Вирджиния Вулф МОНТЕНЬ

Однажды в Бар-ле-Дюке Монтень, увидев автопортрет короля Сицилии Рене, спросил: «Почему же нельзя позволить и каждому рисовать себя самого пером и чернилами, подобно тому как этот король нарисовал себя карандашом?» С ходу можно было бы ответить, что это вполне позволительно и что нет ничего легче. Если чужие черты порой бывает трудно уловить, то уж свои-то всякому хорошо знакомы, и даже слишком. Начнем же. Но едва мы приступили к этому занятию, как перо выпадает из рук: мы столкнулись с глубокими, загадочными, непреодолимыми трудностями.

И вправду, за всю историю литературы многим ли удалось начертать пером собственный портрет? Пожалуй, только Монтеню да, может быть, Пепису и Руссо. «Religio Medici»[1] — это цветное стекло, сквозь которое смутно видны летящие кометы и странная мятущаяся душа. В гладком блестящем зеркале знаменитой биографии отражается лицо Босуэлла[2], выглядывающее из-за чужих плеч. Но настоящий разговор о самом себе, когда подробно прослеживаются блуждания, причуды собственной личности во всем ее смятении, во всех ее противоречиях и несовершенствах; когда создается подробная карта души, с данными об ее весе, цвете, диаметре, — это искусство было доступно одному Монтеню. Проходят столетия, а перед его шедевром по-прежнему толпятся зрители, вглядываясь в глубину картины, отражаясь на ее поверхности, и чем больше глядят, тем больше видят, хотя и не могут выразить словами, что именно открывается глазу. Доказательством этому непреходящему интересу служат новые переиздания. В Англии Наварским обществом издаются в пяти изящных томах переводы Коттона, а во Франции фирма Луи Конара выпускает полное собрание сочинений Монтеня с разночтениями, основанное на многолетних самоотверженных изысканиях доктора Арменго.

Рассказать правду о себе, отыскать самого себя, и не где-то за тридевять земель, а у себя же под носом, дело непростое.

«Мы знаем только двух или трех писателей древности, которые прошли этой дорогой, — пишет Монтень. — За ними не последовал никто; ибо дорога эта трудна, много труднее, чем кажется; нелегко проследить извилистый и неясный путь, которым идет душа, проникнуть в темные глубины, где она петляет и кружится; уловить ее мимолетные мелькания. Занятие это новое и прежде неслыханное, приступая к нему, мы отвлекаемся от общепринятых и всеми уважаемых дел».

В первую голову трудности касаются выражения. Все мы иногда предаемся приятному и странному времяпрепровождению, которое называется раздумием, но когда надо выразить наши думы хотя бы просто собеседнику, как мало мы способны сказать! Неуловимый призрак успевает пронестись через нашу голову и вылететь в окно, пока мы пытаемся насыпать ему соли на хвост, или тихо опускается обратно на дно темной пропасти, которую он на миг осветил своим блуждающим лучом. В разговоре к нашим слабосильным словам добавляются интонации голоса и выражения лица. Но перо — инструмент прямолинейный, оно мало что может сказать; и к тому же у него свои привычки и ритуалы. Оно склонно диктовать свою волю; по его указке обыкновенные люди превращаются в пророков, а естественная косноязычная человеческая речь уступает место торжественной и важной процессии слов. Вот почему Монтень так разительно выделяется изо всех умерших. Нельзя и на минуту усомниться в том, что его книга — это он. Далекий от того, чтобы наставлять и проповедовать, он не уставал повторять, что он такой же, как все. Единственная его цель — выразить себя, сообщить о себе правду, и «дорога эта трудна, много труднее, чем кажется».

