Когда они впервые появились в приюте, на дворе стоял очередной невыносимо жаркий летний день. Пока солнце еще не добралось до нашего вольера, но воздух уже успел изрядно нагреться, и немногочисленные кучки, которые тетя Леся, наша любимая уборщица, не убрала со вчерашнего вечера, невкусно попахивали.
Люди обычно ошибочно полагают, что собаки приходят в восторг от всего, что, по людским меркам, воняет, но позвольте мне уверить вас, что это неправда. Наша тяга к зловещей вони сводится к одному маленькому, но поразительно сильному словечку: инстинкт. Вот гуляешь ты себе, понюхивая кустики и беззаботно повиливая хвостом, на душе легко, птички поют. И тут до твоего нюха доносится противно слащавый запах падали. Твои ноздри сами по себе оттопыриваются и начинают нервно дрожать, ты каменеешь, приподняв одну лапу, на твой только что ясный взор ложится гипнотизирующая пелена, и ты уже знаешь, что потерян. Ты понимаешь, что тебе незачем валяться в этой гадости и тем самым маскировать свой собственный запах, что тебе не надо охотиться на еду, которая лежит дома в блестящей миске, что ты не дикий тупой волк, в конце концов, а цивилизованное домашнее животное, что тебе доверяют хозяева. Ты точно знаешь, что если вернешься с виноватым взглядом и вымазанный по уши гнилыми кишками, то хозяева будут по крайней мере расстроены, а по другой крайней мере отдубасят первой попавшейся газетой или палкой, а потом еще и поволокут за те же вонючие уши под душ. Но этот проклятый инстинкт напрочь вырубает все здравые мысли, и вот ты уже мчишься как очумелый на вонь, притягивающую тебя словно магнитом. Краем уха ты слышишь отчаянные крики и мольбу, быстро переходящую в страшные угрозы, но единственное, что теперь имеет значение – это бедный дохлый зверь, перед которым ты себя заранее чувствуешь виноватым. И вот ты подбегаешь, на мгновение замираешь в трепетном предвкушении и ужасе и… Впрочем, к чему я это? Ах да, вонючие кучки в нашем вольере. Обычно толстая, то есть добрая, тетя Леся молниеносно отправляла их в голубенькое ведерко с плотно закрывающейся крышкой (тетя Леся всегда бормотала себе что-то под нос во время уборки, и я не раз слышала пламенные похвалы той самой плотно закрывающейся крышке), но сегодня она, видно, еще не проснулась, и я уже не знала, куда приткнуть свой чувствительный нос. Моя сеструха…
Да, кстати, познакомьтесь, этот черный дрожащий комок с влажными глазами и вечно прижатыми хвостом и ушами – моя сестра-близняшка. Мне припоминается, что вначале нас было значительно больше и мы, все черные и мягкие, толкались у маминого пуза, но в какой-то момент нас стало стремительно становиться меньше, и в итоге мы с сеструхой остались вдвоем. Даже теплое мамино брюхо куда-то делось, а руки, непрестанно теребящие наши спины, тоже как-то изменились. Но это другая длинная и грустная история.
Так вот, мою сеструху запах собственных кучек явно не так сильно коробил, как меня. Дрожа, как осиновый лист, она заткнулась в самый дальний угол среди порядочно наложенных там кучек и изредка бросала полные искреннего кошмара взгляды на громадные головы соседских ротвейлеров, то и дело взлетающих над плохо продуманной перегородкой между нашими вольерами. Плохо продуманной она была оттого, что не предусматривала соседство таких больших, страшных псов типа наших тупых соседей и таких маленьких, пугливых собак типа моей сеструхи. Я, конечно, была такой же маленькой по сравнению с этими громадными уродами, но значительно менее пугливой по натуре. Так уж сложилось.
Перегородка была частично сплошной, что обеспечивало нам какое-то личное пространство, но верхняя ее часть состояла из одних металлических прутьев, через которые ротвейлеры, конечно, никак не могли пробраться, но через которые были прекрасно и отчетливо видны их слюнявые, зубастые морды. Я не раз пыталась донести до сеструхи, что они никак не могут преодолеть прутья и что в принципе она может расслабиться (для наглядности я даже лихо повертелась прямо около той стенки, над которой взлетали клыкастые пасти), но животный страх за свою маленькую жизнь никак не хотел покидать ее.
И так целыми днями я могла наблюдать за тем, как безмозглые ротвейлеры бесятся и как сеструха трясется в углу. Только когда вдоволь нажравшись, простите, по-другому не скажешь, эти глыбы удовлетворенно вздыхали и валились дрыхнуть там же, где стояли, сеструха ползком подбиралась к своей миске, которую я, естественно, не трогала, и вылизывала ее отчаянно до блеска.
