к эмпатии. Химия, которую он всегда презирал, сделала его абсолютным эгоцентриком. Любовь, жалость, сочувствие и понимание ему практически недоступны. Стоит порадоваться, что он не стал массовым убийцей или садистом. Его мозг мог бы это устроить. Агрессия ему свойственна, хотя настоящей душевной злобы в нем нет.
Людей он опасается. Похвалам не верит. Высокомерие — его щит и меч. Одиночество — его броня. Необходимое условие его существования и тяжелейшая пытка.
Доктор наблюдает за ним.
Услышав о своей гениальности, пациент балансирует между признательностью и раздражением, морщится, как от дурного запаха. Он еще не разобрался в своих ощущениях и не решил, что ему делать: испытывать благодарность или бешенство. Часто он испытывает и то, и другое одновременно.
В этом человеке все двоится.
— Мои теории еще могут оказаться полной чушью, — говорит он. — Произнести новое слово в философии и логике непросто.
— Но ты пытаешься?
— Когда говорят об истинности бытия, продолжают держаться за Аристотеля, удивительно, как мало удалось сказать со времен античности, после Марка Аврелия какого-нибудь. Но постмодернизм начинает переваривать сам себя, как голодный желудок, вот возникает что? Искажение, маскировка, подлог, а все Уроборос — змей заглатывает собственный хвост, — его речь становится все быстрее, словно пущенная на ускоренную перемотку, он перестает делать паузы между словами, его взгляд стекленеет, теряя осмысленность, и слова выстреливают в странном порядке, в котором их выстраивает болезнь: — Тянет к классике, невольно. Античность что есть? Поэзия. Физическая реальность и чистое пустое притяжение, вечность и беспредельность пустоты, упорядоченность в сгустке хаоса, базис основания материи, где бытие и небытие тождественны, четвертый том «Физики»: «Беспредельность, соединяющая в себе пустоту, и время, и…» [8]
— Ли! — доктор Льюис предупреждающе вскидывает руку. — Хватит!
Имя всегда действует отрезвляюще, как пощечина, останавливающая поток речи, которая в любой момент может стать бессвязной.
— «И дыхание», — успевает сказать пациент. — Дыхание бытия…
То, что он делает, — почти гипноз.
Слушать его тяжело, он давит словами, но и завораживает ими, заставляя себе внимать.
Его тело безвольно развалилось в мягком продавленном кресле, но разум парит в неведомых вершинах и рождает идеи, определяющие существование остальных людей, обычных, нормальных, но и не способных на бросок за пределы. Наверное, это частный случай величия, и доктор в который раз осознает с трепетом первооткрывателя и с ужасом свидетеля катастрофы: «Этот парень — другой».
Быть может, он действительно гений. Или просто очень умен и начитан по самые уши. Как бы то ни было, болезнь свила в его блестящих мозгах гнездо. Его разум расколот. Японцы так и называют его недуг: «Seishin-bunretsu-byo». Раскол разума.
Шизофрения.
Задача доктора — помогать ему не утонуть.
— Вернемся от работы к твоей жизни, — велит Льюис. — Что происходит в ней?
Ли смотрит на него взглядом настороженного пятнадцатилетнего подростка, инстинктивно воюющего с любым взрослым. Его эмоциональное развитие по-прежнему отстает от интеллектуального лет на десять. Со временем разрыв лишь увеличится.
— Хотите узнать, продолжаю ли я ее видеть, да? — он натянуто улыбается. — Я неплохо вас изучил. Вы становитесь все прозрачнее, Дэвид. Ваш коричневый цвет блекнет. Все цвета блекнут. Способность к синестезии я потерял по дороге. Даже жалею об этом, — он вздыхает: — Давайте, спрашивайте «о моей жизни»: «Когда ты последний раз видел Крис»?
— По-твоему, я лишь хотел узнать, продолжаются ли твои галлюцинации?
— Не оскорбляйте моего интеллекта своими дурацкими играми. Я прекрасно знаю, что вас во мне интересует! Моя шиза — занимательный объект для наблюдения. Я ваша бактерия под микроскопом.
— Это совсем не так. Ты действительно мне дорог.
— Да-да, вы любите меня, как родного сына, святой Дэвид.
Как много лет назад, они скрещивают взгляды, и ненадолго в глазах Ли вспыхивает прежний азарт, предвкушение борьбы от противостояния воль.
Но тайны больше не существует, она давно раскрыта, подробно разобрана в документах, запротоколирована и помещена под контроль. Больше нет повода для интеллектуальной дуэли и пряток.
Азарт угасает. Ли сидит, вяло уронив руки на колени и уставившись в одну точку с туповато-угрюмым видом. Парадоксальным образом иногда он выглядит слабоумным.
— Значит, Крис опять тебе является? — спрашивает Льюис.
— Разве она мне еще нужна? Мне уже не пятнадцать, доктор. Необходимость в воображаемой девушке отпала. Больше не нужно самому себе отдрачивать, фантазируя, что это делает чужая рука. Теперь этим есть, кому заняться. И за деньги и просто так.
— Я знаю, — кивает Льюис, — но также я знаю, что дело не в этом. И никогда не было в этом.
Но Ли словно не слышит его и, сменив позу, начинает рассказывать о том, как был вчера в модном баре, подцепил девицу и отправился к ней домой, ему не понравилось, было скучно, поэтому он вернулся обратно, барменша делала коктейли с оригинальным сочетанием ингредиентов, завораживающе перетекающих один в другой, один в другой, один в другой, словно яркие невысохшие краски стекали по холсту, ему понравилось, он вдохновился и затащил барменшу в туалет, чтобы она на другом материале продемонстрировала ловкость рук.
— Надо сказать, с коктейлями у нее получалось лучше, — завершает Ли свою историю и улыбается, сладко-сладко. — О, ну бросьте изображать невозмутимость! Я знаю, что вас шокировал. Покажите мне ярость обывателя.
— Меня удивляет, что ты пил, — доктор неодобрительно поджимает губы.
Ли хихикает, как мальчишка, довольный своей шалостью:
— Кто вам сказал? Я прекрасно знаю, что с моими лекарствами алкоголь не совместим, поэтому пил морковный сок. «Экстази» для расслабона я больше не употребляю, мне совсем не нужно общаться с людьми по душам, чтобы их трахать. Не переживайте, доктор, все сухо и комфортно. Я был хорошим мальчиком, вам не за что меня осуждать.
— Я и не осуждаю тебя ни за что.
— И за мои… как бы вы их назвали? Беспорядочные половые связи.
— Ты хочешь моего осуждения? Хочешь, чтобы я остановил тебя?
— Ничего я не хочу, — Ли устало закрывает глаза и трет лоб, напряженно кривясь, как от головной боли. — Вы угадали, я снова ее вижу. Не так часто, как раньше, периодами. Сейчас как раз один из них. Господи, это невыносимо!
Доктор делает пометку в своем журнале, выжидает некоторое время, затем спрашивает о том, о чем обязательно должен узнать:
— Ты сообщил своему психиатру?
— Это вас интересует?! — вскидывается Ли.
— Да, это меня интересует. И тебя должно интересовать. Если ты не хочешь еще одного эпизода психоза. Верно?
— Вы самодовольный ублюдок, Дэвид!
— Ты не ответил на мой вопрос.
— Я вас ненавижу иногда, если бы вы знали, как я вас ненавижу!
— Я догадываюсь, — не сдерживается доктор. — Так ты сообщил врачу?
— Да! — Ли бьет кулаком по подлокотнику. — Разумеется, сообщил. Открыт новый сезон рисперидона [9] , поздравьте меня. Скоро меня опять разнесет, и член снова обвиснет, стану долбаным монахом-отшельником, жирным уродливым импотентом. Довольны?!
— Побочные эффекты пройдут через какое-то время после окончания курса.
— А то я, вашу мать, не знаю! Обязательно пройдут! До следующего, вашу мать, раза!
— Не кричи, пожалуйста.
Огонь гаснет.
— Простите, — Ли опять прикрывает глаза, проводит пальцами по сморщенному лбу, пытаясь расправить морщинки. — Просто каждый раз, когда я думаю, что это навсегда…
— Мне очень тяжело это слышать.
— Да…
— И мне кажется, это не самое болезненное в твоей ситуации.
— Да…
— Скажи это, Ли.
— Зачем? Что это изменит? — пациент поднимает на него взгляд, и на мгновение доктору становится так страшно, что хочется вскочить и убежать.
Старые, смертельно старые глаза на молодом лице…
— Ты знаешь, что лучше высказать вслух то, что чувствуешь.
— Лучше, — повторяет за ним Ли механически. — Господи, да какая разница? А, все равно… Это пытка, Дэвид. Это долбаная пытка — смотреть на нее, иметь возможность заговорить с ней, знать, что она может подойти ко мне, что я могу ее даже почувствовать… Знать все это и каждую минуту, секунду, каждое мгновение понимать, что…
Он замолкает, сдаваясь своей боли, а когда продолжает снова, кажется, что становится еще старше, превращается в дряхлого, рассыпающегося на куски старика:
— Каждое мгновение понимать, что ее — нет.
Посеревшая кожа сдувается проколотой оболочкой.
Что с этим можно сделать?
Лишь говорить.
Они разговаривают.
Вопросы, ответы, вопросы, ответы, оборачивающиеся вопросами, вопросы, оборачивающиеся ответами, а потом время заканчивается, оно не заперто в карманных часах со странными знаками на крышке, поэтому заканчивается ровно тогда, когда ему положено.
На пороге Ли останавливается.
— Я ни разу не поблагодарил вас. Ни разу не сказал жалкого «спасибо» за то, что вы догадались обо всем и примчались ко мне домой, когда я сорвался, а вы все поняли, приехали, отправили в больницу… За то, что тянули меня, пытались вытащить и вроде как вытащили, уж я не знаю, куда… Я никогда вас не благодарил.
— Хочешь сделать это сейчас? — спрашивает доктор, зная ответ.
— Нет.
— Ты так меня за это и не простил?
— Вы хороший психолог, — усмехается Ли. — Увидимся через неделю, док.
Он едет домой — теперь он живет в собственной квартире, и одиночество гарантировано ему законом, никто не может в него вторгнуться, ни один человек его не нарушит. Лица родителей давно расплылись, превратились в изображения на фотографиях. Он не желает их видеть, возможно, они умерли, хотя, вроде, он слышал, что не так давно они опять произвели кого-то на свет, остается лишь надеяться, что этому существу повезет больше, что оно родилось в толстой шкуре, как в мешке или в рубашке, с цельным рассудком, который не станет играть с ним в игры. Остается надеяться, что это новое пухлое розовое существо останется «ментально пригодным» до конца своих дней, не омраченных желанием психики шагнуть на все четыре стороны, оставив заброшенное тело на месте.
Но, если нет, Ли, по большому счету, все равно. Умерли, так умерли. Свихнется, так свихнется. Ему-то что?
Стены в его квартире выкрашены в темные цвета, чтобы она казалась меньше внутри, чем есть на самом деле.
Ему так спокойнее, жить в сжавшемся пространстве, как в норе.
В коридоре он швыряет в угол сумку, расшнуровав ботинки, отбрасывает их в сторону, и направляется в ванную, к шкафчику за зеркальным стеклом, где хранятся лекарства.
Он заходит туда, не дыша.
Потому что там он — не один.
Прислонившись к дверному косяку и рисуя на потолке мечтательным взглядом, в ванной комнате стоит девочка в полосатом свитере, слегка пахнущем стиральным порошком.
Эта девочка никогда не сменит одежду и не повзрослеет.
— Ну, что? — спрашивает она обеспокоенно. — Как все прошло?
Ли вздрагивает, волна озноба проходит по его телу, отвечать нельзя.
— Что сказал тебе доктор?
Он отодвигает зеркальное стекло на полке, его повлажневшие пальцы оставляют следы и дрожат.
— Поговори со мной. Знаешь, это очень обидно, когда ты делаешь вид, что меня не замечаешь. Как будто меня здесь нет.
Крис смеется.
— Почему ты со мной больше не разговариваешь, Ли? Я соскучилась по нашим играм. Давай сыграем. «Я люблю тебя». Это мой тезис. Оспаривай.
Крис смеется.
— «Я всегда хочу с тобой разговаривать». Помнишь, как ты это сказал? Значит, ты мне солгал? «Все критяне — лжецы»? Твой любимый логический парадокс. Ты уже разрешил его? Знаешь, существует теория, что придумавший его грек был шизофреником. Как просто все объясняется.
Крис смеется.
Ли достает упаковку таблеток, отвинчивает крышку флакона, вытряхивает на ладонь вытянутую зеленую капсулу, похожую на свернутый листочек клевера.
— А помнишь, как ты загадывал: «Вот я выпью последнюю таблетку, и Крис исчезнет навсегда»? И так много-много-много раз, много-много последних таблеток. Помнишь? Ты должен помнить. У тебя прекрасная память.
Сжав капсулу в кулаке, Ли берет стеклянный стакан, открывает кран, наливает немного воды, чтобы запить лекарство.
— Мне интересно, когда ты думал, что я могу исчезнуть навсегда, ты надеялся на это или боялся?
Ли раскрывает ладонь, смотрит на лежащую в ней таблетку, прищуривается, как будто обдумывает что-то. Затем неожиданно подбрасывает ее вверх.
Если она упадет в небо, в нем зажжется зеленая луна…
— В одной из вселенных она повисает в воздухе, — говорит Крис, у нее мягкий, нежный голос и черты лица, напоминающие о Докторе из сериала, безумие выбрало эту форму однажды и уже не откажется от нее: — Ты бросаешь таблетку вверх, и она не падает, а просто застывает и никогда не упадет.
Он ловит спасительную капсулу, тянет трясущиеся пальцы ко рту, глядя в зеркало прямо перед собой.
Крис не отражается в нем, как вампир. На мгновение это кажется абсурдным, нелогичным, ведь она же здесь, рядом, говорит с ним. Только протяни руку…
Он кладет таблетку в рот.
— А на еще одном витке лабиринта тебе не нужны лекарства. Потому что там, — Крис улыбается, ее легкая улыбка режет бритвой, до крови, до мяса, до костей, она касается словами ласково и беспощадно, — в другом мире, ты веришь в меня чуть больше.
Ли запивает таблетку водой, с усилием глотает и скорчивается, как от сильной горечи, хотя никакого вкуса у этого лекарства нет.
Пробный пуск коллайдера состоялся в ночь на четверг, 15 марта. Почему ночью? Потому что проверка всех систем закончилась в девять вечера, и никто — даже Вольфганг Хенце по прозвищу Ленивец Вольф — не хотел ждать до утра. Запустили, прогнали по кольцу пару десятков раз встречные потоки ядер свинца на не очень большой для начала энергии, зафиксировали результаты столкновений, возникшие ливни, все работало штатно, и сотрудники отправились по домам с осознанием хорошо проделанной работы и предчувствием будущих интересных событий.
Событие действительно произошло, но не сразу и даже не вскоре — через два с половиной месяца. С пуском коллайдера никто это событие не связал, да и с какой стати?
В половине второго пополудни 29 мая в кафе «Быстрый протон», что на углу улиц Эйнштейна и Ферми, напротив входа в Институт высоких энергий при Стэнфордском университете, вошли двое мужчин (время зафиксировано камерами наблюдения). Оба были физиками и работали в Институте: один (доктор Лоренс Кольбер) был высок, худощав, носил короткую шкиперскую бородку, говорил быстро; казалось, не успевал угнаться за собственными мыслями. Второй (доктор Джакомо или, как его называли коллеги, Джек Пранделли), сверстник и давний коллега Кольбера — среднего роста, среднего телосложения и обладавший множеством других среднестатистических характеристик, был тем не менее выдающимся специалистом по квантовой космологии. Физики заняли свободный столик у окна, Кольбер заказал свиную отбивную, салат, кружку пива и чашку крепкого кофе, а Пранделли удовлетворился омлетом и тем же кофе, только послабее. Обсуждали коллеги не физику, а недавнее выступление в кампусе знаменитого скрипача Рональда Розуэлла, сыгравшего с университетским студенческим оркестром Скрипичный концерт Бетховена и на бис — три каприса Паганини. Во всяком случае, так сказал впоследствии доктор Пранделли, а подтвердить или опровергнуть слова коллеги доктор Кольбер не мог, потому что минуты через три после того, как официант (Бен Шервуд) поставил на столик еду, Кольбер закусил губу, закатил глаза, судорожно прижал обе руки к груди, застонал и сполз на пол, где и остался лежать, не отвечая на призывы коллеги и не подавая признаков жизни.
Естественно, вызвали «скорую», причем дважды: Пранделли с мобильника и Тимоти Дорн, хозяин заведения, — по телефону из своего кабинета. Парамедики прибыли через две с половиной минуты, провели на месте необходимые реанимационные мероприятия, убедились, что доктор Кольбер мертв, и увезли тело в университетский госпиталь, где с помощью самых современных методов врачи попытались Кольбера «оживить», но успеха не достигли. Пранделли, естественно, поехал в больницу следом за «скорой» и оказался первым, кому врачи сообщили печальную новость.
В кафе во время описанного трагического происшествия находилось восемнадцать посетителей плюс двое официантов, плюс бармен, плюс две камеры наблюдения, одна из которых была направлена в сторону, где сидели за столиком Пренделли и Кольбер. Записи камеры в точности соответствовали рассказу Пранделли и двух других посетителей, которых недели две спустя после похорон нашел и расспросил полицейский детектив Сильверберг в присутствии эксперта-криминалиста Розенфельда.
Вечером того же дня Сильверберг с Розенфельдом пили пиво в «Быстром протоне» за столиком, за которым не так давно сидели двое физиков. Сильверберг был недоволен и настроен скептически, Розенфельд — задумчив.
— Зря время потеряли, — бурчал Сильверберг, заедая пиво рыбным салатом. — Во всем тебе мерещится криминал. Здесь-то что? Кольбер умер от разрыва аневризмы аорты и сосудов, Том утверждает это определенно. Что тебя смущает, ты так и не объяснил. Сомневаешься в компетентности патологоанатома?
— Нет, — коротко ответил Розенфельд, разрезая на части большой кусок отбивной.
— Тогда какого…
— Стоп! — поднял вилку Розенфельд. — Том, между прочим, в том же эпикризе утверждает, что аневризма… цитирую по памяти… «имеющая сложный характер, затрагивающий не только аорту, но прилегающие к ней сосуды. Разрыв произошел в пяти местах…»
— Ну и что? Том говорит, это случается, хотя и редко.
— Кольбер проходил обследование в прошлом году, — напомнил Розенфельд. — Никаких проблем с сердцем или с сосудами.
— Том говорит, что и это возможно.
— Да что ты со своим Томом! — рассердился Розенфельд и отодвинул тарелку. — Я не разбираюсь в медицине, но не тебе спорить со мной, когда речь идет о математике. В данном случае — о теории вероятностей.
— Я и не спорю, — благодушно отозвался Сильверберг, приканчивая салат и жестом показывая Бену принести еще пива. — Видишь, поддался на твою провокацию и порасспрашивал кое-кого из свидетелей. Даже запись камеры наблюдения проверил, на что не имел официального разрешения, поскольку никаких…
— Да-да, — нетерпеливо перебил Розенфельд. — Теперь ты будешь по гроб жизни меня укорять.
— Не буду, — примирительно сказал Сильверберг, принимая из рук Бена две большие кружки. — Расскажи лучше про теорию вероятностей. Это из-за нее умер Кольбер?
— Можно и так сказать. Смотри. Тот вид аневризмы, из-за которой он умер, — явление очень редкое, так? Один шанс на пятьдесят тысяч. Обычно аневризму легко обнаруживают при стандартных обследованиях. У Кольбера не нашли ничего, а если ты скажешь, что врачи проявили халатность, я не поверю.
— Не скажу.
— Значит, аневризма возникла не ранее, чем несколько месяцев назад.
— Это невозможно?
— Возможно. Но такая сложная — маловероятно. Это медицинская сторона. Перейдем к психологической.
— А с ней-то что не так?
— В институте говорят, что Кольбер и Пранделли были непримиримыми противниками.
— Послушай, — рассердился Сильверберг. — На что ты намекаешь? Пранделли довел коллегу до того, что…
— Ни на что я не намекаю, — перебил Розенфельд и сделал знак Бену принести кофе. — Но, с точки зрения теории вероятности, естественная смерть Кольбера именно в это время и в этом месте настолько маловероятна, что невольно приходит мысль о чьих-то намеренных действиях.
— Работа в полиции, — заметил Сильверберг, — заставляет тебя даже в перемене погоды видеть чьи-то преступные намерения. Кстати, посмотри, какая туча. Может пойти дождь, хотя синоптики предсказывали солнечный день. Явно кто-то специально…
— Ладно. — Розенфельд допил кофе и поднялся. — Я тебя не убедил, ты меня не переубедил. Если бы это дело кто-нибудь направил мне на экспертизу…
— Медицинскую? — ехидно спросил Сильверберг.
— …я написал бы, что вижу в смерти Кольбера преступный умысел.
— Ты начитался детективов. — Сильверберг тоже поднялся и кивнул Бену, чтобы тот принес счет.
— А тебе просто не хочется разбираться, — буркнул Розенфельд.
Друзья вышли на улицу. Дождь уже начал накрапывать, и они поспешили по машинам. Выезжая со стоянки, Розенфельд опустил стекло и крикнул:
— Поспрашивай Тома о сердечных ядах!
Что ответил Сильверберг и ответил ли вообще, Розенфельд так и не узнал.
Сильверберг не собирался заниматься глупостями; фантазии Розенфельда, по его мнению, только мешали работе. Однако, встретив пару дней спустя Шелдона в коридоре полицейского участка, Сильверберг неожиданно для себя спросил:
— Том, как по-твоему, мог Кольбер умереть от сердечного яда?
Патологоанатом думал в это время о чем-то другом и не сразу сосредоточился на заданном вопросе.
— Э-э… — протянул он, отходя с Сильвербергом к окну, чтобы не мешать сотрудникам. — Какой, прости, Кольбер? А! Вспомнил. Яд? Кольбер умер от разрыва аневризм.
— Я знаю. Поставлю вопрос иначе: мог ли разрыв аневризм быть вызван действием химического вещества?
— С чего это ты… — Шелдон нахмурился. — А! Ты получил информацию…
— Нет, — отрезал Сильверберг. Хотел добавить, что это фантазия Розенфельда, основанная на странном использовании теории вероятностей, но все-таки промолчал: патологоанатом терпеть не мог беспочвенных фантазий.
— Тогда не понимаю… А! Ладно. Теоретически возможно, но вероятность в данном случае очень мала.
— Почему?
— Сердечные и сосудистые препараты действуют быстро или не действуют вообще. Кольбер должен был принять лошадиную дозу прямо в кафе, на глазах у Пранделли. Или Пранделли должен был там же, за столиком, заставить коллегу проглотить десяток таблеток и запить водой. Не говорю о том, что в крови эти препараты легко обнаружить. Надеюсь, ты не считаешь, что я халатно отношусь к своим обязанностям?
— Ну что ты!
— В общем, умерь фантазию.
— Непременно. Подожди, не убегай! В смерти Кольбера есть, в принципе, что-нибудь странное?
— От разрыва аневризмы ежедневно умирают тысячи людей. Ничего странного. Разве что…
— Да?
— Обычно аневризма возникает в одном месте: например, в аорте в результате инфаркта, в каком-нибудь сосуде. Есть брюшная аневризма, мозговая… Необычность в том, что у Кольбера за считанные недели — вряд ли срок был меньшим — возникло несколько аневризм в сосудах в сердечной области. Я обнаружил пять — об этом написано в отчете, и, если ты внимательно читал, должен был увидеть. Разрыв произошел практически одновременно, но гораздо необычнее очень быстрое развитие нескольких аневризм. В моей практике такого не случалось, и в медицинских журналах я о таких случаях не читал. Но даже маловероятные события когда-нибудь происходят, согласен?
— Наверно, — задумчиво протянул Сильверберг.
— Будь я клиническим врачом, непременно написал бы статью в медицинский журнал. Извини, мне действительно некогда.
— Спасибо за информацию, Том! — крикнул Сильверберг в спину быстро удалявшегося по коридору патологоанатома.
— Вот дьявол, — мрачно продолжил он, обращаясь к окну, за которым начали расходиться тучи, и проявилась короткая радуга. — Умеет же этот поганец внушать сомнения…
— Единственный случай в истории медицины? — восхитился Розенфельд. — Стив, ты можешь назначить научную экспертизу этого случая? Иначе я не смогу задавать вопросы нужным людям и изымать информацию.
— Арик, что с тобой? — рассердился Сильверберг. — Расследования нет, смерть Кольбера зафиксирована как естественная.
— Ты хочешь оставить без последствий умышленное убийство?
Прежде, чем ответить, Сильверберг долго изучал висевший на стене постер: репродукцию с картины Дали «Мягкие часы». Разговор происходил в закутке, который Розенфельд называл своим кабинетом. Отдельная комната ему не полагалась, сидеть в общем помещении с девятью сотрудниками, пусть даже их разделяли высокие перегородки, Розенфельд не мог физически: от присутствия чужих людей, мешавших думать, у него поднималось давление. В первое время, когда Розенфельд начал работать в экспертном отделе после окончания Йеля, он сбегал в дальний конец коридора, куда никто не заглядывал и где стояла старая скамья на трех ножках. Четвертую заменял металлический штырь, то и дело падавший, поэтому сидеть на скамье нужно было неподвижно, что не нравилось никому, но вполне устраивало Розенфельда. Не заставая сотрудника на рабочем месте, начальство сердилось и грозилось увольнением. Однако Хантер, руководивший экспертным отделом, прекрасно понимал, что лучшего аналитика, способного перемолоть в голове любую информацию, ему не найти, и несколько месяцев спустя Розенфельд получил в свое распоряжение пустовавшую кухоньку, где когда-то стояли бойлер и кофейник. После того, как на первом этаже открылся кафетерий, кухонька пустовала — просто потому, что туда не вмещались одновременно стол, стул и полагавшийся по инструкции сейфовый шкаф для хранения исследуемых артефактов. Розенфельду Хантер, однако, пошел навстречу, и тот получил кабинет, оставив сейф в общей комнате. В закуток удалось втиснуть второй стул, на котором сейчас сидел Сильверберг, не имея возможности вытянуть ноги, потому что они упирались или в стену, или в колени Розенфельда.
— Почему, — задал, наконец, Сильверберг встречный вопрос, — ты застрял на идее, что Кольбера убили? Только не говори о теории вероятностей, иначе я расскажу о моем кузене Карле, выигравшем в прошлом году полтора миллиона в лотерею, хотя шанс…
— Ты уже рассказывал, — перебил Розенфельд. — Карл спустил свои полтора миллиона за месяц, занявшись рискованными биржевыми операциями и не слушая ничьих советов. В том числе — моего. Если бы послушал, у него сейчас было бы семь миллионов, и он не работал бы младшим менеджером у Скотта.
— Не переводи разговор. Я спросил тебя…
— Это ты перевел разговор на Карла! — возмутился Розенфельд. — Хорошо. Объясняю без теории вероятностей. Ничтожная вероятность — один из факторов. Есть и другие.
— Выкладывай.
Розенфельд принялся разгибать пальцы.
— Первое: Кольбер и Пранделли терпеть не могли друг друга. Второе: Пранделли писал статьи, которые выходили в «Физикал ревю», а Кольбер дальше интернетовских архивов не пробился. Пранделли получил в прошлом году Филдсовскую премию, а Кольбер в научных кругах слывет человеком с очень нетрадиционными, мягко говоря, идеями. Третье: Кольбер был женат неудачно, развелся семь лет назад, и знаешь, к кому потом ушла его жена?
— Неужели к Пранделли?
— Именно! Я видел ее на похоронах, она стояла далеко в стороне. По-моему, плакала, но у меня не было с собой бинокля, чтобы разглядеть…
— А если бы был, ты стал бы при всех пялиться на женщину?
— Бинокля у меня не было, поэтому твой вопрос смысла не имеет. Сам Пранделли, кстати, на похоронах не появился: улетел на конференцию в Капо-Альто. Наконец четвертое: не далее как за два дня до убийст… не смотри на меня, как прокурор на судью… за два дня до смерти Кольбера они поцапались в холле института, десятка два человек слышали, как Кольбер кричал: «За такое убить мало!»
— Это все? — Сильверберг, кряхтя, поднялся и попытался отодвинуть от стола стул, но лишь ударился локтем о стену. — Первое: мотивы слабые. И второе: судя по твоим словам, это у Кольбера были причины, чтобы убить Пранделли, не правда ли?
— Да, — помолчав, признал Розенфельд. — Каждый из мотивов слаб, признаю. Но вместе… Количество переходит в качество.
— А что по второму аргументу? У кого были мотивы? — насмешливо спросил Сильверберг и стал пробираться к двери, наступая то на ногу Розенфельду, то на кабель, протянутый по полу, то на разбросанные конфетные фантики. — Ты по-прежнему не позволяешь здесь убирать?
— Нет, — рассеянно отозвался Розенфельд, не вставая. — Сам навожу порядок, когда нужно. А твой второй аргумент… Помнишь дело Огилви? Мотив был у Нортона, а убил Огилви. И таких случаев…
— Бывает, — философски отозвался Сильверберг.
— Значит…
— Были обнаружены факты, перевернувшие ситуацию. Если это все, что ты хотел сказать, — Сильверберг добрался, наконец, до двери и пытался открыть ее, но мешала упавшая со стола перевязанная стопка старых книг, — я, пожалуй, пойду, у меня еще четыре дела.
— Значит, ты не дашь официального запроса на научную экспертизу? — огорчился Розенфельд.
— Если судья подпишет постановление о возбуждении уголовного дела, то, конечно, потребуется экспертиза. Но поскольку у Винстона нет оснований дело возбуждать, а мои… то есть твои аргументы он сочтет смехотворными, займись лучше уборкой помещения. Хотя бы окно открой, здесь дышать нечем!
— О люди! — воскликнул Розенфельд. — Им непременно нужно дышать, причем кислородом!
Силверберг закрыл дверь со стороны коридора и крикнул:
— Пиво пить пойдешь?
Из комнаты послышалось бурчание, которое детектив засчитал за положительный ответ.
— Ты не торопишься домой, — заметил Розенфельд, когда Сильверберг заказал еще одну кружку и порцию чипсов. — Поссорился с Мэгги?
— С чего бы? — удивился Сильверберг. — Мэгги — идеальная жена полицейского.
— Знаю. Она ни разу не устроила тебе скандал из-за того, что ты возвращаешься домой под утро.
— Иногда, — вставил Сильверберг.
— Иногда что? — с подозрением спросил Розенфельд. — Иногда приходишь под утро, или иногда Мэгги все-таки скандалит?
— Мы никогда не ссоримся из-за моей работы, потому я и говорю, что Мэгги — идеальная жена.
— Что думает идеальная жена по поводу смерти Кольбера? — осведомился Розенфельд. — У нее, насколько я знаю, обо всем есть свое мнение, и не всегда оно совпадает с твоим.
— Ну… — протянул Сильверберг. — Странно, но она тоже уверена, что в смерти Кольбера есть что-то… гм… как она выразилась, «сомнительное и неправильное».
— Видишь, женская интуиция…
— Ах, оставь! Не могу я прийти к судье и заявить, что интуиция моей жены…
— Какие материалы тебе нужны для экспертизы? — спросил Сильверберг.
Он опять сидел в каморке Розенфельда, только теперь благоразумно занял место за компьютером. Вытянул ноги и расслаблено смотрел, как приятель пытался устроиться на стуле.
— Винстон все-таки подписал?
— Я к нему не обращался. У меня есть право заказать частную экспертизу.
— Хорошо! — оживился Розенфельд. — Кроме результатов аутопсии и видео с камеры наблюдения, мне нужны медицинские карты Кольбера и Пранделли. Полные — насколько возможно — их биографии. Допуск с оплатой на сайты, где опубликованы работы Пранделли и Кольбера…
— Эй, какая оплата?
— Ты заказываешь экспертизу, — невозмутимо заявил Розенфельд. — Эксперт должен иметь возможность сделать работу качественно.
— И в срок, — вставил Сильверберг. — Даю тебе двое суток.
— Чем скорее ты предоставишь в мое распоряжение перечисленные сведения, тем раньше я начну и тем быстрее закончу.
— О! — воскликнул Сильверберг, только сейчас представив, в какую попал ловушку. — Я думал, тебе достаточно уже собранных материалов!
— Я этого не говорил, верно? Сколько тебе нужно времени? Трех часов хватит?
У Сильверберга не нашлось слов. Дверью он хлопнул так, что сейсмографы на факультете геологии наверняка зарегистрировали всплеск.
— При чем здесь полиция? — с вызовом спросил доктор Мисимо Такубара, занимавший соседний с Кольбером кабинет. Прежде чем прийти с вопросами к Такубаре, Сильверберг выяснил, что доктор и Кольбер соседствовали пять лет, часто обсуждали проблемы мироздания, над которыми оба работали, дружен был Такубара и с Пранделли, причем неоднократно играл роль связующего звена между ним и Кольбером, поскольку двое этих незаурядных ученых друг с другом не ладили и одно время даже не здоровались.
— Да я просто… интересуюсь, — смущенно сказал Сильверберг, усевшись без приглашения в кресло напротив Такубары. Кресло оказалось очень удобным, но вряд ли кто-нибудь из коллег просиживал здесь хотя бы четверть часа: судя по обстановке и по тому, что узнал детектив, обойдя несколько кабинетов, разговаривать в институте предпочитали, стоя у доски и исписывая ее формулами и числами. — Полицейские тоже интересуются наукой, честное слово. В последнее время я столько прочитал об институте, физике и физиках, что невольно увлекся.
— Понятно, — сказал Такубара таким тоном, что детектив сделал неизбежный вывод: понятно доктору только то, что об истинной причине своего интереса Сильверберг говорить не собирается. — Но вы спросили не о науке, а о моих уважаемых коллегах, один из которых так неожиданно ушел в мир иной.
— Науку делают люди, — назидательно произнес Сильверберг. — Я слышал, что в научном мире кипят порой шекспировские страсти. Конечно, я не настаиваю на своих вопросах и немедленно уйду, если вам этот разговор почему-то неприятен.
Детектив сделал ударение на слове «почему-то». Такубара удрученно покачал головой.
— Понятно, — повторил он, давая на этот раз понять, что намек принят во внимание, и ответит доктор настолько откровенно, насколько позволят его щепетильность ученого и человеческое достоинство.
— Они занимались проблемами, не связанными с работой коллайдера?
Об этом Сильверберг успел услышать в разговоре с молодым постдоком в холле библиотеки. Сам постдок работал в группе, как он выразился, «наиболее приближенной теоретически к изучению физических процессов, происходящих при столкновениях быстрых ядер на энергиях от десяти до пятидесяти тераэлектронвольт». По этой причине постдок относился к «прочим теоретикам» с некоторым пренебрежением, что и позволило Сильвербергу получить довольно любопытную информацию.
— Я тоже, — сдержанно ответил Такубара, — занимаюсь проблемами, не связанными, во всяком случае, прямо, с работой коллайдера. Видите ли, детектив, теоретическую физику невозможно ограничить конкретными задачами. В институте несколько групп занимаются, например, теорией суперструн и М-бран…
— Мембран? — уточнил Сильверберг.
— Эм-бран, — повторил Такубара с оттенком классического превосходства мастера над «чайником».
— И вы тоже?
— Я тоже. Но доктор Пранделли и доктор Кольбер, мир его праху, занимались другой важной проблемой: физической природой темного вещества во Вселенной.
— Ага… — пробормотал Сильверберг. — Читал о темном веществе. Никто его не видел, хотя во Вселенной его гораздо больше, чем обычного вещества, из которого состоим мы с вами.
Такабура бросил на Сильверберга изучающий взгляд. «Ну-ну, — говорил он. — А вы, детектив, не так просты, как хотите казаться. И интерес ваш не прост».
— Именно так, — произнес он вслух.
— Я слышал, у них был очень разный подход к проблеме?
«Интересно, — сказал Такубара взглядом, — что вы еще слышали».
— Очень разный, верно. Вас интересуют детали? Не думаю, что смогу популярно объяснить разницу. В двух словах: доктор Пранделли придерживался одной из главных на сегодня гипотез. Он полагал, что темное вещество состоит из субатомных частиц, таких, как аксионы, фотино и массивные нейтрино. Никто эти частицы, правда, еще не наблюдал, но теоретически они, несомненно, существуют. А у доктора Кольбера была очень экстравагантная гипотеза о том, что темное вещество физически находится в другой вселенной, а в нашей проявляет себя исключительно своим гравитационным полем. Недавно, правда, доктор Пранделли и доктор Кольбер опубликовали несколько… три, если мне память не изменяет… совместные работы. Это расчеты распределения масс темного вещества в конфигурационном… прошу прощения, я увлекся…
— Очень интересно, — вежливо сказал Сильверберг. — Но я о другом. Вы сказали: совместные работы. И в то же время: разные характеры, разные теории. Споры, да? Ссоры? Раздоры?
— У вас, полицейских, одно на уме, — попался на удочку Такубара. — Споры не обязательно становятся причиной личной вражды. К моим достойным друзьям это точно отношения не имеет.
— Безусловно, — подхватил Сильверберг, — я и хотел сказать, что…
Он сказал все, что хотел сказать. Через полчаса детектив вышел из кабинета, удовлетворенный полученной информацией и имея, во-первых, что передать Розенфельду, а во-вторых — о чем спрашивать профессора Ваманкара, в кабинет которого постучал спустя минуту.
— Ситуация такая, — докладывал Сильверберг вечером того же дня, сидя на неудобном стуле, но сумев все-таки вытянуть ноги и устроиться с относительным комфортом. — Названия работ, содержание и всякие физические термины мне записали на диск, ты сможешь прочитать и…
— Я знаю названия работ и о чем там речь, — перебил Розенфельд. — Ты мне расскажи, как эти двое уживались друг с другом.
— Плохо уживались. Оба учились в Гарварде, окончили в один год, но потом на десять лет их пути разошлись: Пранделли работал в Смитсоновском институте, а Кольбер — в МИТе. Кольбер женился, Пранделли женился и развелся. Когда оба стали работать здесь, в отделе перспективных проблем, Кольбер был женат, а Пранделли холост и часто бывал у Кольбера, познакомился с его женой Луизой, а еще полгода спустя Луиза от мужа ушла. Уехала из города, и какое-то время Кольбер с Пранделли проводили вечера вдвоем — первому нужна была моральная поддержка, и второй ему эту поддержку оказывал, пока несколько месяцев спустя Луиза не вернулась, и оказалось, что за это время они с Пранделли успели зарегистрировать свой брак в мэрии Лос-Анджелеса. Можешь представить, как это воспринял Кольбер. Мне так и не удалось выяснить, был ли у Пранделли тайный роман с Луизой, когда она еще состояла в браке, или она ушла от мужа не из-за связи с его коллегой. Никто толком не знает, а может, не хочет рассказывать… Такубара намекал на то, что роман имел место, но формально Пранделли семью не разбивал. Кольбер мог быть убежден, что Луиза крутила с Пранделли, но не имел тому доказательств.
— Вот и мотив, — многозначительно сказал Розенфельд.
— Ты серьезно? — удивился Сильверберг. — Это было семь лет назад! Страсти притупляются. К тому же, у кого был мотив? Кто у кого жену увел? Ну, или перехватил? Пранделли у Кольбера, а не наоборот. Если у кого и был мотив семь лет назад, то у Кольбера.
— Ну да, — неопределенно протянул Розенфельд, думая о чем-то своем.
— Давай определимся, — раздраженно сказал Сильверберг. — Если ты опять о сердечных ядах, то ничего подобного не было. Забудь.
— Уже забыл, — примирительно сказал Розенфельд.
Сильверберг подозрительно посмотрел на приятеля.
— Продолжай, — сказал Розенфельд. — Итак, сердечные страсти улеглись, согласен. Семь лет, действительно… А страсти научные?
— Я не разобрался, кто там что исследовал…
— Неважно, — перебил Розенфельд. — То есть важно, конечно, но это моя проблема. Как они уживались в институте?
— Об этом мнения самые разные, но я склонен больше доверять доктору Такубаре, его кабинет как раз между кабинетами Кольбера и Пранделли, так что оба приходили к нему дискутировать. Бывало — вместе, а чаще Такубара слышал их голоса то из кабинета Кольбера, то из кабинета Пранделли. Доктор говорит, что в первые годы — а он сам занял этот кабинет лет пять назад — дискуссии были вполне мирными, но — опять же, по словам Такубары — Пранделли почти всегда оказывался прав, а Кольбер ошибался. Пранделли уважали, его гораздо чаще, чем Кольбера, приглашали на конференции, о нем даже передача была по каналу Си-Би-Эс. А Кольбера многие — даже Такубара, хотя он не сказал прямо, — считали… мм…
— Фриком, — подсказал Розенфельд.
— Да. Кстати, объясни, что это означает. Я думал, что фрики — это из молодежной субкультуры. Ходят с кольцом в носу. Красят волосы в голубой цвет…
— Есть научные фрики, — хмыкнул Розенфельд. — Это ученые, выдвигающие странные, часто антинаучные, практически никем не признаваемые идеи. Гипотезы, слишком безумные, чтобы быть истинными, если дополнить определение Бора.
— При чем тут Бор? — с подозрением спросил Сильверберг.
— Бор, — с удовольствием объяснил Розенфельд, — когда-то назвал теорию Паули об электронном спине недостаточно безумной, чтобы она была правильной. Хорошая теория должна быть безумной в меру. Слишком безумная теория или опережает свое время, или, что гораздо чаще, оказывается антинаучной.
— Да, — согласился Сильверберг. — О Кольбере так и говорили: чепухой, мол, занимался. Авторитет в науке трудно заработать и легко потерять. У Пранделли прочный авторитет — по общему мнению. А Кольбер растерял почти все, чего добился в прежние годы. Такубара нарисовал график: на одной оси — время, на другой — авторитет. У Пранделли линия все время идет вверх, а у Кольбера то взлетает, то стремительно падает, но в среднем тянется вниз. Такубара продолжил линию. Как это говорят… экстраполировал, да. И у него получилось: через три-четыре года научный авторитет Кольбера стал бы равен нулю, и ему наверняка не продлили бы контракт. Говорят, трудности с получением грантов у Кольбера уже несколько лет. Но! Кольбер и Пранделли тем не менее написали за последний год три совместные работы.
— Знаю я эти работы, — перебил Розенфельд. — Они пытались описать распределение темного вещества на малых масштабах, использовали наблюдения «Чандры» и «Планка», но почему-то применили к нашей Галактике и даже к Солнечной системе. Но именно для ближнего космоса данные самые ненадежные, поэтому, как я понял, коллеги на эти статьи внимания не обратили. На них, по данным «Индекса цитат», никто ни разу не сослался.
— В общем, — резюмировал детектив, — Кольбер завидовал Пранделли, в разговорах с коллегами отпускал по его поводу злые шутки и комментарии. Характер у Кольбера портился на глазах. Он терял уверенность в себе, но становился все более самоуверенным. Такой парадокс.
— Обычное дело, — кивнул Розенфельд. — Фрики — народ неприятный. Они обозлены на весь мир и особенно — на успешных ученых.
— Я представил себя на месте Кольбера, — задумчиво произнес Сильверберг. — Бывшая жена вышла за бывшего друга. Бывший друг круто поднимается в мире науки, а у меня никаких продвижений. Мои идеи гениальны, но никому не интересны, а у бывшего друга никаких идей, но убедительная математика. Его цитируют, а меня нет. Кстати, за все эти годы Кольбер ни разу не приходил домой к Пранделли, а Пранделли изредка посещал Кольбера в его квартире на Сент-Луис стрит.
— Кто это может знать точно? — отмахнулся Розенфельд. — За ними же не следили.
— В этой среде всем все обо всех известно, — усмехнулся Сильверберг. — Слухи распространяются, как сказал один из сотрудников, со сверхсветовой скоростью и рождаются даже из вакуума. Специально не следили, но один как-то увидел, другой что-то услышал, третий где-то обратил внимание…
— Понятно, почему Кольбер не бывал у Пранделли. Небольшое удовольствие — видеть, как бывшая жена подает тебе чай и смотрит на бывшего друга любящим взглядом.
— Может, причина в этом. Может — нет. Видели, как Кольбер и Луиза, встречаясь в городе, раскланивались и мирно разговаривали. Время былых страстей миновало.
— Угу, — сказал Розенфельд и начал быстро печатать, повернув экран так, чтобы текст не был виден Сильвербергу.
Детектив сразу насторожился.
— Что ты скрываешь?
— Да так, — отмахнулся Розенфельд. — Кое-какие мысли.
— Я удовлетворил твое любопытство? Тогда пойду, у меня масса работы, а я почти весь день потратил…
— Конечно, — перебил Розенфельд. — Иди, я тебя больше не задерживаю.
— Спасибо, — обиделся Сильверберг. — И это вся твоя благодарность?
Розенфельд оторвал взгляд от экрана, посмотрел приятелю в глаза и сказал:
— Благодарность моя будет полной, когда я тебе скажу, кто, как и почему убил Кольбера.
