И вы, способные понять правосудие, как вы это сделаете, если не будете взирать на все дела при полном свете?
Только тогда вы поймете, что вознесшийся и падший — это один и тот же человек, стоящий в сумерках между ночью своего ничтожества и днем своего величия.
И что камень, любой камень храма, не менее важен, чем его краеугольный камень.
Азалии увядали.
Так оно и должно было быть, и ему следовало знать об этом. Человек, который родился и вырос в Нью-Йорке, мог выкопать ямку нужной глубины, положить туда торфяную массу, с любовью и заботой посадить в эту хорошо удобренную почву растение, поливать его и подкармливать. Но растение все равно умрет, умрет лишь потому, что его посадил горожанин.
Или, возможно, он слишком преувеличивает? Возможно, растения увяли от жары, которая стоит последние несколько дней. Если причина заключалась в этом, то азалии могли оставить всякую надежду, — сегодня тоже ожидалось пекло.
Тут он вспомнил о своем маленьком кабинете и поглядел на часы. У него еще оставалось несколько минут, чтобы успеть выкурить сигарету, прежде чем отправиться к станции метро.
Он достал из кармана пачку, надорвал целлофановую обертку и вынул сигарету. Он был высокого роста, крупного телосложения, с комплекцией, не склонной к полноте. Его черные волосы были коротко подстрижены под ежик, что делало его лет на пять моложе. В свои тридцать восемь ему все еще удавалось производить на присяжных впечатление невинного молодого человека, готового вести обвинение только потому, что это было в интересах народа. Словно юноша, он мог внезапно с горячностью, свойственной только молодости, обрушить на свидетеля, казалось бы, искренний гнев, не оставив от его показаний камня на камне. В это, как и в любое другое утро после ночного сна, его голубые глаза были поблекшими, и только позднее, днем они приобрели свою полную окраску.
Он взял один из плетеных стульев, поставил его на то место, откуда были видны Гудзон и чистое безоблачное голубое небо, и сел, неторопливо покуривая. Услышав, как позади него с шумом хлопнула дверь, он обернулся.
— Тебе не пора? — спросила Кэрин.
— У меня еще есть несколько минут, — ответил он.
Она медленно прошла по террасе, склоняясь над горшками с геранью и обрывая увядшие листья.
Хэнк наблюдал за ней, удивляясь, все ли мужчины, так же вот, как он, восхищаются красотой своих жен после четырнадцати лет супружества.
Когда он с ней познакомился, ей было девятнадцать лет, и голод в побежденной Германии лишил ее тело необходимой округлости. Сейчас в тридцать пять она все еще была стройной, но пышущей здоровьем женщиной с упругой грудью. Ее живот слегка выступал после рождения ребенка.
Она подвинула к нему скамеечку, села, взяла его руку и прильнула к ней щекой.
На ней была белая блузка с короткими рукавами и брюки из грубой ткани, и ему пришла в голову мысль, что ОНА ВЫГЛЯДИТ НАСТОЯЩЕЙ АМЕРИКАНКОЙ, но тут же понял, насколько глупо с его стороны так думать. Почему бы и нет? Ведь даже ее английский язык с сильным акцентом, когда он впервые с ней познакомился, потерял свой гортанный тевтонский призвук, стал плавным и отшлифованным, как галька, которая постоянно подвергалась воздействию воды и ветра.
— Дженни еще не встала? — спросил он.
— Сейчас лето, — заметила Кэрин. — Пусть поспит.
— Я никогда не вижу эту девчонку, — сказал он. — Мою собственную дочь.
— Преувеличение прокурора.
— Возможно, — ответил он. — Но у меня такое чувство, что однажды вечером я приду домой и увижу Дженни, сидящую за обеденным столом с молодым человеком, и она представит мне его как своего мужа.
— Хэнк, ей еще только тринадцать лет, — сказала Кэрин, вставая и подходя к краю террасы. — Посмотри на реку. Сегодня будет страшная жара.
Он утвердительно кивнул.
— Ты единственная известная мне женщина, которая в брюках не похожа на водителя грузовика.
— А скольких других женщин ты знаешь?
— Тысячи, — улыбнулся он.
