Посвящаю пятерке лучших друзей:
Ноэлин Доулинг из Грейнджгормана, Дублин Энн Айрленд из Фалмута, Мэн Гэварду Розенштейну из Монреаля, Квебек Джуди Раймер из Сиднея, Новый Южный Уэльс РоджеруУильямсу, соседу из дома напротив, Уискассет, Мэн.
И памяти еще одного замечательного друга — Джозефа Стрика (1924–2010)
Все имена и персонажи этого романа вымышленные, и любые совпадения с реальными людьми, живыми и умершими, случайны.
«Я создал целое блистательное племя
Тех, кто мне дорог и к кому привязан,
И вотум племени разметаны осколки!
Смирится сердце ли, не разорвется
На горестном пиру потерь?»
Утром мне доставили документы о разводе. Признаюсь, не самое лучшее начало дня. И хотя я знал, что это произойдет рано или поздно, момент вручения вызвал неприятные ощущения. Потому что стало понятно: это начало конца.
Я живу в маленьком коттедже. Он стоит на проселочной дороге вблизи городка Эджкомб, штат Мэн. Коттедж очень скромный: две комнаты, кабинет, совмещенная с гостиной кухня, оштукатуренные стены, крашеный деревянный пол. Я купил его год назад, когда разжился кое-какими деньгами. Умер мой отец. Хотя к тому времени, как его сердце не выдержало, он уже был банкротом, оставалась страховка, оформленная в бытность отца корпоративным служащим. Сумма выплат по ней составляла триста тысяч долларов. Поскольку я был единственным ребенком и наследником — моя мать покинула этот мир несколькими годами ранее, — все деньги достались мне. С отцом мы никогда не были близки. Раз в неделю общались по телефону. Каждый год я наведывался дня на три в его бунгало в Аризоне, где он жил после выхода на пенсию. И еще исправно отсылал ему свои книги по мере их публикации. Этим, пожалуй, и ограничивалось наше общение, которое и прежде было каким-то неуклюжим. Когда я прилетел в Финикс, чтобы организовать похороны и распорядиться отцовским домом, со мной связался местный адвокат. Он сообщил, что помогал отцу составить завещание, и спросил, знаю ли я о том, что мне светит солидный куш от страховой компании.
— Но отец еле сводил концы с концами, — удивился я. — Почему он не обналичил полис? Мог бы жить на проценты.
— Хороший вопрос, — ответил адвокат. — Тем более что я сам советовал ему именно так и поступить. Но старик был очень упрямым и очень гордым.
— Мне ли не знать, — сказал я. — Однажды я попытался отправить ему деньги — не так чтобы много, сколько смог. Чек он вернул.
— Сколько раз я ни встречался с вашим отцом, он всегда хвастался сыном, известным писателем.
— Вряд ли меня можно назвать известным.
— Но ведь вас публикуют. И он очень гордился вашими достижениями.
— Это для меня новость, — сказал я, вдруг поймав себя на том, что еле сдерживаю слезы. — Отец никогда не говорил со мной о моих книгах.
— Такое уж поколение — ни словом не обмолвятся о своих чувствах, — сказал адвокат. — Но ваш отец действительно хотел оставить вам наследство, так что в ближайшие пару недель ожидайте выплаты трехсот тысяч.
На следующий день я вылетел обратно на восток. Но вместо того чтобы вернуться домой к жене, в Кембридж, я взял напрокат автомобиль в аэропорту Логан и рванул на север. Был ранний вечер, когда я выехал из аэропорта. Вырулил на федеральную автостраду 95 и помчался вперед. Через три часа я был на трассе номер один штата Мэн. Проскочив городок Уискассет, я пересек мост через реку Шипскот и остановился у мотеля. Была середина января. Столбик термометра прочно держался на минусовой отметке. Недавний снегопад выбелил все вокруг, и в мотеле я оказался единственным гостем.
— И что вас привело сюда в это время года? — поинтересовался клерк за стойкой.
— Сам не знаю, — ответил я.
В ту ночь я не мог заснуть и выпил почти всю литровую бутылку бурбона, которую прихватил с собой. Как только забрезжил рассвет, я снова сел за руль и продолжил путь. Дорога шла на восток — узкое двухполосное шоссе, извиваясь, спускалось с холма и делало крутой поворот. Преодолев сложный спуск, я был вознагражден открывшимся видом. Передо мной лежала бескрайняя замерзшая гладь, переливающаяся оттенками аквамарина, — это был широкий залив, отороченный заиндевевшими лесами и низко нависающим туманом. Я притормозил и вышел из машины. Свирепствовал северный ветер, обжигая лицо и глаза. Но все-таки я заставил себя подойти к берегу. Хилое солнце пыталось пробиться к земле. Но накал его света был столь ничтожен, что утопающий в дымке залив казался призрачным. Несмотря на зверский холод, я не мог оторвать глаз от этого завораживающего пейзажа. И только очередной порыв ветра заставил меня отвернуться.
И тут я увидел коттедж.
Он примостился на островке земли, чуть возвышаясь над заливом. Внешне ничем не примечателен — одноэтажное строение, обшитое белыми досками, потускневшими от непогоды. Короткая подъездная аллея пустынна, в окнах темно. Перед домом висела табличка «Продается». Вытащив из кармана блокнот, я записал имя и телефон агента по недвижимости из Уискассета, который занимался сделкой. Мелькнула мысль подойти к дому, но холод погнал обратно к машине. Хотелось найти закусочную, где можно было бы позавтракать. Такая обнаружилась на окраине города. После завтрака я поехал в офис риелтора на центральной улице. Еще через полчаса мы с ним были у коттеджа.
— Должен предупредить вас, коттедж, конечно, примитивный, — сказал агент. — Но запас прочности у него лет на сто. К тому же, как видите, он стоит прямо у воды, и в этом его немалое достоинство. Да еще участок — коттедж продается с участком. На продажу он выставлен шестнадцать месяцев назад, так что семья готова уступить его по разумной цене.
Агент был прав. Коттедж явно не тянул на архитектурный шедевр. Но зато он был утепленным. Благодаря отцу, цена, которую просили за дом — двести тридцать тысяч долларов, — была вполне приемлемой. Я с ходу предложил сто восемьдесят пять тысяч. К полудню мое предложение было принято.