— Фрик ты, вот кто, — буркнул Сильверберг, переступив через вытянутые ноги Розенфельда. — Есть фрики научные, а ты фрик полицейский.
Розенфельд ковырялся в тарелке, наматывал спагетти на вилку и аккуратно разматывал, создавая сложную конфигурацию. Рядом стояли непочатая кружка пива и чашка с давно остывшим кофе.
Сильверберг сел напротив и принялся есть бифштекс, рассматривая спагетти на тарелке приятеля. Когда Розенфельд, повинуясь неожиданной мысли или эмоции, резким движением разломал сложенную конструкцию и отправил, наконец, в рот спагетти, намотанное на вилку, детектив сказал:
— Паркера я вчера все-таки посадил под замок. Нудное было дело, но закончилось.
Розенфельд с полным ртом промычал фразу, которую Сильверберг расшифровал так: «Значит, теперь ты сможешь мне помочь с делом Кольбера».
— Нет, — отрезал он. — У меня и других дел достаточно.
Розенфельд проглотил спагетти и удивленно спросил:
— Что — нет? Я тебя ни о чем не спрашивал.
— А мне показалось, что ты попросил помочь с делом Кольбера.
Розенфельд пожал плечами.
— Дело закончено, — сказал он. — Боюсь только, что убийцу ты не сможешь отправить в камеру, как Паркера. Несчастный случай, нелепая случайность…
— Так это было убийство или все-таки несчастный случай? Второе: ты можешь назвать имя… ээ… ну, допустим, убийцы?
— Могу, — кивнул Розенфельд. — Не так это сложно, если правильно провести экспертизу.
— Если ты опять о сердечных ядах…
— Яды были отвлекающим маневром, я с самого начала знал, что они ни при чем.
— Тогда за каким чертом…
— Яды тебе понятнее, чем физика.
Сильверберг вслух досчитал до десяти, выразительно глядя на менявшееся выражение лица Розенфельда. При счете десять тот радостно воскликнул:
— Нокаут!
Достав связку ключей, он отцепил флеш-карту и протянул через стол Сильвербергу.
— Здесь полное экспертное заключение о причине смерти доктора Кольбера, о том, что стало мотивом преступления…
— Ты все-таки настаиваешь…
— …и названо имя убийцы, которого, как я уже сказал, невозможно, к сожалению, привлечь к ответственности.
Флешка осталась лежать посреди стола.
— Говори, — потребовал Сильверберг. — И ради бога, не строй из себя партизана. Знаю я твои штучки. Тебе не меньше хочется объяснить мне, насколько я был туп, чем мне — услышать твои теоретические бредни.
— Это другой разговор. — Розенфельд отодвинул тарелку. — Да ты ешь, ты весь день ездил, ходил и, кажется, даже бегал, судя по твоей одышке. Тебе нужно подкрепиться. А я веду сидячий образ жизни и от спагетти быстро набираю вес.
— Тогда зачем ты его заказываешь?
— Потому что я его терпеть не могу. Легче справиться с соблазном.
— Мог вообще ничего не заказывать.
— И лишить Бена чаевых? Не люблю, когда на меня косо смотрят.
— Я смотрю на тебя косо уже семь минут и двенадцать секунд. Ты прекратишь, наконец, паясничать?
— Уже, — кивнул Розенфельд. — Кстати, в рамках заказанной экспертизы я посмотрел статистику городских происшествий за последние два месяца…
— Это еще зачем?
— Очень любопытно. Все было перед вашими глазами, но никто не обратил внимания… Не смотри на меня так, я теряю нить рассуждений.
— На что мы не обратили внимания? — вздохнув, поинтересовался Сильверберг.
— Цитирую по памяти. «Вторник, шестнадцатое марта. Заявление от Ицхака Моргана, продавца, 54 лет. Четверг, восемнадцатое. Два заявления — от Мерга Браннера и Дианы Штайнер. Воскресенье…» Короче: после пятнадцатого марта двадцать три похожих заявления и, я проверил, ни одного до пятнадцатого числа.
— Моргана помню, — кивнул Сильверберг, — остальных нет. И что? Морган уверял, что кто-то толкнул его в спину, он упал и сильно ушибся, чуть не потерял сознание. Жалобу подал, потому что уверен, что толкнули его специально, он мог удариться головой и отдать концы. Покушение на убийство, ага. Толкнувшего он не видел, потому что, когда пришел в себя и поднялся, тот успел сбежать.
— Вот-вот.
— И что?
— А также Браннер, которого сбили с ног, миссис Штайнер, сломавшая лодыжку на ровном месте, и еще пятеро, получивших аналогичные травмы.
— Нужно смотреть по сторонам, — рассердился Сильверберг. — Морган — известный кляузник, заявления он подает не реже раза в неделю. И что?
— Вот именно! И что! Я посмотрел его заявления. Жалобы на соседей за шум, жалоба на водителя, не остановившего машину перед пешеходным переходом… Ни разу прежде он не пожаловался на то, что его толкнули и сбили с ног.
— И что?
— Господи, Стив, ты сегодня совсем плохо соображаешь! Я тебе ясно сказал: два десятка похожих заявлений после пятнадцатого марта и ни одного — раньше. Наверняка таких случаев было гораздо больше, не каждый ведь пишет заявления в полицию. Обычно как… Встал, отряхнулся, пошел дальше. После пятнадцатого марта, Стив! Ничего не вспоминается?
Сильверберг старательно подумал.
— Ничего, — буркнул он.
— Об этом писали в газетах, сообщали по телевидению!
— О чем?
— Пятнадцатого марта, — вздохнул Розенфельд, — было пробное включение коллайдера в Институте высоких энергий. Они разгоняют и сталкивают тяжелые ионы. Неделю назад эксперименты прекратили, чтобы закончить юстировку приборов. И за эти семь суток — я точно говорю, поскольку, в отличие от тебя, внимательно читал ежедневные сводки, — в полицию не поступило ни одного заявления о толчках в спину, ударах по ногам или падениях на ровном месте.
— Послушай, — сказал Сильверберг, помолчав. — Статистика часто преподносит странные результаты, это раз. Второе: после этого — не значит вследствие этого. Да?
— Ну, — буркнул Розенфельд.
— Что «ну»? — окончательно вышел из себя детектив. — Сколько раз ты сам спотыкался на ровном месте? Или у тебя никогда не бывало ощущения, будто кто-то толкнул тебя в спину, в бок, в грудь, дал подножку, да что угодно! Недели две назад мне вдруг показалось, что земля встала дыбом, и я сейчас влеплюсь головой в каменный забор на Денвер-стрит. Удержался, конечно, через секунду все прошло. Наверно, я действительно споткнулся. И что? И что, я тебя спрашиваю?!
— Очень ценное показание, — сказал Розенфельд. — В дневную сводку оно, конечно, не попало.
— По-твоему, я идиот? — буркнул Сильверберг.
— Нет, — согласился Розенфельд. — Кстати, в квартале от Денвер-стрит проходит западная ветка коллайдера.
Сильверберг уже взял себя в руки и сказал спокойно:
— При чем здесь коллайдер? В тот день — я точно помню — с утра резко упала температура, днем прошел ливень. Перемена давления — хорошая причина для людей, чувствительных к…
— Впервые слышу, что ты так тонко ощущаешь перемену давления, — перебил Розенфельд. — Хорошо, связь ты не уловил, хотя и мог, все данные у тебя есть. Правда… — он помедлил, — я пытался получить аналогичную статистику происшествий для Франциии Швейцарии, где находится Большой Адронный Коллайдер, но полицейский компьютер не дал мне допуска. Ты не мог бы…
— Нет! — рявкнул Сильверберг.
— Я так и думал, — смиренно сказал Розенфельд. — Боишься, что тебя сочтут полицейским фриком.
Детектив сделал вид, что его очень заинтересовала драка голубей за окном на автостоянке.
— И ты прав, — продолжал Розенфельд.
Сильверберг перевел взгляд на приятеля.
— В чем прав? — осведомился он ледяным тоном. — В том, что не хочу выглядеть дураком?
— Нет. Я имею в виду мотив, — вздохнул Розенфельд. — У Кольбера был мотив убить Пранделли. И фриком с безумными идеями был Кольбер, а не Пранделли. Почему погиб Кольбер? Должно было быть наоборот.
— Извини, — сказал Сильверберг, поднимаясь, — у меня много работы. Ты заставил меня заказать тебе бессмысленную экспертизу. Я дал тебе двое суток…
— Все уже готово, — буркнул Розенфельд. — Я только не могу понять, почему Кольбер?
— Бен! — крикнул Сильверберг. — Счет, пожалуйста!
— Ого! — воскликнул Розенфельд. — Мэгги, вы своим привычкам не изменяете, и это радует!
Мэгги вошла с подносом, на котором лежали круассаны, булочки, заварные пирожные, печенье, вафли и шоколадные конфеты в хрустальной конфетнице. Сильверберг принес поднос с тремя чашками дымившегося кофе. Расставив на столе блюдца, вазочки и конфетницу, Мэгги села рядом с мужем и прижалась щекой к его плечу.
— Стив так редко бывает дома ранним вечером, — сказала она, — а гостей приводит еще реже. Вы не будете возражать, Арик, если я послушаю, что вы собираетесь рассказать? Стив говорит, вы сделали эпохальное открытие и вам дадут Нобелевскую премию.
— Дадут, — согласился Розенфельд. — Только не мне, а Пранделли. Во всяком случае, я на это надеюсь.
— Скромность — зло, — заявил Сильверберг. — Многие скромники умерли в нищете и забвении.
— Да? — усмехнулся Розенфельд. — А я слышал, что от скромности вообще не умирают.
— Ты опять увиливаешь от ответа! — воскликнул Сильверберг. — Мэгги, милая, — сказал он, проведя подбородком по волосам жены, отчего она зажмурилась и, как показалось Розенфельду, готова была замурлыкать. Он терпеть не мог нежностей и особенно — женского воркованья. В гости он, впрочем, напросился сам: знакомая обстановка кафе сегодня его раздражала, Розенфельд не был уверен, что еще когда-нибудь захочет там пить пиво.
— Я не увиливаю, — расслабленно произнес он. — К тому же, я точно уложился в срок и все написал в заключении.
— В котором я ничего не понял, кроме резюме, — сказал Сильверберг, обращаясь не к другу, а к жене.
— Может, я пойму и тебе перескажу? — кокетливо осведомилась Мэгги и положила Розенфельду на тарелочку круассан, булочку и огромную вафлю, припечатав набор сверху большой сахарной плюшкой.
Розенфельд мысленно содрогнулся и благословил то обстоятельство, что вот уже десять лет после развода с Малкой не думает о женитьбе («Женщины — это замечательно, в разумных пределах и не на постоянной основе»).
— Малка… — начал он и сразу исправился. — Ох, извините, Мэгги, эта история с самого начала была неправильной. Неправильной в смысле интерпретации. Я не люблю случайности. Не то чтобы они не происходили, как раз наоборот: случайного в жизни гораздо больше, чем закономерного. У Кольбера в сосудах случайно развилось несколько аневризм. Такое бывает, но очень редко. А вероятность того, что произойдет одновременный разрыв всех аневризм, получается такой малой, что трудно поверить в естественность.
— Но послушайте! — перебила Мэгги, и Сильверберг посмотрел на жену с уважением: ему редко удавалось перебить Розенфельда. — При чем здесь случайности? Кольбера убили, верно? Я всегда была в этом уверена.
Сильверберг поднял взгляд к потолку.
— Конечно, случайности ни при чем, — кивнул Розенфельд. — Но в медицинском заключении говорится о трагическом несчастном случае. Мол, бывают очень редкие болезни и еще более редкие совпадения обстоятельств. Да, но это вызывает подозрения у человека, знающего теорию вероятностей. Врачам смерть Кольбера показалась естественной, а я не мог в это поверить. Когда вероятность события становится меньше некоего предела, невольно начинаешь думать, что на самом деле ничего случайного не произошло, и событие было результатом разумного вмешательства.
— Ой! — воскликнула Мэгги. — Об этом я недавно слышала!
— Об этом? — с подозрением спросил Розенфельд. — Где вы могли…
— Бинго! — воскликнул Сильверберг.
— Ну как же! В воскресной проповеди преподобного Джервиса. Вы же знаете, Арик, я хожу в церковь по воскресеньям. Там интересно, и можно встретить знакомых.
— И что? — с тревогой спросил Сильверберг. — Преподобный Джервис говорил о смерти Кольбера?
— Нет, конечно! Он говорил, что… погоди, сейчас вспомню… Да! Жизнь на земле не могла возникнуть случайно, шансов так мало, что и говорить глупо. Любому разумному человеку ясно, что все мы созданы Богом, а теория Дарвина — нелепая выдумка.
— Получил? — ехидно сказал Сильверберг и взял с тарелки Розенфельда большую вафлю.
— М-м-м… — протянул Розенфельд. — Да, Мэгги, это удар. Правда, есть другое решение. Если хотите, потом я вам расскажу, как ученые справляются с проблемой возникновения жизни.
— Очень хочу, Арик! Только давайте сначала о вашей Нобелевской премии.
— Моей… Ну да. Так вот, я с самого начала не поверил, что Кольбер умер случайно.
— Я тоже так подумала! — воскликнула Мэгги.
— Господи, — пробормотал Сильверберг.
— Первое предположение — яд, — невозмутимо продолжал Розенфельд. — Но меня убедили, что не существует таких ядов. Я слышал о давней драме между Кольбером и Пранделли, но, как и Стив, считал, что время залечивает раны, через семь лет глупо убивать соперника. Тем более, что Кольбер и Пранделли в прошлом году опубликовали три совместные работы. Мэгги, отношения в научном мире порой кажутся странными стороннему наблюдателю. Хороших специалистов в узкой области физики не так много во всем мире. Порой — два-три человека. Они вынуждены общаться, даже если терпеть друг друга не могут. Современная теоретическая физика так сложна, что в одиночку серьезную задачу не решить — необходимо обсуждать результаты, учитывать ошибки, и никто на ошибки не укажет, кроме специалиста, которого вы, может, в душе ненавидите и готовы убить, но только он скажет, как продвинуться в решении.
— Или украдет идею, — вставила Мэгги.
— Может и украсть, но такие скандалы — редкость, научная репутация часто дороже жизни. Я не шучу. Солидному ученому достаточно один раз прослыть вором, и репутации конец, а ведь это его жизнь, ничего больше он делать не умеет и не хочет.
— Ну… — протянул Сильверберг, — не уверен. Какая была у Кольбера репутация? Фрик.
— Это тоже репутация! Один готов отдать жизнь, лишь бы не прослыть фриком, и держит свои безумные идеи при себе, если они у него вообще появляются. А другому важна именно репутация генератора фантастических идей, и он ни за что не захочет, чтобы его считали таким же, как все. Кольбер и Пранделли терпеть не могли друг друга, но вынуждены были время от времени работать вместе, потому что оба — чуть ли не единственные в мире специалисты по исследованию темного вещества, о котором вообще никто пока не знает, что это такое. Возможно, они не нуждались бы друг в друге, если бы были учеными одинакового склада. Но они были как лед и пламя. Помните русского поэта Пушкина?
— Пушкин? — Мэгги покачала головой и посмотрела на мужа. Муж покачал головой и сказал:
— А-а-а… Он кого-то на дуэли убил?
Розенфельд подозрительно посмотрел на друга и его жену: не шутят ли? Не знать Пушкина! Впрочем, о Пушкине не слышали, судя по опросам, больше половины взрослых американцев, так же, как, говорят, больше половины русских не знают, кто такой Джеймс Болдуин. Так что вполне вероятно…
— В поэме «Евгений Онегин» есть два друга, о которых Пушкин говорит, что они были как лед и пламя. Абсолютно разные. Но ведь дружили!
— Могу представить, чем их дружба закончилась. — мрачно сказал Сильверберг. — Ты хочешь сказать, что один убил другого?
Розенфельд закашлялся. Откашлявшись, сообщил:
— Именно так, Стив. Один убил другого. На дуэли, кстати, а не исподтишка. Но то было почти двести лет назад. Времена меняются…
— Ты все-таки считаешь, что Пранделли каким-то фантастическим образом убил Кольбера? Не имея мотива? После ссоры семилетней давности?
— Был мотив, и очень существенный.
— У Пранделли — убить Кольбера? — хмыкнул Сильверберг.
— У Кольбера — убить Пранделли.
— Но…
— Погоди! — отмахнулся Розенфельд. — О мотиве скажу потом. Сначала — как убийца осуществил свой план. Вот истинно научное убийство! Никто никогда не догадался бы…
— Кроме тебя, — ехидно вставил Сильверберг.
— Кроме меня, — согласился Розенфельд. — Потому что я провел научную экспертизу: изучил работы Кольбера и Пранделли, в том числе совместные. И еще изучил полицейскую статистику, о которой тебе уже говорил и которая не произвела на тебя впечатления. Итак, Кольбер был великолепным генератором безумных идей, а Пранделли — замечательный математик. Когда начался бум поиска темного вещества во Вселенной, Кольбер опубликовал в Интернете статью на эту тему. Темное вещество, писал он, это обычные атомы, молекулы, газ, пыль, звезды, планеты, галактики. Только находится все это в другой вселенной. Кольбер писал: «в параллельной», но мне этот термин не нравится. Параллельные миры не взаимодействуют, а наши две вселенные, напротив, находятся в тесном взаимодействии. Но, в основном, на уровне гравитации. Наши вселенные связывает гравитационное поле, поле тяжести. Искривление пространства-времени.
— При чем тут… — попытался перебить друга Сильверберг, но Мэгги положила ладонь мужу на руку, и тот не закончил фразу. Впрочем, Розенфельд и не расслышал.
— Пранделли тоже опубликовал несколько работ — в отличие от Кольбера, в престижном «Физикал ревю». Применил остроумные математические приемы… вам это неинтересно… но убедительного результата не получил. В общем, у Кольбера была безумная идея гравитационной связи вселенных, а у Пранделли — возможность просчитать математические модели. Так они сошлись…
— И рассказали об этом тебе, — пробормотал Сильверберг, и на этот раз Розенфельд услышал. Сделал паузу, чтобы выпить несколько глотков кофе.
— Кольбер, — сказал он, — рассказать уже ничего не мог, а Пранделли — да, я с ним пообщался. От личной встречи он уклонился, но был не против разговора по телефону. Конечно, он в депрессии, хотя никто после смерти Кольбера не предъявил ему никаких претензий, никому в голову не пришло обвинить его в гибели коллеги.
— Естественно, — вставил Сильверберг, но Розенфельд уже опять слышал только себя, да и смотрел на Мэгги, а не на друга.
— Я тоже ни намеком не дал понять…
— И на том спасибо, — буркнул Сильверберг, — иначе Пранделли подал бы жалобу в полицию и был бы прав.
— …Говорили мы о темном веществе, о том, как интересно было Пранделли работать с Кольбером, хотя они терпеть не могли друг друга, это Пранделли признал без моих наводящих вопросов. Наука может объединить даже врагов по жизни, вот что я вам скажу! Остальное я понял сам — собственно, способ убийства непосредственно вытекал из расчетов, опубликованных в одной из их общих статей. Никто, как я понимаю, не сопоставил это со смертью одного из авторов.
— А ты, конечно, сопоставил, — пробормотал Сильверберг.
— Скажу больше! — Розенфельд взмахнул руками, сбил со стола чашку — к счастью, уже пустую, — успел подхватить ее прежде, чем она упала на пол, поставил на блюдце, улыбнулся Мэгги и после этого «сказал больше»:
— Пранделли — как я понимаю, по указаниям Кольбера — сделал расчет распределения вещества в «соседней» вселенной. Смотрите, — обращался теперь Розенфельд только к Мэгги, по выражению ее лица оценивая, насколько она понимает сказанное, — если в нашей Вселенной темного вещества вшестеро больше, чем обычного, то в другой вселенной наоборот: там наше темное вещество является обычным, а наше обычное воспринимается как темное. Если так, то тамошняя вселенная гораздо плотнее нашей населена галактиками, звездами, планетами. Там сразу после Большого взрыва возникло огромное количество так называемых «первичных черных дыр». Они и в нашей Вселенной есть, но у нас их мало, и большинство успело испариться из-за Хокинговского излучения.
Розенфельд увидел сомнение на лице Мэгги и воскликнул:
— Мэгги, это все неважно! Это детали! Важно то, что получилось. То, что написано в резюме их совместной статьи. Расчеты показали вот что: в «соседней» вселенной носится огромное количество черных дыр массой с гору и размерами с атом. Звезды из той вселенной здесь мы видеть не можем, но поле их тяжести ощущаем. Вполне возможно, что так до сих пор и не обнаруженная большая планета за орбитой Плутона — «темная планета» из другой вселенной.
— Ха! — воскликнул вдруг Сильверберг и с такой силой хлопнул ладонью по столу, что Розенфельд закашлялся, а Мэгги вздрогнула и отодвинулась от мужа.
— Ха! — повторил детектив. — Я понял! То есть вспомнил. Смотрел как-то по телевизору. Очень давно пролетела комета и столкнула Землю с орбиты. Никто комету не видел, исчезла, как привидение. Если она была из темного вещества…
— Не знаю, — с сомнением произнес Розенфельд. — Про комету не слышал. У комет слишком маленькая масса, чтобы изменить орбиту Земли. Но в принципе — да. Наверняка через Солнечную систему время от времени пролетает какое-нибудь темное небесное тело из другой вселенной и производит возмущения в движении планет и астероидов. Но дело не в этом! Ты еще не понял, как был убит Кольбер?
— При чем тут бедняга Кольбер? — в очередной раз удивился Сильверберг. — У тебя навязчивая идея!
— Угу, — мрачно сказал Розенфельд. — Слушай. По расчетам получается, что в каждом кубическом километре пространства — здесь, вокруг нас — находится от трех до шести мини-черных дыр из другой вселенной. Они летают по своим орбитам, невидимые. Как бы атомы с массой Джомолунгмы. Пролетают сквозь Землю, сквозь океаны, сквозь города, дома… От их притяжения в горах может начаться сход лавин. В городе может ни с того, ни с сего обрушиться дом, и вину свалят на архитектора или плохое качество строительства. Совсем маленькие черные дыры — их-то больше всего! — пролетают сквозь стены, сквозь меня, сквозь тебя, сквозь вас, Мэгги…
— О Господи… — пробормотала Мэгги.
— Я говорил Стиву, но он пропустил мои слова мимо ушей. Вы идете по улице и спотыкаетесь на ровном месте, будто кто-то вас толкнул. Падаете, расшибаете коленку, поднимаетесь и оглядываетесь. Никого нет рядом. Вы чертыхаетесь и идете дальше. Мэгги, признайтесь, такое и с вами бывало? Причем не раз?
Мэгги кивнула, испуганно глядя на Розенфельда.
— И с тобой, Стив?
— Ну и что? — спросил Сильверберг.
— А это темное вещество! Мини-черные дыры из другой вселенной. Если такая черная дыра пролетит сквозь твое тело, что произойдет, как тебе кажется?
— Что произойдет? — переспросил Сильверберг.
— Атом массой в миллиард тонн! Если он пролетит рядом с тобой, ты почувствуешь резкий всплеск силы тяжести — иными словами, тебе покажется, что тебя толкнули. А если насквозь… У тебя перехватит дыхание, ты сможешь на мгновение потерять сознание. От огромной силы тяжести у тебя могут лопнуть сосуды. Если в голове — случится инсульт. В сердце…
— Разрыв аневризмы! — воскликнула Мэгги, и Сильверберг посмотрел на жену с осуждением: какие глупости ты говоришь, дорогая.
— Именно, — подтвердил Розенфельд. — Разрыв аневризмы, которой минуту назад вообще не существовало. Сосуд разрывается от мгновенного удара силы тяжести. А черная дыра пролетает… в землю… в воздух… и никаких следов. Никому и в голову не приходит…
— Стоп! — сказал Сильверберг. — Арик, это твои фантазии. И не возражай. То есть я не говорю, что невидимых черных дыр не существует. Допустим.
— Не «допустим», а так показывают расчеты!
— Не перебивай! — отмахнулся детектив. — Повторяю: допустим. Ну и что? Ты хочешь сказать, что такая штука пролетела сквозь несчастного Кольбера и разорвала ему несколько сосудов. Может, и так. Значит, Кольбер умер в результате несчастного случая, природного явления вроде того, когда на голову падает метеорит. Такое бывало? Вот и это…
— Ничего подобного! — перебил Розенфельд. — Пранделли с Кольбером пишут две вещи. Во-первых, они сумели вычислить — наверняка с подачи Кольбера, потому что идея вполне безумная, — как взаимодействуют мини-черные дыры из другого мира с массивными высокоэнергичными частицами в нашей Вселенной. Они рассчитали, как происходит рассеяние, то есть — под какими углами и с какими скоростями вылетают темные черные дыры в результате таких взаимодействий.
— Арик, — простонал Сильверберг, — не ты ли говорил, а я сдуру запомнил, что эти темные дыры с веществом нашей Вселенной не взаимодействуют?
— Я сказал — «почти»! Нейтрино тоже почти не взаимодействуют с веществом, но все-таки их можно «поймать» в специальных детекторах. А мини-черные дыры из другой вселенной слабо, но все-таки взаимодействуют с быстрыми тяжелыми частицами. Это процесс, аналогичный захвату обычных нейтрино, только чужие черные дыры не захватываются, а меняют направление движения, и можно точно рассчитать…
— Стоп! — сказал Сильверберг, и Розенфельд уловил в его глазах знакомое выражение нежданного понимания. Все-таки годы совместной работы давали себя знать: детектив, совсем не разбираясь в деталях, умел схватывать главную мысль и развивать ее самому — бывало, впрочем, что в неправильном направлении. — Ты намекаешь на университетский коллайдер?
— Намекаю? Я прямо обвиняю: именно в университетском коллайдере до высоких энергий разгоняются тяжелые ядра свинца, висмута и даже урана. Именно с такими объектами могут взаимодействовать чужие черные дыры. Впрочем, все взаимодействие заключается в том, что черная дыра получает импульс, а ускоренные ядра распадаются на более легкие частицы и, конечно, теряют энергию. А теперь прочитайте, что пишут ученые, работающие на коллайдере, о первых результатах, полученных за два месяца.
— Ты нам с Мэгги советуешь почитать? — хмыкнул Сильверберг.
— Это фигура речи, — отрезал Розенфельд. — Я сам скажу: они уже много раз зафиксировали ливневый распад ядер с большой потерей энергии. И как физики это объясняют? При распаде, говорят они, образуются нейтрино нового вида, которые и уносит энергию. А обнаружить новый, а я думаю несуществующий, вид нейтрино не могут: нет детекторов. На самом же деле энергию уносят темные черные дыры, которые слетаются к коллайдеру, как пчелы на мед. Вот почему за последние два месяца в полицию поступило много жалоб на таинственных хулиганов, дающих людям подножки.
— Значит, какая-то черная дыра случайно убила беднягу Кольбера?
— Нет! — вскричал Розенфельд. — Конечно, не случайно! Кольбер и Пранделли могли точно вычислять траектории темных черных дыр. С точностью до сантиметра и градуса! Если, конечно, задать правильные начальные условия: плотность таких черных дыр в пространстве (а она им была известна), энергии и типы частиц, ускоряемых в коллайдере — это известно тоже, эксперименты расписаны на два года вперед, и расписание — с точностью до секунды — опубликовано в Интернете.
— То есть… — медленно начал прозревать Сильверберг.
— Вот именно! Пранделли расписал уравнения, а Кольбер самостоятельно расчет закончил. Он точно знал, через какую точку в пространстве и в какое точно время пролетит — и с какой скоростью! — темная черная дыра.
— Угу, — мрачно сказал Сильверберг. — И специально уселся на место, которое сам рассчитал, чтобы на глазах у десятка людей покончить жизнь самоубийством таким экстравагантным способом. Ты сам-то веришь в эту чепуху? Твои идеи еще более безумны, чем идеи Кольбера. Самоубийство с помощью черной дыры из другой вселенной, подумать только! Мэгги, ты слышала что-нибудь более нелепое?
Мэгги, похоже, дремала, положив голову на плечо мужа. Услышав вопрос, она дала на него прогнозируемый ответ:
— Слышала. У миссис Горн с третьего этажа была дикая идея построить балкон. У нас утром не было бы видно солнца, и помнишь, ты…
— Помню, дорогая, — быстро согласился Сильверберг. — Но я не совсем о том, видишь ли. В общем, Арик, — обратился он к Розенфельду, — твоя научная экспертиза замечательна и, возможно, действительно тянет на Нобелевку. Но к реальности не имеет отношения. Кольбер не совершал самоубийства, у него не было к тому оснований. А у Пранделли не было мотива убивать коллегу. С физикой у тебя, возможно, все хорошо, я не специалист. А с психологией — ерунда.
Розенфельд повертел в руке пустую чашку, заглянул на донышко.
— Гадание на кофейной гуще тоже входит в экспертизу? — ехидно заметил Сильверберг. — Что ты увидел?
— Мэгги приготовила растворимый кофе «Классик» фирмы «Нестле», срок годности до июня две тысячи двадцатого года.
— Знаток, — с уважением сказал детектив. — В сортах растворимого кофе я не разбираюсь, а дело о смерти Кольбера завтра сдам в архив. Пофантазировали, и хватит.
— Ты не дослушал, — печально проговорил Розенфельд. — У Кольбера был мотив, и он мог рассчитать возможность. У Пранделли мотива не было. Но умер Кольбер. Я думал об этом постоянно, а сегодня днем понял…
Он сделал паузу, рассчитывая на вопрос. Сильверберг молчал.
— Хорошо, — сдался Розенфельд. — Ты не пошел со мной в обед выпить пива. А я сидел за тем же столиком и неожиданно обратил внимание…
— Погоди, Бен! — сказал Розенфельд официанту. — Я только сейчас обратил внимание… Ты видишь мусорный ящик у входа?
Бен обернулся.
— Конечно. Он всегда там стоял.
— Мне нужно, чтобы ты кое-что вспомнил. Я сижу за столиком, за которым сидели Кольбер с Пранделли. Помнишь? Когда Кольбер умер.
— Да, сэр.
— Я сижу на месте, где сидел Кольбер.
— Точно.
— Пранделли сидел напротив. Скажи-ка, на каком расстоянии от двери?
Бен пожал плечами и неуверенно спросил:
— Принести еще пива, сэр? Сегодня у нас отличные телячьи отбивные.
— Скажи-ка, Бен, столики всегда стоят на одном и том же месте?
Вопрос показался Бену странным, он почувствовал подвох и поэтому минуту раздумывал, прежде чем ответить.
— Конечно. Они стоят так, чтобы людям было удобно проходить, а нам, официантам, разносить заказы.
— Значит, столики никогда не передвигают?
— Нет, сэр.
— Вспомни тот день, Бен.
Официант нахмурился, посмотрел на дверь, вернулся взглядом к Розенфельду.
— Вы сидите на том же стуле, — с сомнением произнес Бен, — но не на том же месте.
— Это как? — вскричал Розенфельд. — Что ты хочешь сказать?
— Вспомнил! — облегченно вздохнул Бен. — В тот день нам привезли новый холодильник, он едва пролез в дверь, рабочим было неудобно, пришлось передвинуть этот столик и другой тоже, с противоположной стороны от двери. Освободили проход, перетащили холодильник в кухню…
— А столики поставили на прежние места, — подхватил Розенфельд.
— М-м-м… Не сразу, сэр. Вечером, когда закрылись, тогда и навели порядок.
— Спасибо, Бен, — с чувством произнес Розенфельд. — Ты мне очень помог.
— Итак, — констатировал Розенфельд, — ты же видел запись камеры наблюдения.
Сильверберг промолчал. Он не любил, когда ему указывали на промахи.
— Мы привыкли обращать внимание на мелочи, — сказал Розенфельд. — А главное проскальзывает, потому что подвоха от него не ждут. Помнишь опечатку на первой полосе «Стенфорд дейли»? Огромными буквами фамилия Клиппера, только что избранного прокурором штата. И — опечатка. Клаппер [10] ! Скандал, да? Между тем, кто заметил ошибку? Выпускающий редактор? Корректор? Двадцать тысяч подписчиков? Нет. Мальчишка-разносчик, который, прочитав написанное, выкрикивал фамилию неправильно. Тогда-то опечатка и обнаружилась. Общее затмение мозгов? Нет, обычное человеческое свойство.
— Я должен был обратить внимание, — удрученно произнес Сильверберг. — Непростительно.
— Столик передвигали именно в тот день, — продолжал Розенфельд. — И получается, что Кольбер сидел там, где обычно сидел Пранделли. Что ты теперь скажешь?
— Это мой прокол, — согласился детектив. — Мне в голову не пришло… Хорошо, столик передвигали. Если бы Кольбера застрелил снайпер, которому сказали: убей человека, сидящего за первым от двери…
— Так оно и было, — перебил Розенфельд. — Именно снайпер. Абсолютно неразумный.
— И Кольбер сам рассчитал траекторию черной дыры? Рассчитал, на самом деле, собственную смерть и сел на нужное место? Как в тире?
— Не передергивай, — обиделся Розенфельд. — Да, он по сути вычислил собственную гибель, не догадываясь, что его ждет.
Сильверберг допил остывший кофе и забрал круассан с тарелки Розенфельда.
— Что ж, — философски заметил он. — Если ты прав…
— Я прав! — перебил Розенфельд.
— Если! — внушительно повторил детектив. — Если ты прав, то Кольбер получил то, что заслужил, верно? «Не рой другому яму…» И так далее. Хорошо, что Пранделли ни о чем не подозревает и может жить спокойно. На том и остановимся. Может, Кольбер действительно попал в собственную ловушку. Может, нет. В любом случае, подозреваемый отсутствует: или он умер, или его вообще не было. Дело о разорванных аневризмах закрыто, и давай больше не будем о нем вспоминать.
— Я же говорила, что Кольбера убили, — заключила Мэгги и отняла у мужа круассан. — Стив, тебе вредно сладкое, а Арику нужно поправиться. Худые мужчины женщинам не нравятся, ты уж мне поверь, Арик.
— Вы правы, Мэгги, — с чувством произнес Розенфельд. — Вы, как всегда, правы.
Доктор Пранделли после обеда обычно прогуливался в рощице около института. Тепло, свежий воздух, легкий ветерок, тень. Хорошее место для раздумий. Что-то толкнуло его в спину, доктор едва удержал равновесие, но не замедлил шага и не стал оборачиваться. Он знал физику темной материи, сам ею занимался.
— Прошу прощения, — произнес мужской голос, и рядом пошел мужчина лет тридцати пяти, с эйнштейновской шевелюрой и пронзительным умным взглядом. Пранделли вспомнил: эксперт из полиции. Как его… Доктор плохо запоминал фамилии. В фамилиях нет научной строгости, в отличие от чисел.
— Прошу прощения, доктор, — повторил Розенфельд. — Я вас толкнул… случайно.
— Неважно, — улыбнулся Пранделли. — Мы с вами говорили по телефону, и я вас видел в институте с детективом… К сожалению, у меня плохая память на фамилии.
— Неважно, — перебил Розенфельд. — Я лишь хотел сказать: у вас прекрасные работы по физике темного вещества. Очень понравились, читал с огромным удовольствием.
Пранделли с интересом посмотрел на собеседника.
— Вы так хорошо разбираетесь в физике? — спросил он с небольшим напряжением в голосе.
— Всего лишь любитель, — скромно пояснил Розенфельд. — Но ваша гипотеза о черных дырах из соседней вселенной даже на мой непросвещенный взгляд просто великолепна.
— Не хочу присваивать чужие идеи, — покачал головой Пранделли. — Это гипотеза моего коллеги доктора Кольбера, который, к сожалению…
— Да, я помню. Большая потеря для науки, верно?
Пранделли промолчал.
— Вы были друзьями, доктор? — не унимался Розенфельд.
Пранделли молчал. Разговор больше не казался ему интересным.
— Я слышал, — продолжал Розенфельд, — ваша жена собиралась вернуться к первому мужу…
Пранделли резко повернулся, сжал кулаки.
— Послушайте, вы! Какое право…
— Никакого, — немедленно согласился Розенфельд. — Но ваше возмущение подтвердило мою догадку. У вас не было мотива. Раньше. Мотив появился совсем недавно.
— Оставьте меня в покое!
— Прошу прощения, что помешал прогулке, — Розенфельд изобразил на лице смирение. — Ухожу. Я узнал все, что хотел.
Он вежливо улыбнулся и пошел вперед, оставив Пранделли в раздумьях посреди тропинки.
Отойдя на несколько метров, Розенфельд обернулся и небрежно сказал:
— Тот холодильник в кафе… Вы звонили утром в фирму и уточняли время, когда его доставят. Я не спрашиваю, я точно знаю.
— Вы не…
— Хорошее алиби. Оказывается, вы не только прекрасный математик, но и частные случаи умеете рассчитывать не хуже вашего покойного коллеги и друга.
Сказав, наконец, все, что хотел, Розенфельд повернулся и пошел своей дорогой. Он услышал, как споткнулся Пранделли.
Если вы читаете эти строки, значит, я уже мертв.
Пошлое начало, не правда ли? Мне не раз доводилось читать истории, начинавшиеся подобным образом. Все они, впрочем, были придуманы сочинителями, желающими завлечь и развлечь досужего читателя. Однако все, что я пишу сейчас, является чистой правдой, а не литературным вымыслом, и я не имею намерения развлекать кого-либо. Хотя, признаюсь, меня бы самого весьма развлекло, если бы я имел возможность увидеть, что вы будете делать с этой правдой. Что вы будете делать с ней теперь, когда я мертв и похоронен со всеми подобающими почестями, и прославленное имя уже высечено на моей могиле?
Я знал Винченто Фирентийского еще в те времена, когда его не называли ни Великим, ни Блистательным, ни даже Фирентийским. А называли просто Винченто, иногда прибавляя «сын рыбака», если требовалось отличить его от какого-нибудь другого мальчишки, носившего то же имя. Сам я был сыном булочника и, соответственно, тоже не мог прибавить к своему имени «Родольфо» никакой звучной фамилии — хотя по сравнению с Винченто, пробегавшего босиком все первые 12 лет своей жизни, мог считаться почти что баловнем судьбы. Если бы я был первенцем, то, несомненно, унаследовал бы отцовское дело и прожил бы достойную и размеренную жизнь владельца пекарни, уважаемого и, возможно, даже знаменитого на всем пространстве от Рыбного рынка до Плотницкой улицы. Однако я родился вторым, спустя три года после моего брата Умберто (ныне уже покойного), и, соответственно, — ибо мудрый фирентийский обычай еще в те времена запрещал дробить наследственную собственность, как ныне повелением императора Людвига, это запрещено по всей Империи — перед моим отцом встала проблема, как наилучшим образом сбыть меня с рук. Поначалу он отдал меня в подмастерья к кожевеннику, чья мастерская славилась выделкой кож даже за пределами Фиренты и не знала недостатка в богатых и знатных заказчиках, но я не оценил своего счастья и сбежал, не вынеся ужасающего зловония, присущего данному ремеслу. Выпоров меня подобающим образом, отец отвел меня в гончарную мастерскую на Старом Мосту, но и там я надолго не задержался. Делать простые горшки и плошки было для меня слишком скучным, я все норовил вместо этого слепить из глины какую-нибудь фигурку, а порой нарочно придавал кувшину причудливую форму, вызывая гнев хозяина; окончательно же его терпение лопнуло тогда, когда я не уследил за печью для обжига, засмотревшись в окно на великолепный закат над Арном. В итоге партия посуды, изготовленной как раз к ярмарке, была испорчена, а я с позором возвращен домой. На сей раз отец, надо отдать ему должное, не стал меня бить — впрочем, после расставания с гончаром моя спина едва ли нуждалась в дополнительных вразумлениях, — а некоторое время задумчиво смотрел на меня, вертел в руках сделанную мною фигурку собаки (которую, по правде говоря, можно было принять и за мула) и вдруг объявил, что со всеми моими художествами мне, как видно, самое место в мастерской художника. Должно быть, на эту мысль его натолкнула одна из утренних покупательниц, поделившаяся свежим слухом о том, что Лоренцо Сабатини набирает учеников.
Ныне это имя если и вспоминают, то главным образом как учителя Винченто Блистательного, но в ту пору он был самым известным живописцем Фиренты, и, разбирайся мой отец в искусстве хотя бы чуть-чуть, он едва ли отважился бы на подобную дерзость. Но, на мое счастье, мой родитель полагал «художество» занятием легкомысленным и несерьезным, к которому только и можно пристроить парня, оказавшегося неспособным к более солидным и основательным ремеслам. И то сказать — на одного художника, удостоившегося заказа богатого купца или даже самого герцога, приходится, наверное, не один десяток тех, что загибаются в полной нищете и почитают за счастье, если им предложат намалевать вывеску для портового кабака. Все же, явившись на другой день вместе со мной к Лоренцо, отец говорил с ним с подобающей почтительностью и даже с заискивающими нотками, которые, впрочем, скорее всего были вызваны не уважением к таланту собеседника, а опасениями по поводу моей никчемности. Под конец своей речи отец выразил надежду, что я сгожусь хоть для какой-нибудь работы, «ну там краску варить или что». Лоренцо осмотрел предъявленные ему глиняные фигурки, осведомился, учился ли я когда-нибудь лепке или рисованию, получив отрицательный ответ, хмыкнул с непонятной мне интонацией, а затем принес кусок полотна, весь перемазанный красками, и спросил меня, сколько цветов здесь я могу различить. Всмотревшись и старательно показывая пальцем, я сказал, что различаю восемь оттенков красного, девять синего, семь зеленого и еще четырнадцать переходных цветов, назвать которые я затруднялся. Лоренцо хмыкнул еще раз, на сей раз явно одобрительно, и сказал, что будет меня учить.
Винченто попал в ученики к Сабатини более необычным образом. Его отец, простой рыбак, пропахший своим ремеслом, и в мыслях не дерзнул бы приблизиться к дому уважаемого маэстро. Зато сын дерзнул не только приблизиться, но и разрисовать углем выбеленную заднюю стену дома — за каковым занятием его и застукал хозяин. Винченто не имел понятия, чей дом разукрашивает, и выбрал его лишь потому, что ему понравилась ровная, идеально белая стена. Он так увлекся, что не заметил приближения опасности; ухваченный за шиворот, он смиренно ожидал побоев, но хозяин, изучив рисунок, неожиданно спросил пленника, хочет ли он учиться на художника. Наказание, впрочем, все же последовало, но это были не побои: Винченто пришлось собственными руками уничтожить свое творение, восстановив безупречную белизну стены. Впрочем, он ведь и не надеялся, что рисунок останется там навечно. Что именно там было изображено, так и осталось известным лишь участникам этой сцены, но скабрезные домыслы на сей счет полагаю неуместными. Винченто, несмотря на свое низкое происхождение, пребывал в то время еще в совершенно невинном возрасте и если и употреблял порой кое-какие услышанные на улице слова, то сам не понимал их истинного значения.
Мы были ровесниками и быстро сдружились. Трое других учеников были старше; был еще один мальчик моложе нас, очень способный, но слабый здоровьем. Он умер следующей зимой.
Нам с Винченто нравилось учиться, хотя случалось, что я плакал от злости и бессилия, видя, что не могу изобразить какую-нибудь самую простую и естественную вещь, типа стакана с водой. Лоренцо верно разглядел во мне талант живописца — именно живописца, а не скульптора — но учиться мне приходилось с самых азов, да и мой друг, хотя и имел некоторую фору самоучки по части контурного рисунка углем или мелом, работе с тенью и светом, не говоря уже о красках, обучен совершенно не был. Так что, при всех наших задатках, прошло не так уж мало времени, прежде чем старшие ученики перестали смотреть на нас с чувством снисходительного превосходства, каковое уступило место завистливой ревности. Но сами мы — и я хочу это особенно подчеркнуть — были свободны от этого чувства по отношению друг к другу. Даже тогда, когда Лоренцо уже открыто признавал нас своими лучшими учениками и не уставал повторять, какой это удивительный случай, что среди его подопечных оказалось сразу два таких самородка. Обычно-де, если из общей массы учеников кто-то и выделяется столь заметно, то только один — и то это следует почитать за чрезвычайную удачу. Однако ни я, ни Винченто не стремились стать этим единственным, и если и критиковали работы друг друга, то с той же целью, с какой учитель критиковал нас самих — не с целью принизить, а с целью сделать еще лучше.
Сейчас, оглядываясь на свою долгую жизнь, я могу сказать, что это было если и не самое счастливое, то самое светлое и беззаботное ее время. Понимаете ли вы разницу? Счастлив воин, одержавший победу в трудной битве, и мало что сравнится с этим ощущением достигнутого триумфа; но светел и беззаботен тот, у кого вовсе нет надобности воевать. И даже когда Винченто первым из нас двоих получил настоящий заказ, это ничуть не омрачило моей беззаботности. Напротив, я искренне порадовался за друга, и мы отметили это событие совместной пирушкой на полученные от заказчика деньги (смехотворные с точки зрения нынешних цен на работы Великого Винченто, но по тем временам казавшиеся нам целым состоянием).