Ибо помимо трудности самовыражения есть большая трудность: быть самим собой. Наша душа, наша внутренняя жизнь, никак не согласуется с жизнью внешней. Если не побояться и спросить свое собственное, внутреннее мнение, оно всегда будет прямо противоположно мнению других людей. Другие люди, скажем, издавна считают, что пожилым болезненным господам надо сидеть дома и показывать миру пример супружеской верности. Монтеню же внутренний голос, наоборот, говорит, что старость — наилучшее время для путешествий, а узы брака, который, как правило, основан не на любви, к концу жизни становятся ненужными и лучше всего их разорвать. Точно так же и с политикой. Государственные мужи превозносят величие империй и обращение дикарей в цивилизацию провозглашают моральным долгом. Но взгляните на испанцев в Мексике, восклицает, негодуя, Монтень. «Сколько городов они сравняли с землей, сколько народов уничтожили… В богатейшем, благословенном краю все перевернули вверх дном, ради вывоза жемчугов и перца! И это победа?» А когда крестьяне рассказали ему, что видели человека, умирающего от ран, но не подошли, боясь, как бы суд не заставил их отвечать за его раны, Монтень заметил: «Что я мог сказать этим людям? Несомненно, им пришлось бы пострадать, прояви они человечность… Таких частых, таких вопиющих, таких неизбежных ошибок, как в судебной практике, не бывает больше нигде». И дальше душа Монтеня возмущенно набрасывается на наиболее очевидные проявления ненавистных ему условностей и церемоний. Но приглядимся к ней, сидящей у камина во внутреннем покое на верху той башни, которая хоть и стоит отдельно от дома, но зато оттуда открывается широкий вид. Воистину, что за странное существо эта душа — далеко не героиня, изменчивая, как флюгер, «застенчивая и дерзкая; чистая и сластолюбивая; болтливая и немая; неутомимая и изнеженная; жизнерадостная и мрачная; меланхоличная и приветливая; лживая и искренняя; все знающая и ни о чем не ведающая; добрая, жадная и расточительная», — словом, такая сложная, неопределенная, так мало соответствующая тому, какой ей полагается быть, по мнению общества, что целую жизнь можно употребить, гоняясь за нею, но так ее и не изловить. Зато удовольствие от этой погони с лихвой возмещает потери, которыми она угрожает материальному благополучию. Человек, осознавший самого себя, приобретает независимость; отныне он не знает, что такое скука, и жизнь легка, и он купается в глубоком, но умеренном счастье. Он живет, тогда как все остальные, рабы церемоний, словно во сне пропускают жизнь между пальцев. Стоит только раз уступить, повести себя так, как ведут себя другие люди, послушные условностям, и тончайшие твои нервы, драгоценнейшие способности души охватит оцепенение. Останется только внешний декорум при внутренней пустоте; скука, бесчувственность, безразличие.

Если спросить этого великого мастера жизни, в чем его секрет, он, уж конечно, посоветует удалиться во внутренние покои башни и, переворачивая листы книги, следить, как одна за другой улетают в трубу легкие фантазии; а управление миром предоставить другим. Затворничество и мечтания — вот что, кажется, прежде всего должно значиться в его рецепте. Но нет, Монтень вовсе не склонен давать недвусмысленные ответы. И невозможно добиться толку от этого хитроумного, смеющегося меланхолика с задумчивыми, недоумевающими глазами под тяжелыми приспущенными веками. Дело в том, что деревенская жизнь, жизнь среди книг, овощей и цветов, невероятно скучна. Он никак не мог убедить себя, что его зеленый горошек лучше горошка, выращенного другими людьми. И больше всех на свете любил столицу — «со всеми ее бородавками и родимыми пятнами». Что же до чтения, то он дольше одного часа провести за книгой не мог, а с памятью у него было так скверно, что, переходя из одной комнаты в другую, он забывал, за чем пришел. Книжной премудростью человеку нечего гордиться, а что до успехов естественных наук, то разве они велики? Он всегда знался с умными мужами, его отец преклонялся перед ними, но Монтень заметил, что хотя у них бывают светлые минуты, восторги и видения, однако обычно умники колеблются на грани глупости. Понаблюдайте за собой: только что вы парили на высотах духа, но вот уже разбитый стакан выводит вас из себя. Все крайности опасны. Всегда лучше держаться середины дороги, общей колеи, пусть и грязной. При письме следует выбирать слова попроще, избегать выспренности и велеречивости — хотя, с другой стороны, поэзия дарит нам наслаждение, и та проза лучше всего, которая содержит больше поэзии.