На следующее утро я — спасибо риелтору — встретился с местным подрядчиком, который взялся отремонтировать коттедж за шестьдесят тысяч долларов.
Вечером того же дня я все-таки позвонил домой, и мне пришлось долго объясняться с Джен, моей женой, которая все допытывалась, почему я был недоступен в последние трое суток.
— Потому что после похорон отца я купил дом.
Молчание, последовавшее за моими словами, затянулось, и — как я теперь понимаю — это был момент, когда терпение Джен, понятное дело, лопнуло.
— Прошу тебя, скажи, что это шутка, — наконец произнесла она.
Но это была не шутка. Скорее декларация, причем с многозначительным подтекстом. Джен все поняла. А я понял, что в тот самый миг, когда она услышала о моей импульсивной покупке, между нами разверзлась пропасть.
Но это не заставило меня отменить сделку. Что, в свою очередь, означало: я действительно хотел, чтобы все сложилось так, как сложилось.
Впрочем, момент окончательного раскола наступил спустя восемь месяцев. Брак — особенно тот, что длится два десятка лет, — редко заканчивается оглушительным хлопаньем дверью. Скорее на излете он проходит все стадии неизлечимой болезни: злость, нежелание принять очевидное, мольбы, снова злость… и все никак не удается достичь примирения в финале. Вот и у нас получилось так, что в один из августовских уик-эндов, когда мы приехали в теперь уже отремонтированный коттедж, Джен сообщила мне, что для нее наш брак окончен. И уехала из города первым автобусом.
Не хлопая дверью, просто так…
С затаенной грустью.
А я оставался в коттедже до конца лета. В наш кембриджский дом я выбрался лишь однажды — когда Джен уехала на выходные, — чтобы забрать все, что нажил (книги, бумаги и кое-какую одежду). И затем снова устремился на север.
Не хлопая дверью, просто так…
Прошли месяцы. Какое-то время я никуда не выезжал из своей глуши. Моя дочь Кэндис навещала меня раз в месяц, по выходным. Каждый второй вторник (это был ее выбор) я приезжал к ней в Брансвик, где она училась в колледже, и мы вместе ужинали. Встречаясь, мы говорили о ее учебе и друзьях, о книгах, которые я пишу. Но редко упоминали о ее матери, разве что однажды, после Рождества, дочь спросила:
— У тебя все в порядке, отец?
— Да, неплохо, — сказал я, зная, что мой ответ звучит неубедительно.
— Тебе надо завести роман.
— Легче сказать, чем сделать, в моей-то глухомани. В любом случае, мне надо дописать книгу.
— Мама всегда говорила, что для тебя книги на первом месте.
— Ты с этим согласна?
— И да и нет. Ты постоянно был в разъездах. Но дома всегда был клёвый.
— Я по-прежнему клёвый?
— Еще какой, — сказала она, многозначительно пожимая мне руку. — Но я не хочу, чтоб ты был таким одиноким.
— Такова участь писателя, — сказал я. — Быть одиночкой, помешанным на своем творчестве. Близким зачастую трудно с этим смириться. И разве можно их осуждать?
— Мама однажды сказала, что ты никогда не любил ее, что твое сердце было где-то в другом месте.
Я внимательно посмотрел на дочь.
— В моей жизни много чего было до знакомства с твоей мамой, — сказал я. — Несмотря ни на что, я любил ее.
— Но не всегда.
— Это брак, со всеми его атрибутами. И он длился целых двадцать лет.
— Даже при том, что твое сердце было в другом месте?
— Ты задаешь слишком много вопросов.
— Только потому, что ты такой скрытный, папуля.
— Прошлое осталось в прошлом.
— Слушай, тебе действительно хочется увильнуть от этого вопроса?
Я улыбнулся, глядя на свою не по годам развитую дочь, и предложил выпить еще по бокалу вина.
— У меня вопрос по немецкому, — вдруг сказала она.
— Давай.
— На днях мы переводили в классе Лютера.
— Ваш преподаватель садист?
— Нет, просто немец. Но дело не в этом. Копаясь в коллекции афоризмов Лютера, я наткнулась на один весьма подходящий…
— К чему или к кому?
— Ник чему и ни к кому. Но я не уверена в том, что правильно его поняла.
— И ты думаешь, я смогу тебе помочь?
— Ты же свободно говоришь по-немецки. Du sprichst die Sprache.
— Только после пары бокалов вина.
— Не скромничай, пап.
— Ладно, давай цитируй своего Лютера.
— Wie bald «nicht jetzt» «nie» wird.
Я даже не поморщился. Просто перевел фразу:
— Как быстро «не сейчас» превращается в «никогда».
— Это великая цитата, — сказала Кэндис.
— И как все великие цитаты, содержит долю правды. Чем она тебя так зацепила?
— Просто мне кажется, что я отношусь к категории «не сейчас».
— Почему ты так думаешь?
— Яне могу жить моментом, не могу себе позволить радоваться тому, что у меня есть.
— Не слишком ли ты строга к себе?
— Вряд ли. Я знаю, что и ты такой же.
Wie bald «nicht jetzt» «nie» wird.
— Момент… — произнес я, словно пробуя слово на вкус. — Его роль слишком преувеличивают.
— Но ведь это все, что у нас есть, верно? Этот вечер, этот разговор, это мгновение. Что еще?
— Прошлое.
— Так и знала, что ты это скажешь, потому что зациклен на прошлом. Оно присутствует во всех твоих книгах. Почему «прошлое», отец?
— Оно всегда наполняет смыслом настоящее.
И еще потому, что из его цепких объятий не вырваться. Как примириться с тем, что в твоей жизни больше не будет того, что было? Подумать только: мой брак, возможно, дал трещину еще десять лет назад, а развязку ускорил тот самый январский день, когда я купил коттедж в Мэне.
Бесповоротность финала я осознал лишь наутро после моего ужина с Кэндис, когда в непривычно ранний час меня разбудил стук в дверь.