Вскоре я и сам получил заказ на портрет от одного торговца, но прежде, чем я его закончил, случилось прискорбное событие, обозначившее для меня конец беззаботной поры: наш учитель Лоренцо умер. Формально мы уже не числились его учениками, а были вполне самостоятельными, хотя и пока безвестными, молодыми художниками, и все же Лоренцо помогал нам делать первые шаги, в том числе и рекомендуя нас потенциальным клиентам. Но даже не это практическое обстоятельство повергло меня в скорбь куда более глубокую, нежели известие о смерти моего собственного отца, полученное мною почти десять лет спустя за сотни миль от Фиренты. Отец дал мне жизнь и не более чем, заплатив за это лишь минутой плотского удовольствия; но лишь Лоренцо наполнил ее смыслом, сделав из меня художника.
Эта внезапная смерть стала тем неожиданнее, что наш учитель был еще не столь уж стар — ему было всего пятьдесят четыре, намного меньше, нежели мне сейчас. Неудивительно, что по городу поползли слухи об отравлении. Версий было, собственно, две: согласно одной из них, за убийством стоял кто-то из художников, завидовавший славе и клиентуре Сабатини. Это, впрочем, представляется весьма маловероятным. Вторая версия, передаваемая шепотом, гласила, что роковой для Лоренцо стала последняя его работа — портрет фаворитки герцога. Но не тот официальный портрет, что ныне украшает стены замка Фиччини, а другой, для которого модель позировала обнаженной. Существует ли эта картина на самом деле, я не знаю даже теперь, когда давно упокоились в могилах все герои этой истории — и художник, и его модель, и сам герцог, который и в самом деле был известен своим ревнивым нравом. Впрочем, даже если и существует, то это ничего не доказывает. Мне, признаюсь, хочется верить, что смерть учителя все же была естественной.
Винченто, как мне показалось, воспринял эту смерть намного легче, чем я, и, пожалуй, именно это стало первой трещинкой в нашей дружбе. Нет, я вовсе не хочу сказать, что он был неблагодарным учеником. Просто в его натуре уже тогда — да, собственно, и всегда, не исключая тот случай с рисунком углем на чужой стене — проявлялось некое легкомыслие, склонность относиться без должной серьезности даже и к действительно серьезным и важным вещам. Вы, возможно, скажете, что я сам только что произносил похвальное слово беззаботности; но я говорил о беззаботности человека, у которого нет надобности сражаться, а не о том, кто остается беззаботен, даже когда сражение уже началось.
Можно, разумеется, возразить, что такое отношение нередко скорее помогает, нежели мешает в жизни, и, в частности, не будь той детской шалости с рисунком, не быть бы Винченто и художником. Вынужден согласиться и прибавить, что это помогало ему и впредь. Наша карьера началась одновременно и в равных условиях, но некоторое время спустя я заметил — не мог не заметить — что он получает заказы чаще, нежели я. И по мере того, как росла его известность и популярность, этот разрыв все рос. Винченто, надо отдать ему должное, не придавал этому особого значения и даже не думал задирать нос, относясь к своей растущей славе столь же легко, как и ко всему остальному. Я знал, что в тяжелые времена, когда мне доводилось сидеть без заказов, я могу попросить у него денег — и он даст их со словами «отдашь когда-нибудь… потом» и ни разу впоследствии не напомнит об этом долге. И все же я старался не пользоваться этой возможностью, проявляя умеренность и бережливость во всем; он же быстро привыкал жить на широкую ногу. И, признаюсь, это вызывало у меня все большее раздражение.
Поймите меня правильно — это отнюдь не было завистью в том смысле, какой обыкновенно вкладывают в это слово. Я не завидую ни чужому таланту, ни чужому успеху — когда талант реален, а успех заслужен. Так, я смиренно признаю, что Микаэль Токанский и Назариус превосходят меня как живописцы, и не испытываю зависти ни к тому, ни к другому, даже принимая во внимание, что один из них умер в нищете, а второй окончил свои дни в богатстве и роскоши. Но Винченто — это совсем иное дело. Его талант никогда не превосходил мой собственный. Не уступал, да — я признавал и признаю это, — но и не превосходил.
Секрет его успеха лежал в другой области, не просто не имеющей отношения к искусству, а прямо противоречащей высоким принципам такового. А именно — в готовности угождать клиенту, словно Винченто был не художником, а простым ремесленником, чтобы не подобрать еще более низкое сравнение. Если какой-нибудь жирный, одышливый торговец мануфактурой, никогда в жизни не бравший в руки ничего возвышенней приходно-расходной книги, желал быть изображенным в облике античного героя в окружении восхищенных нимф и ангелов, возлагающих ему на голову лавровый венец — Винченто писал именно это во всех указанных заказчиком деталях, не пытаясь даже намекнуть хотя бы на то обстоятельство, что языческие нимфы неуместны на одном полотне с ангелами, не говоря уже, разумеется, обо всем прочем.
— Но ведь ты не можешь не понимать, какая это чудовищная пошлость! — возмущался я.
— Ну и что с того? — легко пожимал плечами Винченто. — Человеку хочется быть изображенным именно в таком виде. Человек платит за это деньги. За это, а не за лекции по эстетике. Почему бы мне не удовлетворить его вполне безобидное тщеславие? Он получает удовольствие, я получаю мою плату. Все довольны и никто не пострадал. А ты смотришь на меня так, словно я отбираю последний кусок хлеба у сироты.
— Пострадало искусство! — горячился я и, видя, что он по-прежнему не понимает, продолжал: — Ты, если угодно, легитимируешь дурновкусие. Люди будут смотреть на твою работу и думать, что так — можно…
— Какие люди? Портрет будет висеть в частном особняке…
— А в особняке живут не люди? И довольно влиятельные, между прочим. Опять же, откуда ты можешь знать, где этот портрет будет выставлен потом… Да и вообще, ты предаешь не просто высокие принципы изящного. Ты предаешь себя, свой собственный дар. Ты сам вскоре привыкнешь и уверуешь, что это — нормально…
— А вот тут ты, между прочим, не прав. В том смысле, что это не просто некая мазня за деньги, не требующая таланта. Это, вообще-то, интересная творческая задача — изобразить подобное так, чтобы оно не выглядело карикатурой, чтобы смотрелось по-своему органично…
— Да оно в принципе не может смотреться органично! Эта чудовищная эклектика и профанация…
— Ой, ну брось. Возьмем хотя бы твоего любимого Микаэля. Разве ты не знаешь, что он писал своих мадонн с уличных девок?
— Это, положим, слухи.
— Ну да, церкви очень не хочется это признавать. Но ты не хуже меня знаешь, откуда чаще всего берутся натурщицы. И, по-моему, изобразить проститутку в образе Мадонны — это как минимум ничем не лучше, чем изобразить торговца в образе Хераклюса. И насчет эклектики — ты в самом деле считаешь, что тысячу лет назад в Фалестине носили такие плащи?
— Плащи — это не столь существенно. Покрой плаща не несет в себе никакой идеи, следовательно, не критичен. Хотя, если угодно, он даже может работать на определенную идею — приближая образ Мадонны к нашим современникам, делая его вневременным. И что касается натурщиц… до тех пор, пока они позволяют художнику выразить требуемый образ, их реальное прошлое не имеет значения. В конце концов, среди ныне живущих женщин нет безгрешных, а с другой стороны, некоторое святые получились как раз-таки из блудниц…
— Ну вот, ты сам признаешь, что главное дело в художнике, а не в модели.
— Дело в соответствии! То есть в гармонии замысла и образа, образа и модели, темы и реализации, целого и частей, а также самих частей друг в отношении друга и так далее. В данном же случае о гармонии даже говорить смешно!
— Ну почему так уж смешно? Ты видишь здесь всего лишь тщеславие и дурновкусие заказчика. Пускай изначально это и в самом деле так. Но мы же художники! Кто мешает нам подойти к теме творчески — хотя бы даже и к такой теме? Вообразим себе, что Хераклюс не был отравлен. Что он дожил до старости, располнел, облысел, утратил свою легендарную силу, еле втискивается в специально изготовленные для него доспехи, богато украшенные, но уже не пригодные для реальной битвы. Но он по-прежнему окружен славой, причем даже большей, чем во времена его истинной мощи, вокруг него вьются бесчисленные поклонницы и льстецы, и он вынужден позировать им в этих доспехах, принимая гордые позы, взваливая на плечо палицу, на самом деле давно уже полую изнутри… Вынужден, несмотря на боли в спине и ногах и одышку. Ибо с одной стороны он понимает, что является важным символом — пока легендарный герой стоит на страже страны, соотечественники могут спокойно спать и веселиться, а враги не посмеют напасть. С другой… ну да, он уже слишком привык ко всем этим славословиям, которые когда-то его, возможно, раздражали. Но самое главное — рано или поздно враги все же осмелеют и нападут. И что произойдет тогда, когда все эти восторженные прелестницы и велеречивые поэты, умеющие держать лишь лиру, но не меч — зачем им мечи, если у них есть Хераклюс? — когда все они припадут к его ногам, взывая о спасении? Пойдет ли он на бой, в полной мере сознавая собственную обреченность — и, по сути, бесполезность своей жертвы, ибо все равно уже не сможет никого защитить? Или, после стольких лет восхвалений, и сам уже уверует в свою непреходящую непобедимость? Одно лишь очевидно — отказаться он не сможет. Не сможет объявить всем этим людям, что он теперь всего лишь усталый старик, страдающий ожирением и подагрой… Ну? Разве это не тема, достойная живописца?
— Признайся — ты придумал все это, только чтобы отвести мои упреки. А на самом деле ты просто старался ублажить заказчика ради денег.
— Ну, не совсем так.
— Так, так, не отпирайся. Достаточно посмотреть на физиономию твоего Хераклюса, так и лучащуюся глупым самодовольством. Нет там никакого осознания неизбежности грядущей трагедии.
— Ну да, заказчик — человек простой и вправе получить то, что он хочет. Но мне-то никто не мешает не отождествлять модель и образ. Представлять себе, что мой герой — не торговец, а Хераклюс! — на самом деле лишь позирует восторженным поклонникам, которые не должны заметить тяжких раздумий на его лице.
— И что проку от этих твоих представлений, коль скоро они не находят отражения на холсте, и в итоге зритель получает все ту же пошлость и профанацию?
— На самом деле, если ты присмотришься к лицу героя внимательнее, ты заметишь, что там не все так безоблачно.
— Ну да. И вызвано это усталостью торговца от долгого позирования, а вовсе не всем тем, что ты только что мне наплел.
— Кто знает, — смеялся он в ответ, — возможно, самые пронзительно-печальные строки классической поэзии вызваны всего лишь расстройством пищеварения у автора. Кстати, лично у меня с пищеварением все в порядке, и я намерен наведаться к дядюшке Сильвио. Составишь мне компанию?
И мы шли в харчевню, где он обыкновенно платил за меня, что, возможно, несколько охлаждало мой обличительный пыл — но не мою убежденность в собственной правоте.
Сам я, разумеется, придерживался иного стиля. Я принципиально не льстил заказчикам и не удовлетворял глупые и безвкусные капризы. О нет, я, конечно же, понимал, что человек, заказывающий свой портрет, желает увидеть себя в наиболее привлекательном виде, а не выставить напоказ все свои родимые пятна и бородавки. Но я подбирал выгодный ракурс, антураж, освещение и т. п., позволяющие, не греша против правды, в то же время максимально прикрыть недостатки и подчеркнуть достоинства. И если кто-то хотел, например, быть изображенным в античном обличии, я объяснял ему, что при его комплекции ему наилучшим образом подойдет роль Бахуса, а не Марса.
Увы, соглашались со мной не все. Почему-то посетители харчевни не поучают повара, как ему следует готовить блюдо, а больной не требует от медика поставить тот, а не иной диагноз — но всякий, а уж в особенности клиент, почитает себя разбирающимся в искусстве и имеющим право давать советы, а то и категорические предписания, художнику. Что ж — я еще готов был на уступки в мелочах, но не в вопросах принципиальных, предпочитая, скорее, отказаться от заказа, чем изобразить нечто, за что потом мне было бы стыдно. Винченто же этого стыда не просто не испытывал, а и вовсе не понимал.
Не хочу сказать, что мой подход вовсе не встречал признания. Нет, у меня были свои ценители, в том числе ставившие меня выше Винченто. Но — кто из нас двоих был более популярен, вы уже знаете.
И пусть бы еще он был бездарен! В этом случае, даже завоевав дешевую популярность среди лавочников и куртизанок, он, полагаю, все же не нанес бы особого вреда. Не смог бы смутить истинных ценителей и был бы забыт, возможно, еще при жизни. Вероятно, даже не получил бы известности за пределами Фиренты. Но в том-то и беда, что он был талантлив. И его талант в сочетании с его неразборчивостью, с его готовностью угождать самым низким и неразвитым вкусам образовывали злокачественную смесь, разъедающую искусство изнутри. Я уже знал, что не смогу его переубедить. Дело было даже не в деньгах — о, если бы только в них! — а в том, что он в принципе не понимал моей озабоченности. В этом его легкомыслии, с которым он относился ко всему, включая и собственный дар, и высокие идеалы. Он советовал мне «не быть таким серьезным» и со смехом говорил, что мне стоило пойти в монахи, а не в художники. А меж тем его слава все росла, выйдя за пределы не только Фиренты, но и, как выяснилось, всего полуострова…
Я узнал об этом в тот день, когда получил от него записку с приглашением зайти. Мы к этому времени уже довольно давно не общались. Нет, формальной ссоры не было — просто нараставшее отчуждение привело к тому, что я перестал заглядывать к нему, а он не звал (до того как-то всегда случалось, что я заходил к нему, а не наоборот; хотя, в самом деле, каморка, которую я снимал под жилье и студию, мало шла в сравнение с купленным им домом). Но вот уличный мальчишка принес мне эту записку; вздохнув, я вознаградил посыльного самой мелкой из имевшихся у меня монет и прочел, что Винченто непременно желает меня видеть, дабы объявить о неком важном событии. Злясь на него за то, что он, в своей вечной манере, не потрудился прямо написать, в чем дело, я тем не менее почти сразу отправился в путь, зная, что даже раздражение не сможет пересилить моего любопытства.
В доме у Винченто царил преизрядный беспорядок — что вообще было обычным для него состоянием, но в тот раз беспорядок был особенный, какой бывает либо сразу после, либо в преддверии переезда. Когда я вошел, Винченто стоял спиной ко мне, изучая содержимое платяного шкафа (давно ли его единственным нарядом были обноски, доставшиеся от старшего брата?)
— А, Родольфо. Вот и ты. Давно не виделись. Как поживаешь?
Я промычал нечто неопределенное, но он явно не интересовался моим ответом и сразу же перешел к занимавшей его теме:
— А вот я, представь себе, получил письмо от императора! — он кивнул на стол, где лежал открытый футляр и развернутый свиток.
— Вот как? От самого Людвига? — переспросил я тоном скорее ироничным, нежели восторженным.
— Ну, на самом деле от его секретаря, но это неважно. Приглашение-то исходит от него самого. Представь себе, он зовет меня в столицу!
— Зачем? — задал я не столь уж и глупый вопрос. Это ведь могло быть и каким-то разовым заказом, не так ли?
— Очевидно, чтобы назначить министром финансов, — ответил Винченто с серьезным видом и тут же рассмеялся, увидев выражение моего лица. — Шучу, разумеется. «Дабы искусством вашим послужить прославлению Государя и трудов его, украшению престольного града, а такожде иным возвышенным целям, сообразно мастерству вашему», — оттарабанил он по памяти, не заглядывая в послание — не иначе как перечитывал его не один раз. — То есть, видимо, это не только должность придворного живописца. Это еще и роспись дворцов и храмов… ты ведь знаешь, что Людвиг затеял большое строительство?
Да, Людвиг, которого впоследствии тоже назовут Великим, а в то время — молодой император, взошедший на престол менее года назад, уже тогда был известен своими грандиозными планами. К которым, впрочем, в ту пору многие относились скептически. Особенно когда вместо умудренных старцев он начал приближать к себе таких же молодых людей, как он сам.
— Ну, разумеется, все это после того, как он лично убедится в моем мастерстве, — продолжал Винченто. — Пока что он, наверное, больше слышал обо мне, чем видел мои работы… Но за этим дело не станет.
— Собираешься брать их с собой?
— Нет, конечно, зачем обременять себя в дороге. Напишу новые на месте, — с извечной своей беспечностью улыбнулся он. — А дом со всей обстановкой и оставшиеся картины я продаю. Но ты можешь выбрать себе любую в подарок, — он развел руки широким жестом, а затем неожиданно посерьезнел. — Не знаю, когда мы снова свидимся, Родольфо, и свидимся ли вообще. Переезд в столицу… сам понимаешь, это серьезное дело. Чуть не тысяча миль пути по плохим дорогам… там, где их вообще можно назвать дорогами… вряд ли у меня будет возможность съездить в Фиренту, чтобы навестить старых друзей. Вот разве что, — он вновь повеселел, — ты тоже переберешься ко мне на север.
— На север — пока еще нет, — произнес я, глядя на него (пожалуй, я принял окончательное решение именно после этой фразы). — Но… знаешь ли, Винченто, вот ведь странно: я ведь тоже хотел сообщить тебе, что собираюсь в путешествие. Только не на север — на восток, в Хелласу. Ты ведь знаешь, я давно об этом мечтал.
Действительно, я не раз говорил Винченто о своем желании посетить древнюю Хелласу, дабы своими глазами осмотреть — и по возможности запечатлеть — и развалины античных храмов, и фрески наиболее знаменитых церквей восточного ордера. Я даже предлагал ему совершить это художественное паломничество вместе — что, помимо прочего, было бы и выгоднее, и безопаснее — и он всякий раз говорил, что это и в самом деле было бы неплохо, если бы он не был должен работать над очередным заказом. И, если он не мог найти для столь длительного путешествия времени, то мне, в свою очередь, не хватало денег.
— Значит, все-таки собрался? Выходит, твои дела пошли в гору?
— Да, подвернулся выгодный заказ, так что могу себе позволить наконец… — пробормотал я и, пока он не заинтересовался этим «заказом», перешел к главному: — Так что, я думаю, нам рано прощаться. Мы можем отправиться в путь вместе и быть попутчиками до самой Вероны.
— Правда? Здорово, — искренне обрадовался он. — Несмотря на подорожную с императорской печатью, я буду чувствовать себя куда спокойней в компании старого друга в наших северных провинциях. Говорят, содержатели постоялых дворов там сплошь разбойники, и не всегда даже в переносном смысле.
— Ну, я, конечно, не солдат, но двое действительно рискуют меньше, чем одинокий путник. От Вероны на север тебе тоже не следует ехать одному. Дождись какого-нибудь каравана Тамошние края, говорят, совсем дикие.
— Да, конечно. Ты тоже береги себя.
— Непременно. Когда ты выезжаешь?
— Как только избавлюсь от всего тут. Думаю, дней трех мне на это хватит. Пришлось бы, конечно, провозиться дольше, чтобы выторговать наилучшую цену, но к чему? Мне не терпится начать новую жизнь на новом месте, так что долой старый хлам. И на службе императора я вряд ли буду бедствовать… А у тебя какие планы?
— Мне не надо улаживать никакие дела — я ведь уезжаю не насовсем, — солгал я. — Так что готов ехать, когда будешь готов ты.
И три дня спустя мы действительно отправились в путь. Был конец мая, погода стояла чудесная, и казалось, что сама природа обещала успех всякому задуманному в это время предприятию — но, конечно, из двух предприятий окончиться успехом могло лишь одно. Винченто ехал на лошади, я — на муле, что, по правде говоря, создавало впечатление, что путешествуют не два товарища, а хозяин со слугой, но, так или иначе, на тот момент даже и покупка мула была для меня едва посильной тратой. В моей дорожной торбе было не так уж много вещей, но Винченто удивился бы, если бы узнал, что среди них имеется небольшая лопата с обрезанной ручкой.
Наше совместное путешествие продолжалось три дня, хотя возможность не раз предоставлялась мне уже в первый день. И дело вовсе не в том, что я терзался и мучился сомнениями. Напротив, меня самого удивило, насколько спокойно я себя чувствую после того, как твердо принял решение. Но мне все же хотелось отъехать подальше от Фиренты. Вероятность встретить на дороге кого-то знакомого была совершенно ничтожной, но я все-таки предпочел довериться своей интуиции. О чем мы говорили по пути, я уже не помню — должно быть, болтали о пустяках; по крайней мере, я успешно поддерживал беседу, не вызывая подозрений моего спутника. Впрочем, при его легкомыслии это было нетрудно.
Рано утром четвертого дня, прежде чем выехать с постоялого двора, я незаметно от Винченто подобрал овальной формы камень, удобно ложащийся в руку, и завернул его в тряпку. Мне не хотелось лишней крови или, тем более, резаных ран. Не потому, что я опасался вида крови — за свою краткую карьеру в качестве ученика кожевенника я успел повидать и не такое — а дабы не портить одежду.
Через пару часов на совершенно пустынной дороге — что, как говорят, была довольно оживленной в античные времена, но в ту пору выглядела почти заброшенной — я слегка придержал своего мула, а потом окликнул Винченто.
— Что у тебя случилось? — спросил он, оборачиваясь.
— Не у меня. У тебя. Твоя лошадь вот-вот потеряет левую заднюю подкову.
— В самом деле? Не заметил, чтобы она хромала.
— Захромает, когда подкова свалится.
— Вот ведь незадача, пока мы еще доберемся до кузни… Ты уверен? Разве ты мог хорошо рассмотреть на ходу?
— Взгляни сам, — пожал плечами я.
Он спешился; я тоже. Он присел возле задней ноги лошади и тронул ее за бабку, побуждая поднять ногу; я подошел сзади с камнем в руке.
— Ну же, давай, — сказал он лошади, но я мог отнести это на свой счет. Я ударил.
Я надеялся, что удар по затылку сразу же лишит его сознания, и он не успеет ничего почувствовать и уж тем более понять. Когда я не столько даже услышал, сколько почувствовал отвратительный мокрый хруст, с которым камень проломил череп, я был уверен, что так оно и вышло. Винченто, словно тряпичная кукла, повалился вперед, ткнувшись лицом в дорожную пыль. Но когда я перевернул его, чтобы убедиться, что он мертв, он смотрел на меня. Смотрел расширенными глазами, мелко и часто дыша, и пытался что-то сказать.
Под взглядом этих глаз я на какой-то миг растерялся и пробормотал нечто глупое — кажется, что его лягнула лошадь, и что я сейчас ему помогу. А потом взял его за горло и стал душить. Душить, глядя ему прямо в глаза. А он все не умирал, хотя и не мог сопротивляться — из горла вырывался хрип, из носа текла кровь, шея сделалась скользкой от пота, зрачки подергивались туда-сюда, но все же он не сводил глаз с меня, своего убийцы. Я уже жалел, что отложил в сторону камень, не желая снова этого хруста, — возможно, еще один удар покончил бы со всем разом, не растягивая эту агонию… Затем его каблук выбил дробь по земле, словно он пытался станцевать лежа, зрачки застыли и расширились еще больше. Ни пульса, ни дыхания больше не было. Винченто Фирентийский был мертв.
Или нет.
Я взвалил труп на мула и отвел обоих животных в сторону от дороги, в укромное место среди деревьев. Там я снял с мертвеца одежду — она и в самом деле лишь несколько запачкалась в дорожной пыли, но в остальном не пострадала, и даже кровь не попала на воротник — отряхнул ее насколько мог тщательно, затем натянул на себя. Мой прежний, заметно более дешевый, костюм отправился в торбу; я избавился от него позже. Затем я достал лопату и выкопал могилу в мягкой земле, предварительно сняв верхний слой дерна так, чтобы его можно было уложить обратно, не привлекая внимания свежеразрытой землей. Впрочем, едва ли кто-то мог набрести на этот бугорок в лесу, в стороне от дороги и вдали от поселений. А если бы даже и набрел, не стал бы интересоваться, что там внутри. Мало ли неизвестных упокоилось в безымянных могилах вдоль дорог в наши неспокойные времена?
Велик соблазн, конечно, сказать, что я сделал то, что сделал, во имя искусства. Дабы не позволить Винченто нанести тот урон вкусам и представлениям о прекрасном, который он мог бы нанести, возвысившись до первого живописца Империи. И я действительно думал об интересах искусства. О том, что, воспользовавшись славой Винченто — пусть, на мой взгляд, незаслуженной — и заняв его место при дворе, я смогу сделать для культуры гораздо больше, чем в качестве мало кому известного провинциального живописца. Что эта слава, этот авторитет позволит мне уже не опускаться до уровня клиента — даже если этим клиентом будет сам император — а, напротив, поднимать его до своего уровня. Что благодаря мне художественная правда станет не уделом немногих ценителей, а нормой и даже, если угодно, модой…
Все это так. Но я не стану грешить против истины, утверждая, что это было моим единственным мотивом. Нет. Я жаждал справедливости по отношению к себе лично. Я не мог смириться с тем, что вся слава и признание достаются человеку, ничуть не более талантливому, чем я сам. Да, конечно, и деньги тоже, как наверняка скажут циники — но как раз с этим я легко мог примириться. Мало ли богатых ничтожеств рождаются во дворцах и замках — но кто помнит их и чего стоит их пустая жизнь, пусть даже и проведенная в роскоши?
Итак, безымянный мертвец упокоился в земле. А Винченто Фирентийский продолжил свой путь в столицу. И содержатели постоялых дворов подобострастно кланялись, читая мою подорожную, украшенную императорской печатью. Подобострастие это, впрочем, было вызвано не столько почтением к монарху, который в те времена для жителей отдаленных провинций был лишь немногим реальнее сказочных королей и чародеев, и уж тем более не уважением к искусству, сколько любовью к тем императорским портретам, что чеканят на золотых и серебряных кружочках; от важного путешественника всегда надеются получить щедрые чаевые. И действительно, содержимое моего — теперь уже моего — кошелька позволяло мне проявлять щедрость, хотя, конечно, я делал это в меру. Сорить деньгами — лучший способ нарваться на неприятности даже в цивилизованных краях, а уж тем более в тех местах, через которые мне довелось проезжать. Нынешней молодежи, сызмальства привыкшей к достижениям эпохи Людвига, пожалуй, сложно вообразить, что представляла из себя Империя в самом начале его царствования, в том виде, в каком он унаследовал ее после поколений упадка и распада. Фактически она существовала лишь номинально; дороги зарастали травой, многие некогда величественные города лежали в руинах или превратились в деревни, где по древним форумам и стадионам лениво бродили коровы и свиньи; правители огромных областей, формально признавая себя вассалами имперской короны, фактически повелевали в своих землях самовластно, не стесненные никакими законами, чеканя собственную монету, содержа собственные армии и периодически воюя друг с другом, но не давая императорам ни налогов, ни солдат. А немало было и таких мест, где даже о номинальном признании имперской власти можно было говорить лишь в какой-нибудь одинокой крепости, окруженной десятками миль лесов и болот — или же гор — где обитали варвары (чье мнение для хилого крепостного гарнизона было куда весомей любых распоряжений из столицы). Даже сейчас трудно поверить, что всего за какие-то сорок с небольшим лет в эти расползающиеся останки былого величия удалось вдохнуть новую жизнь, вновь сделать государство единым, законы всеобщими, армию сильной, а дороги безопасными — не говоря уже о новом золотом веке искусства и просвещения. И уж тем более трудно было поверить в возможность подобного тогда…
Мой путь до столицы — путь, который сейчас, благодаря системе почтовых станций со сменными лошадьми, преодолевается за две недели — занял тогда почти три месяца. Я действительно задержался в Вероне в ожидании каравана с хорошей охраной, к которому можно было бы присоединиться. Увы, его маршрут совпадал с моим лишь на протяжении двух сотен миль. Были и другие трудности, и задержки в пути. Однажды мне пришлось спасаться на своем коне от стаи волков; в другой раз меня чуть не зарезали случайные попутчики, к которым я имел неосторожность присоединиться, надеясь на их защиту. В одной крестьянской хижине, где я остановился на ночлег, ко мне пытались вломиться ночью — очевидно, с целью убить и ограбить; к счастью, я всегда на ночь баррикадировал дверь изнутри. Утром заросший бородой хозяин сделал вид, что ничего не было… Впрочем, не стану утомлять вас всеми этими подробностями. Достаточно сказать, что, когда я наконец добрался до столицы, я чувствовал себя не гостем из южной провинции того же государства, а пришельцем из другого мира. И, предъявляя в императорском дворце бумаги на имя Винченто Фирентийского, менее всего я мог опасаться встретить там кого-либо, кто мог бы меня разоблачить.
Конечно, мы с Винченто не были похожи так, как бывают похожи братья. Но мы были одного возраста, примерно одного роста (я на полдюйма выше) и комплекции, оба кареглазые с темными волосами (художник отметил бы разницу оттенков, но обыватель едва ли). Словом, любое словесное описание, относящееся к нему, подходило мне и наоборот. Винченто никогда не писал автопортретов; я тоже. Правда, в годы учебы мы делали наброски друг друга. Но, даже если эти полудетские рисунки и сохранились (что едва ли), по ним проблематично было бы опознать взрослого человека, а главное — на них не было подписей, поясняющих, кто есть кто.
И даже много позже, когда поездки из столицы в Фиренту и обратно превратились из долгого и опасного приключения в рутину, у меня не возникало поводов для опасений. Большинство людей, знавших меня или Винченто детьми, к тому времени уже умерли или были слишком стары для путешествий, а если бы случай и свел меня с кем-то из знакомцев юности, что бы это значило десятилетия спустя? Он бы не просто не смог ничего доказать, но и сам заподозрил бы скорее собственную память, чем меня.
Впрочем, почти полвека назад я еще не заглядывал в будущее так далеко — попросту не мог представить, что ситуация в Империи настолько изменится. Но первая же встреча с императором Людвигом — который был старше меня всего на год — произвела на меня весьма благоприятное впечатление, и на него, судя по всему, тоже. Но, конечно, окончательные выводы он намеревался сделать, лишь убедившись в качестве моей работы. Он не стал предлагать мне написать какого-нибудь придворного, а сразу же заказал свой портрет.
Я не стал писать его так, как обычно изображают монархов — ни в образе надменного властителя в пурпурной мантии, ниспадающей на ступени трона, ни в образе воителя в сияющих доспехах. Тем более что при его щуплой комплекции и то, и другое смотрелось бы скорее нелепо, чем величественно. Я изобразил Людвига в образе мыслителя, задумавшегося над шахматной доской. В простом черном камзоле с минимумом украшений, освещенный лучами зари, которая может оказаться как утренней, так и вечерней, он сидит, держа в своих тонких, совсем не рыцарских пальцах фигуру белого короля, но внимательному зрителю видно, что его взгляд устремлен поверх доски. Напротив него нет соперника, однако рядом с доской стоят пузатые песочные часы. Большая часть песка пока еще в верхней колбе, однако он неумолимо сыплется вниз…
Если вам доводилось бывать в столице, вы, возможно, видели этот портрет в императорской галерее. Позже были и другие, в том числе и выполненные во вполне официальной манере, но, пожалуй, именно этот произвел на Людвига самое сильное впечатление. «Да, Винченто, — сказал он мне, — я вижу, что не ошибся, пригласив вас. Мало кто мог бы так ясно понять и так удачно выразить мое положение и стоящую передо мной задачу…»
Винчетно. Мог бы тот, прежний Винченто Фирентийский написать такую картину? О, несомненно — если бы ему сперва подробно разъяснили ее замысел. Но по собственной инициативе, да еще рискуя прогневать царственного заказчика неканоническим подходом — нет, никогда.
С этого портрета началась не просто моя работа при дворе — началось наше сближение с Людвигом. Сближение двух людей, каждого из которых еще при жизни назовут Великим — и нет, я не испытываю смущения ложной скромности, приводя это сопоставление. Я не могу сказать, что стал другом Людвига; император принципиально избегал заводить друзей, полагая, что правитель никого не должен слишком приближать к себе, дабы личные чувства не возобладали над интересами государства — и более того, дабы само подозрение, что подобное возможно, было исключено. И все же я был для него большим, чем просто придворным живописцем. Я был летописцем эпохи Людвига, выразителем ее духа. Я не сидел безвылазно в столице, исполняя заказы — я сопровождал императора в его походах и трудах, я своими глазами видел, какого цвета озаренные пламенем стены замка мятежного графа и какого — свежеструганные доски лесов в начале строительства нового собора. Видел я и кровь, пролитую в бою и на эшафоте. Видел и изображал — правдиво, как и всегда. Людвиг не возражал против этой правды. Не только потому, что она служила устрашению врагов престола. «Люди должны знать, какою ценой уплачено за возрождение, — говорил он. — Тогда они будут больше ценить и лучше беречь его».
Многие, разумеется, находили эту цену чрезмерной. Еще при жизни о Людвиге ходило немало зловещих слухов, которые, вероятно, еще умножатся теперь, после его кончины. Говорили, к примеру, что он распорядился умертвить собственного сына, дабы избежать ситуации, возникшей после смерти его легендарного прапрадеда, когда Империя едва не была разделена между тремя сыновьями последнего. Причем Людвигу особенно ставят в вину то, что он лишил жизни не младенца — что, мол, еще как-то можно было бы оправдать, — а четырнадцатилетнего юношу, которого все эти годы расчетливо растил «про запас», на случай преждевременной смерти старшего сына. Скажу сразу — я не знаю, правда ли это. Хотя скоропостижная кончина Раймонда менее чем через год после свадьбы наследного принца Филиппа и вскоре после рождения у того наследника и в самом деле выглядит подозрительной. Но верно и то, что Раймонд с детства не отличался крепким здоровьем. Всякий может убедиться в этом, взглянув на его портрет моей кисти. И нет, я вовсе не преувеличил болезненной бледности мальчика. Я был правдив в этой своей работе, как и во всех остальных.
Сам Людвиг всегда говорил, что жалость и жестокость — две стороны одной медали, имя которой — несправедливость. Правитель не должен отклоняться от справедливости ни в ту, ни в другую сторону. Следуя этому принципу, Людвиг не наказывал за ошибки (если не считать наказанием отстранение от должности того, кто с нею не справился), но и никогда не прощал вины, основанной на злом умысле, как бы горячо ни каялся потом злоумышленник. Но можно ли назвать справедливой смерть невинного юноши, даже если она, возможно, предотвратила кровавую междоусобицу и распад страны? Не знаю; во всяком случае, если Людвиг и в самом деле сделал это, не мне его судить.
Еще один афоризм Людвига гласил: «Правитель не обязан разбираться ни в военном деле, ни в хозяйствовании, ни в строительстве. Правитель обязан разбираться в людях. Искусство управления состоит в том, чтобы расставить правильных людей на правильные места». Пожалуй, по отношению к нему самому это было неким преуменьшением, ибо он лично разбирался во многих вещах (но военное дело и впрямь не было его сильной стороной — возможно, из-за щуплого сложения, привившего ему отвращение к тяжести меча и доспехов еще с детства; император, за которым числится столько побед над варварами и мятежниками, лично не командовал ни одной из битв). Однако в людях он действительно не ошибался почти никогда. Возможно, приглашение на должность придворного живописца было едва ли не единственной его ошибкой. Не потому, разумеется, что он взял на эту должность меня. А потому, что изначально оно было адресовано не мне. Впрочем, эту ошибку — допущенную по недостатку информации, а не проницательности — я исправил за него.
И я стал первым живописцем Империи по праву. Благодаря собственному таланту, а не чужим документам и не милости монарха — каковой милости не было бы, если бы я не заслужил ее делом. Я достиг всего, о чем может мечтать художник. Я создал впечатляющую галерею портретных, жанровых, батальных и пейзажных полотен; я расписал самые знаменитые дворцы и соборы, воздвигнутые или отреставрированные в эпоху Людвига. И ни в одной из своих работ, даже в самых формальных, я не отступил от своих принципов вкуса и художественной правды. Мое искусство прославлено во всех концах цивилизованного мира; я стал законодателем стиля в живописи на многие годы вперед. Я лично отобрал и воспитал дюжину учеников — не так много, как иные, но моим критерием было качество, а не количество. Моему финансовому состоянию могут позавидовать иные столичные аристократы, и уж точно оно многократно превышает самые смелые мечты любого сына булочника.
И, разумеется, никакие кровавые призраки не тревожат мой сон. О том, что я сделал почти пятьдесят лет назад на пустынной дороге к северу от Бононы, я не жалел ни единой минуты. Несколько раз — уже после того, как моя слава распространилась по всей Империи — мне приходили письма от оставшихся у Винченто родственников — или, во всяком случае, от людей, претендовавших на то, что являются таковыми. Разумеется, во всех этих письмах они просили денег у своего богатого и знаменитого родича. Я оставлял их без ответа.
И как не знаю я мук раскаяния, так же не знаю я и мук страха. Никто не смог бы и даже не попытался бы меня разоблачить.
Словом, у меня есть все, за исключением разве что дворянского титула. Людвиг предлагал мне его, но я отказался, обосновав это тем, что, поскольку я предпочитаю оставаться холостяком и воспитание отобранных мною учеников для меня всяко предпочтительней обзаведения собственными детьми, нет нужды создавать новую дворянскую фамилию, которую все равно некому будет передать. Людвиг согласился и более не возвращался к этой теме.
К ней вернулся Филипп, когда принимал мою отставку с поста придворного живописца. Окончание долгого царствования и восшествие на престол засидевшегося в принцах наследника всегда означает большие перемены при дворе — особенно среди престарелых придворных — но Филипп не решился бы сместить столь прославленного человека, как я. Это было целиком мое решение. Мое зрение уже не так остро, как раньше, и, хотя я все еще мог бы писать портреты и картины иных жанров, опираясь на знание тысяч типажей, хранящееся в моей памяти, они уже не были бы столь совершенны, как прежние. Возможно, этого никто бы и не заметил и уж, наверное, не высказал бы вслух. Но я не желаю создавать что-либо, не отвечающее моим собственным строгим критериям.
Филипп, конечно, выказал подобающее сожаление по поводу моего ухода, хотя, полагаю, в глубине души он был рад. Все же он спросил меня, кого я рекомендую на свое место. Я предложил ему на выбор трех из своих учеников; в конце концов он действительно выбрал одного из них. Мне же, «в благодарность за долгую и верную службу престолу и отечеству», он предложил титул, даже более высокий, чем в свое время Людвиг. Я вновь отказался.
«Понимаю, — улыбнулся Филипп, — графов и маркизов на свете множество, а Винченто Фирентийский — только один».
Винченто Фирентийский.
О злая ирония судьбы! Конечно, я давно привык к тому, что меня называют именно так. Но получается, что всю свою жизнь я употребил только на то, чтобы прославить имя своего соперника. Родольфо Фирентийский сгинул без следа, пропал где-то на дороге в Хелласу, и даже тогда это известие явно не взволновало многих, включая его отца и брата, а уж ныне о нем не помнит и вовсе никто. Картины, написанные им за его короткую жизнь, возможно, где-то еще висят, но их нынешние владельцы, скорее всего, не знают имени художника. А Винченто Фирентийский жив и известен повсеместно. Историки уже пишут о нем труды, причем начинают повествование не с его прибытия в столицу, а с его детства в семье рыбака. И с его ранних работ, разумеется. Конечно, разбирающиеся в искусстве не могут не отмечать, что их стиль отличается от «зрелого Винченто», но их это не смущает: так бывало со многими художниками. И эти работы уже сейчас стоят гораздо больше, чем в то время, когда были написаны — и чем они заслуживают. Винченто Фирентийский, моими стараниями, обрел бессмертие.
Или нет.
Я не позволю ему восторжествовать. Я верну себе свое имя. Конечно, не при жизни. Я намерен прожить оставшиеся мне несколько лет на своей вилле у озера в горах, наслаждаясь покоем и достатком. Пакет с этой рукописью будет вскрыт лишь после моей смерти — и, если вы это читаете, значит, это уже произошло.
Так что вы будете делать теперь — зная, что величайший живописец величайшего из императоров, человек, ставший выразителем эпохи и законодателем современного изобразительного искусства — на самом деле убийца, вор и обманщик, а имя, которое вы привыкли с почтением произносить, на самом деле ему вовсе не принадлежит? Будете ли вы вычеркивать это имя изо всех трудов и наставлений для художников? Осмелитесь ли посягнуть на полотна, украшающие ныне дворцы и замки сильных мира сего? Дерзнете ли соскребать прославленные фрески в ваших соборах? Выше я отметил, что никогда не писал автопортретов; на самом деле это не совсем так. В каждой из многофигурных композиций, запечатленных мною на стенах и потолках, у одного из персонажей — о, разумеется, далеко не главного — мое лицо.
Возможно, кто-то из вас попытается замять скандал. Сделать вид, что эта рукопись — всего лишь последняя шутка экстравагантного художника, хотя при жизни я никогда не отличался экстравагантной манерой шутить. Или и вовсе представить все так, будто я в старости выжил из ума. Так вот, я представлю доказательство своих слов. Я скажу вам, где на самом деле похоронен Винченто Фирентийский. Я специально выбрал тогда на дороге приметное место, которое легко будет найти — хотя тогда у меня еще не было четкого видения, зачем я это делаю. Итак, это ровно в двадцати милях к северу от Бононы по дороге на Верону; там еще с античных времен стоит гранитный столб, на котором выбито число «ХХ». От этого столба, стоя лицом на север, надо повернуть направо и пройти сорок шагов прочь от дороги. Там деревья расступаются, образуя небольшую поляну вокруг дуба — вне всякого сомнения, он все еще стоит. Копайте у корней дуба с западной стороны. Винченто еще в детстве сломал левую руку ниже локтя; это известный факт, ныне отраженный в его биографии. Рука благополучно срослась, но след на кости, несомненно, должен быть хорошо заметен. В свою очередь, в моих костях вы никаких таких следов не найдете.
Так что вы собираетесь делать с этими костями? С моими останками, ныне покоящимися в роскошной, без сомнения, усыпальнице? Выкинете их оттуда и положите на их место кости Винченто? На каком основании? Эта гробница, как и все, полученное мною за службу Империи, заработана мною по праву, честным трудом и подлинным талантом. Ни мои картины, ни мой стиль, ни мои ученики — коим я завещаю все свое имущество — не становятся фальшивыми от того, что все это создал не тот человек, что вы думали. И сам этот человек всю свою жизнь оставался собой, нимало не пытаясь подражать подлинному Винченто. Фальшивым было только имя, и лишь его надлежит исправить.
Вам придется постараться, делая это. Но вы уже не сможете вычеркнуть меня из истории. И не сможете оставить все, как есть. Так что начните с моей гробницы. Вам придется стесать то имя, что уже, без сомнения, высечено на мраморе, и выбить на его месте новое, коим и подписываю сей манускрипт:
Родольфо Фирентийский
Давным-давно мой младший, четырехлетний тогда, сын неожиданно спросил:
— Мама, а что такое «папа»?
Я этого подсознательно ждала, всегда знала — он должен спросить, но думала, что это случится попозже, потом когда-нибудь. Однако удар удержала и честно ответила: «Не знаю».
Когда мне было восемь лет, я впервые отправилась одна к однокласснице. Тома Панасенко, так звали эту девочку. Жила она не очень близко, в маленьком доме. У них была одна комната и крошечная кухня. Я помню свежевымытый пол и поразившую меня тишину. Тома сказала, что мама на работе, мы одни, и можем делать, что захотим.
На мой вопрос: «Где твой папа?» — Тома без тени смущения, как что-то само собой разумеющееся ответила: «А у меня нет папы, он нас бросил».
Я не запомнила, ругали меня за этот самовольный поход или нет, но навсегда удержала в памяти, как спросила у мамы с надеждой: «Когда папа нас бросит?» — и как мама безнадежно ответила: «Никогда».
Он и вправду нас не бросил, не отстал даже после маминого запоздалого, в шестьдесят семь лет, развода с ним. Но тон сбавил. Боялся.
К этому времени я была уже вполне взрослой и даже не молодой и старалась, соблюдая нейтралитет, держаться подальше: «Чем меньше папы в моей жизни, тем лучше». Детство в сшитых мамой по ночам прелестных платьицах, прожитое на скудную мамину зарплату (папа денег в дом не приносил, чтобы «не разбаловать»), освещаемое ее любовью, благодаря ей не изуродовавшее меня необратимо, было далеко позади. Но и вихрь разрушений, исходивший от него, не прошел бесследно. Плохо прикрытая неуверенность в себе, ранняя полнота, ожидание неудачи, трудности в общении, очень глубоко спрятанный неосознанный страх — далеко не все несчастья моей юности. И если что-то у меня все же получилось, то это «несмотря на».
Мужа себе я бессознательно выбрала от противного, и он, действительно, был противоположностью атлетически сложенному красавцу папе: очень худой, неуверенный в себе человек, проводивший жизнь за книгой или шахматной доской. К тому же, одноклассник, дружили мы в школе. Кто мог подумать, что это будет домашний тиран вроде папы, правда, в ином стиле, более изощренном. Он, как и папа, не взял на себя ответственность за семью, вымещая на ней неосознанное недовольство собой. Думаю, что, если и у старшего моего сына Антоши спросить, «что такое папа», он вряд ли ответит вразумительно. И знаю еще, что и для него наличие «папы» не прошло бесследно.