Так, стало быть, нам следует стремиться к простоте. Можно любить свою комнату в башне, ее крашеные стены и глубокие книжные шкафы, но внизу, в саду, работает человек, который утром похоронил отца, так вот, настоящей жизнью живет, настоящим языком говорит именно этот человек и ему подобные, а вовсе не ты. Что ж, в таком утверждении есть доля правды. На дальнем конце стола иной раз идет очень меткий разговор. У непросвещенных людей встречаются более ценные качества, чем у людей образованных. Но с другой стороны, опять же, как отвратительна чернь, «мать невежества, несправедливости и непостоянства. Мыслимо ли, чтобы жизнь мудреца зависела от суда глупцов?». Их ум слаб, мягок и не способен к сопротивлению, знания, которые им нужны, приходится им преподносить. Действительность, как она есть, им не по зубам. Знать истину может только высокорожденная душа — «I'ame bien nee». Кто же они, эти высокорожденные души, чьему примеру мы бы с удовольствием последовали, если бы Монтень подробнее просветил нас на их счет?

Но нет. «Я не наставляю; я рассказываю». Да и в конце концов, как ему объяснить чужие души, когда он и о своей не может сказать ничего «просто и основательно, без путаницы и неразберихи, в одном слове»; когда своя душа для него что ни день становится все непостижимее и темнее? Пожалуй, одно свойство, одно правило все-таки можно заметить: не следует устанавливать никаких законов. Души, чьему примеру мы были бы рады следовать, например, Этьен де ла Боэси, всегда отличались большой гибкостью. «Быть постоянно обреченным на одно и то же — это не жизнь, а только существование». Законы — всего лишь условность, они не способны учитывать многоразличные побуждения кипучей человеческой природы; обычаи и правила созданы в помощь робким, не отваживающимся дать волю своей душе. Но мы, имеющие собственную личную жизнь, которая нам стократ дороже прочего имущества, с подозрением относимся ко всякому позерству. Стоит только нам принять позу, выступить с заявлением, сформулировать доктрину, и мы погибли. Тогда мы живем не для себя, а для других. Надо уважать тех, кто жертвует собой на благо обществу, надо воздавать им почести и сострадать им за неизбежные уступки, на которые они идут поневоле, но что до нас самих, то пусть летят на все четыре стороны слава, почет и высокие должности, которые ставят нас в зависимость от других людей. Будем вариться в собственном непредсказуемом котле, в нашей непреодолимой каше, в буче противоречивых порывов, в нашем неисчерпаемом диве — ведь душа постоянно творит все новые дивные чудеса. Переходы и перемены — основы нашего существа; а подчинение — это смерть; будем же говорить, что в голову взбредет, повторяться, противоречить себе, городить полнейшую дичь и следовать за самыми фантастическими фантазиями, не озираясь на то, что делает, думает и говорит мир. Потому что все несущественно кроме жизни — и, конечно, порядка.