Мои немногочисленные соседи уже знали, что я не ранняя пташка. В этом глухом уголке штата Мэн все как один встают за час до рассвета, а девять утра здесь считается чуть ли не разгаром дня. Но я никогда не выныриваю из постели раньше полудня. Я — сова. Обычно начинаю работать после десяти вечера и засиживаюсь часов до трех, потом позволяю себе пропустить стаканчик-другой виски, посмотреть старый фильм или почитать, а около пяти утра ложусь спать. В таком ритме я живу с тех пор, как двадцать семь лет назад начал писать книги, что поначалу восхищало мою жену, а потом стало источником раздражения. «У тебя то разъезды, то ночные бдения, а жить когда?» — такие стенания я слышал постоянно и неизменно отвечал: «Виновен по всем пунктам». Теперь, когда мой пятидесятилетний юбилей остался далеко позади, я окончательно увяз в «вампирском» образе жизни: рассвет встречаю лишь изредка, когда я в ударе и строчу без остановки.
Но в то зимнее утро настойчивый стук в дверь заставил меня проснуться затемно. В какой-то момент мне даже показалось, что я пребываю в безумном кафкианском сне: по надуманным обвинениям меня пришли арестовать, и я… И я, покосившись на будильник, обнаружил, что стрелки показывают половину восьмого. Постепенно ко мне вернулось ощущение реальности. В дверь уже не просто стучали — барабанили.
Я встал с постели, схватил халат и потащился открывать. На пороге стоял коротышка в парке и вязаной шапке. Одну руку он прятал за спиной. Вид у него был обиженный.
— Наконец-то! — вырвалось у него изо рта вместе с облачком пара.
— Прошу прощения?
— Томас Несбитт?
— Да…
Коротышка выдернул руку из-за спины. В руке был зажат большой коричневый конверт. Жестом учителя-викторианца, привыкшего лупить детей линейкой, он сунул конверт мне.
— Документ вам вручен, мистер Несбитт, — сказал он, развернулся и зашагал к своей машине.
Какое-то время я стоял на пороге, забыв про холод и тупо рассматривая конверт. Почувствовав, что пальцы заледенели, я закрыл дверь, прошел на кухню, сел и вскрыл его. В конверте лежало извещение о разводе из штата Массачусетс. Мое имя — Томас Олден Несбитт — было напечатано рядом с именем моей жены — Джен Роджерс Стэффорд. Жена значилась как Истец. Я — как Ответчик. Не в силах читать дальше, я отшвырнул извещение в сторону. Конечно, я знал, что это неизбежно. Но одно дело — предполагать, и совсем другое — читать безжалостные строки. Развод — пусть даже и ожидаемый — это признание собственного поражения. Чувство потери после двадцати совместно прожитых лет слишком велико. И вот теперь…
И вот теперь этот документ. Окончательный и бесповоротный финал.
Может ли так просто отпустить то, чем ты когда-то дорожил?
В то январское утро у меня не было ответа на этот вопрос. Была лишь бумага, из которой следовало, что мой брак окончен, и я все спрашивал себя: могли ли мы — я — найти выход из тупика?
«Мама однажды сказала, что ты никогда не любил ее, что твое сердце было где-то в другом месте».
Я бы не стал так упрощать. Но прошлое действительно не отпускает, прорастая в настоящее, и очень трудно вырваться из его тисков.
К чему искать ответы, когда ничего уже не исправить? — уговаривал я себя, поглядывая на извещение. Делай то, что ты делаешь всегда, если жизнь достала. Беги.
В ожидании, пока сварится кофе, я взялся за телефон. Позвонил в Бостон своему адвокату, которая сказала, чтобы я подписал второй экземпляр извещения и отослал ей. Напоследок она дала мне ценный совет: не паниковать. Следующим был звонок в маленький отель в пяти часах езды от моего дома, где я намеревался снять номер на ближайшую неделю. Когда мне подтвердили наличие мест, я сказал, чтобы ждали меня к шести вечера. Потом я наспех принял душ, побрился и собрался в дорогу. С собой взял лэптоп и беговые лыжи — загрузил в свой джип. Дочери я отправил сообщение на сотовый, что уезжаю на семь дней и что наша традиционная встреча за ужином состоится во вторник через две недели.
Заперев дверь коттеджа, я посмотрел на часы. Девять. Повалил снег. В считаные мгновения снегопад перерос в настоящую вьюгу, но я все равно вырулил на дорогу и осторожно двинулся в направлении трассы номер один. Бросив взгляд в зеркало заднего вида, я обнаружил, что мой коттедж скрылся в белой пелене. Как просто — раз, и все, что казалось незыблемым, может исчезнуть в один миг.
Когда я остановился у почтового отделения в Уискассете, вьюга свирепствовала. Отправив подписанный документ, я поехал дальше, придерживаясь западного направления. Видимость была нулевая, и скорость — соответствующая. Здравый смысл подсказывал, что надо бы найти мотель и переждать непогоду. Но я уже завелся в приступе ярости и упрямства, как это бывает, когда меня покидает вдохновение и я не могу написать ни строчки. Ты прорвешься…
До места назначения я добирался почти шесть часов. Но стоило мне подрулить к отелю в Квебеке, у меня сразу возник вопрос: какого черта я здесь делаю?
События этого долгого дня подкосили меня настолько, что я рухнул в кровать ровно в десять, и проспать мне удалось до самого рассвета. Утром, по пробуждении, возник привычный момент замешательства, но его сменила накатившая злость. Еще один день, и снова мучительные попытки унять боль.
После завтрака я переоделся и поехал на север, вдоль берега реки Сент-Лоуренс, к лыжному клубу, где мы однажды были с Джен. За окном — как показывал градусник на приборной доске — было минус десять. Я припарковался и вышел из машины и тут же ощутил все прелести пронизывающего ветра. Поежившись, вытащил из багажника лыжи с палками и пошел к лыжне. Крепления откликнулись уверенным фиксирующим щелчком. Накатанная лыжня вела прямо в гущу леса. Холод пробирал до костей, пальцы с трудом сжимали рукоятки палок, но я заставил себя набирать скорость. Бег на лыжах — это испытание на прочность, особенно когда на улице приличный минус. Энергия поступательного движения согревает тело, и невыносимое становится терпимым. Прошло, однако, не меньше получаса, прежде чем я почувствовал, как оттаивают пальцы. На четвертой миле мне уже стало тепло, и я настолько сосредоточился на ритме хода — толчок-скольжение-толчок-скольжение, — что забыл обо всем на свете.