Мой второй брак, приведший в конце концов к рождению Мити, поначалу вполне можно было назвать счастливым. Любовь и полное совпадение интересов. А еще — крепкое мужское плечо, поездки, горы, книги, праздники — все для меня. И Антон его обожал. И все дети моих подруг на нем висели и видели, наверное, свой идеал мужественности. А он хотел так немного: ребенка, своего, сына. Так и говорил, просил, умолял целых четыре года. И все наши друзья, участники наших походов в горы и домашних разговоров в саду под кустами сирени — все удивлялись мне: ты чего? А я не позволяла себе захотеть ребенка, боялась повторения нищеты и одиночества, что обрушились на меня с рождением Антоши. Ведь наша привычная веселая бедность с появлением ребенка так легко превращалась в нищету.
Так и случилось, когда я, утратив под давлением извне бдительность, родила моего дорогого Митю. Появление долгожданного ребенка, сына, поразительно похожего на отца, к моему ужасу, ввергло его поначалу в депрессию, а потом и вовсе заставило уйти от нас. Бремя отцовской ответственности оказалось не под силу нашему супермену, и я сначала в порыве обиды и разочарования, а потом — в стойком намерении защитить свое дитя, истребила память о нем.
Митя так и вырос в тоске по отцу и тяжелой детской обиде, а я, уже зная, что наличие отца, любого! — необходимо ребенку и гораздо менее разрушительно, чем его полное отсутствие, ничего не смогла с собой поделать, и готовая lovestoryего появления на свет застревала в моем горле.
Тем временем, дети выросли, родители постарели. Мы давно жили в Израиле. Папа много раз пытался соединиться с семьей, и мы шли ему навстречу. Но как-то так все время выходило, что он опять слишком на нас потратился, а хуже нас на свете нет, — и мы расставались. Мама несколько раз, не желая мешать мне (ей все казалось, что она мешает моей личной жизни), уступала его уговорам и уходила к нему, но очень скоро ей приходилось вернуться. И она возвращалась, оскорбленная и негодующая, пока не поняла окончательно, что жизнь с этим человеком невозможна ни для кого в принципе.
Он получил небольшую новенькую квартиру в доме для пожилых людей и через короткое время превратил ее в свалку бесполезных вещей, которые подбирал, где только мог. Это не было приметой старости, он так поступал всегда. Я помню, как плакала мама, это было раз в жизни лет сорок назад, когда сгорел его двухэтажный сарай, набитый битком купленными на барахолке никому не нужными вещами. В этот сарай были вложены все его деньги и, должно быть, вся его любовь.
Он приходил к нам почти каждый день. Старался быть полезным, но не так, как это нужно было бы нам, а так, как он это понимал. Гулял с собачкой у мусорных баков, несмотря на мои протесты. Ему там было интереснее. Оставался обедать. Выросшие без его участия и без его помощи дети не обращали на него внимания. Мама раздражалась и пила успокаивающее. Но когда он вдруг не приходил почему-то, мы волновались, звонили и, если он не слышал звонка, ехали к нему домой.
Соседей напрягало пожароопасное состояние его квартиры. Они жаловались, протестовали, хозяин дома возмущался и требовал навести порядок. Мама одна или со мной отправлялась к нему, и мы неоднократно совершали эту адову работу по приведению его жилища в нормальное человеческое состояние. И, конечно же, вскоре все возвращалось в исходную позицию.
В числе очень многого прочего папа привез с собой все краски, какие у него оставались от лучших времен, и этюдники, большой и маленький. Говорил поначалу, что уж теперь-то он займется писанием пейзажей. Но так этого ни разу и не сделал за все двенадцать лет, бесполезно кружа по улицам и магазинам в поисках того, что «может пригодиться».
Я между тем заболела, мне сделали несколько операций, и тогда я впервые увидела, как он испугался за меня и в первый раз назвал меня «Ниночка».
— Ниночка, тебе больно? — и у него искривилось лицо. Он почувствовал мою боль. Я едва не расплакалась…
Он был очень крепок физически, прекрасно выглядел и даже приехал к нам в Йом Кипур на велосипеде.
А в первый вечер праздника Суккот его сбила машина. Он шел к нам. Как это случилось, никто не знает. Мне позвонили из полиции, и мы со старшим сыном поехали в больницу. Травмы были очень тяжелыми, он ненадолго пришел в сознание, а потом впал в кому на месяц. Потом была интенсивная терапия, аппарат искусственного дыхания, реабилитация… Прогноз врачей был весьма неутешительный.
Все это время я испытывала острую жалость, страх за него и мучительное чувство вины: ведь он шел к нам, он нас считал своей семьей. Я чувствовала его боль, его одиночество и начинала понимать, «что такое папа».
Последние полтора года он живет в гериатрическом центре. Я навещаю его один-два раза в неделю. Он узнает меня и радуется, называет доченькой. Ходить он не может. Я вывожу его в коляске на террасу. Мы смотрим вместе на пригорки, цитрусовые сады, развалины старого дома. Он каждый раз удивляется, как много машин. Видит холмы, дома, деревья и говорит: «Как красиво! Смотри на листья, ты видишь, что все они разного цвета?»
Я спрашиваю:
— Ты хотел бы это нарисовать?
— Нет, — сердится он, — я уже ничего не хочу, а ты нарисуй.
И я обещаю.
Я по многу раз читаю ему детские рассказы Зощенко, он слушает внимательно и понимает, смеется в смешных местах, удивляется и говорит: «Надо же!» Иногда ему тяжело вникать в содержание, и тогда я читаю ему Бродского. И он, не понимая резкости смысла, наслаждается четким ритмом этих стихов и успокаивается. Я сижу рядом с ним и думаю, что, в сущности, мало знаю о нем. Он никогда не рассказывал о своем детстве, о родителях, брате, младшей сестре. Все они погибли в Крыму в сорок первом, и эти воспоминания были слишком болезненны. Никогда не говорил о войне, в которой участвовал с первого до последнего дня. И вообще, почти не говорил, а только кричал и ругал нас.
Как-то я рассказала старшему сыну о том, как скудно мы жили в детстве, как моя мама, его бабушка, каждое лето устраивалась на три месяца работать в пионерском лагере, чтобы у детей была возможность побыть у моря, а когда изредка приезжала на выходной, удивлялась изобилию в холодильнике. Все дорогое и вкусное он покупал только для себя. И Антоша сказал неожиданно: «Бедный, у него совсем не было радости».
Страдания его велики и безнадежны. Свободный и подвижный, он не может смириться с закованностью в инвалидном кресле и требует помочь подняться и выйти из него. Сознание его состоит из кусков и обрывков. Время там не течет необратимо в одну сторону, а ходит туда-сюда. Часто говорит о маме, какая она красивая и как он ее любит и жалеет. Вспоминает любимую дочь, младшую мою сестру, которая его не навещает: «Где же наша Наточка?» Внуков помнит плохо, путает их имена. Продолжает строить коммерческие планы и учит меня, что нужно делать, чтобы немедленно разбогатеть. Предлагает войти в долю. Иногда его размышления полны поздних сожалений:
— Как же так, я ведь мог тебя обеспечить и не сделал этого.
— Ну, что ты, — спокойно говорю я, — ты все сделал, и у меня все есть.
Я вижу, как постепенно его становится меньше, будто он неотвратимо превращается в свою тень. У меня не осталось ни обиды на него, ни сожалений. Я не знаю, почему он жил так, а не иначе, я не знаю, о чем он так мучительно размышляет сейчас и не может выразить это словами. Но я стала понимать, как важно, что он есть. В том восхождении, которое называется «жизнь», я уже достигла довольно высокой ступеньки. Отсюда открывается совсем новая возможность обзора. Мне видно гораздо больше, чем раньше, и во многом иначе. Мне кажется, теперь я знаю, «что такое папа», и страшусь того неизбежного дня, когда потеряю его. Как будто с ним из моей жизни уходит очень большая и важная часть, и я уменьшаюсь тоже.
НОВОЕ СООБЩЕНИЕ ОТ ИВАНА РАКИТИНА
07 фев. 2042 г. в 21.40
Привет, Митя! Я — твой двоюродный брат из России. Мы никогда не встречались, потому что твои предки эмигрировали в Америку еще при Архангеле, когда ты даже и не родился, а мои тогда тормознули… Тетя Аня, младшая сестра моего и твоего отца, сказала мне, у тебя тысяча вопросов про нашу жизнь, потому что ты пишешь диплом на тему «Чудо России». Попросила связаться с тобой и дала твой и-мейл. Считает, я смогу рассказать о том, что тебя интересует, лучше, раз мы ровесники. Мне двадцать лет, я учусь в Автонаномеханическом. Так что спрашивай — я постараюсь ответить. Рад, кстати, что у меня нашелся брат в Америке!:)
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: РУТИНА
08 фев. 2042 г. в 20.10
Привет, Митя! Ты спрашиваешь про политическое устройство, разделение властей, представительство в парламенте… Нет, брат, так дело не пойдет. Я подозреваю, что ты чрезвычайно серьезный молодой человек:). И точно уже знаешь больше меня о нашем парламенте и президенте. Я даже его фамилию не помню, если честно… Я не слишком интересуюсь политической и общественной жизнью. Наверное, я легкомыслен — до сих пор увлекаюсь игрушками, гаджетами и прочими дивайсами, компьютерами-трансформерами, «кренделями». Все, что я могу — так это рассказать тебе о моей обычной жизни, описать рутину. Нравы и обычаи, так сказать. Мои собственные, а не страны:). Если это тебе поможет.
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: ПОКАЯНИЕ
09 фев. 2042 г. в 23.40
Привет, Митя! Ладно, ладно, не оправдывайся, ботан! Сразу ясно, что из тебя выйдет министр:). Будет тебе моя рутина! С чего же начать? С будильника? На рассвете в моей комнате поднимается ветер — теплый, летний, с острым пряным ароматом трав. Это — японский будильник, одна из моих любимых игрушек. Если слабого дуновения оказывается недостаточно, чтобы меня поднять, ветер крепчает и может даже унести одеяло:). Не знаю, есть ли у вас в Америке такие прибамбасы, нам завод построили японцы — это один из их подарков. После того как мы вернули им что-то захваченное во время войны.
В былые времена наша страна отличалась чудовищными размерами, злостью и жадностью. Вообще-то я о прошлом знаю только понаслышке, так как родился уже после Покаяния. Но старики рассказывают, в те времена страшно было даже выйти из дому — недаром твои предки слиняли. Жить было тяжело. Люди смотрели друг на друга волками, в воздухе висела брань. Никто не улыбался и не говорил тебе: «Доброе утро!» На улице могли и обхамить, и избить, и ограбить… Пьяные и бездомные люди валялись прямо на тротуарах, обездоленные просили милостыню, всюду шныряла полиция в поиске зазевавшихся жертв…
Сейчас тоже не все довольны жизнью, разумеется. Есть у меня сосед, Вадимыч, ему за семьдесят, он — мрачный тип. Пьет горькую и матерится. При Архангеле он был приближен к власти, носил костюм и имел лоснящиеся щеки. И теперь ему не стыдно, но он — уж совсем безнадежный. «Ясень» он, конечно, не пьет, одно горькое зелье… Зато другие смогли после Покаяния начать новую жизнь. Некоторые, правда, так и не успокоились. Наша бабка, например, была депутатом при Архангеле. Так она до конца дней своих плакала, рассказывала, что загубила каких-то детей-сирот, голосовала за подлый закон против них… И они ей являются по ночам… Я в детстве не хотел верить: неужели моя ласковая бабушка — злодейка?
Как я представляю, Покаяние было искренним и сильным. Каялись даже те, кто не совершал преступлений, не подличал, но по слабости человеческой натуры ничего не делал, не возражал, не заступался за тех, кто страдал в Архангеловых застенках совсем рядом… да и просто искренне заблуждался… Даже обыватели тогда осознали, как недостойно жили, и их грызла совесть… И они с воодушевлением взялись за построение новой, чистой и честной, достойной людей жизни…
Видишь, куда меня занесло? Так и застрял на будильнике… Ну, завтра продолжу.
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: СВОБОДА, ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ ДОСТОИНСТВО И ЦЕРКОВЬ
10 фев. 2042 г. в 23.55
Привет, Митек! Рад, что тебе интересно. Ну конечно, твои предки помнят, как жилось при Архангеле. Я понимаю, что им слабо верится, что теперь наша страна — другая.
Но продолжаю описывать свою рутину:). Сегодня был в «Гараже». Я часто заворачиваю туда, проверить «крендель». Уж раз в неделю точно. Всегда в одну и ту же маленькую мастерскую с прикольной старинной вывеской. Я и сам будущий автомеханик, но наномобили у нас на следующем курсе, и для них нужна мощная техника, иначе и не разглядишь мотор. Дядя Леша — классный мастер. Он и хозяин, и автомеханик, и болтун редкий:). Честно говоря, я наведываюсь в «Гараж» и для того, чтобы его послушать — это он просвещает меня насчет старины.
При Архангеле маленький человек, такой как он, не мог спокойно вести свое маленькое дело, государство обкладывало его непосильной данью, воротило препятствия в виде глупых законов, один заковыристее другого. Маленький человек не мог найти справедливости и защиты нигде, сгибался в три погибели перед начальством… Теперь «Гараж» процветает, приносит прибыль, потому что дядя Леша — честный трудяга. Спокойный, жизнерадостный, с чувством собственного достоинства. Законы не позволяют его обижать, а если что — работают суды. Он говорит, многие годы были потеряны для страны просто из-за неправильного употребления одного-единственного слова. Много жизней, труда, надежд пропало задаром. Слово это: «свобода». Народ не мог въехать, что же это предлагают либералы, понимая так, что «свобода» — это когда можно писать мимо унитаза. Такая свобода у народа уже была, и благополучия не приносила. А либералы переживали, что «народу не нужна свобода». Да и сам дядя Леша не очень понимал тогда, что это за штука такая — «свобода»…А теперь понял, что речь шла о человеческом достоинстве. Которое появляется и у маленького человека, когда он знает, что государство его защищает, а не преследует. И ему, человеку «без крыши», не надо лебезить, врать, унижаться, вертеться ужом на сковороде перед власть имущими. Это — «свобода высоко держать голову и не бояться произвола власти и бандитов»…
Пока дядя Леша диагностировал «крендель», вооружившись макромикроскопом, я смотрел телек. В «Гараже» неизменно работает канал «Покаяние». И там вечно торчит в прямом эфире Архангел. В начале века, во времена Ничтожества, он сидел паханом всея России, именовался «президентом», а коварством был похож на азиатского князька. Он страну ободрал, как липку, и отбросил в развитии на тысячу лет назад. Тех героев, кто смел возражать, уничтожал, для своей потехи развязывал войны. Теперь душегуб в прямом эфире, стоя, оглашает список своих жертв. Много лет уже читает, и еще не дошел до середины… Я прослушал имена убитых и изувеченных в метро, которое разваливалось, потому что он строил себе дворцы. А потом имена пассажиров сбитого гражданского самолета, летевшего из Амстердама… Ему еще годы читать… А потом, если успеет, будет тесать имена всех своих жертв в камне, сам воздвигнет им памятник… Таков приговор суда. Старикану скоро уже девяносто, некоторые его жалеют, но только не дядя Леша!
Вечерком я заглянул в церковь. В старые времена там царила стыдоба: варварский культ, магизм и идолопоклонство. Ряженые церковные чины бессовестно паясничали и врали. Церковная корпорация не только грабила, но и развращала людей, ее политикой было скрыть от общества и даже запретить правду, и заменить подделкой. Подменить добро и нравственность своими бирюльками — пустыми догмами и примитивными выдумками. Тот, кто не ел селедку в среду и почитал власть всерьез, считал себя хорошим человеком.
Некто Христос когда-то призывал к любви и милосердию. А мошенники вооружились его именем и врали, крали, ненавидели, мучили, убивали… и ели селедку по четвергам. Страшно подумать — это варварство процветало тысячелетия!
Но теперь кресты на куполах заменили элегантные знаки вопроса. Потому что никто не знает тайны жизни. Но в храмах люди думают о ней, рассуждают, делятся сокровенными мыслями, рассказывают о прочитанном… Я люблю потолковать о всяких философских материях с друзьями, и диваны там чрезвычайно удобны:). На встречи принято приносить корзины с фруктами и вином, угощать друзей… Ну и подруг — умные девушки тоже туда приходят. Где же еще с ними знакомиться, не на улице же?:)
Вот, собственно, так прошел день… О чем тебе еще написать?
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: ВОРОВСТВО, КОРРУПЦИЯ И ПРОЗРАЧНОСТЬ
12 фев. 2042 г. в 02.12
Привет, министерская голова! Ты спрашиваешь, не воруют ли теперь в России. Мол, Салтыков-Щедрин не верил, что когда-нибудь перестанут. Но все дело в рыбьей голове. Так дядя Леша говорит. Когда первый чин не ворует, то и чины поменьше побаиваются. И народ не считает уже возможным красть. И учит детей, что врать и воровать стыдно — всерьез, искренне. Имея в виду, что этого нельзя делать не только детям, но и взрослым. Да и рука не поднимется красть, когда государство — не разбойник, грабящий тебя средь бела дня, отнимающий последние крохи, а пространство для созидательной деятельности. Если бюджет прозрачен, то и налоги платить не жалко. Государство — вроде станка, и все видят, как слаженно он работает.
Конечно, такому поворотцу способствовал и переезд министерств и всех правительственных организаций в прозрачные здания. И построение прозрачного Кремля в новой прозрачной столице. Каменный Кремль остался памятником дремучему прошлому, а прозрачный — для дела, для работы первого чина и администрации.
И очень кстати чиновникам запретили ходить в костюмах. Только обычная человеческая одежда — джинсы, свитера, футболки. Во времена Ничтожества власть имущие камуфлировались в одежду, которая помогала проходимцам скрыть свою низменную сущность и выглядеть солидно, как каменные кремли.
А когда отношения между людьми стали честными, одновременно дворы и подъезды сделались чистыми. И речь — правильной. Потому что человек живет не в коробочке, обклеенной бумагой, а в стране. Это — не пафос, и не метафора. Прикинь — на территории России никто не запирает двери. Остались вопросы?:)
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: ЭКОНОМИЧЕСКОЕ ЧУДО И ГЕОПОЛИТИКА
13 фев. 2042 г. в 00.45
Привет, братуха! Ты спрашиваешь об экономическом «чуде». Но ничего чудесного нет. Страна у нас богатая, и ископаемыми, и талантами, власть честная, управление разумное. Да и компактным государством управлять сподручнее.
Во времена Ничтожества страну отягощала пропасть лишних земель — невозделанных, запущенных, с бесплодными недрами, когда-то сдуру захваченных. Так что эти излишки Россия отдала соседям — тесным странам, которым не хватало пространства для жизни — Японии, Китаю.
После этого мы получили от Японии высокие технологии и оборудование в виде подарков… А уже потом стали развиваться наши собственные. И теперь мы можем продавать свои разработки той же Японии! Китайцы наладили нашу медицину, научили долголетию. А просто добрые отношения с соседями — это ли не подарок! Инвестиции в мир на Земле — самые разумные. Прогресс и человечность — наши приоритеты. По крайней мере, большинство населения России считает так. Это вроде национальной идеи:).
Во время Покаяния россияне просили прощения не только друг у друга, но и у всего цивилизованного мира. Стыдно было ужасно, когда очнулись, как рассказывают мне предки. В старину, когда народ повально клюкал горькое зелье, бывало, кто-то в беспамятстве вел себя непотребно, вроде как теперь Вадимыч. А потом, бывало, очнется — и стыдно, не про Вадимыча будь сказано:). Вот так народ очнулся — и ему стало стыдно. Так уже было с одной страной — Германией, сто лет назад, она сперва впала в маразм — фашизм, а потом раскаялась. И смогла начать новую жизнь с чистого листа.
России особенно стыдно было перед Грузией и Украиной. Мы и теперь выплачиваем пенсии жертвам своего маразма и их семьям. Еще Россия с тех пор гонит в Украину газ — даром. Те хотят платить, настаивают, испытывая неловкость от такой щедрости, но мы не берем деньги. У нас страна богатая, почему бы не быть щедрыми? Вот они и заваливают нас подарками — черешней, абрикосами… Что ж, это не плохо. Угоститься можно, на севере все это не растет:).
Диплом твой клеится?
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: ВНЕШНЯЯ ПОЛИТИКА И НРАВСТВЕННОСТЬ
13 фев. 2042 г. в 22.10
Митек, привет! Ты так восторгаешься Россией, что мне даже неловко. Хотя — приятно:). Спасибо.
Я на каникулах проветривался на Островах, так там тоже, иностранцы, когда узнавали, что я из России, смотрели на меня с восхищением… Честно говоря, я раздувался от гордости, хотя виду не показывал. Это глупо, конечно. Чем гордиться, если все за меня сделало старшее поколение, еще до моего рождения?
Был там, тоже, один американец. Он говорил, что нравственная планка России теперь так высока, что другие страны учатся у нее гуманизму и подражают, даже Америка. Что Штаты не смогли сделать то, что сделала Россия. Они пытались оборонять цивилизацию и гуманизм в мире силой, а Россия совершила прорыв, вывела весь мир на новый уровень взаимоотношений — интеллигентный. Неслучайно это русское слово непереводимо. Настала новая, более цивилизованная эра, и впереди — Россия как маяк:).
Даже вообразить трудно, что раньше наша страна вела себя, как дворовая шпана (сравнение дяди Леши). Когда такой недоросль, чугунный лоб, выходит во двор, другие дети в ужасе, потому что не знают, чего от него ждать. А шпана — то поколотит кого-нибудь послабее, то отнимет что-нибудь, то нагадит посреди двора, а в лучшем случае бьет себя в грудь и орет: «Я лучше всех!» В те времена честному человеку за границей стыдно было даже признаться, что он из России…
Объединение разумных ответственных стран заставило азиатских князьков и тиранов съежиться и сидеть тихо. Время их прошло, разум побеждает. Армия, оружие, я знаю, все это до сих пор есть и у развитых стран. Да только это стыдно, как атавизм варварства. Оружием теперь не бряцают. Россияне верят, что скоро и вовсе можно будет без него. Остались вопросы?
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: ЧУДО РОССИИ
14 фев. 2042 г. в 21.21
Привет, министерская голова! Ты просишь рассказать тебе, как это все получилось, что стало причиной такого преображения России. То есть ясен пень, что Покаяние, и без него ничего не изменилось бы, но оно-то как случилось?
Ведь в какой-то момент в 2017 году страна балансировала над пропастью, люди впали в дикость, уже не умели разговаривать, и если не изрыгали ругань, то мычали, или скалились и рычали…
Версий случившегося много. Никто не знает, что именно сработало. Но мне наиболее достоверной представляется история про БАД, «Ясень». Это — обыкновенная пищевая добавка, созданная нашими учеными, подпитка для мозгов, только на редкость эффективная. Я думаю, не случайно этот БАД выкинули на прилавки накануне выборов восемнадцатого года:). А оппозиционный миллионер финансировал рекламную кампанию. В рекламе сняли самых вульгарных и популярных див. И даже сам Архангел по иронии судьбы поучаствовал в этой рекламе — он как бы невзначай наведался в аптеку прикупить себе БАДа (завод-производитель принадлежал его присным). Телеящик громогласно возвестил о деянии диктатора — он и тогда сидел в эфире круглосуточно:).
И стало модно принимать «Ясень»… А тот неожиданно оказался эффективным, и мозги у людей прояснились. Народ увидел, что тиран гол! Из всей одежды — одни карманы, полные награбленного. В карманы ему удалось запихнуть дворцы и самолеты, заводы и железную дорогу, останкинскую башню и нефтяные вышки, города и веси, небеса и недра… Проходимца разоблачили. Выбрали главным чином честного человека. Все просто, когда есть разум.
Правда, некоторые люди, едва до них дошло, что они поумнели благодаря «Ясеню», бросили его принимать. Пусть глупость, зато моя, родная, чтоб мне мозги прочищали — не позволю — такая вот логика! Так что и «Ясень» не всесилен. И поэтому нельзя сказать, чтобы благополучие России было и теперь совершенно устойчиво…
Я писал тебе, что не интересуюсь политикой, это правда. Но я знаю, что мне придется заниматься ею, долг такой. Дел еще много. Потому что родная страна похожа на мать (популярная у нас метафора) только пока ты сам маленький, а когда становишься взрослым человеком, твоя страна похожа на ребенка, о котором надо заботиться и воспитывать неустанно. И никуда от этого несмышленыша не деться. Иначе ребенок вырастет шпаной. Тебя же в старости и прибьет.
Так что нужно будет подготовиться и сдать экзамен на звание гражданина. Я должен это сделать, потому что только граждане-налогоплательщики имеют голос на выборах, и сами могут избираться на общественно значимые должности. Это — экзамен по истории, акцент делается на отечественную, новейшую. Нужно знать беспристрастные факты, не окрашенные мифологией, в особенности — цифры. При этом не столько даты, сколько число жертв. Ничего, пропью курс «Ясеня» — и сдам экзамен…:)
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: КРЕНДЕЛЯ
15 фев. 2042 г. в 21.41
Привет, Митек! Я понимаю, что тебе захотелось побывать в России. Все же не чужая тебе страна. Прилетай в Москву, остановишься у меня. Москва сейчас — один из самых приспособленных для жизни городов. Она стала такой с тех пор, как сбросила с себя административное бремя. Бульварное кольцо — настоящий лес, а садовое — сад… Воздух свежий.
Мы будем рады, тетя Аня испечет свои знаменитые пироги! Если приедешь летом, можно потусить у нее на даче — на берегу чистейшей реки Гнилуши. Самовар под березой, гамак, соловьи — все это тебе обеспечено:). Я покатаю тебя на «кренделе».
Наши «кренделя», конечно, по всему миру теперь прыгают. Самый удобный и безопасный транспорт. Это из-за них старое метро умерло. Но у меня улетный «крендель» последнего поколения — невооруженным глазом его не разглядишь, а прыгать можно и над крышами. А можно скользить по Садовому, не приминая нетронутого снега, или травы. Такого ты, может, еще не видел.
Всего доброго, Иван Ракитин
RE: ГРАЖДАНСТВО
15 фев. 2042 г. в 22.05
Завтра будешь здесь? Ну, ты и разогнал паровоз! Гражданство — не беспокойся, тебе дадут, сто пудов, реэмигрантов принимают с распростертыми объятиями, особенно молодых и талантливых, никаких проволочек быть не может. Но ведь у тети Ани тесто не успеет подняться!:)
Всего доброго, Иван Ракитин
Про Шая Самсонера нельзя сказать, что он любит поспать, нет — он просто не любит просыпаться. На то есть своя причина: проснувшись, он не в состоянии разлепить веки. За ночь они склеиваются так, что сколько бы Шай ни слюнявил пальцы, сколько бы ни тер ими глаза, увидеть свет божий, даже в конце туннеля, ему не удавалось. Он давно смирился с этим, еще когда обнаружил, что единственным спасением от этой напасти служит холодный душ. Он направлял ледяную струю на затылок, кожа стягивалась к макушке, морщины на лице разглаживались, а веки — сначала верхнее, затем нижнее, — упрямо сопротивляясь, цепляясь друг за друга длинными ресницами, все-таки уступали титаническому натяжению кожи. Но в то памятное утро Шаю Самсонеру удалось обойтись без душа…
В то утро Шая Самсонера посетил почтовый робот № 326/6, как он, робот, сам себя отрекомендовал. Причем посетил четыре раза за одно утро, опять-таки если верить роботу на слово. Но прежде, чем описать их судьбоносную встречу и состоявшуюся беседу, стоит немного больше узнать о Шае Самсонере.
На тот момент Шаю исполнилось сорок семь, и он скромно — все в этом мире относительно — проживал в старом доме на Бен-Иуда в Тель-Авиве в небольшой двухкомнатной квартире, доставшейся ему по наследству от родителей. У него было три жены. Нет-нет, на его счастье не одновременно. С двумя он полюбовно развелся, а третья оставила его вдовцом, уйдя в мир иной от модной, но не слишком кошерной болезни — свиного гриппа. Детей у Шая не было, но это его скорее радовало.
Кроме уже упомянутой особенности — прочно слипающихся век, — Шай Самсонер обладал еще одной, впервые давшей о себе знать, когда он проходил службу в армии, в бронетанковых войсках, обслуживал танки. В диагностике ему не было равных. Он заставлял танк проползти метров сто по пересеченной местности, покрутиться на месте, повертеть туда-сюда башней, словно затекшей шеей, и без заминки выдавал техзадание бригаде ремонтников. Тут он никогда не ошибался. Хуже, когда танк не мог двигаться. Тогда сержант Самсонер, возложив руки на броню, будто правоверный еврей на Стену Плача, минут пятнадцать сверлил танк проницательным взглядом. Этот метод работал не так хорошо, и иногда приходилось повторять процедуру сызнова, но третьего раза не требовалось никогда.
Когда срок службы подошел к концу, его не хотели отпускать. Вызвал полковник, сулил золотые горы, но за три года Самсонеру уже надоели танки, надоел вечный грохот и скрежет, вонь солярки и придирки младшего лейтенанта Абарбанеля.
Оставив армию и бросив танки на произвол судьбы, Самсонер провел два месяца в Гоа, загорел, опробовал все сорта наркотиков и психотропных веществ, познакомился с будущими женами — первой и второй. Вернувшись на родину, устроился в авторемонтную мастерскую «Субару», где его талант диагноста засверкал новыми гранями, но, увы, не был должным образом оценен хозяином. Спустя полгода Шай уволился и стал советником по покупке подержанных автомобилей. Покупатели приглашали его в тестовые поездки, после чего он давал свое заключение о состоянии машины, брал он сотню шекелей за поездку, что намного дешевле, чем делать тестовое испытание в мастерской. Зато клиентуры было хоть отбавляй: довольные клиенты приводили новых. Кроме того, он вступал в контакт с продавцом и брал с него двести шекелей, но лишь в случае заключения сделки. При этом с покупателем он был всегда честен, не скрывал от него никаких дефектов машины.
А потом… Потом ему исполнилось тридцать пять, и мы, четверо его лучших друзей, собрались по этому поводу у него на квартире. Шай не хотел отмечать: еще года не прошло с ухода Офир, но мы настояли, сказали, что ему просто надо быть дома, а все необходимое мы притащим с собой. Из деликатности жен и подруг мы с собой не взяли.
Именно там впервые прозвучала идея, впоследствии захватившая Шая целиком. Кто-то — кажется, это был Орен Дринкер, самый образованный в нашей компании — спросил, слышали ли мы про криогенные капсулы.
— Ты про холодильники? — спросил я.
— Скорее уж тогда — морозильники.
— И что с ними?
— В Америке очень модно сейчас. Свеженького покойника загружают в такой морозильник и хранят, чтобы не испортился…
— До прихода Мессии? — перебил Орена виновник торжества, поправляя на голове ермолку. — Наступит Страшный суд, и покойники повылезают из своих морозильных камер?
— Нет-нет, оставим Мессию и Страшный суд в покое. Будем смотреть на дело с точки зрения науки.
— У науки много гитик, — примирительно сказал Шай.
Я открыл рот, чтобы спросить, что это за звери и кошерны ли они, но Орен продолжил, не дав мне вставить слово:
— Люди платят огромные бабки за это, огромные. Они надеются, что когда-нибудь, когда человечество научится лечить все болезни, их достанут из этих камер, разморозят, оживят и вылечат. А может, даже сначала вылечат, а потом оживят. Это уж как нашим потомкам будет сподручнее. Но эти криогенные капсулы пока еще не слишком надежны. Несколько уже вышли из строя, в связи с чем в Америке зреет грандиозный скандал.
— Это дело плохо пахнет, — сказал Шай, и мы дружно хмыкнули. — Пусть земля им будет пухом! Давайте выпьем.
Мы откупорили еще одну бутылку мерло Ярден. Сполоснув глотку, Симха Коэн, самый деловой из нас, сказал:
— К чему такие жуткие траты? Это совершенно нерентабельно. Ведь проблему можно решить намного проще. Когда люди научатся лечить все болезни, они наверняка будут способны воссоздавать человеческое тело по имеющемуся генетическому материалу…
— Запросто! Это не геном Ньютона! — Шая Самсонера немного развезло.
— Так вот, — Симха не удостоил Шая вниманием, — чего проще — собрать в пробирке пару капель крови и сохранить ее для потомков. Да в одном таком морозильнике можно уложить тысячи, десятки тысяч таких пробирок!
— Ага! А когда такой морозильник сломается, то скандал будет вселенского масштаба! Это потянет на массовое убийство, можно сказать, геноцид! — Орену пришлось кричать: в гостиной поднялся шум.
— А душа? Душа? Что с душой? — вопрошал Шай. Но даже Орен не знал ответа на этот животрепещущий вопрос.
Все возбужденно размахивали руками и выкрикивали доводы в пользу шести мнений. Спор разгорелся не на шутку. Дело дошло бы до кулачного боя, в котором, надеюсь, победа досталась бы мне, но ситуацию спас Охад Гуткин, наш книгочей:
— Кто-нибудь читал «Завещание» Уолтера Миллера?
Тут же все замолкли, ожидая, что Охад, как всегда, поведает нам что-нибудь интересненькое. Мордобой мог подождать.
— А что, он уже умер? — поинтересовался Шай.
— Не знаю. «Завещание» — это название рассказа. Один мальчик заболел раком и написал завещание. Все, чем он владел, а у него была большая коллекция автографов и марок, он завещал тому, кто в далеком будущем изобретет машину времени.
— И что? Хватило средств на изобретение? — усмехнулся я.
— Да. Люди из будущего прибыли и забрали пацана с собой. Трогательная история.
Воцарилась тишина. Никто не хотел ее нарушать, опасаясь, что его голос будет дрожать.
Первым открыл рот Шай — он был чрезвычайно сосредоточен.
— Я не знаю, к чему ты, Охад, рассказал эту историю, но ты подал мне отличную идею. Знаете, что такое сложный процент?
— Конечно. Уж не меньше половины присутствующих еще не выплатили ипотечные ссуды, — ответил за всех я.
— Да. Хороший пример. Но я имею в виду вклад со сложным процентом. Процент начисляется ежемесячно, но не с базовой суммы, а с учетом уже набежавших процентов. То есть сумма растет немножко быстрее. Если срок вклада не велик, то и разница не велика. Но если речь идет о десятках, а то и сотнях лет… Тут результат будет впечатляющим.
— Так в чем идея-то? — поторопил Шая я.
— Скажем, ты, расстался бы ты с пол тыщей шекелей, чтобы тебя забрали, — Шай почему-то ткнул пальцем в потолок, хотя он жил на последнем этаже, — и вылечили от хронического гайморита? — обратился он ко мне.
— А потом бы вернули обратно?
— Если тебе там не понравится.
— Да, конечно. Я бы и тысячи не пожалел.
— А я бы и двух тысяч не пожалел, только чтобы убраться отсюда! — сказал Орен. Потом подумал и добавил: — Хотя бы на время резервистских сборов.
— Это все фантастика, — сказал Охад. — Путешествие во времени, об этом еще Митчелл и Уэллс писали. Да и после них не только Миллер. Имя им легион.
— Нет, подожди, Охад, — сказал Шай. — Фантастика — это то, что невозможно сейчас, но будет возможно в будущем.
— Или не будет, или Мессия придет до того, — усмехнулся Охад.
— Пусть, не будем спорить. В конце концов, это не столь важно, — сказал Шай.
Мы еще потрепались с полчаса, а затем разошлись, не придав застольным разговорам серьезного значения. А зря.
Спустя пару месяцев я оказался на Бен-Иуда: мне надо было заглянуть в американское посольство для собеседования. У моей визы в США истек срок годности. Освободился я раньше, чем предполагал: в тот день большой очереди почему-то не наблюдалось. На вечер у меня была назначена встреча в Дизенгоф-центре, и мне требовалось убить часа полтора. Я решил заглянуть к Шаю. Мне повезло: он был дома.
— Я собираюсь открыть новую фирму, — сказал Шай, — ты как раз кстати. Ты знаешь, чтобы открыть фирму нужно не менее двоих. Приглашаю тебя в компаньоны.
— Это так неожиданно… Что за фирма? Что на этот раз?
— Хочу назвать ее «Сложный процент». Машина времени как такси. Мы будем исполнять роль диспетчера и принимать вызовы. Платишь пятьсот шекелей и заказываешь такси. Оно приедет, когда ты скажешь, и отвезет тебя в указанное время. Деньги будут лежать в банке под сложный процент. Клиент всегда может расторгнуть сделку, и мы вернем ему пятьсот шекелей.
— А где твой… барыш?
— Возьмем сверху сотню за оформление заказа. Плюс НДС.
— О’кей. А почему сложный процент, разве простого не хватило бы?
— Это психология, мой друг, чистая психология… Ни один уважающий себя клиент не заплатит денежки, не выяснив какие-то детали. Что я могу рассказать ему про машину времени? Ничего. Более того, начни я пудрить клиенту мозги, тут же посею сомнения. А вот сложный процент — другое дело. Тут я с карандашом в руках за пять минут, стоя на одной ноге, объясню, да так объясню, что и ежу станет ясно, откуда возьмутся деньги аж на машину времени. Цифры убеждают лучше всего!
Я познакомился с Шаем Самсонером в армии — мы вместе служили. Если кому-то можно доверять, так только ему. Но ввязываться в это дело мне не хотелось.
— Послушай, Шай, тебе в самом деле нужен компаньон или устроит, что мое имя будет красоваться рядом с твоим?
— Конечно, хватит имени. Но уверен, ты потом будешь жалеть. Хорошо. Пятнадцать процентов акций ты всегда сможешь выкупить по начальной цене.
У меня еще оставались двадцать минут, и я потратил их на то, чтобы отговорить Шая от этой затеи. Но он не был бы Шаем Самсонером, если б так, за здорово живешь, его можно было б в чем-то разубедить.
Я уехал на стажировку в Штаты, через год вернулся, женился, у нас родился Надав, затем появилась Михаль. С Шаем мы не общались, он даже не пришел на мою свадьбу — отделался корзиной цветов. Но я был постоянно в курсе его дел. Он считал своим долгом посылать мне как компаньону годовые отчеты. «Наш» доход рос в геометрической прогрессии, и я, изучая очередной отчет, подумывал о выкупе обещанных мне акций. Но потом погружался в рутину семейной жизни и забывал разбогатеть. Вот Симха Коэн бы на моем месте…
Как-то раз мне позвонил Охад Гуткин и сказал, что Шай исчез. Мы договорились встретиться в офисе «Сложного процента» в Мигдаль Шалом. Оказалось, что Охад работал у Самсонера референтом.
Шай не вышел на работу и не отвечал на телефонные звонки. Дома его тоже не оказалось. Ключ от квартиры имелся у уборщицы — она убирала и в офисе «Сложного процента», — так что взламывать дверь не пришлось. Спустя сутки Охаду ничего не оставалось делать, как заявить в полицию. Это ничего не дало, никаких зацепок полиция не обнаружила, страну Самсонер не покидал, по крайней мере, под своим именем. Да и зачем ему? У него не было проблем. Бизнес процветал, недавно открылись филиалы в Беэр-Шеве и Хайфе, на очереди филиал в Японии… Уж очень японцы любят путешествовать.
Нашу беседу прервал телефонный звонок. Звонил… Шай! Он дома и просил Охада приехать. Разумеется, я увязался с ним.
Шай заметно поседел с тех пор, как мы виделись последний раз, но выглядел неплохо, можно сказать, хорошо.
— Где ты пропадал? — не мог не спросить Охад.
— Что будем пить? Коньяк? — после небольшой заминки спросил Шай. Казалось, он тянет время. Я решил, что он обдумывает, стоит ли говорить при мне.
— Ты не забыл, что я твой компаньон? — спросил я.
— Помню, — усмехнулся Шай и плеснул коньяк в мою рюмку.
— За твое возвращение! Лехаим! — сказал Охад, мы чокнулись.
— Четыре дня назад, в воскресенье, я проснулся в пять утра, оттого что мне кто-то щекотал пятки. Я хотел подтянуть ноги, но не смог, хотел пошевелить рукой — никак! Я был накрепко привязан к кровати. От удивления мне удалось открыть глаза с первой попытки.
— Поздравляю! — не удержался я, но Шай даже не поблагодарил меня, хотя бы взглядом.
— Я приподнял голову и увидел большой чемодан на колесиках, из него к моим пяткам тянулись манипуляторы. Убедившись, что дело сделано, он оставил мои пятки в покое и представился. Он прибыл из весьма отдаленного будущего с деликатным поручением. От меня требовалось подписать договор о моем участии в их эксперименте. Они разработали машину времени, но еще не испытывали на человеке, только на шимпанзе. «Вы догадались, почему вам предстоит быть первым?» — спросил робот. На том месте, где у обычных чемоданов ручка, у него красовался небольшой экран, по которому в такт его голосу бегали цветные огоньки. Нечто сродни цветомузыке. Он вполне сносно говорил на иврите, куда лучше многих репатриантов из России. Я догадался. «А если я откажусь?» — «Тогда вам придется вернуть своим клиентам все деньги». — «А если не верну?» — «Вернете». Это прозвучало угрозой. «Я согласен. Развяжи меня, и я подпишу». — «Только хватит шуток. Должен сообщить, что это мой четвертый визит к вам за сегодня. Третий был или будет, смотря как на дело посмотреть, через полчаса. Тогда вы разорвали договор. Надеюсь, мне не придется навещать вас в пятый раз». — «А что было в первые разы?» — «В первый раз я не связал вас, и вы выбросили меня в окно. Второй раз, стоило мне развязать вас, вы выпрыгнули в окно сами. Перелом позвоночника. Радости мало».
— И ты подписал договор? — спросил Охад.
— А что было делать? Я понял, что они не отстанут.
— Я бы вернул деньги.
— Вернуть деньги? Пожалуй. Может, сейчас я бы и поступил так. Но тогда… Да никогда!
— И… Он забрал тебя с собой?
— Нет. Не совсем так. Он исчез. Это было потрясающее зрелище. Он спрятал манипуляторы и втянул в себя экран. Затем начал вращаться, словно ханукальный волчок. Скорость вращения быстро нарастала. В какой-то момент он стал полупрозрачным и похожим на смерч. А потом просто растаял в воздухе, остался лишь легкий запах серы. Через несколько минут я ощутил головокружение. Наверно, со стороны я выглядел, как этот проклятый чемодан.
— Ну ладно. Думаю, ты переборщил. Где эти еще три визита чемодана? Где ты с переломанным позвоночником? Фантасты, кажется, называют это петлей времени? — сказал я. Последний вопрос адресовался скорее Охаду.
— Ты давно не читал фантастику, — принял вызов Охад.
— Да я вообще давно ничего не читал, кроме «Хаарец».
— Та еще фантастика. Сейчас в моде новое направление — эвереттика. Почитай. Каждый визит робота из будущего создавал новую реальность, а мы сейчас в реальности четвертого визита, в которой Шай совершил путешествие в будущее.
— И обратно, — уныло добавил Шай.
— Так я и говорю, что все это фантастика, — упорствовал я.
Мы погрузились в молчанье — каждый думал о своем. Первым его нарушил я:
— И как там, в будущем?
Шай не ответил. Мы помолчали еще минуту.
— Давайте выпьем, — сказал Шай.
— За процветание нашей фирмы! — предложил тост Охад.
— Нет, просто выпьем.
Через неделю мне позвонил Шай.
— Я распорядился вернуть базовый взнос всем клиентам. Фирма закрывается. Я улетаю в Гоа. Мы больше не увидимся.
— Но… — В трубке зазвучали гудки…
У меня мелькнула мысль о пятом визите чемодана, но я ее быстро отбросил.
Когда она вернулась, в квартире было тихо, только муж возился на кухне: текла вода, что-то звякало.
Она прошла в комнату и легла навзничь на диван.
В комнате было слегка сумрачно, окно затенял разросшийся во всю внешнюю стену плющ. По утрам и на закате в нем гомонили воробьи, иногда, не успев затормозить, влетали в комнату, а потом заполошно метались вокруг люстры, не умея найти дорогу назад.
Она лежала на спине, смотрела в потолок и прикидывала, сколько это все может занять времени. Ситуация была совершенно новой и незнакомой, но получалось, что месяца два-три, не больше. Придется, видимо, делать перестановку, выгораживать угол, не теснить же детей.
Тут ее мысли прервал муж. Он нес чашку с чаем и газету.
— А, вернулась, — сказал он, сел в кресло, поставил чашку на журнальный столик и развернул газету.
— Вернулась, — ответила она, подождала немного, но муж больше ничего не сказал и не спросил.
Они молчали. Она лежала, он читал газету, громко прихлебывая чай. Она вдруг поняла, что ее всегда раздражало его неумение пить и есть бесшумно, но только сейчас она отдала себе в этом отчет.
— А чего ты одетая лежишь? — спросил муж. — Обедать будем?
