Название «Монсегюр» памятно всем с того момента, как в 1244 году на склонах горы, которую называют священной, запылал костер, испепеливший двести пять нечестивцев, уличенных в ереси и упорствовавших в своих заблуждениях. Но пламя этого костра как будто озаряет по-прежнему не только глубокие долины Арьежских Пиренеев, но и извивы нечистой совести человечества. То, что в царствование доброго короля Людовика IX, ставшего святым Людовиком, могло считаться просто полицейской операцией (и действительно было таковой) или прискорбным и непредвиденным случаем, приобрело всечеловеческое измерение, сурово напоминая о нетерпимости, фанатизме и несправедливости людей. Прежде всего о несправедливости, хоть с религиозной точки зрения, хоть с политической: ведь мы больше не признаем — по крайней мере, когда событие относится к прошлому, — что народ можно лишать его глубинных верований и одновременно политической независимости. Ведь никто уже не может сомневаться, что альбигойский крестовый поход имел в равной степени как политический, так и религиозный характер, и оба этих мотива превосходно сочетались и дополняли друг друга в экономическом смысле. «Несправедливость» Монсегюра стала преступлением. А преступления забываются не так быстро: они даже имеют неминуемое свойство возвышать тех, кто стал их злополучной жертвой. Кровь христианских мучеников навсегда запятнала почву римских цирков, и на Голгофе все еще стоит крест Иисуса. Но не тот же самый: крест, на котором распяли Иисуса, имел форму буквы «тау», а тот, который показывают нам, — солярный символ, унаследованный из глубины времен.
В самом деле, порой, когда «событие», достойное сохранности в памяти людской, проходит, через фильтр времени, оно не то чтобы лишается первоначального значения — это значение изменяют и обогащают новые нюансы. Иногда даже бывает, что место, где совершилось «событие», воспринимается как существенный элемент памяти о нем, придает событию символическое значение, расширяя его и одновременно деформируя. Так случилось с Монсегюром — очагом катарского сопротивления Церкви и капетингской власти. Двести пять совершенных, которые бросились в костер, были бы очень удивлены, если бы их спросили, где они спрятали Грааль. Хотя это слово — Грааль — окситанского происхождения, не факт, что катары знали о нем или связывали с ним те смутные представления, в которые облекаем его сегодня мы. Только с конца XIX века, особенно после «Парсифаля» Рихарда Вагнера, Монсегюр стал ассоциироваться с Граалем. Надо еще сказать, что Рихард Вагнер бурно возмутился бы, узнав о такой ассоциации: ведь он был глубоко убежден — и могло ли быть иначе? — что замок Грааля находится в Баварии или на берегах Рейна. Правда, Вагнер излишне грешил германизмом и забывал отчасти о приоритете кельтских и окситанских текстов на тему Грааля. Как бы то ни было, напрашивается констатация: Монсегюр — это катарская крепость или храм, а также — возможно — замок, где Король-Рыбак бережно хранил то, что Кретьен де Труа, первый заговоривший об этом, осторожно называет un graal (некий грааль), не уточняя, впрочем, о чем идет речь. Это лишь усугубило таинственность, и Монсегюр, орлиное гнездо, куда стекаются все облака в мире, приобрел бесспорно легендарную ауру.
В моей памяти Монсегюр — это прежде всего несколько строчек и рисунок в резко антиальбигойском школьном учебнике, на страницах которого возникала фигура Симона де Монфора — неусыпного стража ортодоксии, наделенного чертами героя. В те времена я не мог усомниться в том, что пытались мне внушить. К тому же Монсегюр и катары — это было очень далеко, как во времени, так и в пространстве: мой мир тогда ограничивался Парижем и Бретанью. Только позже, в 1942 году, когда я учился в третьем классе[1], тень Монсегюра вновь сгустилась благодаря образу Броселиандского леса, который, с одной стороны, был для меня реальностью как край моего детства, а с другой — снова напомнил о себе потому, что я стал изучать литературу французского Средневековья. В самом деле, наш преподаватель литературы, Жан Ани, с тех пор написавший замечательные произведения, был страстно влюблен в романы Круглого Стола и в современную поэзию. Тогда у меня появилась возможность ближе познакомиться с легендой о Тристане и Изольде, с легендой о Мерлине, которую я уже отчасти знал, и с легендой о Персевале, который ищет Святой Грааль. Но одновременно с этим погружением в прошлое я знакомился и с поэтами XX века, в том числе с Морисом Магром. А ведь Морис Магр — это не только открытие современной литературы, это еще и Грааль в Монсегюре.
Конечно, я не имел об этом определенного мнения. Грааль для меня был чем-то абстрактным, равно как и крепость Монсегюр; однако я удивлялся, что рыцарские приключения, которые, как я полагал, бывали только в Бретани, происходят на территории Пиренеев. Это был мрачный период оккупации. По радио, находившемуся под контролем немцев, часто передавали «Прелюдию и смерть Изольды» Вагнера, как и прелюдию к «Парсифалю», или «Восхваление страстной пятницы»; я любил эту музыку и люблю до сих пор, потому что слушал ее, когда сочинял сценарии на артуровские мотивы. Я уже видел фильм Марселя Карне «Вечерние посетители», который привел меня в восторг и окончательно убедил забраться в самые глубины Средневековья, чтобы найти то, чего, должно быть, не заметили другие. Немного позже я видел «Вечное возвращение» Жана Деланнуа, где миф о Тристане так великолепно — и так верно — изложен Жаном Кокто. Кино, музыка, средневековая литература, современная поэзия — этот причудливый альянс сделал из меня то, чем я стал: рыцаря без возраста, ведущего поиски некоего Грааля, который ускользал от меня каждый раз, когда мне казалось, что я могу его обрести: на повороте дороги, в темных лесах, которые мое воображение населяло сказочными существами, странными женщинами, которые появляются из холмов, чтобы указать путнику направление — может быть, и ложное.
Во всем этом Монсегюр играл роль маяка, но такого маяка, которого достигать было незачем, поскольку для меня замок Грааля мог находиться только в Бретани, даже в Великобритании: ведь я знал, что истоки артуровских романов следует искать за Ла-Маншем. Конечно, я читал комментарии, указывающие на сходство между названиями «Монсегюр» и «Монсальваж»: так назывался замок, где раненый король Амфортас ждал прибытия Парсифаля. Я даже сверился с текстом Вольфрама фон Эшенбаха, который Вагнер использовал для создания либретто своей оперы, но нашел мало связи между Muntsalvasche (Вольфрам использует это слово), то есть «Горой Спасения», и Монсегюром, то есть «Надежной Горой». А когда я направлялся в Монсюр, что в Майенне, я знал, что это название, как и название арьежского замка, означает то же самое Mons Securus. Впрочем, во французских романах замок Грааля — это Корбеник, и по своему утробному антигерманизму — в то время это было скорее хорошо — я решительно исключал Монсальваж из круга легенд, находившегося в поле моего зрения. Оставался, вполне понятно, Монсегюр.
Но это была альбигойская цитадель: слова «катары» я еще не знал. Альбигойцы тогда в моем представлении были отщепенцами, людьми со странными идеями, которые верили в бога зла, противопоставленного богу добра. Во всяком случае, я не видел ничего общего между этими еретиками из иного мира и кельтами, которых я уже в те времена подозревал в неприятной склонности к ереси. Но одной и той же ересью это быть не могло. И когда я, читая поэмы трубадуров, задавался вопросом, что это за таинственная Дама, недоступная и никогда не виданная, которую они воспевают с такой любовью, мне ни на секунду не приходило в голову, что это могло быть иносказание, означающее церковь верующих и совершенных. Поскольку мои склонности тогда были глубоко «монистическими» и я решительно отвергал абсолютное противопоставление добра и зла, для меня тогда было невозможно ощутить близость с этими еретиками-дуалистами. Впрочем, Окситания была очень далека, и силовые линии моего воображения в основном проходили по побережьям Арморики.
С тех пор Монсегюр ушел в самые глубины моей памяти и всплыл из них только в конце шестидесятых годов. Поводом стал переданный по Французскому телевидению драматический очерк Стеллио Лоренци о катарах, не лишенный занимательности и честно рассказавший самой широкой публике об основных событиях трагедии, пережитой населением Окситании в XIII веке, — обо всем, чего не говорили школьные учебники. И прежде всего поразили меня вступительные кадры этой серии, роскошные и величественные: вид — вероятно, с вертолета — на крепость, вознесенную на внешне неприступную гору и при движении камеры буквально вращавшуюся, словно комета, ищущая место посадки в центре взбаламученного мира. А благодаря музыкальному сопровождению, взятому из «Александра Невского» Сергея Прокофьева, эта картина приобретала нечто от чуда, что-то граничащее с галлюцинацией. Я испытал головокружительное впечатление, которое с тех пор меня не покидало.
Я почувствовал, что передо мной пробел, пустота, и это чувство вызвал у меня не только поэтический образ, очень сильный сам по себе, но еще и подоплека этого образа. Заполнить ту пустоту, которую я ощутил, могли только таинственные катары, о которых я ничего не знал и которые вошли в историю на манер кельтов — через посредство легенды. Но как отыскать их следы, как разглядеть в творениях духа, произведениях литературы, изобразительных искусств, архитектуры те черты, которые инквизиторы, остервенело их искавшие, фатально истребили? Я прочитал некоторые работы Рене Нелли; но катарское мышление, которое он воскресил, было столь далеким от моих собственных интересов, что в направлении, которое можно было бы назвать «теологическим», дальше я не пошел. Зато меня околдовывала поэтика трубадуров, и у некоторых из них я пытался найти путь, который привел бы меня в Монсегюр — настоящий Монсегюр, находящийся нигде, но повсюду, идеальное и тайное хранилище воображаемого мною Грааля.
Я многим обязан Рене Нелли. Он познакомил меня с одним из важнейших текстов окситанского Средневековья — «Романом о Джауфре», великолепный перевод которого он опубликовал. Эта архаическая артуровская эпопея, созданная гениальным писателем, дала мне почти все ключи, открывающие тайны легенды об Артуре и Граале. Это фундаментальный текст, замысел которого относится к более раннему времени, чем ставшие ныне классикой повествования Кретьена де Труа и «Ланселота в прозе». Он показал мне тонкие связи между средневековой окситанской культурой и кельтскими традициями. И я признаю, что не раз замечал в этом тексте тени верующих и совершенных.
Но на путь, с которого я уже не мог сойти, Рене Нелли вывел меня прежде всего своим очерком об эротике трубадуров. Я отчаянно пытался установить прочные связи между кельтскими представлениями о любви, воплощенными в легенде о Тристане и в ирландских эпопеях, и знаменитой «куртуазной любовью», которую я предпочитаю называть fine amor [тонкая, утонченная любовь (прованс.)] — такое выражение кажется мне более подходящим по глубинному смыслу. В свете этого очерка то, что раньше казалось мне просто изощренной куртуазной игрой, не противоречащей правилам христианской морали, становилось переплетением архаических ритуалов, мало согласующихся с обычными нормами христианской ортодоксии. Fine amor вдруг приняла странный облик, и от нее отчетливо потянуло запахом серы. Я много раз читал, что на поэзию трубадуров оказал влияние ислам, но то, что я обнаружил в ней, не было, конечно, арабской культурой. По всей очевидности это был дохристианский и доисламский путь посвящения, и я начал думать, что катары были чем-то обязаны ему. Как мы увидим, эта догадка была вовсе не далека от реальности. И этот путь посвящения неоспоримо вел в крепость Монсегюр. Проблема состояла в том, чтобы спроецировать историю катаров на выделенную таким образом схему. Монсегюр казался мне еще очень далеким.
Были и другие знаки, причем один из них очень мне не нравился: это было странное произведение Отто Рана «Крестовый поход против Грааля». Смущало меня не содержание книги: я уже читал и о кельтах в целом, и о Граале в частности куда более невероятные измышления, чем бредни Отто Рана, впрочем, лишь повторявшие бредни более загадочного персонажа — Антонена Гадаля. И не тот факт, что проблемой Грааля или катаров заинтересовался немец: об Отто Ране я по существу не знал ничего, а изыскания, сделанные об этом человеке Кристианом Бернадаком, еще не были опубликованы. Зато легко было понять, что, значит, в тридцатые годы, во времена подъема нацизма, немецкие интеллектуалы, не инакомыслящие, но «официальные», а следовательно, ведущие себя в соответствии с идеологией национал-социализма, что-то искали в Пиренеях, у катаров, а точнее — в Монсегюре. Опять то же самое сближение Монсегюр — Монсальваж. И я знал, что Адольф Гитлер намеревался отметить окончательную победу Третьего рейха исключительной и грандиозной постановкой «Парсифаля» Вагнера. Я также знал, что при рождении нацизма в Германии присутствовали странные феи — более или менее тайные ассоциации с отчетливо оккультными устремлениями, вроде так называемой группы «Туле», ассоциации, которые называли «Полярными» и которые все претендовали на восстановление нордического арийского порядка в противовес средиземноморскому и семитскому космополитизму. Я превосходно сознавал, что Грааль, Грааль Вагнера и Вольфрама фон Эшенбаха, но не кельтский, мог быть символом расовой чистоты: двусмысленность средневекового немецкого текста давала возможность для самых безумных толкований. Но при чем тут катары? Слово «катар» означает «чистый»; …Будьте бдительны…
В этих обстоятельствах, видя, что любое изыскание на тему катаров побудило бы меня рассматривать гипотезы, которые мне противны, так как я по глубокому убеждению резко не приемлю идеологии национал-социализма, я решил покинуть путь Монсегюра. Я не отправлюсь в Пиренеи, которых я не знаю и которые меня не привлекают. Я оставлю в покое катаров, и какое мне дело, что с ними можно связать Грааль. Мой Грааль был в другом месте, и я изо всех сил демонстрировал его — хотя бы в виде загадочной резьбы на затерянной гранитной опоре внутри холма на острове Гавринис в заливе Морбиан. Впрочем, я едва скрывал раздражение всякий раз, когда мне говорили о Монсегюре и о Граале, и вступал в научную дискуссию, доказывая несовместимость дуалистического мышления катаров и монистической системы кельтов. Катары были всего-навсего еретиками, как множество других, только им не посчастливилось найти защиту у столь могущественных государей, какие помогли Лютеру или Кальвину. А Монсегюр — не более чем крепость, взгроможденная на вершину скалы, и во Франции, а именно в Пиренеях и Центральном массиве, таких множество. В Бретани, хоть бретонцы и называют свои холмы «горами», крепостей на вершинах нет. Но есть святилища, часто весьма скромные часовни. Они и привлекли мое внимание, именно на их фундаментах я стал находить следы друидов. А слово «друиды», надо сказать, говорило мне гораздо больше, чем слово совершенные.
В 1978 году я вел цикл радиопередач, который назвал «Маленькая антология народных верований», суть которых была в том, чтобы давать слово последним очевидцам проявления этих верований в разных областях Франции. Я только что закончил передачу о Бретани вместе со своими старыми соратниками Пьером-Жакезом Элиасом и Шарлем Ле Кентреком и решил перейти к Лангедоку. Собеседник для меня нашелся сразу же: Рене Нелли. Но поскольку время поджимало, а Нелли был занят, мне пришлось в последнюю минуту поменять планы. Так же как, приехав в Бельгию, я провел передачу с ходу, и на сей раз я прибыл с утра в Тулузу, где меня ждал техник ФР-3, чтобы сопровождать меня и записывать, что я буду говорить. Для начала я завязал интересный диалог с Даниэлем Фабром, одним из лучших специалистов по устным окситанским преданиям, который тогда преподавал в университете Мирайя.
Потом мы выехали в Верниоль, небольшой городок в окрестностях Памье, где я встретился с Аделеном Мулисом, примечательным человеком, одним из самых искренних творцов окситанского интеллектуального ренессанса, начавшегося после войны. Тогда-то впервые в жизни я на самом деле ступил на землю катаров. Дорога на Фуа вела к вершинам, наполовину скрытым облаками, и я различал на них снег. Пиренеи предстали передо мной чем-то вроде затерянного мира, и мысль о том, чтобы углубиться в них, вызывала едва ли не страх. Чувство головокружения, которое я испытал на вступительных кадрах телефильма о катарах, вновь охватило меня. Но, проезжая Саверден, я при своей маниакальной склонности к этимологии не мог не вспомнить, что все-таки нахожусь на кельтской земле: в это название бесспорно входило галльское слово duno — «крепость». Что за крепость? Образ Монсегюра вновь замаячил передо мной.
Мы записали многочасовой разговор с Аделеном Мулисом. Он говорил обо всем и часто отвлекался, поддаваясь страсти, которую испытывал к своему краю и к «уставам», которые обнаружил в нем. Когда он говорил об Эсклармонде де Фуа, у меня возникало впечатление, что он был с ней хорошо знаком и не раз встречал на извилистых тропках, у места слияния двух горных рек. Однако в маленьком особняке, где обитал Аделен Мулис, все было спокойным, мирным. Катаров там вовсе не было, но они находились очень близко. Я ощущал их присутствие, как знакомых теней, подающих мне знаки. Мы устроили странную трапезу в одном ресторане Памье. Аделен Мулис был агностиком. Техник — иудеем. Я — тем же, кем и всегда: христианином по рождению, попавшим в ловушки друидизма. Мы много спорили. Там я понял, что нахожусь в другом месте, в стране, которая содержит все зародыши ереси, в стране, которая не такова, как другие, и где все еще живут катары, пусть никто об этом не знает, не говорит и даже не думает. Любой камень казался мне реликвией. Под любой крышей прятались тайны. Я бы хотел пойти дальше. На сей раз я знал, что дошел бы до Монсегюра. Аделен Мулис проводил меня до границы; остальное зависело от меня.
Но я приехал туда с очень четкой задачей, не позволявшей отвлекаться на что-то другое. В последний раз поблуждав по улицам Тулузы в попытке распутать запутанные узлы отношений графа Раймунда VII с королем Франции, я вернулся в Париж, где с большим трудом «смонтировал» слова Аделина Мулиса, чтобы включить их в свои передачи. Однако катарский яд уже просочился мне в жилы. То, что открылось мне, было уже не далеким и несколько абстрактным миром, а чем-то упрямым, как обнаруженная истина, которую принимаешь, потому что не можешь найти аргументов против.
Прежде всего пришлось констатировать, что катары были и есть. Учение такого рода, когда его приверженцы без колебаний предпочитают лучше умереть, чем отречься, достойно интереса, даже если его не разделяешь. И кроме того, немыслимо, чтобы, несмотря на преследования и упорное стремление уничтожить эту доктрину, она исчезла полностью. Я ощущал, что катары рядом, хотя не мог опознать лиц, под которым они действуют в южнофранцузском обществе XX века. Я чувствовал, что этот край проникнут иным духом. Так я пришел ко второй констатации: я ничего не знаю о катаризме, кроме тех банальных общих мест, которые приводятся в школьных учебниках и туристических путеводителях. Может быть, в конце концов, в этом учении было что-то сверх примитивного дуализма, согласно которому зло и добро ведут беспощадную борьбу меж собой в образах дьявола и Доброго Бога. Здесь явно крылось нечто куда более богатое оттенками и оригинальное. Но готов ли я к встрече с ним?
Ответ был отрицательным. Я не освободился до конца от своего инстинктивного недоверия. Отправиться в Монсегюр означало, возможно, утолить любопытство, открыть нечто, но означало также и погрузиться во что-то немного пугающее. Я слишком хорошо знал свое пристрастие к фантазиям на темы кельтов и, в частности, друидизма, чтобы не опасаться открыть еще что-нибудь связанное с этим в Монсегюре. И тень Отто Рана не говорила мне ничего утешительного. Если в кельтской мифологии нет рагнарека, «сумерек богов», то германская эсхатология, которую я различал за историей, рассказанной Отто Раном, отталкивала меня, исключая всякую мысль о фундаментальном исследовании. Я также говорил себе, что край катаров находится в вестготской Септимании, оставившей много следов на окситанской земле. Вестготы пришли из Швеции. Грааль Монсегюра был Граалем Вольфрама фон Эшенбаха: это был германо-иранский Грааль, хранимый рыцарями с повадками эсэсовцев. У меня не было ни малейшего желания писать историю Третьего рейха, пусть даже в символической форме.
Однако 1978 год был для меня ознаменован маневрами, направленными на сближение с цитаделью катаров, и этим я был обязан Мари Мон. Немного бретонка, немного каталонка, но прежде всего уроженка Лангедока и к тому же гугенотка, она обладала всем необходимым, чтобы ввести меня в самое сердце ереси. Она погружалась в холодную и бурлящую воду источника Барантон и утверждала, как я думаю, с полным основанием, что кальвинисты Окситании — отдаленные потомки «Добрых людей», которых преследовала инквизиция. Она в одиночестве предавалась созерцанию за стенами Монсегюра, укрытая от холодного ветра, который, угодив в долину, отдавался в окружающих горах подобно долгому тоскливому крику, донесшемуся из глубины веков. Однако она чувствовала, что это место совсем не однозначно, что в нем нет ничего ни ясного, ни определенного и что на закате солнца в купах худосочных деревьев и по краям растрескавшихся скал иногда вырисовываются жутковатые тени.
Именно Мари Мон привела меня на пог Монсегюр. Приехав из Тулузы, где я еще раз упомянул «проклятое золото», по легенде происходившее из Дельф, привезенное галлом Бренном и оскверненное римским проконсулом, я вернулся в Саверден и под платаны площади Памье. Но на сей раз я зашел дальше. Успокоенный зрелищем надежной громады замка Фуа, бдительного стража страны, которая смущала и завораживала меня, я увидел поднимающиеся вершины Пиренеев, название которых напоминало мне об «огне» и «чистоте». Говорили, что здесь заблудился Геракл и встретил юную Пирену. Эта история известна во многих вариантах; другая версия утверждает, что означенный Геракл, блуждая на другом конце Галлии, влюбился в юную царевну по имени Галатея, воспользовался ей, чтобы основать Алезию, и имел от нее сына по имени Галат, предка галатов и галлов. Известно, что этот Геракл, имеющий мало отношения к греческому полубогу, — в то же время и Гаргантюа, ставший фольклорным персонажем, а в того, в свою очередь, перевоплотился кельтский бог Огмий или Огма, великан, охраняющий дороги и сковывающий людей чарами своего слова. Пиренеи достойны подобного великана, и следовало бы выяснить, почему недалеко от Монсегюра, с другой стороны перевала Ла-Фро, открывается вход в ущелье Ла-Гаргант. Впрочем, к югу от Монсегюра над местностью доминирует скала Ла-Гург высотой в 1619 м, как будто защищающая и пог, где возведен катарский замок. А ведь название «Ла-Гург» бесспорно родственно имени Гаргантюа.
Таким образом, мое приближение к Монсегюру происходило в особо сложной мифологической атмосфере, где смешивались чисто катарские элементы, германские недомолвки и кельтские реалии. Мне было позволено задаваться вопросами и пытаться ответить на них, не распаляя воображение до крайности.
Мы прибыли по дороге, идущей через Монферье и петляющей между отрогов Ольмских гор. Дальше внизу, на одной вершине из многих, были видны руины. Но в самом ли деле это были руины? В этом краю, где скалы трескаются от зимнего мороза и палящего летнего солнца, уже не поймешь, кто виновник разрушений — люди, время или вечно переменчивая природа. Земля покрыта зубцами, словно для защиты от вторжений из других мест. Но стражники, некогда ходившие дозором вдоль этих извилистых линий укреплений, сейчас исчезли. И на склоны гор теперь врываются дороги, проходя через пихтовые леса, через ровные пространства, где растет лишь самшит, зелень которого порой сливается с цветом эродированных камней. Растительность здесь странная, потому что похожа одновременно на растения гор и пустошей. Однако я нашел кое-что знакомое — ту же грандиозность, какую встречаешь иногда в ландах Бретани, вдалеке от людского мира, где как будто часто витает память о загадочных, сверхъестественных обитателях, которые некогда опустошили их. В Бретани ланды — это владения корриганов, ночных существ, сбивающих с дороги путников, у которых нет опознавательного знака, дающего право на пересечение запретных зон. А кто был здесь? Кто прятался за кустами, ожидая с моей стороны знака, чтобы принять или отвергнуть меня?
Так мы достигли подножия пога. Снизу он представлял собой фантастическое зрелище, какого я не ожидал. Он был больше, выше, неприступней, чем на фотографиях или гравюрах. Еще более диким, хоть и в том же ландшафте, который умело сняли кинематографисты для кадров, оказавших на меня такое впечатление. Теперь я был готов. Мне нужно было пойти на штурм вершины, ибо именно там я должен был обрести свет.
Думаю, я никогда не карабкался по склону горы ни так быстро, ни с такой легкостью. Пусть под ногами раскатывались камни, пусть из-под подошв исчезала трава — я поднимался и поднимался. Я вспомнил тот эпизод из «Конца Сатаны» Виктора Гюго, где поэт изображает, как охотник Нимрод взлетает в небо в клетке, сбитой из обломков Ноева ковчега, которую несут четыре орла. И орлы поднимались… Почему я, собственно, подумал об орлах? Утверждение, что Монсегюр — орлиное гнездо, будет общим местом, вопиющей банальностью: конечно, крепость, вознесенная на горный пик, называется орлиным гнездом, ну и что? Орлы поднимаются выше, чем могут дойти люди в своих попытках выведать у Неба его тайны.