Лыжня сделала резкую петлю, и меня понесло с холма. Спуск был головокружительный. Вот что бывает, когда выбираешь незнакомую трассу. Хорошо, включились мои спортивные навыки, и я попытался поехать плугом. Обычно этот маневр помогает снизить скорость, но снег был настолько слежавшимся, а лыжня — заезженной, что затормозить не удалось. Тогда я попытался помочь себе палками. Бесполезно. Оставалось одно — свободный полет. Я несся вперед без всякой логики, не представляя, что меня ждет. В какой-то момент я даже испытал приятное возбуждение — так бывает, когда забываешь об осторожности, и уже ничто не важно, кроме скорости…
Дерево. Оно было прямо передо мной, толстый ствол притягивал, и побороть энерцию казалось невозможным. Удар и вечное забвение. В какой-то миг я поддался искушению… но вдруг перед главами возникло лицо дочери. Ей придется жить с этим до конца дней. В голове что-то щелкнуло, инстинкт самосохранения взял верх, и в последний момент все-таки я увернулся.
Свалившись на снег, я долго скользил вниз. Снег оказался вовсе не периной — скорее это был обледенелый наст. Сначала я ударился левым боком, потом головой, и в глазах потемнело…
Кто-то склонился надо мной, проверяя пульс и прочие признаки жизни. Одновременно этот кто-то лопотал по-французски в телефонную трубку. Все остальное было как в тумане. Я мало что соображал, кроме того, что тело нестерпимо болит. Я отключился… очнулся, лишь когда меня грузили на носилки, пристегивали ремнями и…
Теперь меня волокли по ухабистой снежной целине. На время ко мне вернулось сознание, и я даже смог повернуть шею и увидеть, что носилки прицеплены к снегоходу. Потом опять все помутнело и расплылось…
Очнулся я в постели. В комнате. Хрустящие белые простыни, светлые стены, потолок, выложенный квадратами. Приподняв голову, я увидел, что мое тело опутано проводами и трубками. Меня затошнило. Ко мне быстрым шагом подошла медсестра, схватила лоток и поднесла к моему рту. После того как меня вывернуло наизнанку, я вдруг разрыдался. Медсестра обняла меня за плечи и сказала:
— Радуйтесь… вы живы.
Минут через десять пришел врач. Он сказал, что мне повезло и я еще легко отделался. Вывихнуто плечо, которое, пока я был без сознания, им удалось «вернуть на место». «Эффектные», как он выразился, синяки на левом бедре и грудной клетке. А что касается головы… они сделали МРТ и не нашли никаких отклонений.
— У вас был сильный удар. Контузия. Но, судя по всему, черепушка у вас очень крепкая, так что никаких серьезных повреждений.
Вот бы еще мое сердце было таким крепким.
Вскоре я узнал, что нахожусь в госпитале Квебека. Мне предстояло провести здесь еще пару дней: врачи назначили физиотерапию травмированного плеча и к тому же решили понаблюдать за мной на случай «непредвиденных неврологических осложнений».
Физиотерапевт — докторша родом из Ганы с довольно искаженным взглядом на мироустройство — сказала, что я должен благодарить Провидение.
— По всему, вам светило оказаться не в госпитале, а совсем в другом месте. Но вы, можно сказать, счастливчик. Кто-то определенно присматривает за вами сверху.
— Да, и кто же?
— Возможно, Господь. Или какая-нибудь сверхъестественная сила. А может — не исключаю, — все дело в вас. Следом за вами спускался другой лыжник — это он вызвал спасателей, — так вот, он говорит, что вы так неслись, будто вам все равно, что с вами будет. Но в самый последний момент вы резко свернули в сторону. Вы сами себя спасли. Очевидно, вы все-таки хотели остаться в живых. Мои поздравления — вы снова с нами.
Особой эйфории от того, что выжил, я не испытывал. И тем не менее, лежа на узкой больничной койке и разглядывая щербатые плиты потолка, я не переставал прокручивать в памяти тот миг, когда решил упасть в снег. До этого я был весь во власти своего азарта и даже видел в столкновении с деревом избавление от мук, разъедавшее меня.
И вот…
И вот я спасся, отделавшись синяками, вывихнутым плечом и головой, которая все еще болела. Уже через двое суток после того, как меня доставили в госпиталь, я смог самостоятельно сесть в такси, вернуться в лыжный клуб и забрать свой джип. Чертово плечо стреляло болью всякий раз, когда я резко поворачивал руль. Но в остальном возвращение в Мэн прошло без приключений.
— Возможно, вы впадете в депрессию, — сказала мне физиотерапевт на прощание. — Это обычное дело после таких потрясений. И кто вас осудит? Вы сами выбрали жизнь.
До Уискассета я добрался еще до наступления темноты и успел заехать на почту забрать свою корреспонденцию. В абонентском ящике лежал желтый листок, извещавший о том, что на мое имя поступила бандероль, которую можно получить у стойки. Джим, почтмейстер, заметил, что я поморщился, когда забирал посылку.
— Ушиблись? — спросил он.
— Не то слово.
— Авария?
— Что-то вроде того.
Посылка на самом деле была коробкой, и пришла она из нью-йоркского издательства. Неосмотрительно сунув ее под мышку, я снова поморщился.
— Если завтра будете плохо себя чувствовать и не сможете сходить в супермаркет, продиктуйте мне список покупок, и я обо всем позабочусь, — сказал Джим, пока я расписывался в получении.
Проживание в Мэне имело массу преимуществ, но больше всего мне нравилось, что здесь все уважали прайвеси, но были рядом, если требовалась помощь.
— Думаю, с продуктовой тележкой я справлюсь. Но в любом случае, спасибо за участие, — сказал я.
— В коробке ваша новая книга?
— Если это она, то дописал ее, должно быть, кто-то другой.
— Я слышал, что…
Я попрощался, сел за руль и поехал в свой коттедж. Январские сумерки усиливали уныние. Физиотерапевт была права: чудом избежавший смерти погружается в себя, становится склонным к меланхолии. А рухнувший брак — та же смерть, и разница лишь в том, что человек, с которым ты расстался, по-прежнему существует, только без тебя, бродит где-то рядом, но с другими.