Гулять нас выводили редко. В тот сравнительно недолгий период, пока мы жили дома, с нами гуляли тоже не особо часто, но там имелся прекрасный клочок травы с деревьями, именуемый сладкозвучным словом «сад», и, если мы достаточно громко повизгивали у двери, нас в него выпускали и обычно не вспоминали про нас до самого вечера, что нам приходилось очень даже кстати. В приюте же никакого сада, разумеется, не было. За пределами забора был лес и поля, по которым нас иногда выгуливали молодые, симпатичные люди, называющиеся «волонтеры». Это было сложное слово, и его было трудно запомнить, но в приюте оно слышалось примерно так же часто, как «корм» и «спонсор», причем что такое «спонсор», я так до сих пор и не поняла.
Волонтеры всегда были полны энергии и хорошего настроения, и все жители приюта были от них без ума. Волонтеры не просто бросали на пол звенящие об бетон миски и спрыскивали вольеры ужасающе громкой и мощной струей воды из зеленого шланга, а гладили нас между ушей и даже по животу, если вовремя не постесняться и успеть броситься на спину, растопырив лапы. Они цепляли веревки на наши ошейники, объясняя, что это для того, чтобы мы случайно не попали под машину, и терпеливо вели нас вдоль дороги до леса.
А терпение с нами надо было иметь о-го-го какое. Я-то старалась сильно не рваться во все четыре стороны одновременно, хотя совладать с бурей терзающих тебя на воле эмоций было совсем не легко, но вот, например, моя сеструха не то что просто рвалась во все четыре стороны, она еще то и дело плашмя припадала к земле, и оторвать ее от нее было не так-то легко. Когда с ней происходили такие тихие истерики, я страшно злилась на нее, потому что очень старалась понравиться волонтерам и мне казалось, что эта дурында все мои старания сводит на нет.
Кроме меня отчаянно старались еще и другие собаки, но, как показало беспощадное время, симпатичные волонтеры крайне редко забирали кого-то с собой домой. Они присаживались на корточки, трепетно теребили наши головы и чуть ли не со слезами на глазах приговаривали, что были бы они постарше и не было бы учебы, дела обстояли бы совсем иначе. Перед сном мы с сеструхой часто красочно представляли себе, как мы разрываем эту дурацкую учебу в клочья, а потом укладываемся на ее теплое место в коридоре. Еще они ссылались на отсутствие какой-то жилплощади, и мы никак не могли понять, кто такая эта жилплощадь и почему без нее никак нельзя обойтись.
Как-то раз нам одна старая болонка из другого соседнего вольера сказала, что волонтеры, в сущности, еще щенята, на которых никак нельзя рассчитывать, но мы списали этот бред на старческий маразм. Конечно, мы понимали, что волонтеры молодые, но мы прекрасно могли отличить их от настоящих человеческих щенят, которые, к сожалению, совсем не редко наведывались в наш приют.
Истошно визжа, они припадали к прутьям вольеров и просовывали между ними свои сопливые носы, от которых мы шарахались к задней стенке, как от доктора. Доктор… Доктор – это другая больная тема. Доктором назывался высокий, худющий мужчина с остренькими усиками, который всегда щурился и с виноватыми вздохами делал всякие пакости. Он появлялся где-то раз в неделю, и учуять его приближение можно было еще задолго до того, как он неспешным шагом переступал порог нашего ржавого забора. От доктора и его черного бесформенного чемоданчика так разило химией и йодом, что голова начинала кружиться, как только он выходил из машины. То, что он приезжал на машине, знали все, это легко можно было определить по запаху бензина и звукам мотора, но вот на какой именно, пока никто из приютских собак еще не успел вычислить. Машин приезжало на удивление много, но мало от каких можно было ожидать приятных посетителей.
Доктор был определенно наименее приятным посетителем из всех. В вольеры он заходил только с кем-то из работников и правильно делал, иначе его непременно сожрали бы. Наших дурных ротвейлеров, например, вообще надо было намертво привязывать к металлическим прутьям и натягивать на их безобразные морды не менее безобразные намордники, и то как-то раз один из них умудрился сорваться с цепи и придавить доктора к полу так, что потом тот еще долго пыхтел в коридоре, опираясь дрожащей рукой о стенку с подтеками.
Нас он, конечно, меньше боялся, если боялся вообще.