Так я добрался до стен. Не раздумывая больше, я прошел через них южными воротами, отметив только под плитой, служащей порогом, странный рисунок в форме пентаграммы, неумело сплетенной с гибкой веточкой. В конце концов, почему бы нет? Мне же говорили, что пентаграмма была у катаров распространенным символом: видимо, посетители этого места делали символический жест, чтобы проникнуть в «святая святых». Проводя ночь на бретонской ланде, нужно, чтобы заклясть корриганов, взять в руку раздвоенную палку. В Монсегюре золотая ветвь вполне могла иметь пятиугольную форму. Я не должен был ничему удивляться.
Внутри стен свистел ветер, словно негодуя на мое вторжение. Я слышал, как он завывает вдоль валов, стараясь проникнуть в мельчайшее отверстие, в самый затаенный уголок. Куда же я попал?
Правду сказать, у меня возникло чувство, что я в тюрьме, расположенной между небом и землей. Я очень испугался, что уже не смогу выйти и буду вынужден остаться здесь навечно. Это мимолетное впечатление, мелькнувшее на десятые доли секунды, показалось мне необъяснимым. Вспомнил ли я многочисленные народные сказки, где речь идет о замке, висящем в воздухе и загадочным образом подвешенном на четырех золотых цепях к чему-то, о чем не говорится, но что находится выше и невидимо? Или я подумал о той «Хрустальной палате», куда в очень красивом средневековом тексте «Безумие Тристана» герой собирался увезти королеву Изольду, как он под видом сумасшедшего заявлял королю Марку? А эта «Хрустальная палата» — не то же ли самое, что «Солнечная палата» ирландских легенд, где всякий, кто туда попадет, будет возвращен к жизни небесным светом? И в то же время, может быть, это еще и «Невидимый замок», «воздушная тюрьма», куда фея Вивиана заточила чародея Мерлина? Éplumoir Merlin, как сказано в одном тексте XIII века?
Все эти мысли мелькали в моей голове, и я никак не мог навести в них какой-то порядок. Они приходили мне на ум в ритме порывов ветра. Воображение — вещь прекрасная. Главное — уметь им пользоваться, а для этого надо его обуздывать. Я по-прежнему считаю, что это были не более чем мимолетные образы, и, входя в крепость Монсегюр, я отнюдь не проводил параллелей между знакомыми мне легендами и многократно высказанной гипотезой, что это строение — на самом деле солярный храм. Я довольствовался тем, что переживал этот миг.
И я прожил его плохо.
На дворе два человека проводили измерения с помощью мерной цепи. Они лихорадочно записывали цифры на плане. Еще один шел вдоль стен и пытался определить их красную линию. На восточной платформе, куда можно было забраться по лестнице, кто-то декламировал стихи по-немецки. В свою очередь поднялся и я. Вдалеке внизу — вершины, ничего, кроме вершин. Голос чтеца уносил ветер.
И я посмотрел вниз.
Я никогда не испытывал столь сильного, столь мучительного головокружения, как в тот раз. Смотря на эти искромсанные склоны, на эти ущелья, открывшиеся подо мной, словно адская бездна, я не мог победить в себе чувства неясного ужаса. Тщетно я уговаривал себя — ничего не помогало. Паскаль где-то рассказал или, вернее, предположил, что, если между обеими башнями собора Парижской Богоматери положить очень прочную, но очень узкую доску и обязать самого смелого в мире философа пройти по ней от одной башни к другой, того охватит такой страх, что он откажется идти. Паскаль хотел продемонстрировать, что рассудочная уверенность бессильна перед могуществом воображения и что последнее — наше врожденное свойство. Правда, у Паскаля не закружилась голова, когда он проводил свой знаменитый опыт со ртутным столбиком на горе Ле-Пюи-де-Дом. Я же испытал головокружение, и столь жестокое, что был вынужден отойти от стен. Там, по крайней мере, я хоть и чувствовал себя в тюрьме, но ощущал иллюзию безопасности.
Но когда надо было спускаться обратно, это было гораздо хуже. Думаю, я никогда не испытывал чувства такой пустоты внутри. И это чувство было вызвано видом склона, на который я и внимания не обратил, когда весело поднимался, но который теперь предстал моим глазам во всей безмерности. Мне пришлось ползти, продираться на четвереньках сквозь колючки, потому что я совершенно не доверял камням тропинки, которые непременно покатятся у меня из-под ног и вызовут гигантскую лавину, а она обязательно унесет и меня. Жан-Жак Руссо, которому страдание доставляло определенное удовольствие, проводил целые часы, склонившись над опасными пропастями, и даже бросал в них камушки, воображая, что это он сам низвергается в самую темную бездну страха. Всякая бездна — это открытое материнское чрево. Если мы боимся, что она нас поглотит, не значит ли это, что мы боимся обратного пути, боимся прервать непрерывную линию становления и раствориться в первичном океане несуществования? Мне хотелось бы ответить «да». Но только ли это присутствовало здесь?
Мысль человека, похоже, быстрее ее словесного выражения. Что значило это непреодолимое головокружение? Подо мной простиралось воображаемое, и я мог его воспринимать; значит, оно не было ирреальным, и не материальная пустота мучила меня в то послеполуденное время, когда я с грехом пополам спускался по склону пога Монсегюра. Я задаюсь вопросом, не промелькнуло ли передо мной на миг видение трагедии, которая произошла в этом месте в 1244 году, когда в пламени у подножия пога погибло двести пять совершенных. И за пределами этого жертвоприношения, дым от которого не развеялся, я думаю, также была громадная пустота, составляющая загадку катаров. Тайна всегда пугает. Но она влечет. Страдая от головокружения, испытываешь и некое наслаждение: погружение в бездны мрака столь же волнует, столь же возбуждает, как и взлет к пламени солнца. Это, несомненно, потому, что мрак и свет — две внешне противоположных стороны единой по существу реальности.
Был ли дуализм катаров ложным дуализмом?
Четыре года спустя я вернулся в Монсегюр. У меня не было ни малейших оснований не возвращаться и не карабкаться вверх. Но на этот раз, поднимаясь, я делал это медленно, осторожно, останавливаясь на каждой площадке, в любом особом месте, чтобы оглянуться и осмотреть только что пройденный путь — как он выглядит, расстояние, отделявшее меня от земли.
В замке ветра не было. И не было никого. Этим осенним утром солнце светило кротко, ласково, привычно. На севере струилась легкая дымка. На юге огромная масса Пиренеев таяла в очень пока еще бледном небе. Камень стен имел прежний цвет, а наверху, на платформе, я мог смотреть на горизонт и на гигантские ущелья, ничуть не опасаясь, что они меня поглотят. Пространство, простиравшееся подо мной, было моим. И деревня Монсегюр показывала мне свои красные крыши, словно приглашая к отдыху и спокойной мирной жизни, очень далекой от бурь и ураганов, сотрясающих мир. Я знал, что в этих горах есть мирная гавань, где я, как путник, мог бы найти приют.
Но я также понял, что, пускаясь в путь по неведомым тропам, всегда надо оглядываться назад: тщательно отмечая пройденный путь, извлечешь пользу из любого поиска, потому что в конечном счете главное — не таинственный объект, поблескивающий за туманной завесой, а сам поиск…
Чары Монсегюра, какой бы ни была сила их воздействия, вызваны двумя главными причинами: с одной стороны, крепость, носящая это имя, имеет крайне примечательное положение, с другой — здесь разыгралась историческая трагедия, отбрасывающая тень достаточно далеко, чтобы провоцировать самые бредовые выдумки. К этому, впрочем, следовало бы добавить особые мотивы всех, кто интересуется Монсегюром и катарами и кто, очень вероятно, ищет совсем не одно и то же.
Крепость Монсегюр стоит на поге (pog), то есть возвышенности (pech или puig) — считают, что это слово происходит от латинского podium (возвышенное место), но на самом деле его корни уходят значительно дальше, похоже, в докельтские эпохи, и их можно найти также во французском pic.
При этом крепость занимает не весь пог Монсегюр. Сам пог — это колоссальная глыба известняковых горных пород длиной около километра и шириной от трехсот до пятисот метров. Максимальная высота — 1218 метров. Эта скальная глыба отделена от массива Таб (который некоторые непременно желают называть Фавором — Thabor), массива, образованного Ольмскими горами, горами Ла-Фро (1925 м), пиками Сен-Бартелеми (2348 м) и Суларак (2368 м). С этой вершины панорама открывается во все стороны, и понятно, почему эта местность была заселена с самой глубокой древности: это даже не столько «надежная гора», сколько настоящий «прекрасный обзор», великолепный наблюдательный пост, благодаря которому можно было господствовать над всем краем.
Но высота была не единственным достоинством этого места. Его расположение, совершенно исключительное, делает пог настоящей природной крепостью, в которой замок был только одним из элементов. На самом деле эта глыба почти неприступна, кроме как с юга: там она имеет более пологий склон, соединенный с подстилающим пластом, который окружает вершину кольцом неправильной формы примерно в ста пятидесяти метрах ниже нее. В остальных местах отвесные стены высотой от шестидесяти до восьмидесяти метров образуют столь же надежные укрепления, какими были бы возведенные крепостные стены. К востоку от крепости, со стороны, где гора представляет собой наиболее впечатляющее зрелище, платформа вершины переходит в очень узкий гребень, шириной всего несколько метров, который не было нужды укреплять, потому что природа защитила его грозными отвесными скалами высотой метров по сто. На оконечности этого гребня и находился передовой пост обороны Монсегюра, знаменитый барбакан, который во время осады 1244 года был захвачен посреди ночи — причем не обошлось без страшных потерь — баскскими наемниками на службе инквизиции. Из этого-то барбакана они и обстреливали из камнемета стены и внутреннюю территорию замка, отчего вскорости гарнизон сдался и произошла известная трагедия.
Лучше всего помнят именно катарскую историю. Однако тем самым забывают, что первоначально это место не имело никакого отношения к еретикам и что катарский Монсегюр просуществовал всего лет сорок. Раскопки, регулярно проводившиеся на поге с начала века, а особенно с 1956 года, показали, что это место было обитаемым в самые разные эпохи. Прежде всего надо развеять общее заблуждение: те развалины, какие можно видеть сейчас, остались не от того замка, который был осажден инквизиторами, — по крайней мере, некоторые. На самом деле после осады 1244 года крепость занимал королевский гарнизон, и в конце XIII века ее переоборудовали, как все так называемые катарские замки этих краев. Они представляли собой те стратегически важные пункты на ненадежных территориях и близ каталонской границы, которые немыслимо было бы не использовать, даже если придется их перестроить, чтобы они стали еще крепче.
Далее надо сказать, что общий план крепости датируется самым началом XIII века, и это бесспорно, даже если в нем можно заметить некоторые аномалии, дающие повод для различных спекуляций. Но определить, как выглядело здание до 1200 года, абсолютно невозможно. И в этой связи у нас есть небезынтересная информация: в XII веке Монсегюр не входил в список крепостей фьефа Мирпуа, который в то время зависел от графа де Фуа. Это доказывает, что до водворения здесь катаров в 1206 году на поге Монсегюр были разве что развалины.
Ведь населена эта местность была с очень давних времен. Раскопки позволили обнаружить к северу от крепости, но на той же платформе, развалины настоящей деревни. Но так как места было мало, освоение территории происходило вертикально: разные культуры возводили свои постройки над прежними строениями. А поскольку средневековая застройка значительно преобладала над прочими, точно определить, что относится к той или иной эпохе, нелегко.
Тем не менее найдены доисторические предметы, точнее, эпохи неолита: режущий наконечник стрелы типа позднего Шассе (от 3000 до 2000 гг. до н. э.), а также маленькие ножи, отбойник и колющий наконечник стрелы халколитического типа (от 2000 до 1800 гг. до н. э.). Во всяком случае, доисторические племена часто бывали в районе Монсегюра. Большое число культурных следов найдено, в частности, в пещерах Лас-Мортс, Ле-Тютей или на отроге Моранси, не говоря уже о группе пещер в высокогорной долине Арьежа, в окрестностях Юсса-ле-Бен, очень популярной местности благодаря источникам горячей воды, важном центре заселения. Что касается бронзового века и кельтского железного века, они также дают о себе знать остатками жилищ или погребений, довольно многочисленными поблизости.
Римские поселения в районе Монсегюра возможны, но, кроме одной бронзовой монеты III века н. э., никаких доказательств их существования нет; правда, римляне почти не селились на возвышенных местах, предпочитая размещать свои лагеря и сторожевые заставы в долинах, где им было легче контролировать дороги, которые в горах были большой редкостью. Фактически район Монсегюра, похоже, приобрел определенное значение только к концу Римской империи, с приходом вестготов.
Известно, что вестготы оставили неизгладимый отпечаток в культуре большей части Окситании. Они заселили большую территорию между Нарбонном и Аженом, Руэргом и Перигором, Пиренеи, не доходя до Сердани и Комменжа. Эти вестготы, пришедшие из Швеции несколькими волнами нашествия, были далеко не такими «варварами», как хотят нам внушить: прежде всего они не отличались большей жестокостью, чем все остальные народы того времени, и, далее, если они иногда разрушали города, то отстраивали другие и создали блистательную культуру, свидетельства которой приводит археология. Так, благодаря им возникла знаменитая Септимания, позже ставшая Разе, вскорости разделенная на три графства — Каркассон, Нарбонн и собственно Разе, то есть Ренн-ле-Шато, или Ренн-ле-Бен. В рамках вестготского административного устройства уже начинает вырисовываться сеньория Мирпуа, включающая в себя район Монсегюра. После мусульманских вторжений и отвоевания этих земель франками сформировалась феодальная структура; тогда появилось графство Фуа, в зависимость от которого попала сеньория Мирпуа, а значит, и Монсегюр.
В Раннее средневековье жизнь обитателей Монсегюра, должно быть, походила на жизнь всех остальных горцев: чем, кроме скотоводства и скудного ремесла, они могли заниматься в этом бедном, но не сказать чтобы негостеприимном краю, где, по правде говоря, удобнее было скрываться, чем вести доходный промысел? Если бы на поге не поселилась катарская община, то ли чтобы укрыться там, то ли чтобы в уединении медитировать и совершать обряды, сегодня бы никто не говорил о Монсегюре, и развалины замка не возносили бы к небесам загадочный призыв на языке, которого мы даже не понимаем.
Итак, в начале XIII века катары начали посещать пог Монсегюр. У северного фаса стали строиться маленькие домики, образовав настоящую деревню. Один из этих домиков принадлежал лично некой Форнейре, матери местного сеньора Рамона де Переллы, одного из вассалов Рамона-Рожера, графа де Фуа. Это были времена, когда под покровительством графа Тулузского Раймунда VI ересь распространялась по всему Лангедоку. Но катары ощущали угрозу, надвигающуюся с севера: притязания короля Франции на окситанские земли становились все явственней, а катары знали, что Филипп Август воспользуется малейшим предлогом, чтобы ввести войска и аннексировать территорию страны, которая неудобна для капетингской монархии. Этот предлог был налицо — альбигойская ересь, яростно обличающая официальные проповеди и прежде всего наносящая ущерб местным церковникам, лишая их паствы. Филипп Август пытался добиться от папы разрешения на крестовый поход, чтобы пресечь распространение ереси.
Тогда вожди катаров попросили Рамона де Переллу укрепить руины Монсегюра. Рамон перестроил крепость, также зная, что конфронтация неизбежна. В 1206 году Эсклармонда, сестра графа де Фуа, получила consolamentum — высшее причастие, правду сказать, единственное причастие катаров, тем самым войдя в число совершенных среди верующих. В то же самое время один испанец, Доминик де Гусман, который станет знаменитым святым Домиником, поселился в Фанжо, в самом сердце страны, приняв на себя миссию вернуть ее к ортодоксальному учению. Потом в 1206 году произошло убийство Петра де Кастельно, папского легата, которое стало для папы Иннокентия III предлогом, чтобы провозгласить крестовый поход. Жребий был брошен. Симон де Монфор во главе королевских войск разорил страну и добился бесспорных успехов. Но если казалось, что Окситания потеряна для катаров, крепость Монсегюр не подверглась нападению, и в ней поселялось все больше верующих. Поражение при Мюре в 1213 году возвестило конец свободной Окситании и в то же время спокойной жизни катаров. Отныне, чтобы выжить, им надо было прятаться и избегать грозных агентов инквизиции, этой огромной машины для подавления умов и сжигания тел, предоставленной в распоряжение монахов святого Доминика под ответственность Святого Престола. Симон де Монфор умер в 1218 году, святой Доминик — в 1221 году, Раймунд VI Тулузский — в 1222 году. Сын последнего, Раймунд VII, в 1226 году был отлучен, потому что проявлял слишком большую терпимость в отношении катаров и выражал желание отвоевать все домены, которые начали прибирать к рукам северные крестоносцы. Но в 1229 году граф Тулузский был вынужден покориться, согласно договору в Mo между ним и Людовиком IX, на самом деле между ним и Бланкой Кастильской, в чьих руках находились бразды правления королевством до совершеннолетия сына.
Договор в Mo нанес катаризму очень жестокий удар; даже если Раймунд VII вел очевидную двойную игру, он вынужден был пожертвовать некоторыми слишком видными еретиками, чтобы спасти других. Катарам, которых в основном очень хорошо принимало даже католическое население, потому что они оказывали сопротивление французской оккупации, пришлось создать собственную организацию. В 1232 году по предложению диакона Гиллаберта из Кастра они созвали внушительный собор. В ходе этого собрания они официально попросили Рамона де Переллу, который не принадлежал к их числу, но покровительствовал им, согласиться на поселение в деревню всех катаров, которые захотят там укрыться, а также попросили усилить замок. Рамон де Перелла колебался: он знал, что, соглашаясь на просьбу катаров, он ставит себя вне закона и против него могут подняться Церковь и французский король. Но он понадеялся на положение пога Монсегюр, считавшегося неприступным. Наконец он согласился и велел укрепить крепость и гарнизон.
Надо сказать, у катаров были средства, чтобы внести свою лепту в эти приготовления к обороне. Они владели громадной казной, происхождение которой все еще остается несколько загадочным, и поместили ее в подземельях замка. Они щедро платили Перелле и вносили свой вклад в содержание гарнизона.
Монсегюр тогда стал настоящим светочем катаризма, «синагогой Сатаны», как писали некоторые хронисты той эпохи. Многочисленные паломники стекались сюда со всей Окситании, чтобы послушать проповеди «добрых людей». Удивительно, что сенешали короля не сделали ни одной попытки захватить Монсегюр до того, как его укрепления были усилены, и ничего всерьез не предпринимали также против паломников. Похоже, Бланка Кастильская по причинам, которые нам неизвестны, на практике щадила катаров, при этом громко провозглашая, что их необходимо уничтожить. Позиция регентши по отношению к Раймунду VII далеко не была ясной[2].
Однако Раймунд VII, находясь в неудобной позиции, должен был предоставлять свидетельства благонамеренности по отношению как к королевской власти, так и к папе. Конечно, он регулярно заявлял протесты против действий инквизиции в его доменах: он очень хорошо знал, что местные епископы и священники куда менее сурово, чем братья святого Доминика, борются с еретиками, и тем самым помогал последним. Впрочем, он добился временной приостановки действий инквизиции в своих владениях на четыре года, с 1237 по 1241 год, и это было относительным успехом. Но в качестве компенсации ему самому приходилось демонстрировать суровость по отношению к некоторым слишком видным «добрым людям»: так, он должен был забрать из Монсегюра альбигойского диакона Жоана Камбитора и еще трех еретиков и сжечь их на костре в Тулузе.
Именно тогда, в 1240 году, умер Гиллаберт из Кастра. Эта яркая фигура катаризма стала легендарной: рассказывали, что он давал consolamentum и проповедовал в нескольких сотнях населенных пунктов под носом у инквизиции, несомненно пользуясь защитой со стороны графа Тулузского. На смену Гиллаберту из Кастра, настоящему главе катарской религии, пришел Бертран из эн-Марти. А через год, чувствуя себя все более затравленным, Раймунд VII был вынужден пообещать королю Людовику IX разрушить замок Монсегюр. Он осадил замок, но, разумеется, это не повлекло никаких последствий: осада была чистой формальностью, да и крепость считалась неприступной.
Представление о том, как в то время мог выглядеть Монсегюр, можно составить на основе письменных документов, в частности рассказов хронистов, а прежде всего благодаря систематическому изучению территории в свете данных последних раскопок.
Сам по себе замок составляет лишь часть оборонительной системы: он имеет небольшую площадь по сравнению с погом в целом. Это только важная часть очень обширного комплекса, соответствующего скальному отрогу, стены которого по всему периметру более или менее отвесны. Если внимательно посмотреть на этот отрог с высоты стен, можно заметить, что освоено было все плато. Очевидно, что проще всего разглядеть военные сооружения. За пределами замка, самой возвышенной точки, можно увидеть укрепления на южном склоне, наиболее уязвимом из-за относительной простоты доступа, как можно проверить сегодня. Передовые укрепления есть и на северном склоне, где их едва можно различить, потому что сейчас они скрыты под растительностью. На востоке аванпост, позволяющий контролировать выход из ущелья Карруле, был усилен расположенным чуть северней наблюдательным постом на Рок-де-ла-Тур, дающим возможность контроля над входом в то же ущелье.
Деревня располагалась на северном склоне между замком и сквозниками, прикрывавшими подступы к ней. Чтобы изолировать поселение с востока и запада, достаточно было самой горы. В этой-то деревне и проживала община верующих и совершенных. На самом деле немыслимо, чтобы эти люди, занятые медитациями и интеллектуальными построениями, могли жить внутри крепости: там располагались солдаты-наемники Рамона де Переллы, и только в случае опасности катары укрывались за стенами.
Площадь замка составляет почти семьсот квадратных метров. В центре находился маленький открытый мощеный двор размером около ста квадратных метров. Вокруг него в три яруса размещались постройки разного назначения — казармы, мастерские, арсеналы и склады. На дозорный путь и к входным укреплениям можно было пройти по трем лестницам. Именно в этой части замка жили воины, которых набрал Рамон де Перелла и которыми в момент осады командовал Пьер-Рожер де Мирпуа. Обычно их количество оценивают в сто пятьдесят человек, но большинство из них, как это было принято, взяло с собой семьи, что заметно увеличило численность населения. Были также конюшни, потому что специально оборудованной дорогой в замок можно было провести лошадей и мулов. Известно, что лошади были очень небольшого роста и превосходно подходили для использования на крутых горных дорогах. Раскопки показали, что гарнизон располагал очень обширным арсеналом: копьями, дротиками, кинжалами и дагами, снарядами для пращи и стрелами. Обнаружили также большие каменные шары, весом от 60 до 80 кг, которые хранились в крепости и использовались в качестве снарядов к метательным орудиям типа требюше.
Занятия этих воинов были достаточно разнообразны. Они обеспечивали охрану укреплений, приводили в порядок или ремонтировали оружие, сопровождали провиантские обозы или охраняли ту или иную особу, покидавшую эти места либо возвращавшуюся в них. Внеслужебное время они, должно быть, проводили за игрой в кости: ведь при раскопках нашли множество костяшек из обычной и слоновой кости.
Восточную платформу замка окружают самые толстые стены — в 4,2 м, что составляет значительную величину. Это место, полностью обнесенное деревянными галереями, лучше всего подходило как для наблюдения, так и для руководства обороной.
На западе, в действительности на северо-западе, находились донжон и обширная цистерна. В последнюю набирали воду, стекавшую с крыш по каменным или терракотовым желобам; переливной желоб позволял обеспечивать деревню, располагавшуюся на террасе ниже донжона. Емкость этой цистерны оценивают в пятьдесят кубометров воды.
В нижнем зале донжона для освещения было проделано пять окон. Четыре из этих окон расположены попарно на противоположных стенах и ориентированы на восход солнца в день летнего солнцестояния. Эта особенность, можно предполагать, дает весомый аргумент тем, кто желает видеть в крепости Монсегюр солярный храм, однако это не более чем один аргумент: мало ли построек, в архитектуре которых принят во внимание восход солнца в день солнцестояния, но не дающих никаких оснований искать в этом религиозную мотивацию. Но поскольку в данном здании учтен и восход солнца в день зимнего солнцестояния, нельзя полностью исключать гипотезу солярного храма, сочетающегося с очень эффективной системой обороны.
Одна дверь нижнего зала выходит на винтовую лестницу, которая ведет на этаж, освещенный четырьмя большими окнами. Именно там находилось жилище сеньора. Этот этаж был снабжен большим камином у южной стены, и только через этот этаж можно было пройти в жилой корпус. Все было прикрыто галереями и черепицей. Но в этой изощренной архитектуре ничего по-настоящему специфического нет. Постройка прежде всего учитывает особенности местности, а работы, предпринятые после осады 1244 года, исказили облик собственно катарского замка.