«Ты всегда испытывал двойственные чувства ко мне, к нам», — не раз повторяла Джен в последние годы. Как можно было объяснить ей, что двойственные чувства я испытываю ко всему, за исключением нашей замечательной дочери? Если не живешь в согласии с самим собой, как можно жить в согласии с другими?
В доме было темно и промозгло. Я принес коробку из машины и поставил ее на кухонный стол. Включил отопление. Затопил пузатую дровяную печь, занимавшую целый угол в гостиной. Плеснул в стакан виски. И принялся разбирать письма и журналы, которые привез с почты. Потом занялся посылкой. Вооружившись ножницами, разрезал толстую клейкую ленту, которой была запечатана коробка, снял крышку и заглянул внутрь. Письмо от Зоуи, помощницы моего редактора, лежало поверх большого, туго набитого конверта. Доставая письмо, я обратил внимание на почерк, которым был надписан этот конверт, но еще больше меня заинтриговали немецкие почтовые марки и штемпель. В левом углу значилось имя отправителя: «Дуссманн». Я замер. Ее имя. И адрес: «Яблонски-штрассе, 48, Пренцлауэр-Берг, Берлин». Что это — ее нынешний адрес..?
Ее…
Петры…
Петры Дуссманн.
Я открыл письмо от Зоуи.
Это пришло для тебя на наш почтовый адрес несколько дней назад. Я не стала вскрывать, подумав, что это может быть личное. Если что-то покажется тебе странным или подозрительным, дай мне знать, и я сама со всем разберусь.
Надеюсь, новая книга продвигается успешно. Нам всем не терпится ее прочитать.
Мои наилучшие пожелания…
Если что-то покажется тебе странным или подозрительным…
Нет, это всего лишь прошлое. Прошлое, которое я давно похоронил.
Но вот оно снова здесь, вернулось, чтобы разворошить мое и без того тревожное настоящее.
Wie bald «nicht jetzt» «nie» wird.
Как быстро «не сейчас» превращается в «никогда».
Пока не придет такая вот посылка… и все, от чего ты много лет пытался скрыться, не ворвется в твой дом.
Когда прошлое перестает быть призрачным царством теней?
Когда ты им живешь.
Сколько себя помню, я всегда хотел сбежать. Эта навязчивая идея овладела мною лет в восемь, когда я впервые познал прелесть побега.
Была суббота ноября, и мои родители ругались. Обычное дело в нашей семье. Мои родители всегда ругались. В то время мы жили в трехкомнатной квартире на углу 19-й улицы и 2-й авеню. Я был типичным манхэттенским ребенком. Мой отец был служащим среднего звена в рекламном агентстве — «бизнесменом», который мечтал стать «креативщиком», но, не обладая «даром слова», не мог написать ни строчки. Мама была домохозяйкой. Когда-то она начинала как актриса, но на карьере пришлось поставить крест, так как на свет появился я.
Наша квартира совсем не походила на хоромы. Две узкие спальни, маленькая гостиная и еще более тесная кухонька были не приспособлены для скандалов, которые мои родители устраивали с завидной регулярностью. Прошли годы, прежде чем я начал понимать странную динамику их отношений, в основе которых была острая потребность вспыхивать по любому поводу, жить в бесконечном противоборстве и ненависти. Но в то время я знал лишь одно: мои родители, мягко говоря, недолюбливают друг друга. Так вот, в ту субботу ноября их ссора достигла апогея. Отец сказал что-то обидное. Мать обозвала его ублюдком и бросилась в спальню. За ней громко захлопнулась дверь. Я оторвался от книги. Отец мялся у порога, явно намереваясь уйти куда подальше. Он полез в карман рубашки за сигаретами и закурил. Несколько глубоких затяжек — и ему удалось совладать с приступом ярости. Вот тогда я и задал вопрос, заготовленный еще несколько дней назад:
— Можно мне сходить в библиотеку?
— Боюсь, что нет, Томми. Я ухожу в офис, надо поработать.
— Можно, я пойду один?
Я впервые просил, чтобы меня отпустили из дома одного. Отец задумался.
— Ты думаешь, что сможешь дойти сам? — спросил он.
— Всего-то четыре квартала.
— Твоей маме это не понравится.
— Я ненадолго.
— И все-таки она не одобрит.
— Пожалуйста, отец.
Он снова глубоко затянулся сигаретой. Несмотря на всю свою внешнюю агрессивность и браваду — во время войны он служил морским пехотинцем, — отец был подкаблучником и слушался мою мать — миниатюрную сварливую женщину, которая никак не могла смириться с тем, что ее завышенные ожидания оказались несбыточными.
— Обещаешь, что вернешься через час? — спросил отец.
— Обещаю.
— Не забудешь смотреть по сторонам, когда станешь переходить улицу?
— Обещаю.
— Если ты опоздаешь, у нас будут неприятности.
— Яне опоздаю, отец.
Он полез в карман и вручил мне доллар:
— На вот, возьми.
— Мне не нужны деньги. Это же библиотека.
— На обратном пути зайдешь в аптеку и купишь себе коктейль с содовой.
Этот коктейль из молока и содовой воды с шоколадным сиропом был моим любимым.
— Но он стоит всего десять центов, отец. — Даже тогда я был весьма рачительным и знал всему цену.
— Ну, купи еще комиксов или положи сдачу в свою копилку.
— Так я могу пойти?
— Да, можешь.
Я надевал пальто, когда из спальни вышла мама.
— И что это значит? — спросила она.
Я все рассказал. Она тотчас обрушилась на отца:
— Как ты посмел дать ему разрешение, не согласовав со мной?
— Ребенок уже достаточно взрослый, чтобы самостоятельно пройти пару кварталов.
— Я не разрешаю.
— Томми, беги, — сказал отец.
— Томас, ты остаешься дома, — возразила мама.
— Проваливай! — сказал мне отец.
Пока мама высказывала отцу все, что она о нем думает, я пулей вылетел за дверь и был таков.