«Действительно, чего это я?» — подумала она и ответила ему:
— Будем.
— И что — так ничего и не спросил? — Нинелька смотрела на нее круглыми глазами. — Ну, и фрукт!
— Так и не спросил.
— Это сколько уже времени прошло?
— Две недели.
— И он не знает?
— Нет.
— Ты что, вообще? — Нинелька покрутила пальцем у виска. — Когда ты ему сказать собираешься?
— Не знаю. Не получается, только соберусь — не знаю с чего начать.
Она видела, что Нинелька хочет курить, но сдерживается, чтобы не дымить при ней, и уже раздражается, как и все мы раздражаемся, если не можем удовлетворить навязчивое желание — например, выпить стакан воды, когда ужасно хочется пить.
Подумала без горечи, что, видимо, нужно будет сократить общение с курящими друзьями: чего зря напрягать людей — вот хотя бы и Нинельку — только аккуратно, незаметно, постепенно.
— Ладно, я пойду, — она поднялась, а Нинелька, что характерно, не стала ее удерживать, хотя обычно огорчалась и уговаривала посидеть еще чуточку.
— Скажите ему, чтобы вышел, — с трудом сказала она сестре, — он мне мешает, объясните ему.
Муж стоял возле кровати, растерянный, явно не понимающий, как ему себя вести.
— Пожалуйста, — сказала она, — пожалуйста.
Тут ее снова начало выворачивать, сестра наклонилась к ней, бросив мужу через плечо:
— Выйдите, в самом деле, что вам тут…
— Но я хочу помочь… — начал он.
— Вы поможете, если не будете мешать, — уже жестко отрезала сестра, и муж, понурившись, вышел из бокса.
Вернувшись от Нинельки, она застала его в радужном настроении: фирма устроила для лучших работников круиз по греческим островам, а он считался лучшим из лучших, поплывет в каюте-люкс, не как другие — по трое-четверо в тесной каморке без окна. Он сиял, прикидывал, что нужно купить для поездки — новые плавки, шлепанцы, какой-нибудь приличный парфюм…
Тут она ему все и выложила.
Глядя в его вытянувшееся лицо, она неожиданно для себя поняла, что ей все равно, останется он или уедет, а потому очень легко и естественно ответила ему на обиженный вопрос, что же ему теперь делать — отказаться от такой возможности, ведь не часто выпадает такая халява.
— Ну, что ты! Поезжай, конечно, тебе отдохнуть нужно, нельзя без отпуска!
Муж испытующе заглянул в ее лицо, проверяя, не проверяет ли она его в свою очередь. Она смотрела спокойно, даже безразлично, и его отпустило, он снова заговорил о поездке, рассказывал, с какой завистью смотрели на него те, кто поедет в общих каютах, а те, кого и вовсе не включили в список, вообще, волками смотрели.
— Сколько денег с собой взять, как ты думаешь? — спросил он и осекся, побледнел, даже позеленел — видимо, до него только сейчас дошло, что именно она ему сообщила.
— Постой! — вскрикнул он. — Но как же ты здесь одна? Дети как?
— Детей я все равно собиралась к маме отправить на все лето, мы с ней давно договорились, так что все в порядке, — она не хотела, не хотела, не хотела, чтобы он оставался, пусть едет, пусть!
— Да? К маме? А мне не сказала, — упрекнул он.
— Сказала, ты просто забыл. Завтра их отвезу, я уже и вещи собрала.
— Как это у тебя все … быстро … — он не знал, что еще сказать ей, но она не стала ему помогать, ждала. Потом повернулась и ушла на кухню: нужно было кормить ребятню.
Дальше все покатилось с ужасающей скоростью, от нее уже ничего не зависело, она только хотела, чтобы скорее все закончилось, не хотела она цепляться за жизнь, неинтересна ей эта жизнь стала.
Вдруг стало понятно, что не следовало ей выходить замуж — ни вообще, ни за этого конкретного мужчину, ставшего отцом ее детей.
— Вот чем плохи плохие мужья? — думала она, когда бывали силы думать. — Жалеешь, что вышла замуж, а ведь, не выйди ты замуж, не было бы и детей. Получается, жалеешь, что детей родила — предаешь их, а они-то в чем виноваты?
Она никогда раньше не задумывалась, хороший у нее муж или нет, ее отвращение к нему возникло внезапно и необъяснимо, но сил не хватало анализировать прошедшие годы, ни на что не хватало сил, да и мысли стали путаться и рваться — короткие обрывки, какие-то тени мелькали в сознании, но все реже и реже.
— Да как это ты не знал?! — зло сказала Нинелька. — Все знали, а ты не знал? Мы ее всем хором месяца два уговаривали к врачу сходить, она же кашляла непрерывно. Не знал он!
Он вспомнил, что да, кашляла, даже спать мешала ночью, почему-то именно ночью кашляла сильнее, чем днем. Он просыпался, ворочался, она вставала и уходила на кухню, утром он заставал ее спящей на диване в гостиной. Почему же она к врачу не шла?
— Так она ведь, вообще, от тебя все болячки скрывала! Ты же ей, когда вы женихались, сказал, что терпеть больных не можешь, они у тебя брезгливое чувство вызывают, я сама это слыхала.
— Я такое сказал? — поразился он. — Не может этого быть! Она скрывала, что болеет? Да у нее было железное здоровье, она даже не уставала никогда, ты о чем?
— О том, что ты сволочь, дружок. — Нинелька злобно бросила вилку на тарелку, резко встала и пошла в прихожую.
В комнате стало тихо, гости старались не смотреть на него, тесть крутил рюмку в подрагивающей руке, теща, вообще, отвернулась и плакала беззвучно в платок.
Он стоял перед столом, как подсудимый перед присяжными и не знал, куда деть руки, куда смотреть, что сказать.
Комната была уютная, затененная разросшимся снаружи плющом.
Отгораживать угол не пришлось, не пришлось и теснить детей, все получилось очень удачно.
«Во многих НФ-произведениях рассматривается возможность, целесообразность, мотивы, последствия и т. д. и т. п. наделения роботов человеческими чертами. Наделение чертами, с точки зрения инженерной, — это просто установление значений тех или иных параметров. Например, способность к иррациональному состраданию — у человека ее значения обычно находятся в каком-то диапазоне, а у робота ее значение, по классическим взглядам, должно быть равно нулю.
Или, скажем, интеллект — в самом примитивном понимании. У человека его уровень обычно лежит в некоторых пределах, а если вы предъявите нечто существенно более умное, то возникнут естественные сомнения. Конечно, и человек может быть похожим на нечто нечеловеческое, причем суждение мы выносим “по сумме баллов”. И суждение не обязано быть бинарным, черно-белым, или — или. Можно и про человека сказать: “Это не человек, а какая-то бездушная машина”, и про робота: “Ну, совсем как человек себя ведет, я даже временами теряюсь”. Параметры, значения которых определяют наши суждения, как мне кажется, не столь уж многочисленны, правда?»
Я останавливаюсь и жду ответа. Моя более молодая коллега, начинающий педагог, задумчиво смотрит на свет ламп в помещении сквозь изящную двустенную стеклянную чашечку с чаем, улыбается и говорит:
— Насколько я знаю, у разных моделей это по-разному, от, естественно, нуля — у старых моделей, до десятка — у современных. Не знаю, бывает ли больше.
Она улыбается, но мячик на моей стороне поля, и приходится отвечать:
— Психологи так и не создали единой теории психики, поэтому сам список базовых черт у них разный и количество тоже. Но вот вопрос — если значения этих параметров могут устанавливаться вручную, то по каким соображениям можно их определять?
Она какое-то время размышляет (или делает вид, что размышляет — из вежливости?)и отвечает тривиальностью:
— По соображениям эффективности в решении конкретной задачи. Например, с кем-то эффективнее быть деловым, конкретным и жестким, с кем-то — наоборот. Поскольку мы с вами педагоги — я киваю, — то нам обоим как раз было бы полезно иметь управляемые установки параметров — ведь с разными учениками эффективно быть разным, правда?
— Да, конечно, — радостно отвечаю я, — но педагог умеет это, даже если он человек.
Ответ следует незамедлительно и жестко:
— Да, конечно. Но робот перестроится быстрее, считайте — мгновенно. Кроме того, у человека есть «ядро», «собственно он», и далеко уйти от ядра трудно, и, наконец…
Я пытаюсь перехватить инициативу:
— Всякая перестройка оставляет осадок, некий груз на психике.
Теперь кивает она. Пауза. Я решаю вернуться к теме.
— И еще одна проблема. Вот у Пелевина описана ситуация, когда параметры могут устанавливаться, помните? — Она кивает. — Но у него же описана ситуация, когда робот получает доступ к установке своих параметров.
— Да, — отвечает она чуть-чуть агрессивно, — и что с того?
— Но у него этот «самодоступ» ни к чему хорошему не привел.
— Ну, это как сказать. С точки зрения некоторых персонажей… это сладкое слово «свобода», правда же? — Пауза. — Но мы говорим об эффективности при решении конкретных задач, например, преподавания. Тут возможность менять свои параметры… при наличии цели оптимизации… вполне оправданна, так ведь?
Я соглашаюсь и даже отчасти дополняю:
— Хороший преподаватель должен еще немного добавлять стохастичности, случайности.
Она кивает, а я продолжаю:
— Потому что в жизни есть элемент случайности, и ученики должны быть к этому тоже готовы. Но в программу робота стохастичность вполне может быть заложена.
Она говорит «да», ставит чашечку с зеленым чаем (пенка на поверхности, все как положено) на стол и смотрит на меня выжидающе.
— Да, — говорю я, — все так. Элемент стохастичности — это прекрасно. Это делает жизнь прекрасной. Но есть еще одна вещь, которой, скорее всего, будет наделен педагог-человек и не будет наделен педагог-робот.
— Это какая же? — чуть ли не с вызовом произносит она и… и, естественно, расстегивает пуговичку на рубашке.
— Способность сделать над собеседником эксперимент. Люди побоятся наделить этой способностью роботов.
— Ты в этом уверен? — улыбаясь, спрашивает она и начинает расстегивать пуговичку на рубашке. Я тоже улыбаюсь и начинаю ей помогать. Делать эксперимент.
С преклонением перед паном Лемом
Возвращение на Землю заняло у меня около десяти лет, большую часть которых я провел в анабиозе, а когда бодрствовал, развлекался «Звездными дневниками Ийона Тихого». Самый прекрасный депрессант в космической пустоши.
Я приземлился в пятницу розовым утром, окутанным бледным весенним маревом. На космодроме меня встречала красивая улыбающаяся девушка в сверкающей униформе. После многолетнего одиночества в космосе она казалась мне привидением. Я протянул ей руку, хоть мне и хотелось обнять ее и расцеловать, так я умилился, когда ее увидел.
— Не нужно, — сказала она, и ее улыбка заполнила зал. — Перед вами голографический образ, и подобные действия бессмысленны.
Рука моя повисла, и мне захотелось ее отрубить.
— А, голография, — попытался я сгладить свое неловкое положение, — умно придумано.
— Да, — согласилась улыбающаяся девушка. — И мы в любой момент придем на помощь прибывающим и отлетающим.
Я не удержался и осмотрел девицу со всех сторон. Действительно, совершенный образ. В сущности, даже если образ и голографический, — подумал я, — то есть не настоящий человек, а смоделированный компьютером, но все-таки, может, бот какой-нибудь. Я опять не удержался и спросил служительницу космодрома, не бот ли она. Получилось глупо, но она не обиделась, а наоборот, сердечно рассмеялась и ответила мне:
— Нет, нам законом запрещено использовать ботов в голографическом образе. Я настоящая, только образ мой голографический.
— А почему закон запрещает ботов? — поинтересовался я.
— Потому что, если администрация будет использовать ботов и какой-нибудь посетитель тоже решит использовать бот, что получится?
— Что получится? — глупо повторил я.
— Коммуникация меж двумя ботами. Исчезнет всякая человечность между пользователем и чиновником. Исчезнет гуманность. Один ботовизм останется.
Я не мог не согласиться с этой логикой закона. Человеческое — прежде всего. Пусть даже с одной стороны в виде голообраза. Я поблагодарил девушку, точнее, ее голообраз за информацию и продолжил путь.
После того, как я прошел все проверки и продолжительные осмотры разными автоматами, я заморозил корабль на неопределенное время, оставил бортовой мозг в режиме внутренних философских размышлений и направился домой. Дом мой находился на плоском холме в десяти километрах от города, и в горле у меня сжалось, когда я увидел плоскую крышу, с которой еще мальцом запускал свои первые ракеты.
Из всей семьи дома был только дед. Он внимательно оглядел меня, пока мы жали друг другу руки, и потом сказал:
— Что-то ты потерялся в последнее время.
Словно я куда-то уходил на неделю. Двадцать лет, которые мы с ним не виделись, не слишком его изменили. Невысокий, крепкий и любящий поговорить, дед десятилетиями управлял семейной фирмой, и было не похоже, что он намерен передать это управление кому-то другому. Но от этого никто в семье не страдал, и все занимались тем, что им нравилось. Я, например, космическими путешествиями.
— Ну, дед, что тут у вас происходит? — спросил я в надежде, что он удивит меня какой-нибудь новостью после двадцати лет моего отсутствия на Земле.
— Ничего, — буркнул он, наливая в тонкие бокалы ароматный коньяк цвета гибнущего пульсара. — Что происходит? Скука. Правительство правит. Народу все до лампочки. Все делают то, что им хочется.
Я чокнулся и отпил глоток. Коньяк был превосходный. Уникальный. Дед, заметив, какое впечатление на меня произвел напиток, подмигнул мне.
— Столетней выдержки.
— Сколько? — не поверил я и заглянул через бокал в пульсар.
— Сто, — погладил дед бутылку. — У меня целый ящик такого.
— Наверное, стоит ужасно дорого?
— Да не очень, если его делать самому.
— Как самому? — удивился я и глотнул ароматную жидкость.
— Мы с другом изобрели малогабаритную одноразовую машину времени. Для однократного употребления. С ее помощью отправили два ящика коньяка на сто лет назад и в тот же вечер выкопали их.
— Не может быть!
— Почему? Ведь он прекрасен? Обыкновенный коньяк за двадцать кредитов превращается в уникальную коллекцию. Жаль, машина одноразовая. Наверное, надо было отправить больше ящиков.
Дед на миг задумался, словно прикидывал, не сделал ли он большую ошибку с этими двумя ящиками. Я разглядывал пульсар, который сиял в хрустальном бокале, и думал о том, как сумасброден и красив мир и как хороша жизнь с дедом.
Потом мы весь вечер разговаривали, пили столетний божественный напиток, дед рассказывал о своей фирме и работе, ругал чиновников, а я поведал ему о планете дуронитов и голографических туманностях в одном заброшенном рукаве галактики. Потом мы смеялись над историями Ийона Тихого, которые я ему пересказывал, и к тому времени, когда соловьи стали объясняться в любви, бутылка опустела, и мы, уставшие от разговоров и смеха, собрались на ночлег.
— Завтра с утра я уезжаю на вулкан Потокол, — сказал дед перед тем, как мы разошлись. — Отдохни, погуляй, а когда вернусь, поныряем с реактивными ластами с водопада. И надо будет познакомиться с этим Тихим. Это явно наш чувак.
— Что ты собираешься делать на вулкане? — удивился я, потому что за двадцать лет скитаний в космосе уже забыл, что деду никогда не сидится на месте и он легок на подъем.
— Это мне надо по работе. Ну, спокойной ночи!
Мы разошлись. Мне не хотелось спать после десятилетнего сна на корабле, и я вышел на веранду. Столетний коньяк кипел во мне, соловьи брали верхние ноты, город внизу мигал ночными огнями, а звезды над головой были похожи на рассыпанную коробку жемчуга. Деда я больше не видел, во всяком случае, в его нынешнем виде.
Утром меня разбудил назойливый звонок голофона. Я еще не разобрался в этой новой модели, и хорошо, что дед оставил его работать в автоматическом режиме, так что он включился сам, пока я, растрепанный и недоумевающий, пытался сообразить, что к чему.
— Господин Тихчев, — образ мужчины в униформе появился в центре комнаты, и это быстро разогнало остатки сна.
— М-м-да, — пробормотал я.
— С сожалением должен вам сообщить, что в результате несчастного случая ваш дедушка погиб на вулкане Потокол.
— Что?! — мозг отказывался принять это сообщение.
— Господин Теодор Тихчев погиб на вулкане Потокол.
— Боже, — прошепелявил я и сел на пол. — Не может быть. Только вчера мы пили с ним коньяк столетней выдержки.
— Ну, и еще выпьете, — сказал мужчина в униформе. — Я высылаю вам протокол несчастного случая и заявление на должностное лицо. У вас есть вопросы?
Я тупо смотрел на него, насколько тупо можно смотреть на голографический образ.
— Как вы можете? — закричал я. — Что вы говорите? Где дед, то есть тело? В больнице?
— Тела нет, потому что он упал в вулкан, пытаясь сфотографировать мифическое существо, живущее в лаве Потокола.
— Ой, ой, ой… — бормотал я, пока известие пыталось пробиться в мой мозг.
— Да успокойтесь, — сказал мужчина в униформе. — Реплицируйте его.
— Что сделать? — не понял я.
— Реплицируйте, — ответил он. — Свяжитесь с отделом репликации, и все будет хорошо.
Затем он улыбнулся, словно поздравлял меня с выигрышем в космической лотерее, махнул на прощание рукой, и его голограмма свернулась в маленькую беловатую точку.
Я нашел коньяк деда, открыл бутылку и сделал большой столетний глоток. Долгие путешествия в Космосе научили меня тому, что главное для человека — мыслить. Паника никогда не помогает. Как говорили одни древние русские мыслители: «Думать — не развлечение, а обязанность».
Я связался с упомянутым отделом репликации и узнал поразительные вещи.
Каждый человек на Земле имел архивную копию в этом отделе. Биологическая база данных его органической субстанции и дигитальная копия его сознания. При необходимости, как в случае с дедом, по этой базе можно реплицировать копию индивидуума, в точности такую же, как оригинал. Органические материалы записывали единожды, но дигитальную копию сознания следовало делать по возможности чаще, чтобы иметь под рукой последнее состояние человека.
Служитель отдела, естественно, в виде голографического образа, объяснил мне процедуру, которая оказалась удивительно простой, краткой и ясной, лишенной всяческих бюрократических проволочек, каковых следовало бы ожидать при выполнении такой процедуры, как репликация умершего.
— Прошу вас, сударь, — сиял чиновник, словно перед ним стоял молодой жених, готовящийся к свадебному путешествию, а не полный скорби человек, готовый на все, чтобы вернуть к жизни ближнего. — Достаточно представить акт о смерти и заявление от вас как близкого родственника, что вы желаете реплицировать индивидуума.
Естественно, я сразу же дал согласие, подписал какой-то документ, который даже не читал, и стал ждать. Голочиновник задумался на минутку, видимо, в это время настоящий служитель сверял данные, и потом сказал:
— Готово. Завтра к обеду произведем репликацию.
Я устало вздохнул и направился к выходу из комнаты.
— Доставить его вам к дому? — спросил меня чиновник, словно речь шла о холодильнике или электронном мозге для корабля.
— Нет, — ответил я, не оборачиваясь, — я сам приеду к вам и заберу его домой.
Эта ночь была самой длинной и тягостной в моей жизни. Даже столетний коньяк не сделал ее короче, лишь немного притупил мою боль и беспокойство. Я беспокоился, поскольку чувствовал, что эта история с реплицированием — какая-то странная, непонятная и даже опасная. А с другой стороны, думал я распухшим мозгом, почему бы и не воспользоваться шансом, шансом, который природа с ее границами начала и окончания жизни нам не предоставила. И жизнь наша проходит между этими двумя точками — между рождением и смертью, которые как вехи космического маршрута обозначают начальную и конечную остановки нашего путешествия. Такие вот философские этюды колыхались в моей голове между коньячными испарениями.
На другой день, со все возрастающим беспокойством, я отправился в отдел репликации, чтобы забрать деда или, точнее, его реплику. Предварительно я настроился принять получаемую копию в штыки, но, когда голочиновник привел деда, я заколебался. Дед был в светло-сером костюме, голубой рубашке и бежевых туфлях — стандартная униформа реплицированных, ведь не выпускать же их голыми или в пижаме. Он выглядел, как настоящий. Я подошел к нему, не зная, как себя вести.
— Опаздываешь, парень, — проворчал он своим приятным гортанным голосом.
— Мне сказали прибыть в обед, я и прибыл в обед, — попытался я оправдаться, внимательно осматривая его.
Абсолютный дед.
— Все в порядке, господин Тихчев, — служитель озарил меня улыбкой и показал на деда. — Получите превосходную репликацию. До свидания. Желаю вам успехов, здоровья, счастья и долгой жизни. Да пребудете под присмотром вселенной.
На минуту я все же усомнился, что это не бот, потому что обычный человек не может произнести залпом столько глупостей.
По пути домой дед не проронил ни слова, и я с ним не заговаривал. Когда мы прилетели, я поставил коптер, как обычно, на крышу и топтался у машины, не зная толком, что делать. Дед вышел, полюбовался прекрасной панорамой, открывающейся с крыши, прошелся и сказал:
— Прекрасный вид. Мне всегда нравилось смотреть с высоты. Я не имею ничего против того, чтобы пожить некоторое время здесь, мой мальчик. Как, ты говоришь, тебя зовут?
То зловредное существо, которое всю ночь грызло меня изнутри и которое, казалось, уже почти исчезло, торжествующе перескочило из желудка прямо мне в голову и злорадно взвыло: — А-а-а-а-х, я тебе говорил, я тебе говори-и-ил?
— Ты меня не узнаешь? — пробормотал я и вытаращил на него глаза.
Дед почесал свою левую бровь (это его обычный жест, когда он задумается) и отрицательно покачал головой.
— Сожалею, молодой человек, но я не помню, чтобы мы были знакомы. Если вы скажете, как вас зовут, может, и припомню…
— Боже, — выдохнул я, схватил деда за руку, мы спустились в его кабинет, где он с любопытством огляделся, словно видел его в первый раз, а я, усадив его в его любимое кресло, поторопился связаться с чиновником из отдела репликации.
Он вспыхнул своей головспышкой посреди комнаты, и его нисколько не взволновало мое беспокойство.
— Минуточку, — сказал чиновник, улыбаясь, — сейчас мы проверим вашу жалобу на отсутствие памяти у репликации.
Он некоторое время стоял неподвижно, видимо, проверяя что-то, потом с улыбкой сказал мне:
— Вероятность ошибки исключительно мала, статистически ничтожна. В вашем случае именно эта ничтожность стала фактом. При репликации произошли некоторые флюктуации, которые повлияли на ментальные функции реплицируемого. Вы можете подать прошение на изготовление новой реплики, которая будет готова завтра в обед.
— Извините? — растерялся я. — Новую реплику? Нового деда? А что мы будем делать с… хм… поврежденной?
— Не имею понятия, — все с той же доводящей меня до бешенства улыбкой ответил голочиновник. — Всякая реплика, в сущности, является реальной, настоящей, полноценной личностью. Хотя и с некоторыми небольшими проблемами. Вы же не ожидаете, что мы возьмем его обратно на переделку?
— Хочу деда, — выкрикнул я, уже окончательно запутавшись. — Настоящего, полноценного деда.
— Нет проблем. Вряд ли подобная флуктуация случится во второй раз, так что на этот раз вы получите идеальную реплику вашего родственника.
— Вот что, — проговорил я, разозлившись. — Сейчас я к вам приеду. И я хочу видеть вас живьем, а не какой-то голообраз.
— Сожалею, — просиял чиновник, — но это невозможно. Закон запрещает чиновникам появляться перед потребителем в реальном теле. Обязательно только в голообразе. С целью защиты чиновника и удобства для потребителя. Зато вы можете обращаться с голообразом, как хотите, — можете ему грубить, обижать его, оскорблять, можете над ним насмехаться, издеваться, можете иронизировать и презрительно на него смотреть. Разрешается ему угрожать, можно его унижать и оказывать на него моральное давление. Можно также на него плевать, можно его щипать, лягать и кусать. Допустимы пощечины, пинки и рукоприкладство. Правда, плотность голообразов недостаточна для этого, но иногда это помогает.
— Чему помогает? — спросил я, ошеломленный открывшимися возможностями.
— Эмоциональной разгрузке потребителя при одновременном сохранении физической целостности чиновника. Это замечательный шаг к уменьшению стрессов и напряжению у населения. Так что мы не можем встретиться вживую, но если это вам поможет, можете меня поругать или что вы там решите…
Голообраз чиновника сиял передо мной в его глупой усмешке, и признаюсь, что на миг, на очень короткий миг, я готов был нанести ему пару оплеух. Идиотизм этого поступка был очевиден, как и вся ситуация со смертью деда и его неудачной репликацией.
В голове была ужасная каша. Я говорил с чиновником, но сам не знал толком, что следует сделать. С одной стороны, я хотел восстановить деда в его истинном облике, а с другой было непонятно, что делать с первой репликацией. Ведь все-таки это был живой человек, и… хм… какой-то вариант моего деда. Не отправлять же его на переделку, в самом деле.
— Хорошо, — решил я завершить разговор с чиновником. — Делайте новую репликацию, и пусть на это раз все будет, как нужно.
— Нет проблем, — заверил меня он и, объяснив, когда следует прибыть за дедом на следующий день, свернулся в маленькую серую точку, которая через мгновение исчезла. Перед этим он не преминул напомнить, что если я чем-то недоволен, то могу спокойно излить свое недовольство, гнев и аффект любым из ранее перечисленных способов. Можно всеми одновременно.
Я некоторое время смотрел в то место, где исчезла голоточка, и думал, что тайны вселенной со всеми ее галактиками, туманностями, спиральными рукавами, странными формами жизни и сверхцивилизациями — ничто по сравнению с тайнами, которые я обнаруживаю здесь, на Земле, при каждом возвращении.
— Есть в этом доме что-нибудь выпить? — спросил появившийся дед и лукаво мне подмигнул.
Я выдал ему дедовы брюки и широкую белую футболку, которую он очень любил и носил уже полвека. В сущности, логически говоря, это были его вещи.
— Есть столетний коньяк, — ответил я и достал две рюмки.
Дед довольно хмыкнул, как обычно выражая свое одобрение, и уселся на свой любимый двухместный диван. Разлил коньяк, мы чокнулись и выпили… Я не знаю, за что мы пили. Потом мы всю ночь разговаривали, и я мучался, пытаясь понять, кто, в сущности, находится передо мной. С одной стороны, это несомненно был мой дед: остроумный, веселый, с невероятной эрудицией в общем и ничего не помнивший конкретно. Кто он, кто я, откуда он. Ничего из этого он не помнил. Он считал, что пострадал в каком-то несчастном случае, поэтому и потерял память. Я не посмел сказать ему, что он неудачно реплицирован. Кто знает, может, с его точки зрения, точнее, в его понимании, эта репликация и не покажется неудачной.
И в эту ночь, как и в последнюю, проведенную с оригинальным моим дедом, я встретил рассвет. Новый дед кротко заснул на диванчике, как обожал это делать обычно, а я вышел встретить восход солнца, надеясь, что под его лучами меня осенит, что делать дальше. Солнце взошло, безразлично направляя свои лучи во все стороны, и я понял, что в поговорке «утро вечера мудренее» нет никакого смысла.
К обеду я появился в отделе репликации, чтобы забрать нового, следующего деда. Как и на предыдущем, на нем был серый костюм, синяя рубашка и бежевые туфли. Он бодро подошел ко мне и радостно улыбнулся:
— А ты откуда взялся? — он смотрел на меня, словно не видел двадцать лет.
Беспокойство снова злорадно попыталось овладеть мной. Я с усилием попытался запрятать его глубоко в подсознание и подал руку деду.
— Как ты себя чувствуешь? — только и смог произнести я. При этом с огромным подозрением начал его осматривать и совершенно не обращал внимания на голочиновника, который с неизменной своей улыбкой суетился рядом.
— Как? — чуть раздраженно просипел дед. — Как обычно чувствуешь себя в больнице. Пошли домой.
И, не говоря ни слова чиновнику, дед подхватил меня под руку, и мы вышли. Я чувствовал силу и энергию этого человека. Неужели это точно мой дед?
Коптер, покачиваясь, взял курс домой, дед смотрел в окно, а я не решался что-нибудь сказать.
— Когда ты прибыл на Землю? — спросил он, и меня снова одолело беспокойство. Он явно не помнит, как я прилетел, как мы пили столетний коньяк и беседовали до зари.
— Три дня назад, — кратко ответил я.
— Мог бы и сообщить, — просипел дед. — У меня кружится голова, и я плохо помню, что было в последние дни. Что я делал в больнице?
Дед умный, сильный и здравомыслящий. Если я скажу ему правду, он наверняка воспримет ее достойно.
— Подожди, — вдруг встрепенулся он, — ты забрал меня из отдела репликации?
Пока я раздумывал, что ему сказать, он схватил меня за руку и дернул.
— Я сыграл в ящик, и меня реплицировали?
Деваться мне было некуда.
— Не совсем, — пробормотал я. — Медицина далеко продвинулась, пока я отсутствовал. Скажи, как ты себя чувствуешь?
— Хорошо, — ответил дед. — Значит, репликация. Поэтому меня и подводит память. Меня восстановили по последней записи, которая была сделана дня три-четыре назад.
— Три дня, — подтвердил я. — Я прилетел три дня назад.
Потом я рассказал ему про вечер со столетним коньяком, про вулкан Потокол и про бессонную ночь, которую мы с ним провели.
— Отлично, — сказал дед. — Что ж, мы еще выпьем коньяку и еще слетаем на Потокол. А сейчас я немного подремлю.
Он говорил так, словно не умер и был реплицирован, а вернулся из какого-то своего путешествия.
Я украдкой смотрел, как он сладко засыпает, потом выключил автопилот и направился к дому, размышляя, как сообщить второму деду о том, что есть еще первый дед.
Незадолго перед посадкой дед два проснулся. Похрустел пальцами и пристально глянул на меня.
— А теперь рассказывай все, — приказал он. Я совсем забыл о его невероятной интуиции и о том, что ничто не ускользает от его взгляда и ума.
Я рассказал ему о первой репликации. Сказал, что дед один точно такой же, как он, только утратил основную память.
Дед два слушал и молчал. Затем, когда я кончил объяснять, спросил:
— И где тот, первый, спит?
— Ну… — смутился я. — Когда мы вернулись домой и я понял, что у него проблема…
— Он спит в моей постели? — прервал меня дед два.
— В сущности, да, — признался я.
— В моей пижаме?
— Другой не было.
— И зубы чистит моей щеткой?
— Строго говоря, вы двое — это одно и то же… — начал я туманно объяснять, но дед два меня прервал:
— Глупости. Скажи еще, что он пил столетний коньяк.
— Мы сильно волновались.
— М-да, — сказал дед два, замолчал и более ничего не говорил до самого прибытия.
Ситуация была довольно сложная, и я, зная буйный нрав деда, который теперь был в двух лицах, ожидал бурную встречу, совершенно не представляя, как она начнется, как будет протекать и чем завершится.
Когда мы приземлились, дед два проворно выскочил из коптера и, не дожидаясь меня, поспешил к дому. Я побежал за ним, а в голове у меня кружились страшные варианты встречи двух моих дедов, которые, в сущности, были одним.
Дед один сидел на большой террасе и внимательно читал какую-то книгу. Дед два остановился, и когда я, задыхаясь, догнал его, тихо спросил:
— Это он, то есть я?
Я кивнул.
— Хм, — удивился дед два, — выглядит интеллигентно, читает книгу, это весьма редко встретишь в наше время.
— Конечно, это ведь тоже ты, — сказал я. — Книги — твое любимое занятие. Значит, и его тоже.
— Ты так думаешь? — дед два смотрел на деда один, то есть на себя самого, и морщил брови.
— Э, — воодушевленно и, насколько я мог уловить, смиренно сказал он. — Пойду познакомлюсь с самим собой. Ты можешь оставаться здесь, а лучше пойди и приготовь ужин. На троих.
Дед два направился к деду один, оставив меня в изумлении наблюдать эту драматическую встречу.
Впрочем, ничего драматического не случилось. Дед два и дед один поздоровались, потом дед два подсел к деду один и начал что-то ему говорить, время от времени заливаясь типичным для них или, точнее, для него смехом. Я видел, как они с любопытством глядят друг на друга, как хлопают друг друга по плечам в приступе буйного смеха, хотя что такого смешного они могли говорить, если дед один не помнил многие вещи. Может быть, дед два открывал ему мировые истины, а может быть, наоборот, дед один в своем незнании прошлого был своеобразным зеркалом для деда два. Таким, которое показывает его со стороны. Этого я никогда не узнаю. Никогда не смогу понять, каково это — встретить самого себя.
Вечер прошел прекрасно. Дед два решил объяснить ситуацию деду один. Я попытался его остановить, опасаясь за душевное спокойствие первого деда, но второй сам меня остановил.
— Не говори глупостей, молодой человек, — срезал он меня, когда я разливал столетний коньяк. — Ведь он и я — одно и то же. Я прекрасно знаю, что может меня свести с ума, а что я могу понять и принять.
— Но… — попытался я возразить.
— Разве есть на этом свете что-то, что я не могу понять? Что не могу объяснить? Что-то, что так меня поразит, что я свихнусь? А? Разве ты меня не знаешь?
— Это так, — согласился я, но мысленно стал молиться, чтобы все прошло нормально.
Дед два был прав. Дед один даже глазом не моргнул, когда ему сообщили, что он является не очень удачной репликой. И что дед два — тоже реплика.
— Да, — сказал он, выслушав наши объяснения. — Теперь все понятно. Как ты думаешь, наш объединенный ум будет вдвое мощнее?
Да, это был мой дед. Никаких сомнений.
Оба одновременно засмеялись, сели рядом и чокнулись своими любимыми бокалами из космического льда, которые я привез деду из одного своего путешествия.
После этого они начали говорить, объяснять, чертить какие-то схемы, махать руками, цитировать неизвестных мне авторов на неизвестных языках и вообще развлекаться.
Я немножко успокоился. Подливая им пресловутый коньяк, я несколько раз безуспешно пытался вклиниться в разговор, но они с равнодушной надменностью не обращали на меня внимания, и мне не оставалось ничего другого, как смотреть на сверкающий сквозь тонкую стенку космического льда коньяк, отпивать из бокала, позволив волнам спокойствия заливать мою душу.
Я медленно и качественно напился, и слова дедов долетали до меня словно из другой галактики. Когда я с улыбкой рухнул на диван, в голове промелькнула мысль, что я здорово наквасился и что утром придется вызывать врача, потому что домашний робот вряд ли имеет базовые знания о тяжелом утреннем похмелье.
Проснулся я не в своей кровати. Это не показалось мне слишком странным. Вероятно, мне стало плохо от этого столетнего коньяка и сейчас я нахожусь в каком-то центре активного восстановления. Я медленно встал с кровати. Хоть я и был немного растерян, рассудок у меня был ясный, и я хорошо помнил, что происходило предыдущим вечером. Правда, помнил лишь до того момента, когда два моих деда решили спеть свою любимую песню — «Черный метеор». У деда был ужасный голос и пел он удивительно фальшиво. Сейчас это фальшивое пение было умножено на два и повергло меня в ужас. Я поспешил оставить их и скрылся в своей комнате, но об этом я толком уже ничего не помнил, осталось лишь видение затуманившейся комнаты, после чего меня похитил космос и стал покачивать, убаюкивая. Это, собственно, и было последним воспоминанием о вчерашнем вечере.
Я встал, расправил плечи и на миг задумался, что теперь делать. Комната была пустая, в углу стоял одинокий коммуникатор, кроме кровати, в ней не было никакой мебели. На мне были только какие-то странные трусики. Хорошо вчера повеселился, нет слов. Я двинулся к выходу из комнаты, и тут двери открылись. Меня встречал какой-то мужчина, естественно, в сияющем голообразе.
— А, вы уже встали, — обрадовался он, — очень вовремя, за вами уже приехали. Прошу вас, одевайтесь.
И подал мне пакет, в котором был светло-серый костюм, синяя рубашка и коричневые туфли.
Воспоминания, ассоциации и подозрения одновременно появились в мозгу, а то беспокойное существо, где-то живущее во мне, с любопытством подняло голову.
Я надел светло-серый костюм и синюю рубашку, обул коричневые туфли и, ошарашенный, как после столетнего анабиоза, вышел из комнаты. В широком, светлом салоне меня ждали деды. Кто из них был первым, а кто — вторым, я не смог бы сказать. Они были в одинаковых зеленоватых блузах и были похожи на близнецов. В сущности, они таковыми и были. Они приблизились ко мне с двух сторон и заботливо и нежно обняли за плечи.
— Как ты себя чувствуешь, мой мальчик? — сказали они почти одновременно.
— Хорошо, — ответил я. — Кажется, вчера я перебрал этого твоего… э-э-э… вашего столетнего коньяка.
Я сказал это в надежде получить подтверждение тому, что вчера просто напился, и все остальные подозрения, ассоциации и поднимающие голову подозрительные существа являются просто параноидальными коньячными испарениями, несмотря на светло-серый костюм и синюю рубашку.
— Ну, перебрал немножко, ничего страшного, — сказал кто-то, я не смог понять, это дед один или дед два, впрочем, это было неважно.
— Пойдем домой, — сказал дед, кажется, первый, подхватил меня под руку и повел к выходу.
Перед тем, как сесть в коптер, я оглянулся и посмотрел на здание, из которого мы вышли. Оно было мне ужасно знакомо. Точно такое же, в которое я входил вчера, чтобы забрать деда два после репликации, а днем раньше забрал деда один. Перед входом стоял голообраз чиновника, с которым я два дня встречался и вел переговоры. Он мне радостно улыбнулся и помахал рукой, словно провожал приятеля в далекую экспедицию. Беспокойное существо во мне выпрямилось в полный рост и заполнило меня от пяток до макушки. Оно смотрело торжественно и злорадно. Я умоляюще глянул на ближайшего ко мне деда, как смотрел когда-то еще мальчишкой, чего-нибудь натворив. Но оба моих деда, не сказав ни слова, втолкнули меня в коптер и забрались сами. Коптер взлетел, а я сжался на сиденье и закрыл глаза.
— Рассказывайте, что произошло? — не знаю, где я взял силы, чтобы спросить.
— Что произошло? — небрежно ответил один дед. Другой сосредоточенно занимался управлением коптера.
— Ну, что мы делали в отделе репликации? — нервно выкрикнул я.
— Реплицировали тебя, — сказал он так, словно речь шла о реставрации картины.
— Но, но, но… — мне не хватало воздуха, слов и мыслей.
— Реплицировали тебя. Ты ведь упал в вулкан Потокол.
— Что-о-о? — крикнул я и напугал второго деда, который уставился в приборы, словно управлял космическим челноком.
— Кончай орать, — строго сказал он и перевел управление на автопилот. — Мы поехали к вулкану, и ты, изображая из себя большого героя, поскользнулся и упал в него. И тебя реплицировали. Что тут такого? Вот меня тоже реплицировали. И его.
— Ничего не помню, — пробормотал я. — Последнее, что я помню, это как я пил коньяк, а вы пели «Черный метеор». А никакого Потокола не помню, ни как поднимались, ни как падал.
— Как бы ты помнил, как падал. Последний архив твоего сознания был сделан вечером после того, как пили коньяк, и реплицировали тебя по этой записи. Поэтому у тебя потерялись два дня. Впрочем, ничего страшного. Ты ничего не потерял, когда потерял память об этих днях.
Деды весело рассмеялись над этим, по их мнению, очень хитрым афоризмом.
— Назавтра, после коньячного вечера, ты был кислый и неразговорчивый. Весь день провел в лесу и сидел на берегу реки, с умным видом глядя, как скачут лягушки. А на другой день настоял, чтобы мы поехали посмотреть вулкан Потокол, и бросился вверх по склону, не позаботившись о безопасности. Вот и все.
Он говорил так, словно речь шла о театральном спектакле, который я проспал. Я невольно потрогал свое лицо. Я это или не я, спрашивал я сам себя, проводя пальцем по старому шраму за левым ухом, оставшемуся мне напоминанием об одном невинном уик-энде на Пандоре.
Дед, уж не знаю какой, предложил мне рюмку коньяка. Я категорически отказался. Экзистенциальный вопрос: я это или не я, а если даже я, то полный ли я, занимал меня. Я впал в какой-то метафизический страх, что может быть это не совсем я, что может быть при репликации, как это случилось с дедом первым, что-то потеряли от моей сущности, от моего истинного я. А что, если, — размышлял я, охваченный злым духом сомнения, — в моем прежнем я было что-то, чего нет сейчас, и это что-то было основным, важным и исключительно полезным для меня? И я теперь не могу это понять, потому что думаю, что это я, а на самом деле вовсе не я. И могу ли я сам понять это? Мне вдруг захотелось опрокинуть рюмку столетнего коньяка. Я попытался сообразить, который из двух моих дедов второй, тот, у которого, как я надеялся, полнее память. Оказалось, этот был тот, который предложил мне коньяка. Другой куда-то исчез.
— Дед, — умоляюще, с болью в голосе и, может, даже со слезами в глазах, спросил я, — скажи мне честно, только очень честно, замечаешь ли ты во мне какие-нибудь отличия? Прошу тебя.
— Нет, — кратко и, как мне показалось, безжалостно ответил дед. Но тут же сообразил, что ответил слишком сухо, и добавил: — Какие отличия? Ты точно такой же, как и я.
— Да, но дед первый? — чуть не плача, сказал я.
— А, ничего с ним не случилось. Мало-помалу память к нему вернется. А если и не вернется, ничего страшного.
— Как же ничего страшного? А если и меня реплицировали не полностью, если пропустили что-нибудь?
— Я не вижу, чтобы у тебя что-то отсутствовало, — успокоил меня дед два и вышел, оставив меня утопать в иррациональных сомнениях.
Несколько следующих дней я провел в терзаниях и попытках разобраться со своей сущностью. Я слонялся по дому, всматривался в разные предметы и мучительно связывал их с какими-нибудь воспоминаниями из детства и юности. В большинстве случаев мне все удавалось вспомнить, но это меня совсем не успокаивало. В этих раскопках я наткнулся на старый видеодневник с выцветшей голограммной наклейкой. Оказалось, это мой собственный дневник, который я вел в далекие юношеские годы. Со сжимающимся от беспокойства сердцем я начал просматривать первые страницы. Голограмма, хотя и не такая яркая и контурная, как нынешние, вернула меня в прошлое, но не совсем. Юноша, который важничал в дневнике, это действительно был я, но тот вздор, который он нес перед камерой, показался мне непонятным и нереальным. Это я так говорил? Это у меня были такие взгляды на жизнь, вселенную и женщин? Это я заносил в дневник подобные политические суждения? Я ли был этим юнцом, который ехидно смотрел на меня своими голографическими очами?
Да, я помнил, что вел дневник, что изливал в него состояние души, но я совершенно не помнил, что говорил такие вещи. Молодой человек из дневника — это был я и одновременно не я. Мир раскачался, и злорадное существо сомнения радостно расправило крылья. Меня реплицировали не так, как нужно. Пропустили очень много важного из моих воспоминаний и моего мироощущения, поэтому дневник показывал совсем другого человека, с другими мыслями, идеями и стремлениями. Человека, который определенно не был мной.
Охваченный такими параноидальными мыслями, я попытался поговорить с дедом два.
— Я думаю, ты просто фантазируешь, — бездушно ответил он на мои замечания о качестве репликации. — Естественно, что у тебя нет ничего общего с тем симпатичным, любознательным пареньком из твоего дневника. Я тебя помню и могу подтвердить, что сейчас ты совсем другой, но репликация тут ни при чем.
— Ты думаешь?
— Я убежден.
Но меня это не убедило, и хоть я понимал, что человек с годами меняется, все-таки тот молодой человек из дневника, который должен был быть мной, казался мне совсем чужим.
Понимая, что в любом случае, независимо от того, что случилось со мной после репликации, нет никакой возможности что-то изменить, я постепенно успокоился. Я начал готовиться к новому путешествию и старался сделать все, чтобы отправиться поскорее. Два моих деда очень сблизились. Это нелепое выражение, конечно, но дела обстояли именно так. К деду один так и не вернулись воспоминания полностью. Дед два ввел его в подробности ведения дел в семейной фирме, а на мой вопрос о юридических и других бюрократических тонкостях небрежно ответил, что это мелочи, которые на демократической планете не имеют особого значения.
Поскольку дед один не мог вспомнить, и как его зовут, чтобы как-то к нему обращаться, дед два решил придумать ему имя.
— Секу, — предложил дед два.
— Годится, — согласился дед один, который в жизни обычно не обращал внимания на бытовые подробности, к каким относил и имя.
— Почему именно такое? — удивился я.
— От слова «секундос», — пояснил дед два, — то есть второй.
Я хотел было ему возразить, что на самом деле хронологически он сам — второй, но отказался от этой мысли. С одним дедом трудно спорить, а с двумя вообще невозможно.