На южном склоне на пути, по которому можно было пройти в замок, было устроено три сквозника. Этот путь, проделанный в нескольких метрах от крепости, был вырублен в скале и представлял собой нечто вроде короткой лестницы с парой десятков широких ступеней. Южные ворота особо велики — 1,95 × 3,25 м — и были защищены деревянными галереями (hourds) на высоте стен, где могли располагаться защитники ворот. Галереи держались на «воронах», то есть на консольных выступающих камнях, поддерживавших концы балок. Этих «воронов» можно видеть и теперь. До порога можно было дойти через ряд деревянных клетей, отчасти выдвижных, что доказывает: эти ворота, самые уязвимые, были наилучшим образом приспособлены для обороны.
Под защитой этого внушительного массива обитатели Монсегюра, катары, жили в поселении, простиравшемся под стенами замка и на части пога. В первой половине XIII века самый крупный квартал деревни располагался вокруг донжона. Недавние раскопки обнаружили на площади в шестьсот квадратных метров и на пяти уровнях три жилища с пристройками и сетью коммуникаций. Рядом с одним из этих домов находилась цистерна для снабжения водой. Эти деревянные и каменные постройки сообщались между собой узкими лестницами. Они наслаивались друг на друга, как черепица, и, похоже, использовалась любая горизонтальная поверхность. Может быть, чтобы получать горизонтальные плоскости для постройки жилищ, даже насыпали грунт или долбили скалу. В бывшей деревне Монсегюр имеется с полсотни жилищ такого типа. После осады 1244 года немногие оставшиеся жители и, возможно, новые пришельцы поселились ниже, у подножья пога, в месте под названием Пра-де-ла-Глейзо, под нынешней автостоянкой, и только после религиозных войн люди начали селиться в том месте, где деревня Монсегюр находится сегодня, ниже ущелья Карруле, под прикрытием от северных ветров и ближе к плодородным землям равнины.
Ведь на поге Монсегюр надо было выживать. Зимой жилища обогревались простыми очагами, горящими среди камней, причем дым выходил через отверстие в крыше или через дверь. Стенной камин, появившийся не ранее XI века, распространился еще не повсюду, и в Монсегюре им пользовались только в главном зале донжона.
Мебель в жилищах была самой элементарной и состояла из убогого ложа, сундуков, табуретов и скамей. Закрывать комнаты позволяли деревянные двери с железными засовами. Освещали дома свечами и железными масляными лампами типа «калей» (calèlh), то есть с четырьмя горелками. В состав посуды входили кувшины, различные терракотовые сосуды, стаканы для питья и ножи. При каждом жилище был хотя бы маленький водоем.
Можно задаться вопросом, за счет чего жили эти люди, отрезанные от мира на бесплодной горе и не имевшие природных ресурсов. Фактически выжить можно было только за счет скотоводства, которым могли заниматься на склонах, и скудного земледелия. Нельзя исключать и охоту, а также ловлю рыбы в соседних горных реках. Кроме того, никогда, даже в самые трудные периоды осады, не прекращалось снабжение Монсегюра извне: сообщение с внешним миром всегда было возможным. Оставалась проблема воды, и именно эта проблема стала причиной сдачи.
Согласно открытиям археологов, основой питания здесь были злаки, пшеница и рожь. Были обнаружены многочисленные бычьи, бараньи, косульи, кабаньи кости, а также остатки рыбьих костей. Вероятно, мясо хранили здесь в соленом и копченом виде, и его запасы всегда были в изобилии. Пусть питание было не первоклассным, но его вполне хватало, и хроники, повествующие об осаде, не упоминают о голоде.
Жившие здесь катары проводили время не только в медитациях или религиозных упражнениях. В дополнение к пастушеской и земледельческой жизни они были вынуждены активно заниматься материальными делами. Они изготовляли одежды из шерсти баранов, из шкур животных и производили также растительные или минеральные краски, необходимые для окраски этих одежд. Они пряли шерсть на веретенах. Они резали ее железными ножницами и сшивали, используя бронзовые наперстки. Они делали поясные пряжки и шпеньки. Не забывали и о декоративных элементах, подвесках, кольцах и нагрудных крестах, а также о туалетных принадлежностях: пинцеты для выщипывания волос были необходимы для удаления заноз и колючек. И разумеется, они не могли забывать о собственно религиозных или просто символических предметах, таких как знаменитые свинцовые жетоны (méreaux), выполнявшие, вероятно, роль пропусков на тайные собрания, или загадочные пентаграммы, точное значение которых еще далеко не известно.
Можно было бы рассматривать Монсегюр как подобие монашеского поселения: под защитой крепости и занимавшего ее гарнизона катары в деревне как таковой якобы вели жизнь, аналогичную жизни ортодоксальных католических монахов. Но это представление далеко от реальности. Прежде всего надо проводить различие между двумя категориями катаров, совершенными и верующими. Совершенные дошли до высшей степени не только посвящения, но и «чистоты» жизни. Получив по своей просьбе consolamentum, только они могли считаться истинными катарами. Практикуя строгость, сексуальное воздержание, вегетарианство, они, согласно катарским верованиям, были готовы вернуться в Царство Божье, не претерпев нового воплощения с целью очиститься и избавиться от порабощенности материей — созданием Сатаны. Они не могли ни носить оружия, ни заниматься работой, которая считалась унизительной, их делом были медитация, проповеди и отправление культа. Для верующих подобная строгость была не обязательна, потому что они еще не достигли той же степени мудрости и «чистоты». Они знали, что им придется переродиться, чтобы завершить инициацию и полностью очиститься. Поэтому упомянутые запреты, особенно в сфере питания и сексуальных отношений, на них не распространялись. Но из благоговения перед жизнью ни один катар — теоретически — не имел права носить оружия и вести войну.
Так вот, бесспорная военная окраска жизни в Монсегюре заставляет предположить, что его жители в большинстве не были катарами. Кроме того, обнаружение костей животных наводит на мысль, что не все жители были вегетарианцами. К тому же верующие и совершенные вели активный образ жизни, и в повседневной деятельности тех и других принципиальных различий не было. Все это показывает, что в начале XIII века в Монсегюре существовала разнородная катарская община, более близкая к кельтским христианским монастырям Ирландии, чем к цистерцианским аббатствам того времени. К тому же ее религиозное значение было тесно связано с политическим. Возможно, что около 1240 года Монсегюр воспринимали как катарскую столицу, и совершенно определенно, что в нем видели оплот, настоящий символ окситанского сопротивления капетингской оккупации. Результатом этого стали события, которые привели к трагедии 1244 года.
Известно, что в 1241 году Раймунд VII Тулузский был вынужден вновь подтвердить королю Франции свою верность монархии и свою волю продолжать борьбу с ересью. Он даже осадил пог, не слишком усердствуя, что позволяло ему уверять посланцев короля и инквизиторов, что попытки захватить Монсегюр тщетны. Раймунд VII превосходно вел двойную игру. Он ждал лишь удобного случая, чтобы изгнать французские войска и восстановить целостность своих доменов. К тому же, не имея наследника мужского пола, он всеми силами пытался расторгнуть брак с Санчей Арагонской, которая была бесплодна, чтобы жениться на женщине, которая родит ему сына. Но Людовик IX и Бланка Кастильская предпринимали всевозможные маневры, чтобы помешать ему вступить в новый брак; их план был намечен заранее — дочь Раймунда, Жанна Тулузская, выйдет за Альфонса де Пуатье, брата святого Людовика, и в результате графство Тулузское рано или поздно станет ленным владением королевского рода.
В этих условиях Раймунд VII хотел выиграть время. Бесспорно, он пользовался услугами катаров, покровительствуя им, потому что они были врагами короля Франции, а в глазах населения, по преимуществу католического, — представителями сопротивления северным угнетателям. Раймунд VII поддержал бы любую еретическую секту, выскажи она несогласие с королевской политикой. И в 1242 году он стал душой обширного заговора, в который вступили всегдашний противник Бланки Кастильской — Гуго де Лузиньян, граф Маршский, Генрих III Плантагенет — король Англии и герцог Аквитанский, графы Фуа, Комменжа, Арманьяка и Родеза, а также виконты Нарбонна и Безье. Почти вся Окситания объединилась в эту пока что тайную коалицию, и император Фридрих II, радуясь возможности создать проблемы для капетингской монархии, оказывал заговорщикам осторожную поддержку.
К несчастью для окситанцев и, разумеется, для самих катаров, восстание вспыхнуло слишком рано вследствие драмы, которая имела вид мелкого инцидента, но была, возможно, результатом намеренной провокации со стороны королевской власти. На самом деле у Людовика IX и Бланки Кастильской во всем графстве Тулузском были свои осведомители, чтобы не сказать — шпионы. Они не преминули предупредить своих хозяев, что затевается что-то серьезное. Можно выдвинуть следующую гипотезу: Париж был заинтересован, чтобы восстание разразилось как можно раньше, прежде чем заговорщики по-настоящему подготовятся, — это бы оправдало быстрый ввод королевских войск и сделало последний эффективнее из-за неготовности противника. Доказательств этого нет, но гипотеза продолжает существовать, поскольку ее, похоже, подтверждают последующие события.
Шел май 1242 года. В Авиньонне, местечке в земле Лораге, относящейся к землям графа Тулузского, разместились со своим судом два инквизитора — брат Арнольд Гильем из Монпелье и брат Стефан из Нарбонна. Они поселились в замке Авиньонне, гарнизоном которого командовал Рамон д’Альфаро, байле (то есть бальи) Раймунда VII. Рамон д’Альфаро отправил гонца к Пьеру-Рожеру де Мирпуа, командиру гарнизона Монсегюра, предупреждая о присутствии двух инквизиторов, которые прославились фанатизмом и жестокостью. Реакция в Монсегюре не заставила себя ждать: у многих катаров и солдат гарнизона были родственники, которых истязали или сожгли упомянутые инквизиторы. Полсотни рыцарей и воинов собрались и направились в Авиньонне. По мере их проезда по стране их ряды пополнялись сочувствующими, которые также желали отомстить за близких. Вылазка была далеко не тайной: что этот отряд намерен перебить инквизиторов, знали все. Но, что любопытно, не нашлось никого, чтобы предупредить об этом будущих жертв. Это только укрепляет гипотезу о провокации.
Заговорщиков ждал сам Рамой д’Альфаро и проводил их в замок, прямо в комнаты, где спали брат Арнольд и его сотоварищи. Началась резня, и каждый желал принять участие в этой «чистке». Все члены суда, включая нотария и привратников, были убиты. В случае если бы инквизиторам удалось уйти, на дорогах, выходивших из Авиньонне, их ждали отряды всадников. Так что те не могли избежать катарского «правосудия». Люди из Монсегюра вернулись к себе в крепость, и едва новость распространилась, как восстала вся Окситания. И Раймунд VII занял Альби, землю, которой его незаконно лишил король Франции.
Реакция королевской власти была крайне резкой. Папа потребовал примерного наказания, и следовало воспользоваться ситуацией, чтобы окончательно покончить со всеми, кто мешал аннексии графства Тулузского. Ряд плохо подготовленных сражений показал, что окситанцы чрезмерно поспешили. К тому же в результате каких-то темных сделок граф де Фуа изменил, и вскоре Раймунду VII, побежденному на поле боя и оставленному союзниками, пришлось еще раз просить пощады у короля Людовика IX. Тот не поверил ни одному из покаянных слов, произносимых графом Тулузским, но Раймунд старался обращаться не непосредственно к нему, а к королеве-матери Бланке Кастильской. Та, хоть и раздраженная поведением окситанского кузена, обязала Людовика IX договориться с ним, оставив ему графство, которое ее сын хотел конфисковать.
Такая позиция Бланки Кастильской остается необъяснимой и вызывает много вопросов. Можно задуматься, не было ли у Раймунда VII тайных средств давления, позволявших добиваться королевского снисхождения при том, что он был закоренелым мятежником и отлученным, то есть его домены подлежали конфискации. Во всяком случае известно, что королева Бланка оставила по себе любопытную память в народе на катарских землях, а именно в Разе, где ей приписывают одно загадочное сокровище. Правда, имя королевы — Бланка — наложилось здесь на очень распространенную в Пиренеях веру в существование «белых дам» (dames blanches), то есть фей, царствующих над подземным миром пещер, очень многочисленных в этих краях.
Как бы то ни было, убийство инквизиторов в Авиньонне вызвало кровавые репрессии. Монсегюр, откуда вышли убийцы, на самом деле стал «синагогой Сатаны», и очень похоже, что с того момента как католическое духовенство, так и королевская власть пустили в ход все средства, чтобы захватить крепость и уничтожить, физически и символично, все, что она олицетворяла. Людовик IX надеялся «возвратить» Раймунда VII, тем более что ему были нужны храбрые и опытные рыцари для похода в Святую землю; он присоединился к мнению Бланки Кастильской, желавшей пощадить графа Тулузского. Но если король мог прощать или по крайней мере демонстрировать великодушие, у Церкви не было никаких причин забывать избиение инквизиторов. Она считала, что Монсегюр надо разрушить. Но на Раймунда VII для этого не рассчитывали. Его предпочли отправить в Рим, чтобы он мог отстоять свое дело перед папой и добиться отмены приговоров о своем отлучении. Его отсутствие было выгодным: им воспользовались, чтобы подыскать надежного человека, который бы «отрубил дракону голову», и выбор пал на Гуго дез Арси, сенешаля Каркассона.
По Лоррисскому договору от января 1243 года Раймунд VII Тулузский должен был полностью признать свое поражение и поражение всей Окситании. Он был прощен, но на очень суровых условиях: в частности, ему пришлось дать письменное обязательство покарать виновников убийства в Авиньонне, прекратить всякие сношения с императором и осадить все крепости, где укрываются катары. Граф Тулузский подписал это обязательство.
В мае 1243 года армия в десять тысяч человек, поразительно большая для того времени и с учетом гористого рельефа местности, под командованием сенешаля Каркассонского и теоретически под духовным водительством Петра Амьеля, архиепископа Нарбоннского, заняла исходные позиции вокруг Монсегюра. Началась долгая осада, растянувшаяся на год.
Армия не торопилась и оборудовала для себя квартиры, которые образовали нечто вроде эллипса, окружавшего почти всю гору, кроме ее восточной стороны, где очень глубокое ущелье, проделанное текущей с массива Таб горной рекой, делало склоны слишком крутыми для использования. Лагеря отдельных частей неравномерно распределились на разных уровнях, и разница по высоте между лагерями юго-восточного и противоположного склоне могла достигать четырехсот-пятисот метров. Перед позициями всех отрядов были вертикальные горные стены, позволявшие осажденным не опасаться никакого приступа и в то же время дававшие им возможность для неожиданных атак. Наверху, на поге, вся крепость и катарская деревня были обнесены по краю пропастей прочным деревянным палисадом, имевшим проход, которым в течение всей осады будут пользоваться самые опытные из осажденных для сношения с внешним миром. Ведь фронт королевских войск никогда не был непроходимым, и в той разнородной, сильно пересеченной и вообще не поддававшейся изучению местности иначе быть не могло.
На поге бесспорным господином был Бертран из эн-Марти, катарский епископ, наследовавший Гиллаберту из Кастра. Но был и Пьер-Рожер де Мирпуа, не принадлежавший к катарам, но руководивший всеми оборонительными операциями. Гарнизон состоял из рыцарей и воинов, а последние взяли с собой семьи. Вероятно, во время осады население пога Монсегюр составляло человек пятьсот, куда входили полсотни совершенных женщин, столько же мужчин и почти двести верующих.
Поначалу осада представлялась совершенно бесполезной. Она началась в мае 1243 году, и за полгода осаждающие ничуть не продвинулись. На наименее крутых склонах произошло несколько столкновений, не принесших никакого результата: природа местности позволяла горстке людей успешно противостоять силам, имевшим огромное численное превосходство. Через полгода осаждающие получили подкрепление в лице Дуранда, епископа Альбигойского, и группы стратегов, имевших опыт в использовании боевых машин. Но, с другой стороны, и осажденный гарнизон пополнился ценным бойцом — Бертраном де ла Беккалариа, который тоже был знатоком машин, происходил из Капденака и поставил свои знания на службу делу катаров. В общем, обе стороны оказались в равном положении. Но осаждающие, убедившись, что штурм возможен лишь в случае, если он будет подготовлен специалистами и людьми, которым знакомы все тайны гор, призвали на помощь баскских наемников.
В ноябре 1243 года группе этих басков удалось закрепиться на южном склоне, на сто пятьдесят метров ниже крепости. Эта позиция была не слишком удобной, но она позволяла проводить другие операции, тем более что утвердиться здесь баски сумели прочно. В боевое положение поставили требюше, из которого, хотя и снизу, несколько каменных ядер удалось забросить в восточный барбакан замка. Кстати, на этом направлении осаждающие в дальнейшем и сосредоточили все усилия. Однажды ночью в конце декабря группа легко вооруженных добровольцев направилась в южные скалы, под отрог, которым пог заканчивался с восточной стороны. Их вел проводник, знавший тайные тропы, — по всей вероятности, катар-ренегат. Они взобрались на гребень и перебили охрану барбакана. Баски, ожидавшие на защищенных позициях, в свою очередь вступили в бой, ворвались в барбакан и, несмотря на ожесточенное сопротивление его защитников, сумели захватить его. Рассказывают, что, когда наступил день, добровольцы из ночной экспедиции затрепетали от ужаса при виде бездны, над которой они карабкались, не замечая опасности, которой подвергаются. Добавляют, что они уверяли товарищей: мол, никогда бы не пошли на такой риск, если бы знали о трудности похода или могли увидеть пропасть.
Взятие восточного барбакана переломило ход сражения и значительно сократило длительность осады. Действительно, на этой позиции, позволявшей наблюдать за противником почти на уровне крепости, люди епископа Альбигойского начали собирать огромный камнемет, и это в двадцати четырех метрах от стен замка. Этот камнемет позволил метать за укрепления каменные ядра весом от шестидесяти до восьмидесяти фунтов, наносившие большой ущерб как крышам, так и стенам. Ситуация, которая до тех пор была благоприятной скорей для осажденных, готовых годами сдерживать королевские силы, изменилась в пользу осаждающих.
Пьер-Рожер де Мирпуа, командир гарнизона Монсегюра, не питал иллюзий по поводу будущего. Ему удалось убедить епископа Бертрана из эн-Марти вывезти катарскую казну. Благодаря пособничеству нескольких часовых из королевской армии, которых просто-напросто подкупили, появилась возможность переправить большое количество золота и серебра в укрепленную пещеру в высокогорной долине Арьежа, а потом — в замок Юссон в Доннезане. Там хранители казны попытались нанять отборный отряд, чтобы он напал на крестоносцев, смял их ряды и по восточному гребню прорвался в Монсегюр, уничтожив камнемет или обратив его против осаждающих. Договорились с одним каталонским вождем, в большей или меньшей мере бандитом с большой дороги, неким Корбарио, который взялся осуществить эти операции. Попытка провалилась — прежде всего потому, что люди Корбарио темной ночью заблудились в ущелье Лассе, не сумев занять нужную позицию. И камнемет епископа Альбигойского продолжал наносить значительный урон крепости.
В первый день марта 1244 года осажденные, хорошо подготовившись, предприняли вылазку. Их отбросили. Пьер-Рожер де Мирпуа понял, что долго так продолжаться не может. Не то чтобы не хватало провизии или возможностей для связи с внешним миром. Ночью отряды воинов прорывали блокаду, установленную королевской армией, и под руководством надежных людей добирались до крепости. Другие приносили сообщения епископу Бертрану из эн-Марти. Таким образом можно было получать оружие и даже провизию. Но тревогу стала вызывать проблема воды: цистерны загрязнились, потому что в них упало множество крыс. Впрочем, полагали, что это не случайность, а измена и что для этого специально подкупили кого-то в гарнизоне. Следовательно, нужно было срочно принимать решения, чтобы избежать самого худшего.
Всем дали понять, какова реальная ситуация; катары положились на Рамона де Переллу и Пьера-Рожера де Мирпуа, предоставив им все полномочия для ведения переговоров о почетной сдаче. Оба командира отправили гонца к сенешалю Каркассонскому с запросом, на каких условиях они могут сдать Монсегюр.
Осада длилась уже почти год. Командиры королевских войск были измучены. Они также понимали, что никогда не смогут взять крепость приступом. Гуго дез Арси, архиепископ Петр Амьель и инквизитор Ферьер приняли большую часть условий, выдвинутых осажденными. Все, кто сдастся, сохранят жизнь и не будут потревожены, если согласятся искренне признаться в своих провинностях. Они уйдут с оружием и пожитками, и против них не будет предпринято никаких санкций за участие в убийстве, совершенном в Авиньонне. Осажденным давали срок в пятнадцать часов, и 16 марта они должны были сдаться.
Назначение этого срока вызывает вопрос: с чем связана такая снисходительность? Была выдвинута гипотеза: может, хотели позволить катарам в последний раз отметить солярный праздник, вероятно, манихейского происхождения, в день весеннего равноденствия. Но казалось удивительным, что победители, столь непримиримые к ереси, способны на подобную терпимость. Впрочем, второе проявление снисхождения, заключавшееся в том, что всех признавших свою вину отпускали, на самом деле было грозной ловушкой: победители очень хорошо знали, что настоящие катары, особенно совершенные, не отрекутся от своей веры и предпочтут умереть на костре.
В ночь, предшествующую сдаче, Пьер-Рожер де Мирпуа организовал побег четырех совершенных, которых предварительно отделил от остальных и спрятал в подземельях замка. Он дал им возможность спуститься по канатам вдоль высокой восточной стены горы. Что это были за четыре человека? Вероятно, катары, знакомые с определенными тайнами, возможно — с местоположением казны, или, по меньшей мере, «миссионеры», которым было поручено распространять учение дальше. Если только они не забрали какие-то документы, чтобы поместить их в надежное место. Понятно, во всяком случае, что этот побег в последний момент, при невероятных условиях и при всей таинственности, которую предполагает подобное событие, вызвал к жизни множество гипотез и столько же бездоказательных истолкований. Говорят и о подземном леднике на горе напротив Монсегюра: беглецы якобы спрятали документы или казну в этот ледник, а высота ледника с каждым годом убывает: достаточно набраться терпения и дождаться момента, когда лед возвратит доверенное ему. Но есть риск, что ждать придется долго.
Тогда, 16 марта 1244 года, обитатели Монсегюра покинули вершину пога. Двести пять катаров отказались признавать свои заблуждения и изъявили упорное желание сохранить свою веру. Среди них, разумеется, был епископ Бертран из эн-Марти, но были и женщины, в частности, Эсклармонда де Перелла, дочь местного сеньора, ее мать Корба де Перелла и бабка Маркезия де Лантар. Немедленно возвели костер — возможно, на месте, которое называется Прат дель Краматс (Луг Сожженных) и где находится памятник. Но точное его место неизвестно. Во всяком случае, костер был зажжен, и «еретики» бросились в него с пением, убежденные, что возвращаются к первоначальной чистоте тех времен, когда Зло еще не извратило движение мира.
Через несколько недель в Париже король Людовик IX, которого мы называем святым Людовиком, был извещен о взятии Монсегюра и об аутодафе, которое за этим последовало. Говорят также, что именем короля крепость принял во владение Ги II де Леви, разместив там гарнизон из верных людей. Для Людовика IX важным было именно это: владеть в самом сердце ненадежных земель неприступной крепостью, где могла бы проявлять себя его власть. Остальное, то есть сожжение еретиков, было не более чем полицейской операцией, и такое происходило уже не в первый раз. Впрочем, его совесть была спокойна: еретикам дали возможность выбрать свою судьбу, и если они предпочли умереть, ответственность за это несут они сами. Таков был суровый закон того времени, и никто не возмущался им, даже катары, для которых презрение к миру было правилом жизни.
Об этом аспекте проблемы несколько забывают. В то время было нормальным сжигать людей за их религиозные убеждения, поскольку действовало золотое правило: устранять все, что неортодоксально, во имя величайшего блага большинства верующих. Тем самым лишь воплощались в жизнь слова Евангелия: когда ветка сгнила, ее отрубают и сжигают, чтобы остальное дерево выжило. Никогда инквизиторы, кроме отдельных фанатиков, не имевших больше возможности проявить свои неврозы и садизм, не испытывали чувства, что совершают несправедливость, когда отправляли мужчин и женщин на костер, прежде подвергнув их пыткам. Иные времена, иные нравы. Впрочем, если бы власть в Окситании взяли катары, вероятно, они бы так же повели себя по отношению к католикам, которые бы не пожелали отречься от своей веры. К чему может вести такая позиция, показали войны между протестантами и католиками: терпимости не было ни с одной, ни с другой стороны. Зато в обоих лагерях присутствовало насилие.