Оказавшись на улице, я поначалу струхнул. Впервые я был один в большом городе. Ни тебе родительского присмотра, ни контролирующей руки, никаких ограничений и одергиваний. Подошел к перекрестку. Подождал, пока загорится зеленый. Несколько раз посмотрел по сторонам. И наконец перешел улицу. Не могу сказать, чтобы я испытал какое-то особое чувство гордости или свободы. Я лишь помнил о своем обещании вернуться через час. Поэтому уверенно шел вперед, соблюдая все меры предосторожности при переходе через дорогу. Дойдя до 23-й улицы, свернул налево. Отсюда до библиотеки было рукой подать. Детский отдел находился на первом этаже. Я прошелся вдоль рядов книжных полок, нашел два новых детектива из серии «Мальчишки Харди», отметился у библиотекарши и поспешил обратно тем же маршрутом. По дороге зашел в аптеку на 21-й улице. Взгромоздился на высокий табурету прилавка, открыл одну из книжек и заказал себе коктейль с содовой. Продавец взял мой доллар и выдал мне девяносто центов сдачи. Я взглянул на настенные часы — у меня в запасе было двадцать восемь минут. Сидел и смаковал коктейль. Читал книгу. И думал: какое счастье.
Домой я вернулся за пять минут до срока. Пока меня не было, отец все-таки сбежал на работу, а мать я застал на кухне за огромной пишущей машинкой «Ремингтон». Она курила «Салем» и стучала по клавишам. Ее глаза были красными от слез, но она казалась сосредоточенной и решительной.
— Как в библиотеке? — спросила она.
— Все хорошо. Можно, я снова пойду в понедельник?
— Посмотрим, — сказала она.
— Что ты печатаешь? — спросил я.
— Роман.
— Ты пишешь романы, мам? — восхищенно спросил я.
— Пытаюсь, — ответила она, не отрываясь от клавиш.
Я устроился на диване и продолжил читать «Мальчишек Харди». Через полчаса мама закончила печатать и сказала, что собирается принять ванну. Я слышал, как она вытащила из машинки лист бумаги. Когда она скрылась в ванной и включила воду, я подошел к обеденному столу. Две перевернутые страницы рукописи лежали рядом с пишущей машинкой. На первой странице были напечатаны лишь название книги и имя автора.
КОГДА УМИРАЕТ ЛЮБОВЬ
Роман Алисы Несбитт
Я взял следующую страницу. Прочел первое предложение:
Что муж меня больше не любит, мне стало понятно в тот день, когда наш восьмилетний сын сбежал из дому.
Меня остановил крик матери:
— Как ты смеешь!
Она бросилась ко мне, пылая от гнева. Выхватила из моих рук листки и залепила пощечину.
— Ты не должен никогда, никогда читать мою работу!
Я расплакался и побежал в свою комнату. Схватил с кровати подушку и сделал то, что обычно делал, когда в доме начинались скандалы: спрятался в шкафу. Рыдая в подушку, я с горечью думал о том, как одинок в этом очень сложном мире. Прошло десять, а то и пятнадцать минут. В дверь шкафа постучали.
— Я приготовила тебе шоколадное молоко, Томас.
Я молчал.
— Прости, что ударила тебя.
Я молчал.
— Томас, пожалуйста… я была не права.
Я молчал.
— Но ты же не можешь сидеть в шкафу целый день.
Я молчал.
— Томас, это уже не смешно.
Я упорно хранил молчание.
— Твой отец очень рассердится…
Наконец я подал голос:
— Мой отец поймет. Он тоже ненавидит тебя.
От этих слов мать зашлась в истерике. Я слышал, как она отпрянула от двери и вышла из комнаты. Ее рыдания становились все громче. Они были слышны даже из моего логова. Я открыл дверцу шкафа — в глаза ударил яркий свет из окна — и пошел на звуки плача. Мама лежала лицом вниз на своей кровати.
— Я соврал, когда сказал, что ненавижу тебя.
Рыдания не утихали.
— Я просто хотел почитать твою книгу.
Она продолжала плакать.
— Я опять пойду в библиотеку.
Плач внезапно прекратился. Она села на кровати.
— Ты хочешь сбежать? — спросила она.
— Как мальчик в твоей книге?
— Это выдумка.
— Я не хочу сбегать, — солгал я. — Я просто хочу сходить в библиотеку.
— Ты обещаешь, что вернешься домой?
Я кивнул.
— Будь осторожен на улице.
Когда я выходил из комнаты, мать сказала мне вслед:
— Писатели очень ревностно оберегают свой труд. Поэтому я так разозлилась…
Она не договорила.
И я ушел.
Спустя много лет, на нашем третьем свидании, помню, я рассказал эту историю Джен.
— Так твоя мать все-таки дописала книгу? — спросила она.
— Больше я никогда не видел ее за машинкой. Но, возможно, она работала, пока я был в школе.
— А что, если рукопись спрятана где-нибудь на чердаке?
— Я ничего не нашел, когда отец попросил меня разобрать вещи матери после ее смерти.
— Ее убил рак легких?
— Да, ей было всего сорок шесть. Мать и отец всю жизнь ругались и всю жизнь курили. Причина и следствие.
— Но твой отец, слава богу, жив?
— Да, со времени маминой смерти у отца уже пятая подружка, и он по-прежнему смолит по пачке в день.
— А ты так и не избавился от привычки сбегать.
— Вот тебе еще причина и следствие.
— Наверное, в твоей жизни просто не было никого, кто мог бы удержать тебя на месте, — сказала Джен, накрывая мою руку ладонью.
Я лишь молча пожал плечами.
— Ты меня заинтриговал, — продолжила она.
— У каждого есть старая боль, а то и две.
— Верно. Но есть боль, с которой можно жить, и есть та, что никогда не проходит. Какая из них у тебя?
Я улыбнулся и ответил:
— О, я уживаюсь со всеми.
— Ответ стоика.
— Не вижу в этом ничего плохого, — сказал я и сменил тему.
Джен так никогда и не узнала про боль, которая была моей постоянной спутницей. Я всегда избегал разговоров об этом. Однако со временем она все-таки догадалась, что мое прошлое не только живет в настоящем, но и отбрасывает тень на наши отношения. И еще она чувствовала, как что-то во мне сопротивляется нашей близости. Впрочем, к таким выводам она пришла уже гораздо позже.