И на какое-то мгновение лицо его омрачилось, словно на него набежало облачко, мимолетное, эфемерное, вызывая в нем раздражение тем пуританским фактом, что у Кэрин Брукер он был не первым. «Да, но тогда была война, — сказал он себе. — Какого черта, сейчас она моя жена, миссис Белл, и я должен быть благодарен, что такая невероятная красавица, как Кэрин, из всех соперников выбрала именно меня. Однако почему, черт возьми, должны были быть соперники? Да, но тогда была война, тогда... и все же, у Мэри их не было бы».
Мэри.
Это имя отчетливо вспыхнуло в его сознании, будто только и ждало момента, затаившись где-то в темном уголке памяти. Мэри О'Брайан. Сейчас она конечно, под другой фамилией, замужем. Но за кем? Как его фамилия? Если он когда-нибудь и знал ее, то сейчас забыл. К тому же для него она всегда останется Мэри О'Брайан, нетронутая, чистая... Черт возьми, ты не можешь их сравнивать! Кэрин жила в Германии, Кэрин была...
Внезапно он спросил:
— Ты меня любишь?
Вздрогнув от неожиданности, она повернулась к нему. В уголках светло-карих глаз затаились тоненькие смешливые морщинки, а ненакрашенные губы приоткрылись в легком удивлении. Очень мягко, с ноткой недоумения, словно получила выговор, она сказала:
— Я люблю тебя, Хэнк. — И казалось, с видом некоторого замешательства быстро вошла в дом. Он слышал, как она шумно возилась на кухне.
«Мэри, — думал он. — Боже, сколько прошло времени».
Вздохнув, он посмотрел на Гудзон, в водах которого неясно отражалась раннее утреннее солнце, затем встал и пошел на кухню за портфелем.
Хэнк вышел из метро на станции Чамбрес (Стрит), окунувшись в ослепительную нарастающую жару города. Он знал, что есть остановка метро ближе к улице Леонарда и окружной прокуратуре, но предпочитал более длительную прогулку пешком каждое утро.
Здание окружной прокуратуры, подобно сиамскому близнецу, соприкасалось стена к стене со зданием уголовного суда. Он вошел в здание прокуратуры и сказал полицейскому, сидевшему за столом при входе в вестибюль:
— Доброе утро, Джерри.
— Доброе утро, мистер Белл, — ответил тот. — Прекрасное утро, не правда ли?
— Прекрасное, — сказал Хэнк, удивляясь, почему люди ассоциируют летнюю жару с чем-то прекрасным.
— Если, не будет дождя, — с сомнением добавил Джерри, в то время как Хэнк направлялся к лифту. По причинам, Хэнку неизвестным, лифтами в окружной прокуратуре управляли женщины и все в пожилом возрасте. Фанни, которая окружного прокурора, его помощников и даже судей называла по имени, хотя к коменданту здания обращалась холодно «мистер», остановила кабину лифта, с шумом открыла двери и сказала:
— Доброе утро, Хэнк, — и выглянула в коридор.
— Доброе утро, Фанни, — ответил он.
— Прекрасный день для убийства, не так ли, — заметила она, становясь у щитка управления, закрывая двери и приводя лифт в движение.
Хэнк улыбнулся, но ничего не ответил. Кабина бесшумно двигалась вверх.
— Шестой, — произнесла Фанни, словно объявляла номера в игре «бинго». Она открыла двери, и Хэнк вышел в коридор. За столом, расположенным между окнами, выходившими на улицу Сентр, сидел служащий. Его стол терялся в просторном мраморном коридоре с высоким потолком. В остальной части коридора окон не было. В дальнем его конце находилось бюро по делам убийств. В него вел свой отдельный ход, где мрамор уступал место стенам, выкрашенным в нейтральный цвет. Хэнк быстро прошел в холл. Длинный мрачный коридор производил безрадостное впечатление. Хэнк не любил думать о законе, как о чем-то холодном и угрожающем. Он рассматривал его как человеческое творение, созданное человеком для человека, а этот коридор иногда казался ему преддверием ада.
Прямо при входе в бюро сидел прикомандированный к прокуратуре детектив Дэйв Лифшиц.
— Хэнк, — поприветствовал он, и Хэнк также ответил:
— Дэйв, — и, не задерживаясь, повернул направо. Миновал дверь с надписью «Вход воспрещен», прошел в свой кабинет — прямоугольник размером двенадцать на пятнадцать футов. Перед окнами стояли стол, кожаное кресло. В одном углу кабинета — вешалка, а в другом — металлический шкаф с выдвижными ящиками. Напротив стола — два деревянных кресла.