Костер Монсегюра кажется нам низостью. Но обычно забывают сказать, что катары, погибавшие в нем, были счастливы, пламя позволило им достичь Совершенства, которого они искали всю жизнь. Это замечание шокирует?
Правда, костер все еще горит, как сказал Андре Бретон в одной из своих поэм. И нет признаков, что он затухнет в наших закопченных душах.
Именно благодаря ему Монсегюр вошел в историю. И в легенду. Но где различие между историей и легендой?
Монсегюр был не единственной цитаделью катаров, и даже если костер 16 марта 1244 года нанес очень жестокий удар катарскому сопротивлению, он не означал конца катаризма. К тому же другая из таких крепостей держалась еще одиннадцать лет после взятия Монсегюра, и это была столь же важная и внушительная крепость — Керибюс, расположенный намного восточней, на границе Окситании и Каталонии, то есть в пограничной области, история которой всегда была столь же бурной, сколь ее рельеф — пересеченным.
Здесь уже не Пиренеи, а Корбьеры. Это бесплодный горный массив, ограниченный с севера долиной реки Од, с юга — долиной реки Альи и образующий нечто вроде переходной области между Центральным массивом и Пиренеями. Климат здесь средиземноморский, что не исключает отдельных суровых зим. Здесь выращивают виноград, по крайней мере на наиболее удобных склонах, защищенных от трамонтаны, и все-таки это «дурная земля» (gaste terre), если воспользоваться выражением, каким в «Поисках Святого Грааля» называют унылые земли вокруг замка Короля-Рыбака: здесь преобладают галечник и низкие кусты, словно ветер и солнце, сговорившись, долго и терпеливо изводили эти надменные возвышенности, невыносимые для небес.
Именно на вершине одного из известковых выступов южного барьера массива Корбьер поднимается замок Керибюс, словно окаменевший призрак, наблюдающий одновременно за горами и морем. Скальный гребень, на котором он стоит, отмечая границу департаментов Од и Восточные Пиренеи, тянется с востока на запад от Тотавеля до Бюгараша в графстве Разе, еще одного странного места, где живет память о самых ранних катарах. В настоящее время этот гребень можно пересечь по трем перевалам, в том числе по Гро-де-Мори, когда-то называвшемуся Гро-де-Керибюс, над которым с одной стороны возвышается скала Рок-де-ла-Пукатьер, поднимаясь на 770 м, а с другой — скала Рок-дю-Курбас высотой 939 м с массивной громадой замка, ранее охранявшего проход. Ведь этот южный барьер Корбьер трудно пересечь с севера на юг, и по этой причине он долго был границей между Лангедоком и Каталонией — между Францией и Руссильоном, как пишут в исторических книгах.
К северу вдоль склонов этого скального гребня, где преобладает то выжженный солнцем или растрескавшийся от мороза камень, совершенно лишенный растительности, то пустошь, поросшая соснами, тимьяном и розмарином, течет ручей Кюкюньян, приток Вердубля. Здесь-то на самом деле и находится деревня Кюкюньян, которую прославил Альфонс Доде — или, скорее, его «негр» Поль Арен, написавший для него «Письма с моей мельницы», — и которую то и дело помещают в Прованс, забывая, что Доде был лангедокцем. В конце концов, разве знаменитая проповедь кюкюньянского кюре не выдержана в духе инквизиторов и доминиканцев, суливших ад сектантам — приверженцам дуалистской ереси?
К югу — утес, напоминающий отвесные склоны Монсегюра. Здесь ощущаешь такое же головокружение. Склон резко обрывается к реке Мори, притоку Альи, давшей свое имя деревне и территории, где производят известные вина. Пейзаж величественный — может быть, менее внушительный, чем окрестности Монсегюра, может быть, эти места не столь подняты к небу, не так близки к снегам, но все-таки вид здесь впечатляет, во всяком случае, все здесь более беспорядочно, более раздроблено и фактически намного более таинственно. Прогуливаясь по горам, можно там и сям, в лощинах или на защищенных склонах, обнаружить заброшенные или разрушенные овчарни, свидетельствующие о том, что в прошлые века здесь активно пасли скот. Есть и виноградники, карабкающиеся вверх так высоко, как только можно, — единственное нынешнее богатство этого обездоленного края.
Однако человек всегда обитал в массиве Корбьер. Археологические раскопки обнаружили остатки поселений времен верхнего палеолита вдоль долины Вердубля, в Тотавеле и в пещерах Гро-де-Падерн, очень близко от того места, где находится Керибюс. Селились здесь и в мегалитическую эпоху, о чем напоминали кое-какие следы, например менгир близ Кюкюньяна, ныне исчезнувший, как и многие другие памятники. А в кельтский железный век эту область заселил галльский народ вольков-тектосагов, от которых, вероятно, происходит знаменитый окситанский крест, перенятый позже катарами, а после них гугенотами.
В римскую эпоху, когда этот край стал провинцией — Нарбоннской Галлией, вершины Корбьер сделались превосходными пунктами наблюдения за тем, что происходит на побережье: нельзя забывать, что по лангедокскому берегу происходили активные миграции. Здесь прошли Ганнибал и его карфагеняне, которые двигались с юга Иберийского полуострова и направились в Италию. Римляне создали здесь Домицианову дорогу, обеспечившую им господство над всем Иберийским полуостровом. Когда они открыли в Корбьерах залежи руд металлов, были проложены многочисленные вспомогательные дороги, чтобы обеспечить разработку рудников. Вдоль этих путей, один из которых проходил через Кюкюньян и вел из Тюшана в Бюгараш, построили немало галло-римских вилл, от которых остались заметные развалины.
Потом по этой Домициановой дороге вторглись вестготы, вытеснившие в 419 году римлян. Отсюда вестготы распространялись по территории, которая станет Септиманией, пока в 507 году их не победили франки. С тех пор Корбьеры стали северной границей королевства вестготов. Но вскоре Септимания попала в руки мусульман, которых только в 759 году выбил отсюда Пипин Короткий; в начале IX века земля Пейрепертюз, включавшая место, где будет построен Керибюс, составляла часть обширной территории, которую Карл Великий передал своему кузену Гильему в награду за победы над сарацинами.
Но этот край плохо переносил каролингское владычество. На самом деле здешнее население было очень разношерстным, и каждый народ, поселявшийся здесь, оставлял глубокий след. В некоторых местах витала тень Меровингов и вспыхивали мятежи, что побудило Карла Лысого расколоть Септиманию надвое, чтобы легче было властвовать над ней. И в 865 году она была разделена на собственно Готию и Испанскую марку. Эта марка в 874 году стала апанажем Вильфрида Мохнатого, графа Барселонского, имевшего с сеньором Каркассона общий сюзеренитет над землей Со, Доннезаном, землей Фенуйед, землей Пейрепертюз и графством Разе.
В 1020 году название «Керибюс» впервые было упомянуто в письменном документе, а в 1066 году Беренгар, виконт Нарбоннский, принес оммаж Гильему, графу Бесалу, за замок Керибюс, доходы от которого его супруга Гарсинда получила в приданое от своего отца Бернара Тайефера. В XII веке вследствие хитросплетения наследований и союзов замок Керибюс вошел в состав большой территории, зависимой от четырех графских домов — графов Бесалу, Сердани, Барселоны и Прованса. Но из-за особого положения этой земли, которая постоянно была спорной и на которую претендовали то одни, то другие, здесь появлялось все больше руин и от былого величия не осталось почти ничего. Поэтому на территории, покинутой жителями и лишившейся ресурсов, в конце XII века нашли убежище многочисленные катары, бежавшие от начинавшихся преследований.
Но только в 1209 году начался знаменитый альбигойский крестовый поход. 22 июля этого года были перебиты все жители Безье. Крепости, занятые восставшими еретиками, падали одна за другой под натиском войск, которыми командовал Симон де Монфор. В августе капитулировал Каркассон. В следующем году, в июле 1210 года, в Минерве было истреблено сто пятьдесят катаров. В ноябре после четырехмесячной осады был взят замок Терм. В 1211 году настал черед крепости Лавор; избиения вошли в систему. Поражение при Мюре 12 сентября 1213 года ознаменовало конец первого крестового похода: вся земля катаров была оккупирована, за исключением Фенуйеда и Пейрепертюза, куда входил и Керибюс. Все здешние мелкие сеньоры сочувствовали катарам, но за это были официально лишены своих фьефов: они стали так называемыми файдитами.
Однако окончательно военный крестовый поход завершился договором в Mo, подписанным в 1229 году. Отныне задачу борьбы с ересью — и сохранения французского господства над Окситанией, причем обе задачи были неразделимы, — доверили инквизиторам, а те в любой момент могли обратиться за помощью к королевским войскам и к вассалам, по видимости примкнувшим к королю Франции. В Корбьерах тогда применяли тактику терпеливого изматывания гарнизонов последних крепостей, занятых катарами или их сторонниками.
Керибюсом тогда командовал рыцарь Шабер де Барбера, раньше занимавшийся постройкой военных машин для арагонского короля, а со смертью виконта Пьера де Фенуйе в 1242 году облеченный всей военной властью над еще независимыми замками региона. Это был человек, преданный идеям катаров, который стремился защитить всех, кто избежал костров и уцелел после сражений крестового похода. В 1230 году в Керибюсе поселился катарский епископ Разе — Бенедикт де Терм. В 1241 году он здесь умер. Один документ того времени уточняет, что в Керибюсе можно было встретить высокопоставленных представителей ереси, в частности, диакона Петра Парера, некоего Раймунда из Нарбонна и другого еретика по имени Бюгарег: похоже, что это имя связано с одним из самых странных мест в Разе — Бюгарашем, как называется и западная вершина южного гребня Корбьер; как предполагается, это место хранит память о болгарах, или «буграх», вероятных предшественниках катаров Окситании.
Разумеется, после падения Монсегюра Керибюс, также неприступная крепость, получил огромное значение и стал выглядеть второй «синагогой Сатаны». Но против Керибюса ничего не предпринималось. Сенешали Каркассона довольствовались тем, что захватывали хуже защищенные и менее удачно расположенные замки, как Падерн и Молье в 1248 году или же Пюилоран и Сен-Поль-де-Фенуйе в 1250 году. Однако тиски с двух сторон Керибюса неумолимо сжимались.
Вернувшись в 1255 году из крестового похода, Людовик IX, желавший создать в Каркассоне первоклассный пояс обороны, решил сделать все возможное, чтобы Керибюс попал под королевскую власть. Он назначил сенешалем Каркассона Пьера д’Отея и поручил ему осуществить эту операцию.
Дальнейшие события известны плохо и остаются довольно темными: тексты, касающиеся осады и падения Керибюса, весьма невнятны и часто противоречат друг другу. Однако бесспорно одно: в мае 1255 года Пьер д’Отей начал окружение замка Керибюс.
Это сделать было не проще, чем окружить Монсегюр. Керибюс построен на чем-то вроде скального зубца, в свою очередь возвышающегося над обрывистым гребнем. Его естественные укрепления впечатляют: он окружен пропастями, с наименее крутой стороны гребня его эффективно защищал массивный донжон, так что крепость могла долго не бояться любых действий многочисленной армии. К тому же у сенешаля были трудности с набором контингента, необходимого для военных действий. Похоже, прелаты Лангедока отказали ему в помощи — несомненно, просто из шантажа: тогда местное духовенство пребывало в конфликте с сенешалями короля по корыстным причинам материального характера. Тогда Пьер д’Отей попросил поддержки у архиепископа Нарбоннского. Тот не ответил. Пьер д’Отей направил послание Людовику IX, заявив протест, но король не мог ничего сделать, кроме как приказать сенешалю Бокера прийти на помощь каркассонскому коллеге. Просьбы о помощи со стороны Пьера д’Отея объяснялись не самой по себе осадой, для которой требовалось не более тысячи правильно расставленных воинов, а угрозами со стороны короля Арагона, дававшего понять, что он без колебаний пройдет со своей армией через Лангедок, чтобы достичь Монпелье, где взбунтовались его подданные. А ведь арагонский король всегда поддерживал превосходные отношения с защитником Керибюса — Шабером де Барбера. Наконец после многих проволочек архиепископ Нарбоннский прислал подкрепление, «потому что замок Керибюс — прибежище еретиков и разбойников и тем самым оное дело касается Церкви».
Но условия, в которых происходила осада, не были благоприятны для каркассонского сенешаля. С одной стороны, он понимал, что никогда не сможет сломить сопротивление Шабера де Барбера в его крепости, потому что к ней нельзя было даже приблизиться, как к Монсегюру, чтобы установить камнемет; с другой стороны, его беспокоило происходящее по ту сторону каталонской границы — сковав свои силы под Керибюсом, он предоставлял свободу действий арагонскому королю. Поскольку главная опасность грозила из другого места, Пьер д’Отей в сентябре 1255 года снял осаду Керибюса, твердо решив больше не предпринимать этой бесполезной авантюры. Однако в конце года крепость Керибюс была официально возвращена королю Франции, который — теоретически — купил ее у ее владельца Нуньо Санча в 1239 году. Так что же случилось?
Все шансы представить корректную версию фактов имеет одна гипотеза, выводящая на сцену Оливье де Терма, одного из тех, кто в обществе Раймунда Транкавеля развязал в 1239 году восстание файдитов с целью вернуть конфискованные земли. Из-за нерешительности Раймунда VII Тулузского восстание было подавлено: Транкавелю и Оливье де Терму пришлось сдаться. И Оливье, окончательно примирившись с королем Франции, после сопровождал его в крестовый поход и вел себя геройски. Пользуясь милостями Людовика IX и, вероятно, получая хорошую плату, он слегка подзабыл, что был сыном того Раймунда де Терма, который умер в темницах старого города в Каркассоне после взятия его замка в 1211 году, во время первого из альбигойских крестовых походов. В равной мере он забыл, что приходился племянником катарскому епископу Бенедикту де Терму, укрывшемуся в Керибюсе и умершему там в 1241 году.
По всей вероятности, Оливье де Терм, очень хорошо знавший Корбьерские горы, потому что часто наносил там ущерб королевским войскам, заманил Шабера де Барбера в ловушку. Попав в плен, Шабер де Барбера в обмен на свободу и жизнь сдал крепость. Один документ уточняет, что он обещал выполнять условия, которые были ему продиктованы, «едва за тысячу марок серебра под поручительство Филиппа де Монфора и Пьера Вуазена». Впоследствии имя Шабера де Барбера трижды упоминается в официальных актах, в частности, 12 сентября 1278 года он участвовал в подписании договора о разделе Андорры между епископом Урхельским и графом де Фуа. Это доказывает, что он снова попал в милость.
Что касается катаров, нашедших убежище в Керибюсе, — что с ними сталось, неизвестно: ни один документ ни словом не сообщает о их судьбе. Однако вероятно, что, коль скоро крепость Керибюс не была ни взята, ни сдана под давлением осады, катары, как говорится, исчезли в неизвестном направлении, постаравшись, чтобы о них забыли, и, может быть, эмигрировав в Северную Италию. «Последний оплот независимости Юга» пал — бесславно, но и без ненужных избиений. Может быть, поэтому Керибюс не получил такой репутации, как Монсегюр. Для этого ему недостало сожжения еретиков.
Впоследствии эта крепость под властью короля Франции стала становой осью всей системы обороны, расположенной между Руссильоном и Францией. В 1258 году были проведены масштабные работы, что, как и в Монсегюре, значительно исказило тот облик, какой могло иметь катарское строение. В 1260 году малочисленный, но энергичный гарнизон включал шателена и десять сержантов. В 1321 году стены были снова дополнены и усилены. В 1473 году замок был взят войсками арагонского короля, пришедшими освободить Руссильон от французской оккупации, но в 1475 году французы вернули себе эту крепость. А в 1659 году после подписания Пиренейского договора, подтверждавшего аннексию Руссильона Францией, Керибюс утратил всякое стратегическое значение. По 1789 год в крепости проживал род Кастерас Сурния, а потом она стала добычей ветров и воспоминаний.
Однако надо признать: Керибюс не только производит сильное впечатление благодаря своему положению, не менее удивительному, чем у Монсегюра, — он еще и столь же загадочен. Может быть, катаров здесь, как и в Монсегюре, привлекала не только «неприступность». Конечно, как и в отношении Монсегюра, никаких точных выводов сделать невозможно как из-за нехватки письменных документов, так и из-за трансформаций, которым подвергся первоначальный замок, но некоторые вопросы возникают. А безумное желание катаров находиться на вершине, в самых сложных жизненных условиях, но в контакте с небом, особенно вдохновляет на выдвижение спорных гипотез об их «солярных храмах».
Керибюс — конечно, «орлиное гнездо» и, как сказано, «сокол, крепко сжатый в кулаке скалы». Это выражение, принадлежащее Гастону Мули, совершенно верно и, кроме того, остроумно. Когда смотришь на крепость снизу, тем больше чувствуешь мощь и смелость замысла, что архитектура, насколько ее можно оценить с первого взгляда, отличается образцовой сдержанностью. Широкая тропа равномерно поднимается по северному склону, наименее крутому, до насыпной площадки, которую ограничивает с северо-запада срезанная ныне стена. Отсюда лестница, одни ступени которой вырублены в скале, другие сложены из тесаного камня, через остатки первого порога и через сквозники ведет ко входу в крепость. А в этой крепости, в отличие от Монсегюра, имеется три кольца стен, расположенных ступенчато и увенчанных донжоном.
Нижнее кольцо состоит из трех частей. Первая предназначена для защиты входной лестницы и образована стеной, ориентированной с севера на юг. Вторая, идущая с востока на запад, защищает вход посредством «ловушки» (assommoir), сделанной в наружной поверхности внутренней стены и имеющей круглый арочный свод. Третья стена поднимается к востоку и окружает первое кольцо. Внутри — лестница, ведущая от пропасти и выводящая ко второму кольцу, представляющему собой гигантскую стену, за которой еще видны остатки большого прямоугольного здания — вероятно, поста охраны, напротив которого находилась цистерна, чьи внутренние стенки были герметизированы розовым слоем «раствора из осколков черепицы»
Таким образом мы достигаем третьего кольца, которое издалека выглядит самым мощным, построено из известкового камня и заключает в себе несколько строений и внушительный массив донжона. Войдя внутрь этого кольца, налево обнаружим длинный сводчатый зал, который с южной стороны освещен бойницей, а с северо-западной к нему пристроена угловая башня, вероятно защищавшая первую цистерну. Направо можно увидеть трехэтажный жилой корпус, обильно освещавшийся с южной стороны через многочисленные окна. Внутри — два двора, расположенных на разных уровнях, и вторая цистерна под маленьким строением. В глубине, к югу, — донжон, одно из самых примечательных сооружений этого рода во всей Окситании.
Действительно, в этом донжоне можно найти все для обеспечения успешной защиты замка, как и всего восточного склона горы. Но удивительно то, что в самом сердце этого здания обнаруживается архитектурный ансамбль совершенной красоты — знаменитый «зал колонны», по поводу которого выдвигались столь же смелые, сколь и разнообразные гипотезы.
Первое впечатление: ты находишься внутри святилища. То есть это зал, который сегодня выглядит выше, чем прежде, потому что тогда он делился на два этажа. Но поражает здесь единственная огромная колонна, возносящаяся к потолку, где она переходит в четыре малых свода со стрельчатыми оконными переплетами, — такая архитектура необычна для этих суровых мест. Внешний свет проходит сквозь своеобразные двойные оконные проемы, фактически сквозь единственный проем, крестообразный средник которого разделяет два нижних прямоугольных окна и два верхних окна в форме угловых арок. Этот проем проделан в углублении, а вдоль стен идут две каменные скамьи, называемые «кусьежами» (coussièges). Длина стен зала составляет здесь семь метров с каждой стороны.
Неизвестно, служил ли этот зал капеллой. Величественность этого места, эта колонна, чрезвычайно напоминающая пальму с асимметричными ветвями, как будто наводят на эту мысль. Но где находился алтарь? Или это катарское святилище? Может быть, здесь отправляли эзотерический культ? Все эти вопросы остаются без ответа. Но бесспорно надо сказать, что повсюду, где побывали катары, они оставили по себе странную память и, во всяком случае, элементы достаточно неоднозначные, чтобы разжечь воображение…
Однако к катарским замкам или, по крайней мере, к замкам, которые называют катарскими, относятся не только Монсегюр и Керибюс. Недалеко от Керибюса, в тех же Корбьерах, но далее в глубину, по другую сторону от Кюкюньяна, находится Пейрепертюз. Само название этого замка свидетельствует, что здешняя пустошь имеет необычный характер, изобилуя впадинами и буграми: слово «Пейрепертюз» означает «Дырявый Камень». Ведущая к этой крепости дорога — узкая и трудная, и перед идущим по ней возникает странный памятник, в котором даже не сразу опознаешь замок: скорей это похоже на природное укрепление, изваянное из камня переменчивой погодой. Но по мере приближения понимаешь, что различать творения природы и человека не всегда легко, тем более что Пейрепертюз, в отличие от более компактного Керибюса, раскинулся так широко, что теряется в продолжающих его острых скальных гребнях. На самом деле это уже не постройка с одним двором, как Керибюс и также Монсегюр, а настоящая деревня, «небесный Каркассон», по выражению Мишеля Рокебера, которому не давали покоя «цитадели Головокружения». Собственно замок — не более чем центр обширного ансамбля, построенный на огромной скале, которая возвышается надо всей местностью.
Пейрепертюз производит впечатление своим положением, очень отличаясь в этом плане от других замков того же типа. Но история здесь почти не оставила действительно заметных следов. И даже нельзя исключать, что катары вовсе не селились здесь и окситанское сопротивление не нашло здесь никакой поддержки. Очень плохо подготовленный к восстанию 1239 года, Пейрепертюз пал сразу же, после нескольких дней осады, под напором французов, когда королевские войска, одержав победу над Транкавелем, хлынули в Корбьеры. Фактически единственное известное лицо, побывавшее в Пейрепертюзе, — это знаменитый Энрике Трастамарский, испанский гранд и претендент на кастильский трон. Он нашел убежище в Пейрепертюзе в 1367 году, прежде чем добился успеха в своем предприятии и стал Энрике Великодушным. Но к тому времени здесь давно забыли о катарах.
Все в тех же Корбьерах, над Тюшаном, возносит свои слегка романтические руины замок Агилар. Правду сказать, здесь сохранились лишь остатки большого кольца стен и донжона с римской капеллой. Очень вероятно, что в начале альбигойского крестового похода многочисленные катары, бежавшие из соседних деревень или уцелевшие после побоищ, некоторое время укрывались в замке Агилар. Но документов на этот счет нет.
Лучше нам известен замок Терм, расположенный тоже в Корбьерах, но северо-западнее, по соседству с Разе. Терм — один из крупнейших замков в окрестности, и он дал имя всему здешнему краю — Терменес. Во время первого крестового похода его защитники оказали ожесточенное сопротивление королевским войскам. В 1210 году крепость выдержала четыре месяца непрерывного обстрела из камнеметов. Наконец Симон де Монфор сломил это отчаянное сопротивление и захватил в плен здешнего сеньора — Раймунда де Терма. Тот, не будучи катаром, всегда проявлял снисхождение к еретикам и, во всяком случае, не мог стерпеть вторжения в Окситанию людей с Севера. Симон де Монфор заточил его в темницу в Каркассоне, где тот и умер. Его брат был катарским епископом. Что касается его сына, Оливье де Терма, он принял активное участие в восстании 1239 году, после чего был вынужден сдать свои крепости Агилар и Терм, принести публичное покаяние и, как известно, выдать последнего защитника Керибюса. Название «Терм» бесспорно связано с катаризмом. Но от самого замка осталась только груда руин.
Руины можно увидеть и в Пюилоране, на полпути между Кийяном и Сен-Поль-де-Фенуйе. Но здесь руины роскошные, они поднимаются среди лесистых гор, и пейзаж более напоминает Монсегюр, чем Керибюс. Тропа, ведущая к крепости, сначала представляет собой не более чем проход между двумя огромными живыми изгородями из дрока, а потом буквально вклинивается в просвет, перерезанный несколькими защитными стенами. Войдя в ворота, попадаешь в ловушку: фактически это ложный вход, углубление в стенах без перекрытия, где невозможно избежать стрел из направленных в одну точку бойниц настоящего входа и камней, метаемых с верха куртины. Двор низкий: это просто небольшое пространство, огороженное высокими стенами, поднимающимися на отрог. Похоже, чтобы защищать замок, хватило бы дозорного пути — настолько глубока и отвесна пропасть, открывающаяся под самыми стенами. В дополнение к стенам сделано всего две башни. Донжон относится к XII веку.
В Пюилоране все маленькое, даже сводчатый зал со стрельчатыми оконными переплетами, занимающий внутреннюю часть башни. Но эти малые размеры, отнюдь не исключающие удлиненности в небо, придают всему ансамблю странный, почти тревожный вид. Окрестности, поросшие лесом, превращают эту крепость в некое логово призраков или даже вампиров, как в Карпатах.