Проникнув в наше пространство, он виновато улыбался и как бы невзначай открывал свой чемоданчик, символически махнув костлявой рукой по нашим спинам. Потом он всегда бормотал одну и ту же фразу, что, мол, все хорошо и он только нас пощупает. Это, конечно же, было сущее вранье, так как я не могу припомнить ни одного раза, чтобы дело закончилось одним пощупыванием, что само по себе уже было далеко не приятным времяпровождением. Если доктор не укалывал нас, как оса, под мышку или в спину или не засовывал что-то маленькое, твердое и горькое чуть ли не в горло, после чего он задирал нам голову так, что мы должны были проглотить эту гадость, чтобы хотя бы не задохнуться, то обязательно хватал наши лапы и начинал впиваться в когти щипцами с красными ручками. Работник приюта при этом всегда пытался нас успокоить, утверждая, что нам всего лишь подстригут ногти, но это «всего лишь» было страшнее всех колющих ос и горьких шариков, вместе взятых, уж поверьте. Как только доктор подносил к нашим лапам, находящимся в его плотно сжатом кулаке, орудие пыток, мы неизбежно устраивали такую сцену, что это, вероятно, запоминалось надолго.
Пока проходили истязания одной собаки, другая прижималась задом с поджатым к животу хвостом к стенке и со смешанными чувствами наблюдала за ужасающей процедурой. Из вольеров на противоположной стороне на зрелище также таращились другие псы, и в их глазах смешивались злорадство и облегчение, что это не они на месте несчастного пациента. Но они с ужасом понимали то, что доктор совершенно неизбежно дойдет и до них.
Как-то раз мы с сеструхой даже довели бедного доктора до слез. Мы уже не первую неделю находились в приюте и уже не так безропотно отдавались на расправу, как сначала. После общупывания доктор в этот раз сразу перешел к самому страшному. Без всякого сюсюканья он схватил сеструху за нервно дернувшуюся лапу и глазами дал понять маячащему у двери работнику, чтобы он придерживал заерзавшую собаку. Тот с готовностью схватил сеструху за исхудавшие бока и предусмотрительно отклонил свою голову подальше от ее морды. Доктор кивнул и, выхватив из чемоданчика щипцы, недолго думая впился в первый попавшийся коготь. Приют оглушил истошный вопль. Думаю, сеструха еще даже не успела понять, больно ей или нет, – просто не вытерпела накала эмоций. Визжа и извиваясь так, что мне от одного ее вида стало дурно, она, словно рыба, выскользнула из хватки доктора и работника, шмякнулась об пол, моментально описалась и с очумело выпученными глазами хлопнулась об стенку.
Я наблюдала за происходящим, как за пингвинами в зоопарке, куда нас как-то раз сводили с какого-то перепугу. Пингвины жили в огромном аквариуме, и мне понадобился не один день раздумий, чтобы понять, что это нечто более реальное, чем телевизор, но менее реальное, чем я с сеструхой. С тех пор в моем мировоззрении появилось новое измерение. Так вот, за сеструхиной истерикой, в которую она в этот раз ударилась на всю катушку, я следила как за чем-то только отчасти меня касающимся. Для собак из соседних вольеров, тоже знатно взбудораженных, это был словно телевизор, для меня же это были пингвины в зоопарке.
Пингвины закончились, когда сеструха снова встала на ноги, одним мотком головы окинула сумасшедшим взглядом окружающее ее пространство, заметила что-то родное и знакомое, то бишь меня, и ринулась ко мне, как утопающий к внезапно невесть откуда появившемуся щупленькому буйку. С разбегу она прыгнула мне прямо на голову и придавила меня к полу. С вывешенным набекрень языком сеструха прибивала меня быстро бившимся животом, как отбойным молотком, к бетону.
Доктор и работник в недоумении топтались посреди записанного, внезапно сильно завонявшего вольера, который покрылся тонким слоем черной шерсти, сброшенной сеструхой в панике. Реальность накрыла меня неудержимой волной. Пока что доктор стоял в растерянности и с приподнятыми руками, как будто сдаваясь, но я вдруг поняла, что весь этот цирк должен привести его в ярость, и тогда-то нам и нашим когтям точно не посчастливится. От волнения у меня перехватило в горле, и тут сеструха еще и заехала мне ногой в глаз. Взревев от боли, я мгновенно стряхнула ее со своей спины и цапнула ее в щеку. Потом мне, конечно, стыдно было вспоминать этот позорный момент безрассудности и слабости, и я не раз пыталась извиниться перед сеструхой за такой промах, но она ничего не помнила, как после страшной аварии.