Мои деды были широко скроены, и факт неуспешной репликации и дублирования вообще не отразился на их психике. Их жизнь даже стала интереснее. А вот я испытывал экзистенциальные терзания относительно моей идентичности, моей сущности и моей одинаковости. Меня волновал вопрос, в какие моменты своей жизни человек становится отличным от своего предыдущего я. Ведь получается, что мы постоянно реплицируемся и непрерывно теряем какие-то частички своей прежней сущности.
Отягощенный подобными сомнениями, я отправился в очередное космическое путешествие, хотя и не представлял точно, куда я собираюсь. Попрощался с дедами, которые готовились к экспедиции на драматичный вулкан Потокол, чтобы наконец сфотографировать живущее в лаве существо. Я и думать не хотел, что будет, если один из них погибнет в кратере ужасного вулкана. Они приглашали и меня, но я, естественно, отказался. Обнял их на прощание. Я любил деда, а теперь люблю их обоих. Я попросил их быть осторожными и обязательно сообщить мне, когда вернутся из экспедиции.
На третий день полета, когда я вел унылый спор с корабельным мозгом (в сервисе что-то напутали и вместо развлекательного мозга с большим набором анекдотов и забавных историй мне установили электронный мозг, предназначенный для философских диспутов), появился голообраз деда. Я прекратил спор о тезисах Святого Августина относительно рассмотрения Троицы в качестве созидательного и движущего принципа и подождал, пока дед сфокусируется.
— Здравствуй, — сказал он, и я не смог понять, который он из двух.
— Здорово, — ответил я. — Извини, ты кто? Секу?
— Нет, — засмеялся дед. — Секу изучает пробы из вулкана.
— А, как все прошло? На этот раз никто не плюхнулся в лаву? — шутка была тупая, но мне стало легче, когда я понял, что оба они вернулись невредимыми.
— Нормально, — ответил дед. — У нас все хорошо. Но…
Это незаконченное «но» ввело меня в оцепенение.
— Но что? — спросил я без чувств.
— Звонили из отдела Репликации. Установили какое-то несоответствие в твоей репликации.
Я ничего не смог сказать. Просто упал в кресло, тупо глядя на голообраз.
— Ничего особенного, — успокоил меня дед. — какое-то мелкое несоответствие, но они должны нас предупредить.
— И что? — спросил я по инерции, ничего не соображая.
— Ну, сделают вторую репликацию, — спокойно сказал дед, словно сообщал, что приобрел вторую копию Пикассо. — Гарантируют полную идентичность.
— Как? — крикнул я. Корабль приближался к субсветовой скорости, и голообраз начал расплываться. Наверняка связь сейчас исчезнет. — Как вторую репликацию? Это невозможно.
— Да почему же невозможно, — возразил дед. — Нас же двое. Вот вернешься и познакомишься с самим собой, если, конечно, вы пересечетесь, ты же у нас большой бродяга.
Познакомлюсь с самим собой? Это звучало бессмысленно и абсурдно. Лучше уж не пересекаться с самим собой. Я истерично ухмыльнулся при этой мысли. Образ деда становился нестабильным.
— Подожди! — крикнул я. — Что сказали в отделе? В чем ошибка? Какое несоответствие? Провалы в памяти? Срыв в системе ценностей? Ошибка в моральном плане? Недоработки с этикой? Отсутствие альтруизма или умственного багажа? Скажи, чем я отличаюсь от себя предыдущего?
Даже если и хотел, дед не успел мне ответить. Голообраз побледнел, истончился и через миг от него осталась лишь маленькая блестящая точка, которая светилась несколько секунд и затем исчезла.
Я всегда считал, что мечта людей о бессмертии не приведет ни к чему хорошему. Я налил себе столетнего коньяка, которого дед дал мне в дорогу, посмотрел на экран, где космос блестел миллиардами голоточек, и спросил электронный мозг, не хочет ли он поспорить на тему, является ли череда человеческих жизней простым воспроизводством схем или идей.
Мозг минуточку помолчал, а затем сообщил мне, что у него есть двести пятьдесят три тысячи сто восемьдесят четыре доказательства того, что человеческая жизнь не является источником структуры и смысла.
Перевод с итальянского: Леонид Шифман
В начале февраля 2032 года в полевом госпитале, где я работал врачом-вольнонаемным, начальник госпиталя собрал нас, обслуживающий персонал, и сообщил, что повстанцы, преуспевающие в небе, как и на украинской земле, в течение трех дней будут здесь.
Командование в который уже раз отказалось эвакуировать тяжелораненых с помощью дронов. Ситуация стала критической, хотя медперсонал делал все, что было в его силах. Война прошлась железным кулаком не только по людям, но и по технике. Вот почему начальник госпиталя, осознав, что положение безнадежно, предложил тем, кто на это способен, дабы избежать нападения, совершить длинный марш-бросок в тыл по заснеженным гуманитарным коридорам.
Шестьдесят из нас воспользовались его советом. Нам выдали по нескольку общеукрепляющих галет и пять коробок синтетического мяса. Мне запомнился этот продукт, STAMEAT, «самая нежная в мире говядина». Это было мясо, хоть и выращенное в пробирке из стволовых клеток. Прикинув энергетический баланс между калорийностью пищи и затратами энергии на ходьбу и обогрев, я пришел к выводу, что смогу продержаться девять дней, от силы двенадцать, при условии, что стану продвигаться медленно. А затем мне придется найти другие источники питания.
Наощупь моя одежда казалась утолщенной и сделанной из шерсти, в точности как шила для меня мама, когда я был маленьким: толстые носки, длинное нижнее белье, перчатки и балаклава составляли цельный комбинезон. Обувь была водонепроницаемой, ноги оставались теплыми, несмотря на холод.
Когда мы собрались на открытой площадке, наши приветственные жесты и движения выглядели неуклюжими.
— А, водолаз, — сказал Карло, бородатый наемник с гор Фриули, ему оставалось немного, чтобы выплатить собственный дом в Хорватии.
— Да, только вместо воды у нас снег, чтобы в него погрузиться. — Я кивнул в сторону леса.
Карло покачал головой.
— Ты жалкий маленький римский щенок. Зима без снега, что бифштекс без подливы.
В отличие от остальных, Карло чувствовал себя прекрасно в эту жуткую погоду. Он умел охотиться в лесу и, если потребуется, протянет долго.
Когда мы отправились в путь, пришло сообщение, что вражеские дроны приступили к бомбежке аэродрома и северных подступов к городу. Мы прибавили шагу. Наши преданные рюкзаки, нанизанные на экзо-скелеты, подзаряжающиеся от ходьбы, следовали за нами. Они были нашей единственной защитой и надеждой на выживание.
Местные жители, которых мы оставляли позади себя, кричали нам вслед на русском, языке, ставшим в этих местах поводом для раздора: «Итальяшки, тикайте, тикайте!»
Мы продвигались форсированным маршем пять, а может, и шесть дней. Мы израсходовали не менее половины съестных запасов. Когда мы добрались до какого-то перевалочного пункта, нам не выдали даже минимума, позволившего бы избежать голода: никаких галет, никаких консервов, там не осталось ничего, кроме снега.
Однажды ночью мы разбили лагерь на опушке леса.
— Кто-нибудь слышал историю о парнях, которые ели друг друга, чтобы выжить? — спросил Риккардо со своим тяжелым кампанийским акцентом. Жена ушла от него к жокею, знаменитому Ремо Меру. Риккардо обычно ставил на его лошадь, Центавра. Лишь когда жена упаковала сумки, до него дошло, что она сделала другую ставку и выиграла. Поэтому он подался в наемники, в надежде встретить devochku в Украине и начать все сначала. Он часто цитировал старый фильм «Подсолнухи»: «Другая война — другая история». Теперь нет подсолнухов: те поля засеяны генномодифицированными культурами.
— Мы должны спешить, иначе замерзнем, — сказал я, разворачивая одну из последних галет.
Риккардо не замерз. Он повстречался с боевым дроном, напечатанным на 3D-принтере повстанцами и управляемым на расстоянии пилотом-геймером с помощью игровой видеоприставки. Эта встреча стала для Риккардо фатальной. Когда его увозили, он кричал: «Я не видел! Не видел!»
Их и нельзя было увидеть. Пилоты выиграли войну «удаленно», сидя в удобных креслах. Это стало возможным, благодаря миллионам людей, не пожалевших денег ради борьбы повстанцев за независимость.
На седьмой день мы натолкнулись на механизированную колонну НАТО, в голове которой шла снегоуборочная машина, расчищавшая путь. В знак приветствия мы кивали им и напрашивались в попутчики, но их командир, ссылаясь на прямые приказы, отказался взять нас на борт. Действительно, выглядели мы неважно. Как миротворческий контингент, мы передвигались без флага, походили на бродяг и были скорее обузой — нас надо кормить, — чем способными оказать кому-либо помощь. К тому же что хорошего можно подумать о людях, драпающих, повернувшись спиной к линии фронта? Мы говорили правду: начальство приказало нам возвращаться самостоятельно, чтобы избежать верной гибели, но…
Они посоветовали нам разбиться на мелкие группы и остановиться на ночлег в какой-нибудь крестьянской izbe.
— Вы беспорядочная кучка наемников и представляете собой легкую цель для пилота, забавляющегося «стрелялкой», — сказал нам один из командиров. Я запомнил его миндалевидные глаза, не скрытые балаклавой.
Он нырнул в кабину и бросил оттуда несколько пачек контрабандных сигарет для нас. Пока мои спутники карабкались за сигаретами, я сумел оценить, насколько поредели наши ряды: нас осталось едва ли человек тридцать.
Этой ночью мы курили, усевшись в кружок, и впервые среди нас витала мысль о дезертирстве; хотя вслух не было сказано ни слова, наши глаза стали другими.
Каждую ночь мы недосчитывались нескольких парней, давших деру, не сказав ни слова.
Каждую ночь рюкзаков становились все меньше и меньше.
У меня был медицинский контракт, я не был наемником, как другие. Да, я был на фронте, находился там вполне в согласии с самим собой и выполнял обязанности врача. Идея бегства была привлекательной, но сулила при этом неизбежные неприятности: нарушив подписанный контракт, я не мог рассчитывать найти другую работу в зоне военных действий. Да и чтобы найти работу, надо прежде всего выйти из этой заварушки живым.
Все мы думали об одном и том же.
На следующий день я придерживался хвоста колонны и при первой возможности скрылся за холмом и, отключив прибор GPS, позволявший засечь мое местоположение, покинул группу.
Для ходьбы я часто использовал колеи, проложенные транспортом. При этом я шарахался в сторону от любого силуэта на обочине дороге. Но больше всего я боялся солдат в камуфляжной униформе, использующей нанотехнологии для создания эффекта невидимости. Их было не разглядеть на фоне посеребренных берез и смертельной белизны снега. Они выглядели привидениями. Местные жители называли их лешими или хозяевами леса.
Но холод оставался главным врагом. Не столь даже для меня, как для рюкзака. Каждую ночь я был вынужден бороться с обледенением его разъемов.
Несколько дней я ни с кем не разговаривал. Иногда засекал патрульный дрон, и тогда моей главной заботой становилось избежать попадания в зону, простреливаемую им. Я петлял, лицо прикрыл балаклавой, оставив узкую щель для глаз.
В первые дни мне часто представлялся образ матери. Это придавало мне некий душевный комфорт, а с восьмого дня я использовал его, чтобы двигаться быстрее. Я продвигался наугад, у меня не было четкого направления, не существовало ориентиров, иногда попадались сбитые знаки с надписями кириллицей. Следы от проехавших машин, были занесены снегом так, словно Кикимора, злая жена Лешего, каждую ночь покидала свой дом, оборачиваясь снежинками, чтобы замести все на свете.
Утро слепило белизной.
После десятидневного марш-броска я заметил деревню. Выбрав избу, из трубы которой тянулся дымок, я постучал в дверь. Открыла девушка. Пока я пытался объяснить ей, кто я, подошла ее мать. В ее глазах были слезы, а в руке она сжимала окровавленный шмат мяса. Указав на флаг, нашитый у меня на руке, она сказала дочери:
— Итальянец, итальянец.
А мне сердито объяснила, что пару дней назад к ней на ночлег попросились два итальянских солдата, а ночью зарезали теленка, разделали его и удрали.
Я был обижен и расстроен. Но не так сильно, как если бы чувствовал себя виноватым, просто потому, что тоже был итальянцем.
Помогая жестами, я спросил ее, как они выглядели, была ли на них униформа и были ли у них рюкзаки, как у меня. Она приложила руку к подбородку и показала длину бороды.
Я решил прекратить расспросы, опасаясь ее реакции. Кто знает, что взбредет ей в голову сделать со мной ночью? Спать с открытыми глазами хуже, чем остаться на улице под защитой лишь шатра, разворачиваемого на ночь рюкзаком.
Утром я убедился, что, к счастью, жуткие слухи об убиенном теленке еще не распространились по деревне. Я дошел до ее противоположного конца и постучал в другую избу. Мне отворили и долго совещались, прежде чем предоставили место возле камина.
Мне стало интересно, на сколько дней мне удалось продлить свою жизнь.
Эта семья меня не боялась: у меня не было ни пистолета, ни ножа, я уже не был солдатом, а был самым обыкновенным человеком, игрушкой в руках Судьбы. На руке под итальянским флагом у меня красовалась повязка «Красного Креста», которую пожилые члены семьи немедленно узнали. Я стащил ее у одного умирающего тяжелораненого, которому она уже ничем не могла помочь.
Из кухни донесся восхитительный аромат. Заглянув туда, я обнаружил двух женщин: одна шинковала половину кочана капусты, а вторая жарила другую половину в подсолнечном масле. На столе, рядом с мешком семечек, своей очереди поджидали четыре картофелины, морковь, кусок вяленого мяса и сушеные лесные грибы.
Крестьяне пригласили меня сесть за стол и угостили едой, которую готовили для себя. После скудости предыдущих дней, для меня это был настоящий пир.
Я ел суп, который они называли «борщ», немного хлеба и бобов. Я взглянул на суп — он был кроваво-красным из-за свеклы, куски которой плавали в тарелке, как мясо в бульоне. Я не думал дважды, прежде чем поднести ложку ко рту.
— Очень хорошо.
Я сделал жест, которым в Италии принято выражать признательность. Хозяйка поднялась из-за стола и приоткрыла старинный буфет. Она достала из него банку, держа ее, словно шкатулку с сокровищами, и положила в мою миску немного сметаны, отчего суп стал даже еще вкуснее.
Они дали мне воды и приличное яблочное вино, напомнившее мне об Италии. Я угостил их сигаретами и взамен получил стакан самогона — водки, изготовленной в домашних условиях. Он согрел меня так, как ничто раньше в Украине.
После обеда мы немного посидели возле камина. Они спросили, откуда я. Жестами я изобразил бомбардировку, но их интересовал город.
— Рим! Колизей!
Они улыбались, и мы выпили еще, на ночь. Видя мою усталость, они разложили матрац возле камина и дали несколько одеял.
Обед, вино и тепло от камина быстро усыпили меня.
Утром, когда я проснулся, женщины уже суетились на кухне, мы обменялись приветствиями: я по-итальянски, они по-русски.
Затем одна из женщин вручила мне две высушенные буханки хлеба в дорогу. Встав, чтобы поблагодарить ее, я заметил печаль в ее глазах.
— Мама, почему плакал? — спросил я на ломаном русском.
Она достала из выдвижного ящика несколько фотографий, выбрала одну и показала мне.
— Вот мой сын, военный. Уже много времени у меня нет от него известий.
Я обнял и успокоил ее. Анклав, в котором я служил, скоро будет освобожден, неважно кем, и тогда кто-нибудь обязательно ей напишет.
Я стоял так в полной тишине, с этой семьей, словно сам был одним из них, словно тот солдат, который не вернулся…
После завтрака я стал собираться в дорогу. Я поблагодарил их всех за оказанное мне гостеприимство. Открыв дверь, я оказался в замешательстве: Леший и Кикимора устроили настоящий снежный буран. Я сделал шаг на улицу, порыв ветра с грохотом захлопнул дверь. Что-то удерживало меня, не отпускало.
— Подожди.
Девушка со светло-голубыми глазами и черной, как смоль, челкой, виднеющейся из-под платка, взяла меня за руку. Старики жестами приглашали меня остаться еще. Я расчувствовался от благодарности, позабыв об угрозе плена.
Я вернулся в дом. Девушку до этого я не видел. Я заметил ее живот: она была на сносях. Накануне вечером ей подали обед в постель. Солдат, который не вернулся, был не только сыном хозяйки, но и мужем девушки.
А когда она улыбнулась, я позабыл о возвращении в Италию…
Маленькие круглые лица детей, доброта этих крепко сбитых женщин, всех этих людей, занятых домашним хозяйством, столь далеких от моей реальности, позволили мне почувствовать себя дома, не в холостяцкой студии на via Trionfale, а в доме, наполненном семейной жизнью. Внезапно кровавые картины войны, все эти ужасы, были смятены: трупы, наскоро сбрасываемые в общие могилы, бесконечные вереницы людей, ставших беженцами в нескольких километрах от своих домов, оказавшихся на спорных территориях. Меня уже не трогало, если где и остались разбросанные кучки наемников.
Все войны были их войнами, ни одна война больше не была нашей.
«Чтобы так жить… с такой бережностью», — думал я.
Я подошел к окну и раздвинул занавески. Пелена снегопада не позволяла рассмотреть, что творится снаружи. Только рюкзак — выключенный и оставленный на улице — напоминал мне, кто я есть на самом деле.
Когда буран немного утих, я втащил рюкзак внутрь. Отключение системы навигации уже не казалось достаточным. Возвращение могло стать короче, чем мне казалось раньше. Впервые за много дней будущее не рисовалось туманным: оно было сытным, сладким, с привкусом сметаны.
Две женщины мыли огурцы в кухонной раковине.
— Сто делайет, мама?
— Огурцы.
Мы говорили на разных языках, но ели ту же еду.
Я взял рюкзак и швырнул в камин. Он хорошо горел и еще долго согревал нас.
Перевод с английского: Андрей Танасейчук
Я практиковал в Калькутте, когда меня пригласили провести довольно сложную хирургическую операцию одной из жен великого раджи, и я отправился в глубь страны в его резиденцию. Раджа мне понравился: он был человеком образованным, обладал великолепными манерами. Но, как я обнаружил позднее, присущи ему были и другие черты, в частности, совершенно восточная жестокость. Впрочем, это не мешало самодержавному властителю оставаться сибаритом и гостеприимным хозяином. Операция прошла успешно, он ко мне благоволил, а потому предложил погостить во дворце — сколько заблагорассудится. Я с благодарностью принял это предложение.
Среди его слуг один человек привлек мое особое внимание. Звали его Неранайя. Судя по всему, в его жилах текла малайская кровь. От индусов он отличался не только внешне — чертами лица и цветом кожи, — но и темпераментом, поскольку был очень активным, деятельным и в то же время человеком нервным и чувствительным. Кроме этого, выделяла его глубокая любовь к хозяину и преданность ему. Но буйный нрав сослужил ему недобрую службу — он совершил ужасное преступление: в пылу ссоры убил ножом одного из слуг раджи. В наказание, как того требовал обычай, раджа приказал отрубить преступнику правую руку — ту, которой было совершено преступление. Приказ немедленно выполнили. Но весьма неумело. Палач, не мудрствуя лукаво, взял топор да отхватил несчастному конечность. Проведенная таким образом экзекуция, разумеется, могла стоить бедолаге жизни, потому мне пришлось вмешаться и провести надлежащую операцию по ампутации. Правда, в результате от руки мало что осталось.
После произошедшего человек этот совершенно переменился: былая любовь и преданность радже сменились лютой к нему ненавистью. Свое чувство он не скрывал и не раз угрожал господину, но тот не обращал внимания. И вот однажды в приступе бешенства слуга напал на властителя с ножом, но, по счастью, не сумел исполнить задуманное, а был схвачен охраной. Однако казнить его не стали. Раджа, как и в прошлый раз, приговорил виновного к отсечению руки. На этот раз левой. Что и было проделано, точно так же, как прежде с правой рукой.
На первый взгляд, случившееся сломило дух Неранайи. Во всяком случае, бунтовать он перестал. Став безруким, он жил милостью тех, кто за ним ухаживал, вид его вызывал жалость. Лечить его было моим долгом, и я исполнял его, но двигало мной не только это, но и интерес к необычному порождению природы. Беспомощность не смирила в человеке жгучее чувство мести, но заставило перемениться: порывистость и буйность уступили вкрадчивости и плавности, говорливость сменило молчание. Он стал другим, но только внешне — для того, думаю, чтобы усыпить бдительность тех, кто за ним наблюдает. И раджи, разумеется.
Оправившись от раны, Неранайя всю свою волю направил на то, чтобы не просто приспособиться к новому состоянию, но развить то, что у него осталось, — ноги, ступни, пальцы ног, развить гибкость. И за недолгое время добился поразительных результатов — научился проделывать удивительные вещи. Таким образом, он не только восстановил то, что утратил, но и существенно обновил свой потенциал механизма мести.
Однажды утром мертвым в собственной постели обнаружили сына раджи. Это был в высшей степени достойный молодой человек — умный, образованный, воспитанный. Его убили совершенно зверским образом, тело жестоко изуродовали. Но самым ужасным было то, что у юноши отрезали обе руки.
Смерть сына чуть было не свела раджу в могилу. Но я лечил и прилежно выхаживал владыку — до тех пор, пока не направил его организм по пути исцеления. Лишь затем я взялся за расследование чудовищного преступления. Свое следствие проводил в тайне, не делясь предположениями, умозаключениями и уликами ни с раджой, ни с его придворными. Лишь, когда работа была сделана, я представил оправившемуся владыке письменный отчет, где раскрыл обстоятельства и способ, которым было совершено убийство. Проведенный анализ недвусмысленно указывал на преступника. Им мог быть только Неранайя.
Раджа, ознакомившись с отчетом, тут же приказал схватить малайца и хотел тотчас же казнить — подвергнув медленной мучительной смерти. Он рассказал мне, как преступник будет казнен. Процедура, которую он описал, была настолько жестока и отвратительна, что я взмолился и попросил просто расстрелять негодяя. Раджа, видимо, движимый благодарностью ко мне, немного поостыл и повелел прежде допросить убийцу. Неранайя поначалу все отрицал, но поняв, что раджа непреклонен и судьбу не изменить, отбросив всякую сдержанность, принялся безобразно кривляться, скалить зубы, глумиться и смеяться над несчастным отцом и, наконец, признался в убийстве, заявив, что смерти совсем не боится. Тем более, будучи уверенным, что ее не миновать.
Раджа сказал, что окончательный вердикт он вынесет на следующий день, а утром сообщил о своем решении: жизнь малайцу он сохраняет, но повелевает подвергнуть ужасной экзекуции — сначала молотками ему раздробят колени, а потом переломают и остальные кости на ногах. При этом я должен следить, чтобы преступник оставался в сознании, а после — ампутировать конечности, оставив лишь короткие обрубки.
Это было отвратительно, но я выполнил возложенные на меня обязанности. Полагаю, сделал даже больше, чем требовалось: мне пришлось выхаживать мужчину, поскольку он был очень плох и несколько недель балансировал на грани смерти. Все это время раджа ни разу не видел его и не справлялся о состоянии до тех пор, пока я (что, разумеется, входило в обязанности врача) не сообщил, что жизнь Неранайи более вне опасности, он пришел в себя и поправляется. Мое сообщение оказало на владыку поразительное воздействие: до той поры он был совершенно погружен в себя и ничто его, казалось, не интересовало, и вот теперь взгляд его прояснился и былая энергия вернулась.
Раджа жил в изумительном дворце, но описывать его не буду, потому что для дальнейшего повествования в том нет нужды, расскажу только о главном зале. Это было огромное помещение с высоким сводчатым потолком, с полом, инкрустированным полированным камнем. Внутрь свет проникал сквозь витражи, вмонтированные в крышу, и высокие окна на одной из стен. В середине зала находился фонтан — большой и красивый. Из центра столбом изливалась главная струя, а вокруг нее устремлялись ввысь струи поменьше. Был еще и балкон. Галереей он опоясывал одну из стен и расположен был точно посередине между потолком и полом. Попасть на него можно было, поднявшись по лестнице снизу или через дверь из внутренних покоев на верхнем этаже. Даже в самые жаркие летние дни и ночи там всегда царила восхитительная прохлада. Это было любимое место раджи, и самые душные ночи он проводил обычно там — для этого слуги специально выносили на балкон кровать господина.
Зал был избран местом вечного заточения для Неранайи; здесь должна окончиться его жизнь — никогда более не доведется ему взглянуть в синее небо, и мирская суета не коснется его. Для человека вроде него — нервного, беспокойного — такое положение было хуже смерти. По приказу раджи для заключенного устроили специальный загон — круглую металлическую корзину около четырех футов в диаметре. Ее установили на возвышении, примерно футах в десяти над полом. Она покоилась на четырех тонких железных ножках и стояла на полпути между фонтаном и балконом. У корзины были стенки — тоже металлические — около четырех футов в высоту. Верх оставили открытым — чтобы слуги могли ухаживать за ним, поить и кормить. Таково было узилище малайца. Круговую ограду устроили по моей просьбе: хотя человек этот и был лишен всех четырех конечностей, но я опасался, что он может еще что-нибудь придумать — если не другим, так себе на погибель. Забраться к заключенному наверх можно было по раздвижной лестнице — ею слуги и пользовались.
По упомянутой лестнице преступника водворили в узилище. И вот, когда тот оказался в клетке, раджа вышел на балкон-галерею, чтобы посмотреть на него. После экзекуции хозяин сделал это впервые. Не только слугам, но и Неранайе тяжело дался подъем — беспомощный, он лежал навзничь на полу своей клетки и тяжело дышал. Но, едва заслышал знакомые шаги, принялся корчиться всем туловищем, подталкивая себя к прутьям — до тех пор, пока не уперся в них затылком. Теперь он мог видеть своего врага. И вот они смотрели друг на друга. Узрев обрубок, суровое лицо раджи поначалу побледнело — возможно, жалость шевельнулась в его душе. Но через мгновение он совладал с эмоциями, и взгляд его сделался прежним: жестким, даже жестоким. Что касается Неранайи, глаза его горели по-прежнему: в них читались злоба и ненависть. Он задыхался от гнева, тонкие ноздри трепетали. Пока он боролся со смертью и выздоравливал, борода и волосы иссиня-черного цвета изрядно отросли. Они придавали и без того неприятному лицу прямо-таки зловещее выражение.
Раджа скрестил руки на груди и смотрел вниз. Что и говорить! — картина была ужасная — полная мрачного и трагичного пафоса. И все это проделано по его приказу. Мог ли он заглянуть в душу этого дикого, отчаянного сердца, увидеть и понять, что за первобытные страсти бушуют в нем, ощутить накал чувства — бессильного, но свирепого, измерить жажду мести, глубже которой лишь бездны ада! Глаза узника безумно сверкали, грудь высоко вздымалась — он задыхался от ярости; затем — голосом, к удивлению, ясным и сильным, который гремел гулким эхом по всему пространству, в сторону раджи потоком понеслись ужасные проклятия. Неранайя проклинал мать, что зачала раджу; пищу, что питает его; богатства, что принесла ему власть; он проклинал его, взывая к Будде и его мудрецам, заклинал солнцем, луной, звездами, сушей и горами, океанами и реками, всем живым на свете; проклял голову, сердце и чрево; клял самыми грязными словами, призывая болезни и бесчестье; называл плутом, дураком, зверем, самым последним из последних трусов.
Раджа слушал весь этот грубый вздор совершенно спокойно, нимало не меняясь в лице — ни один мускул даже не дрогнул! А когда несчастный исчерпал силы и бессильно упал — беспомощный и притихший — на пол клетки, господин мрачно и холодно улыбнулся, а затем повернулся и зашагал прочь.
Дни шли. Каждый день повторялось одно и то же: Неранайя осыпал проклятиями раджу, а тот молча слушал и никак не реагировал. Более того, он стал проводить больше времени в главном зале и даже завел привычку каждую ночь спать на галерее. Наконец, малаец устал и выдохся, а потому перестал реагировать на своего врага и замер в угрюмом молчании. Я наблюдал за ним. Он был мне интересен, и потому я отмечал малейшие изменения в его настроении. Похоже на то, что сейчас он пребывал в беспомощном отчаянии, но всячески старался это скрывать. Даже благородного права на самоубийство он был лишен. Если бы он захотел упасть и разбиться о каменный пол, то не смог бы выбраться. Не мог и заморить себя голодом — потому что слуги стали бы кормить его насильно. Порой он впадал в ярость: сверкал глазами и задыхался, но стал явно тише и разговорчивее — я нередко беседовал с ним, и он, похоже, общался даже с удовольствием. Неведомы были пытки, на которые его обрек раджа в будущем, но уже самое пребывание в таком жалком состоянии являлось самой настоящей пыткой. Неранайя прекрасно осознавал это, однако на судьбу свою не жаловался.
Тем не менее кульминация приближалась, и однажды ночью развязка свершилась. Хотя с той поры минуло немало лет, не могу не вспоминать о том, чему пришлось стать свидетелем, без содрогания.
Ночь была жаркой и душной. Поэтому раджа расположился на ночь в большом зале, но не на галерее, а приказал установить кровать прямо под ней, на полу — там было прохладнее. Я тоже не мог спать в своей комнате и потому решил устроиться в самой дальней части зала, у входа, за занавеской. Я улегся, когда уже была глубокая ночь. Мягко шелестели водяные струи фонтана, но я расслышал и некий посторонний звук — однообразный и невнятный, но необычный. Он доносился из клетки малайца, но само узилище было скрыто от меня фонтаном. Я удивился и заинтересовался, потому, стараясь не шуметь, прижавшись к стене, не выходя из-за занавеси, сместился в сторону. В зале царила полутьма, но мое предположение оказалось верным: Неранайя над чем-то трудился. Любопытство одолело меня, тем более что его злокозненность была мне хорошо известна. Потому я тихонечко приподнял занавесь и посмотрел на пленника.
То, что я увидел, меня поразило: зубами Неранайя разрывал мешок, который служил для него верхней одеждой. Он осторожно, стараясь не шуметь, отрывал длинные полосы ткани. При этом он поминутно бросал короткие тревожные взгляды на раджу. Тот спал, хотя дышал во сне тяжело и неровно. Оторвав очередную ленту зубами, злоумышленник — опять же зубами — крепил ее к ограде клетки, а потом, извиваясь всем телом и подобно гусенице, переворачиваясь, скручивал из них веревки. Их становилось все больше — по мере того как он отрывал новые и новые полосы. И так — с великим мастерством и терпением — Неранайя повторял и повторял одну и ту же операцию, пока вся одежда не была разорвана и превращена в веревки. Затем он начал связать их между собой, используя язык, губы и зубы. При этом свободный конец, чтобы не мешал, — прижимал телом. Так он изготовил довольно длинную — в несколько футов длиной — бечеву и за один конец, действуя ртом и зубами, привязал ее к ограждению клетки. Сначала я не мог понять его замысла, но теперь меня осенило: он собирается совершить нечто совершенно невообразимое — бежать из своего узилища. Сбежать — без рук и без ног! Но зачем? Так ведь раджа спит в зале! — от этой мысли у меня даже перехватило дыхание. Его толкает все та же отчаянная жажда мести! Даже если он совершит невозможное — переберется через ограждение клетки, что его ждет? Падение? Веревкой он воспользоваться не сможет — чем он будет за нее держаться? Он упадет и разобьется насмерть или покалечится. Но даже если это ему удастся, как он доберется до ложа раджи? Как бы глубоко тот ни спал, приблизиться к нему, не разбудив, не получится. Совершенно пораженный отвагой этого человека, я был убежден, что страдания, выпавшие на его долю, повредили разум, но тем не менее наблюдал за ним, затаив дыхание.
Связав несколько полос вместе, Неранайя соорудил короткую петлю на одной из стоек ограждения клетки. Длинный конец рядом с ограждением он захватил зубами; затем, извиваясь, с огромным трудом занял вертикальное положение. Потом, опираясь спиной, просунул подбородок в петлю и с большим усилием принялся давить вниз, пытаясь поднять нижнюю часть туловища на ограждение клетки. Усилия были так мучительны, что узник вынужден был то и дело прерываться. Он задыхался. Дышать, очевидно, было очень трудно и больно потому, что, даже когда он отдыхал, все равно оставался в напряжении: петля пережимала трахею и душила его.
Невообразимыми усилиями он-таки смог поднять нижнюю часть тела на ограждение и лечь животом на него. Затем начал осторожно продвигаться вперед. Достигнув равновесия, повернулся вокруг своей оси и улегся всем телом — грудью и животом — на ограждение. Разумеется, как бы ни старался удержать равновесие, он должен был неизбежно свалиться вниз, но этого не давала сделать веревка, одним концом закрепленная на ограждении (другой он сжимал в зубах). Беглец с такой точностью рассчитал расстояние между собственным ртом и местом, где крепилась веревка, что без труда мог удерживать горизонтальное положение. Если бы кто-нибудь рассказал мне о чем-то подобном, я решил бы, что человек лжет: совершить такое невозможно!.. Если бы не видел этого собственными глазами.
Отдохнув, Неранайя начал осторожно поворачиваться. Вот его живот лег на поручень, нижняя часть тела согнулась, и он стал скользить вниз. От свободного падения удерживала веревка, которую он держал в зубах. Безумец слегка ослаблял хватку, и под собственной тяжестью его тело медленно скользило вниз; сжимал — и движение останавливалось. Серьезную трудность представляли узлы — преодолевать их приходилось с великим напряжением сил. Но не только зубами он контролировал веревку — он ее сжимал шеей и плечом, да еще и петля у него была под подбородком. Теперь мне было совершенно ясно, что план, осуществление которого я наблюдал, был не просто тщательно, но скрупулезно просчитан. На его подготовку ушли не дни, а недели, и только такой сильный волей человек, как Неранайя, мог осуществить его. Я помнил, что в течение последних недель меня очень удивляли странные движения, которые он регулярно — буквально до изнеможения — выполнял в своей клетке: они были вовсе не случайны и целью своей имели подготовку к тому, что он сейчас делал.
И вот колоссальная и, на первый взгляд, совершенно невыполнимая задача, близка к исполнению. Но сможет ли он достичь поверхности пола невредимым? Ему грозила опасность — в любой момент он рисковал упасть, но сохранял спокойствие. Я видел его глаза: они сверкали, в них светилось торжество. И вот наступил, пожалуй, самый опасный момент: медленно он убрал подбородок с верхней части ограждения и повис на веревке, сжимая ее зубами. Очень медленно, почти незаметно и с великой осторожностью, начал движение вниз… и очутился на полу! Повалился в изнеможении… Но цел и невредим!
Что же теперь предпримет это чудовище? Я чувствовал возбуждение и прилив сил и готов был пресечь любое опасное действие с его стороны, но пока он ничего такого не предпринимал, и я не вмешивался.
Должен сказать, что его последующее действие меня удивило: вместо того, чтобы двинуться к спящему радже, он выбрал совсем иное направление. Быть может, я неправ, и негодяй просто решил бежать, а вовсе не задумал убийство? Но как он собирается убежать? Вообще-то, из дворца выбраться нетрудно — проще всего забраться по лестнице на галерею, оттуда в коридор, который ведет на открытую площадку, а там рукой подать до британского гарнизона — он расположен поблизости. Это легко осуществить, но не изуродованному малайцу — по лестнице ему не забраться.
Тем не менее он избрал именно то направление и стал продвигаться к лестнице: улегшись спиной на пол, нижнюю часть туловища направил в сторону цели, упершись головой и плечами в пол, выгибал позвоночник, толкал тело вперед. Процедура была мучительной. Тем не менее он повторял ее снова и снова, пока не оказался у подножья лестницы.
Стало окончательно ясно, что цель его — подняться наверх. Насколько, однако, сильной оказалась у него воля к свободе! Извиваясь, он ухитрился утвердить голову на вертикальной стойке перил. Я видел, как он посмотрел вверх и вздохнул: задача была невообразимо трудна, но в глазах его не было и тени сомнения — только решимость. Как же он справится с этим?
Его решение оказалось очень простым, хотя весьма смелым и рискованным. Впрочем, как и все предыдущие. Прижавшись к балясине головой, он смог перевалить тело на нижнюю ступеньку; затем, изогнувшись, улегся на бок; потом, помогая себе плечом и обрубком руки, вытянул голову и зацепился подбородком за опору следующей балясины, подтянулся и перевалился на следующую ступень. Так он и поднимался: очень тяжело, медленно, прилагая нечеловеческие усилия, но — поднимался! И, в конце концов, одолел лестницу, очутившись на галерее.
Стало очевидно, что объект его устремлений не раджа. Беспокойство, которое я ощущал по этому поводу, теперь совершенно рассеялось. То, что он уже проделал, ошеломляло — никакое, даже самое живое воображение, не в силах представить нечто подобное. Симпатия, которую, признаюсь, я, несмотря ни на что, всегда испытывал к этому ужасному, но несчастному человеку, теперь, разумеется, только увеличилась. А потому — пусть шансы на успех у него ничтожно малы — я всей душой желал, чтобы он преуспел. Любая помощь с моей стороны, разумеется, исключалась. Более того, никто не должен был узнать, что я оказался свидетелем его бегства.
И вот Неранайя на галерее. Мне его почти не было видно, тем не менее я улавливал движения и догадывался, что он приближается к выходу, ведущему из галереи в коридор. Наконец он подполз вплотную к балюстраде и, извиваясь всем телом, принял почти вертикальное положение — одна из балясин служила ему опорой. Он располагался ко мне спиной и какое-то время оставался в таком виде. Потом медленно повернулся и посмотрел в зал и на меня. С такого расстояния я, разумеется, не мог разглядеть черты его лица. Но та медлительность, с которой он совершал свои маневры, говорила, что человек устал — устал безмерно, до изнеможения. Ничто, кроме отчаянной решимости, не могло заставить его выполнить задуманное. Долгим взглядом, по кругу, он обвел зал, а затем посмотрел на раджу — тот спал внизу, прямо под ним. Их разделяло футов двадцать, если не больше. Неранайя смотрел на спящего долго и пристально. При этом, видимо, под действием собственной тяжести, тело малайца медленно скользило вниз — между балясинами… Внезапно он опрокинулся и полетел с высоты вниз! Я затаил дыхание, предчувствуя, что увижу сейчас, как тело рухнет на каменные плиты и разобьется! Но, вместо этого, он упал на грудь радже, увлекая того с кровати на пол! С криком о помощи я тут же бросился вперед и через мгновение оказался на месте катастрофы. К неописуемому моему ужасу, я увидел, что зубы Неранайи мертвой хваткой вонзились в горло раджи. Я сумел оторвать его от тела, но кровь владыки хлестала из разорванной артерии, грудная клетка была сломана, и он задыхался в агонии! Сбежались слуги, и они были в ужасе. Я повернулся к Неранайе… Он лежал на спине, лицо было залито кровью. Убийство, а не побег — вот что им было задумано с самого начала! И он использовал единственный способ, с помощью которого мог надеяться на осуществление злодейского замысла.
Я опустился на колени и увидел — он тоже умирал: при падении, видимо, сломал позвоночник. Он смотрел на меня и улыбался…
Так он и умер — с торжествующей улыбкой, замершей на устах.
Человек — не сумма того, во что он верит,
на что он уповает, не сумма своих убеждений.
Человек — сумма своих поступков.
Часть I Следующая — «Остановка в пустыне» Преамбула
В начале 2015 года вышла моя книга «Иосиф Бродский и его семья». Она — о жизни Иосифа в Ленинграде, о его отношениях с родителями и родственниками. Как оказалось, тема забытая и неизвестная. Воспоминания пробудили интерес к его семье: отцу и матери, их жизни до и после отъезда Иосифа из СССР, к близким, среди которых он рос, взрослел и стал поэтом. Я из «младшего» поколения этой семьи.
Следует уточнить, что я называю семьей. У Марии Моисеевны Вольперт, матери Иосифа Бродского, были три сестры и брат. У некоторых из них были мужья (жены) и дети. Вместе с детьми — Иосифом и его двоюродными братьями — и затем появляющимися внуками, они образовывали… не знаю, как это назвать точно, может быть, кланом или родом. С того времени, как себя помню, я воспринимал семью в два круга. Внутренний — я, родители, бабушка — мы жили вместе в одной комнате. И второй, внешний, состоящий из всех членов нашего клана. И этот второй круг ощущался не менее близким, чем первый, и, может быть, в чем-то более фундаментальным. Я бы сказал, для ребенка это была внутренняя родина, абсолютная точка отсчета. Мне кажется, что все члены семьи ощущали свою общность так же.
В большей степени воспоминания обращены к старшему поколению: Марии, Александру Ивановичу и их ровесникам. Всякий раз стараюсь подчеркнуть, что они интересны не только близостью к великому человеку, но особенным устройством внутреннего мира и судьбы. Поколение, детство и юность которого прошло в Российской империи, а жизнь вобрала две революции, сталинизм и две мировые войны. Следует ли что-нибудь к этому добавить? Только то, что в результате они были людьми такой внутренней силы, обаяния и естественной, в крови, в капиллярах растворенной интеллигентности — какой я больше не встречал никогда.
Вместе с Иосифом и его близкими, героями книги стали старые квартиры в центре города, в которых мы жили, Ленинград 60-х, 70-х и 80-х годов. Город, как мне кажется сейчас, в котором, куда ни зайдешь, встретишь обязательно писателя, художника, музыканта или поэта.
Через год после публикации, поток откликов, событий и встреч, можно сказать, потребовал подведения итога. Мне показалось, что я делаю это для себя. Но, получилось иначе.
Оркестровка памяти
Странные мои отношения с прошлым… Неожиданно стал классифицировать виды памяти. Сумма молчаливого внимания читателей более всего предполагает биографическую память: разглядывание, узнавание событий, ситуаций, деталей быта и истории вещей, принадлежавших… и так далее… потребность услышать, прочитать как можно больше.
«Желтая» память — во многом журналистское, цеховое: скандалы, личная жизнь, и прочее бельишко в котором интересно поковыряться. Есть в этом виде спорта и любительская лига.
Профессиональная память литературоведов и биографов. Сложно поддающийся описанию сплав искренней и глубокой любви, и… работы, деятельности, порой препарирования.
А все-таки главный герой этой истории сказал: «Биография поэта в покрое его языка». И добавить нечего, непонятно только зачем нужны истории из жизни.
Я искренне с ним согласен, но последние «книжные дела» открыли мне значение биографической памяти. Когда человек ушел, а голос его остался, и то, что он говорит, больше никто сказать не может, читатели (с помощью даже чужих впечатлений) как-бы пытаются уцепиться за говорящего, чтобы он не отдалился настолько, что перестал восприниматься человеком, не стал памятником или черной точкой на горизонте, уроком по литературе в школьной программе и т. д.
Сегодня все виды внимания к прошлому Иосифа Бродскоговместе создают неописуемый контекст. В результате их оркестровки юбилейных выступлений, музейных событий, кинопремьер и творческих вечеров, весь прошедший год строки из стихотворения «Остановка в пустыне» звучали для меня пророчески.
«Когда-нибудь, когда не станет нас,
точнее — после нас, на нашем месте
возникнет тоже что-нибудь такое,
чему любой, кто знал нас, ужаснется.
Но знавших нас не будет слишком много».
К счастью, у меня с этим стихотворением связаны ассоциации другого рода. В детстве я жил в большой коммунальной квартире на Исаакиевской площади, в знаменитом доме со львами постройки Монферана, по сути — обитал во дворце. Соседом по квартире, и не просто соседом, а жильцом, шевеления которого слышались порой прямо за стенкой, был известный ленинградский поэт Володя Уфлянд. С Бродским они дружили, и Иосиф заходил к нему в гости.
Я хорошо помню 1966 год. Как раз в те дни, когда Иосиф писал: «Теперь так мало греков в Ленинграде, что мы сломали Греческую церковь…», Володя Уфлянд с моим дядей (мы жили с ним вместе) лазали по развалинам греческой церкви. Скалывали и снимали со стен керамический декор: византийские капители и геральдические щиты. Из капителей потом сделали кашпо, а щиты просто повесили на стену.
Часть II Сила притяжения
Точка
Точка — в книге так же значима, как смерть. А в жизни она условность, поставил точку, перевернул страницу, и движешься дальше. Через пару минут объявят следующую остановку.
Проблема пишущего человека в глубине и силе погружения в текст. Поток текста не отличим от реальности, и где ты оказался в момент постановки точки, — истина почти в конечной инстанции. По крайней мере, сложно разрываться на части. Одна твоя половина уплывает вдруг куда-то на сияющие витрины книжных магазинов. Другая — тащится себе, как ни в чем не бывало, обычным аллюром обыденности, пережевывая будни и разговоры о невыплаченных гонорарах.
С прошлым я… разобрался. Нужна была веская причина, чтобы вернуться к тексту уже опубликованному. Веская причина? Может быть, как раз не причина, а продолжение жизни… самым естественным для нее образом. Для нее естественно, например, чтобы автор книги проводил творческие вечера.