Ибо эта свобода, составляющая основу нашего существа, должна быть упорядоченной. Хотя трудно себе представить, какая сила должна ее обуздывать, ведь все мыслимые ограничения, от общественных законов до личного понятия, подвергнуты осмеянию, и Монтень не устает презрительно повторять, что человек ничтожен, слаб и суетен. В таком случае, может быть, следует обратиться за помощью к религии? «Может быть» — это любимое выражение Монтеня; «может быть», «я полагаю» и прочие обороты, ограничивающие неразумную категоричность человеческой самонадеянности. С помощью этих оборотов можно под сурдину высказать мнения, которые выкладывать прямо было бы в высшей степени неосмотрительно. Ведь говорить все не следует, есть такие вещи, насчет которых в настоящее время предпочтительно изъясняться лишь обиняками. Писатель пишет для немногих, кто его понимает. Так что, пожалуйста, можно искать помощи в религии; однако для тех, кто живет своей личной жизнью, есть другой наставник, невидимый цензор, внутренний авторитет, чье осуждение страшнее всего, потому что ему известна правда, и чья похвала приятнее самой сладкогласной музыки. Вот чьим судом нам следует руководствоваться; вот тот цензор, который поможет нам достичь порядка, свойственного «высокородной душе». Ибо «высшие существа — это люди, которые и наедине с собой придерживаются порядка». Человек должен поступать в соответствии с собственными понятиями, должен по внутреннему побуждению найти то тонкое, зыбкое равновесие, которое направляет, но не сковывает поиски и открытия свободной души. Не имея другого наставника и не оглядываясь на чужой опыт, хорошо прожить частную жизнь труднее, чем жизнь общественную. Каждому приходится осваивать это искусство в одиночку, хотя найдется, наверно, два или три человека, — из древних это Гомер, Александр Великий, Эпаминонд, из нашей эпохи, среди прочих, Этьен де ла Боэси, чей пример может быть нам полезен. Но искусство остается искусством, и материалом ему служит бесконечно таинственное, изменчивое и сложное вещество — человеческая природа. К человеческой природе надо держаться как можно ближе. «…Надо жить среди живых». И опасаться всякой эксцентричности и излишней утонченности, которые отгораживают от остальных людей. Блаженны те, кто умеют судачить с соседями о своих забавах, о своих домах и судебных тяжбах и рады разговору с садовником или столяром. Главная цель жизни — общение; первейшее удовольствие — дружеская близость и светские знакомства, а также чтение, но не для учения и не для заработка, а для того, чтобы продолжить общение за пределы нашего времени и ближайшего пространства. В мире столько удивительных чудес: безоблачные небеса и неоткрытые земли; люди с песьими головами и с глазами на груди, у них законы и обычаи, похоже, много лучше наших. И вообще, может быть, мы просто спим, и нам снится этот мир, а есть еще другой, о котором знают только существа, обладающие недостающим нам шестым чувством.

Здесь, несмотря на все противоречия и оговорки, мы имеем нечто определенное. «Опыты» Монтеня представляют собой попытку выразить человеческую душу. На этот счет, по крайней мере, Монтень высказывается ясно. Не славы он ищет, не того, чтобы его цитировали в будущем, чтобы стояла его статуя на рыночной площади; он стремится лишь выразить свою душу. В общении — здоровье, истина, счастье. Делиться с людьми — наш долг; спускаться храбро в самую глубину и выносить на свет тайные больные мысли; ничего не прятать, никем не прикидываться, открыто признаваться, если чего не знаешь, и не скрывать, если кого-то любишь, «…ибо, как мне известно из собственного бесспорного опыта, ничто так не утешает при потере друга, как сознание, что ты делился с ним всеми своими мыслями и находился с ним в совершенной духовной близости». Есть люди, которые, путешествуя, замыкаются в подозрительном молчании, «чтобы не заразиться от чужого воздуха». Садясь за обед, они требуют тех же блюд, что едят дома. Всякий вид, всякий обычай для них плох, если не напоминает родную деревню. Они отправляются в путешествие только затем, чтобы вернуться. А это совершенно неправильно. Надо пускаться в путь, не зная, где найдешь ночлег и когда вернешься; движение — это все. Особенно важно, хотя нечасто выпадает такая удача, найти себе подходящего спутника, человека такого же, как ты, которому можно в пути говорить все, что приходит в голову. Ведь удовольствие испытываешь только тогда, когда есть с кем его разделить. А что до опасности простудиться и заработать головную боль, то ради удовольствия всегда стоит пойти на риск. «Удовольствие — один из главных видов пользы». К тому же, что нравится, то всегда полезно. Врачи и умники, возможно, с этим не согласятся, но пусть врачи и умники занимаются своей унылой философией. А мы, обыкновенные люди, воздадим благодарность Природе за ее щедроты и будем для этого пользоваться всеми чувствами, которые она нам подарила; как можно чаще перебираться с места на место; подставлять теплу то тот бок, то этот, спеша до заката насладиться поцелуями юности и звуками нежного голоса, который поет Катулла. Каждое время года имеет свою прелесть, хорошо и солнце и ненастье, и белое вино и красное, и общество и одиночество. Даже сон, сокращающий радости жизни, приносит зато прекрасные видения, и самые простые удовольствия — прогулка, беседа, одиночество в своем саду — освещаются игрой мыслей. Красота — повсюду, а где красота, там рядом добро. Так что давайте, во имя здоровья и разума, не задумываться о конце пути. Пусть смерть застигнет нас за посадкой капусты или в седле, или же забредем потихоньку в чужую хижину и предоставим незнакомым людям закрыть нам глаза, так как плач слуг или прикосновение руки близкого может подорвать наше мужество. Лучше всего, если смерть застигнет нас за обычными занятиями, среди юных дев и добрых друзей, которые не будут роптать и плакать, «за играми, пирами, шутками, за общей приятной беседой, за музыкой и любовными стихами». Но довольно про смерть; жизнь, вот что важно.