А тогда этот укус, это предательство самого близкого существа, полностью вывел ее из себя, и она с такой мощью рванула на опешившего доктора, что умудрилась сбить его с ног и повалить в вонючую лужицу, плавно растекавшуюся по вольеру. Краем глаза я заметила, что собаки напротив уже даже встали на задние лапы, чтобы ничего не упустить. И только когда ротвейлеры перестали взлетать с лаем и рычанием поверх перегородки, я осознала, что устроенный хаос был совершенен.
Во всеобщем внезапно наступившем затишье из лужицы послышался протяжный стон, а за ним всхлип. Доктор плакал… Меня передернуло. Я боялась даже представить себе, что теперь с нами сделают. Но доктор поднялся, брезгливо отряхнулся, как-то невероятно грустно шмыгнул носом и, поникнув, побрел к выходу. Сеструха в это время забилась за озадаченного работника и дрожала пуще прежнего. Дверь в коридор со скрипом захлопнулась, и из-за нее до нас донесся еле приглушенный, отчаянный крик. Не буду ручаться за сеструху, но могу с уверенностью сказать, что мне еще никогда в жизни не было так стыдно, как в этот момент.
С тех пор, когда наступало время стрижки когтей, мы всегда старались как-то держать себя в лапах. Но меня не покидало чувство, что доктор стал заходить к нам в вольер так же нехотя, как и к ротвейлерам, отчего мне почему-то становилось крайне грустно.
Приют… Приют, приют, приют… Какое страшное и одновременно полное надежды слово. Если вдуматься, а не сопоставлять его сразу с концлагерем, то вы обнаружите необыкновенно мягкое, почти что ласковое звучание этих двух слогов. По идее в приюте должны приютить, то есть пригреть, приголубить, прижать к себе или чему-то мягкому и успокоить. Оно практически пахнет парным молоком… чуть не сказала – с медом, но мед я ненавижу, так что пусть будет просто молоком. Приют, уют, салют, птички поют… Ну вы понимаете, о чем я. К сожалению, когда находишься в том самом приюте, быстро не только забываешь про уют, а просто надеешься на то, что не побьют.
Если вам когда-нибудь придет мысль взять собаку из приюта – и уж поверьте мне на слово, это самая лучшая мысль, которая вам только может прийти, – и вы будете прохаживаться неуверенным шагом вдоль вольеров и взволнованным взглядом обводить их жителей, то вы обязательно заметите, что есть собаки, которые смущенно и тихо сидят в углу и так же вопрошающе, но заинтересованно смотрят на вас, как вы на них; есть такие, которые непрестанно скулят, лают, прыгают и отчаянно виляют хвостом при виде посетителей, пытаясь всеми правдами и неправдами привлечь к себе внимание, а есть такие, которые понуро лежат на своих подстилках и даже не утруждаются оторвать свой грустный взгляд от стенки и полюбопытствовать, кто там на них пялится. Сперва можно подумать, что у всех собак разный характер, и это несомненно так, но тут еще есть тесная взаимосвязь со временем, проведенным этими несчастными существами в приюте.
Теперь вам нетрудно будет догадаться, что собаки первого описанного мною типа попали в приют недавно, толком еще не успели понять, что вообще происходит, и, соответственно, удариться в панику или отчаяние. Если их отловили на улице, то они пока даже не разобрались, лучше им теперь живется или хуже (с одной стороны, у них появилась крыша над головой и регулярное питание, с другой стороны, уличной собаке тяжело променять свободу на вольер в пару квадратных метров). А если они уже успели пожить в семье, то им пока еще кажется, что все это просто страшный сон, который вот-вот кончится, после чего они снова проснутся на хозяйском диване. Конечно, где-то на подсознательном уровне они понимают, что это никакой не сон, а непостижимая, жестокая реальность, и у них быстро вырабатывается некий защитный механизм, уверенность в том, что их непременно в ближайшем будущем заберут отсюда. Вот они к вам и присматриваются как к новым хозяевам, как будто все уже давно решено в тот момент, когда вы замедляете шаг перед их вольером и с мало-мальским интересом смотрите им в глаза.
Второй тип собак производит впечатление взвинченных и довольно истеричных существ. К ним относятся те, которые пробыли здесь продолжительное время, поняли, что их просто так никто никуда не заберет, и теперь они лезут вон из кожи и шерсти, чтобы как-то выделиться на фоне сотни других животных. В худшем случае ими уже не раз интересовались, их выгуливали, гладили и полушепотом строили планы о новой жизни с новым питомцем. Неопытные собаки в таком случае, конечно же, обнадеживались до такой степени, что даже переставали есть приютский корм, полагая, что скоро отъедятся домашними обеденными объедками до отвала. Когда «их» люди больше не возвращались, они впадали в очень тяжелое состояние, после которого и начинали привлекать к себе внимание всех кого ни попадя.