Так она (жизнь) и поступает с нами. В конце вечера задают вопросы, потом подходят люди и рассказывают свои истории. И, оказывается, что в Санкт-Петербурге, в каждой более-менее приличной аудитории ценителей поэзии на 40–50 человек обязательно находится один, а то двое, которые знали Иосифа Бродского, его отца или мать, или родители этого человека знали, или близкие друзья.
Это причина или нет, когда сама реальность продолжает рассказывать твою историю независимо от твоего желания? Понимаю, что Питер город маленький, и маленькая у нас страна, и планета невелика, но все же… Ощущение такое, что происходит диалог со всем миром. Ты спросил — он ответил.
И еще, есть ощущение воронки, которая закручивает события и людей, притягивая их к Иосифу даже сейчас, через 20 лет после его смерти. Или наоборот, именно сейчас. Человек или только имя притягивает нас друг к другу?
«Человек или только имя?»
После выступления в «Старой Вене» ко мне подошел Евгений Григорьевич Друкарев. Судя по визитке — доктор физико-математических наук, физик-ядерщик. По первому впечатлению человек незаурядный. Он бегло рассказал мне свою историю, крайне смущая извиняющейся интонацией. Мы встретились еще раз здесь же, через месяц, и он подарил мне книгу, написанную им вместе с матерью. Книгу, посвященную деду.
Его дед — Евгений Сергеевич Гернет, офицер флота, прошедший Первую мировую и гражданскую войны, впоследствии замечательный исследователь Арктики, был репрессирован в 1937 году. В 1958 году его дочь (мать Евгения Друкарева) Галина Евгеньевна Гернет получила уведомление о реабилитации отца. Вскоре Военно-морской музей запросил для новой экспозиции о Гражданской войне фотографию Гернета, так как в начале 20-х годов он был командующим Азовской флотилией. Старую фотографию нашли, но ее надо было восстанавливать. За эту работу взялся фотограф музея Александр Иванович Бродский.
Галина Евгеньевна ходила в Военно-морской музей несколько раз. Фотография требовала серьезной реставрации и ретуши. Александр Иванович оказался общительным человеком. Они говорили о войне и сталинских репрессиях. А. И. Бродский прошел многие фронты фотокорреспондентом и как-то сказал ей: «Если бы я снимал все сюжеты, которые того стоили, то меня, может быть, и не расстреляли бы, но уж точно посадили бы».
Однажды во время их разговора в фотолабораторию вошел юноша лет семнадцати.
— Мама просила передать, — протянул он Александру Ивановичу какой-то сверток.
— Вот еще одно имя возвращается, — показал тот на фотографию Гернета.
— Человек или только имя? — спросил юноша.
— Только имя, — ответила Галина Ивановна.
Молодой человек понимающе кивнул и через несколько минут распрощался.
— Мой сын уже вполне взрослый, — заметил Александр Иванович.
Через много лет Галина Евгеньевна Гернет узнала, что этого юношу звали Иосиф Бродский.
Память — скорее стена, чем проломы в ней. Вероятно, вследствие того, что нам в большей степени нужна защита от своего жизненного опыта, чем его осмысление. Иногда испытывая потребность заглянуть в окно или замочную скважину, мы рассматриваем крохотный видимый фрагмент, и мысленно достраиваем остальное, как правило удобным для своей совести образом.
После войны люди возвращались домой и вместо наград и новой надежды иногда отправлялись в лагеря или получали уведомления об исчезнувших близких как о врагах народа. А потом, когда все это кончилось, оказалось, что население настолько привыкло или смирилось с таким порядком вещей, что реабилитация канувшего в бездну ГУЛАГа фронтовика или труженика тыла почиталась почти за счастье: пусть он и не вернулся оттуда, но более — не враг народа и семья не несет на себе клейма. Люди забывали или силились забыть, то, что близких нет более в живых, что их заменили списками и старыми фото. Соглашались с тем, что это — справедливость и своего рода возвращение.
Соглашались сильные мужественные взрослые люди, прошедшие большую войну. А ему 17 лет, он еще не знает жизни, и еще не поэт, но уже способен, походя, почти случайной фразой в четыре слова рассечь, как самурайским мечом бездну этого самообмана.
— Человек, или только имя?
Самообман — то, с чем он не согласится в своей жизни никогда.
Именно здесь, в «Старой Вене» у меня впервые возник посыл к более четкой, я бы сказал, лекционной артикуляции новообретенного смысла. История Друкарева всего лишь замкнула его.
Сама «Старая Вена» — литературная гостиная, расположенная в доме на углу Гороховой и Малой Морской — место, где собираются профессиональные литераторы. Их реакции я ждал с трепетом и особым интересом и, оказалось, не зря. Рассказ о том, как Иосиф Бродский объяснял мне работу со стихотворной формой они слушали совсем не так, как обычная аудитория. Можно сказать, мотали на ус.
Я сосредоточился на его мысли о том, что, когда пишешь стихи, надо пропускать первый легковесный ритм, рифму, строфу… то, что без труда дается, приходит сразу, потому, что это шаблонное, то, что окружает со всех сторон, и не является новейшей тканью языка. Все это следует отбрасывать, двигаться к абсолютно уникальному, не существовавшему до этого никогда. Я чувствовал, как литераторы узнают в моем пересказе свой внутренний опыт: те усилия, муки, сложности и искушения с которыми сталкивается каждый поэт.
Мы все и всегда стоим пред одним и тем же выбором. Но в результате относимся к нему по-разному и получаем в итоге каждый свое. Его выбор формулировался для меня сейчас предельно ясно: бескомпромиссность в отбрасывании банального и следовании за уникальным. Вот ведущая черта… Она все объясняет. И силу строки, и то почти мучительное экзистенциальное чувство, которое возникает всякий раз, когда слышишь звук его речи… Далее пришло отчетливое понимание, что это относится не только к поэзии. И жил он так же. Каждым поступком отвергая очередной шаблон и раскрывая «лица не общее выраженье» своей судьбы. Начиная от выбрасывания рекламных газет из почтового ящика на Мортон-стрит до неприятия цензуры, предательства в любви, лести или снобизма… Ничего банального — именно это определяет в нем абсолютно все. Дальше можно спорить до бесконечности: о гениальности, о его сложном характере, об отношениях с женщинами. Все это вторично, и определено в результате только этой чертой [11] .
Он обозначал свою позицию часто, но как максима она сформулирована в нобелевской лекции: «Поэт, повторяю, есть средство существования языка».
Выступая в «Старой Вене», я предложил не рассматривать эту фразу как метафору, а воспринимать ее буквально, и после завершения выступления почти поспорил с профессором-лингвистом. Он опоздал к началу и потому сидел рядом со мной у входа, развернувшись к аудитории в профиль, и смотрел на меня сбоку. В конце подошел, чтобы высказать свое несогласие с моим утверждением, и предложил обозначить фразу Иосифа из нобелевской лекции все-таки как определенного вида метафору. На спор у нас не было времени. Но постановкой своего вопроса он замкнул для меня второй полюс найденного в тот вечер смысла.
Буквальность смысла
Такого рода высказывания литераторы воспринимают как метафору. На мой взгляд, в этом есть проблема профессиональной зашоренности мозгов, которая существует в любом ремесле. Нюанс в том, что литератор может быть феноменально эрудирован и глубок в понимании литературы, но этого недостаточно. Чтобы понять буквальность того, что человек может быть «средством существования языка» необходим даже не жизненный опыт, но особенное знание внутреннего мира. Навыком не назовешь, но, по большому счету, для писателя это такой же инструмент, как синтаксис. Если литератор не владеет данным инструментом, весь неординарный опыт внутренней жизни будет казаться ему метафорой.
Может быть, я и опустил бы подобный экскурс, но лекция очень известного N о Бродском шокировала меня своей безаппеляционностью и глубиной непонимания человеческой природы. Некто — выдающийся во всех смыслах и во все стороны — весьма компетентный, вдруг заявляет, что Иосиф Бродский имперский поэт и близок миллионам, как певец обыденности. Упс!
Литераторский профессионализм и знание внутренней жизни человека все же разные вещи… К вопросу о том, что есть источник стихов Бродского, я вернусь позже. Скажу пока только, что это нечто принципиально противоположное обыденности.
В том же выступлении замечено было, что нынче человек, критикующий Бродского, рискует оказаться в меньшинстве и поругании… Может быть, такой риск как раз кому-то и интересен?
Сегодня в искреннюю любовь миллионов к стихам Иосифа Бродского подмешивают немало… не скажу чего. Однако человеку с тонким поэтическим слухом и совестью это не мешает. И стоит ли сыр-бор городить? Разве что… не хотелось бы так думать, но невольно позиция лектора наводит на мысль о более изощренной, но совсем не новой игре. Любить Бродского для некоторой части интеллектуальной элиты становится, похоже, слишком банально, в тоже время в этой популяции есть люди, которые не могут позволить себе быть с большинством, и …быть незаметными. Чтобы постоянно находиться на виду, им необходимо срочно занять другую позицию. Не важно, как, и в какую сторону вывернуться, лишь бы голова торчала над серой, ровно дышащей гладью мейнстрима. С такой позиции ругать Бродского интереснее, чем тех, кто окружает его имя коммерческими миазмами.
Итак, о буквальности значения слов: «Поэт, <…>, есть средство существования языка». Это не изощренная метафора, а определенное отношение к себе и к жизни, которое, хорошо известно в духовной традиции и называется «служением». Служение есть определенная организация человеческой души относительно смысла и духа.
Проблема в том, что среди литераторов и читателей развито мнение о естественности и даже необходимости для талантливого писателя таких атрибутов личности, как — ущемленное самолюбие, бесконечное самопотакание, любование собственной гениальностью, жалость к себе, и так далее, и так далее. В то время все это противоположно по сути служению и являет собой банальность и штамп в представлениях о творчестве и о богеме.
Содержание сказанного исчерпывается бородатым студенческим анекдотом.
У слушателя Академии художеств спрашивают:
— Ты хотел бы ваять, как Микеланджело?
— Да, конечно, — отвечает студент.
— Тогда, живи, как он.
— Что я, с ума сошел!
Бродский в Мичиганской лекции обозначил позицию противоположную: «Всячески избегайте приписывать себе статус жертвы. <…> В момент, когда вы возлагаете вину на что-то, вы подрываете собственную решимость что-нибудь изменить».
Поскольку тезис полностью соответствует его способу жить, можно смело сказать, что это подтверждение позиции служения. Откуда он ее взял — другой вопрос. Жизнь научила: ссылка, «Кресты», допросы… Вещи, точно избавляющие от иллюзий и самопотакания. Может быть, есть и иной, скажем так, позитивный источник, но об этом позже.
С другой стороны, люди духовной традиции как будто бы хорошо знают жизненную позицию служения. Она в некоторых конфессиях детально регламентирована. В этом-то и беда. Регламент и внутренняя работа вещи несовместимые.
Сразу появляются схемы, стереотипы, представления о том, как должен вести себя такой человек. Например, он должен быть нравственно чист, аскетичен, позитивен, богобоязнен… Им трудно представить в такой форме духовной жизни человека, у которого скверный характер, мрачное отношение к жизни и беспорядочно обстоящие дела с противоположным полом. Им это покажется не совместимым с духом. Но с духом совместим только дух… остальное может в принципе сложиться как попало, если человек предельно честен, к примеру, в том самом качестве, когда принято абсолютно, что он средство и инструмент языка.
Будешь как Бродский…
1
Притяжение людей происходит само собой без малейшего моего участия. После выступления в современном арт-пространстве со мной связался представитель Сифрии — библиотеки Большой хоральной синагоги, и предложил выступить. Он оказался молодым рыжим и несколько похожим лицом на Иосифа Бродского в молодости. Слегка смущаясь, он пытался разъяснить мне ситуацию:
— Вообще-то раввины нашей синагоги на Иосифа Бродского до сих пор в обиде. Но он настолько значимая величина, что они согласились устроить вечер.
В этот момент я понял, что организатор сам любит стихи Бродского. А он продолжал рассказывать историю обиды.
— Иосиф как-то в конце 60-х зашел в синагогу с девушкой. Он хотел пройти с ней в молельный зал, но его остановил раввин и сказал, что по закону девушка должна подняться наверх, на галерею. Иосиф «послал» его, и они ушли.
— Вы понимаете, Михаил, — с трепетом в голосе говорил рыжий, — фокус в том, что в те годы люди не только боялись заходить в синагогу, опасаясь слежки. Проходя мимо ворот, не решались даже посмотреть в сторону входа. А он зашел, не задумываясь, и… так вышло…Наши раввины все равно на него немного обижаются… Но вы же понимаете… это Бродский!
Все та же черта. Никаких рамок и ограничений: ни советских, ни религиозных.
2
В «Парк культуры и чтения» на Невском 46 меня приглашали выступать дважды. В первый раз было много публики, журналистов и телевидения. Во второй, перед самым юбилеем — 75-летием Иосифа Бродского, — когда по всему городу уже поднималась неожиданная, невероятная, почти истерическая волна чествований, вечеров, статей, перфомансов, спектаклей и выставок, на Невском 46 сделали площадку прямо во дворе. Мы выступали в очередь с Яковом Гординым. Он рассказывал о детстве Иосифа. Вспомнил, как его называли рыжим, и когда он играл с мальчишками в футбол, то сам вызывался лазить за мячом в какую-то яму с песком, куда никто лазить не хотел.
В конце моего выступления стал накрапывать дождь, но люди не расходились. Наоборот, когда мы сместились под козырек здания, обступили меня плотно и, как только выступление закончилось, набросились с вопросами. Потом ко мне подошли, кажется, трое. Двое просили записать адреса знакомых, которые общались с Иосифом до 1972 года в Ленинграде. Третий сказал, что ходил с ним в одну школу. (Он назвал ее, но номер не запомнился). Когда он получал двойки или хулиганил, родителей вызывали к директору. Они возвращались и часто говорили ему: «Если не исправишься, будешь таким как Бродский!»
3
В одно из последних выступлений, в литературном клубе «Книги и кофе» на Гагаринской, собралось не так много народа. В зале была в основном молодежь, и обратили на себя внимание двое пожилых мужчин. Один из них перед началом выступления затеял со мной разговор. Он держался, казалось, даже развязно. Другой, наоборот, тихо примостился в уголке, как старый ворон, нахохлившись и повернув голову набок. После завершения вечера ко мне подошли оба.
Они знали Бродского. «Общительный» оказался русским, проживающим нынче в Америке. Он — авиаконструктор. Но в 60-х тусовался в «Сайгоне» и был фарцовщиком на Невском.
— Я встречался с Бродским один раз, — сказал бывший фарцовщик. — Он пришел ко мне покупать джинсы. Это был необычный человек. Он вынес мне мозг буквально за три минуты. Он что-то тогда сделал со мной. Я никогда не забывал этой встречи. Вы понимаете, тогда еще никто не знал, кто он такой.
Вначале «американец» показался мне бесцеремонным. Но что-то в нашем вечере тронуло его. Он все никак не мог уйти, сказал, что собирает хорошие переводы. Начал по памяти читать лучшее из Уистена Одена, переведенное на русский. Гость из Америки читал великолепные стихи.
Второй мужчина действительно походил на ворона. Он выглядел значительно старше, чем казалось издалека, и, видимо, был эмпатичен: с трудом справлялся со своими эмоциями. Он сказал, что одно время учился в школе вместе с Иосифом Бродским и жил рядом. Потом поделился своей историей.
24 мая 2015 года музей Бродского открыли на один день. Он отстоял очередь и попал в «полторы комнаты».
— Я тоже немного пишу, не так конечно, как вы, — извиняющаяся осторожная интонация.
Он выложил краткий отчет о своем посещении на сайте proza.ru. Через несколько дней к нему пришло письмо. Человек, который 20 лет живет в Израиле, написал, что он был лечащим врачом Марии Моисеевны Вольперт в последней ее больнице, и она практически умерла у него на руках.
Мне нечего было сказать этому человеку. Я много раз слышал об этом от Лили Руткис. Она была с Марией до конца, и, когда позже в слезах приехала к Бродским домой, Александр Иванович встретил ее на пороге и, криво улыбаясь, спросил:
— Ну, что: фенита ла комедия? Лиля порой вспоминает последние дни жизни Марии в больнице, всякий раз беспокоится, нервничает и идет пить что-нибудь успокоительное.
Такая новость похожа на вдыхание нашатырного спирта.
Собственно, ничего не произошло. Реальность очередной раз показала, как она играет в свои игры, независимо от логики и наших желаний. Можно, конечно, сказать, что в данном случае она связывает разорванные нити историй, завершает недосказанное.
Будем считать, что так. Тем более что это одно из характерных проявлений той событийной воронки, которая закручивается вокруг имени Иосифа Бродского.
Связанные нити
Удивительно все происходит… Как будто огромные пальцы мирозданья перебирают тонкие ниточки и вдруг, зацепив петельку, неожиданно связывают ее с другой.
4
Михаил Руткис — двоюродный брат Иосифа Бродского, сын младшей сестры Марии Моисеевны — Раи. Иосиф любил семью Руткис, и с Михаилом, несмотря на разницу интересов, у них были теплые, почти дружеские отношения.
К примеру: Михаил был яхтсменом и, когда ходил под парусами по Финскому заливу, брал Иосифа пару раз с собой. Одна из лучших сохранившихся фото, пожалуй, середины 50-х, Ося — крепкий подросток — держит на руках хрупкого тоненького пионера Мишу в трогательной панамке… и так далее, и так далее…
В начале девяностых Иосиф из Америки позвонил Михаилу с предложением стать директором благотворительного фонда. Разговор происходил приблизительно такой.
— Михаил, хочешь стать директором моего (с нажимом и оттенком самоиронии) благотворительного фонда?
— А что надо будет делать?
— Ничего. У тебя будут деньги, и ты будешь их тратить. («Трхратить» — прозвучало сочно и картаво, с той же ироничной интонацией.)
— Да нет, спасибо. Не хочу. — Михаил, как обычно, был немногословен.
Я знаю, что Бродский предлагал ему авторские права на некоторые свои произведения. Но Михаил также отказался.
Как объяснил потом, не хотел «МАССОЛИТовской» суеты вокруг денег.
В 1971 году, когда Михаил собрался жениться, свою невесту он познакомил с Иосифом раньше, чем со своей мамой. Через год, когда в семье Руткис родился сын Андрей, Ося первый прибежал к ним домой раньше всех, и его фото первое запечатлело младенца. Это было незадолго до отъезда в США. Своего сына, тоже Андрея впервые он увидит почти через 20 лет.
Жена Михаила, Лиля, знакома была с Иосифом недолго, года полтора. Но так получилось, что именно она взяла на себя основную заботу о родителях Иосифа после 1972 года, а после их смерти сыграла решающую роль в сохранении архивов и обстановки полторы комнаты. В это время она уже занимала высокую должность в Ленгорисполкоме.
Лиля и Миша помогали мне во время написания книги. С тех пор как мы стали обсуждать историю семьи, Лиля не раз говорила мне, что ее всю жизнь мучает вопрос, на который она не знает ответа. Более 15 лет она тайно участвовала в делах Иосифа и его родителей. Чуть ли не ежедневно приходила к ним домой, регулярно разговаривала с Осей, с Нью-Йорком по телефону и после смерти родителей.
Обкомовская номенклатура. Высокая степень секретности. Естественно, все это предполагало внимательный пригляд со стороны соответствующих органов. Трудно, невозможно было представить себе, что они не заметили всей этой бешеной и, с их точки зрения, антисоветской активности. Столь же трудно предположить, что, зная это, они оставили ситуацию без последствий. И все же, по факту… так произошло.
Мы знали, конечно, что жизнь Страны Советов фантастически колоритна, и я несколько раз сталкивался с подобными ситуациями, когда совершенно невообразимым способом в жизни людей сочетались вещи с советский точки зрения невозможные. И все же вопрос оставался без ответа.
Совсем недавно, в очередной раз, навещая Руткисов, я услышал ответ. Лиля в этот раз была взволнованна, необычно возбуждена.
— Знаешь, — сказала она вдруг во время чаепития, — я всю жизнь хотела получить ответ на этот вопрос. На той неделе нашему бывшему начальнику управления исполнилось 80 лет, и он пригласил меня на юбилей. Мы давно не виделись. Я набралась наглости и в какой-то момент спросила его: «Вы знали?» (Не потребовалось объяснять, о чем речь).
— Знал, — ответил он.
— А почему же? … — Он даже не дал ей договорить.
— Нужна была!
В этот же вечер Михаил Руткис вышел из кладовки со связкой каких-то бронзовых колец, нанизанных на проволочное кольцо. Когда он подошел ближе, я увидел овалы с тонким восточным литьем, чернением и изящной гравировкой. Я понял, что это.
— Это от ножен Александра Ивановича для японских мечей скрепы остались, — сказал Михаил. — На, возьми. Может, ты придумаешь, что с ними сделать [12] .
Я понял: Михаилу понравилось то, что я написал.
5
В 15–16 лет я ходил к Иосифу со своими юношескими стихами. Мы начали с разбора моих каракулей и постепенно от встречи к встрече перешли к мировой, прежде всего русской и американской поэзии. Получилось так, что до самого его отъезда основной темой личных с ним встреч стал разбор стихов. Некоторые из них я помню детально: Роберт Фрост, Державин, Арсений Тарковский… Но до сих пор, как искорка в потухшем кострище неожиданно вспыхивает, вспоминается что-то еще. Вот, живо представил прямо сейчас: Иосиф с раскрытой антологией — Эмили Дикенсен: посмотри, — «Аметистовая память».
В детстве я встречал его на семейных праздниках чаще в квартире «дяди инженера» [13] , либо когда я с родителями приходил в полторы комнаты в большей степени в гости к Марии и Александру Ивановичу. В этот период мои воспоминания сводятся в основном к двум темам. Первая: как Александр Иванович и Иосиф меня фотографируют. Бродский старший был профессиональный фотохудожник, и Иосиф у него учился фотографии, иногда на мне. Меня снимать почему-то любили, и некоторые снимки сделаны Осиной рукой.
Вторая тема, в детстве наиболее важная, — самураи. Для Александра Ивановича война началась в Финскую кампанию. Он прошел чуть ли не все фронта Отечественной, а после ее окончания был отправлен военным инструктором в Китай. Из Китая и Японии в 1947 году привез множество удивительных вещей. Они превращали необычное даже для того времени пространство полутора комнат в нечто совершенно фантастическое. Среди прочего в комнате стояли японские куклы самураев и гейши, сделанные необычайно искусно. В детстве я их откровенно вожделел. В этом доме меня больше ничего не интересовало, и мне, конечно же, давали с ними играть. Любовь к этим куклам была так велика, что даже став взрослым, приходя в гости, я всегда на них оглядывался.
Вместе с гибелью полутора комнат, куклы самураев канули во тьму прошлого, казалось, навсегда. Это был один из ощутимых фрагментов потерянного мира. Сумрачная коммунальная квартира: через коридор можно было пройти в полторы комнаты. Странная лепнина на стенах, два черных «соборообразных» буфета. Привезенные из путешествий морские звезды и китайские пробковые панно. Балкон, с которого в одну сторону была видна Пантелеймоновская церковь, в другую — Спас-Преображенский собор. Вход в келейку Иосифа через темную фотолабораторию его отца, и затем через шкаф с выломанной задней стенкой, сквозь похожую на театральную декорацию стенку из трех старинных платяных мастодонтов.
Не было больше Марии и Александра Ивановича, Иосифа, который раз в две недели звонил из-за океана, черной с белой манишкой кошки, которую Иосиф считал котом. Нет старого телефонного аппарата с тяжелой эбонитовой трубкой — Мария все время накрывала его подушкой, боясь прослушки.
В архивный отдел Фонтанного дома я захожу теперь периодически, иногда по делу, иногда в гости. Порой дела возникают неожиданно… Одна из сотрудниц музея прочитала в моей книге главу о самураях и позвонила. Она сказала, что японские куклы сломаны, разобраны на части, и фрагменты их лежат навалом в небольшом ящичке. Они не знают, что с обломками делать. Мы договорились, что я приду и попробую их собрать. А я еще прихватил с собой фото, на котором я в возрасте 4 или 5 лет играю с самураем, сидящим на коне.
Куклы, на первый взгляд, действительно находились в жалком состоянии. Отдельные части лежали вперемешку. Но, оказалось, сломано было не так много. В ящике нашлись фрагменты всадника-самурая и стойки со старинным оружием, на которую должны были крепиться меч и лук со стрелами. Запутало сотрудников музея то, что игрушки были разного масштаба, и оружия оказывалось много для одного воина. Мои руки делали все сами, даже не надо было ни на минуту задумываться. Я столько раз в детстве разбирал и собирал эти игрушки. Вот стоит на столе стойка, на которую крепится самурайский меч, лук, и отдельно три стрелы с серповидными наконечниками. Вот и самурай на лошади и с двумя мечами за поясом примостился рядом. Только пришлось прислонить его к чайнику: у лошади сломаны ноги. Сотрудница побежала за фотоаппаратом, заснять результат. А я вдруг понял, что снова играл с игрушками, которые мне давали 50 лет назад и которые я тогда любил больше всего на свете. Рядом на столе лежала фотография — я в 4 года с этой же куклой.
Прошло 50 лет. Я не думал, что когда-нибудь смогу к ним прикоснуться.
«Дорогой дед…»
Тот самый «Бог с большой буквы». Будто спрашиваешь в какое-то огромное ухо, и через некоторое время приходит ответ.
6
Я почти ничего не мог рассказать о прадеде — Моисее Борисовиче, агенте фирмы «Зингер» в Двинске. Даже о прабабушке Фанни Яковлевне что-то знал, а о нем ничего.
Одним из первых откликов на мою книгу было письмо. Аспирант, историк литературы готовил оригинальную выставку. Ему нужны были фотографии. Экспозиция посвящалось отрывку неизвестного стихотворения Иосифа Бродского, посвященного деду. Иосиф написал эти стихи в Риге, во дворе перед Домским собором. Я этого стихотворения не знал.
Дорогой дед, дорогой дед
Потому что ты умер и тебя нет
Потому что в Вильне идет всю ночь
Сильный дождь. Потому что дочь
Твоя родила меня. Потому
Что разве могу объяснить кому
Как мальчик ходивший в четвертый класс
Поехал на кладбище в первый раз…
Это было так неожиданно… так неузнаваемо.
7
Когда я рассказал Михаилу Руткису, что Иосиф прокручивал на проигрывателе и даже напевал мне «Лили Марлен», он в ответ многозначительно закивал головой.
— Он знакомым ставил классическую музыку. А для своих — «Лили Марлен».
Значит, это все-таки было признание.
8
Выступая, каждый раз я все пытался и никак не мог объяснить то особенное состояние, атмосферу нашей семьи, которую я помню в квартирах своих родных — на Чайковского, в «полутора комнатах», на Бородинке…
Я не был удовлетворен описанием и пытался выделять отдельные качества. К примеру: силу духа, стойкость, как будто стальной стержень у каждого есть из старшего поколения — результат испытаний… К тому добавлял, что внутренняя сила не огрубила их, не отняла у них ни тонкости и сложности натуры, ни истинной интеллигентности, проявленной даже на уровне интонации и жеста, на уровне рефлексов. Потом добавлял, что все это переплеталось с полной погруженностью в прелести советского быта. С учетом того, что они были настоящими патриотами и диссидентами одновременно, картина получалась сложной, запутанной. Но, все равно эта сложность не передавала до конца духа нашей семьи.
И вот как-то, отвечая на вопрос журналиста, я вдруг получил ответ. Дух модерна — вот суть атмосферы нашей семьи. Это не об архитектурном стиле. То особенное состояние начала 20-го века: грандиозный взрыв, выплеск энергии, который породил поэзию Серебряного века, театр Мейерхольда и Станиславского, картины Врубеля, Рериха, взрывающуюся геометрию Гауди… можно перечислять бесконечно. Это было цунами, грандиозная энергетическая волна и, она же — атмосфера того времени.
Юность старшего поколения нашей семьи прошла именно в эти годы, и они оставили глубокий след. Я понял, что в блокаду, на фронтах, в коммунальных квартирах, в очередях за продуктами, в клетке сталинизма, под прессом КГБ и КПСС — в самом сердце, как огонек пламени свечи несли они удивительную энергию модерна, в каком-то смысле жили ей, и она в них не убывала. Из нее сплелась атмосфера дома, семьи, каждой квартиры и в какой-то степени характер каждого из них. От этого до сих пор осталось удивительное и, к сожалению, неповторимое чувство.
Пожалуй, «Жемчужина» Врубеля — идеальный образ, казалось тогда таинственного, мерцающего волшебного пространства семьи, реального и психологического.
Семья необъяснимым образом взрастила в нас дух модерна. Самое главное, что мы впитали и что наверняка впитал Иосиф.
После написанного
Работа над книгой не завершается, даже когда она издана, и тираж распродан. Все время пытаешься что-то исправить, дописать. Разглядывая ее в магазине, в твердом коричневом переплете, видишь знакомую ироничную улыбку на лице ее главного героя: ну что, ушел поезд?
Оставляя автограф или выслушивая отзыв, мысленно изменяешь порядок слов в сомнительной фразе, пытаешься завершить мысль и вдруг приходишь к неожиданному выводу. На очередном творческом вечере отчетливо кристаллизуется нераскрытый до конца смысл… Потом к тебе подходит человек и рассказывает новую историю… и далее разворачивается череда событий…
Дело уже не в том, что книга живет своей жизнью… Ты все время хочешь исправить какую-то деталь в тексте и вдруг замечаешь, что книга изменила что-то в тебе. Меняется на самом деле твоя жизнь. И не ты уже работаешь над книгой, а она над тобой.
Последняя ее глава заканчивалась отрывком из стихотворения Иосифа, из-за которого все кому ни лень пеняют ему, что он лежит на кладбище в Сан-Микеле. Я, можно сказать, вляпался, в то же самое. Себя оправдываю только тем, что живу нынче на Васильевском острове. Не о том речь… По первоначальному замыслу, отрывок стихотворения должен был быть на строфу длиннее. Из-за проблем с авторским правом пришлось раньше времени поставить точку, и получилось, на мой взгляд, несколько слащаво.
Прошел год с момента публикации, и появилась возможность книгу переиздать и дополнить. И вот оказалось, что в основном тексте почти ничего менять не надо. Но этот странный процесс доработки текста до какой-то новой точки и вполне себе реальной доработки меня, тоже до какого-то нового, не вполне еще понятного качества — этот процесс требует написания еще чего-то.
Получится своего рода post scriptum.
Юбилей
24 мая 2015 года, в день рождения Иосифа Бродского, «полторы комнаты» — его квартиру-музей открыли на один день. Я не пошел на открытие, хотя имел пригласительный билет, потому что был там двумя днями ранее. Николай Якимчук: писатель, кинорежиссер и художник договорился о съемке фильма в ремонтируемых до последнего часа «полутора комнатах», и этим удалось воспользоваться. Для меня возвращение в очередной раз в это пространство, как удар по оголенным нервам.
Я также не мог определить своего отношения к тому, что в эти дни в Петербурге появится дочь Иосифа, Анна-Мария, моя троюродная сестра. С одной стороны, о ее приезде мало кто был извещен и ее охраняли и прятали от журналистов и телекамер Энн Шелберг и Александр Гринбаум. Я знал, что могу с ней встретиться, но мое отношение к родственным связям и так всегда было запутанным… Я решил не искать встречи специально, и все определилось само. Ее привезли в дом Мурузи, а я в результате сложных внутренних «телодвижений» отправился на официальное чествование в новое здание Александринки.
В этот же день 24 мая праздновался и день города. Невский был перекрыт и запружен толпой. На площади Островского перед Александринским театром ярмарка — море голов и палатки, гремел с многочисленных платформ и сцен бездарный рок вперемежку с народными хорами, взвизгивали танцоры и кричали кукловоды с огромными двухметровыми куклами.
Я с трудом протиснулся во внутренние дворы. Около здания новой Александринки упала тишина. Пять-шесть человек, лениво перебрасываясь фразами, ожидая кого-то перед театром. Вход в фойе не охранялся.
Прямо у двери я столкнулся с Михаилом Мильчиком [14] . Мой вопрос: «Как там, в доме Мурузи?»— его остановил и будто бы дополнительно выпрямил.
— Очередь, как в мавзолей, — ответил он, — до Литейного и уходит за угол. Люди стоят по 4–5 часов.
Он был в приподнятом настроении и произносил фразы, пафосно взмахивая рукой, будто со сцены. Это должен был быть и его день. Пятнадцать лет борьбы и упорного труда. И вот, музей открыли. На один день, правда, и что дальше — неизвестно.
В новом здании Александринки прохлада, тишина. Три этажа просторных фойе, накрыты столы «на крыше». Притом не так много народа. Замелькали знакомые лица. Периодически сталкивался, кланялся, перекидывался фразой… В какой-то момент один из известных «бродсковедов» похвалил меня за книгу и добавил, одновременно иронизируя и как бы приглашая в круг:
— Вы, наверное, теперь будете разрабатывать семейную тему?
— Да вы знаете, я все что хотел, уже сказал.
Праздничные выступления, фуршет, скрипки «Лойко» потерялись в огромном пустом пространстве. Осталось много не выпитого шампанского. Над лестницей висели огромные фото Бродского. С одного из полотен его лик глядел скептически и грустно: на фото он сидел, подперев подбородок рукой.
За столиком в фойе я познакомился с Мариной Темкиной. Она последние годы была литературным секретарем Иосифа. Она поэт и переводчик, но основное занятие сейчас психотерапевт. Мы говорили долго… Осторожно обменивались воспоминаниями и впечатлениями, одновременно как будто примеривая свою память к памяти собеседника. Я понял, что не зря все время опасаюсь такого рода встреч: очень деликатная материя. Но в данном случае разговор складывался удачно.
Казалось, над нами все время повисает дух цехового «бродсковедения», когда память о живом (очень живом человеке) становится чем-то профессиональным… деятельностью. Это, слава Богу, не желтая пресса, и не прямые продажи, но все-таки то, чего хочется в случае с Иосифом в обязательном порядке избежать.
Нам с Мариной, кажется, удалось сохранить частное, приватное настроение разговора. Несколько смущало ее пристрастие к психоанализу, и попытки вскрыть какие-то детские комплексы в поведении Иосифа. Мы говорили еще об общих знакомых, и к нему возвращались кругами.
Вначале она пожаловалась, что ее недавно в Нью-Йорке целый день снимали для нового фильма о Бродском, а в окончательный вариант вошло в результате минуты три.
Она рассказала о том, как Иосиф маленьким мальчиком вернулся в Ленинград после снятия блокады и первое время всего очень боялся. Был запуган чем-то, возможно сверстниками в эвакуации. Она намекнула на историю, когда дети, играя в фашистов, повесили еврейского мальчика по-настоящему. Потом, в какой-то момент его страхи неожиданно прошли, и он наоборот стал отчаянно храбрым.
Через некоторое время Марина спросила: «Вы знаете Володю Вольперта?»
Я знал о нем: это двоюродный брат отца, лично с ним не был знаком, но помнил, что его знали многие, в том числе Мария, Саня Ваня и Ося.
— Он жив до сих пор, ему далеко за 80. Они общались с Иосифом периодически в Нью-Йорке. Володя эмигрировал много позже и не знал совсем, как устроиться в Америке.
Иосиф тогда, сразу после Володиного приезда спросил меня: «Чем я могу ему помочь?»
— Помоги деньгами…
Марина пыталась описывать, как Иосиф выстраивал интригу в отношениях с женщинами. Она видела приметы игры невзначай, когда приходила к нему по делам.
— И потом однажды Иосиф пришел к себе домой задумчивый и будто бы растерянный, и сказал: «Кажется, я женился», — проговорила Марина и сама задумалась.
Неожиданно она начала рассказывать о его смерти. Она второй после Осиновских увидела его мертвым в спальне — он лежал на кровати. Мария ушла из квартиры и сидела рядом с домом, в кафе на углу.
Потом мы опять вернулись к его детству. С ее слов, Ося боялся лететь на самолете, когда они возвращались из эвакуации в Ленинград. И сразу она перескочила на то, как Иосиф брал уроки пилотирования на маленьком спортивном самолете в Новой Англии. Он не только не опасался полета, но, наоборот, проникся им необычайно.
В «Осеннем крике ястреба» Иосиф передал все движения парящей в небе птицы так, как будто был птицей или пилотом. Летчик, который обучал его, сказал, что полет описан профессионально, потому что Бродский учился управлять самолетом. Тут я подумал: обычному человеку таким образом проще объяснить, как поэт может точно воссоздать внутренние ощущения полета птицы. Но, возможно, существует другое объяснение и другая причина того, как это может быть.
Стихийный мистик
Я хочу вернуться к вопросу о том, что в стихах Бродского звучит нечто принципиально противоположное обыденности. Для того чтобы пережить полет изнутри, как его переживает птица, гениальности недостаточно. Нужен совершенно неординарный внутренний опыт. В моем понимании, Иосиф Бродский — стихийный мистик. Что снимает сразу множество вопросов: например, к какой конфессии он принадлежал? Правда ли, что он крестился? И действительно ли он занимался йогой? Совершенно не имеет значения. Откуда в нем это? Уточнить невозможно. Прорыв на волне вдохновения, постоянная мысль о смерти, отношения предельной искренности… Или, как говорил он сам: «…стихотворение — колоссальный ускоритель сознания, мышления, мироощущения».
Такой взгляд на природу его стиха недоказуем ничем, кроме самих стихов и узнавания: я встречал таких людей. Знаю только, что их невозможно вычислить с помощью логики или эрудиции. Они распознаются так же, как Иосиф говорит о том, как он и Ахматова узнали друг в друге мастера — с одного взгляда.
Я упоминал здесь, в этой книге об игре на занижение. Вот что сбивает с толку литературоведов. Отсюда домыслы об обыденном. Все с точностью до наоборот. Настоящее высокое экзистенциальное мистическое чувство живет в его стихах и прозе, и вкладывается в наши уши во внешне обытовленной форме с помощью этой игры.
Доказательством мистического в поэзии Бродского может быть практически любое его стихотворение. Но чтобы окончательно поставить все точки над «и» попробуйте представить, каким должен быть человек, который написал такие слова:
«Видимо, всегда было какое-то “я” внутри той маленькой, а потом несколько большей раковины, вокруг которой "все" происходило. Внутри этой раковины сущность, называемая “я”, никогда не менялась и никогда не переставала наблюдать за тем, что происходит вовне. Я не намекаю, что внутри была жемчужина. Я просто хочу сказать, что ход времени мало затрагивает эту сущность. Получать плохие отметки, работать на фрезерном станке, подвергаться побоям на допросе, читать лекцию о Каллимахе — по сути, одно и то же. Вот почему испытываешь некоторое изумление, когда вырастешь и оказываешься перед задачами, которые положено решать взрослым. Недовольство ребенка родительской властью и паника взрослого перед ответственностью — вещи одного порядка. Ты не тождествен ни одному из этих персонажей, ни одной из этих социальных единиц; может быть, ты меньше единицы».
«Петрополь» и др.
Из каких-то хулиганских соображений, я думал начать с того, как все закончилось, но получилось иначе.
8 июня 2015 года мы с писателем Евгением Лукиным выходим со двора Мойки 12. Музей Пушкина — пафосное место. Двор заполнен цветущей сиренью, людьми и съемочными группами с камерами. В концертном зале музея только что завершилась церемония вручения премии «Петрополь».
Церемония — слово неудачное: живой, веселый получился вечер. Полный зал таких замечательных, таких почти нигде не встречающихся уже людей. Иногда я называю подобную публику «культурным слоем», имея в виду, с одной стороны, ее качество, с другой — то, что они (мы) присутствуем почти в ископаемом, археологическом качестве. Да и сам слой тонок.
Два часа выступлений. На сцене замечательные люди. Полунин в желтой кофте, за ухом цветок. Два Лейкиных — писатель и клоун. Юрий Рост с его обманчиво ленивой речью и цепким взглядом художника. Потрясающий Николай Мортон, Яков Гордин, Андрей Хржановский. Главный митек Дмитрий Шагин со Славой Полуниным от лица Академии Дураков поздравляют всех нас соответствующим образом.
Во время моего несколько занудного выступления ведущий Андрей Максимков (академик той же замечательной академии) зачитывает прямо со смартфона свежеиспеченную новость — поздравление в день рождения Иосифа Бродского, опубликованное в фейсбуке на странице Департамента культуры города Москвы:
«Сегодня свой юбилей празднует любимый многими поэт, драматург, переводчик, лауреат Нобелевской премии по литературе, Иосиф Александрович Бродский. Мы от всего сердца поздравляем легендарного поэта с праздником и желаем ему крепкого здоровья и долгих творческих лет».
После завершения вечера в коридорах и во дворе оживленные группы смеются, фотографируются у бронзового Пушкина. Вручение премии — финальный аккорд. У меня в рюкзачке бронзовый Достоевский — я тоже лауреат. Позади успех: тираж разошелся за два месяца, серия выступлений, интервью, съемки.
Евгений Лукин подбил меня год назад написать первую главу книги, в журнале напечатал отрывок, и сейчас мы выходим вместе с ним из-под арки музея на набережную Мойки. Символическая точка. Круг замкнулся.
На выходе к нам присоединяется Николай Якимчук — учредитель и организатор премии. Усталый и озабоченный он бормочет, что «премию вручаем, может быть, в последний раз: спонсоры разбежались, и статуэтки покупал за свои деньги вместо нового холодильника». Напоследок он рассказывает, как на 175-летие Пушкина так же выходил отсюда после праздничного вечера вместе с директором музея. И тот (предположительно с горькой иронией) сказал: «Ну, вот, празднества закончились. Теперь о Пушкине можно и забыть».
Солнечный ветреный день. Мы расходимся в приподнятом настроении. Еще две недели, и лето набирает силу. Город затихает до октября.
P. P. S.
Что касается такой любви и такой славы. За скобки вынесем ПИАР, желтую прессу, и бизнес вокруг его имени. Это не столь интересно, как кажется. Но все-таки встает вопрос относительно этой совершенно парадоксальной ситуации. В то время, когда поэзия практически перестает быть видом искусства, огромное число людей вообще не читает книг, и российская литература напоминает выжженное невежеством и абсолютным пренебрежением к культуре поле, появляется грандиозная фигура поэта, слово которого, буквально затаив дыхание, как откровение слушают миллионы людей.
Что же это такое?
В ответ сказать можно многое. Но хочется — только одно. Его интонация экзистенциальна. А в наше странное время человеку, который пытается найти себя, в плане смысла, приткнуться особенно некуда.
Пару лет назад недалеко от моего дома, на Васильевском острове открылось кафе.
Оно называется «Бутерbrodskyбар». В рекламе пояснение: «душевные бутерброды и настойки». Более чем хорошее меню и винтажный интерьер, обращает на себя внимание мраморная мемориальная доска у входа. На ней написано буквально следующее:
Поэт
Иосиф Александрович Бродский
(1940–1996)
Имеет к этому месту
какое-то отношение.
Астрологи любят делать прогнозы, но не любят вспоминать о том, что предсказывали год назад. Свои прогнозы у футурологов. Им, как политикам и астрологам, приходится объяснять, почему они ошиблись, предсказывая то, что так и не случилось (или случилось — но с противоположным знаком) в прошедшем году.
У писателей-фантастов своя система подсчетов. Они не любят называть в своих произведениях конкретный год — наверняка это будет ошибкой. Гарри Гаррисон писал в середине ХХ века в замечательном романе «Подвиньтесь! Подвиньтесь!» о том, как тяжко будет жить американский народ лет через тридцать, в восьмидесятых годах того же ХХ века: жуткая перенаселенность, продуктов не хватает, люди голодают… И это в самой богатой стране мира! Писатель ошибся, но не в принципе (проблема перенаселенности еще может оказаться актуальной в далеком будущем), а в конкретной дате. И Джордж Оруэлл ошибся в дате — впрочем, он вообще не думал о сроках, когда писал роман «1984». Назвал достаточно отдаленное от своего 1948 года время, просто переставив цифры.
Фантасты не любят указывать время действия (разве что туманно: «В XXI веке»), что, однако, не делает их прогнозы менее точными. Прогностическая фантастика правильно предсказывает будущие открытия и изобретения, и каждый год сбывается то или иное предсказание, сделанное много лет назад. Жизнь сама устанавливает сроки. В нынешнем году список сбывшихся фантастических прогнозов существенно пополнился.
«Машина открытий» Альтова приходит в реальность
На сайте «Компьютерры» опубликована заметка Михаила Ваннаха — о предсказании писателя-фантаста, которое становится реальностью в наши дни. http://www.computerra.ru/150203/mashina-otkrytiy-altova-prikhodit-v/.
В 1964 году, более чем полвека назад, отечественный автор Генрих Альтов (он же теоретик изобретательства Генрих Альтшуллер) опубликовал в сборнике «Формула невозможного» маленький рассказ «Машина открытий». В нем описывалась вычислительная машина, непосредственно занимающаяся научной деятельностью. В духе эпохи космической романтики машина эта размещалась на поверхности Ганимеда, политкорректного спутника Юпитера. Но дальше все было очень серьезно.