А на следующем свидании — в ту ночь мы впервые были близки — я заметил, что она, оценивая меня, решила, что я… скажем так, другой. Джен была юристом, партнером в солидной бостонской фирме. Она зарабатывала большие деньги, представляя крупные корпорации, но каждый год обязательно вела один процесс на общественных началах, «чтобы успокоить совесть». В отличие от меня, она уже имела опыт длительных отношений; ее бывший бойфренд, коллега-адвокат, получил выгодное предложение по работе и воспользовался переездом на запад как поводом для расставания.
— Иногда думаешь, что все у тебя стабильно и прочно, а потом обнаруживаешь, что это не так, — призналась она мне. — И тогда ты задаешься вопросом, почему же интуиция не подсказала тебе, что все давно идет наперекосяк.
— Возможно, он говорил тебе одно, а думал другое, — сказал я. — Так часто бывает. У каждого в душе есть тайники, куда они предпочитают никого не впускать. Вот почему мы никогда не можем до конца понять даже самых близких. Проще говоря, чужая душа потемки.
— «И самая большая загадка — ты сам». Кстати, цитата из твоей книги об Аляске.
— Я бы солгал, если бы отрицал, что польщен.
— Отличная книга.
— В самом деле?
— Ты хочешь сказать, что не догадывался об этом?
— У меня, как у всех писателей, стойкое недоверие к тому, что я мараю на бумаге…
— Откуда такая неуверенность?
— Думаю, это всего лишь атрибут профессии.
— В моей профессии такое недопустимо. Юристу, который не уверен в себе, никто не станет доверять.
— Но доля сомнений всегда присутствует, не так ли?
— Никогда, если я защищаю клиента или привожу заключительный аргумент. Мои доводы должны быть неоспоримы. И наоборот, в личной жизни я сомневаюсь во всем.
— Рад это слышать, — сказал я, накрывая ее руку ладонью.
Собственно, так все и началось между нами; в тот самый момент, когда мы оба решили капитулировать и отдаться во власть чувства. Верно ли, что любовь приходит в назначенный срок? Как часто я слышал от своих друзей, что они женились, потому что были готовы жениться. Так было и с моим отцом. Свою историю он рассказал мне вскоре после смерти матери. И вот что я узнал.
Это был 1957 год. Четыре года прошло с тех пор, как отец демобилизовался из морской пехоты и по «солдатскому биллю о правах» поступил в Колумбийский университет. Он только что получил свою первую должность — помощника управляющего в компании «Янг энд Рубикон». Его сестра собиралась замуж за бывшего военного корреспондента, а ныне пиарщика; сразу после медового месяца в Палм-Бич их брак затрещал по швам, хотя и влачил свое печальное существование еще пятнадцать лет, пока муж окончательно не спился, отдав богу душу во время сердечного приступа. Но в тот счастливый день бракосочетания в переполненном банкетном вале отеля «Рузвельт» отец приметил миниатюрную молодую женщину. Ее звали Алиса Гольдфарб. Отец описал ее как полную противоположность ирландским девчонкам из Бруклина, взращенным на «тушенке и капусте». Отец Алисы был ювелиром, а мать — профессиональной сплетницей. Но их дочь ходила в правильные школы и могла поддержать разговор о классической музыке и балете, об Артуре Миллере и Элиа Казане. Мой отец — хотя и толковый, но интеллектуально уязвимый бруклинский ирландец — был очарован и слегка польщен тем, что красотка из Вест-Сайда проявила к нему интерес.
А почему бы и нет? Некогда мальчишка, прислуживающий в алтаре, а ныне ветеран корейской войны, перспективный служащий, не отягощенный обязательствами, отец в свои двадцать шесть лет чувствовал себя хозяином мира.
— И что же я делаю? — сказал он мне, когда мы ехали в лимузине, сопровождая гроб с телом матери на кладбище. — Я влюбляюсь в принцессу, хотя с самого начала знал, что никогда не смогу сделать ее счастливой, что она встречается с каким-то офтальмологом с Парк-авеню, у которого есть загородный домик по соседству с еврейским кантри-клубом на Лонг-Айленд. Но все это меня не останавливало. И что в результате…
Он так и не договорил, лишь сильнее вжался в мягкое сиденье и потянулся за сигаретами, сдерживая глубокие злые рыдания.
И что в результате…
Что? Разочарование? Несчастье? Грусть? Западня? Злость? Ярость? Беспокойство? Отчаяние? Негодование?
Пробел можете заполнить сами. В языке полно синонимов, отражающих неудовлетворенность жизнью.
И что в результате…
Несчастливый брак, который длился двадцать четыре года. Двое участников этой мелодрамы ведут бесконечную игру на самоуничтожение, и моя мать, по правилам этой игры, совершает самоубийство со злодейской помощью сигарет. А почему бы не представить, что моя мать, которая лишь за неделю до этого свадебного банкета окончательно порвала с блестящим аудитором по имени Лестер Гамбургер, не пришла бы в отель «Рузвельт»? Или, скажем, пришла, но под ручку с Лестером? Случился бы тот мимолетный судьбоносный взгляд? Может, отец встретил бы другую девушку — заботливую, любящую, не стервозную? И мама вышла бы замуж за богача из богемы, о чем всегда мечтала, хотя ни Лестер Гамбургер, ни мой отец, ярый сторонник Никсона, не были манхэттенскими копиями Рембо или Верлена. Одно можно сказать наверняка: если бы в тот вечер между Алисой Гольдфарб и Дэном Несбиттом не пробежала искра, их общего несчастья никогда бы не случилось, и их жизни понеслись бы по совсем другим траекториям.
Хотя кто знает…
Так же и со мной: если бы я не коснулся руки Джен Стэффорд на третьем свидании… уж точно не сидел бы сейчас в этом коттедже, нервно поглядывая на извещение о разводе, которое так и лежало на кухонном столе, где я оставил его несколько дней назад, когда спасался бегством. Наверное, это и есть осязаемая реальность подобного документа. Ты можешь отложить его в сторону или сбежать. Но он не перестанет существовать. И никуда не денется от тебя. Тебя уже назвали Ответчиком. И ты — участник официального процесса. Тебе не увильнуть, не отвертеться. Тебе будут задавать вопросы, требовать ответов. И за все придется заплатить.