Жизнь выступает на передний план, по мере того как «опыты» подходят не к концу, но к остановке на полном скаку. Чем ближе смерть, тем упоительнее жизнь. Она во всем — в твоей личности, в твоей душе, в любой подробности существования: что зимою и летом ты носишь шелковые чулки, что вино разбавляешь водой, что после обеда подстригал волосы, что пить любишь обязательно из стеклянного сосуда, что в жизни не носил очков, что разговариваешь громким голосом, что носишь в руке плетку, часто прикусываешь язык, имеешь привычку шаркать ногами и почесывать ухо, мясо предпочитаешь с душком, протираешь зубы салфеткой, благо они крепкие, спишь на кровати под балдахином и, что особенно любопытно, раньше любил редьку, потом разлюбил, а теперь полюбил снова. Нет такой незначительной подробности, которую надлежит пропускать между пальцев, и помимо того, что все факты представляют интерес сами по себе, их еще так забавно преображать силой фантазии. Душа повсюду отбрасывает свой свет и свои тени, материальное обращает в пустоту, а воздушному придает материальность, ясный день наполняет грезами, колеблема призраками не меньше, чем реальностью, и в смертную минуту занимается пустяками. А как она двойственна, как противоречива. Слышит об утрате друга и полна сочувствия, но в то же время испытывает злорадное удовольствие от несчастья ближних. Она верит — и не верит. Она так тонко все чувствует, особенно в молодости. Богатый человек ворует, потому что в молодости отец держал его без гроша. А некто возводит стену не из любви к строительству, а потому что строить любил отец. Короче говоря, душа — это сплошное переплетение нервов и пристрастий, влияющих на каждый поступок, и, однако же, даже теперь, в 1580 году, никто в толк не возьмет — так мы боязливы и ленивы мыслью, — никто в толк не возьмет, что она такое и как она работает, известно только, что душа — это самое загадочное, непостижимое явление на свете, а собственная личность — величайшее диво и чудовище во вселенной. «…Чем больше я себя разглядываю и узнаю, тем больше поражаюсь собственному уродству и тем меньше сам себя понимаю». Монтень наблюдает, наблюдает неотрывно, и, покуда есть чернила и бумага, «безостановочно и непринужденно» пишет.

Но остается еще один вопрос, который хотелось бы задать великому мастеру жизни, если бы удалось хоть на миг оторвать его от его всепоглощающего занятия. На страницах этих удивительных книг, в коротких и сбивчивых, пространных и высокомудрых, логических и противоречивых высказываниях мы ощутили живое биение, самый ритм его души, день за днем пробивающейся сквозь покров, истончившийся с течением времени почти до полной прозрачности. Перед нами человек, преуспевший в неверном искусстве жизни; человек, который и послужил своей стране, и пожил как частное лицо; был землевладельцем, мужем, отцом; принимал королей, любил женщин и предавался одиноким размышлениям над старинными книгами. Посредством неустанных опытов и тончайших наблюдений он достиг, в конце концов, чудесного равновесия разноречивых частей, составляющих человеческую душу. Он обеими руками ухватил красоту мира. Достиг счастья. Случись ему прожить жизнь заново, он, по его собственному признанию, прожил бы ее так же. Но мы наблюдаем с захватывающим интересом, как прямо у нас перед глазами открыто развертывается картина живой человеческой души, и сам собой возникает вопрос: неужели конечная цель всего — удовольствие? Зачем такой всепоглощающий интерес к мельчайшим движениям души? Откуда такая всеподавляющая страсть к самовыражению? Исчерпывается ли все красотой или где-то еще в мире есть другая разгадка тайны? Но какой ответ может быть дан на этот вопрос? Нет ответа. Есть только еще один вопрос: «Que sais-je?» (Откуда мне знать?)


1925

Загрузка...