Ну и, как несложно догадаться, собаки последнего типа – это те, которые уже значительную часть жизни прожили в приюте, которыми не раз и не два интересовались, иногда даже забирали на лето, чтобы потом снова вернуть (на эту «летнюю» тему я вообще могу долго и очень зло рассуждать, но это уже как-нибудь в другой раз), и которые уже давно потеряли какую-либо надежду на порядочного, преданного хозяина. Даже если вы сжалитесь и возьмете их на прогулку, они особо не повеселеют. То есть им станет радостнее от такого редкого удовольствия, как прогулка, но они не будут смотреть на вас как на доблестного искупителя. Обычно эти собаки уже старые и больные, и посетители проходят мимо их вольеров с потупленным взглядом, потому что чувствуют себя невозможно виноватыми перед этими бедолагами. Даже я иногда с ужасом поглядывала на этих одиноких стариков, и мне становилось физически плохо от одной только мысли, что в один из дней и у меня будут такие неимоверно грустные, потухшие глаза.
А пока я относила себя ко второму разряду, хотя мой настрой так заметно отличался от обычного настроя этих собак, что я побаивалась, как бы не скатиться в третью группу, хотя мне по всем показателям было еще рано. Мы с сеструхой проводили только второй год в муниципиа… муница… тьфу, муниципальном приюте города Н, что тут считалось не таким уж долгим сроком. Конечно, и не таким неприлично маленьким, какой иногда приходился на долю молодых породистых собак (вы не поверите, но даже на тех же дурных ротвейлеров смотрели куда чаще, чем на нас), но и не настолько долгим, чтобы впадать в совсем уж беспросветную депрессию.
Я должна была вилять хвостом, словно пропеллером, и стараться изо всех сил произвести впечатление самой умной, неприхотливой и хорошенькой собаки на всем белом свете или хотя бы в данном приюте. Моя сеструха примерно так и поступала, правда, немного на свой лад. Пару раз она попробовала состроить из себя весельчака, но это выглядело так неправдоподобно и переигранно, что посетители начинали озабоченно перешептываться. То и дело до нас доносились такие слова как «больная», «бедная, аж смотреть жалко» и «интересно, ее как-то лечат?». Я доходчиво объяснила сеструхе, что она нас позорит и только отпугивает потенциальных доброжелателей, после чего она сначала ненадолго обиделась, но в итоге вняла моим доводам. И я должна сказать, что ее естественная скромность с хорошей долей зашуганности и тихой любвеобильности была не менее очаровательна, чем веселая напористость других питомцев из второго разряда. Она так умильно припадала к прутьям, чтобы дать потрогать свою мягкую шерстку, так трогательно дрожала и выпучивала жалостливые глаза, так искренне и смущенно повиливала шикарным черным хвостом, что я в принципе не понимала, почему вообще еще кто-то проходит мимо нашего вольера, не разрыдавшись и не растаяв.
Я же вела себя тихо и самодостаточно. Хотя, вероятно, это лишь выглядело как самодостаточность, а по правде я просто была недоверчивой и не хотела пускать любезности на ветер. После грустного инцидента с нашим первым хозяином мне не шибко хотелось кому-либо доверять. То есть мне, конечно, хотелось, но я не могла себя так быстро пересилить. И пока я предавалась напряженным раздумьям о поведении приютских собак, о жизни и о нашей незавидной судьбе, потенциальные хозяева проходили мимо, удостоив меня одним-единственным, жалеющим, но, увы, коротким взглядом.
Я была совершенно уверена, что изрядно старающуюся сеструху скоро заберут, а меня навсегда оставят в приюте. Это была ужасная мысль. Наверное, самая страшная на свете, еще страшнее той, что мы вместе состаримся в этом вонючем вольере и будем тоскливо таращиться в стенку. Но после долгих бессонных ночей я пришла к выводу, что думать так – эгоистично, и начала мысленно прощаться с ничего не подозревающей сеструхой. Прощалась я долго, и у меня довольно плохо получалось. А сеструха в то время все наивно пыталась обратить на нас столь ценное и неуловимое внимание, на которое я по своей склонности к депресняку уже даже не смела надеяться.
Ну вот, что-то я вас совсем заболтала… Но так уж сложилось, что приют был довольно недолгой, но крайне значимой частью нашей с сеструхой жизни, и не поняв, как нам жилось там, вам будет тяжело понять нас вообще. Так с чего я начинала? Ах да. Когда они впервые появились в приюте, на дворе стоял очередной невыносимо жаркий летний день…