С тех пор как мне вручили извещение, мой адвокат несколько раз связывалась со мной по электронной почте.
«Она просит дом в Кембридже и хочет, чтобы вы оплачивали учебу Кэндис в магистратуре, если ваша дочь решит туда поступать, — написала адвокатесса в одном из своих посланий. — Учитывая то, что доход вашей жены в пять раз больше, чему вас, — тем более что ваш доход зависит исключительно от того, что вы напишете, — мы могли бы оспорить ее требования, поскольку она находится в куда более выигрышном финансовом положении…»
Пусть забирает дом, а уж я придумаю, как оплатить учебу Кэндис. Не хочу ввязываться в дорогостоящие юридические споры или тяжбу. Я хочу раз и навсегда разорвать наши отношения.
Бумага полетела в сторону. У меня не было ни сил, ни желания заниматься этим делом. Встав из-за стола, я поднялся по узкой лестнице на второй этаж. Открыл дверь в свой кабинет: длинную комнату, где почти все свободное пространство занимали книжные полки и впритык к стене стоял мой письменный стол. Потянулся к бутылке односолодового виски — она была на картотечном шкафу слева от стола, — плеснул себе в стакан и опустился в кресло.
В ожидании, пока загрузится компьютер, я сидел и потягивал виски, чувствуя, как от разливающегося тепла и торфяного аромата немеет гортань. Странная штука — память, чем-то напоминает лихорадочную суету эмоций. Вот приходит нежданная посылка, и с ней в твой дом врывается прошлое. Нашествие воспоминаний и ассоциаций на первый взгляд кажется сумбурным, но в том-то все и дело, что память не хранит ничего случайного. В ней все переплетено и взаимосвязано, составляя цельное повествование. И одной из его сюжетных линий оказывается то, что мы называем собственной жизнью.
Вот почему — пока виски растекается по моему телу, а экран монитора заливает электронным светом темную комнату — я мысленно возвращаюсь за прилавок аптеки на 21-й Ист-стрит, и у меня перед глазами раскрытая книга, прислоненная к стакану с содовым коктейлем. Пожалуй, в тот момент я впервые познал счастье уединения. Как часто я с тех пор устраивался вот так же, где-нибудь в уголке — в местах знакомых или чужих, — с книгой, подпираемой бутылкой или открытым ноутбуком, куда заносил ежедневную квоту слов. В такие минуты, каким бы захолустным или неуютным ни было место действия, я никогда не чувствовал себя одиноким или оторванным от мира. Зато всякий раз говорил себе: пусть моя жизнь омрачена несчастливым союзом моих родителей, но я безмерно благодарен им за то, что они отпустили меня из дому в ту ноябрьскую субботу сорок лет назад и позволили открыть для себя великую благодать уединения — вдали от всяких потрясений и раздоров.
Но на самом деле жизнь никогда не оставляет тебя в покое. Можно запереться в коттедже, в глухомани Мэна, но служитель закона все равно отыщет дорогу к двери твоего дома. Или прилетит посылка из-за океана, и ты, при всем своем нежелании, перенесешься на два с половиной десятка лет назад, в берлинское кафе под названием «Кройцберг». Перед тобой на столике будет лежать тетрадь на пружинках, и старомодная красная ручка «Паркер» в твоей правой руке, подаренная отцом в дорогу, будет порхать по страницам. А потом ты услышишь голос. Женский голос:
— So viele Wörter.[2]
Ты поднимешь голову. И перед тобой будет она. Петра Дуссманн. С этого момента все в твоей жизни изменится. Но только потому, что ты сам произнесешь в ответ:
— Ja, so viele Wörter. Aber vielleicht sind die ganzen Wörter Abfall[3].
Если бы ты не добавил самоуничижительных ноток, возможно, она прошла бы мимо. И если бы прошла…
Как объяснить эту загадочную предопределенность событий? Понятия не имею. Я знаю только то, что…
На часах начало седьмого, январский вечер. Мне нужно выдать суточную норму слов. Промотавшись полдня по заснеженным дорогам, к тому же только что из госпиталя, я мог бы с чистой совестью увильнуть от ночной работы. Но эта прямоугольная комната — единственное место на земле, где я могу хоть как-то контролировать ход событий. Когда я пишу, мир становится таким, каким я хочу его видеть. В нем восстанавливается порядок. Я могу добавить или удалить все, что мне вздумается. Я могу придумать любую развязку. Мне не придется отвечать за это перед судом. Ощущение личной несостоятельности и гнетущая тоска не окрасят мое повествование. И в нем не будет и намека на почтовую коробку, что стоит внизу с нераспечатанным содержимым.
Когда я пишу, в моей жизни царит порядок. И я его контролирую.
За исключением того, что все это ложь. Выдавливая из себя первое за вечер предложение — и отмечая это глотком виски, — я мучительно пытаюсь забыть о коробке, что стоит внизу. Увы, не получается.
Почему мы постоянно что-то скрываем от других? Может, все дело в том, что в каждом из нас живет один и тот же страх: ужас разоблачения?
Какая-то сила вдруг выдергивает меня из кресла и гонит наверх, на чердак. Там я разместил металлические шкафы, в которых хранил старые рукописи. Они переехали сюда из моего дома в Кембридже и с тех пор так и стояли мертвым грузом. Но я точно знал, в каком из них лежит то, что мне нужно. Я вытащил папку и сдул с нее толстый слой пыли. Шесть лет прошло с тех пор, как в этой рукописи была поставлена точка, хотя я так и не смог заставить себя перечитать ее. Она сразу перекочевала в шкаф, где томилась все эти годы. И вот дождалась своего часа.
Я спустился в кабинет. Положил рукопись на стол и налил себе вторую за вечер дозу виски. Со стаканом в руке вернулся в кресло, придвинул к себе папку.
Когда история перестает быть вымышленной?
Когда ты сам проживаешь ее.
Но даже и тогда это всего лишь твоя версия событий.
Все верно. Это мое повествование. Мой пересказ. И наверное, причина, которая привела меня к такому финалу.
Я достал рукопись из папки и уставился на титульную страницу, которую когда-то так и оставил чистой.
Тогда переверни страницу и начинай.
Я залпом допил виски. Тяжело перевел дух. И перелистнул страницу.