Цитата из научно-фантастического очерка Генриха Альтова «Машина открытий»:
«Эта машина, в сущности, представляет собой кибернетический аналог целой отрасли науки, скажем, физики. Надо добавить: физики будущего. Оснащенная мощнейшим исследовательским оборудованием, не разделенная ведомственными и иными барьерами, способная к молниеносному обмену информации, лишенная присущей человеку инерции мышления и работающая круглосуточно, машина эта приобретает новое качество — динамичность. Путь, которой физика проходит за десятилетия, Машина Открытий пройдет в течение нескольких часов или дней.
Работать Машина Открытий будет так.
Главный электронный центр (назовем его “Мозг” — так проще) получит задание с указанием направления и желаемых результатов (например: исследовать явления при температурах, близких к абсолютному нулю, собрать новые данные о строении вещества и найти практически пригодные способы хранения энергии без потерь). “Мозг” выработает программу первого цикла исследований. Характерная особенность Машины Открытий состоит в том, что она работает по единой программе. Поэтому Машина Открытий сможет одновременно ставить большое число разных вариантов одного опыта. При таких условиях цикл исследования — от имеющегося уровня знаний до первого следующего открытия — будет весьма непродолжительным. Машина сделает новое открытие и на этой основе (тут очень важный момент в цепи наших рассуждений!) сама скорректирует программу исследований: повернет исследования в наиболее интересном, неожиданном направлении. Второй цикл пойдет по программе, которую человек, не зная сделанного в первом цикле открытия, мог бы и не предусмотреть».
А сейчас самообучающийся искусственный интеллект пришел в физический эксперимент. Обэтомрассказываетжурнал «Nature» встатье «Fast machine-learning online optimization of ultra-cold-atom experiments» (http://www.nature.com/articles/srep25890).
Использованы возможности самообучающегося искусственного интеллекта были в одной из популярных задач квантовой физики — получении больших объемов конденсата Бозе-Эйнштейна. Это не антигравитация, как в рассказе Альтова, но, пожалуй, вещь еще более фантастичная и не укладывающаяся в обыденное сознание.
Конденсат Бозе-Эйнштейна — макроскопический объект, ведущий себя по законам квантовой механики. Его приличные дозы в высшей степени полезны для решения некоторых сугубо инженерных задач, например, создания высокоточных инерциальных систем, прежде всего военного назначения (популярные в настоящее время GPS/ГЛОНАСС уязвимы средствами РЭБ, и полностью потеряют работоспособность в случае уничтожения спутниковой группировки). Ну и для научных работ конденсат Бозе-Эйнштейна крайне необходим.
Получают конденсат Бозе-Эйнштейна низкотемпературным испарением, снижающим температуру ансамбля атомов. Бойкий и шустрый, вносящий беспокойство в коллектив атом улетает, делая остальные частички менее подвижными и всю их совокупность — более холодной. Звучит просто — еще древние египтяне производили лед для охлаждения фараонова пива путем испарения воды из каменных корыт — только вот реализовать такое производство на квантовом уровне и с высоким выходом крайне сложно. Традиционные классические модели тут к оптимизации не применишь.
И поэтому задачу поручили самообучающейся машине, использующей некий гибрид из генетических и градиентных методов. Именно она управляла процессами лазерного и радиочастотного охлаждения ансамбля атомов рубидия. Управляла, выбирая оптимальные параметры для крайне сложного процесса.
И результаты, которые были получены, рассматриваются проводившими исследование учеными как в высшей степени перспективными. Мы наблюдали первый детский крик кремниевого ученого, планирующего эксперименты.
К звездам!
Вот цитата из другого рассказа Генриха Альтова — «Ослик и аксиома», опубликованного в 1966 году, полвека назад http://www.altshuller.ru/rtv/science-fiction3.asp:
«“Энергетический запрет” межзвездных перелетов возник, когда лазерная техника была еще в пеленках. Впрочем, уже тогда говорили о возможности использования лазеров для связи с кораблями. Разумеется, совсем не просто перейти от информационной связи к энергетической. Тут есть свои трудности, но в принципе они преодолимы. По мере развития квантовой оптики будет увеличиваться мощность, которую способны передавать лазеры. К тому же для разгона или торможения корабля — одного только корабля, без этих колоссальных запасов горючего — потребуется не так уж много энергии. “Я выбрал этот вариант из уважения к закону сохранения энергии”, — сказал Антенна. Что ж, с этим можно согласиться».
В семидесятых годах прошлого века аналогичную идею выдвинул советский физик А. Канторовиц — он предложил использовать лазеры для выведения на орбиту тяжелых искусственных спутников, а группа физиков из Физического института имени П. Н. Лебедева дополнила идею конкретными расчетами.
В 1986 году американский физик Роберт Форвард (http://go2starss.narod.ru/pub/E001_FBPPS.html) опубликовал теоретическую работу, в которой изложил концепцию полета к звездам на луче квантового генератора — лазера или мазера. О рассказе Г. Альтова, конечно, никто из них не вспомнил.
Не вспомнили автора идеи и недавно, когда российский предприниматель Юрий Мильнер и известный физик Стивен Хокинг представили свой проект Breakthrough Starshot: в ближайшие 20–30 лет отправить к Альфе Центавра автоматический звездолет массой всего в несколько граммов и разогнать этот аппарат с помощью мощного лазера — именно так, как предлагал Г. Альтов полвека назад.
Подробнее о миссии к другой звездной системе рассказал один из ее инициаторов, российский бизнесмен Юрий Мильнер (http://www.gazeta.ru/science/2016/04/12_a_8173487.shtml).
«Я достаточно сильно сфокусирован на научно-технологических разработках. Меня назвали Юрием в честь Гагарина — и я воспринимаю это как некое послание от родителей. Длительное время я учился в МГУ, потом работал в ФИАНе. Читал книги Иосифа Шкловского и Карла Сагана, и все связанное с космосом меня очень интересовало. Но когда становишься ученым — начинаешь скептически смотреть на разные прожектерские проекты типа межзведных путешествий.
У межзвездных путешествий богатая история вопроса. Но все размышления об этом упирались в двигатель, то, что по-английски называется propulsion. Есть конечное количество вариантов: термоядерная энергия, антиматерия, солнечный парус и некоторые другие. Идея солнечного паруса не новая, и когда мы занялись всерьез изучением истории этого вопроса, то выяснили, что такую идею высказывал еще Иоганн Кеплер в 1610 году. Первое серьезное предложение было сделано в 1924 году российским ученым Фридрихом Цандером. Он подал заявку в комиссию по изобретению, но ее отклонили, потому что она слишком опережала свое время. Но Цандер уже в те годы реально описал то, о чем мы говорим сейчас. Правда, он описывал это, исходя из солнечной энергии, ведь лазеров тогда не было.
Но когда были созданы лазеры, Роберт Форвард (http://go2starss.narod.ru/pub/E001_FBPPS.html) активно начал разрабатывать тему полета к звездам с помощью паруса и лазерной энергии. К сожалению, все это упиралось в то, что нужен был гигантских размеров лазер, чтобы «толкать» тяжелый космический корабль с огромным парусом. На этом все проекты заканчивались, потому что это практически нереализуемо. Так же к этому относился и я.
После того как некоторые из наших инвестиций оказались более или менее удачными, возникла идея опять подумать о науке.
Один из проектов, проработкой которого мы занялись, — это межзвездные путешествия, хотя я продолжал скептически к ним относиться.
Но мы проделали определенную работу в рамках консультационного совета, в который входили разные ученые, и месяцев шесть тому назад я с удивлением обнаружил, что реализация этого проекта вполне возможна в ближайшее время. И связано это с развитием некоторых технологий, которые произошли за последние 15 лет. 15 лет назад Breakthrough Starshot был бы научной фантастикой. A теперь это уже не научная фантастика, а наука.
Первая технология — прогресс в области микроэлектроники. Это относится не только к чипам, как таковым, но и к микроэлементам. Камера, которая находится в телефоне, имеет размер в 100 раз меньше и стоит в 100 раз дешевле, чем 15 лет назад. Сейчас на Amazon можно купить мегапиксельную камеру весом в несколько грамм за 10 долларов. И такой прогресс касается всех элементов миниатюрного космического корабля: фотокамеры, элементов питания, фотонных двигателей и систем навигации и коммуникаций. Все эти элементы подверглись влиянию «закона Мура», и теперь они весят и стоят экспоненциально меньше, чем 15 лет назад. Поразительно, что вес такого «звездного чипа», то есть фактически полноценного космического зонда, уже сейчас, по нашим оценкам, может не превышать одного грамма.
Вторая технология — солнечный парус. 15 лет назад он весил бы килограммы, а сейчас парус площадью 10 квадратных метров можно сделать весом в несколько грамм. Это связано с развитием нанотехнологий и метаматериалов, которое позволяет говорить о том, что можно сделать парус толщиной в несколько сот атомов, который будет обладать нужными свойствами. Мы не можем пока изготовить такой парус, но есть близкие образцы, и в целом понятна дорога, по которой надо идти.
Третье — лазер. Если мы решаем проблему веса корабля, превращая его из сотен килограммов в граммы, то чисто математически оказывается, что нам нужен лазер мощностью 50 — 100 мегаватт. Это реально очень большой лазер, значительно, на многие порядки, превышающий современные возможности. И 15 лет назад такого рода лазер казался бы фантастикой, а сейчас — нет. За этот срок появилась технология фазовой синхронизации лазеров, с помощью которой можно, условно говоря, из большого количества одинаковых лазеров создать один большой лазерный луч. Фактически задача построения такого мощного лазера свелась к решению проблемы масштабирования.
Если объединить технологический прогресс в этих трех областях, то получается, что в обозримом будущем и за реальные инвестиции этот проект можно осуществить.
Мы не говорим, что это можно сделать за несколько лет и что все технические препятствия преодолены. Напротив, существуют серьезные технические препятствия (мы на данном этапе определили не менее 20). Но мы говорим, что этим можно заниматься, и мы начинаем этот путь. Мы будем финансировать подобные разработки, по крайней мере на первом этапе, чтобы можно было получить результат, скажем, через 20–30 лет.
В нашу команду, в консультационный совет входит Филип Лубин, представляющий Калифорнийский университет. Лубин — специалист именно по лазерам. Есть специалисты по микроэлектронике, межзвездной среде по атмосферной турбулентности и адаптивной оптике… Кстати, в совет входит Роальд Сагдеев, который долгие годы возглавлял Институт космических исследований (ИКИ)».
Более подробно о проекте полета микропарусника к Альфе Центавра можно прочитать на сайтах:
http://v-kosmose.com/otpravlyayas-k-zvezdam-kak-lazernaya-tehnologiya-mozhet-pomoch-v-etom/
http://mks-onlain.ru/news/korabli-budut-otpravlyat-k-zvezdam-s-pomoshhyu-lazera/
https://breakthroughinitiatives.org/News/4
https://breakthroughinitiatives.org/Initiative/3
Музыка звезд
В 2004 году орбитальная рентгеновская обсерватория «Чандра» зафиксировала в скоплении галактик в созвездии Персея черную дыру, испускающую звуковые, а точнее — инфразвуковые волны. Черная дыра как бы «поет» на очень низкой частоте. Черная дыра, обнаруженная в далеком скоплении галактик, окружена газом, в котором есть две колоссальные полости. Астрономы Кембриджского университета обнаружили, что от этих полостей расходятся волны, по своей частоте соответствующие ноте «си-бемоль», располагающейся на 57 октав ниже «до» первой октавы. Таким образом, в течение уже 2,5 миллиардов лет черная дыра «поет» на одной и той же инфразвуковой ноте.
Тот факт, что черные дыры испускают звуковые колебания, может объяснить давнюю загадку — почему в центрах галактик так много раскаленного газа. Теоретически этот газ должен остывать со временем — особенно быстро должны остывать плотные газовые облака в центрах галактик. Однако наблюдения этого не подтверждают. Возможно, звуковые волны, испускаемые черными дырами, подогревают газ, замедляя процесс остывания. Значит, звезды не просто «поют», но их «песня» продлевает галактикам жизнь…
Венгерские астрофизики Йено Кевлер и Золтан Колач в 2004 году записали «музыку звезд», и послушать эти удивительные звуки можно, зайдя на сайт http://www.konkoly.hu/staff/kollath/stellarmusic/ и скачав файлы в формате mp3. Раньше думали, что мы можем звезды только видеть, а слышать их невозможно хотя бы потому, что космос — пустота, звуки в пустоте не распространяются (когда в фильмах Лукаса звездолеты взрываются с оглушительным грохотом, знатоки школьного курса физики смеются и указывают режиссеру на ошибку).
Но на самом деле космос не так уж пуст — межзвездный газ чрезвычайно разрежен, в одном кубическом сантиметре содержится всего десяток-другой атомов, но ведь дело в принципе: это газ, и в нем могут распространяться звуки. Уловить их напрямую мы еще не можем, но есть и косвенный способ: мы, к примеру, не можем слышать ушами электромагнитные колебания, но преобразуем их в звук и слушаем по радио голоса дикторов и концерты любимых артистов.
То же и с голосами звезд. Кевлер и Колач исследовали звездные колебания. Колебания звезд вызывают колебания в межзвездном газе — это звук. Звездная песня. Ее можно записать и услышать. Что они и сделали.
А вот цитата из научно-фантастического рассказа П. Амнуэля «Далекая песня Арктура», опубликованного в 1977 году:
«Голос звезды застревал в горячих туманностях, извилистым путем пробирался сквозь непроходимые дебри межзвездного водорода, набирал силу в магнитных полях галактических спиралей и терялся в провалах между спиральными рукавами.
Звук убегал из Галактики в такую даль, что и сама звезда уже не была видна, скрытая темными облаками. Здесь звук умирал, затихал, он выполнил свой долг — возвестил о том, что в глуши третьего спирального рукава много миллионов лет назад родилась звезда. Рядовая звезда, одна из ста миллиардов жительниц звездного города — Галактики».
Между прочим, в рассказе «Далекая песня Арктура» астрономы обнаруживают «звездную песню» черной дыры именно в инфразвуковом диапазоне — как потом произошло и в реальности. В «Далекой песне Арктура» говорилось и о том, что не только звезды могут «петь свою песню», но и вся наша Вселенная в момент Большого взрыва должна была породить звуковую волну, сохранившуюся до наших дней подобно тому, как сохранилось реликтовое электромагнитное излучение. Эту «песню Вселенной» никто еще не слышал, но совсем недавно, в начале 2016 года, стали слышны «голоса» самых старых звезд в нашей Галактике — возраст этих звезд больше 13 миллиардов лет, они расположены в шаровом скоплении М4.
http://gizmodo.com/astronomers-recorded-this-eerie-music-from-a-13-billion-1780874453
Андреа Мильо и ее коллеги, опираясь на данные телескопа «Кеплер», измерили акустические колебания нескольких древних звезд в скоплении M4 и на их основе воссоздали звуки, которые они издают. Ученые нашли их несколько какофоничными, однако, не лишенными музыкальности.
Помимо эстетической, музыка звезд имеет и научную ценность. Измерив тон каждой звезды, исследователи вывели формулу, которую опубликовали в журнале Monthly Notices of the Royal Astronomical Society. Формула позволяет более точно определять массу и возраст космических объектов (некоторым из них около 13 миллиардов лет). Полученная информация позволит лучше понять первые эпохи жизни Вселенной.
«Звезды, которые мы изучаем, словно живые ископаемые времен зарождения нашей галактики, — сказал Мильо. — И мы надеемся раскрыть секреты возникновения и развития спиральных галактик, подобных нашей».
Послушать, как «поют» самые старые звезды, можно здесь:
http://www.strf.ru/material.aspx?CatalogId=222&d_no=118391#.V1kGj-QsPIW
Тайны далекого Плутона
О загадках карликовой планеты пишет Илья Хель (https://fstoppers.com/news/nasa-releases-closest-photos-pluto-yet-134123, http://hi-news.ru/tag/novye-gorizonty).
Плутон, как выяснилось, является сложным, геологически разнообразным миром, поверхность которого активно менялась миллиарды лет. Об этом нам рассказали данные, собранные космическим аппаратом «Новые горизонты». Эклектичная смесь гор, долин и равнин покрывает поверхность Плутона. Состав поверхности карликовой планеты так же обширен, как и география мира. Ученые постепенно приходят к мысли, что Плутон может быть одним из самых уникальных объектов во внешней части Солнечной системы.
Данные «Новых горизонтов» также позволяют ученым лучше понять космическую среду Плутона. Атмосфера карликовой планеты оказалась намного холоднее, чем считали первоначально, а воздух простирается дальше в космос, чем ожидалось. Это означает, что атмосферные газы утекают в космос относительно неторопливо.
Ранее NASA уже намекало на эти детали, но теперь их конкретизировали и опубликовали в пяти исследованиях в журнале «Science». Космический аппарат «Новые горизонты» пролетел мимо карликовой планеты в июле 2015 года. Во время облета камеры и приборы зонда собрали подробную информацию о поверхности, атмосфере и неожиданно холодной окружающей среде Плутона. NASA загружает эти данные с июля, и по мере того, как все больше информации достигает Земли, ученые могут собрать воедино полную картину того, как образовался этот космический камешек.
Одно из исследований, опубликованных на днях, показывает, что Плутон представляет собой мощную смесь геологических форм рельефа, включая крупные ямы, кратеры и долины, покрывающие большую часть поверхности карликовой планеты. Через северное полушарие Плутона на тысячу километров простирается и необычайно гладкая равнина под названием Sputnik Planum. Этот регион окружен ледяными горами в несколько километров высотой, и крупные ледники стекаются в равнину с севера. Ледниковые потоки позволили выявить множество долин на поверхности Плутона.
Поскольку область с равнинами настолько гладкая, ученые полагают, что Плутон активно меняет свою поверхность с момента образования Солнечной системы.
«Эта плоскость на Sputnik Planum не имеет ударных кратеров, — говорит Джеффри Мур, исследователь «Новых горизонтов» в Исследовательском центре Эймса при NASA. — Она не может быть старше 10 миллионов лет».
Ведущим объяснением является то, что Плутон имеет большое твердое ядро, состоящее из радиоактивных материалов. Эти минералы нагреваются под поверхностью, заставляя ледяные материалы Sputnik Planum плавиться и сглаживать любые кратеры, которые могли быть на ней раньше. Внутренний нагрев может также подразумевать подповерхностный океан, лежащий под корой Плутона.
Ледяные материалы Sputnik Planum, как полагают, представлены по большей части замороженным азотом, которым изобилует Плутон. Это в дополнение ко многим другим замороженным материалам поверхности, как метан, моноксид углерода и водные льды. Такое разнообразие вещества на поверхности уникально для объектов внешней Солнечной системы, считает автор исследования Энн Вербишер, астроном Университета Вирджинии. Обычно замороженные материалы вроде метана и азота превращаются в газы возле Сатурна или Нептуна, благодаря солнечному теплу. Но Плутон, похоже, оказался достаточно далеко, чтобы эти материалы остались в замороженной форме.
Распределение различных материалов на поверхности невероятно, — говорит Вербишер. — Мы не видели ничего подобного нигде в Солнечной системе».
Ученые также обнаружили, что атмосфера Плутона холоднее, чем ожидалось. Близко к поверхности карликовой планеты температура колеблется в пределах -233 по Цельсию. По мере того как атмосфера простирается дальше от Плутона, температура несколько поднимается, до -163 градусов Цельсия во внешней атмосфере, возможно, из-за наличия молекулы хладагента — цианида водорода.
Из-за этих более низких температур в космос утекает меньше газов, чем ожидалось. Более высокие температуры могут приводить к тому, что газы становятся более энергичными и движутся быстрее, что позволяет им освободиться от гравитации Плутона. Но поскольку верхние слои атмосферы настолько холодные, газы Плутона тесно прикреплены к маленькому мирку. «От Плутона оторваться несложно, но поскольку там так холодно, газы удерживаются лучше, как мы думаем», — говорит Рэнди Гладстоун, астроном Юго-Западного исследовательского института.
На снимке: ореол, создаваемый атмосферой Плутона.
Это также означает, что меньше газов уносится солнечной активностью. Солнечные ветры, идущие от Солнца, постоянно врезаются в атмосферу Плутона и выталкивают утекающие газы дальше в космос. Область, в которой происходит это смешение, называется областью солнечного взаимодействия. Но поскольку атмосфера Плутона так компактна, эта область взаимодействия намного меньше, чем ожидалось. «Похоже, Плутон больше похож на Марс, чем на кометы», — говорит автор исследования Фран Бэджинал, планетолог Колорадского университета.
Уникальные результаты этих исследований служат отправной точкой для исследователей, изучающих Плутон в мельчайших подробностях, поскольку карликовая планета таит еще очень много секретов. Например, «Новые горизонты» обнаружил несколько насыпей в пару километров высотой с глубокими отверстиями в их центрах. Мур и его коллеги считают, что это могут быть криовулканы, которые извергают замерзшую воду или другие материалы вместо лавы. Но никто не сможет сказать наверняка, пока не проведет компьютерное моделирование и не подтвердит, возможно ли такое вообще на Плутоне. Изучение Плутона также поощряет ученых отправиться на изучение других объектов Солнечной системы.
Все высохло. Прозрачная роса.
Казалосьбы. Но желтый гул акаций…
оглянешься и хочется остаться,
вцепиться, удержаться, записать,
чтоб не было так муторно, так страшно.
Там мама только вышла в день вчерашний
за булочками или чабрецом.
Варенье опрокинув на коленки,
я уплетаю солнечные гренки,
а мама рядом ссорится с отцом.
Потом уходит. Ты насколько? На день?
Не исчезай, не отпускай, не надо…
Давай, чтоб вышел месяц, дилли-дон,
черники алюминиевый бидон,
нельзя ходить за дом и за ограду,
там борщевик, не взрослая пока,
хранить в коробке майского жука,
старательно подписывать конверты,
и в речку палочки бросать с моста,
чтоб больше никогда не вырастать
до метр семьдесят, до зрелости, до смерти.
А зеркало таращится с трюмо
в молчание, пронзенное лучами,
глядишь и ничего не замечаешь,
ни мамы, возвратившейся домой,
ни как пылинки в воздухе качались.
ЗАРУБОЧКИ
Я повстречала мальчика,
Пригоженького мальчика,
Заплаканного мальчика
С душой пока что голенькой
Под липой за грибком,
Откуда алкоголики,
Смеясь, прогнали мальчика.
О чем ты плачешь, лапочка,
О чем или о ком?
Сказал малыш:
— Обидчики! Какие все обидчики,
Сплошь дядьки и обидчики!
Как жить в миру таком?
А я сказала:
— Мальчик мой,
Оставь ты речь запальчивую
И проясняйся личиком.
Ты просто сам обидчиком
Не стань, другим обидчиком,
Не стань себе обидчиком,
Бессонным мужичком.
— Держи, — сказала, — ножичек,
Возьми мой старый ножичек,
И если с кем негоженько
поступишь, не зевай –
На липе ставь зарубочку,
Зарубочку, зарубочку,
Чтоб пакости и грубости
Свои не забывать.
И вот смотрю — зарубочка,
Назавтра же — зарубочка,
Зарубочка одна,
Но если не разглядывать,
Не знать, да и не мудричать,
Почти что не видна.
А это червячоночка,
Худого червячоночка,
Невинного ни в чем, ни в чем,
Он взял и растоптал.
Случайно, не случайно ли?
Я говорю:
— Печальненько,
Все это так печально, но…
Но ты, малыш, не мучайся,
ведь ты еще так мал.
Потом — опять зарубочка,
Еще, еще зарубочка,
По глупости, запальчивости.
Считаешь — больше ста.
Зарубки вместе с мальчиком
Вдруг стали вырастать.
Потом иду — нет липоньки,
Один пенек от липоньки
Торчит еще немножечко.
И мальчик мне:
— Так влип я, блин…
Какой же я дебил!
Я этим самым ножичком…
Твоим дурацким ножичком…
А липонька все видела,
И я ее срубил.
Погода заволакивалась,
Хмурыжилась с тоской.
И я с ней вместе плакала,
Так плакала, так плакала
Над мальчиком, над липонькой,
Над участью людской.
По сердцу время кликает,
Грешочки упаковывает.
Иду сквозь годы скованные
И вижу мужичка.
То — Мальчик Мальчиковывич
Глядит на червячка,
Стоит у тонкой липоньки,
Худой цветущей липоньки,
О нас цветущей липоньки,
Которую он вырастил
У старого пенька.
* * * Она говорит: я выращу для него лес. А он говорит: зачем тебе этот волк?.. Не волчья ты ягода и, не сочти за лесть, ему не чета. Он никак не возьмет в толк,
что сослепу просто в сказку чужую влез. Смотри, говорит: вон я-то — совсем ручной, а этот рычит недобро, как взвоет — жесть. И что с него проку? И жемчуг его — речной, и в доме — опасность, слезы и волчья шерсть. Она говорит: но росшие взаперти — мне жалость и грусть, как пленные шурави. И кто мне, такой, придумывать запретит то небо, в котором — чайки. И журавли… А он говорит: но волк-то совсем не в масть, он хищник, не знавший сказочных берегов, и что будешь делать, когда он откроет пасть, ведь ты не умеешь, кто будет стрелять в него? Она говорит: а я стану его любить, взъерошенным — что ни слово, то поперек, больным и усталым, и старым, и злым, любым. Но он говорит: а волк твой — тебя берег?.. Как в «верю — не верю» играют на интерес, ничейная жизнь трепещет, как чистый лист. И сколько осилишь ведь, столько и пишешь пьес, ищи свою сказку, их всяких здесь — завались. А волк все глядит и глядит в свой далекий лес. * * * И стал декабрь над городом. В лотках дымятся шашлыки, но чай — не греет. Старухи в наспех связанных платках торгуют всякой всячиною, ею они кормиться будут до весны и умирать — безропотно и просто, не выдержав безмолвной белизны… Страна в сугробах, мы ей не по росту. Ей — запрягать и снова в дальний путь, спасать Фому, не спасшего Ярему. Нам — на стекло узорчатое дуть и пульс сверять по впадинам яремным, где голову случилось приклонить, а не случилось — так обнять и плакать. Пусть шар земной за тоненькую нить не удержать, так хоть стекло залапать. Не нам стенать, что жизнь не удалась, таким не одиноким в поле чистом — здесь только снега безгранична власть и снегирей, приравненных к путчистам. Зима полгода, правила просты — верь в свет в окошке, не в огни таможен и просто чаще проверяй посты. Ползи к своим, хоть трижды обморожен.
* * * смотри, как часовой затянут пояс сибиряки живыми не сдаются. из города опять уходит поезд, они здесь никогда не остаются. и было бы нисколечко не жаль, но в далекие края из википедий они увозят, просвистев прощально, героев наших маленьких трагедий. ковчег плацкартный, междометий грозди, в багажных полках сумки и разгрузки, умеют с детства каменные гости петь на попутном, а молчать по-русски. кто — семечек купив у бабы клавы, кто — загрузившись огненной водою, они, беспечно сдвинув балаклавы, делиться станут хлебом и бедою, а то — хвалиться арсеналом скудным трофейных снов про море, эвкалипты. а ты стоишь под куполом лоскутным и тихо повторяешь — эка, влип ты. всех где-то ждут в какой-нибудь вероне, за что же втоптан в снежный мегаполис ты, белым обведенный на перроне? из города опять уходит поезд.
ШЕСТОЕ НЕБО
до закатной полосы
не добраться на трамвае:
бьют песочные часы —
на осколки добивают.
за ночь острого песка
наметает по колено,
средизимние века
окружают постепенно:
сыплют из холщовых сит
металлическое пламя.
время мерзлое скользит
под стальными башмаками.
посыпают гололед —
солнце дергают за вымя…
свет песчинками течет,
не простыми — золотыми.
сверху окрик: шире шаг!
путь извилистый, червивый…
ветер войлочный в ушах
повторяет: чьи вы? чьи вы?
там, где над стеклянным льдом
брызжет радужное пламя —
мы построим первый дом,
а дошедшие — за нами,
и за линией шестой,
возле ангельских сторожек,
встанет город золотой
из намытых небом крошек,
и, под вспыхнувший миндаль,
изотрется наконец-то
на подошвах наших сталь,
зашнурованная в детстве.
… от пропавшего ключа
след на лаковой пластинке.
ветер с твоего плеча
сдует первую песчинку,
и с Летейского мостка
усмехнется портомоя,
провожая мотылька
в небо синее седьмое.
ТРАВЫ СОРНЫЕ
Тихо-тихо наверху —
на дрожжах восходит лето,
рассыпается в труху
тьма, источенная светом,
дождевая ребятня
помаленьку точит камень…
Слышно: сад внутри меня
зарастает сорняками —
из царины, из земли,
отворенной нараспашку,
одуванчики взошли
и аптечные ромашки,
а потом, едва-едва
начала березка виться,
разом хлынула трава:
мятлик, щучка, полевица, -
нитки грубые корней
в костяные иглы вдела,
зашептала, все тесней
пришивая душу к телу…
Их бы выполоть — рывком
отпуститься восвояси,
поглядеть, как манный ком
на весу катает ясень,
как цветут над головой,
осыпая цветом, кущи,
как идешь себе, живой,
настоящий, вездесущий.
ШЕРОЧКА И МАШЕРОЧКА
Вплывают в окно, проходят сквозь занавески.
Постепенно оказываются собой.
Немного меняется цвет, наводится резкость –
Шерочка становится прозрачно-черной, Машерочка становится голубой.
Умерли, но здесь остались, пленительны и летучи.
Что-то не пускает их в небесный трамвай.
Строятся предположения. Давно уже собрана туева хуча.
Но читателю чего-то позабористей подавай.
Один историк говорит: они ведьмы, их родина — Салем.
Другой — лесбиянки, а воспитал их — де Сад.
Шерочка шипит: идиоты, как они забодали!
Машерочка показывает призрачный, но очаровательный зад.
Перчика и клубнички хочет развратный читатель.
Но все, что написано в книгах — чистейшей воды обман.
Были они поэтессами, ходили в невиданных платьях.
Звали их — неразлучницы, а внутри у них лежал океан.
Не помещалось счастье ни в океане, ни в ароматах сирени.
Девушкам не хватало человеческого языка.
Их ломало от невысказанности, хотя остальным было до фени
откуда эти завораживающие сюжеты, фиолетовые березы, зеленый закат.
Шерочка и Машерочка, приветствую вас. Понимаю
былые дикие шалости, странности, экстравагантный вид.
Люди, выбросьте грязные домыслы, не лезьте в двойную тайну.
Когда-то найдется тот самый читатель, а Бог… а Бог их простит.
ВЕЧЕР. ОХОТА
В десять еще не поздно. В десять светло в июле. Кошка, засев под розой,
Бабочек караулит. Мимо летит огневка Медленно и картинно. Кошка подпрыгнет ловко И захрустит хитином. В мире светло, беспечно,
Солнце лежит у края… Роза, лиловый вечер… Так, говорят, бывает: С крыльев слетают пятна В жаркой кошачьей пасти. Это и есть, ребята, Сущность любовной страсти.
ПЕСЕНКА ИДИОТА
Я идиот. Князь Мышкин ни при чем. О, да, конечно, жизнь кругом жестока. Но я везунчик — супер-дурачок. Я — идиот Ришаровского толка. Когда Стив Джобс брал Apple на зубок, А в Братске шла война за алюминий, Я был влюблен и ни о чем не мог, Да и не думал в августовской сини. Я пил любовь (чудесные глотки Из чашки ощутимого момента), Когда в лесу фартовые братки Закапывали мертвых конкурентов. Кто выжил, получил, чего хотел — Власть, деньги и развод с женой скандальной. Раздел недвижимости и детей. А я — стихи и май на Госпитальном. Сейчас без пользы спрашивать: Скажи! (Не видно в целом, видно только части). Какою жизнь была? Была ли жизнь?
Почудился ли синий воздух счастья?
И тут прохожий мне шепнул: «Пойми,
Я идиот, такой же, до печенок. Но жизнь — есть жизнь, а есть фантазмы СМИ».
И ускакал в одном ботинке черном.
ОДУВАНЧИКИ
В шлемах прозрачно-молочных,
средь комариных засад,
пять одуванчиков — точно инопланетный десант. Луг — мотыльковое чудо — острая, тонкая стать. Хоть и домой, но отсюда так нелегко улетать. Странно и тихо землянам. Пятеро эти… они — словно фужеры с туманом,
словно печальные дни. В сумерках неторопливо белым просеяло высь. О, — встрепенулась крапива — телепортировались…
ТВОРЕЦ
Господь: «Он служит мне, и это налицо.
И выбьется из мрака мне в угоду.
Когда садовник садит деревцо,
Плод наперед известен садоводу».
В. Гете, «Фауст».
В округе жил один кузнец.
Его призвал к себе Творец
И молвил: «Подойди, малец.
Как долго ждать тебя, наглец?
Ну, хватит трусить, наконец.
Знакомься, пред тобой Отец.
Смотри, даю тебе ларец.
За это выкуешь дворец,
Чтоб завтра был готов торец.
Не прекословь, я не слепец.
Сам знаю, КТО НА ЧТО делец.
Ступай. Аминь. (То бишь, конец.)
Ну, что еще? Ах, не мудрец…
Так, так… И вроде не скопец…
Пустое. Главное — не льстец.
И хорошо, что не гордец.
Что люди скажут? — Удалец,
Хотя снаружи и телец,
А оказался не глупец.
Узреет в сем творенье жрец,
И о тебе споет певец.
Теперь — вперед! Держись, юнец!
Носи отважно свой венец!
Отныне будешь ты — творец!
Мне очень нравится туман,
Что опускается на зданья.
Все занавесивший экран
Посадит в зал для созерцанья.
Стихи
И необычные для глаз
Вдруг проступают очертанья.
Снисходит новое на нас
Божественное состоянье.
Вот в этот предрассветный час
Нам открывается Со-знанье,
Научит плавать стилем «брасс»
И видеть все на расстоянье.
Вокруг меня сплошной туман,
Где тупость в злобном замиранье
Взирает на того, кто пьян,
Но излучает сам сиянье.
Подарит Мудрость тот дурман,
Вернет обратно в изначалье.
И жалко, ваша жизнь — обман,
Мне делающий замечанье.
Опутавший меня (Тантал!)
И произнесший заклинанье,
За то, что Пониманье дал,
Прошу тебя — продли мерцанье.
МИСТИФИКАЦИЯ
«Как все было на самом деле —
неизвестно… фантазия чистой воды».
Т. Уайлдер
Хотите, медитация,
А может, и прострация.
Зовите, как вам нравится,
Мне это все равно.
Кричите — профанация!
Скорее — коронация.
И если мне приснилось ТО,
Запомнило чело.
Вы чините препятствия:
«Нужна рекомендация
И лучше — от Горация!
Что было? Как пришло?»
Со мной вам не тягаться.
Страшитесь напрягаться.
Для вас одна «квитанция»
Священное словцо.
Моя мистификация
Звучит, как провокация.
За некоторых браться
Нет смысла, все одно…
Опасна операция.
Какая апробация?
Живой средь вас остаться,
Спасибо, мне Дано.
Смешно, ведь — агитация.
Кто там орет: «А нация?
Нужна ей кап. формация!»
А сам — кастрат давно.
Вся ваша «девальвация»
Похоже — деградация.
Свою же презентацию
Я видела в Окно.
ИСЧЕЗНОВЕНИЕ
«Ты, ставший у священного Потока…»
Д. Алигьери, «Божественная комедия».
Сказать, как выйти за предел?
Ты раньше просто б не посмел
Вопросом тронуть этих тем…
Ну что ж, послушай, раз задел.
Увидишь сам — не прост удел,
Но прежде — оторвись от дел,
Забудь на время радость тел,
И что за шляпу ты надел;
Лишь только б сердцем ты горел.
…………………………………..
А раз не знаешь полумер,
Сплетешь букет из разных вер.
…………………………………..
Кто не разбросан — разберется,
Но, может статься, и замкнется,
Иль в соли столб — коль обернется.
Усильем воли погрузиться вглубь,
Но помнить — некому тут бросить круг!
Здесь властвует твой Разум;
Поможет мысль уйти в себя,
И окунешься ты в века…
В Поток такой огромной силы,
Что увлечет вслед за собой
В страну, где слышен лишь прибой,
Где долгожданный берег милый.
Песок здесь крупный, золотой;
И станешь ты навек счастливый,
Однажды видев те заливы.
Кругом ТАКАЯ тишина,
Оглушит разом слух она,
Смахнет все прочь,
Отступит ночь.
И выйдешь ты — Орфей
точь-в-точь!
Так велико отчаянье было,
Когда узнала про контракт.
Я разве что не в голос выла,
Что для кого-то жизнь — пустяк…
И стала слышать я мотивы,
Не слышимые просто так,
И всем друзьям я изменила,
Разбив отдельно свой бивак.
Однажды, было, возвратила…
Робея Дар такой принять.
Но Он сказал, чтоб не глупила,
Раз Сам дает — нельзя не взять.
«Чтоб людям правду ты открыла», –
Успел Он в сердце начертать
И с тем вручил прекрасны крыла,
Я не посмела отказать.
Павел Амнуэль (род. 1944, Баку). Кандидат физико-математических наук, автор работ по поздним стадиям звездной эволюции. Фантастику пишет с 1959 года. Автор романов «Люди Кода», «Тривселенная», «Месть в домино», множества повестей, рассказов (в том числе детективных), научно-популярных статей и книг. С 1990 года живет в Израиле. Был редактором газет и журналов «Время», «Час пик», «Черная маска», «Алеф» и др.
Леонид Ашкинази. Кандидат физико-математических наук, член Российского физического общества и Российского общества социологов. Окончил Московский институт электроники и математики, где работает по настоящее время (а также в журнале «Химия и жизнь»). Автор пяти книг, а также статей, опубликованных в периодике на основных мировых языках — английском, болгарском, польском, русском, японском.
Владимир Борисов (род. 1951, село Бея Хакасской АО Красноярского края, ныне — Республики Хакасия). Живет в Абакане. Библиограф, критик, переводчик. Собирает издания и ведет библиографии Г. Альтова, П. Амнуэля, Г. Гуревича, В. Журавлевой, В. Итина, В. Колупаева, С. Лема, Г. Прашкевича, В. Савченко, братьев Стругацких, Г. Тарнаруцкого, М. Успенского. Один из авторов «Энциклопедии фантастики», составитель энциклопедии «Миры братьев Стругацких». Автор книги «Читатель амфибрахия» (изд. «Млечный Путь», 2014).
Франческо Версо. Итальянский автор научной фантастики. Лауреат премии Urania Mondadori Award, а также итальянской премии за лучший научно-фантастический роман («Livido»). Редактор серии «Фантастика будущего». Разрабатывает кросс-медийные проекты: аудиокниги, театральные представления и аудиовизуальные инсталляции.
Наталия Гилярова. Пишет с тех пор, как научилась писать в первом классе. Обучилась художественному ремеслу, училась на режиссерском факультете МГУКа. Автор эссе, рассказов и других произведений, в основном, в жанре фантастического реализма. Фантастический роман «Цитрон» опубликован в издательстве «ЭРА», роман «Неигра» — в издательстве «Млечный Путь».
Игорь Гонохов (род. 1967, Ногинск). Работал радиожурналистом на местном радио. Сейчас живет и работает в Москве. Печатался в газетах «Богородские Вести», «Волхонка», в поэтических сборниках, в журналах «Новая реальность» и «Двина». В 2002 году вышла книга стихов «Знакомые Окна».
Таня Гринфельд (род. 1961, Тбилиси). С 1965 по 1996 проживала в Баку. Автор стихотворных циклов «Дневная звезда», «Золотой запас» и др. По профессии художник. С 1996 года живет в Израиле. Автор поэтических сборников «Квест» и «Предполагаемая переписка» и сборника рассказов «Эскиз».
Михаил Кельмович (род. 1956, Ленинград). Писатель и поэт, дизайнер, психолог. Лауреат художественной премии «Петрополь» 2015 года. Автор книги воспоминаний «Иосиф Бродский и его семья». Опубликовал серию книг, посвященных оригинальным принципам и методикам развивающих практик.
Елена Кушнир родилась в Москве, окончила юридический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова. Работала визажистом, постановщиком модных показов, журналистом в глянцевых изданиях и копирайтером в рекламных агентствах. В издательстве АСТ выходит книга Е. Кушнир о макияже.
Георгий Петков Малинов (род. 1958, Пазарджик, Болгария). Получил высшее экономическое образование. Работал программистом. Один из создателей журнала «Тера фантастика». Автор романа «Орфей спускается в ад», сборников «Чемпионы», «Несуществующий Вирт». Приз «Еврокон-2003» за лучший дебют.
Анна Маркина (род. 1989), живет в Люберцах (МО). Окончила Литературный институт им. Горького. Публикации стихов — в «Дружбе Народов», «Зинзивере», «Юности», «Авроре», «Слове/Word», «Кольце А» и др. Автор книг стихов «Слон» (2015 г), «Кисточка из пони» (2016 г.)
Уильям Чамберс Морроу (1854–1923), американский писатель, известный, в основном, как автор коротких рассказов в жанре хоррор. Рассказ «Непобедимый враг» написан в 1889 году и является самым популярным произведением Морроу.
Юрий Нестеренко (род. 1972, Москва). Выпускник МИФИ. Ведущий автор мультимедийных журналов об играх «SBG Magazine» и «GEM». Неоднократный лауреат Всероссийского Пушкинского молодежного конкурса поэзии. Автор многих стихов, прозы (преимущественно НФ) и юмористических произведений.
Лада Пузыревская (род. 1969, Новосибирск). Занималась менеджментом. Любит дайвинг, старые книги, чужие города, большие корабли, отчаянных людей. Опубликовала три книги стихов: «Маэстро полуправды невсерьез» (2004), «время delete» (2009), «Последний десант» (2010).
Ирина Ремизова (род. 1972, Кишинев). Окончила филологический факультет Молдавского государственного университета (специальность «Русский язык и литература»), работает там же, на кафедре русской филологии. Автор книг стихов «Серебряное зеркало» (2000), «Прикосновения» (2003), «Неловкий ангел» (2010).
Жанна Свет. Родилась в Киеве, юность провела в Батуми и Сумгаите. Окончила Московский энергетический институт, работала на Ижорском заводе, но ушла преподавать в школу. В 1993 году репатриировалась в Израиль.
Анна Степанская (псевдоним). Репатриировалась в Израиль из Украины в 1992 году. По профессии педагог, автор многих статей по вопросам педагогики и возрастной психологии, печатавшихся в израильских и зарубежных изданиях. Рассказы печатались в израильской периодике. Повесть «Плут» — в литературном альманахе «Слова» (Чикаго — Москва).
Андрей Танасейчук (род. 1958, Урал). Окончил факультет иностранных языков Мордовского госуниверситета им. Н. П. Огарева (1980). Работает в МГУ им. Н. П. Огарева. Кандидат филологических наук (1989). Доктор культурологии (2009), профессор кафедры русской и зарубежной литературы. Автор более 200 научных и научно-популярных работ, в том числе восьми монографий.
Леонид Шифман (род. 1950, Ленинград). С 1990 года проживает в Израиле. По образованию программист. По мировоззрению не совсем. В прошлом веке умирал от скуки, работая программистом. В этом веке умирает со смеху, вспоминая прошлый век. А когда не вспоминает, что-нибудь выдумывает. Так рождаются рассказы.__
[1] Курт Гедель — австрийский логик, математик и философ, страдавший психическими проблемами.
[2] Комикс «Забытое» по английскому сериалу «Доктор Кто».
[3] Хорхе Луис Борхес «Сад расходящихся тропок» — рассказ, описывающий существование множества параллельных миров в виде лабиринта.
[4] «То, что я утверждаю сейчас — ложно» — парадокс лжеца, сформулированный древнегреческим философом Евбулидом.
[5] Почти прямая цитата из сериала «Доктор Кто».
[6] Успокоительные препараты (транквилизаторы).
[7] Льюис Кэрролл «Алиса в Стране чудес».
[8] Аристотель «Физика».
[9] Антипсихотический препарат для лечения шизофрении.
[10] Clipper(англ.) — быстроходное судно, скоростной самолет. Clapper — клакер, а также трещотка для отпугивания птиц.
[11] Отвергать банальное и следовать уникальному — не одно и тоже. Есть принципиальное отличие. Оно в том, что на отрицании штампов можно остановиться. И тогда получается просто хорошая литература. Если эту позицию рассматривать как стартовую и идти дальше, происходит открытие нового современного языка, и можно сказать, звучание самого Времени. Для публики это воспринимается как прорыв в гениальность.
[12] Александр Иванович привез из военной экспедиции в Китай и Японию — катану, настоящий самурайский меч. После сталинского запрета иметь дома оружие, клинок сдал, но ножны от меча оставил.
[13] «У меня был дядя, член партии и, как я теперь понимаю, прекрасный инженер». Борис Моисеевич Вольперт, брат Марии Моисеевны.
[14] Михаил Мильчик — друг Иосифа Бродского, основатель музея в полторы комнаты.