Но частыми гостями Пюилорана были вовсе не вампиры. На самом деле в первой половине XIII века здесь бывали многочисленные катары. Правда, некоторые северные католики считали еретиков демонами, жаждущими крови! К несчастью, документов об этом периоде нет, и никто точно не знает, был ли Пюилоран одним из последних прибежищ катаров, как Монсегюр или Керибюс, как ничего не известно ни о событиях, которые привели к его сдаче, ни об обстоятельствах, при которых она произошла. Что касается находившихся здесь катаров, они тоже исчезли. После себя они оставили только легенды, прежде всего, легенду о Белой даме, в которой иные опять-таки узнают королеву Бланку Кастильскую. Но в 1880 году в эту Белую даму еще верили, как напоминает Луи Федье, дотошный историк графства Разе и диоцеза Алет: «Белая дама — все еще живое воспоминание галло-кельтской эпохи, воплощение жриц друидического культа, две тысячи лет назад проводивших таинства своего дикого обряда, воспоминание, по сей день живущее в этих краях. Белая дама замка Пюилоран появляется в некоторые эпохи, зимними ночами при свете растущей луны, и, влача за собой свои призрачные вуали, обходит столь впечатляющие развалины башен и укреплений старинной крепости».
Мы в Пиренеях, напротив Корбьер. Белые дамы, как хорошо известно, посещают все долины Пиренеев до самого атлантического склона. Одну как-то видели даже в Лурде, в пещере Массабьель. Впрочем, эти Белые дамы осмеливаются заглядывать и в Корбьеры, особенно в графство Разе, где их якобы неоднократно встречали. Конечно, вспоминать шатобриановский образ Велледы несколько излишне, потому что с точки зрения исторической нет никаких доказательств, чтобы это были друидессы. А вот феи имеют кельтское происхождение — галло-кельтское, как сказал бы Луи Федье. Правда, в 1880 году в тех краях о катарах столько не говорили, зато самый расцвет переживала кельтомания. Повсюду находили друидические памятники, возникшие самое меньшее за две тысячи лет до друидизма. Утверждали, что бретонский язык — древнейший язык в мире и на нем говорили в земном раю. Утверждали, что Иисус не был евреем, потому что был галилеянином, а значит, «галлом».
Эти подробности о состоянии умов в регионе Пюилорана, Монсегюра и графства Разе в конце XIX века небесполезны. Они представляют собой данность, которую надо иметь в виду, изучая открытие катаризма заново в последующие десятилетия. Вновь возникли странные предания, касающиеся Иисуса и Марии Магдалины — она же Белая дама — и связанные с Разе. Катаров причудливым образом связывали с тамплиерами — хранителями Грааля и наследниками древних друидов — жертвами римско-католических репрессий. А в те же времена, в безвестности, некий аббат Буде, который станет кюре Ренн-ле-Шато, готовил книгу о «подлинном галльском языке», книгу столь же экстравагантную, сколь и очаровательную, но возникшую, конечно же, неслучайно.
В нашем представлении земля катаров — это Окситания. Это неверно: катаризм имел отношение лишь к очень определенным районам Южной Франции, а с другой стороны, забывают, что он в равной мере спорадически проявлялся и на севере, прежде всего в Шампани, не говоря уже о Северной Италии — зоне, где он, похоже, возник впервые. Надо также напомнить, что люди того времени не называли этих еретиков катарами: это название иногда употребляли только последние в разговорах меж собой. Они были известны под богословским названием «дуалисты», под разговорным названием «патарены» — по всей очевидности, этот термин представляет собой искаженное слово «катар», а в целом, особенно с 1209 года, под родовым названием «альбигойцы». Значит ли это, что центром ереси был город Альби и его ближайшие окрестности?
Конечно, нет: в Альби было не больше катаров, чем в других городах Лангедока. Даже похоже, что Альби был менее затронут ересью, чем другие города, и очень многие из его жителей вступили в ополчение для участия в вооруженной борьбе с еретиками. Возможно, это название связано с памятью об одном характерном случае: в начале XII века епископ Альбигойский Сикард попытался сжечь нескольких еретиков, но население, чтя свободу мнений, их освободило. Можно видеть в этом названии и память о теологических дискуссиях, которые в 1176 году в Альби вел с еретиками сам архиепископ Нарбоннский; эти дискуссии в основном представляли собой диалог глухих и закончились провалом. На самом деле народ в Окситании обыкновенно называл катаров «добрыми людьми», что было формой признания их нравственных достоинств, но не имело никакого дополнительного географического смысла.
Точно описать расселение катаров в средневековой Окситании трудно, поскольку оно было очень неравномерным, часто зависело от социальных или экономических условий, часто — от присутствия катарских «диаконов», которые более или менее успешно проповедовали или подавали пример собственной жизнью. Эту трудность усугубляет тот факт, что ересь поражала все классы населения без всякого различия. Бенедикт де Терм и Раймунд де Мирпуа были, например, наследниками знатных и богатых семейств. Эсклармонда де Фуа была виконтессой. Но с ними соседствовали бюргеры — богатые и бедные, крестьяне, ремесленники, профессиональные солдаты, — оставившие свое ремесло как несовместимое с доктриной об уважении к жизни, бродяги, разумеется, клирики-отступники, короче, разношерстная и разнородная масса. В некоторых деревнях катарами были все. В других не было ни одного катара или их было совсем мало и порой им приходилось скрываться. Точно так же встречались деревни, где преобладали ортодоксальные католики. Но тем не менее Тулуза с ее университетом, с ее концентрацией населения была глубоко и более или менее тайно проникнута катарским духом. Наконец, имелись сочувствующие, которые, не обращаясь в катаризм, вполне допускали рядом с собой присутствие катаров и при надобности помогали им, насколько это было в их силах. Скольких катаров спасли таким образом от тюрьмы или костра инквизиции правоверные католики!
Однако катарскую зону можно совместить с областью, находившейся в ленной зависимости от графов Тулузских: прежде всего это само графство Тулузское, одно из наиболее организованных и самых процветающих государств того времени. Перед крестовым походом 1209 года это графство распространялось на полтора десятка наших нынешних департаментов, включая Верхний Лангедок, Арманьяк, Ажене, Керси, Руэрг, Жеводан, Конта-Венессен, Виваре и Прованс, причем последний зависел от Священной Римской империи. К этому надо добавить владения вассалов графов Тулузских, то есть виконтов «Каркассона, Безье, Альби и Разе» (династии Транкавелей), очень небольшие владения виконтов Нарбоннских и прежде всего земли графа де Фуа на юге. Распределение ереси по этой обширной территории было, очевидно, очень неравномерным: очень слабо представленная в Провансе и Виваре, она достигала максимальной концентрации в собственно Тулузской области, в Разе и в графстве Фуа.
Можно задаться вопросом, почему в зоне влияния графов Тулузских катаризм имел такой успех, и этот вопрос будет связан с проблемой окситанской цивилизации.
В целом все окситанское проникнуто латинским, средиземноморским духом. Графство Тулузское было страной письменного права в отличие от северных государств, где существовало обычное право. Римское влияние представлялось очевидным, как и в лингвистической сфере: окситанский язык или, скорее, разные окситанские диалекты якобы ближе к латыни, чем диалекты языка «ойль». Но это неправда. Окситанский язык развивался параллельно языку «ойль», но забывают сказать, что этот язык претерпел меньше влияний других языков, чем язык севера. Он остался чище, то есть в общем стал результатом эволюции поздней латыни, на которой говорило население, первоначально использовавшее галльский язык, что происходило сравнительно долго. В диалекты языка «ок» в значительном количестве вошли кельтские основы, намного в более значительном, чем в диалекты языка «ойль». Что касается права, то, если оно и было писаным и проявляло явные следы римского влияния, неменьшую роль играли местные обычаи, очень отличающиеся от северных, сильно отмеченных германским духом.
Фактически в конце XII века Окситания графов Тулузских являла собой гармонический синтез латинской и кельтской цивилизаций, была ретортой, где развивались зародыши иной цивилизации, которая могла бы заполонить Западную Европу, если бы не была сломлена, раздавлена, уничтожена, систематически и сознательно, королевской властью Капетингов и сеньорами Севера при соучастии Римской церкви и под прикрытием лозунга крестового похода в защиту правой веры.
Окситания не представляла собой монолитный блок, совсем наоборот. Многие сеньоры, в большей или меньшей степени зависевшие от Тулузского дома, воспринимали эту зависимость как очень растяжимое понятие: форма вассалитета определялась доброй волей каждого сеньора. Даже в пределах своих доменов крупные феодалы должны были платить взаимностью своим вассалам, в большинстве обладателям неприступных крепостей, практически распоряжавшимся этими замками по собственному разумению. Отношения между сеньорами были прежде всего отношениями человека с человеком и не определялись иерархическими правилами, диктуемыми из одного абсолютного центра, как в римской модели. Напротив, окситанское общество отличалось чисто горизонтальным типом связей, как это было в ранних кельтских обществах[3]. И хотя урбанизация, феномен по преимуществу средиземноморский, а не кельтский, достиг очень высокого уровня, реальная жизнь демонстрировала все признаки некоего подобия федерации, созданной по доброй воле всех в духе демократических тенденций.
Города Юга в то время были очень населенными и очень богатыми. Тулуза считалась третьим городом Европы после Венеции и Рима. Эти города сохраняли чувство независимости и свободы, и уже возводились первые «бастиды», которыми распоряжались сами жители, что будет способствовать социально-экономическому перевороту. Консулы или «капитулы», избираемые жителями, правили ими в демократическом духе и в конечном счете навязывали сеньорам свою волю. И если общественные классы существовали — эта структура была основой общества, — между ними не было непроницаемых перегородок, потому что серв легко мог освободиться и стать бюргером, а сын последнего мог надеяться однажды вступить в ряды рыцарства. В этой разнородной среде существовал обычай общаться друг с другом, знать друг друга, а к инакомыслящим проявляли больше снисходительности. Речь, конечно, не идет о терпимости, но люди прилагали значительные усилия, чтобы уживаться вместе.
Все эти условия способствовали как торговому, так и культурному обмену. Тому свидетельство — окситанская литература, представляющая собой результат синтеза разных традиций. И именно в Тулузу во время восстания студентов и профессоров Парижского университета, вспыхнувшего в 1229 году из-за негибкости Бланки Кастильской, стекутся самые блистательные интеллектуалы того времени, привлеченные духом свободы, который царил на университетских занятиях. Все это могло только способствовать развитию в этих краях дуалистической религии, заслугой которой была постановка фундаментальных проблем, даже если ей было очень трудно пытаться их решить. Во всяком случае, это объясняет укоренение здесь катаризма.
После 1244 года, то есть после сдачи Монсегюра, катаризм стал еще более скрытным, чем был первоначально. Конечно, инквизиция нанесла роковой удар его развитию. Но религии живучи, и при помощи новых законов или аутодафе их окончательно не уничтожишь: преследуемая религия уходит в подполье, увековечивает память о своих мучениках, сохраняет свою доктрину и иногда модифицирует ее, приспосабливаясь к обстоятельствам, которые могут быть новыми, даже рискуя впоследствии исчезнуть из-за нехватки новых последователей и настоящего обучения. Это происходило с друидизмом в течение всего периода поздней Римской империи: он умер прекрасной смертью или был поглощен нарождающимся христианством. Это произойдет и с катаризмом. Но ему понадобится не меньше века, чтобы исчезнуть.
Известно, что осажденные в Монсегюре сумели вынести свою казну и что в ночь перед сдачей четверо совершенных бежало, взяв с собой «секреты». В других местах, в Керибюсе и других логовах дуалистов, были выжившие — люди, выполнявшие миссию спасения и сохранения катаризма. Надо думать, они сумели воссоздать какую-никакую катарскую церковь. Вопрос в том, чтобы выяснить, куда могли укрыться эти последние «добрые люди» и как некоторые из них могли не побояться инквизиции и победить безразличие, с которым окситанское население относилось к ним.
Между 1150 и 1240 годами, в последний период развития этой ереси, катары, видимо, создали солидную, так сказать, церковную организацию. Она почти не напоминала церковь по традициям и целям, потому что катаризм исключал всякое священство и иерархию, но перед лицом преследований пришлось организовать некую контрцерковь. Так, были диоцезы с епископом во главе каждого. Правду сказать, эти диоцезы были не более чем условными территориями, а епископ — одним из совершенных, но его выбирали исходя из того, что он лучше всех сможет сохранять доктрину и распространять ее.
Судя по всем источникам, имеющимся в нашем распоряжении, можно допустить, что семь катарских епископств было в Италии и семь во Франции. Один огромный диоцез был на севере Франции, резиденция епископа которого, вероятно, находилась в Шампани, а шесть остальных — в Окситании, что доказывает ограниченный ареал распространения ереси. Это были диоцезы Альбигойский, Тулузский, Каркассонский, Комменжский, Разеский и Аженский — как видно, они приблизительно совпадали с доменами Тулузского графства.
Но после 1244 года сохранить эту организацию стало трудно. В ходе репрессий она развалилась, и катаризм, полностью уйдя в подполье, должен был сосредотачиваться в отдаленных местах, таких как высокогорная долина Арьежа в окрестностях Тараскона. Большое количество совершенных и верующих, покинув Окситанию, бежало от доминиканского террора в Ломбардию, где они надеялись раствориться среди населения городов и их предместий. Другие остались и создали то, что можно назвать последней катарской церковью — нечто вроде диоцеза Сабарте: так называется местность, окружающая высокогорную долину Арьежа.
Почему Сабарте? Прежде всего потому, что это малопосещаемое место, укрытое Пиренейскими горами, которые не являются непроходимыми лишь для тех, кто знает тайные тропы, и защищенное также массивом Таб. С другой стороны, это недалеко от Монсегюра, и, вероятно, сокровище Монсегюра, если таковое было, спрятали в одной из многочисленных пещер этой местности. Во всяком случае, почти бесспорно, что во второй половине XIII века Сабарте был прибежищем последних катаров. И именно там епископ Петр Отье, прибывший из Ломбардии, в конце века лет десять осуществлял настоящую апостольскую миссию и обходил все ловушки инквизиторов. Те пытались любыми способами заполучить его и подкупили одного верующего, чтобы он выдал им Петра Отье. Но предатель был вовремя разоблачен, и другие катары бросили его в пропасть.
Петр Отье, похоже, организовал диоцез Сабарте на особый манер. Его учение как будто не во всем походило на учение начала века; правда, Петр Отье испытал влияние итальянских катаров, и, как бы то ни было, дуалистское учение, которое никогда не было зафиксировано письменно, в течение полувека тоже изменялось. Во всяком случае, именно в те времена возникла знаменитая практика endura, породившая бесчисленные комментарии и столь же бесчисленные легенды. Речь идет о чем-то вроде мистического самоубийства, состоявшего в том, чтобы уморить себя голодом или холодом, и в конечном счете похожего на религиозную форму мирской практики эскимосов.
Но в 1320 году Петр Отье, его родственники и друзья были схвачены в результате удачной облавы. Их сожгли. Так кончил жизнь последний из известных истории катарских епископов. Однако нескольким верующим во главе с совершенным Гильомом Белибаста удалось ускользнуть, и они бежали в Северную Испанию. Но Гильом Белибаста был не слишком достоин тех, кого сожгли в Монсегюре: он назывался совершенным и получил consolamentum, что по идее исключало для него всякую сексуальную жизнь, однако это не мешало ему пренебрегать духовностью ради своей наложницы и ее ребенка. В конечном счете Белибаста не смог долго скрываться: в 1321 году агенты инквизиции заманили его в ловушку в окрестностях Тулузы, он был схвачен и возведен на костер.
В высокогорной долине Арьежа особое внимание привлекает территория Юсса, потому что на ней находится много пещер, в которых обнаружили некрополи и на стенках которых нашли странные рисунки, вырезанные или сделанные краской. Отсюда всего один шаг до утверждения, что эти гроты Сабарте служили последним катарам тайниками или даже храмами. И в XIX веке этот шаг с легкостью сделали некоторые лица, заинтересованные в том, чтобы извлечь доход из местности за счет туризма. Факел еще ярче разгорелся в XX веке прежде всего благодаря Антонену Гадалю, бывшему учителю, влюбленному в свой родной Сабарте, и, что многое объясняет, председателю объединения по обслуживанию туристов в Юсса-ле-Бен.
Юсса-ле-Бен — маленький курорт с минеральными водами, место, вероятно, известное галлам и римлянам, вошедшее в моду в XV веке благодаря целительным свойствам, которые приписывали теплой воде его многочисленных источников, а в конце XIX века во многом утратившее популярность. Видимо, этот «город вод» нуждался в новой молодости. И в нем «нашли» катаров, мало того — даже Святой Грааль. А чего стесняться? Ведь так же поступили, чтобы получать доход, с местечком Ализ-Сент-Рен в департаменте Кот д’Ор, поместив в нем, вопреки всем латинским и греческим текстам, Алезию Верцингеторига, тогда как настоящая Алезия может находиться только в горах Юры. Но в Ализ-Сент-Рен ее поместила официальная история, Верцингеториг же — праотец всех французов, как знает всякий, и уверенность в этом опирается на императорский декрет Наполеона III, поддержанный официальными археологами Республики и выгодный объединениям по обслуживанию туристов, а также нам коммерсантов. Так что это неискоренимо. Но в Сабарте память о катарах не связана с официальной археологией, и утверждения об их присутствии уже даже не имеют серьезной поддержки. Это не значит, что здесь нельзя найти следов «добрых людей». Надо только считаться с реальностью и не впадать в истолковательский бред.
Территория Юсса усеяна пещерами и источниками. Подземная вулканическая активность здесь очевидна, что должно было вызывать у доисторических народов одновременно мирской и религиозный интерес: теплые воды, текущие из недр земли, неизбежно имеют божественное происхождение, — вероятно, вся местность была огромным святилищем, посвященной теллурическому божеству, которое питает людей и покровительствует им. Из вертикальной стены, где открывается вход в пещеру Рамплок, время от времени вырывается пар, свидетельствуя о жизни внутри. Эта «дымящая дыра» через пропасть сообщается с подземным озером теплой воды, куда поступает вода термального источника. Пятнадцать-двадцать тысяч лет назад вода, должно быть, уходила в луга, окаймляющие теперь Арьеж, и образовала теплые ручьи, болота и топи. Эта теплая вода должна была привлекать охотничьи, а потом пастушеские племена, селившиеся близ Ньо. Впрочем, из Ньо в Юсса можно пройти знаменитой пещерой Ломбрив, одной из самых обширных в Европе. И теплые грязи излечивали раны, облегчали некоторые болезни. Так вот, хорошо известно, что в древние времена источники целебных рек и вод всегда вызывали религиозное почитание, поскольку медицина и религия были интимно связаны. Не идут ли и по сей день в Лурд скорей по медицинским причинам, чем из-за внезапного всплеска религиозности?
Конечно, пещера Ломбрив вызывает любопытство и восхищение. Она огромна. Различные скальные залы, следующие один за другим, демонстрируют редкое разнообразие известковых отложений, сталактитов и сталагмитов. Кроме того, здесь можно в изобилии увидеть загадочные рисунки, распаляющие воображение самого рационалистичного посетителя, и собрать богатый археологический «урожай». В течение всего XIX века этим широко пользовались искатели, бывавшие здесь из любопытства или в корыстных целях.
В 1877 году археолог Гюстав Марти так описал результаты осмотра пещеры Ломбрив: «Когда строили лестницы, ведущие на дно „Большого зала“, для установки ступеней удалили сталагмитическое перекрытие этих помещений, нечто вроде объемистых плит, и нашли в большом количестве человеческие останки. Я достиг этого места… Кладбище находится в самом конце коридора. Вошел в этот скорбный зал, где было погребено более пятисот человек и чьи останки были покрыты сталагмитными слоями. Эта комната имеет 82 м длины, ее средняя ширина составляет 18 м, включая большую нишу, находящуюся справа, высота колеблется от 8 до 15 м, зал полностью перекрытый. В этом месте нашли в большом количестве человеческие останки, чем и объясняется название, которое дали ему проводники… Отсюда в большом количестве извлекли бронзовые изделия тех времен, очень примечательные, топоры из шлифованного камня, бронзовые рыболовные крючки, волчьи, собачьи и лисьи зубы с проделанными отверстиями; некоторые из этих изделий помещены в музеи естественной истории в Тулузе и в Бордо.
В конце кладбища есть проход под названием Пустыня Сахара, названный так проводниками… Немного дальше проход делает небольшой изгиб, очень малозаметный; в центре этой дуги есть небольшое углубление, тоже присыпанное песком; покопавшись в нем, я нашел человеческие останки и волчьи и лисьи зубы с проделанными отверстиями. В этом помещении я обнаружил человеческие останки, очаги с углями, четыре сланцевых литейных формы: одна — для шпилек, вторая — для наконечников шнурков, третья формовала нечто вроде большой булавки или игольницы, четвертая — для литья копейных наконечников, прекрасной работы и очень хорошо сохранившаяся. Внутренняя часть этой формы состоит из двух частей, между которыми заключался бронзовый сердечник, предназначенный для формования полости втулки; я нашел также несколько черепков глиняной посуды»[4].
Похоже, уже общепризнано, что захоронения и мастерские, открытые в пещере Ломбрив, бесспорно относятся к протоисторическим, если не к доисторическим временам. Журналист Жюль Метман, никогда не претендовавший на знание археологии и не озабоченный научной историей, собирался только поупражняться в сочинительстве милых историй на фоне природных декораций, чтобы растрогать читателей. В газете «Мозаика Юга» в 1892 году он писал:
«Вход в пещеру Ломбрив открывается со склона горы, почти напротив водолечебницы; в прошлом году я посетил эту пещеру с большим удовольствием: я никогда не видел соборов, своды которых были бы более дерзкими, а нефы — более просторными; я не знаю дворцов, галереи которых были бы более широкими, более гулкими, более правильно проложенными. Я до сих пор с волнением вспоминаю момент, когда мы вчетвером достигли крупнейшего зала этой чудесной пещеры, каждый держал тусклую свечку, бледные отсветы огонька которой наполовину освещали белые сталактиты, свисавшие со свода или возносившие от земли свои фантастические формы, и мы затянули глухим и заунывным голосом первые строфы „Dies irae“, а потом во все горло спели восхитительную партию хора из третьего действия „Роберта-Дьявола“»[5].
Тон был задан. И Жюль Метман использовал его, чтобы рассказать о событии, якобы случившемся в 1802 году в области Юсса и в пещере Ломбрив. Мол, контрабандисты, ставшие матерыми разбойниками, использовали эту пещеру как логово, и поскольку их бесчинства стали невыносимыми, пришлось вызвать войска. Солдаты вступили с разбойниками в страшный бой, и прямо внутри пещеры началась ужасная сеча между разбойниками и солдатами. И Жюль Метман, рассказав об этом в энергичном стиле, можно сказать, даже с эпическим размахом и подлинным литературным талантом, закончил так: «Пещера и по сей день хранит в некоторых местах следы побоища, только что описанного нами, и множество человеческих черепов и остовов, кое-где словно втоптанных в землю, доказывают: как бы ни старались собрать и вынести наружу останки жертв этой кровавой экспедиции, их число было настолько значительным, что для многих, несмотря на все эти старания, могилой служит то же место, где они расстались с жизнью».
Вполне возможно, что разбойники использовали пещеры Юсса как логово или как склад, особенно во времена, когда народная вера помещала в недра земли переходные, даже пугающие миры, где бывает только нечистая сила. Во время оледенений доисторической эпохи в этих пещерах жили, потому что они представляли собой единственное возможное убежище, а в эпохи, когда можно было жить на поверхности, эти пещеры, прежде всего глубокие и мрачные, вызывали особый ужас, и народное воображение населяло их разнообразными чудовищами. Может быть, в эти каверны дьявола люди входили только в случае крайней необходимости, кроме отдельных смельчаков, якобы открывавших там сокровища иного мира или предававшихся непристойным обрядам. Сборники легенд всех местностей, и особенно Пиренеев, обязательно сообщают о странных явлениях близ пещер такого рода; здесь, разумеется, обитает знаменитая Белая дама, и именно сюда она уводит детей, которых похищает в деревнях; здесь собираются людоеды, весело угощаясь человеческим мясом, и проводят свой шабаш черти в обществе ведьм — только последние и не боятся туда проникать. Пещеры — это запретный мир.
Но потому этот мир и влечет к себе.
В том же конце XIX века, когда эрудиты центра кантона, как их изящно называли, собирали все устные народные предания, какие могли найти, чтобы заполнить страницы бюллетеней научных обществ, один окситанский писатель, Наполеон Пейра, очень влюбленный в свой край, опубликовал «Историю альбигойцев» в трех томах. В третьем томе можно прочесть такие строки, посвященные пещере Ломбрив:
«Как пролить свет на эту мрачную драму, произошедшую более пятисот лет назад, на глубине 2000 метров под землей, от которой не осталось иного свидетельства, кроме немой груды наполовину окаменевших костей?» И нас резко вталкивают в мир катаров 1244 года: «После того как благочестивый Луп из Фуа пришел молиться в пещеру Орнолак, пять-шесть сотен горцев, бежавших из своих селений, мужчин, женщин, детей, поселилось в этом мраке и образовало вокруг катарского пастыря нечто среднее между мистической колонией и станом дикарей. Организовался новый Монсегюр — уже не рыцарский, как тот, и не вознесенный к облакам, а, наоборот, мужицкий и затерянный в полости горы, в бездне, проделанной дилювиальным потоком».