Хэнк снял шляпу и повесил ее на вешалку. Затем открыл оба окна, чтобы впустить слабый ветерок, пробегавший по залитым солнцем улицам. Окна в бюро по делам убийств были сделаны из двойного стекла с проволочной решеткой между ними, и они были прикреплены к раме таким образом, что их можно было открыть наружу не более чем на шесть дюймов. Их невозможно было разбить, а также невозможно было протиснуться через узкое отверстие, оставляемое открытыми окнами. Пожалуй, в такой сверхосторожности не было необходимости. За восемь лет работы в бюро Хэнк никогда не слышал, чтобы кто-нибудь попытался выброситься из окна.
Открытые окна мало способствовали снижению температуры в его маленьком кабинете. Хэнк снял пиджак и повесил его на спинку кресла. Следуя летней привычке, которая нарушалась лишь тогда, когда он ожидал ранних посетителей, ослабил галстук, расстегнул ворот рубашки. Затем сел за стол и придвинул к себе телефон, намереваясь позвонить в машинописное бюро с просьбой прислать машинистку. Однако рука его задержалась, и вместо этого, совершенно импульсивно, он набрал номер приемной.
— Да?
— Дэйв?
— Да, кто говорит?
— Хэнк. Не мог бы ты позвонить вниз, чтобы принесли кофе?
— Так рано? Что случилось? Трудная ночь?
— Нет. Просто сегодня слишком жарко. Хочу войти в работу постепенно, а не впрягаться с ходу.
— Завтра идешь в суд по делу Тулли? Надеюсь, тебя оно не тревожит?
— Ничуть.
— Я слышал, что его адвокаты готовят ходатайство о квалификации его преступления как непредумышленного убийства.
— Где ты это слышал?
— Ха-ха, я же все-таки детектив! Так это верно?
— Верно, — ответил Хэнк.
— То-то же. Я позвоню, чтобы принесли кофе. Сливки и кусочек сахара. Пожалуй, я тоже выпью чашку кофе, раз уж я этим занимаюсь.
— Дэйв, будь добр, пусть кофе принесут прямо ко мне в кабинет без твоего предварительного звонка.
— Понятно, — сказал Дэйв и повесил трубку.
Хэнк положил трубку на рычаг и глубоко вздохнул. Он знал, что ему надо позвонить в машинописное бюро, чтобы прислали машинистку, хотя в этом и не было никакой срочности: как только его записи будут отпечатаны, день превратится в унылое ожидание завтрашнего судебного процесса.
Как достоверно сообщила Дэйву его внутренняя учрежденческая шпионская сеть, защитники Тулли готовили ходатайство о непредумышленном убийстве, поэтому судебное разбирательство закончится, не успев начаться. Завтрашний день, если только кто-нибудь не подложит бомбу в здание уголовного суда, будет таким же скучным, как сегодняшний, и, вероятно, таким же жарким. А после суда над Тулли ему дадут новое дело, и он будет готовить его и представлять в суде, где выиграет или проиграет от имени народа штата Нью-Йорк, а затем будет новое дело, затем новое, затем новое...
«Черт возьми, что со мной сегодня происходит? — подумал он. — Я веду себя как человек, который устал закручивать гайки на сборочном конвейере. На самом деле я вполне доволен своей работой. Я компетентный юрист, и мне не требуются газетная реклама и громкое признание. У меня нет политического честолюбия, и я работаю в окружной прокуратуре не потому, что я преданная посредственность, а потому, что мне нравится, как я полагаю, сама идея представлять народ этого штата. В таком случае, что же происходит? — подумал он и повернулся в кресле лицом к окнам, за которыми виднелось голубое небо. — Ничего плохого нет, кроме этого неба, — решил он. — Всему виной раскаленное небо. Оно заставляет человека думать о яхтах и пляжах».
Улыбнувшись, он снова повернулся лицом к столу, снял телефонную трубку, позвонил в машинописное бюро. До прихода машинистки он начал перечитывать свои записи, делая небольшие поправки на первых страницах, и по мере чтения понял, что вносит крупные изменения. Он взглянул на часы. Уже десять, а машинистки все еще не было. Он снова позвонил в бюро и попросил вместо машинистки прислать стенографистку. Вдруг оказалось, что до завтрашнего судебного процесса надо сделать уйму дел, и он усомнился, сумеет ли их завершить к пяти часам.
Он освободился только в шесть часов.
К тому времени небо уже угрожающе потемнело.