Допустим. Но это не все: пещеру Ломбрив обнаружила инквизиция и окружили королевские войска с благословения недавно обратившегося в ортодоксальный католицизм сеньора де Кастельвердена, владельца территории Орнолак, на которой находится пещера. «Сенешаль проник под обширный портик, вломился во внутреннее горло и полагал, что захватит всех разом, как выводок диких животных в глубине логова, под ротондой Лупа из Фуа, выхода из которой не было. Но это двойная пещера — точнее, так: восточный коридор протяженностью четверть лье, который он как раз миновал, представляет собой только преддверие верхней галереи, втрое более глубокой, чем основная пещера.
На эту галерею можно было влезть по перпендикулярной стене высотой в двадцать четыре фута, вертикальной, но разделенной пятью-шестью выступами, на которые были положены деревянные ступени. Катары, убрав за собой эти ступени, тотчас стали недостижимыми во мраке их подземного навеса. Католическое войско, рассчитывавшее загнать их в ротонде в тупик, само было пронзено, раздавлено, поражено градом свистящих стрел и скачущих каменных глыб, а также дикими завываниями, прокатывающимися по этому темному зеву, которые, по мнению геологов, изрыгает океанский поток».
Эпический стиль этого описания безупречен. Беда в том, что Наполеон Пейра желает быть не писателем, а историком. Он продолжает так: «Сенешаль отступил, собрал убитых, заделал камнем узкое восточное горло и замуровал катаров-победителей в их укреплении, ставшем их могилой. Он еще несколько дней простоял лагерем у входа в пещеру, над Арьежем, а потом, когда в недрах скалы уже не слышалось никаких движений, он, сочтя, что все кончено, спокойно спустился и вернулся в Тулузу».
Все это как будто отмечено неумолимой логичностью. Во всяком случае, такое событие — в духе непримиримой борьбы той эпохи. Проблема состоит в том, что эту историю рассказал один только Наполеон Пейра, не сославшись ни на какой источник. Он даже подробно описывает агонию замурованных катаров:
«Они кротко покорились судьбе и печально улыбались в своей могиле. Плодоядные, привыкшие к долгим постам, охотно идущие на endura, возможность которой они приберегали для последних страданий, они спокойно приняли эту казнь голодом, обычное и соответствующее их религии самоубийство… Некоторое время они еще прожили: у них были глиняные горшки, кучки овощей в углублениях скалы и недалеко оттуда — озерцо чистой воды. Но однажды у них все кончилось… Тогда они собрались вместе со своими семьями… Несколько мгновений благочестивое бормотание молитв перекрывалось голосом катарского пастыря, проповедовавшего Слово, которое было у Бога и было Богом. Верный диакон дал умирающим поцелуй мира и в свою очередь уснул. Все погрузились в сон, и только капли воды, медленно падавшие со сводов, веками нарушали гробовое безмолвие».
Конечно, это превосходный репортаж. Но Наполеон Пейра несомненно опасался, что его рассказу не поверят. И, не упомянув в подтверждение своих слов ни одного документа того времени, он сразу же перешел к гугенотской эпохе: «Жак де Кастельверден был сеньором Орнолака и его мрачной пещеры, уже два с половиной века как замурованной. Теперь времена вновь открыли эту великую альбигойскую костницу. Протестанты, может быть искавшие в горных пещерах своих предков, ведомые смутными и трагическими воспоминаниями, проникли в эти склепы. Они вошли, они вступили в молельню Лупа из Фуа, поднялись по еще лежащим ступеням в верхнюю пещеру и обнаружили — о, ужасное чудо! — целое множество спящих и лежащих людей, уже почти окаменевших и превратившихся в подобие своих же надгробных статуй». Надо отметить, что Наполеон Пейра забыл одну деталь, которую так хорошо описал раньше: ступени, которые катары убрали, прежде чем их замуровали в пещере, теперь оказались еще лежащими, и это по меньшей мере удивительно. Конечно, протестанты во время религиозных войн вполне могли забраться в пещеру Ломбрив — не в поисках гипотетических предков, а просто затем, чтобы спрятаться. А войдя в центральную пещеру, они неминуемо обнаружили бы кости, поскольку последние лежали здесь с доисторических времен. Но о подобном открытии в XVI веке не говорит ни один документ, и Наполеон Пейра очевидным образом не упоминает источников.
Мало того. Этот рассказ об открытии протестантами скелетов катарских мучеников завершается описанием фантастического видения: «Гора, три века оплакивавшая своих детей, из своих замерзших слез построила им сталагмитовые гробницы. Более того, она как бы возвела им триумфальный монумент и преобразила ужасную пещеру в базилику, чудесно украшенную лепкой и символическими скульптурами. Здесь можно было увидеть церковный престол, канделябры, урны; далее — священнические облачения, паллии, тиары; еще далее — фрукты, рассыпанные вокруг мертвых, дыни, грибы, символы жизни; и, наконец, бронзовый колокол, огромная чаша которого, словно упавшая со свода, лежала на земле символом вечного безмолвия и в то же время знаком победы, одержанной этими мучениками над князем Воздуха, безмолвный рожок которого украшал их склеп».
Хотя не очень понятно, какое отношение тиары и богатые священнические облачения — даже как результат оптического обмана — имеют к совершенным, отрекшимся от мира и от суетных богатств Сатаны, в этом бредовом видении есть что-то трогательное. И его можно счесть символичным. Ошибка автора в том, что он выдает это за исторические сведения.
А в краткой работе, изданной в 1963 году в Юсса-ле-Бен, где имя автора не указано, но воспроизводятся фрагменты текстов Антонена Гадаля — председателя объединения по обслуживанию туристов в Юсса, можно прочесть: «Катары с тысячного года жили в пещерах — огромных жилищах, надежных и приятных; некоторые пещеры они укрепили, сделав из них настоящие замки. Последние назывались спульгами (spoulgas), или укрепленными пещерами. Так, буанская спульга, резиденция епископа, стала буанской церковью». И в другом месте, о залах пещеры Ломбрив: «Эти стены покрыты загадочными символами и надписями всех веков. Здесь находится грандиозное сердце всей пещеры — „Собор катаров“ (в 1244 году, после падения Монсегюра, эта пещера стала резиденцией катарского епископа Амьеля Экара). С давних пор долины Арьежа и Со были связаны пещерами Ломбрив и Ньо. Благодаря этому прихожане храма духа имели путь сообщения между собой — совершенно безопасный и тайный». В другой же книжечке, также изданной в Юсса-ле-Бен, однако на сей раз от имени Антонена Гадаля, можно прочесть искаженную версию рассказа о замурованных катарах — вероятно, пересказ истории Наполеона Пейра. Здесь можно найти также всевозможные сведения о «пещерной республике Сабарте», сопровождаемые изъявлениями горячей признательности Наполеону Пейра, называемому «рожком Аквитании», и некоему аббату Видалю, якобы нашедшему в Ватиканской библиотеке документ «первостепенной важности», который пока что могли пролистать «руки немногих, еще не очень сведущих» людей. Публикация этого документа все еще заставляет себя ждать.
К тому же Антонен Гадаль, председатель объединения по обслуживанию туристов в Юсса, был другом, идейным наставником и вдохновителем загадочного Отто Рана. Он помог тому открыть не только убежища и соборы катаров в Сабарте, но и символические знаки, находящиеся в пещерах, прежде всего в Ломбриве. Этому мы обязаны великолепной страницей из «Двора Люцифера» Отто Рана: «Разумеется, особенно взволновали меня свидетельства альбигойской эпохи. Их там много, но обнаружить их очень трудно. Я ходил целый год, не замечая, мимо рисунка, который рука катара нанесла углем на мраморной стенке в вечной ночи пещеры семь столетий тому назад: он изображает корабль мертвых, у которого вместо паруса — солнце, солнце, распространяющее жизнь и возрождающееся каждую зиму!.. Видел я и дерево — древо жизни, — тоже нарисованное углем; а в самом укромном месте, в очень загадочном углублении, на камне вырезан контур голубя, в отношении которого считают, что он был символом Бога-духа и изображался на гербе рыцарей Грааля».
Приехали: Грааль — уже в Сабарте, хотя другие утверждают, что он находится в Монсегюре. Это тем более возбуждает воображение, что в параллельной долине Викдессо есть замок Монреаль-сюр-Со, где находится загадочный рисунок, который даже иные ученые якобы признают изображением Грааля. Но этот рисунок датируется концом Средних веков или, может быть, даже XVII или XVIII веком и не имеет никакого отношения к катарам. Что же касается голубя, древа жизни и барки мертвых, их, вероятно, видели только Антонен Гадаль и Отто Ран — не считая тех, кто поверил их словам. Однако тем самым Гадаль — ведь это он нашел все — связал катаров с солярным культом и с легендой о Граале в немецкой версии.
Естественно, в пещерах Сабарте много граффити, и притом разных эпох. Есть даже многочисленные рисунки, вырезанные и нанесенные краской, которые восходят к верхнему палеолиту и бесспорно подлинные: в этом отношении особенно богата и интересна пещера Ньо. Но при чем тут катары? Фантастические утверждения Антонена Гадаля переходят в настоящие романы: пещеры Юсса становятся святилищами, где катары — а также рыцари Грааля — принимали посвящение. А поскольку граффити не особенно четкие, кое-кто рисует другие или делает с них подправленные копии[6]. Кристиан Бернадак, который родился в Юсса и хорошо знал Антонена Гадаля, воздал должное всем этим утверждениям, предприняв тщательное их расследование, которое описал в книге «Тайна Отто Рана». Он напомнил, что историки первобытного общества, интересовавшиеся настенными изображениями в пещерах Сабарте, давно пролили свет на иное происхождение этих рисунков: ни один из них не датируется эпохой катаров.
Катары в Сабарте жили, это очевидно. Высокогорная долина Арьежа на некоторое время дала им довольно надежное убежище, чтобы скрыться от инквизиторов. Но у нас нет доказательств этого и, во всяком случае, ни одного доказательства их проживания в пресловутых пещерах, которые называют местами посвящения и тайными святилищами. Кристиан Бернадак в этом отношении категоричен. «Катары, — пишет он, — никогда не жили в пещерах. Катары никогда не получали посвящение в пещерах. Катары не оставили ни единого знака на стенах Ломбрива, Вифлеема или Эрмита (две другие пещеры в Юсса). Катары никогда не укрепляли ни одного входа в пещеру. Катаров никогда не преследовали в „темных коридорах“. Катары никогда не отправляли никакого культа в каменных соборах в самой глубине Ломбрива… Единственный раз в книгах записей инквизиции обвиняемый признается, что прятался у входа в пещеру Бедейяк несколько часов, чтобы скрыться от преследователей. Сегодня прекрасно известно, где находились „дружеские дома“, „семинарии“, „хижины“, „поляны“ в лесу, дававшие кров преследуемым. В каждом показании перед инквизицией точно указывались маршруты движения и центры приема».
Словом, если хочешь остаться объективным, нельзя считать, что пещеры высокогорной долины Арьежа служили катарам прибежищами или святилищами. Может быть, это обидно для любителей тайн и живописной эзотерики, но это так. Во всяком случае, жалеть об этом нечего: тайна есть в другом месте.
Разе, конечно, — один из самых странных краев, какие только бывают, по красоте его каменистых местностей, опять-таки напоминающих о Дурной земле вокруг замка Грааля, и его широких горизонтов, открывающих вид и на море, и на пиренейские вершины, и на расплывчатые очертания Центрального массива. Когда находишься в этом краю, возникает чувство, что ты замечтался, примерно как на ландах, окружающих Броселиандский лес в Бретани. Впрочем, это не единственная ниточка, объединяющая Разе с армориканской Бретанью.
Прежде всего есть само название «Разе» — слово, произошедшее от древнего Rhedae, засвидетельствованного многочисленными старинными документами. Поскольку вестготское население в этой местности было многочисленным, предположили, что это название имеет германское происхождение. Якобы это вестготы основали крепость Ренн-ле-Шато в сердце Редезия, или Редденского пога. От последнего и происходят современные названия Ренн-ле-Шато и Ренн-ле-Бен. Надо отметить, что Ренном называется и столица Бретани, которая сначала именовалась Кондате (слияние рек), а потом получила имя от обитавшего в ней галльского народа — редонов. Корень слов «Реда» и «редоны» бесспорно один и тот же, но к вестготам он не имеет никакого отношения: слова с этим корнем встречаются у Цезаря (Rhedis equitibus comprehensis, VI, 30) и других латинских авторов, когда речь идет об очень быстроходных боевых колесницах. Первоначально эти слова, видимо, означали «быстро бежать», и тот же корень обнаруживается в названиях «Рейн» и «Рона» — рек с «быстрым течением», а также в современном бретонском глаголе redek (бежать). В этом не может быть никаких сомнений, хотя некоторые и впадают в истолковательский бред, выводя это название от имени «Реда, бога молнии и гроз, чьи храмы были подземными», — наверно усматривая здесь английское red (красный). Откуда в этой местности взяться английскому языку? Но вершины нелепости достигли другие люди, претендующие на звание писателей и прежде всего «посвященных» (во что?), чьи сочинения широко распространяют местные объединения по обслуживанию туристов: включая в свои измышления мешанину столь же различных, сколь и неожиданных языков, они производят слово «Разе» от некоего «Аэр-Реда, змеи с ногами, или мистической Вуивры». Конечно, этимология — кельтская, легенда о Вуивре — ставшей в Пуату Мелюзиной — тоже, а aer действительно означает «змея», но в современном бретонском. Откуда в Разе мог взяться бретонский язык, к тому же современный? Нам возразят, что связи между Разе и Арморикой безусловно существовали. Да, но тут есть одна тонкость: народ редонов никогда не говорил по-бретонски, их язык был галльским, язык этот исчез, потому что друиды запрещали использование письма, и изучающие его лингвисты, как Жорж Доттен, в период между мировыми войнами с большим трудом восстановили его основной словарь. Скажут также, что одно селение в Разе называется «Ла-Серпан»[7]. И что это доказывает? В Разе есть гадюки, как и в других местах, и иногда это слово имело женский род; почему здесь непременно надо видеть запечатленный образ некоего древнего божества в образе змеи? К тому же найти в слове Rhedae слово aer очень трудно. Бредовые интерпретации такового рода, претендуя на разрешение проблем, только сильнее сгущают мрак. И проблем они отнюдь не снимают. Напротив, лишь обостряют. Ведь любые легенды, любое фантастические расшифровки, с каким бы упорством их ни сочиняли, ничего не объяснят без глубокого постижения реальности, которая кроется за этими легендами. Эту-то реальность мы и должны уловить.
В отношении Разе бесспорно одно: народ, давший этому краю его название, был галльским народом, редонами, которых мы вновь обнаружим а Арморике, в бассейне Вилены. На первый взгляд может показаться странным, что один народ, таким образом, поселился в двух столь удаленных одно от другого местах. Но это далеко не исключительный случай — миграции всегда происходили подобным образом. Если говорить о галлах, то атребатов можно найти в Аррасе — которому они оставили свое имя — и в Великобритании, бойев — в Богемии (в названии которой можно узнать название народа) и в Ла-Тест-де-Бюш близ Аркашона, где они в равной мере оставили свое имя, битуригов-вивисков — в Веве на берегах Женевского озера, в месте, которому они также дали свое имя, и в Медоке, осисмиев — в северном Финистере и в Эксме (деп. Орн), носящем их имя. Что касается габалов, обосновавшихся в Севеннах, то они заложили свое поселение в Гаводене (Габалодуно), в современном департаменте Лот и Гаронна, прямо посреди территории, занятой народом нитиоброгов, и на границе земли петрокориев (Периге). Этот процесс хорошо известен. Все галлы пришли с Гарца. Во втором железном веке, в так называемую латенскую эпоху, около 400 года до н. э., они все пересекли Рейн. Среди них был и народ редонов, разделившийся на две группы: одна двинулась на запад, в Арморику, другая — на юг, в Корбьеры. Разве что можно еще допустить позднейшую миграцию в 56 году до н. э. из бассейна Вилены вследствие того, что Цезарь нанес поражение армориканской конфедерации, которую возглавляли венеты Ванна и в которой участвовали редоны. Тогда последние, возможно, поселились в самых неудобных местностях огромной территории, занятой вольками-тектосагами, в краю, уже испытавшем сильное римское влияние.
Впрочем, топонимика Разе изобилует кельтскими элементами, особенно в окрестностях Ренн-ле-Шато. Здесь можно отметить слово bec, то есть «острие», в названиях Сент-Жюлиа-де-Бек и Ла-Кум-де-Бек. Слово coume — галльское, означает «впадина» и обнаруживается также в названии Ла-Комм-де-Адрас. Ле-Безю (le Bézu) означает либо «береза», либо «могила» и встречается во многих местах. Название «Алет», похоже, раньше носил и Сен-Сервен (деп. Иль и Вилена) на земле армориканских редонов, словно бы случайно. «Артиг» происходит от корня arto — «медведь». Название пика Шалабр происходит от основы calo, означающей «твердый». Название горной реки Вердубль происходит от древнего Vernoduhrum, то есть «водный поток ольховых деревьев». Кассень — производное галльского слова cassano, «дуб». Названия «Бельвиан» и «Белеста», как и другие сложные слова, включающие «Bel», происходят скорее от имени галльского солярного божества Беленоса, «Сияющего», чем от прилагательного, означающего красоту, хотя старинное французское «bel», означающее блистательную красоту и не имеющее ничего общего с латинским bellum, происходит от того же корня. Если уж говорить о солнечном божестве, то в названии деревни Гранес можно обнаружить имя галльского Аполлона — Гранноса; но галльский Граннос (в Ирландии — Дианкехт) гораздо в большей степени бог-воитель, чем солнечный бог. Что касается Лиму, самого знаменитого города Разе из-за его прославленного пенистого белого вина (blanquette) и его карнавала, его название, как и название Лимур в Иль-де-Франсе, основано на галльском названии вяза, которое можно найти также в названиях Женевского озера (Léman) и Лиможа — города лемовиков. Примеры можно было бы продолжать и дальше: они показали бы, что кельтов в этом крае жило немало, хотя южный тип этой местности не вызывает никаких сомнений, во всяком случае по видимости.
Таким образом, не без оснований аббат Анри Буде, который на рубеже XIX–XX веков занимал должность кюре Ренн-ле-Бена, написал и опубликовал в 1886 году книгу под заглавием «Подлинный кельтский язык и кромлех в Ренн-ле-Бене»[8]. Этот достойный служитель церкви, ведший мудрую и уединенную жизнь, утверждал, что обнаружил утраченный галльский язык при помощи камней в своей местности. Для его воссоздания он смело использовал многочисленные языки, прежде всего английский, опять-таки непонятно почему, и свидетельства авторов, которые, как Шатобриан, ничего толком не понимали в лингвистике.
Так, названия «Ренн» и «Реда» аббат Буде трактовал скорее оригинально: по его утверждению, народ редонов, как армориканских, так и корбьерских, якобы представлял собой «племя ученых камней: read (red) — ученый, hone — резной камень. Знание и наука были необходимы, чтобы узнать цель воздвижения мегалитов, а только те обладали разумом и смыслом, который узнали непосредственно из уст друидов». Это было признанием, что друиды обладали большими познаниями, что единодушно подтверждают все авторы греческой и латинской античности. Но, увы, мегалитические памятники принадлежат совсем иной цивилизации, нежели кельтская, и были возведены самое меньшее за две тысячи лет до прихода друидов. Для тезиса аббата Буде это некстати. И возникает вопрос, почему объяснение дается при помощи корявого английского языка. Вероятно, автору для объяснения своего поступка были абсолютно необходимы ученые камни. Но ведь беда не приходит одна, поэтому можно отметить, что в окрестностях Ренн-ле-Бена кромлехов нет и никогда не было.
Ну и что — аббат Буде за аргументами в карман не лезет. «Можно было бы задаться вопросом, почему наш курорт получил имя Ренн; причину этого легко найти, изучив эту странную местность поближе: на самом деле, ее горы, увенчанные скалами, образуют гигантский Кромлек с окружностью шестнадцать-восемнадцать километров». Все просто, достаточно лишь подумать. Коли так, не вызывает сомнений, что при ближайшем осмотре в горной цепи Ле-Пюи в Оверни можно обнаружить еще более впечатляющий кромлех, возведенный, вероятно, в честь бога Луга-Меркурия: я обеими руками за то, чтобы исследователь, столь же одаренный, как аббат Буде, — один из его многочисленных последователей, ведь они есть! — соблаговолил рассмотреть эту ситуацию поближе. Однако когда речь идет о народе, никогда не пользовавшемся письмом, эта одержимость резными камнями довольно удивительна. При ближайшем осмотре для «скопища больших камней, носящего имя Кюгюйу» можно найти интересное толкование: «Эта масса отнюдь не целиком имеет естественное происхождение; работа кельтов (sic) ясно заметна в восьми или десяти больших круглых камнях, принесенных и положенных на вершину мегалита». В конце концов, слово «мегалит» означает «большой камень» и может быть применено к горе, но мимоходом можно отметить, что неточность наблюдателя, не знающего даже, восемь или десять больших круглых камней находится на месте, представляющем собой один из ключей к его системе, вызывает недоумение. «К счастью, на этот предмет проливает свет само название Кюгюйу (Cugulhou). Эти скалы — настоящие менгиры (допустим…), но безобразные и отнюдь не имеющие обычной формы других возведенных камней: to cock — поднимать, выпрямлять, ugly (eugly) — безобразный, уродливый, мерзкий, to hew (hiou) — резать». Вот уж этимология поистине акробатическая, разумеется, полностью английская, и к тому же с игрой слов, которой достойный служитель церкви, конечно, не желал и не заметил: ведь to cock в просторечном английском означает то же, что и «bander» в столь же просторечном французском, — «вставать».
С лингвистической или топонимической, как и с исторической, точки зрения произведение аббата Буде — даже не шутка: это невероятное переплетение лжи, недопустимых грубых приближений, нелепых и наивных утверждений, которые никак нельзя оправдать даже при крайней снисходительности. Впрочем, это поняли и некоторые «герметисты» или журналисты, которых привлекали тайны Ренн-ле-Шато и окрестностей: не слишком зная, как поступить с текстом, которому они некогда пели дифирамбы, они наконец распознали в нем гениальную и изощренную криптограмму[9]. Аббат Буде одним махом сделался предшественником Жака Лакана, а его книга — закодированным планом отыскания «сокровища», спрятанного в Разе, возможно, даже сокровища катаров. Пожелаем же удовольствия любителям этого жанра. А таких, похоже, немало.
Но все же нам придется задаться принципиальным вопросом: если произведение аббата Буде представляет собой столь чудовищный вздор, можно ли быть уверенным, что так не было задумано? Очень хорошо известно, что великие классические тексты Средневековья, прежде всего сочинения Кретьена де Труа и те, что посвящены поискам Грааля, нашпигованы ловушками, несообразностями, парадоксами, тупиками, ложными свидетельствами и намеренными преувеличениями, и все это по воле авторов. Эти тексты действительно закодированы, и требуется терпение, чтобы распутать клубок, который они образуют все вместе. Так вот, очень похоже, что книга аббата Буде имеет ту же природу и составляет часть чего-то. Значит, ее следует рассматривать не в плане лингвистики, истории или даже игры слов и даже не в плане акрофонической перестановки букв, а в составе некоего целого.
Потому что Разе, если он и образует нечто особое, специфический край, не может быть отделен от остального, то есть от катарской области, которая включает Сабарте и район Монсегюра и для которой он бесспорно является центром. Разыскивать кельтские компоненты Разе — дело хорошее, но они представляют собой нечто вроде зеркала, сквозь которое просвечивают другие образы. Упорно замечая только надводную часть айсберга, рискуешь пойти ко дну, натолкнувшись на подводную часть, куда более значительную. Ведь у Разе есть история.
Началась эта история давно. Раскопки, предпринятые в 1930 году под отрогом Ренн-ле-Шато, позволили обнаружить солютрейские захоронения, то есть захоронения времен верхнего палеолита, возраст которых — около 30 000 лет до н. э. Перерывов в проживании людей здесь не прослеживается, есть следы магдаленской эпохи, конца палеолита, а с четвертого тысячелетия до н. э. земля Разе ощетинилась мегалитическими памятниками, из которых сохранилось несколько экземпляров, в том числе менгир в Пейроле под названием Пейро Дрейто — «правый камень».
Настал железный век, и эти места заселили вольки-тектосаги и редоны. Культ воды, засвидетельствованный в Ренн-ле-Бене и в Алете, позволяет думать, что на территории Разе, достаточно изолированной и богатой лесами, должны были находиться многочисленные места отправления культа, знаменитые неметоны (nemetons) — святилища или поляны, посвященные божествам — хранителям или воителям, как Граннос.
В 121 году до н. э. территорию, которая станет называться Gallia Togata или «Нарбоннской Галлией», заняли римляне. След римлян еще заметен в Алете или Ренн-ле-Бене, где они использовали источники и благоустроили их, как делали почти повсюду в Галлии. Нашли также остатки римского пути из Алета в Ренн-ле-Бен — фрагмент большой дороги, которая должна была соединять Каркассон с каталонским побережьем и проходить через то, что нынче называется перевалом Святого Людовика. Но в Ренн-ле-Шато нет и следа римской оккупации, что вполне объясняется привычками римлян селиться в долинах, чтобы лучше контролировать и содержать в порядке пути сообщения — жизненно важную систему для администрации, ответственной за обширную и разбросанную территорию.
Особое значение Разе приобрел при вестготах. В этом краю была крупная крепость под названием Реда, которую упорно, без доказательств, отождествляют с Ренн-ле-Шато. И в 507 году, после того как Хлодвиг выиграл сражение при Вуйе и франки продвинулись до Пиренеев, крепость Реда, похоже, осталась в руках вестготов. Похоже также, что в те времена этот край извлек пользу от появления переселенцев еврейского происхождения, вероятно, действительно евреев диаспоры, бежавших из местностей, которым грозила война, или желавших уйти от возможных гонений.
К моменту, когда власть захватили Каролинги, в Редском графстве несомненно проживал изгнанный меровингский принц Сигеберт IV (676–758), вероятно, сын Дагоберта II, убитого по приказу Пипина Геристальского. И полагают, что потомки Сигеберта IV должны были скрываться в горах Разе, избегая опасности, грозившей им со стороны Каролингов, прежде чем переселились в армориканскую Бретань, никогда не подчинявшуюся Каролингам, и продолжили там свой род. В XIII веке, например, среди их возможных потомков числятся Гуго де Лузиньян, граф Маршский, и Алиса, номинальная герцогиня Бретонская.
Этот период — самый спорный в истории Разе, но также самый богатый всевозможными событиями. Этой местностью очень интересовался Карл Великий и, чтобы находиться в курсе того, что там происходит, послал туда епископа Орлеанского, некоего Теодульфа. Тот сочинил о своей поездке поэму, указав, что Реда находится недалеко от Каркассона. Несомненно, это первое официальное упоминание этого названия. И текст дает понять, что в то время Реда имела не меньшее значение, чем Каркассон. Согласно южному преданию, в городе Реда было 30 тысяч жителей и семь мясных лавок, а также монастырь, оборудованный средствами для обороны. Все это вызывает сомнения. Конечно, южное предание преувеличивает, но значение Реды подтверждают и позднейшие документы. Так вот, населенный пункт такого размера никак не мог находиться на месте Ренн-ле-Шато, занимающего слишком ограниченную и небольшую территорию на своем отроге, чтобы когда-либо считаться большим городом. И в фундаментах Ренн-ле-Шато ничто не подтверждает подобной идентификации. Ренн-ле-Шато был в лучшем случае наблюдательным пунктом со слабым гарнизоном, и более чем вероятно, что изначальная Реда находилась на месте Лиму.
Как бы то ни было, Карл Великий интересовался этой местностью. Чтобы защитить Септиманию, постоянно подвергавшуюся набегам сарацин, за эту марку он назначил ответственным человека по имени Гильем Желлонский. Тот, совершив множество подвигов, закончил жизнь в монастыре Сен-Гильем-де-Дезер (Сан-Гильемская пустынь), который сам и основал. А этот Гильем Желлонский несомненно был Меровингом, потомком Сигеберта IV. К тому же его имя вошло в легенду: ведь это он стал Гильомом Оранжским, героем жест из цикла о Гарене де Монглане, доблестным истребителем сарацин и покровителем Людовика Благочестивого.
В 813 году граф Редский Бера IV основал аббатство Алет — по крайней мере, если верить дарственной, сильно смахивающей на фальшивку. Бесспорно лишь то, что в конце X века аббатство Алет, весьма населенное, входило в состав некоего подобия конгрегации, которую возглавлял аббат монастыря Сен-Мишель-де-Кюкса. А веком позже, в 1096 году, в Алете останавливался папа Урбан II, что свидетельствует о значении, какое приобрело это аббатство. Период упадка для Алета начался с конца XII века, когда в Разе стало появляться все больше катаров. В 1317 году папа Иоанн XXII создал диоцез Лиму, но вследствие распрей по поводу доходов от Лиму, которые получали монахи, резиденция епископа в 1318 году была перенесена в Алет; тогда церковь аббатства стала кафедральной.
Но в 870 году графство Разе перешло к Каркассонскому дому. Город Реда, чем бы он ни был, Лиму или Ренн-ле-Шато, стал предметом сеньориальных ссор между графами Каркассонскими и графами Барселонскими и переходил из рук в руки, пока в 1067 году графиня Эрменгарда не продала за тысячу сто унций золота свой суверенитет над Каркассоном и Разе своему родственнику Раймунду Беренгеру, графу Барселонскому.
Настала эпоха катаров. Разе оказался под знаменем Раймунда-Рожера Транкавеля, виконта Каркассона и Безье, признанного покровителя еретиков и защитника окситанской независимости. Во время крестового похода 1209 года Раймунд-Рожер был захвачен в плен Симоном де Монфором и умер в каркассонской тюрьме. Его сын был передан графу де Фуа и воспитан при его дворе, где, что ни для кого не было тайной, кишели еретики из всех краев, которых, однако, объединяло кое-что общее — ненависть к французам. И юный Транкавель во всеуслышание заявлял, что цель его жизни — отвоевание наследства, которого он лишен, то есть графств Каркассонского, Альбигойского и Разе.
Этот Транкавель — фигура любопытная. Именно он стал душой восстания «файдитов» (сеньоров, лишенных владений) в 1239–1240 годах вместе с Оливье де Термом, одним из своих вассалов, который держал также Корбьеры, Терменес и крепости Керибюс и Пейрепертюз. Транкавель добился молниеносных успехов, которых не использовал, и похоже, в этот самый момент ему не помог Раймунд VII Тулузский, слишком долго колебавшийся. После решительного контрнаступления французов Оливье де Терм покорился королю и — несомненно, подкупленный Капетингами, — предал дело Транкавеля. Восстание закончилось провалом, и Разе заняли королевские войска, преследовавшие еретиков. Последние — очень многочисленные, судя по тому, что в 1225 году в графстве был создан катарский диоцез, — были вынуждены скрываться в недоступных местах. А в Разе таких хватало. Транкавель официально покорился королю, но не получил своих владений обратно и решил поселиться в Арагоне.
Бесспорно одно: Транкавель отчаянно пытался отвоевать Разе, похоже имевший для него исключительное значение. И точно так же Людовик IX и Бланка Кастильская делали все, чтобы сохранить свое владычество над Разе и вытеснить Транкавеля. Именно эта решимость обеих сторон привлекла к фигуре Транкавеля внимание историков и комментаторов: может быть, он знал какую-то тайну, связанную с Разе, или был в курсе того, что в этом краю находится огромное сокровище? Возникло множество толкований, столь же разнообразных, сколь и неожиданных. Утверждали даже, что Транкавель был прообразом Персеваля-Парцифаля (опять же Антонен Гадаль!..), добавляя ономастический довод: «Транкавель» означает «хорошо режет» (tranche bien), а «Персеваль» — «хорошо пронзает» (perce bien). Однако между обоими этими именами никакой связи нет, и слово «Персеваль» в равной мере может означать «Пронзи-Долину» (Perce-Val) или «Потеряй-эту-Долину» (Perd-ce-Val), причем в контексте вторая гипотеза выглядит более предпочтительной. Что касается этой идентификации, к которой в большой мере подталкивает биография Транкавеля, то ее абсурдность очевидна: когда Кретьен де Труа около 1190 года написал «Повесть о Граале», где впервые в истории литературы вывел персонажа по имени Персеваль, юный Транкавель еще не родился. Может быть, тогда это был его отец, Раймунд-Рожер? Но жертва Симона де Монфора умерла в 1209 году, и такая идентификация тоже несостоятельна.
Надо отметить, что в Разе очень часто бывали и тамплиеры, основавшие здесь, в Безю, свое командорство. Очень похоже, что во время альбигойского крестового похода они играли весьма двусмысленную роль. Они не приняли в нем участия, по видимости оставшись в стороне. К тому же в 1209 году они якобы заключили соглашение с родом Аниоров, владевших местностью вокруг Ренн-ле-Шато. Считается, что это соглашение предполагало фиктивную уступку тамплиерам владений, которые принадлежали семье Аниоров и могли быть захвачены королевской властью, в частности Лавальдье и Кум-Сурд, а это означает, что тамплиеры согласились помочь разеским катарам. Веком раньше они почти так же поступили в отношении евреев: один документ указывает, что в 1142 году некоторые разеские евреи, владевшие землями, сдали их в аренду тамплиерам.
В 1156 году великим магистром ордена Храма был избран Бертран де Бланшефор[10]. Именно тогда тамплиеры, обосновавшиеся в Безю, привели туда настоящую колонию немецких работников, точнее, литейщиков для работы на окрестных рудниках. Эти рудники, свинцовые, серебряные, медные и золотые, правду сказать, малозначительные, разрабатывались еще в римские времена. Но удивительно то, что они привели туда не рудокопов, что казалось бы логичным, а литейщиков. Какая же работа имелась в виду? К тому же это были не местные люди и даже не французы — все выглядит так, как будто здесь хотели использовать таких работников, которые говорят на иностранном языке и которых не сможет понять местное население. Теперь понятно, почему столь многочисленны местные предания о сокровище, спрятанном в окрестностях Ренн-ле-Шато. Иногда говорится о волшебном золоте, которое дьявол охраняет в пещере под замком Бланшефор. Иногда о проклятом золоте Тулузы. Иногда о сокровище Иерусалимского храма. Иногда о сокровище тамплиеров. Иногда говорят даже о Граале. Но чаще всего говорится о сокровище катаров.
Все это очевидным образом связано с Монсегюром. Теперь установлено, что сделки между инквизиторами и защитниками Монсегюра — Пьером-Рожером де Мирпуа и Рамоном де Переллой — были заключены под ручательство Рамона д’Аниора, сеньора Ренн-ле-Шато и Ренн-ле-Бена. Известно также, что после побега четырех совершенных, выделенных сопровождать «сокровище» (чем бы оно ни было), на вершине Бидорты был зажжен костер, чтобы оповестить осажденных в Монсегюре, что операция прошла успешно. Так вот, этот костер разжег некий Эско из Белькера, специальный посланник Рамона д’Аниора. И очень вероятно, что четверо беглецов были приняты и спрятаны в Разе.
Впрочем, семья д’Аниоров, похоже, играла в альбигойских делах роль неброскую, но существенную и весьма настораживающую. По всей видимости, во время крестового похода 1209 года они находились на стороне катаров. Четверо братьев д’Аниор — Жеро, Отон, Бертран и Рамон, — к которым примкнули две из их кузин, оказали вооруженное сопротивление Симону де Монфору и, разумеется, были отлучены от Церкви. Замки их конфисковали, но любопытно, что через очень недолгое время отлучение было снято и им даже вернули часть их владений. Замок Аниор надлежало снести, но в последний момент Людовик IX прислал специального гонца, чтобы отменить эту операцию. К тому же известно, что Рамон д’Аниор был принят при дворе Людовиком IX, проявившим по отношению к нему любезность просто удивительную, если учесть, что это был мятежник и союзник еретиков. Возникают некоторые вопросы, ответов на которые, очень возможно, получено не будет никогда. Но они позволяют выдвинуть гипотезу, подкрепляющую другую гипотезу — по поводу снисходительности Бланки Кастильской к Раймунду VII Тулузскому: возможно, Рамон д’Аниор имел во владении (или по меньшей мере знал, где находится) «сокровище», в данном случае — документы, доказывающие существование и сохранение некой ветви Меровингов, легитимной династии, которую ввергли в забвение и изгнали узурпаторы Каролинги и их преемники Капетинги. Это лишь гипотеза, не более того. Она выглядит логичной, и в ее пользу можно было бы сказать, что она объяснила бы двусмысленную позицию Людовика IX и Бланки Кастильской в отношении некоторых катарских вождей и некоторых их союзников, равно как и их отчаянное стремление захватить окситанские территории. Эта гипотеза объяснила бы и историю загадочного аббата Беранже Соньера, кюре Ренн-ле-Шато с 1885 по 1917 год. Желая реставрировать свою церковь, в то время как его приход был очень бедным и сам он очень нуждался, он якобы обнаружил в одной колонне «сокровище», позволившее ему провести эту реставрацию и даже очень странным образом украсить святилище и его окрестности. Каким бы «сокровище» в действительности ни было, аббат Соньер внезапно очень разбогател, но никогда не открыл, откуда он получил это состояние[11]. Может быть, он продал какие-то документы или, по крайней мере, пообещал за вознаграждение держать их в секрете? Это еще одна гипотеза, похожая на правду, но только гипотеза; достоверны лишь богатство аббата Соньера и сооружения, построенные им.
Как бы то ни было, семья д’Аниоров покровительствовала катарам и тамплиерам Разе. Семья де Вуазенов, которую король назначил «хранительницей» Разе, также находилась с тамплиерами в очень хороших отношениях, и во время, когда Филипп Красивый спровоцировал осуждение тамплиеров, один из членов этой семьи помог нескольким из них спастись, укрывшись в Испании.
Как раз Филипп Красивый и побывал в Разе в 1283 году. Он сопровождал своего отца, короля Филиппа Смелого, сына святого Людовика, во время поездки в Лангедок. Король остановился у Пьера де Вуазена, сеньора Ренна, державшего также от имени королевской власти весь Разе. Целью Филиппа Смелого было добиться нейтралитета местных сеньоров, кое-кто из которых был вассалом арагонского короля, в задуманной войне с Арагоном. Этим объясняется его визит к Пьеру де Вуазену. Но король направился также к Рамону д’Аниору и был очень хорошо принят как Рамоном, так и его женой Алисой де Бланшефор и его младшим братом Удо д’Аниором, которого Филипп Красивый с удовольствием сделал бы своим соратником по оружию, но который предпочел стать тамплиером.
Чем объясняется этот визит в подозрительное, да еще какое подозрительное семейство? Двое из дядьев Рамона были заведомыми катарами, а Алиса де Бланшефор, его жена, — дочерью сеньора — файдита и еретика, заклятого врага Симона де Монфора. Возможно, речь шла о заключении брака: на самом деле впоследствии овдовевший Пьер III де Вуазен женился на Жордане д’Аниор, кузине Рамона. Так породнились обе этих семьи. Но зачем был нужен подобный брак, совершенный, вне всякого сомнения, по решению короля и некоторым образом реабилитировавший д’Аниоров?
Позже, в 1422 году, наследница Вуазенов Маркафава вышла за Пьера-Раймунда д’Отпуля, наследника одной из старейших и самых славных семей Окситании. Основателей этого рода называли «королями Черной горы». Во время альбигойского крестового похода они были лишены земель и замков за покровительство еретикам. А в 1732 году Франсуа д’Отпуль женился на Мари де Негри д’Абль, единственной наследнице владений семьи д’Аниоров. У них было три дочери: Элизабет, жившая и умершая незамужней в Ренн-ле-Бене, Мари, вышедшая за своего кузена д’Отпуль-Фелина, и Габриэль, ставшая женой маркиза де Флери.
Так вот, Элизабет д’Отпуль имела разногласия с сестрами по поводу раздела владений. И в связи с этим она отказалась передать им семейные бумаги и документы под предлогом, что наводить справки по этим документам опасно и что следует «разобрать и разделить, что относится к фамильным документам, а что нет». Похоже, это значит, что в архивах д’Отпулей, наследников д’Аниоров, были документы, которые относились не к их семье и которые было бы лучше не слишком пристально рассматривать. Что это были за таинственные бумаги? Вероятно, этого мы никогда не узнаем. Рассказывают, что в 1870 году нотариус, у которого хранились семейные бумаги, отказался передать их Пьеру д’Отпулю под предлогом, что не может выпустить из рук столь важные документы: это было бы крайне неосмотрительно. И добавляют, что среди этих документов числились генеалогии, заверенные печатью Бланки Кастильской и доказывавшие существование линии Меровингов. Как это можно знать, если нотариус не пожелал передать документы? Но все это интригует: совпадение на совпадении, и все глубже погружаешься в тайну. И когда аббат Соньер сделал свою находку в церкви Ренн-ле-Шато — ведь он действительно что-то нашел, — утверждают, что это было сокровище Бланки Кастильской.
Таким образом, во всем этом деле обнаруживается активное и очевидное сотрудничество катаров и тамплиеров. Не наводит ли это, не без оснований, на мысль, что тамплиеры, похоже, были «светской рукой» катаров, которым запрещалось носить оружие? Во всяком случае, в Разе сговор между ними действовал в полную силу.
Они построили грозную крепость в Безю, руины которой можно еще видеть и сегодня. На плоскогорье Лозе, юго-восточнее Ренн-ле-Шато и северо-восточней Безю, находится место, именуемое «Замок тамплиеров». Это недавнее название, потому что в 1830 году на карте генерального штаба еще написано «руины Альбедена». Название это кельтское: albo-duno, и любопытно, что в нескольких километрах от Ренн-ле-Шато и Ренн-ле-Бена оно встречается в переводе на франко-окситанский: там расположен замок Бланшефор, родовой замок семьи Бланшефоров. Это в самом деле «blanque fort», «белая крепость»[12]. Надо отметить, что на территории бывшей Галлии места постройки крепостей, укрепленных лагерей и даже городов очень часто называются Виль-Бланш — Белый город. И Вьенн в Изере когда-то именовался Виндобона — «белая ограда»: это название сложено из двух других галльских слов — vindo, белый, и bona, укрепленное огороженное пространство.
«Так вот, на плоскогорье Лозе я обнаружил следы трех концентрических стен, окружавших обширное пространство, и сделал с них выразительные снимки. Эти стены бесспорно носят отпечаток вестготских времен, о чем можно заключить по нескольким причинам: прежде всего здесь заметны так называемые циклопические блоки, весом по три-четыре тонны каждый, так что построенные из них стены нельзя перепутать с „низкими стенками“ (muret); далее, остатки стен имеют фактуру „рыбья кость“, характерную для вестготской эпохи и позже уже не применявшуюся. Следовательно, более вероятно, что Реда когда-то находилась здесь, чем на месте деревни Ренн-ле-Шато как таковой»[13].
На самом деле, возможно, древняя Реда находилась и на месте Альбедена. Но в той же мере возможно, что последний был лишь одной крепостью из многих в этом краю, очень подходящем для строительства укреплений на многочисленных вершинах, чтобы лучше контролировать окрестности. Во всяком случае, это говорит о том, что Разе — идеальное место, чтобы скрываться и скрывать беглецов и тайны. Не было сомнений, что скрыты они будут надежно.
В конце концов, почему «сокровище» катаров не могло быть спрятано в церкви Ренн-ле-Шато? В делах такого рода возможно все: доказательств в пользу этого довода нет, но нет и доказательств, позволяющих утверждать обратное. Притом было бы полезно изучить планировку, которую аббат Соньер придал своей церкви и ее окрестностям после пресловутой находки, какими бы реальными мотивами этот служитель церкви ни руководствовался, и, главное, не углубляясь в поиски и толкования этого странного случая, столь же разнообразные, сколь и бредовые, которые начались после Второй мировой войны.
Эта церковь перенесла много перестроек, но ее апсида построена в XII веке. Это самая старая часть, из чего, правда, не следует, что прежде не существовало другого храма. Она посвящена святой Марии Магдалине, что сразу же отсылает к Востоку: по преданию, Мария Магдалина высадилась в Провансе, чтобы нести благую весть западному миру. Но «при злополучной встрече со сверкающим уродством, которое неправильно называют „сульпицианским“[14], не один посетитель испытал в этом маленьком храме, где слишком много искусственного мрамора, тягостное чувство, весьма неожиданное в освященном месте. Средство же от этого — сосредоточиться и помолиться перед этими изображениями, утрированными до вульгарности, этими статуями, достойными проклятий Гюисманса из его „Собора“»[15]. Все это начинается снаружи, когда видишь надпись над портиком: terribilis est locus iste, то есть «это место ужасно», причем надо заметить, что латинское слово iste может либо иметь уничижительный оттенок, либо быть притяжательным местоимением второго лица. Следует ли понимать: «ужасно это дурное место» или «ужасно твое место»? Любители тайн и дешифровщики фонетической каббалы оценят ситуацию и сделают выбор в соответствии с собственными убеждениями.
Помню солнечный, почти жаркий сентябрьский день, когда я подошел к Ренн-ле-Шато. Выйдя из Куизы, мы, Мари Мон и я, прошли по дороге, которая поднимается по склону горы и проходит с другой ее стороны, направляясь к новому горизонту. У меня в самом деле было чувство, что я перехожу некую границу, один из тех перевалов, где, согласно старинным легендам, путника подстерегают таинственные существа, чтобы в зависимости от их нрава указать ему дорогу или сбить с нее. И мы вошли в это селение, залитое солнцем, в этот закрытый город, в этот город, который казался мертвым, словно его охватило оцепенение, поднимающееся из недр земли. На оконечности отрога в небо агрессивно вонзалась башня Магдала, и, казалось, в унылом каменистом ландшафте, который на западе венчали синеватые спереди горы, она стоит над бездной. Зрелище, может, и было грандиозным, но слегка тревожным: кто мог прятаться в долине или за эрратическими валунами, которые можно было принять за воинов, обращенных в камень каким-нибудь святым чародеем вроде святого Корнелия в моем краю? А позади нас, за защитной полосой зеленых насаждений, находилась церковь, немногим выше домов, едва различимая среди этой сонной массы.
В Монсегюре я испытывал головокружение, панический страх пустоты. Здесь пустоты не было. И я чувствовал, что она населена. Несомненно, призраками всех тех таинственных персон, которые заблудились в этом краю в течение веков. Они неминуемо должны были оставить следы, которые я и пытался разглядеть, не слишком веря в успех. Эти призраки, вне всякого сомнения, ожидали от меня некоего знака. Но я не хотел подавать этого знака, потому что не знал подлинной природы этих существ. Разумеется, эта предосторожность была излишней, но она объяснялась ощущением, что за мной наблюдают другие существа, совершенно реальные, знавшие, кто я, и не понимавшие, почему я покинул броселиандские чащи, чтобы затеряться в лабиринте, куда не должен был иметь доступа[16]. Но в тот день в Ренн-ле-Шато погода была такой хорошей, что я забывал читать туманные литании. Мы хотели увидеть церковь; она была закрыта, и следовало дождаться полудня, чтобы посетить ее. Мы позавтракали под деревьями, спокойно, мирно, в полном сознании, что переживаем особый момент. Меж столов и меж деревьев порхала дерзкая девчонка, как порхала по улицам деревни. Странная девчонка: ее звали Моргана. Такие вещи не придумывают, и должен сознаться, что, если с детства близко знаком с Мерлином и броселиандскими феями, последние тоже никогда не упускают случая напомнить мне, что они — мои проводники в мире темных реальностей.
Потом мы пошли к церкви. Сама церковь, маленький парк, находящийся к югу от апсиды, и кладбище составляют странный ансамбль, несколько напоминающий знаменитые «приходские участки» Леона в северном Финистере, но не столь величественный и красивый. Ведь в первую очередь здесь поражает посредственность всего, что попадается на глаза. В портале кладбища с черепом, смеющимся в свои двадцать два зуба, есть что-то мерзкое: где сдержанное и мрачное величие бретонских «триумфальных портиков», которым этот портал грубо подражает? Конечно, есть любопытные объекты: водоем, холм с крестом, вписанным в круг, как у древних египтян, искусственный грот, временный алтарь для отпевания, опять-таки сделанный в подражание бретонскому погребальному искусству (знаменитой костнице), и прежде всего статуя Богоматери на постаменте времен Каролингов, повторно использованном, с выбитой заново надписью, распиленном и перевернутом. Возникает законный вопрос — почему. Говорят, все это имеет символический смысл. Понятно, что имеет, потому что можно распознать символы, принадлежащие к разным традициям. Но разнородная мешанина символов не обязательно что-то означает: синкретизм — всегда вырождение, которое начинается, когда уже не знают точного значения символов и когда за них хватаются, чтобы сфабриковать тайну. Тем хуже, если на кладбище есть масонская могила: в конце концов тот, кто там покоится, имел полное право заказать себе склеп согласно личным убеждениям, и ничего удивительного в этом нет.
Едва я вошел в церковь, как ощутил дурноту. Все здесь выглядело нездоровым с первого же взгляда, начиная с безобразной статуи дьявола Асмодея, стоящей у входа. Его выпученные глаза устремлены вниз и уставились в черно-белые плитки пола. Одно колено у него согнуто, разумеется, левое, и он держит тяжелую кропильницу. Пальцы его правой руки образуют кольцо и когда-то держали вилы: очень традиционный образ черта. Над ним четыре ангела, каждый из которых совершает часть крестного знамения, а на постаменте написаны слова: par ce signe tu le vaincras[17], и в кружке — буквы B. S., инициалы кюре Беранже Соньера.
На задней стене сверху — фреска, изображающая Христа на цветущей горе, окруженного многочисленными фигурами, под горой — что-то вроде мешка, из прорехи которого как будто сыплются пшеничные зерна, на заднем плане — пейзаж, в котором угадывается несколько деревень. Был сделан вывод, что это изображены окрестности Ренн-ле-Шато, а пшеничные зерна символизируют легендарное «сокровище», спрятанное здесь. С каждой стороны хора — гипсовые статуи в худшей довоенной сульпицианской традиции, изображающие Иосифа и Марию, оба держат младенца Иисуса, что выглядит странно. Можно обнаружить также статую и живописное изображение Марии Магдалины, покровительницы церкви; у ее ног — человеческий череп, лежащий на открытой книге. Что касается крестного пути, в нем сразу же замечаешь аномалию: на самом деле он идет в обратном направлении, чем обычно принято во всех церквах. Среди прочих статуй, некрасивых и неинтересных, можно отметить двух святых Антониев — Падуанского и Отшельника, последний держит закрытую книгу.
Что во всем этом катарского или, по крайней мере, выдержано в катарском духе? На самом деле немногое. Может быть, особое положение дьявола напоминает, что катары верили в существование злого начала, воплощенного в Сатане, почти бога Зла, противостоящего богу Добра. Эту дуалистическую концепции иллюстрируют и два святых Антония, а прежде всего два младенца Иисуса. Можно было сказать: младенец, которого держит Иосиф, олицетворяет мужское начало, то есть то, что явственно, а младенец, которого держит Мария, — женское начало, тонкое, то есть то, что скрыто. Почему бы нет? Это также могло бы иллюстрировать верование, которое выражено в некоторых катарских текстах: Иисус и Сатана — два сына Бога-Отца, два проявления божества, одновременно доброго и злого. Эта сторона катарского учения, которую комментаторы обычно игнорируют и которая как будто показывает, что катаризм — на самом деле ложный дуализм и подлинный монизм, словно была в этой церкви намеренно подчеркнута введением этой необычной пары.
Но весь смысл меняется из-за обратного порядка, отмеченного уже снаружи в перевернутом каролингском постаменте. Если смотреть на алтарь, Иосиф находится слева, на мрачной стороне: некогда на этой мрачной стороне во время церемоний было место женщин, а дьявол и «дьявольские» сцены, столь распространенные в Средние века в скульптуре соборов, изображались на северном фасаде. Здесь, в этой церкви Святой Марии Магдалины, Иосиф, явственное, мужчина, находится слева; получается, что младенец, которого держит он, — Сатана? А младенец, которого держит Мария, справа, то есть скрытая реальность, — евангельский Иисус? Но тогда почему гротескная статуя Сатаны находится справа, а крестный путь повернут в обратную сторону? Посещение этой церкви оставляет странное впечатление, вызывает нездоровое чувство: этот храм как будто больше подходит для черной мессы, чем для «нормальной».
Есть только одна церковь тех же размеров, которую можно сравнить с Сент-Мари-Мадлен в Ренн-ле-Шато: это церковь Сент-Оненн в Треорентеке (Морбиан), в Броселиандском лесу. Я ее хорошо знаю, потому что принял определенное участие в ее реставрации и украшении, которые имели место совсем недавно и происходили в других обстоятельствах, чем в Ренн-ле-Шато, но процесс был очень похож. Однако в Треорентеке, даже если художественные достоинства церкви остаются спорными, все ясно: о дуализме, тем более о «сокровище» нет и речи, и в символике убранства нет никакой двусмысленности.
Что на самом деле поражает в Ренн-ле-Шато — это скопление деталей, которые кажутся логически связанными, а по рассмотрении оказывается, что они не стыкуются и даже противоречат друг другу. К тому же заметны заимствования из масонских и розенкрейцерских формул. По всей очевидности пол, изображающий шахматную доску с белыми и черными клетками, ориентированную по четырем странам света, воспроизводит «мозаичный пол» франкмасонов. В этом, правда, можно усмотреть еще один намек на дуализм: шахматная партия — это столкновение сынов Света с сынами Тьмы. Почему бы нет? Во всяком случае, манихейство запечатлено здесь в топонимии: напротив разрушенной цитадели Бланшефор возвышается зазубренный гребень Роко-Негро[18]. Но есть и другие намеки на масонство: восьмой этап крестного пути, где женщина во вдовьем покрывале держит за руку мальчика, одетого в шотландку, и девятый этап, изображающий всадника, которому нечего здесь делать, но фигура которого напоминает о степени Благотворного рыцаря Святого града в Исправленном шотландском уставе. К тому же розы и кресты, украшающие каждый этап крестного пути, — не случайные элементы. Впрочем, надо отметить, что один из самых знаменитых представителей семьи д’Отпулей, Франсуа, в XIX веке был досточтимым мастером ложи «Карбонари» в Лиму. С другой стороны, надо знать, что, согласно измышлениям Антонена Гадаля о сабартеском Граале, одна розенкрейцерская секта основала в Юсса-ле-Бен поселение и даже воздвигла памятник Галахаду, сыну Ланселота Озерного, первооткрывателю цистерцианского Грааля. В Монсегюре находят катаров, легенду о Граале и «северян», чтобы не сказать — нацистов. В Сабарте — катаров, легенду о Граале и розенкрейцеров. В Разе находят все: катаров, тамплиеров, франкмасонов, розенкрейцеров, легенду о Граале, Меровингов и, разумеется, «северян», но намного более британских — несомненно, из-за шотландского происхождения масонства. Надо добавить еще друидов — как же без них, — которые, как я считаю, исчезли самое меньшее тысячу сто лет тому назад.
«Од всегда был землей, радушно принимавшей чародеев и колдунов, и не в резиденции епископа Каркассонского опровергнут нас, если мы станем утверждать, что о запретных обрядах (которые, во всяком случае, были таковыми, когда свирепствовала инквизиция) здесь, несомненно, можно говорить с большим правом, чем где-либо в другом месте. Аббат Соньер, местный уроженец и к тому же, как говорили, очень близкий к народу, не мог не знать, что большинство колдовских обрядов — не более чем религиозные обряды, проделанные в обратном порядке, и у всех фольклористов, за неимением экзорцистов, есть большие подборки молитв, читаемых задом наперед, и историй о старухах, которые пятятся по крестному пути, произнося неразборчивые угрозы»[19].
К тому же мы знаем, что аббат Соньер ездил в Париж, якобы затем, чтобы отдать найденные в своей церкви документы на проверку аббату Бьею, директору Сен-Сюльпис, что он встретил там будущего священника Эмиля Оффе, склонного к эзотеризму, что он посетил певицу Эмму Кальве, которая стала его любовницей, и побывал в кружке визионеров и герметистов, группировавшемся вокруг настоящих деятелей искусства — Клода Дебюсси, Стефана Малларме, Мориса Метерлинка, то есть в символистской и декадентской среде, связи которой с членами Теософского общества, с франкмасонами (шотландского устава) и розенкрейцерами хорошо известны. Эта очень парижская среда только что открыла Вагнера и прежде всего «Парцифаля». И это были времена, когда переводили и публиковали средневековые тексты, как «Поиски Святого Грааля» или «Тристан и Изольда», а также до тех пор неизвестные тексты из древней кельтской, галльской или ирландской литературы. Ни для кого не секрет, что «Пеллеас» Метерлинка и Дебюсси (чье название — имя Короля-Рыбака) — инициационная опера, написанная на основе германско-кельтских преданий. В общем, аббат Беранже Соньер был мостиком, соединявшим светский и интеллектуальный оккультизм Парижа с оперативным колдовством Разе. Способен ли был он на это?
Если внимательно присмотреться к тому, что сделано из церкви в Ренн-ле-Шато, ответ может быть только отрицательным. Аббат Соньер всего лишь воспроизвел в буквальном смысле и с дурным вкусом, воистину редкостным, разговоры, которые он услышал. Если только это не сделано лишь затем, чтобы сбить с толку.
Ведь такое нагромождение уродств, разнородных символов, наивных искажений слишком примечательно, чтобы быть случайным. Церковь Сент-Мари-Мадлен в Ренн-ле-Шато не более чем грубая приманка, рассчитанная на то, чтобы отвлечь внимание. «Сокровище» катаров неизбежно находится в другом месте, и искать план, ведущий в эту церковь, настоящую «синагогу Сатаны», — значит терять время.
Но Ренн-ле-Шато — еще не весь Разе. Это даже не древняя Реда. В этом странном и великолепном краю есть и другие места. Нет одного-единственного Ренна, их два. Зачем забывать о Ренн-ле-Бене, который по всей видимости был местом отправления культа во времена галлов и который хранит много тайн, пусть даже для них свойственно характерное качество тайн — безмолвие? Правда, по публичной известности аббат Соньер, кюре Ренн-ле-Шато, полностью затмил аббата Буде, кюре Ренн-ле-Бена, своего собрата и все-таки друга, который напрасно вел простую жизнь, исключающую всякую скандальность.
Было бы ошибкой пренебречь Ренн-ле-Беном. Это удивительный маленький курорт, источенный временем, который медленно разваливается при безразличии нескольких курортников, еще приезжающих «лечиться на водах»[20]. Это маленькое селение, укрытое в долине, в зеленой ложбине, контрастирующей с бесплодностью соседнего плато, наделено странным очарованием, совершенно устарелым, во вкусе былого времени, по которому испытываешь ностальгию, не лишенную приятности. Там чувствуешь себя в другом мире, в другом веке, в уютной тишине, которую нарушает единственно шум водопадов Сальса: река протекает через весь город, кстати напоминая нам о существовании многочисленных соленых источников.
В Ренн-ле-Бене действительно есть теплый источник, называемый «Ванна королевы», и предание утверждает, что он назван так в честь королевы Бланки Кастильской, приезжавшей сюда лечиться. Эта вода с температурой 41° имеет явственно соленый вкус, и анализ показывает довольно высокое содержание хлористого натрия. Немного дальше, в источнике Магдалины, или Годы, к соли добавляется серный компонент. Известно, что в окрестностях источников соленых вод в галльскую эпоху были важные места отправления культа, о чем свидетельствуют Соленые источники в Сен-Пер-су-Везле в Бургундии или Саленс («солончаки») в Юре, недалеко от подлинной Алезии, которая была крепостью-святилищем. Это подтверждает, что Ренн-ле-Бен играл роль настоящего религиозного центра всего Разе. Память этих мест хранит странные образы: опять-таки Бланки Кастильской, за которой возникает тень Белой дамы, некогда называемой Феей вод и жившей в пещере, — фольклорный образ древней богини друидских времен; образ Марии Магдалины, совершенно неясного персонажа, легенда о которой дает повод к комментариям, способным увести очень далеко; наконец, образ божества, известного благодаря Цезарю, который назвал его Аполлоном, а на самом деле это не солнечный бог, а Аполлон Граннос (его имя отражено в названии «Гранес»), соответствующий ирландскому богу Дианкехту, который для исцеления раненых и воскрешения мертвых создал, согласно эпическому рассказу на гэльском языке, «Источник здоровья»[21].
И потом, церковь тоже заслуживает, чтобы в нее заглянули. Войдя под ее свод, ощущаешь, что находишься действительно в месте сосредоточения и молитвы, а не на дешевом базаре, как в Ренн-ле-Шато. Эта церковь отличается простотой, которая граничит с янсенистской строгостью. В основном отреставрированная, поддерживаемая в хорошем состоянии и не связанная со множеством измышлений, она кое-что говорит тем, кто умеет ее слушать. И тем, кто умеет смотреть. Ведь здесь есть очень странная картина, достаточно старинная, которая изображает «Христа с зайцем»[22]. Это живописное изображение, подаренное церкви Полем-Юрбеном де Флери: подобных произведений дарители преподнесли храмам немало. Но «Христос с зайцем» едва ли был случайным подарком. К тому же отмечено, что это немного измененная и, главное, обращенная в другую сторону копия полотна Ван Дейка 1636 года, хранящегося в Музее изящных искусств в Антверпене.
Что касается кладбища, то на нем есть курьезная могила, вернее, двойная могила: на самом деле здесь обнаружили две гробницы, приписываемые одному и тому же лицу — донатору картины Полю-Юрбену де Флери, причем даты его рождения и смерти, выбитые на памятниках, совершенно не совпадают, а надпись гласит: «Il est passé en faisant le bien» («Он прошел, творя добро») — здесь бесспорно чувствуется розенкрейцерское влияние. Чем объясняется это умышленное несовпадение дат? Чем объясняется существование двух могил одного и того же человека? Которая из них настоящая? Все эти вопросы должны бы задать себе те, кто ищет «сокровище».
Северней, на дороге из Куизы в Арк, на территории Пейроля, есть одинокая могила, которая также вызывает много споров. Похоже, ее облик художник XVII века Никола Пуссен использовал для картины «Аркадские пастухи», хранящейся в парижском Лувре. На ней виден тот же пейзаж, та же форма памятника, и пастухи у художника расшифровывают ту же надпись: Et in Arcadia ego, что буквально значит: «Я родился в Аркадии». Та же надпись якобы находилась на одной могиле в Ренн-ле-Шато — могиле маркизы д’Отпуль, но аббат Соньер якобы уничтожил ее, соскребя с камня. Все это очень запутано. Любители тайн объясняют, что Никола Пуссен, который был посвященным (во что?), намеренно изобразил эту могилу. Но анализ показывает, что скорее произошло обратное: могила на аркской дороге была сфабрикована в соответствии с картиной Пуссена. Это подделка. Но этот вывод ничего не дает, потому что можно спросить: зачем была нужна эта подделка? Тем более что существует картина Пуссена, что она очень загадочна и в ее происхождении много неясного.
В 1656 году Никола Фуке, тогда супериндентант финансов Людовика XIV, поручил аббату Луи Фуке, своему младшему брату, связаться в Риме с художником Никола Пуссеном, которому тогда было шестьдесят два года, и заказать ему картину. В ответе суперинтенданту аббат сообщил, что Пуссен согласился, но задумал кое-что, чего нельзя открыть в письме. И выражения в этом письме, если только это не фальшивка (в истории Разе столько фальшивок, что доверять нельзя ничему), довольно любопытны. На самом деле аббат пишет о «вещах, о которых я вскоре смогу рассказать Вам подробно, которые, согласно г-ну Пуссену, дадут Вам преимущества, каковых с великим трудом добивались от него короли и которых, по его словам, может быть, никто в мире не обретет в грядущие века…» А ведь, как известно, в 1661 году Никола Фуке по приказу короля будет арестован и заменен Кольбером — по причинам, которые никогда не были по-настоящему выяснены.
О чем же идет речь? Что это за вещи, благодаря которым Фуке мог бы получить преимущества над королем Людовиком XIV? Следите за моими рассуждениями: генеалогии, заверенные печатью Бланки Кастильской и подтверждающие существование меровингской линии, недалеко. Это и есть «сокровище»? Мы явно ходим по кругу. К тому же известно, что Кольбер приказал провести определенные разыскания в местных архивах, а также произвести раскопки. В таком случае не слишком важно, появилась ли могила до или после картины Пуссена: в проблеме это ничего не меняет.
Еще есть церковь в Безю. В целом ничего интересного в ней нет, но все-таки там обнаруживаешь изображение, которое невольно ожидаешь увидеть в Разе: Грааль. Датировка этого рисунка неопределенна, но он не может быть старше XVI века. Значит, он не катарский. Однако странность этой чаши, которую, может быть, и неправомерно квалифицировать как Грааль, состоит в том, что она выглядит как «Босеан» тамплиеров — черно-белая. Правда, на территории Безю было тамплиерское командорство. И известно, что тамплиеры или, по крайней мере их преемники считаются зачинателями масонского движения. Здесь мы опять-таки ходим по кругу.
И наконец, Бюгараш. Это название горной вершины высотой 1230 м и деревни; обе расположены к юго-востоку от Ренн-ле-Бена, и, вероятно, гора обязана своим названием деревне. Но здесь мы напрямую возвращаемся к истории катаров.
На самом деле деревня, похоже, получила свое название в IX веке, если верить одной грамоте 889 года, подтверждающей владения аббатов обители Сен-Поликарп (деп. Од), где это название написано в латинизированной форме — burgaragio. В 1231 году обнаруживается форма Bugaaragium, в 1500 году — Bigarach, в 1594 году — Bugaroïch, в 1647 году — Beugarach, а современная форма зафиксирована в 1781 году.
Каков же смысл этого топонима, который не уникален, потому что к югу от Тулузы он встречается в форме «Бугарош» (Bougaroche), а под Бордо — в форме «Бугараш» (Bougarach)? Корнем здесь мог бы быть германский корень burg, означающий «крепость» (эквивалентный кельтскому duno), но в древние времена в Окситании этот корень никогда не использовался. Более вероятно, что здесь надо искать слово, происходящее от этнонима, давшего в Средние века, в частности, слова bulgari, bugares, burgars, bougres, a также современное французское bulgare (болгарский). Хроники VIII века сообщают о столкновениях между франками, аварами и болгарами. А в 1201 году один монах из аббатства Сен-Мариан в Осере упоминает «ересь, именуемую болгарской» и «еретиков, именуемых болгарами». В 1207 году тот же монах пишет, что «ересь болгар разрослась». В отношении этих болгарских еретиков не может быть никакого сомнения: это катары, которые, что теперь определенно доказано, были преемниками еретиков-богомилов, происходивших из Болгарии и прошедших через Византию, прежде чем расселиться в Западной Европе.
Таким образом, название «Бюгараш» вполне могло бы напоминать о первоначальном расселении «бугров» (это слово, приобретя уничижительный оттенок, осталось во французском языке) в Разе. Это логичное объяснение, у которого есть все шансы соответствовать истине. К тому же, похоже, между Бюгарашем и Монсегюром существовала связь, и на этот счет Фернан Ньель выдвигает соблазнительную гипотезу. Он предполагает, что строители — или восстановители — катарского Монсегюра, то есть люди, строившие замок около 1200 года, намеренно ориентировали крепость по средней точке восхода солнца. А ведь «на этой линии запад — восток оказывается Пеш-де-Бюгараш, высшая точка Корбьер, у которой не только высота — 1231 м — очень близка к высоте Монсегюра, но еще и та же самая широта — 42°52′… Точно определив направление запад — восток, они увидели, что в этом направлении вырисовывается вершина Бюгараш. Получив такой толчок, они, видимо, окончательно приняли этот ориентир, предложенный природой»[23].
Если принять эту гипотезу и учесть вероятную этимологию названия, можно счесть, что пеш Бюгараш был чем-то вроде дубликата Монсегюра. Если только не наоборот; но, во всяком случае, между двумя этими вершинами есть очевидная и особая связь, так же как между буграми и катарами. Теперь это уже не гипотеза, а бесспорная констатация: вполне можно утверждать, что Бюгараш — гора и деревня — сыграли решающую роль в насаждении катаризма не только в Разе, но и во всей Окситании. Если Бюгараш появился раньше Монсегюра, может быть — новая гипотеза, — в нем следует видеть центральное святилище, нечто вроде первоначального омфала [пупа (греч.)], от которого концентрически распространялась ересь. Значит, это не тайник для предполагаемого «сокровища» катаров, а священная гора, аналогичная знаменитой горе Меру, настоящий полюс, вокруг которого обращался дуалистический мир, почти как в Ирландии вокруг священного холма Тары формировались не только великие религиозные выборы, сначала друидский, потом христианский, но и структуры гэльского общества и его разделение на множество королевств, специфика которых предполагала абсолютный идеальный центр.
Одно странное произведение, очень малоизвестный роман, хоть и принадлежащий всемирно известному автору, может помочь нам понять эту роль омфала, которую, вероятно, играл Бюгараш. Речь идет о романе Жюля Верна под названием «Кловис Дардантор». Жюль Верн, бретонец из Нанта, помимо бесспорного литературного таланта и блестящего воображения, был известен как человек, страстно увлеченный параллельными, или тайными, науками. Это постоянно проявляется во всех его произведениях, даже самых «простых», самых популярных, и в квадрате — в его более «мудреных» романах, как «Двадцать тысяч лье под водой», инициационном описании кругосветного путешествия на манер знаменитых «плаваний» из ирландской мифологии, «Таинственный остров», отсылающий к мифу об Авалоне, или «Черная Индия», масонские истоки которой уже очевидны. Жюль Верн сам, по всей вероятности, был одним из «детей вдовы», или, если угодно, «сынов Света». И даже если он не был посвящен, он знался со многими франкмасонами, в числе которых были его издатель Этцель, очень любопытный персонаж — Жан Масе, а также его друг Иньяр, вместе с которым он совершил путешествие в Шотландию. И он очень хорошо знал учения и обряды розенкрейцеров, чему свидетельство — его роман «Робур-завоеватель» (Robur le Conquérant), хотя бы сами инициалы его героя — R. C.
Притом в романе «Кловис Дардантор» происходят странные приключения: речь идет о поисках сокровища, и занимаются этим персонажи, сами имена которых уже красноречивы[24]. Этот поиск ведется на море и на суше, в краях, которые названы Северной Африкой, а на самом деле описан Разе — окрестности Ренн-ле-Шато. Откуда Жюль Верн знал Разе? Вероятно, от своих друзей — масонов и розенкрейцеров, а также от некоего Жюля Дуанеля, главного хранителя архивов департамента Од, который опубликовал под псевдонимом описание ритуала посвящения в степень БРСГ (Благотворного рыцаря Святого града), высшую степень в Исправленном шотландском уставе, и который для аббата Беранже Соньера играл немаловажную роль вдохновителя. Кстати, Жюль Дуанель был епископом некой агностической секты, вызывающей некоторые подозрения в склонности к люциферианству. В общем, все одно и то же. Мы ходим по кругу вокруг церкви в Ренн-ле-Шато.
Но Жюль Верн не довольствовался тем, что поместил Разе на землю Орана, отправив своих героев из Сета и проведя через Балеарские острова. В Оране, название которого очевидно отсылает к or (золоту) и который он называет «Гуараном арабов», что наводит на мысль о деревне Гург д’Оран в коммуне Кийян, герои оказываются в Старом замке, в квартале Бланки. Упоминается «Ванна королевы» близ Мерс-эль-Кебира, воды которой имеют «явственно соленый» вкус, «слегка припахивая серой» Перечень аллюзий такого рода можно продолжить.
Важнее всего в этом романе образ капитана судна, на котором едут герои этой истории. Его особенность в том, что он никогда не покидает своего судна и, однако, он — распорядитель, тот, кто, похоже, руководит всем и направляет остальных. Все стараются занять «хорошее место за столом», то есть близ капитана. И Жюль Верн уточняет, что под его командованием «нечего бояться. Попутный ветер — в его шляпе, и ему достаточно обнажить голову, чтобы подул полный бакштаг». Эти слова очень ясны: именно капитан знает направление, и он — хозяин ветров. Может быть, вы удивитесь, узнав, что зовут этого странного капитана Бюгараш.
Что из всего этого можно заключить? Ничего определенного, если мало-мальски считаться с исторической правдой и не раздувать любой ценой значимость вещей, которые, может быть, и не стоят того. Но все-таки совпадений слишком много, чтобы они были совершенно случайными, это точно.
Разе, особенно в пределах четырехугольника, образованного Куизой, Арком, Гранесом и Бюгарашем, — местность, которая задает загадки. Все лживо, или почти все, совсем как в Броселиандском лесу армориканской Бретани: апокрифические документы, позаимствованные задним числом легенды, подделанные, воссозданные или нарочно сфабрикованные памятники, бредовые комментарии — все. Да, все лживо. Кроме одной вещи. В Броселиандском лесу единственное, что не подделка, — это, бесспорно, источник Барантон. А здесь что?
Как в Броселианде, все рассчитано, чтобы привлечь внимание к очень широким тропам, которые полностью теряются в чаще. В некоторых версиях «Поисков Святого Грааля» рыцарей, которые ищут священный предмет, иногда принимают в замках, имеющих полное сходство с Замком Грааля. Но вскоре герои замечают, что идут по заколдованным владениям Клингзора. Или Мерлина, повелителя иллюзии, но того, кто знает, потому что это образ верховного друида. Если бы надо было охарактеризовать Разе одним словом, я бы сказал, что это страна заблуждения.
Что это — последняя ловушка катаров?
Местная легенда в Ренн-ле-Бен утверждает, что, когда скалы Лаваль-Дье повернутся, настанет конец времен. Впрочем, эсхатологические предания такого типа существуют почти повсюду. Но в краю, который несомненно видел последних катаров Окситании, конец времен может наступить лишь тогда, когда будет спасена последняя человеческая душа: тогда человечество вернет себе ангельский облик, который утратило в начале времен, и камни, освобожденные от тяжести отныне немыслимого Сатаны, обратятся к новой заре.